Kitobni o'qish: «Жаботинский и Бен-Гурион: правый и левый полюсы Израиля»
For Anthony, Lora and Maya Tseytlin
Я люблю все народы на свете и праздники всех народов; когда они ликуют о своих годовщинах и мне случится быть неподалёку, я просто рад тому, что людям весело, и праздную в душе их вёселый час – если только нет у меня в тот самый день собственных траурных поминок.
Зеев Жаботинский
Родину не дают и не получают в подарок, не приобретают в результате политических соглашений, не покупают за золото и не завоевывают кулаками. Её строят в поте лица.
Давид Бен-Гурион
Предисловие
Я родился 16 октября, в год создания государства Израиль, за два дня до дня рождения Жаботинского, на Маразлиевской, когда-то называвшейся улицей одесских банкиров, и примечательной в литературной Одессе тем, что на чётной стороне улицы, на двух противоположных концах, жили два Александра. Куприн роскошествовал в помпезном угловом доме напротив Александровского парка, а Пушкин первую одесскую ночь провёл на почтовой станции в постоялом дворе, окнами выходящими на Базарную, и этим благословил скромную улицу на рождение писателей и поэтов.
Банкиры и писатели жили на чётной стороне Маразлиевской, а нечётная и поныне большей частью занята парком и, не считая энкавэдэшного городка, появившегося в советское время, составляет четыре пятиэтажных дома с четырёхметровыми потолками – квартал от Успенской до Базарной. Напротив моего дома, под номером пять, фасад которого охраняли головы двух бронзовых львов, наискосок, был пушкинский.
Маразлиевская упирается в Базарную, на которой слева, в конце квартала, в доме под номером четыре родился Евгений Петров, родной брат Валентина Катаева (в катаевском доме располагался детский сад, который посещал автор), – а справа, через квартал (на Базарной, 40) родился Эдуард Багрицкий. В школьные годы я почти ежедневно проходил мимо дома Багрицкого, гордо поглядывая на скромную мемориальную доску, в неведении, что напротив, в 33-м номере, на углу Базарной и Ремесленной, 18 октября 1880 года родился всемирно известный писатель, публицист и общественный деятель, имя которого в советское время было запрещено: Зеев (Владимир) Жаботинский (при рождении – Вольф Евнович).
Одесса, близость дат рождения, соседство родительских домов – но на этом совпадения не заканчиваются. День рождения автора совпал с днём рождения первого и второго премьер-министров Израиля, поставивших свою подпись под Декларацией Независимости: Бен-Гуриона, соратника Жаботинского по еврейскому легиону и его политического противника во всех начинаниях, включая создание легиона, и Моше Шарета, преемника Бен-Гуриона на посту премьера.
…Если верить астрологии, Жаботинский и Бен-Гурион запрограммированы быть дипломатами, осторожными в принятии решений – и изворотливыми, гибкими и склонными к компромиссам. Впрочем, они опровергли все гороскопы: оба были решительными и непреклонными воинами, возглавившими левое и правое крыло сионизма. Их сравнивали с двумя конями, запряжёнными в одну повозку и боровшимися за роль коренника. Оба как будто выросли в одной и той же еврейской семье, описанной в романе Жаботинского «Пятеро», в которой дети выбрали непересекающиеся дороги. Бен-Гурион, окажись он в России, мог бы надеть комиссарскую кожанку и, как Троцкий, беспощадно расстреливать идеологически колеблющихся соплеменников, а Жаботинский, не будь он сионистом, оказался бы в компании с Мартовым-Аксельродом, лидером меньшевиков. А возможно, он отстранился бы от политики и пошёл по литературной тропе…
…Грозы двадцатого века уже отгремели. Эта книга о прошлом и настоящем. История Израиля в противостоянии двух уроженцев Российской империи, Жаботинского и Бен-Гуриона. Хотя они были почти что ровесниками (между датами их рождения два октябрьских дня и шесть лет), лишь однажды они шли бок о бок друг с другом: в 1918 году, когда Бен-Гурион был солдатом Еврейского легиона, созданного Жаботинским.
Они шли параллельными курсами, иногда – в противоположные стороны, по-разному оценивая ситуацию (Жаботинский в 1914 году агитировал за создание еврейского легиона в английской армии – Бен-Гурион в первые годы войны ратовал за такой же легион, но в турецкой). Таким будет и наше повествование – параллельным. Главы о Жаботинском чередуются с главами, посвящёнными Бен-Гуриону, и соединяются там, где оба были задействованы в одних и тех же событиях. После августа 1940-го, ставшего последним месяцем жизни Зеева Жаботинского, повествование будет вестись только о Бен-Гурионе, который с 1948 по 1963 гг. с небольшим перерывом был премьер-министром и министром обороны Израиля.
Часть I. Параллельные биографии
Жаботинский. Детство. Одесса. Парк
Свои детские годы Жаботинский подробно описал в «Повести моих дней».
Об отце, Евгении (Ионе) Григорьевиче Жаботинском, у него остались смутные воспоминания. Тот был высокопоставленным служащим Российского общества пароходства и торговли (РОПИТ) и занимался закупкой зерна. Когда сыну было четыре года, он заболел раком.
С этого момента жизнь семьи изменилась. Два года Ева Марковна Жаботинская, в девичестве Зак, самоотверженно боролась за жизнь мужа. Она заложила имущество, возила его в Германию к лучшим докторам; когда те поставили страшный диагноз – не сдалась: ездила в Киев, в Харьков. Купцам 1-й гильдии разрешалось проживать вне черты оседлости. Запрет на проживание автоматически вступал в силу с прекращением оплаты взносов в купеческую гильдию. Когда Евгений Григорьевич заболел, его жена вымолила у харьковского губернатора соизволение на временное проживание. Все семейные сбережения ушли на лечение. Но победить болезнь не удалость.
Ева Марковна осталась с шестилетним сыном и десятилетней дочерью (ещё один сын, первенец Мирон, умер в младенчестве). Семья, некогда жившая в роскоши, лишилась средств к существованию. Богатые родственники отвернулись от них. Ева Марковна вынуждена была переехать с детьми в скромную двухкомнатную квартиру на углу улиц Еврейская и Канатная и открыть крохотную лавочку письменных принадлежностей: это приносило мизерные доходы, позволившие дотянуть до шестнадцатилетия дочери. Тереза, начав подрабатывать частными уроками, спасла семью от лишений.
Мать и сестра были для Владимира образцом добродетели. В «Повести моих дней» он писал: «Есть черта в характере северных народов, которую я разделяю: поклонение женщине. Я убеждён: каждая, даже самая обычная женщина – ангел, и это правило не знает исключения. Если женщина не проявила этого качества, то потому только, что не представился случай, но придёт день – и вы увидите. С тремя женщинами свела меня жизнь (третья – жена, Анна Гальперина – Р.Г.), и у всех трёх нашёл я это качество, что же касается первой из них – мамы, то я не помню ни одного дня в жизни, чтобы она не была вынуждена биться, хлопотать, преодолевать трудности».
Мама и сестра привили ему вкус к хорошей литературе и к изучению языков, сестра научила восьмилетнего Владимира читать по-русски и дала ему несколько уроков английского языка. Вместе с ней он начал изучать иврит у Иегушуа Равницкого, еврейского писателя и журналиста, бывшего их соседом по дому.
От отца ему достался в наследство книжный шкаф, в котором обнаружились сочинения Пушкина, Лермонтова, Шекспира в русском переводе – Владимир «проглатывал» книгу за книгой. Когда в домашней библиотеке не осталось ни одной непрочитанной книги, настал черёд Диккенса, Золя, Джорджа Элиота, Гончарова – по мере взросления круг любимых авторов расширялся. Позднее это позволило Владимиру написать: «Кроме отрывочного знания латыни и греческого (и это я ценю по сей день), всему, чему я выучился в детские годы, я выучился не в школе».
Детские годы. Они были такими же, как у всех одесских мальчишек: задорных, самоуверенных и до безумия влюблённых в свой город (в какой-то момент эта влюблённость стала наследственным заболеванием одесситов), – в меру нахальных и искренне уверенных, что им под силу заново раскрутить земной шар. Лето они проводили в парке или на берегу моря. Парк стал их вторым домом, в котором, когда припекало солнце, прогуливая гимназию, они пропадали до сумерек; повзрослев, на его аллеях они нашёптывали нежные признания девушкам…
Освящённые гением Пушкина, мальчишки писали стихи, музицировали, сочиняли рассказы – из них выросли братья Катаевы, Бабель, Багрицкий, Ильф и Олеша, но первые в списке великих одесских литераторов – Жаботинский и Чуковский.
Жаботинский был старше своего друга всего на два года, но, несмотря на малую разницу в возрасте, Чуковский считал его своим учителем. Уже став маститым писателем, во времена, когда имя Жаботинского будет запрещено упоминать, Чуковский напишет в частном письме: «он ввёл меня в литературу…в нём было что-то от пушкинского Моцарта, да, пожалуй, и от самого Пушкина… меня всегда восхищало в нём всё… и я, живший в неинтеллигентной среде, впервые увидел, что люди могут взволнованно говорить о ритмике, об ассонансах, о рифмоидах… Он казался мне лучезарным, жизнерадостным, я гордился его дружбой и был уверен, что перед ним широкая литературная дорога».
Тяга к творчеству появилась у Владимира в десятилетнем возрасте, первые стихи он «печатал» в рукописном журнале. В шестом классе Ришельевской гимназии он – уже почитаемый сверстниками «маститый поэт», один из редакторов тайной школьной газеты, которая, не имея никакого отношения к политике (гимназистов она не интересовала), называлась высокопарно: «Правдой».
(Лирическое отступление: автору знакомо школьное увлечение стихосложением и мальчишеская влюблённость в таинственность печатного слова – подражая Пушкину и его друзьям-лицеистам, издававшим рукописные журналы, автор затеял нечто подобное в 39-й школе, бывшей во времена Жаботинского женской гимназией Балендо Балю).
Два слова о женской гимназии Балендо Балю, раз уж о ней зашла речь… Она находилась в двух кварталах от дома Жаботинского, и вполне вероятно, что, когда «созрел виноград» и в жилах юного поэта заиграло вскружившее голову молодое вино, он караулил на улице очаровательных гимназисток и даже провожал их домой. Но со своей будущей женой, Анной (Иоанной) Гальпериной он познакомился прозаически: в гостях у соученика. Ему было пятнадцать лет, ей – десять. Анна музицировала на рояле, когда Владимир вошёл в их дом, и она, увидев странное явление, – негритянский профиль под буйной шевелюрой – не выдержала и расхохоталась за его спиной.
«Негритянский профиль» – первое впечатление, произведенное юношей и запомнившееся его будущей жене, наталкивает на внешнее сходство с Пушкиным. Но внешним сходством дело не ограничилось: было ещё и духовное родство. Трёх авторов – Шекспира, Пушкина и Лермонтова – Жаботинский знал, по его собственному выражению, «от доски до доски» ещё в четырнадцатилетнем возрасте. Через много лет не без гордости он написал в автобиографической повести: «даже поныне не без труда нахожу я стихотворение Пушкина, которое не было бы мне знакомо и которого я не знал бы до конца».
Страсть к сочинительству изменила его жизнь. Он перевёл на русский язык «Песнь песней» и «В пучине морской» Гордона и послал в петербургский ежемесячный журнал «Восход» – не напечатали; перевёл стихотворение «Ворон» Эдгара По и отправил в «Северный вестник» – не напечатали; написал роман, который послал Короленко, – и вместо рецензии получил вежливый ответ: «Продолжайте». В возрасте между 13 и 16 годами он рассылал в газеты и журналы бесчисленное количество рукописей, которые возвращались назад или попадали в редакционные урны. Но всё-таки упорство достигло цели: в августе 1897 года появилась первая публикация – статья в ежедневной одесской газете «Южное обозрение», вышедшая под псевдонимом «Владимир Иллирич».
Ободрённый публикацией, Жаботинский познакомился с жившим в ту пору в Одессе поэтом Александром Фёдоровым и вручил ему перевод «Ворона». Фёдорову перевод понравился, и он познакомил начинающего поэта с редактором газеты «Одесский листок».
Следует отметить, что в конце девятнадцатого века Одесса занимала видное место в Российской империи, по количеству населения уступая лишь Санкт-Петербургу, Москве и Варшаве и конкурируя с северными столицами, а потому одесская газета почти во всех европейских столицах имела зарубежных корреспондентов. Редактор принял Владимира тепло, и, воспользовавшись его доброжелательностью, Жаботинский спросил: «Стали бы вы публиковать мои корреспонденции из-за границы?» – «Возможно, – ответил редактор, оценив литературный слог юноши. – Но при двух условиях: если вы будете писать из столицы, в которой у нас нет другого корреспондента, и если не будете писать глупостей».
Реплика о глупостях станет понятной, если обратиться к воспоминаниям Паустовского о Чехове, смертельно боявшемся одесских репортёров, которые с легкостью выдумывали небылицы. Делясь литературными планами, Чехов неизменно заканчивал разговор просьбой: «Только ради Бога, ничего не рассказывайте одесским репортёрам».
«Одесский листок» был солидной газетой, и выбор европейских столиц, в которых издание не имело зарубежных корреспондентов, оказался невелик: Берн и Рим.
Мама, родственники и знакомые, которым Жаботинский сообщил о намерении оставить гимназию и отправиться за границу корреспондентом газеты, категорически возражали против такого безумного, на их взгляд, решения. Они твердили о трудностях поступления еврейских мальчиков в государственные учебные заведения, о законе 1886 года, вводившем для евреев процентную норму (в пределах черты оседлости количество евреев среди учащихся мужских гимназий и университетов не должно было превышать десяти процентов), напоминали о четырёх провальных попытках поступления в гимназию, реальное и коммерческое училище. Чудом называли они принятие его в подготовительный класс второй прогимназии, позволившее поступить в пятый класс Ришельевской гимназии, самой престижной в Одессе; об этом знаменитом учебном заведении то ли Катаев, то ли Олеша (авторство установить не удалось) запустил шутку: «Человечество делится на две неравные части: на тех, кто учился в Ришельевской гимназии, и тех, кто там не учился».

16-летний гимназист. Одесса. 1896 г.
Все доводы родственников, призванные отговорить его от скоропалительного решения, были логически аргументированными и разумными. В ответ на них Жаботинский, не имевший веских контраргументов, упрямо твердил: «Потому!». Он поступал так и в будущем, объясняя упрямство (которое предпочитал называть «упорством» и «непреклонностью характера») наследственной чертой, присущей всему еврейству. Рассказывая об этом эпизоде из своей жизни, когда он наперекор всем принял решение оставить гимназию, Жаботинский признался: «Это был не единственный случай…когда я покорялся необъяснимому «потому», и я не раскаиваюсь».
Необъяснимое «потому» зачастую заставляло его идти против всех (хотя это не является примером подражания для подростков, – «Мама всегда права, и незачем с ней спорить», – говорит им автор и по-профессорски строго-настрого машет указательным пальцем) – но только идущие против течения способны изменить его русло.
Когда мама обессилела от уговоров и поняла, что остановить его невозможно, она взмолилась: «Только не в Рим! Поезжай с Богом, раз ты уж решил оставить гимназию, но, на худой конец, – в Берн: там среди студентов есть дети наших знакомых».
С этой просьбой «послушный» сын согласился. Он попрощался с парком, на всю жизнь оставшимся в согревающих душу воспоминаниях, и весной 1898 года уехал в Швейцарию. Отрочество завершилось.
Давид Грин – ещё не Бен-Гурион. Детство и юношество
Первый премьер-министр Израиля родился 16 октября 1886 года в Плоньске – провинциальном городишке Варшавской губернии, при Екатерине Второй вошедшем в состав Российской империи и отошедшем к Польше в ноябре 1918 года, когда через столетие страна вновь обрела независимость.
Его отец, Авигдор Грин, помощник присяжного поверенного, которого местные евреи величали «адвокатом» в знак величайшего почтения за умение писать петиции (так школьники уважительно именуют «профессором» очкарика-вундеркинда, позволяющего скатать математику), по меркам уездного городка был обеспеченным человеком. Он владел двумя двухэтажными домами, полученными в качестве приданого жены, посещал лучшую в городе синагогу и дружил с Теодором Герцлем, доктором юриспруденции и основоположником политического сионизма.
Шейндал, жена Авигдора, была глубоко верующей женщиной. Давид был их четвёртым ребёнком – трое детей, родившихся до него, умерли в раннем возрасте. Всего у супругов было одиннадцать детей, но, по разным причинам, выжило только пятеро.
Давид не отличался крепким здоровьем, он рос хилым и щуплым мальчиком и был непропорционально крупноголовым, что вызывало тревогу родителей. Авигдор Грин отвёз сына в соседний город (в Плоньске специалистов-врачей не было – именно это являлось одной из основных причин высокого уровня детской смертности). Осмотрев мальчика, врач успокоил отца, заверив, что повода для беспокойства нет, и то ли в шутку, то ли всерьёз добавил, что Давид станет «большим человеком». Родители в это поверили, и мать размечталась, что быть ему великим раввином. А какие ещё есть варианты? Если «большой человек» – значит, раввин.
В отличие от Жаботинского, в детстве Давид не испытывал нужды. Семья была материально обеспечена, и средств на образование первенца не жалела. С пяти лет мальчик посещал хедер, где получил начальное образование. Затем отец перевёл его в реформистский хедер, и к идишу, родному языку, на котором разговаривали в семье, добавилось изучение иврита и Торы. Одновременно Давида определили в государственную школу, и в дополнение к традиционному еврейскому образованию он изучил русский язык и литературу. Нынешнее поколение русскоязычных читателей будет приятно удивлено, узнав, что в первые годы государства Израиль пленарные заседания Кнессета велись на русском языке – это был единственный язык, которым одинаково свободно владели все депутаты, в прошлом жители Российской империи.
«Сухопутный» провинциальный Плоньск, незаметный на политической карте мира, – городок, в котором, по переписи 1881 года, проживало 7824 жителя, – капля в море по сравнению с черноморской быстрорастущей Одессой (240 600 жителей в 1885-м и 403 815 жителей в 1897 году). Окружение, в котором рос Давид Грин (Бен-Гурионом он станет в двадцатичетырёхлетнем возрасте), не было артистическим, весёлым и легкомысленным, увлекавшимся сочинительством стихов и приключенческими авантюрами – от атмосферы, в которой рос Жаботинский, оно отличалось присущей провинции практичностью.
Владимир в молодости плавал в океане страстей, познал удовольствия, свойственные юности, исколесил Европу и оставил большое литературное наследие – а Давид с раннего детства был целеустремлён и практичен, из-за малого роста – 150 сантиметров – не пользовался успехом у девушек; мемуаров после себя он не оставил. Единственным журналистом, которому для написания биографии Бен-Гурион доверился на исходе лет – предоставил доступ к личному архиву и ответил на поставленные вопросы, – был Михаэль Бар-Зохар…1
…Беда настигла семью Грин в 1897 году. Давиду исполнилось 11 лет, когда во время очередных родов умерла его мать. Долгие годы он болезненно переживал утрату. «Каждую ночь снилась мне мама, – вспоминал он по прошествии многих лет. – Я разговаривал с ней во сне и спрашивал: «Почему ты не дома?»
Его дальнейшее воспитание проходило под влиянием отца, одного из местных лидеров Ховевей Цион (дословно «любящие Сион») – движения, основанного в 1884 году и ставшего предшественником политического сионизма, провозглашенного Герцлем на 1-м Сионистском конгрессе в августе 1897-го.
Если Жаботинский пришёл к сионизму самостоятельно, через потрясение кишинёвским погромом и самооборону, и впервые увидел Герцля в 23-летнем возрасте, в 1903 году на 6-м сионистском конгрессе, то Давид под влиянием отца ещё в детстве проникся идеями сионизма. Впервые он услышал Теодора Герцля в 11-летнем возрасте, в 1897 году, когда отец взял его на выступление Герцля в плоньской синагоге.
После смерти жены Авигдор недолго пробыл вдовцом и быстро женился, но Давид сторонился мачехи и до самой её смерти почти не общался с ней. Отделился он и от младших братьев и сестёр, проводя свободное время с друзьями – как и он, мечтающими о Сионе.
14-летние подростки создали молодёжное общество «Эздра», пропагандируя среди ровесников разговорный иврит. Отец всецело его поддерживал. К семнадцати годам Давид был уже готовым сионистом. На исходе августа 1903-го он прочёл в газёте о жарких дискуссиях, разгоревшихся на 6-м сионистском конгрессе и едва не приведших к расколу в сионистском движении, и безоговорочно поддержал русских сионистов, выступивших против «плана Уганды». В эти августовские дни Давид окончательно определился со своим будущим: оно было связано с Эрец-Исраэль. Приняв решение репатриироваться с самими близкими друзьями в Палестину, он начал себя к этому готовить – и решил, что первым делом надо освоить специальность строителя. Эта профессия, казалось ему, надолго будет наиболее востребованной в Эрец-Исраэль.
В 17 лет юношей посещают романтические грёзы – по мере взросления мечты испаряются, и на смену воздушным замкам приходят семейные ценности и «хлебная профессия», но Давида с детства отличало фанатичное упрямство – если он что-то задумывал, то шёл до конца. (Жаботинский, его будущий главный политический оппонент в сионистском движении, в семнадцатилетнем возрасте был далёк от политики – он увлекался литературой и барышнями. Впрочём, когда наступил переломный 1903 год кишинёвского погрома, это не помешало ему коренным образом изменить свою жизнь).
Следуя наперёд начертанным планам, Давид уехал в Варшаву – в провинциальном городке негде было продолжить обучение и приобрести специальность, которая понадобится в Эрец-Исраэль. Одно время он жил у дальних родственников, затем, начав подрабатывать учителем в частной школе, снял вместе с другом комнату и полтора года готовился к сдаче вступительных экзаменов в техническое училище Вавелберга. Пробелы в образовании, полученном в Плоньске, были большими, – ему пришлось брать частные уроки по математике, физике и русскому языку. Оказалось, что этого недостаточно. Администрация училища приняла решение допускать к вступительным экзаменам только выпускников гимназии или реального училища. У Давида аттестата, подтверждающего получение среднего образования, не было – малюсенький Плоньск был обделён учебными заведениями такого высокого ранга, а потому с мечтой получить профессиональное образование ему пришлось распрощаться.
В Варшаве Давида застала первая русская революция. Он увидел забастовки и демонстрации, революционных ораторов, требующих свободы и свержения самодержавия, солдат, стреляющих в безоружную толпу… и вернулся в Плоньск убеждённым социалистом, с мечтой о социальном равенстве и рае для трудящихся. В начале двадцатого века, богатом на иллюзии, Европа заболела коммунистическими и социалистическими идеями. В Варшаву Давид Грин уехал в костюме с галстуком и накрахмаленной манишкой, как и полагается сыну помощника присяжного поверенного, – а вернулся в Плоньск одетым на манер фабричного рабочего, в кепке и косоворотке.
«Призрак коммунизма», во второй половине девятнадцатого века начавший бродить по Европе, в восточной её части наделал немало «великих» дел. Под его влиянием к концу века восточноевропейское еврейство раскололось на пять групп: на религиозных евреев, хасидов и ортодоксов, аполитичных веяниям революции; на юных фанатиков, будущих свердловых и троцких, отрекшихся от иудаизма и принявших коммунистическую религию; на «чистых» сионистов, загоревшихся мечтой о Сионе2; на бундовцев3; на сионистов-социалистов, которые по аналогии с униатской (грекокатолической) церковью, пытавшейся примирить православие с католицизмом, задались целью объединить идеи сионизма и русского социализма. На этой почве в сионистской среде возникло движение «Поалей Цион» (Рабочие Сиона). Мечтателям о социальной справедливости казалось, что сионизм и социализм – идеальное сочетание для еврейского дома, который предстоит выстроить в Палестине.
В середине 1905 года Давид Грин присоединился к сионистам-социалистам. На собраниях он бурно обличал бундовцев, проявив себя страстным и умелым оратором, и продолжал готовиться к отъезду в Палестину, чтобы на практике осуществить юношескую мечту. Слухи о его ораторском таланте распространились за пределами Плоньска, и варшавское руководство «Поалей Цион» начало направлять страстного агитатора в другие местечки. Дважды Давида арестовывали за антиправительственную деятельность, и дважды отцу приходилось выкупать его из тюрьмы.
Погромы, от Вильно до Кишинёва бушевавшие на просторах черты оседлости, до Плоньска не докатились, и польские евреи, в отличие от российских, не искали убежища в Палестине. Некоторые ровесники Давида втайне от родителей бежали за море, чтобы вырваться из паутины патриархальных предрассудков еврейского местечка, в котором незамужняя девушка не может пройтись по улице с юношей, чтобы не быть осуждённой в безнравственном поведении. Такое бегство было сродни романтическому путешествию, желанием испробовать себя в самостоятельной жизни. У Давида романтических порывов не было, он рос в атмосфере полного единства с отцом, всегда его поддерживавшим, и к отъезду готовил себя по идейным соображениям. Девушка, в которую он влюбился, Рахиль Нелкин, смело гуляла с ним по улицам Плоньска, наплевав на местечковые предрассудки. Когда он посвятил её в свои планы, она приняла смелое решение: уезжать вместе с возлюбленным. Её мать, побоявшись отпустить дочь, решила её сопровождать. Когда сборы были завершены, Авигдор, светясь от гордости, благословил сына и перед отъездом сфотографировался с ним под знаменем «Поалей Цион».
Молодые люди были преисполнены гордостью: они уезжали, чтобы строить еврейский дом на полупустынных и болотных землях, о которых Марк Твен писал в 1867 году, после посещения Святой Земли: «Едешь часами, везде пусто и голо, нет ни дома, ни деревца, ни кустика…» Такой была Палестина, которую предстояло осваивать отважным переселенцам.
…За полтора месяца до своего двадцатилетия вместе с четырнадцатью такими же юными друзьями-единомышленниками Давид отправился в путь. Перевалочным пунктом была Одесса. С Жаботинским, со своим будущим оппонентом, он даже теоретически не мог столкнуться на улице в его родном городе – Владимир в это время колесил между Вильно и Петербургом, занятый выборами во Вторую Государственную Думу.
Пароходная компания, осуществлявшая рейсы из Одессы в Палестину, процветала. Наполняемость регулярных рейсов обеспечивала Русская Духовная Миссия в Иерусалиме, учреждённая в 1847 году указом Николая I для укрепления православия на Святой Земле и поддержки русских паломников ко Гробу Господню и другим святыням христианского мира.
Путешественники купили палубные билеты на пароход и отплыли в Святую Землю. Дорога заняла несколько дней. Утром 7 сентября 1906 года судно с паломниками прибыло в порт Яффо. Когда Давид сошёл на берег, он был ошеломлён.
– Это даже хуже, чем Плоньск, – признался он через много лет, вспомнив о мыслях, посетивших его при виде запущенных арабских кварталов Яффо.
Такой же негативной была реакция его спутников, ошеломлённых грязью и нищетой.
– Я не останусь в Яффо даже на одну ночь! – воскликнул один из его друзей. – Это не земля Израиля. Прежде чем стемнеет, я отправляюсь в Петах-Тиква.
В этот же день после обеда репатрианты пешком направились в Петах-Тиква – еврейское поселение, в котором проживало несколько их земляков из Плоньска. В полночь они были на месте.
Палестина в те времена не выглядела сказочной и цветущей библейской страной, в которой новоприбывших ждали молочные реки и кисельные берега. Столетия войн и разрухи до неузнаваемости изменили Святую Землю. Поселенцев встречали болота, опустошение, голод, каторжный труд и толпища малярийных комаров, жадно набрасывающихся на новую жертву. Кладбища росли быстрее новых поселений. Не имея навыков земледелия, многие энтузиасты не выдерживали испытаний малярией, голодом, влажным климатом и непосильным физическим трудом и первым же пароходом старались вернуться в диаспору. Позднее Бен-Гурион вспоминал, что девять из десяти эмигрантов, прибывших со Второй алией4, уехали из страны.
Давиду пришлось работать на закладке апельсиновых рощ, долбить киркой потрескавшуюся на солнце непокорную глинистую почву, в кровь натирать руки – и усвоить девиз упрямцев-первопроходцев, добровольно обрекших себя на каторжный труд: «победа трудом», но, невзирая на трудности, пожелавших остаться, чтобы возродить еврейское государство. Первопроходцы, как правило, – молодые люди, не отягощенные домом и семьей, склонные рисковать жизнью и морально готовые к лишениям и трудностям быта. Романтический налёт быстро улетучился.
Давид исправно писал письма отцу. В одном из них он признался: «Только две категории рабочих смогут закрепиться на этой земле: те, кто обладают железной волей, и те, у кого хватит сил, – крепкие молодые люди, привыкшие к тяжёлому физическому труду».
Физических сил у него было немного – с детства он был болезненным юношей, зато упорства и силы воли имелось с лихвой.
Вскоре на Давида обрушилось тяжёлое испытание, через которое прошли почти все поселенцы: он заболел малярией. Болезнь протекала тяжело. Лечащий врач посоветовал ему вернуться домой, считая, что шансов выжить у него не так много, но Давид вцепился зубами в глинистую малярийную землю Петах-Тиква – и остался наперекор всему.
…Отгремели баталии освоения Палестины. Трудности первых десятилетий остались в прошлом. Они были разными, фанатики-первопроходцы: одни – «чистыми» сионистами, мечтавшими о возрождении еврейского государства, другие приехали с грёзами о социализме и коммунизме и столкнулись с классовыми конфликтами между евреями-землевладельцами из первой алии и новоприбывшими, сельскохозяйственными рабочими. Не было на заре двадцатого века министерства абсорбции, помогающего репатриантам. На плечи переселенцев ложились заботы об обустройстве, поиск жилья, пропитания. Их встречали голод, безработица, малярийные болота в Иудее, которые предстояло осушить, и вражда соседей-арабов в Галилее, где мягкий климат и отсутствие болот позволяли развивать земледелие – но здесь, на пригодных к жизни землях, развернулась настоящая война за рабочие места. Переселенцы отвоёвывали их, соглашаясь работать чуть ли не задарма. О независимом еврейском государстве, которое когда-нибудь здесь возродится, трудно было мечтать – шестивековая Османская империя казалась вечной и в обозримом будущем несокрушимой.
Помимо естественных климатических и бытовых трудностей, встретивших в Палестине идеалистов из Плоньска, переселенцы столкнулись с ситуацией, характерной для современного Израиля. Старожилы не ладили с новыми репатриантами, религиозные евреи конфликтовали со светскими, да и светские евреи молились разным Богам. Их разброс был велик: от «чистого» сионизма до сионизма с марксистским лицом. Между собой они враждовали – вместо того, чтобы отложить идеологические разборки до момента создания крепко стоящего на ногах государства и, помогая друг другу, сообща строить общий дом…
Такую безрадостную картину застали в Палестине плоньские сионисты.
Ненадолго прервём рассказ о Давиде Грине, приехавшем в Палестину в двадцатилетнем возрасте. Мы вернёмся к нему после глав, посвящённых Жаботинскому, – дождавшись, когда у поэта пролетят годы бурной молодости, когда он познавал прелести жизни, свойственные возрасту, и станет зрелым сионистом и окажется там, где мы остановились, рассказывая о Бен-Гурионе: в 1906 году.
А пока окунёмся в не предвещающий кипучих событий год 1898-й. Жаботинскому пошёл восемнадцатый год, Давиду Грину – двенадцатый. Сионизм – в пелёночном возрасте, и спорить им пока ещё не о чём. У Владимира на уме девушки и стихи, Давид до этого ещё не созрел. Впрочем, девушками Давид никогда не увлекался настолько, чтобы терять голову. Первая любовь, настигшая его в семнадцатилетнем возрасте и заставившая плакать ночами над стихами, посвящёнными любимой девушке, которая пренебрегла им, выбрав его лучшего друга, рослого и красивого, – не сломала Давида и не отвернула от выбранной цели жизни.
Жаботинский. Первое пророчество
Прибыв в Швейцарию весной 1898-го, в Бернском университете Жаботинский записался на отделение права и, помня о редакционном задании, окунулся в жизнь «русской колонии» – немногочисленной, около трёхсот человек. В большинстве своём это были евреи, из-за существования процентной нормы вынужденные выехать за границу для получения образования. В центральной Европе они вдохнули запах свободы, приобщились к либеральным идеям, вскружившим головы их европейских сверстников, и, почувствовав историческую ответственность за судьбу человечества (это беспокойство и желание переделать мир у потомков Яакова и Моисея заложено на генетическом уровне), решили перенести европейский социализм на российскую почву.
Дважды в неделю «колонисты» собирались на дискуссионные вечера и спорили до хрипоты, но иногда встречи были развлекательными: объединившись, политические противники, эсеры и эсдеки, пели песни на русском и на идиш, который почти для всех «колонистов» был родным языком. Жаботинский среди них был самым молодым.
17 с половиной лет – возраст, в котором принято больше слушать, чем говорить. На одном из клубных вечеров Жаботинский, обычно молчавший и жадно прислушивавшийся к ораторам, вышел на трибуну и впервые в своей жизни произнёс речь, вызвавшую гнев и возмущение слушателей. В центре просвещённой Европы, надышавшейся парами «призрака коммунизма», несовершеннолетний юноша предсказал надвигающуюся Катастрофу: «Еврейская диаспора неизбежно завершится «Варфоломеевской ночью». Спасение еврейского народа возможно лишь путём всеобщей репатриации в Палестину».
В этот прогноз было трудно поверить, и Жаботинский моментально нажил себе множество врагов (впоследствии такое будет происходить часто). Председатель собрания, спустя годы осознавший его правоту и ставший в Палестине активным деятелем сионистского движения, назвал его «законченным антисемитом» и, гневно на него указывая, пояснил собравшимся: «Он советует нам укрыться в Палестине, иначе всех нас вырежут!» Действительно, о какой Палестине говорит этот наглый юноша, если на пороге двадцатого века в Германии евреи уже почти добились полного равноправия и недалёк тот час, когда и в обновлённой демократической России они приобретут гражданские права и свободы!
Между Берном и Базелем всего сотня километров. Наверняка увлекавшиеся политикой бернские «колонисты» знали весной 1898 о 1-м сионистском конгрессе, состоявшемся в Базеле в августе 1897-го и принявшем Базельскую программу, которая сформулировала основные принципы политического сионизма: «создание национального очага» и возвращение евреев на историческую Родину. Для достижения этих целей Теодор Герцль, автор программы, считал необходимым действовать поэтапно: вначале содействовать поселению в Палестине ремесленников и сельскохозяйственных рабочих, а затем добиваться международного признания права евреев на возвращение в Сион. Он выдвинул лозунг: «Земля без народа – для народа без земли». Таким был сионизм в конце XIX века: практическая деятельность, направленная на создание в Эрец-Исраэль еврейских сельскохозяйственных поселений. Лишь после завершения этапа экономического освоения Палестины, по мнению первых социалистов-сионистов, должен начаться второй этап – организованное переселение евреев в Эрец-Исраэль и строительство еврейского государства.
Базельская программа объединила политические и практические аспекты сионистского движения, но в то время мечта о Сионе массово ещё не владела еврейскими умами, и головы бернских колонистов были заняты русской революцией.
Оттоманская империя казалась незыблемой, и еврейские активисты призывали быть реалистами и ратовали за борьбу за гражданские права в странах рассеяния. Среди «просвещённых евреев», интегрировавшихся в культуру и язык новой родины, сначала в Германии (а затем и в России) царило убеждение, что единственный путь евреев – ассимиляция и социализм. На пороге двадцатого века, самого кровавого в еврейской истории, в еврейской общине модной была поговорка: «У человека было два сына: один умный, а другой сионист».
У Жаботинского «стадного чувства» никогда не было. Он не шёл на поводу у толпы, оправдывая политические зигзаги любимой фразой политиков-флюгеров «Я следую за волеизлиянием потенциальных избирателей», и никогда, потворствуя большинству, не стремился сорвать аплодисменты или завоевать престижное место в выборных органах. Он обладал даром предвидения – причём не на далёкую, труднопроверяемую перспективу: его пророчества сбылись в течение жизни одного поколения.
Так было в 1898-м, когда семнадцатилетним юношей он бросил вызов аудитории, так было и четверть века спустя, в январе 1923-го, когда он вышел из руководства сионистской организации, пояснив корреспонденту журнала «Рассвет» причину своего поступка: «Я никогда не соглашусь осуществить или помочь осуществлению плана, идущего вразрез с моими собственными воззрениями». Затем пояснил, как он понимает свою роль: «Задача публициста или общественного деятеля… не в том, чтобы следовать за общественным мнением или «выражать» его, а в том, чтобы провести его – или, если хотите, протащить».
Он отмежевался от социалистов, честно признавшись, что «не познакомился как следует с этим учением», и публично причислил себя к сионистам. После собрания Хаим Раппопорт, один из будущих коммунистических лидеров Франции, подошёл к Жаботинскому и назвал его зоологическим юдофобом. Жаботинский ответил, что он еврей, – ему не поверили. Высказанное им пророчество и предложение укрыться в Палестине «просвещённым евреям» казалось диким.
Бернские колонисты не были одиноки в своей близорукости. Вдохновлённые равноправием евреев в просвещённой Германии, светлые умы австро-немецких евреев – Фрейда, Фейхтвангера, Эйнштейна, Стефана Цвейга – возможность Холокоста не рассматривали даже теоретически…
…Этой речью началась сионистская деятельность Жаботинского. До начала массовых погромов, всколыхнувших Россию, оставалось 5 лет; до принятия в «просвещённой Германии» нюрнбергских расовых законов, приведших к Катастрофе европейского еврейства и подтвердивших первое пророчество Жаботинского, – 37 лет.
Рим
Летом 1898-го публикация в петербургском журнале «Восход» стихотворения «Город мира» стала началом литературно-сионистской деятельности Жаботинского. А осенью для продолжения учёбы он переехал в Рим, где с перерывом на летние каникулы (летом он неизменно возвращался в Одессу) он прожил три года.
Он сменил газету, перешёл в «Одесские новости», самую популярную газету юга России, став её римским корреспондентом, – новая газета надолго стала его голосом, в ней с небольшими перерывами он проработал до Первой мировой войны.
Годы, проведенные в Италии, отточили интеллект Жаботинского. «Если есть у меня духовное отечество, то это Италия, а не Россия, – писал он позднее. – Со дня прибытия в Италию я ассимилировался среди итальянской молодежи и жил её жизнью до самого отъезда. Все свои позиции по вопросам нации, государства и общества я выработал под итальянским влиянием. В Италии научился я любить архитектуру, скульптуру и живопись, а также литургическое пение… В университете моими учителями были Антонио Лабриола и Энрико Ферри, и веру в справедливость социалистического строя, которую они вселили в моё сердце, я сохранил как «нечто само собой разумеющееся», пока она не разрушилась до основания при взгляде на красный эксперимент в России. Легенда о Гарибальди, сочинения Мадзини, поэзия Леопарди и Джусти обогатили и углубили мой практический сионизм и из инстинктивного чувства превратили его в мировоззрение…В большинстве музеев я чувствовал себя как дома».
В Италии Жаботинский переболел увлечением социализмом. По его собственному признанию, духовно в эти годы он примыкал к социалистам и, хотя ни разу не вступал в партию, разделял её взгляды, считая, что национализация орудий производства – естественное последствие развития общества, а «рабочий класс»– знаменосец всех неимущих, независимо от того, наёмные ли они рабочие, лавочники или адвокаты без клиентуры».
Италия конца девятнадцатого века была едва ли не единственной европейской страной, в которой не существовало антисемитизма, и, несмотря на обет, который юноша дал себе в Берне (посвятить себя после окончания учёбы сионистской деятельности), Жаботинский не только не вспоминал о нём, но даже и не интересовался ежегодными сионистскими конгрессами, собиравшимися в Базеле.
Он влюбился в Италию. Предместья Рима знакомы ему были так же, как Фонтаны Одессы. Почти в каждом из римских предместий ему довелось квартировать – где месяц, где два. «Через неделю, – вспоминал Жаботинский, «скромно» не упоминая девушек, его навещавших, – хозяйки начинали бунтовать, протестуя против непрерывной сутолоки в моей комнате, визитов, песен, звона бокалов, криков спора и перебранок и, наконец, всегда предлагали мне подыскать себе другое место».
Немногие из нынешнего поколения читали «Исповедь» Жан Жака Руссо, не побоявшегося публичного раскаивания, – обычно мемуаристы выстраивают себе прижизненный памятник из каррарского мрамора, забывая о грехах молодости, привирая и приукрашивая свою жизнь. Жаботинский был честен всегда. Даже в мелочах. Со стыдом повинился он в преступлении, непристойном для будущего лидера сионистов. Как-то в молодёжной компании, обсуждавшей обычаи католической церкви, на вопрос одной из девушек: «А вы, господин, православный?» – он, сам не ведая почему, ответил утвердительно. Впоследствии, анализируя свой поступок, он нашёл объяснение (хотя никогда не любил оправдываться), что в римский период он вёл жизнь «молодого, здорового и легкомысленного существа», не ощущая себя частью еврейского гетто. «Возможно, я опасался, – размышлял Жаботинский, – что потеряю в их мнении, если признаюсь перед этими свободными людьми в том, что я раб». Он не забывал о черте оседлости и ограничениях в правах, которым подвергались евреи в Российской империи (об этом ему напоминала каждая каникулярная поездка домой), но в компании свободных людей хотел казаться таким же, как и они.
…Итальянский язык стал его родным, жители Рима принимали его за уроженца Милана, сицилианцы за римлянина, но никак не за чужеземца. Молодости он отдал, по его признанию, всё, что ей причиталось: любил выпить и погулять, познал лёгкие суетные удовольствия и сумасбродства, которые весело описывал на страницах «Одесских новостей», иногда сильно приукрашивая (сказалось влияние одесских репортёров, которых боялся Чехов).
Дважды в неделю его итальянские письма под псевдонимом Альталена печатались в «Одесских новостях». Вскоре его статьи стали появляться в петербургском «Северном курьере», а затем и на итальянском языке в газете итальянских социалистов «Аванти».
Из его рассказов вырисовываются сумасбродства его итальянской жизни, названные им «юношеской глупостью». Они сделали его любимцем либеральной публики и самым популярным российским зарубежным корреспондентом. Из них мы узнаём о Пренаде, невесте его друга Уго, которую он с друзьями выкупил из публичного дома и вывез в торжественной процессии с мандолинами и факелами. О споре, вспыхнувшем между ним и Уго, и о двух «секундантах», посланных Жаботинским, чтобы вызвать его на дуэль. О появлении его в качестве свата, в чёрном фраке и жёлтых перчатках, перед синьорой Эмилией, прачкой и женой извозчика, когда от имени своего друга Гофридо он просил «руки» её старшей дочери…
Публику забавляли его рассказы, редакторов – радовали. Политики в них было немного, больше было приключенческого авантюризма, привлекавшего читателей. Когда летом 1901 года Владимир ненадолго приехал в Одессу, намереваясь к осени вернуться в Италию и закончить обучение на юридическом факультете, он, к своему великому удивлению, обнаружил, что как писатель «приобрёл имя». В городском театре ставились его пьесы. Двадцатилетнему юноше льстила неожиданная популярность, возможность бесплатно пройти в оперный театр, где в пятом ряду его ждало персональное кресло с выгравированной на табличке надписью: «г-н Альталена», – такой же бесплатный пропуск был у него во всех театрах Одессы.
Редактор газеты сделал ему щедрое предложение, предложив ежедневно писать фельетон, и положил немалый по тем временам оклад, 120 рублей. Искушение было велико, и двадцатилетний литератор, почувствовавший себя на вершине писательской Славы, не устоял, отказавшись от университетского диплома, карьеры адвоката, любимой Италии и возможность жить вне черты оседлости. Эта привилегия по закону 1870 года полагалась евреям, получившим высшее образование, но г-н Альталена от неё отказался и остался в Одессе, о которой после большевистской революции, когда дорога в родной город была закрыта, с нежностью писал в ностальгических воспоминаниях:
«Одним из трёх факторов, которые наложили печать свободы на моё детство, была Одесса. Я не видел города с такой лёгкой атмосферой, и говорю это не как старик, думающий, что на небосклоне потухло солнце, потому что оно не греет ему, как прежде. Лучшие годы юности я провел в Риме, живал в молодые лета и в Вене и мог мерить духовный «климат» одинаковым масштабом: нет другой Одессы – разумеется, Одессы того времени – по мягкой весёлости и лёгкому плутовству, витающим в воздухе, без всякого намека на душевное смятение, без тени нравственной трагедии».
Если другого пояснения нельзя обнаружить, то не объясняют ли эти строки географический феномен, случившийся на пересечении 46 градусов северной широты и 30 градусов восточной долготы: появление в короткий промежуток времени яркой плеяды одесских вундеркиндов: Жаботинского, Чуковского, Саши Чёрного, и в последующем поколении – братьев Катаевых, Утёсова, Ильфа, Бабеля, объединённых артистичной «мягкой весёлостью и лёгким плутовством, витающим в воздухе»?
Первый арест
Приняв щедрое предложение редактора, Жаботинский остался в Одессе, но Россия, которую он застал, уже была иной. В воздухе пахло революцией, ослабла цензура. Студенчество было охвачено брожением, предчувствием перемен. Публично произносимые слова «конституция» и «социализм», некогда крамольные и чреватые сибирской каторгой, вселяли надежду на скорое светлое будущее. Россия и русское еврейство (в частности) жили в наивном заблуждении, что достаточно одного мощного толчка, и демократические ценности, на завоевание которых Европа затратила целое столетие, будут молниеносно достигнуты.
Самодержавный режим, трещавший прямо на глазах, продолжал сопротивление, но оно ни в какое сравнение не шло с репрессиями жандармов царя Николая I. В России уже действовал суд присяжных, который – немыслимое для прежних царей дело – оправдал террористку Веру Засулич, стрелявшую в петербургского градоначальника. И за что?! За приказ выпороть заключённого, не пожелавшего его приветствовать. O tempora, o mores! – О времена, о нравы! О Россия, о суд присяжных конца девятнадцатого века! Куда мы катимся?! В правосудие, (страшно подумать) независимое от государства?!
В начале 1902-го Жаботинского арестовали. Г-н Альталена жил в квартире родной сестры, вышедшей к тому времени замуж, в которой ему была отведена комната. Ночью пришли жандармы, перерыли книги, нашли запрещённую брошюру и статьи в газете итальянских социалистов «Аванти», подписанные его именем, и до получения официального свидетельства политической благонадёжности автора (итальянским языком жандармский офицер не владел) журналист, успевший уже повздорить с властями, был арестован.
Дорогу в тюрьму, которая находилась за Чумкой, позади Второго еврейского кладбища, Жаботинский коротал в пролётке любезной беседой с околоточным надзирателем, который оказался большим поклонником его творчества: «Читал я, сударь, ваши статьи: весьма недурственно».
Под арестом Жаботинский провёл семь недель – столько времени потребовалось переводчику, чтобы подтвердить, что в статьях г-н Альталена нет «посягательств на достоинство государя Императора».
…Это историческое здание, одесская тюрьма, знавшая многое и многих, и поныне исправно исполняет служебный долг, решётчатыми окнами поглядывая через дорогу на разросшееся христианское кладбище. На месте еврейского, примыкавшего к тюрьме и снесённого в семидесятых годах прошлого столетия, разбит ныне парк – тюрьмы в Восточной Европе живут дольше еврейских кладбищ.
Семь недель, проведённых Жаботинским в царской тюрьме, стали его данью русской революции. Он научился пользоваться тюремной почтой. Полученный опыт пригодится через 18 лет: став узником британской тюрьмы в Акко, он вспомнит, чему его учили в Одессе. Впрочем, в России он ещё трижды освежит память кратковременными арестами – в Херсоне, после несанкционированного властями собрания сионистов; в той же Одессе, в конце 1904-го, после выступления на митинге против самодержавия, которое Жаботинский завершил любимым итальянским выражением: «Баста!»; и в Петербурге, в 1905-м, за нарушение паспортного режима: еврею не положено жительствовать вне черты оседлости. Третий арест был профилактическим. В полиции ему проставили красную печать в паспорте, означающую, что в 24 часа правонарушитель должен покинуть столицу российской империи, и в сопровождении городового вежливо проводили на Финляндский вокзал, где слуга закона, получив от арестанта серебряный рубль, приложил руку к козырьку и стоял перед ним навытяжку, пока не тронулся поезд. Какая идиллия! (Автор хотел написать «коррупция», но, к счастью, одумался).
Кишинёвский погром и самооборона
Мировоззрение г-н Альталены изменил 1903 год. Царское правительство само виновно в проникновении в Россию революционных веяний. Отмени оно черту оседлости и процентную норму – и евреи не отправлялись бы за образованием в европейские университеты и не впитывали бы идеи западных демократий. В Россию они возвращались не всегда с университетским образованием, но с головой, забитой революционными идеями, на которые царский режим нашёл единственный ответ – усиление антисемитизма.
Провокационные лозунги, запущенные царскими опричниками: «Народ – за самодержавие, все беды – от инородцев», – должны были, по замыслу монархистов, направить народное недовольство в иное русло и разрядить его пьяной вакханалией еврейских погромов. Революцию, легкомысленно считали они, легко остановить избиениями евреев, ставших, по словам Жаботинского, «легко воспламеняющимся материалом», «грибком фермента», вызвавшим «брожение в огромной, тяжёлой на подъём России». Волны погромов одна за другой прокатывались по черте оседлости, и Одесса, двадцать лет не знавшая кровавых беспорядков, также ждала нашествия.
Что делать? Смиренно ждать ударов судьбы? Девятого всепожирающего вала с десятками, а то и сотнями убитых? У Жаботинского готов был жёсткий ответ: самооборона. 1903-й стал поворотным в его жизни. Его всё ещё носили на руках, он всё ещё был вундеркиндом Одессы, самым популярным фельетонистом юга России, драматургом, чьи пьесы шли в городском театре, но теперь, перед угрозой кровавой бойни, двадцатитрёхлетний сотрудник «Одесских новостей» не мог покорно сидеть, вобрав голову в плечи.
Первая мысль, пришедшая ему в голову: самооборона, решительный отпор погромщикам и бандитам. Не зная с чего начать, он пишет письма видным еврейским деятелям города, предлагая наладить самооборону, и в ответ на одно из них получает предложение присоединиться к уже существовавшему в Одессе ядру самообороны. Вместе с такими же отважными юношами (один из них, Исраэль Тривус, в будущем станет его коллегой в правлении сионистов-ревизионистов) он закупает оружие, патрулирует улицы, пишет прокламации к еврейской молодёжи, призывая не подставлять покорно шею под нож и на удар отвечать ударом.
В 1903-м году пронесло. Одессу не тронули. Но наступит 1905 год, год самого кровавого из всех российских погромов – одесского, когда и самооборона оказалась бессильной, и более четырёхсот евреев будут захоронены в одной братской могиле, подтверждая самые страшные предсказания.
Жаботинского тогда в Одессе уже не будет: из-за постоянных конфликтов с полицией он вынужден будет покинуть город. Но если в 1903 году властная рука отведёт от Одессы волну убийств, то удар примет Кишинёв: в дни христианской Пасхи, на которую обычно приходился пик погромов, убито 49 евреев, ранено 586, более 1500 еврейских домов разрушено.
Газета «Одесские новости» начала сбор пожертвований в помощь пострадавшим. Люди присылали деньги, одежду, и редактор отправил молодого и энергичного сотрудника в Кишинёв раздать их нуждающимся в помощи. То, что Жаботинский увидел и услышал, его потрясло. Его возмутило, что перед началом погрома кишинёвская полиция расправилась с самообороной, развязав руки бандитам, – но возмутило и отсутствие сопротивления, покорная обречённость, с которой местные евреи встретили погромщиков. Это окончательно убедило его, что активная политика, сила и твёрдость – единственное оружие, способное противостоять насилию. В Кишинёве он познакомился с лидерами русских сионистов. Там же произошло знакомство с поэтом Бяликом, приехавшим для сбора материалов о зверствах, совершённых во время погрома – знакомство это впоследствии перешло в дружбу.
Шестой сионистский конгресс
Активная деятельность Жаботинского в деле организации самообороны и в период оказания помощи кишинёвцам была по заслугам оценена одесскими сионистами, увидевшими в нём качества лидера. Когда Жаботинский вернулся из Кишинёва, Соломон Зальцман, еврейский издатель и предприниматель, предложил ему стать делегатом одесского отделения Эрец-Исраэль на шестом сионистском конгрессе в Базеле.
Жаботинский удивился и честно признался, что он совершенный профан во всех вопросах движения, на что Зальцман, позднее гордившийся, что именно он привлёк Жаботинского к сионизму, невозмутимо ответил: «Научитесь».
Жаботинский был молод, ему не хватало полутора лет до достижения 24-летнего возраста, дающего права быть делегатом конгресса, но нашлись поручители, «добрые лжесвидетели», – тот же Зальцман приложил к этому руку – присягнувшие, что ему исполнилось 24 года.
…Шестой сионистский конгресс, проходивший 23–28 августа 1903 года, был последним, на котором присутствовал Теодор Герцль, и первым, на котором сионизм проходил испытание на зрелость: на повестке дня было обсуждение заманчивого британского предложения о создании еврейского национального очага в центре Африки, в Уганде.
Следует сказать, что в середине XIX века в Великобритании продолжил развитие христианский сионизм5 – убеждение части христиан, что возвращение еврейского народа в Святую землю и возрождение еврейского государства является исполнением пророчеств Библии из книг пророков Даниила и Иезекиля. Идеи христианского сионизма увлекли императора Германии Вильгельма II, и он пожелал встретиться с Герцлем в Константинополе, по дороге на Святую Землю.
Их вторая встреча состоялась 2 ноября 1898 года в палаточном лагере кайзера в предместье Иерусалима, где тот вновь обещал поддержать сионистов. Благодаря протекции кайзера состоялись переговоры Герцля с султаном. Завершились они ничем. Герцль не смог обещать Абдул-Хамиду II финансовую помощь, в которой нуждалась Турция, и взамен добиться уступок в вопросе еврейского заселения Палестины. До конца жизни Герцль не расставался с иллюзией, что если бы у него оказалось достаточно денежных средств, то он бы выкупил у султана земли для создания в рамках Османской империи еврейской государственной автономии. Но в дни, когда после кишинёвского погрома, стараясь облегчить положение русских евреев, он отправился в Россию на переговоры с министром внутренних дел Плеве, подоспело британское предложение об Уганде, ставшее на Базельском конгрессе камнем преткновения.
На конгрессе развернулась бурная дискуссия. Потрясённые безысходным положением шестимиллионного русского еврейства, бóльшая часть которого жила в нищете и подвергалась унижениям и гонениям, лидеры сионизма решили не дожидаться согласия султана на массовую алию в Палестину. Герцль склонялся к принятию альтернативного варианта. Он поставил на голосование британское предложение, обосновывая его принятие необходимостью срочно найти временное убежище для восточноевропейских евреев. «Лучше Уганда – сегодня, чем Иерусалим неизвестно когда», – убеждали делегатов конгресса его сторонники.
Однако именно русские евреи, ради спасения которых Герцль решил «пожертвовать» Палестиной, выступили категорически против «плана Уганды». Их преданность Эрец-Исраэлю оказалась выше сиюминутных соображений. Тщетно Герцль пытался убедить их, что Уганда – временная остановка на пути в Эрец-Исраэль. Русские евреи не желали променять Иерусалим ни на какую другую страну, они готовы были страдать и ждать столько, сколько потребуется. Оппозицию «плану Уганды» возглавил Хаим Вейцман. Однако большинство делегатов, очарованных ораторским мастерством и харизматичной личностью Теодора Герцля, проголосовало за британское предложение.
Оппозиционеры остались в меньшинстве и в знак протеста вышли из зала. Жаботинский присоединился к ним, несмотря на поклонение перед личностью Герцля, которого он воспринял как пророка и вождя Израиля. На Жаботинского Герцль произвёл колоссальное впечатление. «Нелегко поклоняющийся личности» (слова Жаботинского о самом себе), он был им заворожен. Жаботинский неоднократно подчёркивал, что ни один человек из тех, с кем ему приходилось сталкиваться до и после Герцля, не произвёл на него такого впечатления.
Взволнованный самоотверженностью русских евреев, Герцль вновь поднялся на трибуну и в примирительной речи, ставшей, как оказалось, политическим завещанием, произнёс историческую клятву: «Если забуду тебя, о Иерусалим, пусть отсохнет моя правая рука…» Эти слова созвучны ежегодному заклинанию-надежде, которое почти два тысячелетия подряд со свойственным евреям упорством произносится во время пасхального седера в каждом еврейском доме диаспоры: «В следующем году, в Иерусалиме».
«Я верил его клятве, – писал Жаботинский, – все мы верили, но голосовал я против него, и я не знаю почему. Потому что – потому, которое имеет бóльшую силу, чем тысяча аргументов».
Герцль умер через десять месяцев после произносения клятвы, 3 июля 1904 года, завещав похоронить его в Вене рядом с могилой отца, – в ожидании, что еврейский народ обретёт государственность и перезахоронит его останки в Эрец-Исраэль. Его клятву Жаботинский повторит в 1904 году в стихотворении «Памяти Герцля», пророчествуя, что сбудется его мечта быть похороненным на Земле Израиля, когда еврейский народ приобретёт национальную независимость:
«Он не угас, как древле Моисей,
На берегу земли обетованной:
Он не довёл до родины желанной
Её вдали тоскующих детей:
Он сжёг себя и отдал жизнь святыне
И «не забыл тебя, Иерусалим». —
Но не дошёл и пал ещё в пустыне,
И в лучший день родимой Палестине
Мы только прах трибуна предадим.
«…» Спи, наш орёл, наш царственный трибун.
Настанет день – услышишь гул похода,
И скрип телег, и гром шагов народа,
И шум знамён, и звон весёлых струн.
И в этот день от Дана до Бер-Шевы
Благословит спасителя народ,
И запоют свободные напевы,
И поведут в Сионе наши девы
Перед твоей гробницей хоровод».
После конгресса Жаботинский не мог уже быть таким, каким он был прежде. Теперь всю свою энергию, весь дар писателя и публициста, талант организатора и пропагандиста он посвятит созданию независимого еврейского государства.
Вернувшись в Одессу, первым делом он разыскал Равницкого и попросил продолжить уроки иврита, которые брал у него в детстве.
Он перевёл с иврита поэму Хаима Бялика «Бе-‘ир ха-харега» – дословно: «В городе резни» (в переводе на русский язык – «Сказание о погроме»), затем написал ряд статей, собрал их в сборник, озаглавленный «Противникам Сиона», – Зальцман издал его тонкой брошюрой и распространял в Вильно, Петербурге, Саратове… Еврейская общественность, кто с одобрением, а кто с ненавистью, восприняла его как нового лидера сионистов.
А споры в сионистском движении относительно «плана Уганды» продолжались даже после смерти Теодора Герцля. Интересная беседа, актуальная и поныне в связи с попытками обсуждения статуса Иерусалима, состоялась в 1906 году между лордом Бальфуром и Хаимом Вейцманом. На вопрос Бальфура: «Почему вы так сопротивляетесь «плану Уганды?» – Вейцман ответил: «А вы готовы были бы покинуть Лондон в обмен на Париж?» – «Но ведь Лондон – столица моего государства», – удивился Бальфур самой постановке вопроса. «Иерусалим, – ответил Вейцман, – был столицей нашего государства, когда на месте Лондона были болота».
Отец Биньямина Нетаньяху, премьер-министра Израиля, был личным секретарём Зеева Жаботинского, а его дед, Натан Милейковский – участником шестого сионистского конгресса. Вот что Биньямин Нетаньяху пишет об этих событиях:
«Мой дед смог более конкретно объяснить, почему он, вместе с другими восточноевропейскими сионистами, выступил против Теодора Герцля. Мой отец спросил его, исходила ли оппозиция угандийскому плану из убеждения, что Британия не выполнит своих обязательств и план этот всё равно не будет осуществлён на практике. Он хорошо запомнил ответ моего деда:
«Напротив, мы были убеждены в том, что англичане сдержат слово. В те дни Британия пользовалась огромным авторитетом в глазах евреев. И мы категорически выступили против угандийского плана именно потому, что верили в его осуществимость. В течение многих столетий евреи принесли столько жертв во имя Эрец-Исраэль, пролили столько крови ради того, чтобы удержаться на этой земле, вознесли столько молитв о возвращении к Сиону… Мы считали немыслимым предать мечту поколений. Если бы мы согласились принять иную страну в качестве еврейского национального дома, то наш народ был бы обречён на нравственное и психологическое крушение. Еврейская история лишилась бы в этом случае всякого смысла».
* * *
1903 год – год кишинёвского погрома и шестого сионистского конгресса – стал поворотным в судьбе Жаботинского. Готовый к проказам Альталена, лёгким пером завораживающий приключенческими рассказами из итальянской жизни, разбавленными, к радости непритязательного читателя, любовными похождениями, стал Самсоном Жаботинским6.
В 1903 году, когда Жаботинский присоединился к противникам «плана Уганды», ему было 23 года; Давиду Грину, будущему Бен-Гуриону, исполнилось семнадцать. Они не были ещё знакомы друг с другом, но это был один из редких случаев, когда их убеждения полностью совпали: оба видели будущее еврейского народа в возвращении в Палестину и оба решили посвятить свою жизнь созданию еврейского национального очага в Эрец-Исраэль.
Возможно, рассказывая о кишинёвском погроме и шестом сионистском конгрессе, давшим сынам Израиля Самсона Жаботинского, следовало бы умолчать, что между этими событиями произошло ещё одно, относящееся к частной жизни Владимира Жаботинского: 26 мая он был свидетелем со стороны жениха на бракосочетании своего друга, Корнея Чуковского. Всё переплелось: похороны жертв погрома – и свадьба друга; имена – Зеев, Владимир и Самсон, и три Жаботинских, живущих под разными именами.
Осознавая это, в предисловии к «Повести моих дней2 Жаботинский написал: «Две сферы жизни разделены во мне очень высокой перегородкой: по мере возможности, я всегда избегал их смешения. В частной жизни были и есть у меня друзья и враги, дорогие связи, невосполнимые потери и незабываемые воспоминания – всё это ни разу не сказалось и никогда не скажется на моей публичной деятельности. И хотя на весах моей внутренней жизни эта половина перевешивает все остальные впечатления, и хотя роман моей личной жизни более глубок, многоактен и содержателен, чем роман публичной деятельности, – здесь вы не найдёте его».
Но как бы ни была интересна частная жизнь Жаботинского (зачастую потомков интересует то, что скрыто за ставнями), как бы ни хотелось услышать подробнее о «дорогих связях и незабываемых воспоминаниях», – насколько бы обогатился рассказ! – прервёмся, оставив это для другой книги, сделав лишь исключение для главы «Свадьба».
Журнал «Еврейская жизнь»
Альталена был уже известным журналистом, и немудрено, что молодой адвокат Николай Сорин7, намеревавшийся основать в столице ежемесячный сионистский журнал на русском языке, в конце 1903 года обратился к нему с любезным письмом, предложив сотрудничество. Его предложение подоспело вовремя. По пустяшному поводу (сказался возраст и журналистские амбиции) Жаботинский повздорил в театре с жандармским генералом Бессоновым, и над ним нависла угроза вновь оказаться в тюрьме. Не желая испытывать судьбу, он рванул в Петербург. Сорин, которого он лично не знал, не обманул ожиданий и помог устроиться в небольшой гостинице, платившей мзду полиции, чтобы та не беспокоила постояльцев проверкой паспортов.
Ежемесячный журнал, затеянный Сориным, назывался «Еврейская жизнь» и был первым официальным органом сионистов России. Впоследствии он превратился в еженедельник, несколько раз закрывался, менял название, переезжал из Петербурга в Москву, а после октябрьской революции отбыл вместе с его владельцем в Берлин, в очередной раз сменив название на «Рассвет».
Статьи Жаботинского печатались в каждом номере. Будет много ещё погромов после печально знаменитого кишинёвского, но Жаботинский, в 1903 году выступивший с призывом к сопротивлению, в 1906-м пересмотрит свою позицию и в статье в «Траурные дни», посвящённой погромам, задаст себе вопрос: «Допустим, я буду знать, где, как и кого убили они, но не в этом дело, а как быть дальше, что можно сделать против погромов? Самооборона – вряд ли об этом можно говорить серьёзно. Она не принесла нам в итоге никакой пользы; вначале страх перед нею действительно предотвратил несколько погромов, но теперь, когда те её испытали на деле и сравнили количество убитых евреев и погромщиков, кто с ней считается?»
Вывод, сделанный им в статье, – направить все усилия на построение в Палестине еврейского дома – был понят не всеми. В то время, когда не осталось ни одного местечка в черте оседлости, где бы не произошёл погром (погромы отличались лишь количеством жертв), его призыв казался далёким от реальности и кощунственным. Из-за него в еврейской среде Жаботинский нажил немало врагов. Он отвечал критикам:
«Но что бы ни творилось у меня на душе – никогда не приду я на страшное пожарище моего народа с заплаканным носовым платком в руках и ни его, ни себя не оскверню надругательством жалких утешений. У меня нет лекарств от погрома – у меня есть моя вера и моё ремесло; не из погромов я вынес эту веру и не ради погромов я оставлю на час это ремесло. Вера моя говорит, что пробьёт день, когда мой народ будет велик и независим, и Палестина будет сверкать всеми лучами своей радужной природы от его сыновнего рабочего пота. Ремесло моё – ремесло одного из каменщиков на постройке храма для моего самодержавного Бога, имя которому еврейский народ. Когда молния режет насквозь чёрное небо чужбины, я не велю моему сердцу не биться и глазам не глядеть: я беру и кладу кирпич, и в этом мой единственный отклик на грохот разрушения».
Давид Грин: начало политической деятельности
В жизнеописании Бен-Гуриона мы остановились на том, как в сентябре 1906 года в двадцатилетнем возрасте с горсткой друзей он прибыл в Палестину, поселился в Петах-Тикву и вскоре тяжело переболел малярией. Он не внял рекомендации врача, посоветовавшего ему вернуться домой. В «наказание за непослушание» приступы малярии будут преследовать его всю жизнь. Такой будет цена, заплаченная Давидом Грином за освоение Эрец-Исраэль.
Оправившись от малярии, Давид не мог с тем же усердием работать поденщиком – фермеры, глядя на хиляка, отказывались от его услуг и нанимали трудоспособных и физически выносливых работников, способных трудиться до поздней ночи; так к лихорадке, от которой он продолжал страдать, добавился голод. Бывали дни, когда Давид питался одной-единственной плоской арабской лепёшкой, а бывали дни, когда и этого не перепадало…
Нищета пробудила классовое сознание, но ненависть к евреям-землевладельцам прекрасно уживалась с сионистскими идеалами. В Палестине в начале века было две немногочисленные сионистские партии: «Поалей Цион», находившаяся под влиянием марксисткой идеологии, и «Ха-Поэл Ха-цаир» («Молодой рабочий»), придерживающаяся социалистической, не марксисткой ориентации. Давиду была близка по духу социалистическая партия (и не только потому, что из десяти членов руководства четверо были его земляками) – партия ратовала за принятие закона об иврите и за воплощение идеалов сионизма, но классовое сознание восторжествовало, и он, как и в Плоньске, присоединился к марксистам.
В нищей палестинской молодости Бен-Гуриона скрыта подоплёка будущего политического конфликта с Жаботинским. Давид работал поденщиком, бедствовал, голодал. Коммунистические лозунги впитались в его кровь вместе с классовой ненавистью к работодателям. Жаботинский был вылеплен из иного теста. Он – «рабочая интеллигенция», никогда не нищенствовал, на жизнь зарабатывал не физическим, а умственным трудом (журналистикой), и у него не было остро выраженного классового сознания, высказанного в призыве «Интернационала», – не переделать, или улучшить существующий мир, а до основания разрушить, а лишь потом на его руинах выстроить миропорядок, в котором сбудется мечта пролетариев: «Кто был ничем, тот станет всем».
Осенью 1906 года, когда Жаботинский был поглощён разработкой Гельсингфорсской программы, в последний раз объединившей в России все ветви сионистского движения, в Палестине состоялась первая конференция «Поалей Цион». На ней был выбран центральный комитет палестинского отделения партии, состоящий из пяти членов. Одним из них избрали двадцатилетнего Давида Грина. Он вошёл в десятку мужей, которым поручили в соответствии с сионистско-марксистской идеологией (есть и такая!) разработать программу палестинского отделения партии. Хотя число десять напоминает миньян – кворум из десяти взрослых мужчин, необходимый для публичного богослужения, в данном случае цифра десять – всего лишь забавное совпадение.
Давид не принимал активного участия в разработке программы, недовольный тем, что все партийные документы писались на идиш. Он прекрасно владел ивритом и был яростным сторонником внедрения его в жизнь ишува. Но руководство «Поалей Цион» препятствовало изучению иврита, опасаясь растерять сторонников среди евреев диаспоры, в большинстве говоривших на идиш и приезжавших в Палестину без знания древнего языка, и отказывалось считать иврит официальным языком политических дискуссий и партийных документов. Давид был пассивным членом руководства, не бунтарём и не революционером – и, как бы ныне сказали, «отбывал номер»…
Пережив суровую зиму 1906–1907 годов, поработав на сельскохозяйственных работах в поселениях Иудеи, на сборе апельсинов, дни и ночи босыми ногами давя виноград в винных погребах Ришон-ле-Циона, Давид решил перебраться в Галилею. Его привлекал мягкий климат и отсутствие малярийных болот, но в Галилее его ожидала полувоенная атмосфера. Малочисленные и редкие еврейские поселения находились в окружении враждебно настроенных арабских деревень, и даже во время работы в поле поселенцам приходилось думать о самообороне. В Галилее винтовка и плуг соседствовали друг с другом.
Второй причиной переезда в Галилею стал разрыв с Рахиль Нелкин, которую он полюбил ещё в Плоньске. Девушка была в числе тех, кто в сентябре 1906-го отправился с ним в Палестину. Их чувства были такими сильными, что все ночи, пока они плыли из Одессы в Яффу, мать Рахили спала между ними на палубе судна, чтобы влюблённые не потеряли голову в одну из тёплых южных ночей и не наделали «глупостей». Давид долго не мог забыть Рахиль, и через десять лет, когда она была уже замужем, в письмах умолял её бросить мужа и приехать к нему в Нью-Йорк.
Через много лет Бар-Зохар задал Рахиль вопрос: «Почему же вы не поженились, если так сильно любили друг друга?» Рахиль ответила: «Давид интересовался общественной жизнью больше, чем личной».
Этот же вопрос Бар-Зохар задал Бен-Гуриону. Тот ответил честно и прямолинейно, но по его ответу Бар-Зохар так и не понял, жалел ли он об «упущенных возможностях»: «Жениться? – переспросил Давид. – Кто тогда думал о браке? Мы всячески избегали этого, поскольку не хотели преждевременно иметь детей. Страна была дикой и отсталой. Мы не могли гарантировать нашим детям образования на иврите».
После столь откровенного признания, забегая вперёд, в семейную жизнь Бен-Гуриона, отметим лишь, что его жена и дети были обделены вниманием мужа и отца – и хотя на первом месте, как отметила Рахиль, у него всегда была общественная жизнь, он ухитрялся находить в ней лазейки и отвлекаться на короткие и длительные влюблённости, не покушаясь на целостность своего брака.
…Перебравшись в Галилею, Давид поселился в Седжере, еврейском сельскохозяйственном поселении, ставшем оплотом пионеров-халуцим; там земля, сельскохозяйственный инвентарь и урожай были коллективной собственностью поселенцев. Оттуда он написал отцу восторженное письмо: «Здесь обрёл я тот Эрец-Исраэль, о котором мечтал. Нет больше торговцев, маклеров, наёмных рабочих, бездельников, живущих чужим трудом. Все жители села работают и пользуются плодами рук своих. Мужчины пашут, боронуют и засевают землю. Женщины работают на огороде и доят коров. Дети пасут гусей, верхом на конях скачут к родителям в поле. Это сельские жители с загорелыми лицами, от них пахнет полем и навозом. Просыпаюсь в половине пятого утра и целый день пашу».
Судя по письмам отцу, Давид в ту пору был фанатиком и идеалистом. Только фанатики могли бросить относительно обустроенную европейскую жизнь и сознательно обменять её на добровольный каторжный труд. Выжить самостоятельно на необжитых землях во враждебном окружении соседей-арабов было почти невозможно, и, как в первобытно-общинном обществе, пионеры поселенческого движения объединялись в коммуны (сельскохозяйственные кибуцы), в которых, кроме жён, всё было общим. Так начиналось кибуцное движение, и немудрено, что большинство кибуцников стали сторонниками левых партий, социалистами и коммунистами.
Осенью 1908 года на короткое время Давид вернулся в Плоньск. Он явился на призывной участок, прошёл медкомиссию, поступил на службу в русскую армию и… дезертировал. Этот манёвр был вызван необходимостью избавить отца от разорительного штрафа, который ему пришлось бы выплатить в случае неявки сына на призывной участок. Переложив ответственность на себя и дезертировав из армии, с фальшивыми документами Давид Грин перешёл немецкую границу и в конце декабря возвратился в Палестину…
И всё закрутилось по-прежнему. Тяжкий труд сельскохозяйственного рабочего, создание в Седжере первого еврейского охранного отряда (Давид стал одним из его членов), первое столкновение с арабами в 1909 году, на Песах, завершившееся убийством охранника. Своими глазами увидев пролитую кровь, Давид понял: иллюзии о возможности мирного сосуществования с соседями-арабами испарились, палестинским евреям надо вооружиться, чтобы защитить своё право жить на земле предков. Однако он ещё долгое время заблуждался, что у трудящихся-арабов и евреев общие классовые интересы, на почве которых они объединятся в едином социалистическом государстве. Он не был одинок, строя воздушные замки: таким же идеалистическим было мышление многих руководителей всемирной Сионистской организации, считавших арабов союзниками в борьбе за еврейскую автономию в рамках Османской империи. Нельзя сказать, что эта точка зрения была стопроцентно ошибочной. Пока фундаментализм не стал преобладающим течением в исламе, среди мусульман, исповедующих умеренный ислам, было немало политических деятелей, благосклонно относящихся к сионистам и желавших жить с евреями в мире и дружбе.
Это может показаться странным, но толчком, пробудившим в двадцатидвухлетнем юноше политические амбиции, стала революция младотурок, произошедшая в Турции в июле 1908 года. Жаботинский и Давид Грин восприняли её с воодушевлением, но отнеслись к ней по-разному, дав полярную оценку политической ситуации.
Хорошо быть умным на второй день, зная, какая лошадь на ипподроме первой пришла к финишу, или через сто лет рассуждать о правильности принятия того или иного политического решения, располагая всей информацией и зная, по какому пути пошла мировая история. Не будем никого строго судить и говорить об отсутствии политической интуиции – беспристрастно перелистаем страницы истории, на которых ещё недавно кипели бурные страсти. Но прежде чем окунуться в Младотурецкую революцию, ставшую для сионистов «временем больших ожиданий», взглянем на календарь этих лет Жаботинского. В нём осенью 1906 года написано: «Гельсингфорсская программа».
Жаботинский. Гельсингфорсская программа
Немногим более века (с 1809 года) Финляндия входила в состав Российской империи, и её столица имела тогда два названия: финское – Хельсинки, и шведское – Гельсингфорс, долгое время наиболее употребляемое. Несмотря на формальное подчинение Санкт-Петербургу, Великое княжество Финляндское имело особый статус, сохраняло внутреннюю автономию и этим привлекало оппозиционные политические партии и движения.
В декабре 1904-го в Гельсингфорсе состоялась конференция российских и польских сионистов, обсуждавшая вопросы организации еврейской жизни в странах диаспоры. Вместе с делегатами из Одессы и Варшавы, двух центров сионистского движения, Жаботинский участвовал в разработке её программы. Впервые ему, 25-летнему юноше, поручили выступить с докладом на конференции, проходившей в полном согласии всех фракций сионистского движения, и он гордился воодушевлением, наблюдаемым им впервые – сплочённостью и единством, редким для еврейства.
Подготавливая доклад, он пришёл к выводу, что борьбу за права евреев в галуте8 сионисты должны вести отдельно, но под своим знаменем, и предложил возложить на них дополнительную задачу: организовать еврейство и создать предварительные условия для ликвидации диаспоры. «Что такое национальная автономия в галуте? – писал он. – Это не что иное, как организация всего народа с помощью официально предоставленных возможностей… И что сделает народ, когда сорганизуется? То, чего покойный Герцль хотел добиться посредством ограниченной организации: он осуществит возвращение в Сион. Национальные права в изгнании – это не что иное, как «организация Исхода».
На этой конференции он уяснил, что «нет ещё еврейской политики, наше положение и наши нужды не имеют ещё прецедента, моё поколение – поколение зачинателей, и нам создавать государствоведение Израиля, от алеф до тав, и то же относится к сионизму, в особенности к сионизму».
Гельсингфорсскую программу Жаботинский считал вершиной своей сионистской молодости. Она подверглась резкой критике со стороны бундовцев, язвивших, что её авторы вошли в противоречие с сионистскими принципами. Они вопрошали: «Если национальное возрождение возможно и в галуте, то к чему возвращение в Сион?» Были возражения и со стороны сионистов, опасавшихся, что программа отвлечёт еврейские массы от основных задач сионизма.
Гельсингфорсскую конференцию Жаботинский вспоминал тепло и никогда не сравнивал с всемирными сионистскими конгрессами, которые, кроме шестого, он не любил, вечно пребывая в оппозиции: «Неприкаянным чужаком слонялся я на них, и по сей день для меня нравственная пытка одна мысль, что когда-нибудь я буду вынужден принять в них снова участие… Конференции ревизионистов и слёты Бейтара я очень люблю, но всё же нет сионистского воспоминания более милого моему сердцу, чем воспоминание о Гельсингфорсской конференции. Причина этого, вероятно, в том, что пафос ревизионистов и бейтарцев смешан с горечью, ибо наша борьба теперь – борьба с нашими братьями-сионистами, и всё, что обновляется на наших съездах, – суровый приговор тому, что дорого им. Тогда, в Гельсингфорсе, плечом к плечу, рука в руку стояли мы, все ветви сионистского движения России, этого центра мирового сионизма, и всё, что мы провозглашали, провозглашалось от имени всех нас».
Свадьба
И вновь Одесса, октябрь, теперь уже 1907 года. Когда-то Владимир пленил сердце десятилетней девочки Анны Гальпериной, изысканно назвав её «мадемуазель». Теперь, когда она выросла, он повёл Анну под хупу.
С улыбкой вспоминает Жаботинский, что по еврейским законам не было надобности в свадебной церемонии. За семь лет до официального бракосочетания в синагоге (будущей невесте было 15 лет, а ему 20), на студенческой вечеринке в доме своего товарища, старшего брата Ани, он вручил ей золотую монету, оставшуюся от гонорара, полученного в тот день в «Одесских Новостях», и в присутствии всех сказал: «Теперь ты посвящена мне этой монетой согласно вере Моисея и Израиля».
Все восприняли серьёзно его слова. Присутствующий на вечеринке отец одного из его товарищей, верующий еврей, строго покачал головой и предостерёг Аню, что она должна будет потребовать развод, если впоследствии надумает вступить в иной брак.
Свадебная церемония была короткой. После благословения раввина жених надел кольцо на палец невесты и произнёс на иврите: «Вот ты и посвящена мне по закону Моше и Израиля», повторив в своём сердце обет: «А я посвящён тебе», – и вместо свадебного путешествия из синагоги отправился на собрание избирателей.
Женитьба состоялась в разгар избирательной кампании, буквально за несколько дней до выборов в Государственную Думу III созыва. Когда стало ясно, что попытка баллотироваться в Думу закончилась неудачей, молодожёны приняли решение разъехаться для продолжения учёбы.
Совместную поездку в поезде до Берлина условно можно считать свадебным путешествием. Затем супруги разъехались: Анна – во Францию, изучать в Нанси агрономию, а Владимир отправился в Вену, где прожил по июнь 1908-го, ни с кем не встречаясь и, за редким исключением, не посещая сионистских собраний. В библиотеках он изучал книги по «национальному вопросу» (научился читать по-чешски и по-хорватски) и из каждой прочитанной книги или брошюры делал выписки на иврите. Языки давались ему легко, он в совершенстве владел итальянским, английским, немецким и французским языками и, конечно же, ивритом. Из школьной программы он знал латинский и древнегреческий. Овладеть новым языком не представляло труда.
Рождение ребёнка супруги отложили на три года до завершения образования жены.

Зеев и Анна (Иоанна) Жаботинские с сыном
…Их брак длился тридцать три года, из которых вместе прожито менее трети. Может показаться странным, что они годами жили в разлуке, но не всегда жена солдата следует за мужем на поля сражений. И хоть настоящая война, в которой Жаботинский в мундире офицера британской армии отправится отвоёвывать Палестину, будет всего лишь одна, было много баталий, требующих переезда из города в город, из одной страны в другую, и непосильных для женщины физических нагрузок, несовместимых со спокойной семейной жизнью. Так, в 37-летнем возрасте Жаботинский записался солдатом в еврейский легион и, освобождая Палестину, участвовал в боевых действиях, в которых, кроме вражеских пуль, вторым смертоносным противником была малярия. Из батальона в 800 человек, выступивших в поход, вернулось после победы 150. Сорок жертв малярии, вспоминал Жаботинский, «так и не поднялись, и теперь они спят на военном кладбище в Иерусалиме, на горе Елеонской, под знаком шестиконечной звезды».
Он терзался, что вынужден находиться вдали от жены и сына, что не всегда может их обеспечить, но изменить свою жизнь не мог. Когда дело касалось национальной идеи, не раздумывая, он бросался в сраженье, жертвуя личной жизнью и литературным творчеством. Он оставался скитальцем, лёгким на подъём, не имевшим постоянного дома ни в 30 лет, ни в 40, ни в 50 (до 60-ти не дожил двух месяцев).
Он объяснил походный образ жизни в статье «Активизм», написанной в 1916 году, и привёл слова Герцля, высказанные в частной беседе: «В Торе сказано, что человек, который только что построил себе дом, не годен в солдаты». «Герцль опасался, – писал Жаботинский, – что этот дом превратится в самоцель; его мебель, его обои, постельное белье и всё «домашнее», подобранное с такой гармонией, станут в его глазах более ценными, чем сама конечная цель, и, когда придёт решающий момент… выяснится, что всё «домашнее» превратилось в свинцовый груз, отягощающий наши ноги, и веревку, связывающую наши руки».
Обузы в виде постоянного дома, за который он бы цеплялся, у Жаботинского не было, в любой момент он готов был надеть солдатские сапоги. Его жена – «ангел» (его слова), которую он любил и боготворил, ангел вдвойне, потому как согласилась с его образом жизни, наверняка понимая (или предполагая), что во время длительных разлук, когда супруги вынужденно жили в разных странах, у него могли быть короткие увлечения и интимные связи. На них она закрыла глаза.
Дав обет не описывать частную жизнь, Жаботинский не рассказывает о взаимоотношениях с женой, тревогах, волнениях, – разумеется, письма Пушкина к Наталье Гончаровой не менее интересны, чем повести «Белкина», и почитателю Жаботинского интересны все аспекты его жизни, но он чётко провёл черту, разграничив личную и общественную жизнь. Но его «Мадригал» жене – жемчужина интимной лирики, открывающая перед нами другого Жаботинского, романтика:
«Стихи – другим», вы мне сказали раз,
«А для меня и вдохновенье немо?»
Но, может быть, вся жизнь моя – поэма,
И каждый лист в ней говорит о вас…
Я допишу, за час до переправы,
Поэмы той последние октавы…
И будет там вся быль моих скитаний,
Все родины, все десять языков,
Шуршание знамён и женских тканей,
Блеск эполет и грязь тюремной рвани,
Народный плеск и гомон кабаков:
Мой псевдоним и жизнь моя – «Качели»…
Но не забудь: куда б ни залетели,
Качелям путь – вокруг одной черты:
И ось моих метаний – вечно ты».
После этих строк тяжело возвращаться к сухому повествованию.
Между женитьбой, Веной и рождением сына в жизни Жаботинского был период сионисткой пропагандистской деятельности, обозначенный в мемуарах одним словом: «Константинополь». В дальнейшем он оказался важным для оценки политической ситуации, изменившейся с началом Первой мировой войны и приведшей к борьбе за создание еврейского легиона.
Младотурки и Жаботинский
В июле 1908-го в Турции произошла Младотурецкая революция. Владимир Жаботинский и Давид Грин отнеслись к ней по-разному – при оценке ситуации сказалась шестилетняя разница в возрасте (28 против 22), а также жизненный и политический опыт, которого у Жаботинского было побольше.
Младотурки, опираясь на офицерство и зарождающуюся буржуазию, восстали против самодержавной власти султана. Победив, они обещали осуществить либеральные реформы и создать конституционное государственное устройство. Остро нуждаясь в международном признании, младотурки раздавали щедрые обещания – сионистам намекнули, что не станут противиться еврейской иммиграции в Палестину, и ради возвращения в Палестину русские сионисты, воспротивившиеся «плану Уганды» и своим упорством едва не расколовшие Сионистский конгресс, воспрянули духом и решили воспользоваться, как им казалось, удачно складывающейся конъюнктурой.
Российское общество взволновали турецкие события. Оно сочувствовало армянам, пострадавшим от резни в предыдущем десятилетии, и мечтало о предоставлении независимости православным балканским странам. С Турцией Россия конфликтовала на протяжении двух веков, завоёвывая северное Причерноморье. Русских царей, едва был спущен на воду черноморский флот и адмирал Ушаков одержал первые победы в морских сражениях, соблазняли ключи к проливам, хранящиеся на поясе у султана, – и Санкт-Петербург желал знать (не только по дипломатическим каналам), как революция и смена власти отразятся на российско-турецких отношениях.
В пору, когда не было радио, телевидения и Интернета и единственным источником информации служило печатное слово, хорошие репортеры были на вес золота. Некая петербургская газета (её название Жаботинский в мемуарах не упоминает) предложила ему выехать в Константинополь и в качестве корреспондента освещать политические события. Это совпало с планами сионистов.
Жаботинский побывал в Константинополе, перезнакомился со многими министрами, наговорившими двадцать коробов обещаний, и воспользовался возможностью впервые посетить Палестину. В Россию он вернулся весной 1909-го, ненадолго задержался в Одессе и уехал с докладом в Вильно (нынешний Вильнюс), в расположение штаб-квартиры Центрального комитета сионистов России.
Его доклад о положении в Турции произвёл на членов Центрального комитета огромное впечатление. Заявления министров, пышными речами расточавших «восточные сладости» и клявшихся, что «отныне нет отличия между турком, греком и армянином», русские сионисты восприняли как знак того, что скоро на еврейской улице будет праздник и станет возможной не только алия, но даже и автономия. Они помнили, как десять лет назад, отказывая Герцлю в разрешении покупать в Палестине землю, султан ответил – некоторые теперь злословили, сам себе «накаркал»: «Если будут когда-нибудь делить мою империю, возможно, вы получите Палестину даром». До самой кончины Теодор Герцль верил, что будь у него больше денег, с султаном они бы «ударили по рукам». И теперь, когда политическая ситуация в Турции изменилась, русские сионисты, окрыленные сладкими речами, поверили: в Константинополе для сионизма настал звёздный час. С младотурками можно договориться!
Для контактов с новыми лидерами страны русские сионисты решили открыть в Константинополе политическое бюро, срочно организовали сбор денег и отдали собранные средства в распоряжение Давида Вольфсона, преемника Герцля на посту президента Всемирной сионистской организации. Вольфсон выехал в Константинополь. В помощь к нему центральный комитет делегировал Жаботинского. Посовещавшись, они выработали план действий. Официальным прикрытием стал издательский центр. В качестве издателей Жаботинский и Вольфсон курировали выпуск сионистских газет – ежедневную газету на французском языке «Младотурок» и три еженедельника: на французском языке – «Л’Орор», на испанском – «Эль худео», на иврите – «Гамевассер».
Это видимая часть айсберга. Невидимая часть представлялась достаточно сложной: используя «кулуарную дипломатию», они хотели получить разрешение на свободную алию и признание иврита официальным языком евреев Палестины. Действовали они осторожно, не произнося слово «автономия», которое, несмотря на щедрые посулы, раздаваемые младотурками, являлось в их ушах, как метко заметил Жаботинский, «пределом «трефного» и верхом мерзости».
Пропагандистская деятельность среди евреев была успешной в обеих общинах, ашкеназийской и сефардской, открывшей для Жаботинского новые грани еврейской души. Он влюбился в сефардов, обнаружив, что среди них национальная идея распространена больше, чем среди ашкенази, и «еврейская интеллигенция Салоник, Каира и Александрии» (словосочетание, исчезнувшее после 1948 года и не заменённое в международных словарях на «еврейские беженцы», в отличие от другого, вошедшего в словари: «палестинские беженцы») не уступает Варшаве и Риге.
Главная цель, ради которой русские сионисты открыли в Константинополе издательский центр, достигнута не была. Они были разочарованы: от младотурок ничего нельзя было добиться, кроме туманных слов и ничего не значащих обещаний. «Как об стену горохом», – резюмировал ситуацию на расширенном Исполнительном комитете сионистской организации в Вильно один из его видных членов. Жаботинский и сам понял бесполезность пребывания в Константинополе и подал в отставку. Для себя он раз и навсегда уяснил: «с кузеном нашим Измаилом» дороги у нас разные.
Прожитый в Турции год не пропал для Жаботинского даром. Неспроста говорят: «За одного битого двух небитых дают». Полученный опыт оказался полезным при оценке ситуации, сложившейся после вступления Турции в Первую мировую войну. Когда у немецких сионистов, поддерживавших кайзера, появилась надежда, что турки прислушаются к требованиям германского генерального штаба и уступят сионистам в вопросе о Палестине, Жаботинский, основываясь на личном опыте, отвечал прожектёрам, призывая поддержать страны Антанты: «Здесь отказ органический, обязательный, общая ассимиляция – условие условий для существования абсурда, величаемого их империей, и нет другой надежды для сионизма, кроме как разбить вдребезги сам абсурд».
Младотурки и Давид Грин
В то время как Жаботинский, разочаровавшись в младотурках, «свернул» проект и уехал в Россию, Давид Грин разглядел в революции шанс сделать политическую карьеру. Младотурки, пытаясь завоевать признание европейцев, демонстрировали желание приблизиться к стандартам европейской демократии и объявили о готовности предоставить национальным меньшинствам квоту на выборах в турецкий парламент.
Давид, не имея достаточного политического опыта, принял пустословие за «чистую монету» и размечтался: «Кто-то же должен представлять ишув в турецком парламенте и законным путём отстаивать его интересы!» В грёзах он видел себя в турецком правительстве в кресле министра по делам ишува.
Рассудив, что для занятий законотворческой деятельностью желательно иметь юридическое образование (опыт октябрьской революции в России продемонстрировал, что это условие необязательное), Давид решил поступить на юридический факультет Стамбульского университета. Первое препятствие – вступительные экзамены: абитуриент должен продемонстрировать знание государственных языков, турецкого и арабского. Денег на частные уроки не было. Несмотря на периодические денежные переводы из Плоньска, Давид с трудом выстраивал свой бюджет. Амбициозные планы оставались мечтой.
Неожиданное предложение, сделанное однопартийцами, застало его врасплох. Палестинское отделение «Поалей Цион» (Давид по-прежнему состоял в его руководстве) в середине 1910 года задумало издавать партийную газету – «Ха-ахдут» («Единство»). Редактором назначен был Ицхак Бен-Цви9. Подбирая сотрудников, он вспомнил, что Давид Грин прекрасно владеет ивритом – таковых в партии было немного – и предложил ему попробовать себя в новом качестве. Давид удивился и начал отказываться:
– О чём я должен писать? Я не знаю, как писать. Я никогда не писал…
Бен-Цви это не смутило: ему требовался единомышленник, умеющий писать на иврите. Он продолжил уговоры, и Давид уступил, переехал в Иерусалим и в бедном районе города снял в полуподвальном помещении комнату, ставшую одновременно рабочим кабинетом, столовой и спальней. Третьим членом редколлегии была молодая девушка, Рашель Янаит, до репатриации – Голда Лишанская, приехавшая из украинского города Малин. В будущем она стала женой Бен-Цви.

Редакция газеты Единство. В первом ряду в центре – Бен-Гурион, справа – Бен-Цви, будущие первый премьер-министр и второй президент Израиля
Работа в газете свяжет их на всю жизнь. Когда в сороковых годах Полина, жена Давида, небезосновательно заподозрит мужа в измене и будет ездить за помощью к Ицхаку и Рашель, угрожая, что покончит жизнь самоубийством, – те, зная о его самой сильной и длительной влюблённости, длившейся более двадцати лет (к англичанке Дорис Мэй, секретарше Хаима Вейцмана, с которой Давид познакомился в Лондоне в тридцатые годы) – будут объяснять ей, что на первом месте у него общественная работа. Ицхаку, говорила Рашель, понадобилось 10 лет, чтобы в 1918 году, вернувшись в Палестину солдатом Еврейского легиона, сделать ей предложение (они были знакомы ещё с момента её репатриации и в 1909 году основали гимназию в пригороде Иерусалима, в которой оба учительствовали).
Для первого номера (газета была ежемесячной) Давид Грин написал две статьи. Для второго номера, как тогда было принято, он избрал себе псевдоним – «Бен-Гурион», духовно связав себя с Иудой Бен-Гуром, вымышленным литературно-киношным героем еврейского сопротивления против римлян. Роман американского писателя Лью Уоллеса «Бен-Гур: история Христа», экранизированный Голливудом10, имел неимоверный успех. Бен-Гур в переводе на иврит – Бен-Гурион. Постепенно литературный псевдоним стал для него настоящей фамилией.
Подготовка к поступлению в университет заняла два года и проходила «без отрыва от производства» – Давид продолжал работать в газете. Позже этот период своей жизни он назовёт «политической учёбой».
В августе 1911-го Бен-Цви и Бен-Гуриона избрали делегатами Палестины на 10-й Сионистский конгресс и на 3-ю Всемирную конференцию «Поалей Цион». К этому времени у них сложилось собственное видение развитие ишува: на конгресс и на конференцию они приехали с убеждением, что ни одна зарубежная сионистская организация не может диктовать палестинским рабочим, как им следует поступать в том или ином случае. Их объявили сепаратистами, но они были непреклонны: диаспора не может командовать палестинскими евреями. Хотите принимать деятельное участие в жизни ишува – репатриируйтесь.
Вернувшись в Палестину, друзья продолжили подготовку к вступительным экзаменам. Наслушавшись обещаний младотурков, они увлеклись идеей оттоманизации и решили отказаться от российского гражданства.
По прошествии ста лет негоже вешать ярлыки, говорить о юношеской недальновидности или временном помутнении разума. То, что сегодня кажется очевидным, столетие назад выглядело иначе. Палестина была частью Османской империи так же, как Польша входила в состав Российской, и для друзей не имело значения, чьими подданными считаться. Но, возможно, демонстрируя лояльность и агитируя за принятие турецкого гражданства, зная о массовых убийствах армян в 1894–1896 годах, будущие юристы пытались защитить ишув от погромов. В Салониках, в августе 1910-го, Талаат-бей, член кабинета министров, сурово предупредил: «По конституции все турецкие подданные – как мусульмане, так и христиане – равны перед законом. Но вы сами понимаете, что это неосуществимо. Эта идея идёт вразрез с шариатом. Ей противится наше прошлое… В Турции может быть речь о равенстве перед законом лишь тогда, когда будет закончена оттоманизация всех элементов населения»11.
Оттоманизация, по мысли младотурок, означала принятие ислама – только в этом случае они обещали равноправие христианам.
Мысли о оттоманизации возникли у Бен-Гуриона перед Первой мировой войной. У Жаботинского было одно виденье ситуации в регионе, у Бен-Гуриона – иное. Один раз и навсегда уяснил, несмотря на общие корни: «с кузеном нашим Измаилом» у нас нет ничего общего, другой – намеревался принять турецкое гражданство и стать поданным султана. Ведь в речи Талаат-бея чётко прослеживается мысль: противящиеся оттоманизации должны быть истреблены.
Подготовка к вступительным экзаменам протекала медленно. Давид с трудом сводил концы с концами и не мог потянуть частные уроки – в отличие от Жаботинского, «кормившегося» литературным трудом, его заработков едва хватало на жизнь. Ему вновь пришлось обратиться к отцу за финансовой помощью.
Авигдор Грин гордился своим сыном. Поскольку одна из его дочерей вышла замуж за богатого купца и снялась с отцовского довольствия, у него появилась возможность ежемесячно высылать сыну деньги на обучение. Осень 1911 года Давид встретил в Салониках, в греческом портовом городе, в котором имелась большая еврейская община (жизнь в Салониках была дешевле, чем в Палестине), и приступил к интенсивным частным урокам, включавшим изучение турецкого и арабского языков и Корана. Это продолжалось около года.
Чем же занят был Жаботинский, пока Бен-Гурион, имея, как ему казалось, ясную цель в жизни, готовился к поступлению в университет? Он был на перепутье…
Жаботинский: на перепутье
Словами «на перепутье2 озаглавил Жаботинский отрезок своей жизни с лета 1910-го до начала Первой мировой войны, прожитый первые два года в Одессе, а затем в Петербурге.
В 1910 году ему исполнилось 30 лет. На тридцатилетие жена сделал мужу подарок: 26 декабря у супругов родился сын Ари-Тодрос (Теодор), будущий член Кнессета первого созыва. Второе имя было дано ему в честь Теодора Герцля.

Зеев Жаботинский, поэт и журналист. 1910 год
Этот период Жаботинский мог бы озаглавить как «Борьба за возрождение иврита». С сыном, чтобы этот язык с рождения стал для него родным, он разговаривал только на иврите. Впоследствии Жаботинский писал: «Не хочу преувеличивать, но если бы у меня родился второй сын, я назвал бы его «Иври-Ани», в переводе: «Я еврей, говорящий на иврите».
В Одессе Жаботинский вернулся к литературе. С помощью Бялика, соседа по даче, он закончил перевод на русский язык его стихов, и Зальцман издал их отдельным сборником, выдержавшим семь изданий тиражом в 35 тысяч экземпляров12. Жаботинский, отмечая успех стихотворного сборника и отдавая дань уважения Бялику, признался позднее, что «почти ни одна из моих книг не удостоилась переиздания».
Эта ремарка относится к прижизненным изданиям: публицистика и проза Жаботинского издавались во многих странах, и автор вынужден признать, что плакал, читая романы «Пятеро» и «Самсон Назорей», – качество, не достойное мужчины, но увы: герои Жаботинского заставили…
Он вновь начал печататься в «Одесских Новостях» и, невзирая на ссоры с коллегами-журналистами, называвшими его шовинистом из-за приверженности к еврейской тематике, большинство статей, напечатанных в одесский период, между 1910 и 1912 годами, считал вершиной своей публицистической карьеры.
Желая приобщить читателя на иврите к лучшим образцам классической литературы, в 1911 году Жаботинский основал в Одессе книгоиздательство «Тургеман» («Переводчик») и издал брошюры, пропагандирующие сионизм: «Сионизм и Палестина», «Недругам Сиона», «Еврейское воспитание».
Но главным оставалась борьба за иврит. Она велась не с теми, кто никоим образом не отождествлял себя с еврейством и стремился раствориться в иной культуре, – таких он называл ассимиляторами, – а с единомышленниками: с сионистами, ратующими за возвращение в Палестину, но противившимися возрождению древнего языка. Его требование преподавать иврит в школах диаспоры они называли чепухой, болтовнёй, «фельетоном»…
«В пятидесяти городах и местечках я произносил одну и ту же речь о «Языке еврейской культуры», – писал он в «Повести моих дней», – наизусть затвердил её, каждое слово, и хотя я не ценитель повторения, но эта речь единственная, которой я буду гордиться до конца своих дней. И в каждом городе слушали её сионисты и аплодировали, но после окончания её подходили ко мне и говорили тоном, каким серьёзный человек говорит с расшалившимся ребенком: химера».
С грустью вспоминал Жаботинский о выборах, происходивших в Одессе, в руководство еврейской организации «Общество распространения знаний» (он назвал её «крепостью ассимиляторов»). Он предложил внедрить в еврейских школах программу изучения иврита, названную им «две пятых», – выделить для изучения иврита и еврейской истории всего лишь две пятых учебного времени. Оппоненты не дали ему договорить, обзывали его крикуном, «религиозным фанатиком, проповедующим ненависть к русскому народу и европейской культуре».
Потерпев неудачу, он не сдавался и, разъезжая по черте оседлости, безуспешно пытался создать экспериментальные детские сады и школы с преподаванием на иврите, но повсюду наталкивался на стену непонимания и раздражения. В лучшем случае, его начинания называли утопией. Свою жизнь в те годы он назвал «кочевой», а себя – «кочевником», признавшись, что однажды хозяин гостиницы в Вильно подметил, что он уже 55-й раз у него останавливается… Но Жаботинский охотно приезжал в Литву не только потому, что в Вильно находился Центральный комитет сионистов России. В Вильно, по его словам, он дышал воздухом традиционной еврейской культуры. Там он увидел, что, наперекор ассимиляции, естественной при длительном проживании среди иных народов, продолжает существовать «суверенная еврейская вселенная «исчезнувшая в Холокосте – Р.Г.», которая движется в согласии со своим собственным внутренним законом, словно связи её с Россией только государственные, но никак не нравственные», в которой, помимо идиша, родным языком является иврит. Это придавало ему уверенность, что не исчезнут еврейская культура и древний язык, за который он борется, – зачастую безуспешно.
* * *
В 1911 году Россию всколыхнуло «дело Бейлиса». В защиту Бейлиса, обвинённого в ритуальном убийстве 12-летнего киевского мальчика, выступили многие известные писатели и общественные деятели – Короленко, Горький, Блок, Томас Манн и Анатоль Франс. Позицию Жаботинского в «деле Бейлиса» многие посчитали циничной, поскольку он не стал напрямую его защищать и взывать к правосудию.
«Нам не в чем извиняться, – писал он в статье «Вместо апологии». – Мы народ, как все народы; не имеем никакого притязания быть лучше. В качестве одного из первых условий равноправия, требуем признать за нами право иметь своих мерзавцев, точно так же, как имеют их и другие народы. Да, есть у нас и провокаторы, и торговцы живым товаром, и уклоняющиеся от воинской повинности, есть, и даже странно, что их так мало при нынешних условиях. У других народов тоже много этого добра, а зато ещё есть и казнокрады, и погромщики, и истязатели, – и, однако ничего, соседи живут и не стесняются.
Нравимся мы или не нравимся, это нам, в конце концов, совершенно безразлично. Ритуального убийства у нас нет, и никогда не было; но если они хотят непременно верить, что «есть такая секта» – пожалуйста, пусть верят, сколько влезет. Какое нам дело, с какой стати нам стесняться? Краснеют разве наши соседи за то, что христиане в Кишинёве вбивали гвозди в глаза еврейским младенцам?…С какой же радости лезть на скамью подсудимых нам, которые давным-давно слышали всю эту клевету, когда нынешних культурных народов ещё не было на свете, и знаем цену ей, себе, им? Никому мы не обязаны отчётом, ни перед кем не держим экзамена, и никто не дорос звать нас к ответу. Раньше их мы пришли и позже уйдём. Мы такие, как есть, для себя хороши, иными не будем, и быть не хотим».
Несмотря на критику, Жаботинский считал напрасной тратой времени доказывать антисемитам, что евреи не едят на завтрак христианских детей и не изготавливают мацу на крови христианских младенцев. Шумная кампания в защиту Бейлиса, считал он, служит доказательством еврейской вины, ибо оправдываются виноватые. Чудовищные и нелепые обвинения, считал он, надобно игнорировать.
* * *
Летом 1913-го Жаботинский отправился в Вену на 11-й сионистский конгресс, в рамках которого проходила конференция сионистов России, и предложил в итоговую резолюцию включить дополнительный пункт: «Иврит – единственный язык обучения во всех еврейских национальных школах России». Для этого, казалось, имелись все основания: за месяц до открытия конференции царское правительство одобрило законопроект, предоставлявший учредителям национальных частных школ права самим выбирать язык преподавания.
Казалось, ивриту дан зелёный свет, и не кто иной, как сионисты, желающие подготовить для Палестины молодых людей, говорящих на языке, одинаково понятном для сефардов и ашкенази, должны пропагандировать язык Торы среди европейских евреев. Увы… На конференции он встретил раздражение и насмешки. Делегаты, несмотря на опубликование правительственного законопроекта в официальных газетах, сочли его сообщение выдумкой и, хотя не могли отвергнуть его предложение (конференция всё-таки сионистская!), одобрили его поправку со смешком и выкриками: «Это закон, который сможет быть проведен в жизнь только в мессианские времена».
Через 35 лет «мессианские» времена наступят, опровергнув мрачные предсказания, и иврит станет официальным языком Израиля!
Жаботинский ушёл, как пасынок. Он чувствовал, что выходит из ворот дома, который называл «своим» и в котором ему говорят в лицо: «Уходи, ты среди нас чужой!» Публика, которая ещё недавно его боготворила, теперь возненавидела. Большинство галута его отвергло, когда он начал борьбу за иврит. Но это было прелюдией к ещё большему психологическому испытанию, которое ему предстояло пережить следующей осенью, когда начнётся битва за создание еврейского легиона…
Бен-Гурион – студент Стамбульского университета
Был ли на перепутье Бен-Гурион? Нет, ему всё было ясно: оттоманизация. В ноябре 1911-го для подготовки к вступительным экзаменам в университет он уехал в Салоники, столицу Македонии – провинции Оттоманской империи, где стоимость проживания была относительно невысокой. Хотя Авигдор Грин продолжал оплачивать обучение сына и расходы на жизнь, его финансовые возможности были ограничены. Денежные переводы стали поступать реже, и зачастую Давид голодал. Однако он не отказался от планов поступления в университет, хотя было ещё одно препятствие, и немаловажное: отсутствие свидетельства об окончании средней школы. Деньги отца и помощь Бен-Цви ему помогли – торговля фальшивыми документами процветала во все времена и не всегда имела криминальный оттенок (вспомним, сколько людей по подложным документам были спасены в годы Холокоста).
В июне 1912-го вместе с Бен-Цви, также мечтавшем о турецком парламенте, он сдал вступительные экзамены и поступил на юридический факультет Стамбульского университета. Через два месяца начались занятия.

Ицхак Бен-Цви и Давид Бен-Гурион в Стамбуле (1912 год)
На фотографиях тех лет трудно отличить будущего премьер-министра Израиля от младотурка: коротенькие усы на турецкий манер, феска – вылитый турок! Если младотурки выполнят обещания и предоставят национальным меньшинствам квоту в парламенте, а также учредят пост министра по развитию Палестины, то юрист Бен-Гурион, знаток турецких законов, подготовлен для этой роли.
При виде его маскарадного фото с усиками и в феске (таким же «отуреченным» выглядел в чёрном рединготе Бен-Цви) уже не кажется смешным анекдот: «Что будет, если скрестить еврея и турка?» – «Затурканный еврей».
«Новым туркам» не повезло по причине, от них не зависящей: через два месяца после начала занятий стартовала Первая Балканская война13, приблизившая Вторую Балканскую войну, а затем и Первую мировую. Университет закрыли до лучших времён. Студенты, подлежавшие призыву в армию, были отправлены на фронт, а иностранные поданные вынужденно разъехались по домам. Бен-Гурион, не успевший принять турецкое подданство, вернулся в Палестину. Возвратился он в Стамбул через четыре месяца, когда в университете возобновились занятия.
В тот год ещё несколько палестинских евреев выразило желание учиться в Стамбуле. Среди них оказался Моше Черток, вошедший в историю под фамилией Шарет, – первый министр иностранных дел Израиля и второй, после Бен-Гуриона, премьер-министр. В 1913 году Шарета зачислили на юридический факультет Стамбульского университета. Учёба оказалась недолгой: Европа дышала войной, быстро превратившейся в Первую мировую.
The Jewish Regiment, еврейский легион
Европа сошла с ума летом 1914-го. В течение нескольких дней европейские империи объявили друг другу войну, в которую быстро втянулись другие страны. 1-го августа Германия объявила войну России, 6-го августа к Германии присоединилась Австро-Венгрия. Турция, стратегический союзник Германии, выжидала.
…Через месяц после начала мировой бойни Жаботинский стал военным корреспондентом московской газеты «Русские Ведомости». Редакция поручила ему писать не столько о боевых действиях, в описании коих он не был мастак, сколько о настроениях в европейских столицах. В Англии ему предстояло выяснить, какова доля правды в популярной в Санкт-Петербурге остроте, что британский лев «готов воевать до последней капли русской крови», в Швеции – будут ли скандинавы соблюдать нейтралитет или присоединятся к походу против России, а во Франции надлежало приглядеться, как держится любящий веселиться Париж: бодро или уныло. За короткое время по заданию редакции Жаботинский исколесил Европу, его паспорт пестрел пограничными штампами Швеции, Норвегии, Дании, Англии, Голландии, Бельгии, Франции, Испании, Португалии…
О своей работе в газете «Русские Ведомости» он писал в воспоминаниях: «Не знаю, кто распространил слух, будто я принадлежал в своё время к «первой шеренге» авторов общей печати в России. Это преувеличение, одна из «легенд». В Одессе и на юге я был популярен, среди евреев по большей части, но Петербурга я не «завоевал» «…» более сильное впечатление производили мои письма из Лондона в годы войны, которые печатались в московской газете «Русские ведомости», но от этой славы я уже не успел вкусить, потому что не вернулся в Россию».
В отличие от ура-патриотов, по обе стороны фронта с цветами и оркестром провожающих войска на передовую, Жаботинский испытывал к войне прохладное отношение. Он чувствовал себя наблюдателем, не желал победы ни одной из сторон и думал, что желательно как можно скорее заключить мир и прекратить бойню.
Всё изменилось в один день. Опрометчивый шаг Стамбула перевернул его сознание и сделал фанатиком войны до победного конца – его словно током ударило, когда дождливым утром в Бордо, в винной столице Франции, куда, подальше от фронта, переехали правительственные учреждения, он прочёл на уличной афише, что 30 октября Турция вступила в войну на стороне Германии и Австро-Венгрии. С этого дня война стала «его войной». Он не сомневался ни единой секунды в неизбежном поражении Турции, которое приведёт к расчленению Оттоманской империи и откроет дорогу для создания еврейского государства. Тут же у него зародилась мысль о еврейском боевом контингенте, который в составе британской армии примет участие в завоевании Палестины и в будущем станет основой регулярной армии еврейского государства.
Не зная, с какой стороны начать практическое осуществление спонтанно возникшей идеи, он решил воспользоваться возможностью, предоставленной ему «Русскими ведомостями». Прежде всего, он надумал изучить обстановку и запросил разрешение у редакции посетить мусульманские страны Северной Африки, дабы выяснить эффект, произведенный на местное население провозглашением султаном священной войны. Получив разрешение редакции, Жаботинский выехал в Марокко…
…Летом 1914 года сионистское движение было на распутье: евреи оказались по обе стороны фронта. Вступление Турции в войну породило надежду на создание еврейского государства в случае поражения Центральных держав14. Но какую предпринять тактику? Терпеливо ждать окончания войны – или активно поддержать одну из сторон?
Сионистские лидеры России настаивали на нейтралитете, не без оснований полагая, что поддержка стран Антанты ударит по еврейскому населению Палестины (вначале так и произошло), а ориентация палестинских и немецких евреев на Турцию и Германию приведёт к еврейским погромам в России.
Жаботинский вновь оказался в оппозиции. Он был уверен в победе Антанты и считал, что как бы ни была важна судьба евреев России, Польши, Галиции, не по своей воле оказавшихся во фронтовой полосе и почувствовавших на себе ужасы войны, в долгосрочном плане важнее «переворот еврейского бытия, какой принесёт расчленение Турции».
В том, что Турция будет разбита и расчленена, сомнений у него не было. Прожив в Константинополе год, он знал, насколько прогнила империя, и задолго до конференции в Сан-Ремо, разделившей наследие последнего турецкого султана, пророчествовал: Турция будет платить по военным счетам. «Камень и железо могут выдержать пожар – деревянная постройка должна сгореть, и не спасет её никакое чудо».
Путешествуя по Северной Африке (он посетил Марокко, Алжир, Тунис) и завернув по дороге в Рим, в декабре 1914-го корреспондент «Русских ведомостей» прибыл в Александрию – портовый египетский город, находившийся под управлением Великобритании. Таможенный офицер, листая русский паспорт с тридцатью визами разных стран, неожиданно проговорился, что буквально днями из Яффы прибыл пароход с чуть ли не тысячью сионистов, которых турки изгнали из Палестины. Жаботинского новость насторожила, и он быстро навёл справки.
Офицер оказался прав. В городе скопились тысяча двести русских евреев, отказавшихся принять турецкое подданство и призваться в турецкую армию, воевавшую против России. Англичане поселили их в бараках неподалеку от Александрии и поставили на довольствие. Жаботинский активно занялся их бытом, организацией кухонь – одной для ашкеназийских, другой для сефардских евреев, а также открытием школы, библиотеки, аптеки…
В Александрии находилось русское консульство, и русский консул Петров, узнавший, что в лагерях беженцев проживают евреи призывного возраста, царские поданные, потребовал от английского губернатора отправить их на русско-германский фронт. Среди беженцев оказался Иосиф Трумпельдор, георгиевский кавалер, герой русско-японской войны, первый еврей, произведенный в царской армии в офицеры. Стараниями Петрова, Трумпельдор жил на частной квартире и как инвалид войны получал офицерскую пенсию (в Порт-Артуре он потерял руку).
Отправка беженцев в Россию не входила в планы Жаботинского – еврейские солдаты нужны были для освобождения Палестины, и он присоединился к делегации старейшин еврейской общины Александрии, отправившейся с петицией к губернатору. Убедив его воспротивиться требованию Петрова, Жаботинский направился к Трумпельдору. Прежде они не были знакомы, но это не помешало им найти общий язык.
Жаботинский изложил ему свою идею. Не раздумывая, Трумпельдор его поддержал. В тот же вечер было созвано заседание Комитета по оказанию помощи беженцам, на котором Жаботинский и Трумпельдор предложили сформировать еврейский полк, в составе британской армии готовый сражаться за Палестину. Подавляющим большинством голосов предложение было принято.
Через неделю Комитет созвал собрание молодых беженцев. Им сообщили о требовании консула отправить их на русско-германский фронт и высказали предположение, что хотя англичане обещали отказать консулу, вряд ли они намерены длительное время содержать беженцев. Затем было высказана мысль, что рано или поздно британские войска двинутся из Египта в направлении Палестины, и у них есть шанс принять участие в освобождении Эрец-Исраэль. Это сообщение вызвало воодушевление, и около ста человек откликнулись на призыв записаться в еврейский полк.
Со списком добровольцев делегация Комитета, к которой присоединились Жаботинский и Трумпельдор, отправилась к Максвеллю, командующему британскими войсками в Египте. Генерал внимательно их выслушал, а затем разочаровал, сказав, что, во-первых, ему ничего не известно о подготовке наступления в направлении Палестины, а во-вторых, британские законы запрещают рекрутировать в армию иностранных подданных. Генерал предложил компромиссное решение, позволяющее обойти закон: создать невоинское подразделение, транспортный отряд для вьючной переправки на мулах воинского снаряжения, и использовать его на любом участке англо-турецкого фронта.
Жаботинский идти в такой отряд отказался. Трумпельдор придерживался иного мнения, считая, что на войне нет разницы между транспортными и боевыми подразделениями. Чтобы освободить Эрец-Исраэль, надо разбить турок – стало быть, любая дорога ведёт в Сион.
Жаботинский попрощался с Трумпельдором: «Если генерал Максвелл согласится учредить настоящий боевой полк, я приеду; если нет, поищу других генералов».
В поисках «других генералов» Жаботинский посетил Италию, следом – Францию, где Гюстав Эрез, редактор газеты «Victoire», представил его Делькассе, министру иностранных дел Франции. Везде его ждал отказ. Единственным достижением была встреча в Париже с Хаимом Вейцманом – они стали союзниками, и, хотя Вейцман не решался открыто принять сторону Жаботинского, но использовал свои связи, организовывая ему встречи с влиятельными политиками.
Из Яффы между тем поступали дурные вести: турки арестовали руководителей ишува. Предостерегая сионистов от поддержки Антанты, они пригрозили, что после окончания войны полностью запретят алию в Палестину. Это возымело действие на руководство сионистского движения, объявившего Жаботинского провокатором. Неприязнь к нему в широких еврейских массах усилилась.
24 апреля 1915 года в Турции начались убийства армян. Сионистские лидеры, опасаясь, что репрессии перекинутся на палестинских евреев, призывали «не раздражать турок» и ратовали за нейтралитет по отношению к воюющим сторонам.
10 и 12 июня 1915 года в Копенгагене состоялось заседание Большого исполкома с участием делегатов России, Германии, Англии и Голландии. Главным вопросом было обсуждение – точнее, осуждение – замысла Жаботинского создать еврейский легион, в составе британской армии сражающийся за Эрец-Исраэль. Делегаты говорили, что «евреи, рассеянные по обе стороны фронта, не могут поддержать ни одну из сторон, ибо это неминуемо подвергнет опасности евреев, живущих по другую сторону фронта». Представители Германии пугали, что при осуществлении этого плана пострадает немецкая еврейская община. Аврахам Усышкин, глава одесского сионистского комитета, прямо заявил, что формирование легиона – не только проигрышное дело, но и неблагодарное по отношению к Турции, принявшей в своё время изгнанников из Испании, и создание еврейской боевой части станет катастрофой для палестинских евреев.
Жаботинский пытался аргументировать: «Вы прибыли из Германии и из больной России, а я видел Англию, французский фронт, Египет, Алжир и Марокко. Все ваши рассуждения – самообман, с первого слова и до последнего. Германия не победит, а Турция будет разбита вдребезги. Но к чему спорить?» Он предложил компромиссное решение, позволявшее реализовать его план без раскола и ущерба сионистскому движению; суть заключалась в следующем: он выходит из сионистской организации и продолжает действовать как частное лицо, а сионистская организация, объявив, что не имеет ничего общего с идеей легионизма, продолжает соблюдать строгий нейтралитет. «Давайте не будем друг другу мешать», – резюмировал он.
Договориться не удалость. Исполком вынес резолюцию, требовавшую от сионистов всех стран активно бороться против пропаганды легионизма. Жаботинского подвергли анафеме. В Одессе, в его родном городе, во всех синагогах его называли предателем. Дошло даже до того, что один из виднейших лидеров русских сионистов, встретив на улице его мать, сказал ей прямо в глаза: «Повесить надо вашего сына». Тривуль, его старый друг, с которым в 1903 году Жаботинский организовывал одесскую самооборону, пришёл к нему во время его короткого визита в Одессу, чтобы со злостью сказать: «Никогда не следует спасать отечество без приглашения».
Летние месяцы 1915 года были последними, проведенными Жаботинским в России. Он побывал в Москве, Питере, Киеве и Одессе, и везде его ждал провал.
Что помогло ему выдержать оскорбления и повсеместный бойкот и продолжить дело, в которое он искренне верил? Откуда черпал он духовные силы? По прошествии многих лет, оглядываясь на историю появления декларации Бальфура и отмечая заслуги Герцля, Ротшильда, Вейцмана и многих безымянных поселенцев, пионеров сионистского движения, осознаёшь: последний шаг был сделан солдатами еврейского легиона, созданного Жаботинским наперекор всем препятствиям.
Удивляясь его выносливости и несгибаемой стойкости, впору говорить об уроках Жаботинского, и первый урок из «Повести моих дней» актуален и применим к любой жизненной ситуации. Он называется 2школа терпения»: «После каждого провала надо себя проэкзаменовать и спросить: а ты, может быть, неправ? Если неправ, сходи с трибуны и замолчи. Если же прав, то не верь глазам: провал не провал; «нет» не ответ, пережди час и начинай сначала».
Из России Жаботинский уехал в Италию. В Бриндизи он встретился с Рутенбергом, бизнесменом и активным участником русской революции 1905 года (он был известен как разоблачитель попа Гапона, осведомителя охранки). Независимо от Жаботинского он также пришёл к мысли о легионе. Посовещавшись, они распределили маршруты: Рутенберг едет агитировать в Америку, а Жаботинский отправляется в Англию, которая после провальных попыток, предпринятых в Италии и во Франции, представлялась наилучшим партнёром. Трумпельдор и шестьсот «погонщиков мулов» отлично зарекомендовали себя на англо-турецком фронте, и это вселяло уверенность, что в Лондоне удастся сдвинуть дело с мёртвой точки. Кроме того, в Лондоне жил Хаим Вейцман – единственный из видных деятелей сионистского движения, кто хоть скрытно, но поддержал Жаботинского.
Осень 1915-го. В доме Вейцмана Жаботинский прожил около трёх месяцев. Они подружились. Вейцман организовал ему встречу с лордом Китченером, военным министром, но она также завершилась провалом.
В жизни нередко бывает: люди, испытывающие друг к другу симпатию, расходятся по политическим убеждениям. Позже так случилось и с ними. Но даже когда Вейцман, президент Всемирной сионистской организации, и Жаботинский, лидер сионистов-ревизионистов, стали политическими противниками, в «Слове о полку» Жаботинский тепло о нём отзывался:
«Он был сторонником моих планов; но честно признался мне, что не может и не хочет осложнять и затруднять свою собственную политическую задачу открытой поддержкой проекта, который формально осужден сионистским Исполнительным Комитетом и чрезвычайно непопулярен у еврейской массы Лондона.
Однажды он сказал мне характерную для него фразу:
– Я не могу, как вы, работать в атмосфере, где все на меня злятся и все меня терпеть не могут. Это ежедневное трение испортило бы мне жизнь, отняло бы у меня всю охоту трудиться. Вы уж лучше предоставьте мне действовать на свой лад; придёт время, когда я найду пути, как вам помочь по-своему».
Когда споры о легионе стали достоянием истории, подтвердившей правоту Жаботинского, Вейцман признался в автобиографии («Пробы и ошибки», 1949):
«Жаботинский явился ко мне, и его идея мне понравилась. Я решил быть помощником ему в этом деле, несмотря на сопротивление, которое было почти всеобщим. Невозможно описать все трудности и разочарования, выпавшие на долю Жаботинского. Не знаю, кто ещё, кроме него, мог бы это преодолеть. Его убежденность, вытекавшая из его преданности идее, была просто сверхъестественной. Со всех сторон на него сыпались насмешки. И как только ни старались, чтобы подрезать ему крылья! Джозеф Коуэн (один из сионистских лидеров в Англии), моя жена, сохранившая с ним дружбу до самой его кончины, да я – были почти единственными его сторонниками. Сионистский исполком, конечно, был против него; евреи-несионисты считали его какой-то злой напастью. В дни, когда он трудился в пользу еврейской бригады, мы пригласили его поселиться у нас, в нашем лондонском доме, к ужасу многих сионистов».
С 1923 года их пути разошлись. И хотя Вейцман стал одним из самых энергичных оппонентов Жаботинского, в автобиографической книге он неоднократно одобрительно о нём отзывался.
Жаботинскому пришлось нелегко. Он вынужден был переубеждать не только общественное мнение западных стран, безразличное к судьбе евреев, и бороться с соплеменниками, вросшими в иную культуру, не желавшими слышать ни о какой Палестине и активно противодействовавшими созданию легиона, но и сражаться со «своими» – с руководством сионистского движения, объявившим ему бойкот. И тогда он ввёл в политический лексикон слово «активизм», в философии означающее моральное требование перехода от наблюдения к делу, от теории к практике. Жаботинский использовал этот термин осенью 1915-го для обозначения требования проведения сионистами активной политики, считая, что иного пути нет.
«Активизм – это именно то, чего не хватает сионистскому движению», – писал он, обвиняя сионистское руководство в том, что движение превратилось в организацию, занятую дискуссиями и копанием в мелочах, и закрыло глаза на развернутую турками кампанию против поселенческой деятельности, цель которой – уничтожить основы ишува: независимое руководство, язык, школу. Хватит смотреть «на гражданскую жизнь странными глазами «…», о которых Бялик говорит: «глаза избиваемых рабов». Признавшись, что он не принадлежит «к тому сорту людей, которых Господь наделил такими глазами», Жаботинский писал, призывая к активному сопротивлению:
«Я запрещаю не только резать мой народ, но и не желаю, чтобы в него плевали даже малый мизерный плевок. Я запрещаю относиться к моему народу с пренебрежением, к его языку «…» и, особенно к его идеалам «…»Тот, кто делает это, ненавидит меня, и я ненавижу его, безотносительно к каким-либо причинам, по которым можно было простить «…» Ни один человек не может защищать своё право до того, как он сам поверит, что право его неуязвимо. Ишув священен в той же степени, как священна Тора. Тот, кто поднял на него руку, – преступник. Мы когда-нибудь ещё будем нуждаться в суде народов. Не давайте им привыкнуть к мысли, что если нас бьют слабо, всего лишь носком сапога, то мы не обижаемся, мы привыкли к этому«…» Всё это написано не с целью пробудить ненависть по отношению к туркам. «…» мораль проста: под любым турецким правительством у сионизма в Эрец-Исраэль нет надежды».
Но недостаточно лишь призывать к мужеству. Как противостоять насилию большинства, вырезавшего в Турции более миллиона армян, не имея государственности и армии и всюду являясь нежелательным меньшинством? Ответ Жаботинского:
«Если против нас поднимается враг, мы должны искать себе союзника, и искать его нужно именно среди врагов врага нашего. «…» Именно потому, что вы не позволяете, чтобы они вас топтали, к вам относятся с уважением и считаются с вами. К сильному врагу прислушиваются больше, к слабому – меньше. Но к «безвредному» не прислушиваются вообще. Поэтому самая большая опасность – остаться в одиночестве и беззащитными; в ситуации, когда есть враги, но нет ни единого друга. Тот, кто не понимает эту простую истину в политике, продолжает плестись по старому пути. Мы этого не желаем и не допустим. Мы хотим и, в конце концов, добьёмся, чтобы всякий, кому взбредёт на ум уничтожить ишув, будет знать, что хотя бы часть еврейского народа всеми своими силами постарается отомстить за его деяния».
…Встречи с политиками, статьи в газетах, в том числе во влиятельнейшей лондонской «Таймс», имевшей полуторавековую историю, сделали своё дело: наперекор активному противодействию английских евреев, занимавших высокие посты в правительственных кругах Лондона и старательно дистанцирующихся от Сиона, общественное мнение стало склоняться к целесообразности создания еврейского легиона.
Осенью 1916-го начался сбор подписей евреев, выразивших желание служить в армии, в июле 1917-го появился долгожданный приказ об «учреждении еврейского полка», в отсутствие военных успехов получившего скромное название – «38-й батальон королевских стрелков» (Royal Fusiliers). Командиром батальона был назначен полковник Паттерсон – тот самый, который командовал расформированным в конце 1915-го транспортным отрядом «погонщиков мулов».
Жаботинский, привыкший убеждать личным примером, не имея даже начальной военной подготовки, в возрасте 37 лет вступил в легион рядовым солдатом и, как он скромно писал, «служил рядовым, как все рядовые, только без той молодости и ловкости, что полагается рядовому».

Зеев Жаботинский в мундире лейтенанта английской армии
Однако перед тем как будущий рекрут принёс присягу и в счёт солдатского жалования получил два шиллинга и шесть пенсов, он, не нарушив закон (военнослужащий не имеет права высказываться в печати на военные темы), сдал в издательство рукопись новой книги, «Турция и война». В ней Жаботинский развивал три основные мысли: Турция должна быть разделена, и это гарантия против будущих войн; Палестина должна войти в сферу британского влияния (он надеялся, что англичане вознаградят евреев за помощь, оказанную в войне против Турции); на этой войне главный фронт для евреев – восточный.
Жаботинский прошёл курс сержантов и за два дня до отправки войск в Эрец-Исраэль, несмотря на иностранное подданство, был произведен в офицеры британской армии (военное министерство сумело обойти конституцию, запрещающую присваивать иностранцу офицерское звание).
Полковник Паттерсон, командир батальона, пошутил: за всю историю Великобритании военное министерство сделало лишь два исключения, одно – для кайзера Вильгельма, и второе – для Жаботинского. В присущей ему манере Жаботинский иронизировал: «Точь-в-точь как кайзер Вильгельм ничего не значил в британской армии, так я ничего не значил в легионе», но новоявленный офицер с пылом «старался играть роль поручика, всё равно как прежде старался хорошо мыть столы в сержантской столовой под Винчестером».
Создание еврейского легиона, первого за прошедшие девятнадцать столетий еврейского подразделения, воевавшего за свою родину, – личная победа Жаботинского. 10 тысяч еврейских солдат, из которых 5 тысяч составляли передовой отряд британской армии, отвоевывали у Турции Палестину, и в одном из батальонов командовал взводом поручик Жаботинский.

Зеев Жаботинский в форме лейтенанта английской армии с офицером французской армии. 1919 год
2 ноября 1917 года, в день начала наступления в Газе, после которого за несколько недель был освобождён юг и вся Иудея от Иерихона до Петах-Тиквы и Яффы, в Лондоне была опубликована декларация Бальфура. Слух, что еврейская армия идёт освобождать Самарию, Галилею и Заиорданье, воодушевил еврейское население Палестины, и, как во времена Бар-Кохбы, не было отбоя от желающих вступить в армию.
Жаботинский вспоминал, как в Иерусалиме к нему «приходили старые и молодые матери, сефардки и ашкеназийки, жаловаться, что медицинская комиссия «осрамила», т. е. забраковала их сыновей. Лейтмотив этих жалоб звучал так: «стыдно глаза на улице показать». Больной еврей, по виду родной дед Мафусаила, пришел протестовать, что ему не дали одурачить доктора: он сказал, что ему 40 лет – «но врач оказался антисемитом». С аналогичными жалобами приходили мальчики явно 15-летние».
С прибытием легиона в еврейской части Палестины духовный подъём был необыкновенный. Вторично воодушевления подобной силы пришлось ждать тридцать лет, до осени 1947-го, когда Генеральная Ассамблея проголосовала за раздел подмандатной территории на два независимых государства, еврейское и арабское; ещё более мощный, неповторимый подъём случился в мае 1948-го, когда действительно наступили «мессианские времена» и была провозглашена государственная независимость Израиля. Удивительное совпадение дат (если это только не несовпадение!) – ведь в 1948 году «от сотворения мира» (по еврейскому летоисчислению) в Ур-Касдиме, одном из древнейших городов государства шумеров в Месопотамии, родился Авраам, родоначальник еврейского народа.
В июне 1918-го батальон, в котором служил Жаботинский, прибыл на фронт и занял позицию в горах Ефремовых, между Иерусалимом и библейским городом Шхем (нынешний Наблус), первой столицей Израильского царства после раздела Израиля Иеровоамом.
Еврейский полк участвовал в боях за переправы через реку Иордан, а после завоевания Заиорданья получил название «Judaean Requirement» и менору с надписью «Кадима». Его солдаты и офицеры носили форму британской армии, но на левом рукаве у бойцов был символ Израиля – Маген Давид (щит Давида), в первом батальоне – красного цвета, во втором – синего и в третьем – фиолетового.
В результате летнего наступления (в разное время легионеры составляли от 15 до 20 процентов британской армии) турецкая армия была окружена и разбита. 30 октября 1918 года Турция капитулировала. Открылась дорога к созыву конференции Лиги Наций, обсуждавшей переустройство мира после завершения Первой мировой войны (она состоялась в Сан-Ремо в апреле 1920 года), и к подписанию в августе 1920-го Севрского мирного договора, по которому, среди всего прочего, Турция отказывалась от притязаний на Иорданию и Палестину. Пророчество Жаботинского о разделе Турции сбылось. (Во время Второй мировой войны союзники не стали откладывать договорённости о послевоенном переустройстве мира и обсудили территориальные вопросы на Тегеранской и Ялтинской конференциях).
Бен-Гурион: долгий путь в легион
В 1914 году Бен-Гурион иначе оценил политическую конъюнктуру и стал рулить в противоположную сторону, призывая поддержать Турцию в войне против стран Антанты. Не станем его осуждать. Первая мировая война велась по иным правилам, чем Вторая, и целью воюющих сторон не было частичное или полное уничтожение целых народов.
Немецкие евреи в 1914 году поддерживали кайзера. Русские евреи – записывались добровольцами в царскую армию. Но в России такую же преданность царю проявили этнические немцы, коих со времен Петра I было немало в русской армии15, и генералы бароны Врангель и Унгерн верой и правдой служили царю, сражаясь в Первую мировую войну против войск кайзера. В этом нет ничего удивительного. Разве не должен каждый человек независимо от национальной и религиозной принадлежности быть лоялен государству, гражданином которого он является?
Через три месяца после начала войны Турция присоединилась к Германии и Австро-Венгрии. Палестинские евреи оказались в сложной ситуации. Почти половина еврейского населения Палестины сохранила российское гражданство. Жаботинский и Рутенберг призывали их присоединиться к Антанте. Бен-Гурион и Бен-Цви ратовали за Турцию. Они примкнули к движению «оттоманистов», основанному уроженцами Германии, убеждёнными в победе блока Центральных держав, и призывали палестинских евреев записываться в милицию для защиты страны от вторжения войск Антанты. Возможно, оттоманисты опасались репрессий против евреев, аналогичных тем, которым подверглись армяне, и лояльностью султану желали защитить ишув. А может быть, они искренне верили в произносимые ими речи, что обязаны продемонстрировать султану свою преданность в благодарность за то, что когда-то он принял испанских евреев, а им позволил вернуться к своим святыням, поселиться в Иерусалиме и основать поселения.
Война поставила палестинских евреев перед выбором: принять турецкое гражданство и отказаться от покровительства иностранных консульств – либо быть высланными из страны. В ряде поселений проходили торжественные собрания с принятием турецкого гражданства, произносились патриотические речи и появились добровольцы (их было немного), записавшиеся в турецкую армию. Однако бóльшая часть молодёжи не стремилась воевать «за чужие интересы» – кроме угроз, турки ничего не обещали взамен. Автономией даже «не пахло». Не набрав желаемого количества рекрутов, турки арестовали лидеров сионистов, запретили сионистскую деятельность, закрыли газеты, в том числе «Ха-ахдут», и вместе с депортацией молодых людей, отказавшихся от воинской службы, выслали из страны сионистов, ратовавших за лояльность турецкому флагу. Тель-Авив опустел. Турки выслали почти всё его население.
Бен-Гурион и Бен-Цви не были одиноки в неверной оценке политической ситуации. Энвер-паша, главнокомандующий турецкой армии, не одобрил создание еврейской милиции, но он охотно принял под свои знамёна палестинских евреев, и среди тех, кто добровольно записался в турецкую армию, был Иерахмиэль Лукачер, в двадцатые годы возглавлявший боевое крыло Палестинской компартии.
Среди немногочисленного числа палестинских евреев, надевших турецкий мундир, оказался Моше Шарет, студент юридического факультета Стамбульского университета, будущий второй премьер-министр Израиля. Он служил офицером-переводчиком в Македонии, а затем переводчиком у командующего германскими войсками в Эрец-Исраэль. Но тогда это была иная Германия, кайзеровская, благосклонно относившаяся к евреям и ратовавшая за предоставление султаном еврейской автономии в Палестине. Позднее Ллойд Джордж признался, что именно настойчивые призывы германского Генштаба к султану вынудили англичан (опасавшихся, что евреи, получив автономию, примкнут к Центральным державам) к ответным пропагандистским действиям. Так появилась декларация Бальфура – обещание содействовать созданию в Палестине еврейского национального очага.
Отказавшись от службы в турецкой армии, два несостоявшихся юриста, два «патриота Константинополя», Бен-Гурион и Бен-Цви, подлежали высылке в Египет. У них была возможность присоединиться в Александрии к русским сионистам, из которых Трумпельдор сформировал отряд «погонщиков мулов», но они избрали иной путь и отправились в США.
«Оба Бена» не проявили политической дальновидности и сохранили преданность оттоманистам, даже когда в ноябре 1914-го начались массовые убийства армян, усилившиеся весной и летом 1915-го (под шумок досталось и христианам-маронитам в Ливане). В Нью-Йорке друзья сошли на берег, одетые, как младотурки. Они полагали, что принудительная высылка носит временный характер – время-то военное – но, раз уж это произошло, надо воспользоваться ситуацией для агитации американской еврейской молодёжи к переезду в Эрец-Исраэль, как только между воюющими сторонами будет заключено перемирие и появится благоприятная возможность для репатриации.
Они вспомнили, что в 1905 году американским отделением «Поалей Цион» для подготовки еврейских юношей и девушек к переселению в Эрец-Исраэль было создано молодёжное движение Хе-Халуц («Первопроходец»), не достигшее больших успехов; «два Бена» решили оживить его деятельность. Они обратились к руководству «Поалей Цион» с просьбой организовать им тур по Америке. Они купили в лавке большую карту США, разделили между собой страну и разъехались по штатам агитировать еврейскую молодёжь присоединяться к халуцникам.
В разгар Мировой войны разговоры о Палестине казались несбыточными, и залы на их лекциях оставались полупустыми, но среди тех, кого они увлекли рассказами о кибуцном движении, оказалась уроженка Киева Голда Мабович (после замужества – Меерсон), вошедшая в историю как Голда Меир16 и 5-й премьер-министр Израиля.
В 8-летнем возрасте она эмигрировала с родителями в Милуоки, под влиянием старшей сестры стала активистской «Поалей Цион», а в 17 лет (в 1915 году) присоединилась к халуцникам. Её отец также был членом партии, их квартира в Милуоки превратилась в один из штабов «Поалей Цион» и позднее стала крышей для молодых людей, записавшихся солдатами в организованный Рутенбергом американский Еврейский легион и отправлявшихся в Канаду в тренировочный лагерь.
В 1916 году «оба Бена» приехали в Милуоки, и в «домашних условиях» Голда познакомилась с Бен-Цви и Бен-Гурионом. Вместе или поодиночке те часто приезжали в Милуоки, и Бен-Цви всегда останавливался в гостеприимном доме Мабовичей. Взгляды их изменились, мысли о оттоманизации умерли.
Впечатление Голды о Бен-Гурионе противоречивые. Через много лет она вспоминала, что «слушала палестинцев как зачарованная везде, где они выступали, но прошло несколько месяцев, пока я осмелилась к ним обратиться. Разговаривать с Бен-Цви и Зрубавелом17 было куда легче, чем с Бен-Гурионом: они были сердечнее и не были такими догматиками».
Она призналась, что когда познакомилась с Бен-Гурионом, то «очень долго испытывала перед ним благоговейный страх», хотя он был всего лишь на 12 лет старше её: «это был один из самых неприступных людей, каких я знала, и что-то было в нём, мешавшее людям его понять».
Внешне он казался ей непривлекательным и недружелюбным, и это впечатление оставалось до тех пор, пока он не начинал говорить. Все, кто его знал, признавались, что он обладал харизмой, позволившей ему стать лидером сионистов-социалистов.
Немецкий социолог Максимилиан Вебер дал следующее определение харизмы: «качество личности, признаваемое необычайным, благодаря которому она оценивается как одарённая сверхъестественными, сверхчеловеческими или, по меньшей мере, специфически особыми силами и свойствами, не доступными другим людям».
В первой половине двадцатого века было немало харизматических личностей, способствовавших созданию еврейского государства: барон Эдмон де Ротшильд, активно выкупавший в Палестине земли и финансово поддерживавший поселенческое движение; Жаботинский, преждевременно умерший; Хаим Вейцман – к его мнению прислушивались Трумэн и Черчилль; но именно к Бен-Гуриону приклеилась фраза: «человек, который создал Израиль».
Юная Голда его боготворила. Долгие годы она считала его гигантской исторической фигурой, непогрешимой в своих решениях.
Но если в партийных кругах Давид завоевал имя и авторитет, то в личной жизни дела не складывались. Девушек отпугивала его внешность, кажущаяся замкнутость, погружённость в себя и неумение ухаживать. Ему исполнилось тридцать лет, а он так и не нашёл подругу сердца и в отчаянье бомбардировал из Нью-Йорка страстными письмами прежнюю любовь, Рахиль Нелкин, умоляя её бросить мужа и перебраться к нему…
…Не он выбрал себе невесту, а женщина, потерпевшая фиаско в любви, расчётливо сделала на него ставку, решив, что Давид – человек выдающийся и не из тех, кто бегает за дамскими юбками.
Полина Мунвейс, уроженка Минска, активистка партии «Поалей Цион», стремилась к замужеству. Она пережила любовную драму, была брошена неким врачом, с которым в гражданском браке прожила несколько лет; затем безуспешно пыталась соблазнить Троцкого (на его лекциях в Нью-Йорке Полина устраивалась в первом ряду и бешено аплодировала, стремясь вызвать к себе симпатию), но тот оказался крепким орешком, к тому же женатым. Тогда она взялась за Бен-Гуриона. Узнав, что он пишет книгу, Полина предложила ему свою помощь. Вместе с ним она ходила в библиотеку, делала выписки, и вскоре библиотечные походы переросли в нечто большее. Давид влюбился. Но он был предусмотрителен. Делая через год предложение, он оговорил женитьбу с единственным и непременным условием, которое Полина с лёгкостью приняла, не предполагая, какие испытания ждут её в первые годы супружества. Этим условием было обещание: когда представится возможность, репатриироваться в Эрец-Исраэль.
Брак был зарегистрирован 5 декабря 1917 года в мэрии Нью-Йорка. Медового месяца у молодожёнов не было, как не было и раввина. После пятиминутной церемонии новобрачная поспешила в госпиталь, где она работала медсестрой, а Бен-Гурион отправился на встречу с руководством американского отделения «Поалей Цион», которому сухо объяснил причину 15-минутного опоздания. (Точно так же, по-деловому, прошла свадебная церемония Жаботинского – правда, с участием раввина. Прямо из синагоги жених поспешил на собрание избирателей).
Первую брачную ночь супруги провели порознь. Полина ночевала с подружками, с которыми снимала квартиру, а Давид – в комнате, арендованной с неразлучным Бен-Цви, остававшимся холостяком, несмотря на многолетнюю связь с Рашель Янаит. Через неделю молодожёны занялись поиском дешёвого жилья. Они сняли квартирку в еврейском районе Бруклина, на Бедфорд авеню, поближе к Манхэттену. Как и следовало ожидать, вскоре Полина почувствовала, что она забеременела.
Женское счастье было недолгим. За восемь месяцев до регистрации брака, 6 апреля 1917 года, Америка вступила в Первую мировую войну. Выходя замуж, Полина не подозревала, что два знаменательных события, грянувшие за два месяца до бракосочетания почти в одно и то же время, – провозглашение декларации Бальфура и коммунистическая революция в России – надолго разлучат её с мужем.
Русская секция «Поалей Цион» раскололась. Одни, оставаясь на позициях сионизма, говорили о возвращении евреев на историческую Родину, другие загорелись желанием переехать в советскую Россию и строить социалистическое общество. В еврейских головах была каша. В Одессе, в родном городе Жаботинского, десятки тысяч евреев прошли по улицам города под сине-белыми сионистскими флагами с лозунгом «Свобода в России, земля и свобода в Эрец-Исраэль».
Бен-Гурион одобрительно отнёсся к декларации Бальфура, но он не разделял эйфории однопартийцев, говоривших, что наступили «мессианские времена». Он считал, что путь к государственной независимости будет нелёгок, хотя вступление США в войну изменило соотношение сил в пользу Антанты и означало скорое поражении Турции.
9 декабря 1917 года британские войска освободили Иерусалим. Британские еврейские батальоны, сформированные Жаботинским, готовились к отправке на палестинский фронт, и на фоне этих событий Бен-Гурион изменил мнение о целесообразности еврейского легиона. Теперь он тоже заговорил о необходимости сформировать из американских евреев боевую единицу. Президент Вильсон отверг его предложение, переданное через посредника, но Рутенберг оказался удачливее. Канадское правительство (Канада являлась членом британского Содружества наций) благожелательно отнеслось к предложению Рутенберга сформировать на своей территории американский еврейский батальон, действующий в составе британской армии. Рутенберг начал набор рекрутов.

Капрал Бен-Гурион, Еврейский легион,1918 год.
«Два Бена» призвали своих сторонников записываться в легион и подали личный пример. 26 апреля Давид известил жену, находившуюся на четвёртом месяце беременности, что отправляется на войну. Слёзы и причитания не помогли. Полина заклинала мужа не бросать её с ещё не родившимся ребёнком, но Давид был неумолим, напомнив ей об обещании, данном перед замужеством.
Через месяц солдат Бен-Гурион уехал в Канаду. В военном тренировочном лагере его ждали Бен-Цви, сто пятьдесят халуцников (вклад в батальон «двух Бенов») и двести американских и канадских евреев, завербованных Рутенбергом.
Военное начальство, заметив его лидерские качества и умение подчинить и дисциплинировать даже самых необузданных легионеров, произвело Бен-Гуриона в капралы (соответствует сержантскому званию).
В августе 1918 года в составе 39-го батальона британских королевских стрелков легионеры высадились в Порт-Саиде. Присоединиться к находящемуся на фронте 38-му батальону, в котором служил поручик Жаботинский, капрал Бен-Гурион не успел: он заболел дизентерией и несколько недель провалялся в военном госпитале. Там его застала телеграмма жены, сообщившая о рождении дочери, Геулы.
Он ответил Полине восторженным письмом: «Рождение нашего ребёнка произошло в счастливый момент освобождения нашей земли, и величие этого момента будет освещать всю её жизнь». Он писал жене почти каждый день – через пятьдесят лет в память о Полине, умершей в 1968 году, он опубликовал эти письма отдельной книгой, изданной на английском языке Питсбургским университетом18.
Он писал ей пламенные и нежные письма – словами, как бы сотканными из «Песни песней»: «Снова мне, как мальчишке, как последнему дураку, кажется, что я люблю тебя, как будто впервые в жизни, я ищу твои губы, твои руки, я жажду прижать тебя к себе, обхватить горящими руками, встать рядом с твоим ложем, склониться над тобой и целовать, забыв обо всём, кроме тебя; как тогда, в твоей девичьей постели, я хочу любить тебя и наслаждаться этой взаимной любовью – сплетением тел, поцелуем, единым ритмом сердец».
Тем не менее, встретятся супруги нескоро, через полтора года (несмотря на пламенные речи и бушующий в крови тестерон, на первом месте у Давида всё-таки был Эрец-Исраэль). А Полина, не разделяя его восторгов, отвечала жалобами на жизнь, описывала трудности быта и осыпала упрёками, что он её разлюбил. Что ж, можно понять чувства одинокой женщины, оставшейся за тридевять земель с новорожденной дочерью без материальной и физической поддержки супруга.
Непосредственно в боевых действиях Бен-Гуриону участвовать не довелось. 30 октября Турция капитулировала. Он в это время находился в госпитале. Тем не менее, в биографиях Жаботинского и Бен-Гуриона появилась единственная общая строка: служба в Еврейском легионе, участвовавшем в освобождении Палестины.
…6 ноября 1918 года капрал Бен-Гурион вышел из госпиталя – и первым делом разыскал Берла Кацнельсона, лидера близкой по духу сионистской партии, статью которого о создании союза трудящихся Палестины он прочёл в журнале, издаваемом Палестинским союзом сельскохозяйственных рабочих19. Казалось, настало время для строительства еврейского государства, обещанного декларацией Бальфура.
Bepul matn qismi tugad.