Kitobni o'qish: «Фонтан переполняется»

Shrift:

Original title:

Fountain Overflows

by Rebecca West

Все права защищены. Никакая часть данной книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме без письменного разрешения владельцев авторских прав.

THE FOUNTAIN OVERFLOWS

© Estate of Rebecca West, 1956. This edition is published by arrangement with The Peters Fraser and Dunlop Group Ltd and The Van Lear Agency LLC. Translation copyright © 2023, by Liubov Kartsivadze

© Издание на русском языке, перевод, оформление. ООО «Манн, Иванов и Фербер», 2023

* * *

Моей сестре Летиции Фэйрфилд



Глава 1

Наступила такая долгая пауза, что я начала сомневаться, заговорят ли родители когда-нибудь друг с другом снова. Не то чтобы я боялась, что они поссорились – ссоры случались только у нас, детей, – но оба они словно погрузились в сон. Потом папа нерешительно сказал:

– Знаешь, дорогая, мне жаль, что так вышло.

Мама ответила едва ли не раньше, чем он договорил:

– Это не будет иметь значения, если на сей раз все получится. Ведь все получится, правда?

– Да-да, несомненно, – в голосе папы послышался сарказм. – Думаю, я справлюсь со своими задачами. Думаю, я справлюсь с работой редактора в маленькой пригородной газетке.

– О мой дорогой Пирс, я знаю, что ты достоин большего, – тепло сказала мама. – Но все-таки какой же это подарок судьбы, какое счастье, что мистер Морпурго владеет газетой, и как любезно с его стороны, что он хочет помочь тебе… – Она осеклась, не закончив фразы.

– Снова, – отстраненно подсказал ей папа. – Да, и впрямь странно, что такой богач, как Морпурго, возится с газетенкой вроде «Лавгроув газетт». Говорят, она приносит неплохую прибыль, но для крупного капиталиста это сущий пустяк. Впрочем, полагаю, когда нагребаешь столько сокровищ, среди алмазов и самородков попадается и пустая порода. – Он снова впал в оцепенение. Его серые глаза, блестевшие из-под прямых черных бровей, уставились в стены фермерской гостиной. И хотя я была тогда ребенком, я знала, что сейчас он представляет, каково это – быть миллионером.

Мама взяла коричневый чайник, вновь наполнила папину и свою чашки и вздохнула. Папа посмотрел на нее.

– Тебе не хочется оставаться здесь, в этом забытом Богом месте?

– Нет-нет, мне везде хорошо, – ответила она. – К тому же я всегда хотела, чтобы дети провели каникулы на Пентландских холмах, как и я в их возрасте. Для детей нет ничего лучше жизни на ферме; по крайней мере, так говорят, не представляю почему. Но вот сдавать квартиру с мебелью мне не по душе. Такой стыд…

– Знаю, знаю, – с досадой оборвал ее папа.

Все это происходило больше пятидесяти лет назад, и родители беспокоились не на пустом месте. В те времена среди порядочных хозяев было не принято сдавать свои дома вместе с мебелью, а среди порядочных жильцов – их снимать.

– Конечно, у этих австралийцев есть веская причина искать жилье на лето, ведь они приехали, чтобы навещать свою дочь в лечебнице доктора Филлипса, но оставлять чужих людей в квартире с хорошей мебелью так рискованно, – пробормотала мама.

– Да, полагаю, она кое-чего стоит, – задумчиво проронил папа.

– Ну разумеется, это всего лишь ампир, но в своем роде она лучшая, – ответила мама. – Тетя Клара купила ее во Франции и Италии, когда вышла замуж за скрипача-француза. Все крепкое и удобное, пусть даже и не Чиппендейл1, но стулья с лебедями и те, другие, с головами дельфинов, весьма недурны, а шелка с пчелами и звездами очень красивые. Все это очень пригодится, когда мы начнем жизнь с чистого листа в Лавгроуве.

– В Лавгроуве, – повторил папа. – Право, как странно будет вернуться в Лавгроув. Роуз, разве не странно, что я повезу вас туда, где гостил, когда был таким же маленьким, как ты? – сказал он, протянув мне кусочек сахара.

– Дядя Ричард Куин тоже гостил там? – спросила я. Папин брат умер от лихорадки в Индии, когда ему был двадцать один год. При крещении ему дали имя Ричард Куинбури, чтобы отличать его от другого Ричарда в семье, и папа так сильно его любил, что назвал в честь него нашего младшего брата. А поскольку братика мы обожали, нам казалось, что мы лишились замечательного дяди, и пытались воскресить его по папиным рассказам.

– Да, мы гостили там вместе, потому я и помню это так хорошо, – ответил папа. – Места, где я бывал без него, почти стерлись из памяти.

– Может, удастся найти нам дом где-нибудь неподалеку, – предположила мама. – Детям бы это понравилось.

– Никак не вспомню название того места. Ах да, Кэролайн Лодж. Но его наверняка давным-давно снесли. Дом был маловат, но очень мил.

Мама вдруг рассмеялась.

– С чего ты взял, что его снесли? Ты так пессимистично настроен ко всему, кроме будущего медных рудников…

– Рано или поздно медь поднимется в цене, – сказал папа холодным от внезапного гнева голосом.

– Дорогой, не обижайся на мои слова! – воскликнула мама. Мы обе встревоженно посмотрели на него, и через минуту папа улыбнулся. Но все равно взглянул на часы и объявил, что пора возвращаться на станцию, если он хочет успеть на шестичасовой поезд до Эдинбурга; глаза его потухли, и он снова приобрел тот потрепанный, обнищавший вид, который иногда замечали даже мы, дети. Мама нежно произнесла:

– Что ж, конечно, не стоит опаздывать на поезд, чтобы не пришлось несколько часов ждать следующий, еще и на этой насквозь продуваемой маленькой станции, хотя, видит бог, нам бы хотелось побыть с тобой подольше. О, как великодушно с твоей стороны помочь мне привезти сюда детей, когда у тебя столько других забот!

– Это меньшее, что я мог сделать, – тяжело ответил он.

Пока подавали двуколку, мы вышли на полированное пемзой крыльцо фермерского дома. Выгон перед нами тянулся до берегов озера – темного, блестящего, идеально круглого в обрамлении серо-зеленой долины. На полпути к воде виднелись два белых пятнышка – моя старшая сестра Корделия и моя близняшка Мэри, и одно синее – мой младший брат Ричард Куин. К тому времени он уже достаточно подрос, чтобы очень быстро бегать, падать, не причиняя себе вреда, лепетать, смеяться и дразниться; мы без устали играли с ним дни напролет.

Мама окликнула их, чуть запрокинув голову, и голос ее унесся вдаль, словно птичий крик:

– Дети, идите попрощайтесь с отцом!

На мгновение сестры застыли. В этом чудесном новом месте они забыли о беде, которая над нами нависла. Корделия подхватила Ричарда Куина на руки и быстро, но осторожно поспешила к нам; а потом мы вчетвером стояли и во все глаза глядели на папу, чтобы как можно лучше помнить его в те ужасные шесть недель, что проведем в разлуке. Пожалуй, не стоило смотреть так пристально: он был такой чудесный. Мы не идеализировали его по-детски; о некоторых вещах мы судили довольно объективно. Мы знали, что мама нехороша собой. Слишком худая, с блестящими, словно кость, носом и лбом и вечно искаженным от нервного напряжения лицом. Вдобавок мы были так бедны, что она никогда не носила новой одежды. Зато мы сознавали, что наш папа гораздо красивее, чем папы других детей. Невысокий, но стройный и грациозный, с осанкой, как у фехтовальщика на картинке, мрачный, как романтический герой; его волосы и усы были по-настоящему черными, кожа смуглой от загара, а щеки слегка розоватыми; из-за высоких скул он казался хитрым и напоминал кота – в лице его не было ни намека на глупость. Кроме того, он знал все на свете, побывал во всех уголках мира, даже в Китае, умел рисовать, резать по дереву и мастерить фигурки и кукольные домики. Иногда он играл с нами и рассказывал истории, и тогда каждый миг рядом с ним приносил почти невыносимое счастье, такое сильное, что оно всегда застигало врасплох. Правда, случалось, он не замечал нас по несколько дней, что тоже было невыносимым. Но сейчас и это равнодушие казалось лучше, чем разлука на шесть недель.

– Дети, дети, скоро мы снова будем вместе, – сказал папа, – и вам здесь понравится! – Он указал на холмы за озером. – Еще до конца каникул они станут лиловыми. Вам понравится.

– Лиловыми? – Мы не понимали, что он имел в виду. Все мы родились в Южной Африке и покинули ее меньше года назад.

Когда он описал, как цветет вереск, Корделия, которая была старше нас с Мэри почти на два года, чем частенько пользовалась, шумно вздохнула и сказала:

– О боже! Меня ждут кошмарные каникулы. Дети станут постоянно разбредаться, чтобы на него посмотреть, и теряться в холмах, а мне придется бегать за ними и возвращать. Да еще это озеро, в которое они непременно упадут.

– Дура, мы обе плаваем не хуже тебя, – пробурчала Мэри, и действительно: все мы, девочки, еще в раннем детстве научились плавать на южноафриканском побережье.

Мама услышала и сказала:

– О Мэри, не ссорься сейчас с Корделией.

И Мэри ее поддразнила:

– А когда можно?

Корделия состроила гримасу отчаяния, словно человек, несущий незаметное для мира тяжкое бремя, и я прошептала Мэри:

– Потом надерем ей уши.

Но потом мы отвлеклись на мамины слова.

– Значит, я верно поняла, что завтра ты приедешь в Лондон и, надо полагать, сразу же посетишь мистера Морпурго?

– Нет, – ответил папа. – Нет, я отправлюсь прямиком в редакцию в Лавгроуве.

– И не повидаешь мистера Морпурго? Не поблагодаришь его? О, но ведь он, несомненно, ожидает, что ты в первую очередь поедешь к нему.

– Нет, – сказал папа. – Он говорит, что не хочет меня видеть. – Мамин взгляд застыл, и папа презрительно хмыкнул. – Он всегда был робким малым. Сейчас его что-то задело, и, по его словам, он рад, что я стану редактором в его газете, но мне лучше иметь дело с одним из управляющих, которые занимаются подобными мелочами, и нам незачем встречаться. Пусть он поступает по-своему, хоть мне и непонятно, какая муха его укусила.

Мама, вероятно, понимала больше.

– Ну что ж, – проговорила она, судорожно вздохнув. – Ты сразу же поедешь в редакцию в Лавгроуве и уладишь все насчет работы, поищешь нам дом, потом съездишь в Ирландию повидать своего дядю, а потом я привезу детей и мебель, чтобы успеть подготовиться к началу триместра в школе и твоему выходу на работу первого октября. Все так и будет, верно?

– Да-да, дорогая, – ответил он, – именно так.

Папа поцеловал нас всех, начиная с Корделии и заканчивая Ричардом Куином, он всегда строго соблюдал этот порядок. Одно время мы с Мэри расстраивались, поскольку были решительно против права первородства, пока Мэри не пришло в голову, что ведь и мы сначала съедаем гарнир, а самое вкусное оставляем напоследок. Потом он нагнулся к маме, приложил свой усатый рот к ее щеке и, подняв голову, невзначай спросил:

– Как долго вы сможете здесь оставаться?

Мамино лицо скривилось.

– Но ведь я тебе говорила. Я взяла деньги, которые австралийцы дали мне за квартиру, расплатилась по долгам с домовладельцем и рассчиталась с лавочниками, и на то, что осталось, мы сможем жить здесь до третьей недели сентября. Но не дольше. Не дольше. Но почему ты спрашиваешь? Разве мы не определились с планами? Разве все будет не так, как мы только что договорились?

– Так, так, – ответил отец.

– Если что-то изменилось, скажи мне, – горячо взмолилась она. – Я все могу вынести. Но мне нужно знать.

Мы наблюдали за ними с далеко не праздным любопытством. Почему мы так скоро покидаем Эдинбург? Перед отъездом из Южной Африки, где мы вполне спокойно жили на периферии войны, мама сказала, что, поскольку папа станет заместителем редактора в «Каледонце», мы пробудем в Эдинбурге, пока не повзрослеем и не отправимся учиться в какую-нибудь из замечательных лондонских музыкальных школ, как и она в свое время. А в Южной Африке – почему мы так внезапно перебрались из Кейптауна в Дурбан? И почему мама так огорчалась из-за вынужденных переездов, между тем как папа оставался спокоен, но говорил отстраненно, как если бы все это происходило с кем-то другим, и то и дело тихо и презрительно усмехался. Именно так он и вел себя сейчас, подходя к двуколке.

– Моя дорогая Клэр, тут и знать нечего, – сказал он и вскочил на козлы рядом с извозчиком.

– Береги себя! – крикнула мама. – И пиши! Пиши! Хотя бы открытку, если будешь слишком занят для письма. Но пиши!

Мы наблюдали, как двуколка тронулась, миновала участок дороги, ведущий к концу долины, и исчезла за перевалом. Это не заняло много времени. Мальчик на козлах изо всех сил подгонял лошадь; люди всегда старались показать себя лучшим образом перед папой. Потом Ричард Куин дернул маму за подол и сказал на своем лепечущем языке, чтобы она не плакала и что он хочет пить. Мы вернулись в гостиную и с обожанием смотрели, как он сидит у мамы на коленях и жадно глотает молоко, подрагивая от усилия и удовольствия, словно щенок перед блюдцем.

– Кто такой мистер Морпурго? – спросила Мэри. – Какое смешное имя. Как у фокусника. «Великий Морпурго».

Она прекрасно понимала, что этот неизвестный нам мужчина чем-то встревожил маму, и спрашивала ее не из пустого любопытства. Мы были маленькими, но хитрыми как лисы. А как иначе. Приходилось держать нос по ветру, предугадывать, с какой стороны нагрянет новая беда, и принимать меры предосторожности, многие из которых наши родители бы не одобрили. Когда в «Каледонце» начались неприятности, мы с Мэри сказали детям из соседней квартиры, что папе предложили в другом месте должность получше. Благодаря этому, когда мама была несчастна, соседи относились к ней не с меньшим, а даже с большим уважением; к тому же, как мы часто напоминали друг другу, наши слова оказались правдой, ведь папа действительно устроился в «Лавгроув газетт». Мы нашли для себя самый верный способ поведения и не собирались отказываться от него из-за щепетильности взрослых.

– Мистер Морпурго – наш благодетель, за которого мы должны молиться всю нашу жизнь, – ответила мама. – Он очень богатый человек, кажется, банкир, и, с тех пор как он познакомился с вашим папой на каком-то корабле, делал для него все возможное. Это он предложил ему должность в Дурбане после того, как владельцы газеты в Кейптауне стали вести себя так странно. Они не давали ему совершенно никаких поблажек. А теперь, когда работа в «Каледонце» обернулась для вашего папы таким разочарованием, мистер Морпурго назначил его редактором своей газеты на юге Лондона. Не знаю, что стало бы с нами, если бы не он. Впрочем, что это я? Не думайте, что ваш папа не нашел бы способа о нас позаботиться. Он никогда нас не подведет. – Она наклонила чашку, чтобы Ричард Куин выпил оставшееся молоко.

– Как выглядит мистер Морпурго? – спросила я.

– Не знаю, – ответила мама. – Кажется, я с ним ни разу не встречалась. Но они давно знакомы с вашим папой. Мистер Морпурго восхищается им. Как и все, кроме тех, кто ему завидует.

– С чего бы ему завидовать? – спросила Корделия. – У нас ведь так мало денег.

– О, люди завидуют его уму, наружности, всему, что в нем есть, – вздохнула мама, – и потом, он всегда прав, когда остальные ошибаются, чего ни о ком из вас, – ее голос стал строгим, а горящие черные глаза поочередно остановились на каждой из нас, – вероятно, нельзя будет сказать никогда. – Потом она, смягчившись, посмотрела на Ричарда Куина, который держал чашку почти вверх дном, пытаясь вылить себе в рот последние капли. – Нет, мой ягненочек. Нельзя так громко хлюпать, когда пьешь, перестань, это неправильно. Если не научишься пить тихо, то превратишься в поросенка и придется поселить тебя в свинарнике. Возможно, тебе там понравится, но твои бедные сестры захотят жить с тобой, а для них места не хватит, и они расстроятся, подумай о них, ведь они так тебя любят. О мой маленький ягненочек, хотела бы я знать, на каком инструменте ты будешь играть. Неизвестность так раздражает.

Разумеется, все мы на чем-то играли. Точно так же, как в папиной семье в Ирландии все были солдатами или солдатскими женами, в мамином роду в Западном нагорье все, по крайней мере последние пять поколений, были музыкантами. Они не увековечили свои имена в истории музыки – возможно, потому что умирали совсем молодыми, – но мамин дед уехал в Австрию, играл в оркестре Венской оперы и беседовал с Бетховеном и Шубертом, ее отец служил придворным капельмейстером в маленьком немецком княжестве, покойный брат был довольно известным дирижером и композитором, а сама она могла бы стать знаменитой пианисткой. Годам к двадцати пяти мама уже была известна, но однажды вечером, прямо перед выходом на сцену в Женеве, ей вручили телеграмму, где сообщалось, что ее любимый брат умер в Индии от солнечного удара. Она отыграла программу, а потом вернулась в гостиницу и впала в лихорадку, которая продолжалась несколько недель и оставила маму в состоянии меланхолии; чтобы исцелиться, она отправилась в кругосветное путешествие в качестве компаньонки пожилой женщины, восхищавшейся ее игрой. На Цейлоне она познакомилась с папой, который как раз уходил с хорошей должности на чайной плантации. Они поженились и уплыли в Южную Африку, где какой-то родственник подыскал ему другую достойную работу. Но там ему тоже не повезло, мама никогда не рассказывала нам, в чем именно. Впрочем, это было неважно. К тому моменту он уже обнаружил в себе талант к писательству и запросто получил должность автора передовиц в кейптаунской газете. А у мамы уже появились мы, а вместе с нами и много забот. Теперь же ей перевалило за сорок, пальцы ее стали неловкими, нервы испортились, и возвращаться к музыке было поздно. Зато она учила играть нас, и, хотя Корделия оказалась безнадежна и к семи годам мама окончательно махнула на нее рукой, у нас с Мэри получалось неплохо. И мы почему-то знали, что Ричарда Куина тоже ждет успех. Он уже хорошо освоил треугольник, с которого все мы начинали.

– Вряд ли это будет фортепиано, – сказала мама, пристально разглядывая его, словно силясь прочитать на его коже название инструмента, который он освоит. Мы думали так же. Уже тогда сложно было вообразить Ричарда Куина за фортепиано – инструментом прямолинейным, монументальным, превосходящим размерами того, кто на нем играет, и равнодушным ко всему, кроме ударов по клавишам, – однако вполне можно было представить, как он берет в руки скрипку или кларнет. – Что же до вас, Мэри и Роуз, – продолжала она, – «Эрар» в углу старый, но рабочий. Каждые полгода сюда приезжает настройщик из Пенниквика. Судьба к нам благоволит. Уиры разрешили вам играть в любое время, кроме воскресений. Давайте без отговорок, вы должны упражняться так же регулярно, как дома. И пока мы здесь, я буду давать вам пять уроков в неделю вместо трех. У меня появилось больше времени.

– А как насчет меня? – спросила Корделия.

Мы с Мэри, позабыв о ненависти, посмотрели на нее с нежностью, а мама после паузы ответила:

– О, не беспокойся, у тебя будут занятия, как и у остальных.

Корделия даже не догадывалась, что у нее нет способностей к музыке. В то время, когда мама перестала давать ей уроки фортепиано, одна из девочек в соседнем доме начала заниматься скрипкой. Корделия потребовала, чтобы ее тоже учили игре на скрипке, и с тех пор проявляла колоссальное, но бесплодное усердие. Она обладала верным, поистине абсолютным слухом, какого не было ни у мамы, ни у Мэри, ни у меня, но в ее случае он пропадал понапрасну; ее гибкие пальцы гнулись до самого запястья, и она могла прочитать любую композицию с листа. Но мама морщилась – сначала от ярости, а потом от жалости – всякий раз, когда слышала, как Корделия водит смычком по струнам. Мелодия звучала ужасно грязно, а музыкальные фразы напоминали поучения, которые недалекий взрослый дает своему ребенку. Вдобавок она, в отличие от нас, не видела разницы между хорошей музыкой и плохой.

Корделия была немузыкальна не по своей вине. Мама часто нам об этом напоминала. Дети похожи либо на отцовскую, либо на материнскую родню, и Корделия пошла в папу, что, бесспорно, давало ей некоторые преимущества. У Мэри были черные волосы, а у меня – каштановые, самые обыкновенные, как и у многих других девочек. Но хотя папа был смуглым брюнетом, в его семье рождались и рыжие, поэтому голову Корделии покрывали короткие золотисто-рыжие кудряшки, сиявшие на солнце и заставлявшие прохожих оборачиваться ей вслед. С этим было связано и еще кое-что, с чем нам было совсем сложно смириться. По папиному настоянию мама следила, чтобы Корделию стригли коротко, хотя мода на такие стрижки прошла давным-давно и вернулась лишь много лет спустя. У него дома в Ирландии висел портрет его тети Люси, которая сразу после наполеоновских войн отправилась в Париж, где барон Жерар2 написал ее в хитоне и леопардовой шкуре, с волосами, уложенными à la Bacchante3. Поскольку Корделия была очень на нее похожа, папа настоял, чтобы она носила прическу в том же стиле, и озадаченные парикмахеры из Южной Африки и Эдинбурга старались изо всех сил.

Нас с Мэри это огорчало. Нам казалось, что по несправедливой прихоти природы папа не только был ближе к Корделии, чем к нам, но и старался, чтобы она соответствовала его вкусу. С нами он ничего подобного не делал. И никто другой нами не занимался. Из-за игры на фортепиано ни нам, ни маме не хватало времени, чтобы приложить усилия и сотворить из нас совершенство, мы оставались необработанным сырьем. А еще нам приходилось не только играть на фортепиано, но и выполнять другую работу, а маме – делать покупки, помогать по дому и улаживать папины проблемы, из-за чего она никогда не выглядела опрятной и нарядной, как другие мамы, а мы в школе производили на учителей впечатление нерях и торопыг. Однако возможность играть на фортепиано с лихвой компенсировала эту несправедливость. Пусть в папиной семье кому-то достались рыжие волосы, но зато никто не обладал и крупицей музыкального таланта, а мы считали, что лучше быть одаренными, как мама, чем иметь золотисто-рыжие локоны и выставлять себя полными дурами, играя на скрипке, как Корделия. Мы жалели Корделию, особенно сейчас, когда папа, от которого она столько всего переняла, уехал на шесть недель. Но в любом случае она была тупицей, раз воображала, будто умеет играть на скрипке, – как если бы мы с Мэри считали себя рыжими.

Воздух в комнате вибрировал от любви и неприязни, снисхождения и обид. Но тут вошла жена фермера и спросила, не хотим ли мы посмотреть на кобылу с жеребенком, которых ее муж только что привез с фермы на холме, и мы отправились в обитель животных. Но и здесь нас штормило, все казалось неустойчивым. Перво-наперво мы подошли к собакам колли и дали им себя обнюхать и облизать, чтобы они признали в нас своих, не лаяли и не кусались. Нам это не понравилось, мы не любили злобных животных, которых приходилось задабривать, чтобы они держались дружелюбно с такими безобидными людьми, как мы с мамой.

– Но ведь они сторожевые псы, – напомнила нам мама, – они защищают ферму от воров.

– От каких воров? – насмешливо спросили мы и победно оглядели амфитеатр из пустынных зеленых холмов, словно в столь невинных декорациях могли разыгрываться исключительно невинные сцены. Странно, но в те дни в воздухе витало убеждение, что война, преступность и любая жестокость вот-вот исчезнут с лица земли, и даже маленькие девочки верили, что так оно и будет.

Потом жена фермера указала в сторону пастбищ на склоне холма, испещренных коричневыми пятнышками, и сказала не ходить туда, потому что с коровами пасется бык. Мы не возражали – возможно, мы чувствовали, что таинственная охранная грамота, выданная нам Вселенной, не защищает от быков, и у нас пересыхало во рту, стоило представить себя в тех полях, особенно вместе с Ричардом Куином. Но в хлеву стоял молодняк: телята младше года, чьей воспитанности и дружелюбию мы могли только позавидовать, и теленок двух дней от роду, лежавший на земле, словно огромный моток желтовато-коричневой шелковой пряжи, и боявшийся нас так же сильно, как мы могли бы бояться собак и быка, если бы не заглушили свой страх, чтобы никто не думал, будто девочки трусливее мальчишек. Феминизм в те времена тоже витал в воздухе, даже в воздухе детской спальни. Однако фермерские коты зашипели на нас, и, несмотря на нашу храбрость, мы отдернули руки, пока они, больше похожие на грабителей, на Чарльза Писа4, чем на кошек, злобно сверкали глазами.

– Помните, что бедняжки должны сражаться с крысами, а значит, им не до ласки, – сказала мама. – Они не могут себе позволить такой роскоши.

Но нас волновала не жестокость этого мира, а безопасность Ричарда Куина.

Однако, увидев в деннике новую кобылу и ее жеребенка, мы поняли, что надежда есть. Длинная прямая челка, свисавшая меж больших ушей, делала лошадь похожей на дурнушку в безобразной шляпе, она глядела тревожно, словно была человеком и умела считать, она возвышалась над нами, но казалось невозможным, чтобы она направила свою силу против нас и причинила нам вред. Длинноногий жеребенок дичился, будто ему велели не шуметь и не сердить людей в этом новом месте, куда их с матерью привела судьба. Кобыла напомнила мне одну вдову с ребенком – смиренную, услужливую, но печальную, я видела ее в одном из бюро по найму, куда иногда заходила моя мать. (Несмотря на нехватку денег, нам помогала служанка, в те дни даже бедные семьи держали прислугу и делили нужду с еще более обездоленными девушками.) Мы вошли в темную конюшню и не смогли разглядеть ничего, кроме белых звездочек на лбах лошадей, длинных белых полос на их мордах, белых чулок на их ногах и белых отблесков света высоко на стене, которые отбрасывало сдвоенное арочное окно. Ферму построили на руинах средневекового замка, служившего местом встречи рыцарей-тамплиеров, и там, где сейчас стояла конюшня, когда-то находился пиршественный зал. Вскоре мы привыкли к темноте и увидели, что лошади смотрят на нас кротко, но настороженно, будто давая понять, что при необходимости могут и взбрыкнуть; мы разглядели их круглые, как бочки, опоясанные тела, их прямые, как стволы деревьев, передние ноги, их упругие, как пружины, коварные задние ноги, их круглые, широко расставленные копыта – всю ту силу, что казалась слишком мирной и безобидной, чтобы желать нам зла. То были добрые создания. Увидев двух мышей, резвившихся на соломенной подстилке под одной из великанш, мы в этом убедились.

Путешествие, расставание с папой и знакомство с животными настолько утомили нас, что мы отправились спать лишь немногим позже Ричарда Куина, еще засветло, хотя обычно не ложились, пока родители нас не прогонят. Корделия, Мэри и я спали в одной комнате: мы с Мэри – на двуспальной кровати с высокой спинкой из красного дерева, украшенной резным узором из фруктов и цветов, а Корделия – на раскладушке в ее изножье. Она так часто металась во сне, выкрикивая какие-то распоряжения, что спать с ней было невозможно. Мы с Мэри по ночам уютно сворачивались калачиками – одна утыкалась лицом в спину другой и прижималась к ней животом – и забывались до самого утра. Мэри – высокая, стройная, сдержанная и рассудительная – с раннего детства казалась взрослой, за фортепиано она могла спокойно разобраться с аппликатурой в любых сложных местах, тогда как я пыталась справиться с ними с наскоку, горячилась и плакала; со мной она всегда была мягкой и покладистой, и вместе мы походили на двух медвежат.

Когда мама желала нам спокойной ночи, я заметила, что с тех пор, как она стала общаться с работниками фермы, ее шотландский акцент значительно усилился и речь стала мелодичной, почти как песня. Она звучала очень красиво. Мама попросила разбудить ее, если ночью нам что-нибудь понадобится. Для этого не нужно было даже выходить в коридор, дверь возле окна вела не в чулан, как могло показаться, а в комнату, где спали они с Ричардом Куином. Она всегда говорила что-то такое, но мы считали себя очень независимыми и взрослыми и не нуждались в помощи. И все же, погружаясь в сон, мы все равно подумали, как это мило с ее стороны.

Внезапно мы проснулись. Я чувствовала себя такой бодрой, словно и вовсе не засыпала. Я вытянула руку и обнаружила, что Мэри сидит прямо, прислонившись спиной к изголовью; под Корделией скрипнула раскладушка, когда она встала. Я не видела ничего в темноте, но слышала ужасный шум. Казалось, будто ночь испугалась самой себя и кто-то или что-то бьет в барабан. Шум был не очень громким, но гулким, как если бы сама земля стала барабаном. Звук пробуждал такую же тоску, как папин отъезд и редкие мамины слезы. В каждом ударе звенела печаль, снова и снова.

Шум прекратился. Ладонь Мэри нырнула в мою.

– Интересно, что это было? – выдохнула я, облизнув губы.

Все-таки Корделия как старшая могла знать что-то, чего не знали мы.

– Ничего, – ответила Корделия. – Ничего серьезного. Работники фермы наверняка тоже слышали это. Если бы нам грозила опасность, они бы пришли и предупредили нас.

– А вдруг раньше ничего такого не случалось? – спросила Мэри.

– Да, может, это конец света, – подхватила я.

– Чепуха, – сказала Корделия, – при нашей жизни конец света не наступит.

– А почему бы и нет? – спросила я. – Должен же он когда-то наступить.

– Наверное, было бы интересно на него посмотреть, – добавила Мэри.

– Засыпайте, – сказала Корделия.

– Заснем, если захотим, – ответила Мэри, – нечего нам указывать.

– Я старшая.

Бой в огромный барабан возобновился.

– Мэри, мама говорила, что с твоей стороны есть свечка, – вспомнила я. – Зажги ее, и мы сможем увидеть в окно, что происходит.

В темноте послышалось чирканье спичек о коробок, но огонек все не загорался.

– Не понимаю, почему мама не оставила свечу мне, – сказала Корделия.

– Потому что рядом с тобой нет стола, тупица, – ответила Мэри. – Кажется, спички отсырели, они не зажигаются.

– Ты придумываешь оправдания своей криворукости, – сказала Корделия.

– А ты злишься, потому что струсила, – парировала Мэри.

Шум усилился, возвещая о мучительной утрате и обреченности. Внезапно тьму залил тусклый колеблющийся свет – дверь в стене отворилась, и вошла мама, в одной руке держа подсвечник, а другой потирая глаза.

– Дети, что же вы так громко разговариваете среди ночи? – спросила она. – Мы здесь не одни, как было раньше, вы можете разбудить Уиров, а они так тяжко трудятся.

– Мама, что это за ужасный шум?

– Ужасный шум!.. Какой ужасный шум? – спросила она, сонно глядя на нас и зевая.

– Ну как же, тот, что мы сейчас слышим, – ответила Мэри.

– Что же происходит? – пробормотала мама. Она заставила себя прислушаться, и лицо ее прояснилось. – Дети, да ведь это лошади бьют копытами в своих стойлах.

Мы были потрясены.

– Как, те самые лошади, которых мы сегодня видели?

– Да, те самые. Что ж, теперь, когда я это слышу, меня не удивляет, что вы испугались. Невероятно, что такой грохот поднимают лошадиные копыта.

1.Стиль мебели, названный в честь дизайнера Томаса Чиппендейла. Прим. ред.
2.Барон Франсуа Паскаль Симон Жерар (1770–1837) – ведущий портретист при дворе Наполеона Бонапарта, представитель художественного стиля ампир. Здесь и далее примечания переводчика, если не указано иное.
3.«А-ля вакханка» (фр.); волосы коротко подстрижены и завиты мелкими кудрями.
4.Чарльз Пис (1832–1879) – английский убийца и грабитель.
56 125 s`om