Kitobni o'qish: «Продавец обуви. История компании Nike, рассказанная ее основателем»

SHOE DOG
by Phil Knight
Copyright © by Phil Knight.
Originally published by Scribner, a division of Simon & Schuster, Inc.
© Царев В. М., перевод, 2016
© ООО «Издательство «Эксмо», 2020
Рассвет
Я пробудился раньше других, еще до птиц и до восхода солнца. Выпил чашку кофе, с жадностью проглотил кусок тоста, натянул шорты, куртку, зашнуровал свои зеленые кроссовки и тихо выскользнул через заднюю дверь.
Размяв ноги, буквально принуждая себя преодолевать боль, возникшую при первых же шагах, я со стоном побежал по холодной дороге, уходившей в туман.
Почему всегда бывает так трудно начинать?
Вокруг не было ни машин, ни людей, ни малейших признаков жизни. Я был совершенно один, будто весь мир существовал только для меня, хотя казалось, что деревья странным образом ощущают мое присутствие. Но, опять же, дело происходило в штате Орегон. Здесь всегда было ощущение, что деревьям всё известно и что они тебя, оберегая, прикрывают. Деревья всегда вас прикрывали, подстраховывая.
«В каком же прекрасном месте я родился! – думал я, оглядываясь вокруг. Спокойно, зелено, безмятежно». Я с гордостью называл Орегон своим домом, ведь здесь, в маленьком городке, я и появился на свет. Но была во мне и горечь сожаления. Пусть Орегон и был красив, но на некоторых он производил впечатление места, где ничего значительного никогда не происходило, не происходит да и навряд ли когда-нибудь произойдет. Знамениты мы, орегонцы, были лишь нашей историей, нашей Орегонской тропой, приведшей нас в эти земли. Ну а с того времени жизнь стала весьма заурядной.
Лучший из всех моих учителей, один из лучших людей, которых я когда-либо знал, часто говорил об этой тропе. Со свойственным ему неким трубным рыком он повторял о нашем праве, данном нам от предков. Это наш характер, наша судьба, наша ДНК. «Трусы никогда ничего не начинали, – твердил он. – Слабые умирали в пути. А сильные остались. Сильные – это мы».
Мы! Мой учитель верил, что на том маршруте был обнаружен некий редчайший ген первооткрывателей, некое незаурядное, выходящее за рамки обычного ощущение возможности, не оставлявшее места для пессимизма, – и наша, орегонцев, задача заключалась в том, чтобы сохранить этот ген.
Я кивал ему в знак полного согласия и уважения. Я любил этого парня, хоть порой и думал: «Бог ты мой! Этот «путь» же был простой проселочной дорогой».
В то туманное утро, в то знаменательное утро 1962 года я только что проложил свою собственную, мысленную тропу – обратно домой спустя семь долгих лет. Странно было вновь оказаться дома, странно было вновь оказаться под дождем, лившим не переставая. С моими родителями и сестрами-близняшками теперь жил словно другой человек, спавший все еще в моей постели. И глубокой ночью я, случалось, лежал на спине, уставившись взглядом на свои учебники для занятий в колледже, на кубки и наградные голубые ленты, полученные мною в школьные годы, и думал: «Я ли это? Все еще?»
Я ускорил бег. От холода я выдыхал облачка пара, которые, закручиваясь сначала в клубки, быстро поглощались туманом. Это физическое пробуждение, этот чудесный момент перед тем, как сознание полностью прояснится, а в конечностях и суставах начинает ослабевать напряжение, и материальное тело начинает как бы растворяться. Терять как будто бы форму.
Быстрее, говорил я себе. Быстрее.
А ведь на бумаге выходило, что я взрослый. Окончил хороший колледж – Университет штата Орегон. Получил степень магистра в лучшей бизнес-школе – Стэнфорде. Выжил после года службы в армии США – в Форт-Льюисе и Форт-Юстисе. Строчки в моём резюме сообщали, что я образованный, опытный солдат, полностью сформировавшийся 24-летний мужчина… Так почему же, почему же я все еще чувствую себя ребенком?
И даже хуже: я чувствовал себя все тем же застенчивым, бледным, худым как щепка мальчишкой, каким всегда был.
Может, потому, что я все еще ничего не испытал в жизни. Не говоря уже о немногочисленных соблазнах и волнениях. Я и сигареты еще не выкурил, и дури не попробовал. Не нарушил ни одного правила, не говоря уж о законе. 1960-е годы, годы бунтарства, уже неслись во весь опор, а я оставался единственным человеком во всей Америке, не начавшим свой бунт. Я и представить себе не мог, что сорвусь с цепи, сделаю что-то неожиданное.
У меня даже девушки никогда не было.
Пожалуй, сожалениям об упущенных возможностях я предавался очень часто, но у этого была простая причина – это я делать умел лучше всего. А вот об имеющихся или грядущих возможностях думать было куда сложнее. Как и всем моим друзьям, мне хотелось добиться успеха. Но, в отличие от моих друзей, я не представлял, что вообще такое успех. Деньги? Возможно. Жена? Дети? Дом? Несомненно, но только если мне повезет. Меня приучили стремиться к этим целям, и какая-то часть моей личности действительно стремилась к ним – инстинктивно. Но в глубине души я искал нечто иное, нечто большее. Какое-то ноющее чувство подсказывало мне, что наше время коротко, оно короче, чем мы думаем, оно так же коротко, как утренняя пробежка, а я хотел, чтобы мое время было наполнено смыслом. Было целеустремленным. Творческим. Важным. И превыше всего… особенным.
Я хотел оставить свой след в мире.
Хотел победить.
Нет, не то. Я просто не хотел проиграть.
И тогда это и произошло. Когда забилось с силой мое молодое сердце, когда мои легкие раскрылись, когда деревья покрылись густой зеленой дымкой, я с ясностью увидел перед собой всё, к чему стремлюсь и чем именно должна стать моя жизнь. Игрой.
И тогда я подумал: вот оно. То самое слово. Тайна счастья, как я всегда предполагал, суть красоты, или истины, или всего того, что нам вообще следует знать о том или другом, скрывалась где-то в том мгновении, когда мяч зависает в воздухе, когда оба боксера предчувствуют скорый удар гонга, когда бегуны приближаются к финишной черте, а толпа зрителей встает в едином порыве. Есть некая бьющая энергией через край торжествующая ясность в этой пульсирующей полусекунде перед тем, как решится вопрос о победе и проигрыше. Я хотел, чтобы это, чем бы оно ни было, стало моей жизнью, моей каждодневной жизнью.
Когда-то я мечтал стать известным писателем, знаменитым журналистом, великим государственным деятелем. Хотя заветным желанием всегда было стать великим спортсменом. К сожалению, судьбой мне было предначертано стать хорошим, но не великим. В двадцать четыре года я с этим наконец смирился. Я занимался бегом, во время учебы в Орегонском университете даже смог добиться заметных успехов и в течение трех из четырех лет студенчества имел право ношения логотипа университета на спортивной форме как постоянный участник и призер соревнований. Но это был конец. Теперь же, нарезая каждые шесть минут одну милю за другой, когда восходящее солнце уже освещало своими лучами хвою на нижних ветвях сосен, я спрашивал себя: а что, если бы нашелся способ, не будучи спортсменом, почувствовать то же, что чувствуют спортсмены? Играть вместо того, чтобы работать? Или же извлекать из работы столько удовольствия, что она, по существу, становилась бы игрой.
Мир был настолько перегружен войнами, болью и страданиями, а ежедневная рутина трудовых будней была настолько утомительна и зачастую несправедлива, что я думал даже: единственным ответом было бы найти какую-нибудь сногсшибательную, невероятную мечту, которая оказалась бы стоящей, приносящей радость и вписывающейся идеально в жизненные планы. Найти – а потом преследовать ее, как спортсмен, без колебаний и сомнений, целеустремленно и преданно. Нравится вам это или нет, но жизнь – игра. Опровергающий эту истину или отказывающийся играть оказывался в итоге выброшенным на обочину, а я такой участи не хотел. Не хотел этого сильнее, чем чего бы то ни было.
Как и всегда, подобные размышления привели меня к моей Безумной идее. Может быть, мне стоит еще разок взглянуть на свою Безумную идею. Может, моя Безумная идея вдруг… сработает?
Может быть.
Нет, нет, думал я, все ускоряя свой бег, будто одновременно и преследуя, и убегая. Она сработает. Богом клянусь, я сделаю так, что она срабоет. Без всяких «может быть».
Я улыбнулся неожиданно для себя самого даже. Едва ли не рассмеялся даже. Весь в поту, продолжая бежать, привычно, расслабленно и ловко, я видел перед собой свою сверкающую в лучах Безумную идею, но больше безумной она мне уже не казалась. Она даже идеей уже не была. Скорее она выглядела как некое место. Как некая жизненная сила, которая была задолго до меня, была отдельно от меня, при этом была и частью меня самого. Ожидая меня и одновременно прячась от меня. Все это, возможно, звучит несколько высокопарно, отчасти безумно. Но именно такие чувства я тогда испытывал.
Или, быть может, не испытывал. Возможно, память моя раздувает этот момент внезапного вдохновения – «Эврика!» или же объединяет в одно множество таких моментов озарения. А может быть, это всё была просто эйфория бегуна. Не знаю. Не могу сказать. Довольно воспоминаний о тех днях, месяцах и годах, в которых они покоятся, будто рассортированные в картотеке. Они растаяли, как те облачка пара, вылетающие при дыхании. Лица, числа, решения, казавшиеся когда-то неотложными и безоговорочно неизменными, все они канули в вечность.
Однако есть одна абсолютная правда, утешительная уверенность, которая вас никогда не покинет. В возрасте 24 лет ко мне действительно пришла Безумная идея, и каким-то образом, несмотря на головокружение от экзистенциальной тоски, страхи по поводу будущего и сомнения в себе, испытываемые мною, как и всеми молодыми людьми старше 20, но еще не достигшими 30, я действительно пришел к выводу, что весь мир стоит на безумных идеях. История – это один длинный гимн безумным идеям. Все мои любимые занятия в жизни – книги, спорт, демократия, свободное предпринимательство – начинались с безумных идей.
Впрочем, мало найдется идей настолько же безумных, как мое любимое занятие – бег. Оно тяжелое. Болезненное. Рискованное. Награды малочисленны и далеко не гарантированы. Когда ты бежишь по овальной беговой дорожке или по безлюдной дороге, у тебя нет никакого реального пункта назначения. По крайней мере, ни одного, который бы в полной мере оправдал твои усилия. Само действие превращается в цель. Дело не только в том, что впереди нет финишной черты, а в том, что ты сам определяешь, где ей быть. Какое бы удовольствие или выгоду ты ни получал от бега, идти они должны изнутри тебя. Все дело в том, в какую рамку ты обрамляешь то, что делаешь, и как продаешь это самому себе.
Это знает каждый бегун. Ты бежишь и бежишь, оставляя за собой милю за милей, и не знаешь наверняка даже, зачем бежишь. Ты говоришь себе, что своим бегом ты преследуешь некую цель, следуешь за каким-то порывом, но на самом деле ты бежишь потому, что альтернатива твоему бегу – остановка – до смерти пугает тебя.
Так что в то утро, в 1962 году, я сказал себе: пусть все назовут твою идею безумной… просто продолжай двигаться вперед. Не останавливайся. Даже думать не смей об остановке до тех пор, пока не достигнешь цели, и особо не заморачивайся о том, где она. Что бы ни случилось, просто не останавливайся.
Это был скороспелый, пророческий, срочный совет, который мне удалось дать самому себе, неожиданный, как гром среди ясного неба, но каким-то образом я сподобился им воспользоваться. Полвека спустя я верю, что это – лучший совет, а возможно, и единственный, который каждый из нас должен когда-нибудь получить.
Часть первая
Ну а здесь, знаешь ли, приходится бежать со всех ног, чтобы только остаться на том же месте! Если же хочешь попасть в другое место, тогда нужно бежать по меньшей мере вдвое быстрее.
ЛЬЮИС КЭРРОЛЛ. СКВОЗЬ ЗЕРКАЛО И ЧТО ТАМ УВИДЕЛА АЛИСА, ИЛИ АЛИСА В ЗАЗЕРКАЛЬЕ
Безумная идея
Когда я собрался всё же с духом, чтобы рассказать отцу о своей Безумной идее, то сделал всё возможное, чтобы разговор состоялся с наступлением вечера. Лучшее время для общения с папой. Хорошо поужинав, он расслаблялся, располагался, вытянув ноги, в своем виниловом кресле в уголке, перед телевизором. До сих пор я могу, закрыв глаза, вспомнить смех аудитории в телестудии и резковатые звуки музыкальных заставок его любимых сериалов «Караван повозок» и «Сыромятная плеть». А в фаворитах у него ходил комик Ред Баттонс. Каждый эпизод начинался с песни Реда: «Хоу-хоу, хии-хии… странные творятся дела».
Я подвинул стул с прямой спинкой ближе к отцу, дожидаясь, пока не наступит очередная рекламная пауза. Я много раз репетировал про себя, что и как сказать, особенно с чего начать. «Это-о, пап, а помнишь ту Безумную идею, которая мне ещё в Стэнфорде пришла в голову?..»
Это случилось в одном из моих выпускных классов, на семинаре по предпринимательству. Я свою курсовую по профильному предмету посвятил обуви, и со временем эта тема превратилась из обычного учебного задания во всепоглощающую навязчивую идею. Всё же, будучи спортсменом-бегуном, в кроссовках я кое-что смыслил. А ещё, как человек, увлеченный бизнесом, я знал, что японские фотоаппараты совершили внушительный прорыв на рынке фотокамер, на котором прежде доминировали немцы. Так что в своей курсовой я доказывал, что японские кроссовки могут произвести аналогичный эффект. Поначалу эта идея заинтересовала меня, затем вдохновила и наконец покорила. Всё казалось таким очевидным, таким простым, таким потенциально грандиозным.
На написание курсовой ушли недели. Я буквально переехал в библиотеку, штудируя все, что мог найти об импорте и экспорте, о том, как создать компанию. А потом, на защите, выступил с официальной презентацией курсовой перед сокурсниками. Их реакцией была банальная скука. Никто не задал ни единого вопроса. Мои страстность и энергия были встречены тяжкими вздохами и бессмысленными взглядами.
Профессор посчитал, что моя Безумная идея заслуживает внимания: поставил мне «отлично». Но это – всё. По крайней мере, предполагалось, что на этом все закончилось. А я всё думал о своей курсовой. Думал до самого конца учебы в Стэнфорде, во время каждой утренней пробежки и вплоть до того самого разговора перед телевизором у нас дома я размышлял, как бы мне поехать в Японию, найти там обувную компанию и закинуть японцам свою Безумную идею в надежде получить от них более восторженную реакцию, чем от сокурсников, услышать, что они хотели бы вступить в партнерские отношения с застенчивым, худым как щепка мальчишкой из заспанного Орегона.
Я представлял также, как совершу экзотическое путешествие в Японию и обратно. Как мне оставить след в мире, если я его сперва не посмотрю? Перед большим забегом всегда хочется пройти по беговой дорожке и опробовать ее. Так что путешествие вокруг света, имея за плечами лишь рюкзак, резонно заключал я, это может быть как раз то, что надо. В то время никто не говорил о bucket-списках (списках заветных желаний, реализовать которые человек намерен до конца жизни. – Прим. пер.), но, думаю, это понятие ближе всего к тому, что было у меня на уме. Перед нырком в каждодневную рутину, перед дряхлой старостью и смертью я хотел посетить самые красивые и удивительные уголки планеты.
И самые святые. Я, разумеется, хотел попробовать иную пищу, услышать иную речь, окунуться в другую культуру, но то, чего я действительно жаждал, была связь с заглавной буквы «С». Я хотел испытать то, что китайцы называют Тао, греки – Логосом, индусы – Гьяной, буддисты – Дхармой. То, что христиане называют Святым Духом. Прежде чем пуститься в свое собственное, личное плавание по жизни, думал я, дайте мне прежде понять более великий путь, пройденный человечеством. Позвольте мне исследовать грандиозные храмы и церкви, святилища, святые реки и горные вершины. Позвольте мне ощутить присутствие… Бога?
Да, сказал я себе, да. Именно Бога – лучшего слова не подобрать.
Но сперва мне требовалось одобрение отца.
И его деньги, конечно же. За год до этого я уже упоминал о своих планах совершить большое путешествие, и, похоже, отец тогда был готов выслушать мою просьбу. Но наверняка он об этом забыл. И я, разумеется, собирался настаивать на этом, прибавив к первоначальному плану свою Безумную идею, эту дерзкую поездку с отклонением от основного маршрута. Посетить Японию? Чтобы организовать свою компанию? Бессмысленный разговор о бесполезной поездке.
Наверняка он посчитает, что я зашел слишком далеко, согласиться со мной означало бы сделать слишком большую уступку. И чертовски дорогостоящую. У меня были некоторые сбережения, сделанные за время службы в армии, включая зарплату за временную подработку в летнее время в течение нескольких последних лет. Сверх того я намеревался продать свою машину, темно-вишневый родстер «Эм-Джи» 1960 года с гоночными шинами и двумя распредвалами (такой же автомобиль водил Элвис в фильме «Голубые Гавайи»). В общей сложности это тянуло на тысячу пятьсот долларов, и мне не хватало еще тысячи, как я заявил отцу. Он кивал, хмыкал, издавал неопределенное «М-м-м-м» и переводил глаза от телеэкрана ко мне и обратно, пока я все это ему выкладывал.
Помнишь, как мы говорили, пап? Как я сказал, что хочу увидеть мир?
Гималаи? Пирамиды?
Мертвое море, пап? Мертвое море?
Ну, так вот, ха-ха, я также думаю сделать остановку в Японии, пап. Помнишь мою Безумную идею? Про японские кроссовки? Да? Это могло бы стать грандиозным делом, пап. Грандиозным.
Я сгущал и пересаливал, наседал, будто впаривал товар, перебарщивая, потому что всегда ненавидел торгашество и потому что шансы протолкнуть мой «товар» равнялись нулю. Отец только недавно раскошелился на сотни долларов, оплачивая мою учебу в Орегонском университете, и еще на многие тысячи – за Стэнфорд. Он был издателем газеты «Орегон джорнел», и то была отличная работа, обеспечивающая нам все удобства жизни, включая наш просторный белый дом на улице Клейборн, в самом тихом пригороде Портленда – в Истморленде. Но богачом отец не был.
А еще шел 1962 год. Земля тогда была больше. Хотя люди уже начинали кружить на орбите вокруг планеты в своих капсулах, 90 процентов американцев все еще ни разу не летали на самолете. Среднестатистический житель Соединенных Штатов в жизни не рисковал отходить от входной двери своего дома дальше чем на сто миль, так что даже простое упоминание о кругосветном путешествии на самолете расстроило бы любого отца, а моего-то особенно. Его предшественник в издательском кресле погиб в авиакатастрофе.
Да даже отметая в сторону деньги, отмахиваясь от соображений безопасности, вся эта затея все равно жизнеспособной не выглядела. Двадцать шесть компаний из двадцати семи прогорали, и это изестно было и мне, и моему отцу, и идея взвалить на себя такой колоссальный риск противоречила всему, за что он выступал. Во многом мой отец был обычным сторонником епископальной системы церковного управления, верующим в Иисуса Христа. Но втайне он поклонялся еще одному божеству – респектабельности. Дом в колониальном стиле, красивая жена, послушные дети – моему отцу нравилось все это иметь, но еще больше он дорожил тем, что его друзьям и соседям было известно, чем он располагает. Ему нравилось, когда им восхищались. Поэтому в его понимании идея отправиться вокруг света забавы ради была просто лишена смысла. Не делается так. Во всяком случае, не порядочными детьми порядочных отцов. Такое могли позволить себе дети других родителей. Такое вытворяли битники и хипстеры.
Возможно, основной причиной зацикленности моего отца на респектабельности была боязнь хаоса внутри самого себя. Я ощущал это нутром, поскольку время от времени этот хаос прорывался у него наружу. Бывало, раздавался телефонный звонок в гостиной на первом этаже – без предупреждения, поздно ночью, и когда я поднимал трубку, то слышал все тот же рассудительный голос: «Приезжай, забери-ка своего старика».
Я надевал плащ – в такие ночи всегда казалось, что за окном моросит дождь, – и ехал в центр города, в отцовский клуб. Этот клуб я помню так же отчетливо, как собственную спальню. Столетний, с дубовыми книжными полками от пола до потолка и креслами с подголовниками, он походил на гостиную английского загородного дома. В общем, респектабельность на высшем уровне.
Я всегда находил отца за одним и тем же столом, в одном и том же кресле, всегда бережно помогал ему подняться. «Ты в порядке, пап?» – «Конечно, в порядке». Я выводил его на улицу, к машине, и всю дорогу домой мы делали вид, что ничего не случилось. Он сидел совершенно прямо, почти в царственной позе, и мы вели беседу о спорте, поскольку разговорам о спорте я себя отвлекал, успокаивал во время стресса.
Отцу спорт тоже нравился. Спорт всегда респектабелен. По этим и дюжине других причин я ожидал, что отец отреагирует на мой зондаж у телевизора быстрым уничижительным высказыванием вроде: «Ха-ха, Безумная идея. Ни малейшего шанса, Бак». (Мое имя с рождения Филипп, но отец всегда звал меня Баком. Вообще-то он звал меня так еще до моего появления на свет. Мама рассказывала мне, что у него была привычка поглаживать ей живот и спрашивать: «Как там сегодня поживает маленький Бак?») Однако как только я замолчал, как только я перестал расписывать свой план, отец качнулся вперед в своем виниловом кресле и уставился на меня смешливым взглядом. Сказал, что всегда сожалел, что в молодости мало путешествовал. Сказал, что предполагаемое путешествие может добавить последний штрих к моему образованию. И много чего еще сказал. И пусть все сказанное было больше сконцентрировано на поездке, нежели на Безумной идее, я и не думал поправлять его. Не собирался я и жаловаться, поскольку в итоге он давал мне благословение. И деньги. «О’кей, – сказал он. – О’кей, Бак. О’кей».
Я поблагодарил отца и выскочил из уголка, где он смотрел телик, прежде чем у него появился бы шанс передумать. Лишь позже я с чувством вины осознал, что именно отсутствие у отца возможности путешествовать было скрытой, а возможно, и главной причиной того, что я хотел отправиться в поездку. Эта поездка, эта Безумная идея оказались бы верным способом стать другим, чем он. Менее респектабельным.
А возможно, и не менее респектабельным. Может, просто менее одержимым респектабельностью.
Остальные члены семьи оказались не настолько благосклонны. Когда моя бабушка пронюхала о моем маршруте, один из пунктов назначения в особенности разволновал ее. «Япония! – вскричала она. – Зачем, Бак? Всего лишь несколько лет тому назад япошки намеревались перебить нас! Ты что, забыл? Перл-Харбор! Японцы пытались завоевать весь мир! Некоторым из них невдомек, что они проиграли! Они маскируются! Они могут захватить тебя в плен, Бак. Выколоть тебе глаза. Они так делают, это все знают… Твои глаза!»
Я любил бабушку, мать своей матери. Мы все звали ее мамаша Хэтфильд. И я понимал ее страх. До Японии было почти так же далеко, как до Розберга, фермерского поселка в штате Орегон, где она родилась и прожила всю свою жизнь. Много раз я проводил там лето у бабушки и деда Хэтфильдов. Почти каждый вечер мы усаживались на крыльце, слушая, как кваканье синеногих литорий (здоровенных лягушек-быков, издающих звуки, больше похожие на мычание, – откуда их английское название, – а не на кваканье. – Прим. пер.) соперничает со звуками напольного радиоприемника. В начале 1940-х радио у всех было настроено только на трансляцию новостей о войне.
А новости эти всегда были плохими.
Нам многократно сообщали, что японцы не проиграли ни одной войны за последние 2 600 лет и, похоже, и нынешнюю проигрывать не собирались. Битву за битвой наши войска терпели поражения, пока наконец в 1942 году Гэбриэл Хиттер, работавший в радиосети «Мьючуал бродкастинг», не начал свое ночное радиосообщение с пронзительного восклицания: «Всем добрый вечер – сегодня есть хорошие новости!» Американцы наконец-то одержали победу в решающей битве. Критики буквально на шампур насадили Хиттера за его беззастенчивый оптимизм, схожий с пританцовыванием девушек из группы поддержки на стадионе, за отказ от любых претензий на журналистскую объективность, но ненависть публики к Японии была настолько сильна, что большинство радиослушателей приветствовали Хиттера как народного героя. После этого он неизменно начинал свои радиорепортажи с фразы: «Хорошие новости к сегодняшнему вечеру!»
Из моих самых ранних воспоминаний: бабушка и дедушка Хэтфильды сидят со мной на крыльце, папаша Хэтфильд снимает карманным ножиком кожуру с желтого яблока сорта гравенштейн, отрезает и дает мне кусочек, съедает такой же сам, затем дает мне следующий и повторяет все снова и снова до тех пор, пока вдруг резко не замедляется. В эфире Хиттер. Тсс! Тише! Я все еще вижу, как мы все сидим и жуем яблоки, глазея на ночное небо, будучи настолько поглощены мыслью о Японии, что чуть ли не ожидаем увидеть, как японские истребители «Зеро» проносятся на фоне созвездия Большого Пса. Неудивительно, что во время моего первого в жизни полета на самолете, когда мне было лет пять, я спросил: «Пап, нас япошки не собьют?»
И пусть слова мамаши Хэтфильд меня, откровенно, напугали, что аж волосы на голове зашевелились, я стал уговаривать ее не волноваться, повторяя, что все у меня будет в порядке и что я даже привезу ей кимоно в подарок. Моим сестрам-близнецам, Джин и Джоан, на четыре года младше меня, похоже, было абсолютно все равно, куда я отправлялся и что я делал.
А вот моя мама, как помню, ничего не сказала. Она вообще редко высказывалась. Но на этот раз в ее молчании чувствовалось нечто иное. Что-то похожее на одобрение. Даже на гордость.
Я затратил недели на планирование и подготовку к поездке. Совершал длинные пробежки, раздумывая на бегу над каждой деталью и одновременно соревнуясь с дикими гусями, пролетающими надо мной в плотном V-образном строю. Я где-то вычитал, что гуси, пристроившиеся в конце клина и использующие как подъемную силу завихрения восходящего воздушного потока, образуемые впереди летящими, – обратную тягу, затрачивают лишь 80 процентов энергии по сравнению с вожаком и летящими в авангарде сородичами. Каждому бегуну это понятно. Бегущим впереди всегда приходится труднее, и они рискуют больше других.
Задолго до того, как я обратился к отцу, я решил, что было бы хорошо иметь в поездке спутника. И им должен стать мой сокашник по Стэнфорду Картер. Хотя он и был звездой по кручению обруча в колледже имени Уильяма Джюэлла, Картер не стал типичным студентом-спортсменом, недалеким и помешанным на спорте. Он носил очки с толстыми стеклами и читал книги. Хорошие книги. С ним было легко говорить и легко молчать – в равной степени важные качества друга. Жизненно необходимые для спутника при совместном путешествии.
Но Картер рассмеялся мне в лицо. Когда я положил перед ним список мест, которые хотел бы посетить, – Гавайи, Токио, Гонконг, Рангун, Калькутту, Бомбей, Сайгон, Катманду, Каир, Стамбул, Афины, Иорданию, Иерусалим, Найроби, Рим, Париж, Вену, Западный Берлин, Восточный Берлин, Мюнхен, Лондон, – он сложился пополам и захохотал. Я опустил глаза и стал извиняться, после чего Картер, продолжая смеяться, проговорил: «Какая клевая идея, Бак!» Я оторвал глаза от пола. Он надо мной не смеялся. Он смеялся от радости, с ликованием. Он был впечатлен. Нужно действительно иметь смелость, чтобы составить подобный маршрут, сказал он. Точнее, железные яйца. Он хотел войти в команду.
Спустя несколько дней он получил «добро» от своих родителей, а также кредит от отца. Картер никогда не суетился без толку. Увидел лазейку – жми вперед! – таков был Картер. Для себя я решил: мне многому можно было бы научиться у такого парня, путешествуя с ним вокруг света.
У каждого из нас с собой было по одному чемодану и одному рюкзаку. Только самое необходимое, как мы договорились друг с другом. Несколько пар джинсов, несколько футболок. Кроссовки, обувка для пустыни, солнцезащитные очки плюс пара летнего солдатского обмундирования – сантан (слово, обозначавшее в 1960-х легкую армейскую форму защитного цвета «хаки»).
Упаковал я и один хороший костюм. Зеленый, с двумя пуговицами, от Brooks Brothers. Просто на тот случай, если моя Безумная идея даст плоды.
* * *
7 сентября 1962 года погрузились мы с Картером в потрепанный старый «Шеви» и рванули на запредельной скорости по межштатной автостраде 15, через долину Вилламетт, прочь из лесистого юга штата Орегон, и впечатление было такое, будто мы продираемся сквозь корневища огромного дерева. Выскочили на заросшие соснами горные вершины Калифорнии, перебрались через зеленые перевалы высоко в горах, а затем помчались все ниже, ниже, до тех пор, пока уже далеко за полночь не въехали в Сан-Франциско. Несколько дней провели у друзей, спали у них на полу, а затем заскочили в Стэнфорд и взяли с собой кое-какие вещи, находившиеся там у Картера на хранении. Наконец заскочили в винный магазин и приобрели там два билета со скидкой на самолет авиакомпании «Стандарт Эйрлайнз» в Гонолулу. В одну сторону, за 80 долларов.
Казалось, прошло каких-то несколько минут, и мы с Картером ступили на песчаную полосу аэропорта Оаху. Мы выкатили свой багаж, взглянули на небо и подумали: нет, небо не такое, как дома.
Стайка красивых девушек с нежными взглядами и оливковой кожей шагнула нам навстречу. Они были босыми, с гиперподвижными бедрами, на которых подергивались и шуршали их юбки из травы. Мы с Картером переглянулись, и наши губы расплылись в медленной улыбке.
На такси мы доехали до пляжа Вайкики, там зарегистрировались в мотеле – через дорогу от моря. В одно мгновение побросали свой багаж и натянули плавки. И наперегонки к воде!
Как только мои ноги коснулись песка, я завопил, рассмеялся и сбросил свои сандалии, после чего рванул бегом прямо в волны. Я не останавливался до тех пор, пока не оказался по шею в пене. Нырнул, достав до самого дна, а затем вынырнул, хватая ртом воздух и смеясь, и перевернулся на спину. Наконец, спотыкаясь, вышел на берег и шлепнулся на песок, улыбаясь птицам и облакам. Наверное, со стороны я напоминал пациента сумасшедшего дома. У Картера, сидевшего рядом со мной, было такое же безумное выражение лица.
«Нам надо остаться здесь, – сказал я. – К чему спешить с отъездом?»
«А как же План? – спросил Картер. – Объехать вокруг света?»
«Планы меняются».
Картер усмехнулся: «Классная идея, Бак».
Поэтому мы нашли себе работу. Продавать энциклопедии наразнос, от двери до двери. Не самое гламурное занятие, но, черт подери, зато смена начиналась не раньше семи часов вечера, что оставляло нам массу времени для серфинга. Неожиданно ничего важнее того, чтобы научиться серфингу, не осталось. Потребовалось всего несколько попыток, чтобы я уже мог стоять во весь рост на доске, а спустя несколько недель смотрелся совсем молодцом. Действительно был неплох.
Заработав деньги, мы съехали из своего номера в мотеле и арендовали квартиру – меблированную студию с двумя кроватями: одной настоящей и одной псевдокроватью – типа гладильной доски, откидывающейся от стены. Картер, будучи выше и тяжелее, получил настоящую кровать, а я – гладильную доску. Мне было все равно. Целыми днями я занимался серфингом, продавал энциклопедии, а потом засиживался допоздна в местных барах, так что под конец я был готов уснуть в яме из-под костра, вокруг которого шумит луау – гавайская вечеринка с музыкой и танцами. Арендная плата составляла сто баксов в месяц, и мы поделили все расходы пополам.
Жизнь была раем. За исключением одной мелочи. Продавать энциклопедии у меня не получалось.
Я не мог продавать энциклопедии, даже если бы от этого зависела моя жизнь. Чем взрослее я становился, тем застенчивее я был, и один вид того, что я чувствую себя крайне неудобно, часто заставлял незнакомых мне людей ощущать ту же неловкость. Таким образом, продажа чего бы то ни было бросала мне вызов, но продажа энциклопедий, которые на Гавайях были почти так же популярны, как комары и приезжие с материка, превращалась в тяжелое испытание. Как бы ловко и настойчиво ни произносил я ключевые фразы, на которые нас натаскивали во время краткой предварительной тренировки («Ребята, говорите людям, что вы не энциклопедии продаете, а Огромное Сокращенное Изложение Всех Человеческих Знаний… Ответы на Вопросы Жизни!»), реакцию я получал всегда одну и ту же.
Сматывай удочки, малыш.
Но если из-за застенчивости я продавать энциклопедии не умел, то из-за своей природы я этого делать просто не желал, презирая подобное занятие. А я не был настолько крепок, чтобы справляться с такими дозами отторжения. Это во мне было ещё со школы, потом на первом курсе, когда меня вывели из бейсбольной команды. Незначительная неудача, по большому счету, но она меня подкосила. Так ко мне впервые пришло настоящее понимание того, что далеко не каждому в этом мире мы будем нравиться и не каждый примет нас, что нас часто отбрасывают в сторону в тот самый момент, когда нам больше всего нужно, чтобы нас позвали к себе.
Никогда не забуду тот день. Я вернулся домой шатаясь, волоча за собой биту, после чего засел в своей комнате, как в норе, и хандрил, пока мама не подошла к краю моей кровати и не сказала: «Хватит».
Она настоятельно советовала мне попробовать заняться чем-то другим. «Чем же?» – простонал я в подушку.
«Может, тебе заняться бегом?» – спросила она.
«Бегом?» – переспросил я.
«Ты быстро бегаешь, Бак».
«Быстро?» – вновь переспросил я, приподнявшись.
Так что я выбрал беговую дорожку и обнаружил, что могу бегать. И никто этого не мог у меня отнять.
Теперь же я отказался от продажи энциклопедий, а заодно и ото всех отторжений и неприятий, связанных с этим занятием, и принялся за чтение объявлений о найме на работу. Сразу же обратил внимание на небольшое объявление, обведенное толстой жирной рамкой. Требуются: продавцы ценных бумаг. Я, разумеется, решил, что мне больше повезет с продажей ценных бумаг. В конце концов, у меня была степень МВА, а перед тем, как покинуть дом, я прошел вполне удачное собеседоваие в фирме «Дин Уиттер».
После некоторых исследований я обнаружил, что у этой работы есть две особенности. Во-первых, она имела отношение к компании Investors Overseas Services, возглавляемой Бернардом Корнфельдом, одним из известнейших финансистов 1960-х годов. Во-вторых, представительство компании располагалось на верхнем этаже красивой высотки с окнами, выходящими на морской пляж, – 20-футовыми окнами с потрясающим видом на бирюзовое море. И то и другое импонировало мне, заставив приложить максимум усилий, чтобы выдержать собеседование. И каким-то образом, после нескольких недель безуспешных попыток уговорить кого-нибудь приобрести энциклопедию, я уломал команду Корнфельда рискнуть и испытать меня в деле.
Необычайный успех Корнфельда и вдобавок захватывающий дух вид из окон способствовали тому, чтобы почти не вспоминать о том, что фирма была не более чем «прачечной». Корнфельд был известен своей пресловутой практикой выяснять у сотрудников, искренне ли они хотят стать богатыми, и каждый день дюжина молодых волчар демонстрировала, что да, они искренне этого хотят.
Яростно, самозабвенно терзали они свои телефоны, занимались навязчивым «холодным обзвоном» перспективных клиентов, отчаянно выбивая договоренности о личных встречах «на человеческом уровне».
Я не был виртуозным говоруном, я вообще не умел вести разговор. Тем не менее я умел считать и знал продукт – фонды Дрейфуса. Более того, я знал, как говорить правду. Людям, похоже, это нравилось. Я смог быстро назначить несколько встреч и совершить несколько продаж. В течение недели я заработал на комиссионных достаточно, чтобы внести свою половину арендной платы за жилье на полгода вперед, причем у меня еще осталось вполне достаточно денег на воск для серфборда.
Большую часть своего дохода я тратил на дайв-бары, облепившие побережье. Туристы предпочитали тусоваться на люксовых курортах, названия которых звучали как заклинания – Моана, Халекулани, но мы с Картером отдавали предпочтение дайв-барам. Нам нравилось сидеть с нашими приятелями – бичниками и пляжными бездельниками, искателями приключений и бродягами, довольствуясь и упиваясь лишь единственным своим преимуществом. Географией. Эти лопухи-неудачники, оставшиеся дома, бывало, говорили мы. Жалкие олухи, как лунатики бредут они по своей нудной жизни, сгрудившись в кучу, страдая от холода и дождя. Почему они не могут быть больше похожими на нас? Почему не могут поймать момент, наслаждаться каждым днем?
Наше ощущение того, что надо следовать призыву carpe diem (жить, пока живется, пользуясь моментом. – Прим. пер.), усиливалось ожиданием, что мир подходит к концу. Ядерное противостояние с Советами нарастало в течение последних нескольких недель. Советы разместили три дюжины ракет на Кубе, Соединенные Штаты хотели, чтобы они их убрали оттуда, и каждая из сторон сделала свое окончательное предложение. Переговоры были закончены, и Третья мировая война могла начаться в любую минуту. Газеты кричали, что ракеты начнут падать нам на голову уже в конце дня. Самое позднее – завтра. Мир превратился в Помпеи, и вулкан уже начал выплевывать пепел. Ну, что ж, каждый из сидевших в дайв-барах согласился, что, когда придет конец человечеству, отсюда будет не хуже, чем из любого другого места, наблюдать за разрастающимися грибовидными облаками ядерного взрыва. Алоха (слово гавайского происхождения, означает в том числе «привет» и «до свидания». – Прим. ред.), цивилизация.
А затем – сюрприз, мир спасен. Кризис миновал. Небо, казалось, вздохнуло с облегчением, а воздух стал неожиданно более бодрящим и неподвижным. Наступила идеальная гавайская осень. Пора умиротворения и чего-то близкого к блаженству.
Вслед за этим наступило ощущение острого беспокойства. Однажды вечером я поставил свою бутылку пива на барную стойку и повернулся к Картеру. «Я думаю, может, нам пришло время сваливать из Шангри-Ла…» – проговорил я (Шангри-Ла – вымышленная страна из новеллы Джеймса Хилтона «Потерянный горизонт». – Прим. пер.).
Я не давил. Мне казалось, что этого не требовалось. Было ясно, что пришло время вернуться к нашему Плану. Но Картер нахмурился и почесал свой подбородок: «Ну, знаешь, Бак, я не знаю».
Он познакомился с девушкой. Красивой гавайской девушкой-подростком с длинными ногами шоколадного цвета и иссиня-черными глазами, похожей на девушек, встречавших нас в аэропорту, такую, какую я сам мечтал найти, но никогда не найду. Он хотел задержаться, и как я мог возразить?
Я ответил, что понимаю. Но почувствовал себя так, будто я потерпел кораблекрушение. Я вышел из бара и прошелся не спеша по пляжу. Игра закончена, сказал я себе.
Возвращаться в Орегон, собрав вещи, мне однозначно не хотелось. Но и путешествовать вокруг света в одиночку не хотелось тоже. «Возвращайся домой, – говорил мне слабый внутренний голос. – Найди нормальную работу. Будь нормальным человеком».
Однако потом я услышал другой слабый голос, столь же выразительный: нет, не возвращайся домой. Иди дальше. Не останавливайся.
На следующий день я подал заявление об увольнении по истечении двух недель. «Очень жаль, Бак, – сказал один из боссов. – Перед тобой как специалистом открывалось блестящее будущее». «Боже упаси», – пробормотал я.
В тот же день в турагентстве, располагавшемся поблизости, я приобрел авиабилет с открытой датой, действительный на целый год и дающий право лететь куда угодно любой авиакомпанией. Что-то вроде экономичного проездного железнодорожного билета Eurail, только для авиаполетов. В День благодарения 1962 года я забросил за плечи рюкзак и пожал Картеру руку. «Бак, – напутствовал меня он, – только нигде не бери деревянных пятицентовиков».
Командир экипажа обратился к пассажирам, выпалив что-то по-японски, как из скорострельной пушки, и я начал потеть. Выглянув из окна, я увидел на крыле самолета пылающий красный круг. Мамаша Хэтфильд была права, подумал я. Лишь недавно мы были в состоянии войны с этими людьми. Коррехидор, Батаанский марш смерти, Изнасилование Нанкина – и теперь я направляюсь к ним с некоей идеей о коммерческом предприятии?
Безумная идея? Может быть, я действительно сошел с ума.
Только даже если это и так, было слишком поздно искать профессиональной помощи. Самолет с металлическим клекотом разбежался по взлетной полосе и уже парил над гавайскими песчаными пляжами цвета кукурузного крахмала. Я смотрел сверху на огромные вулканы, становившиеся все меньше и меньше. Пути назад не было.
Поскольку это был День благодарения, в качестве еды в полете была предложена фаршированная индейка в клюквенном соусе. А так как мы направлялись в Японию, нам также принесли тунца, суп мисо и горячее саке. Я съел все, одновременно читая книжку в мягкой обложке – такими я набил свой рюкзак. «Над пропастью во ржи» и «Голый обед». Я отождествлял себя с Холденом Колфилдом, подростком-интровертом, искавшим свое место в мире, но Берроуз оказался выше моего понимания. Старьевщик не продает свой товар покупателю, а продает покупателя своему товару.
Для меня это чересчур. Я отключился. Когда я проснулся, мы уже совершали крутой, быстрый спуск. Внизу под нами раскинулся поразительно яркий Токио. Квартал Гиндза, в частности, был похож на рождественскую елку.
По дороге в гостиницу, однако, я видел вокруг только темноту. Огромные участки города были будто погружены в густую черную жидкость. «Война, – пояснил таксист. – Во многих зданиях еще остались неразорвавшиеся бомбы».
Американские «Б-29». «Суперкрепости». За несколько летних ночей 1944 года эти бомбардировщики, накатываясь волнами, сбросили 750 000 фунтов бомб, большинство из которых было начинено бензином и легковоспламеняющимся «желе». Один из старейших городов мира, Токио был построен в основном из дерева, поэтому зажигательные бомбы запустили огненный ураган. Заживо моментально сгорели почти 300 тысяч человек, в четыре раза больше, чем погибло в Хиросиме. Более миллиона получили чудовищные увечья. И почти 80 процентов зданий буквально испарились. В течение последовавшей долгой мрачной паузы ни я, ни водитель больше не проронили ни звука. Сказать было нечего.
Наконец таксист притормозил около дома, адрес которого значился в моей записной книжке. Убогое общежитие. Более чем убогое. Комнату я забронировал через «Американ экспресс», наугад, и это явно было ошибкой. Я пересек выщербленный тротуар и вошел в дом, готовый развалиться.
Старушка японка за стойкой мне поклонилась. Потом я осознал, что она не кланялась, а просто была сгорблена от старости, как дерево, побитое многими бурями. Она медленно провела меня в мою комнату, размерами больше походящую на ящик. Циновка татами на полу, колченогий столик, и больше ничего. Мне было все равно. Я едва заметил, что татами был тоньше вафельки. Я поклонился старушке, пожелав ей спокойной ночи. Оясуми насай. Стоило мне свернуться калачиком на циновке, как я вырубился.
Несколько часов спустя я проснулся от яркого света, бьющего мне в глаза. Я подполз к окну. По всей видимости, общежитие находилось в каком-то промышленном районе на городской окраине. Застроенный портовыми доками и заводами, этот район, должно быть, оказался основной мишенью для бомбардировщиков «Б-29». Куда ни взгляни, везде было полное опустошение. Здания, покрытые трещинами или полностью разрушенные. Квартал за кварталом просто сравняло с землей. Они исчезли.
К счастью, у моего отца были знакомые в Токио, включая группу американцев, работавших в информационном агентстве «Юнайтед пресс интернэшнл». Я добрался на них на такси, и ребята по-семейному приняли меня. Угостили кофе и сдобным кольцом с орехами, а когда я рассказал им, где провел ночь, расхохотались. Они же забронировали мне место в чистом, приличном отеле, а затем составили мне список нескольких пристойных мест, где можно питаться.
«Что ты, ради всего святого, делаешь в Токио?» Я объяснил, что совершаю кругосветку. А затем упомянул о своей Безумной идее. «Ух ты», – отреагировали они, выкатив на меня глаза, и назвали двух отставных военных, выпускавших ежемесячный журнал под названием «Импортер». «Переговори с парнями из «Импортера», – сказали они, – прежде чем сделаешь что-нибудь опрометчивое».
Я пообещал, что переговорю. Но прежде мне не терпелось посмотреть город.
С путеводителем и камерой «Минолта» в руках я разыскал несколько переживших войну достопримечательностей – старинные храмы и святилища. Долгие часы я провел на скамейках в садах, обнесенных заборами, читая о господствующих в Японии религиях – буддизме и синтоизме. Я дивился концепциям кэнсё или сатори, – просветление, которое наступает как вспышка, как ослепляющий взрыв. Вроде лампы на моей «Минолте». Мне это нравилось. Мне этого хотелось.
Но прежде надо было бы полностью изменить моё отношение к жизни. У меня было линейное мышление, а согласно дзен, линейное мышление – не что иное, как заблуждение, одно из многих, делающих нас несчастными. Реальность нелинейна, утверждает дзен. Нет будущего, нет прошлого. Всё – настоящее.
В каждой, кажется, религии самость – это препятствие, враг. А в учении дзен прямо говорится, что самость не существует. Самость – мираж, горячечная галлюцинация, и наша упрямая вера в ее реальность не только впустую расходует жизнь, но и укорачивает ее. Самость – это наглая ложь, которой мы ежедневно сами себя пичкаем, а для счастья требуется способность видеть сквозь ложь, развенчивая ее. Для того чтобы изучать себя, говорил дзен-мастер XIII века Догэн, нужно забыть себя. Голос внутри себя, голоса вне вас – все это одно и то же. Нет никаких разделительных линий.
Особенно в соперничестве. Победа, говорит дзен, приходит, когда мы забываем себя и противника, являющихся не чем иным, как двумя половинками одного целого. В книге «Дзен и искусство стрельбы из лука» все это изложено абсолютно четко. Совершенство в искусстве владения мечом достигается… когда сердце более не тревожится мыслью о «я» и «ты», о сопернике и его мече, о собственном мече и о том, как его использовать… Всё – пустота: ты сам, сверкающий меч и руки, управляющие им. Даже сама мысль о пустоте исчезает.
В голове у меня все поплыло и запуталось, так что я решил прерваться и посетить совершенно не схожую с искусством дзен достопримечательность, фактически самое антидзеновское место в Японии, особый анклав, где люди сосредоточены исключительно на самих себе и ни на чем другом, – Токийскую фондовую биржу. Располагающаяся в мраморном здании романского стиля с огромными греческими колоннами, биржа (Тошо, как ее называют японцы) с улицы выглядела как массивный и малопривлекательный банк в каком-нибудь городке штата Канзас. Внутри, однако, царил бедлам. Сотни мужчин размахивали руками, дергали друг друга за волосы и пронзительно кричали. Более порочная версия «прачечной» Корнфельда.
Я не мог отвести глаз. Смотрел и смотрел, спрашивая себя: неужели все сводится к этому? В самом деле? Я ценил деньги, как любой другой, но я хотел, чтобы моя жизнь вместила в себя куда больше, оказалась глубже, шире, важнее.
После биржи мне потребовалось умиротворение. Я углубился в самое сердце города, в царство тишины, в парк императора XIX века Мэйдзи и его супруги, туда, где само пространство, говорят, обладало невероятной духовной силой. Я сидел, погрузившись в созерцание, благоговея, под покачивающимися ветвями деревьев гинкго, вблизи от красивейших врат Тории. В путеводителе писало, что врата Тории считаются порталом в святые места, и я буквально погружался в сакральность, в безмятежное спокойствие, пытаясь вобрать все это в себя.
На следующее утро, зашнуровав кроссовки, я трусцой побежал на Цукидзи, крупнейший в мире рыбный рынок. Вновь я оказался на Тошо, только вместо акций там были креветки. Я наблюдал, как рыбаки, чей вид, похоже, не изменился с древних времен, раскладывали свой улов на деревянных тележках и торговались с оптовиками, лица которых были будто обшиты кожей. Тем же вечером я отправился в район озер, что в северных горах Хаконэ, в область, вдохновившую множество великих дзен-поэтов. «Вы не можете идти по пути, пока сами не стали Путем», – говорил Будда. И я стоял в благоговении перед тропой, которая, извиваясь, бежала от гладких как стекло озер к окутанной облаками горе Фудзи, идеальному треугольнику, укрытому снегом, что показалось мне точной копией горного пика Худ у нас дома. Японцы верят, что при восхождении на Фудзи приобретается мистический опыт, что это не просто подъем, а ритуальный акт торжества, и меня переполнило желание тут же подняться на гору. Я хотел подняться в облака, однако решил подождать. Вернусь, когда у меня будет что отпраздновать.
Я вернулся в Токио и явился в редакцию «Импортера». Двое отставников – владельцев журнала, оба с толстыми шеями, мускулистые, страшно занятые, как мне показалось, готовы были по-армейски устроить мне разнос за вторжение и пустую трату их времени. Но спустя несколько минут их грубоватое обличье растворилось без следа, и они уже тепло и дружелюбно приветствовали меня, уверяя, что им приятно встретить кого-то из родных краев. В основном наш разговор шел о спорте. Можете ли вы поверить, что «Янкиз» снова выиграли Кубок? А что вы скажете о Вилли Мейсе? Лучше его никого нет. Так точно, сэр, никого лучше.
Потом они рассказали мне свою историю. Эти люди оказались первыми знакомыми мне американцами, искренне любящими Японию. Расквартированные здесь во время оккупации, они попали под чары культуры, кулинарии, женщин, в итоге остались здесь даже после окончания службы, просто не найдя сил уехать. Вместо этого они основали журнал, освещавший вопросы импортной торговли, притом это в период, когда никто и нигде не был заинтересован в том, чтобы импортировать что-то японское, и каким-то образом сумели остаться на плаву в течение последующих семнадцати лет.
Я поделился с ними своей Безумной идеей, и они выслушали ее с интересом, заварили кофе и пригласили меня присесть с ними. Намеревался ли я импортировать японскую обувь какой-то определенной модели? Я им ответил, что мне нравятся кроссовки «Тайгер», симпатичный бренд фирмы «Оницука» в Кобе, крупнейшем городе на юге Японии.
«Да-да, мы их видели», – кивнули они.
Я сообщил, что думаю отправиться туда, чтобы встретиться с представителями «Оницуки» лично.
«В таком случае, – сказали бывшие вояки, – тебе стоит узнать кое-что о том, как заниматься бизнесом с японцами. Ключевой момент здесь – не быть назойливым. Не наседай, как типичный американский придурок, типичный гайдзин – грубый, громогласный, агрессивный, не допускающий отказа на свой запрос. Японцы плохо реагируют на попытки что-то им навязать. Переговоры здесь, как правило, ведутся в мягкой, выразительной форме. Вспомни, сколько времени потребовалось американцам и русским, чтобы уговорить Хирохито сдаться. И даже когда он наконец сдался, когда его страна лежала в руинах, покрытых пеплом, что он сказал своему народу? Военная ситуация не сложилась в пользу Японии. Это культура уклончивости и опосредованности. Никто тебе здесь наотрез не откажет. Никто никогда не скажет прямо в лоб «нет». Но они и «да» не говорят. Они говорят так, будто кругами ходят, в их фразах не услышишь упоминания четкого предмета или объекта. Не отчаивайся, но и не задирай нос. Ты можешь, покидая местный офис, думать, что завалил сделку, когда на самом деле тот, с кем ты вел переговоры, готов на нее. Ты также можешь думать, уходя, что сделка заключена, тогда как на самом деле она была отвергнута. Никогда не угадаешь наверняка».
Я нахмурился. Даже при самых благоприятных обстоятельствах я не был хорошим переговорщиком. Теперь же мне предстояло вести переговоры в каком-то балагане с кривыми зеркалами. Где нормальные правила не действуют.
Час я провел, выслушивая эти обескураживающие поучения, а затем пожал руки бывшим воякам и попрощался с ними. Неожиданно почувствовав, что больше ждать не могу, что я должен как можно скорее начать действовать, пока их слова еще оставались свежи в моей памяти, я поспешил в гостиницу, упаковал все свои вещи в чемодан и рюкзак и позвонил в «Оницуку» с просьбой назначить мне встречу. В конце того же дня я сел в поезд, отправлявшийся в южном направлении.
Япония славится своим безупречным порядком и чрезвычайной чистотой. Японская литература, философия, одежда, домашняя жизнь – все это на удивление целомудренно и скромно. Все подчинено принципу минимализма. Ничего не ожидай, ничего не ищи, ничего не осмысливай – бессмертные японские поэты написали строки, которые, казалось, шлифовались и шлифовались до тех пор, пока не засверкали, как острие самурайского меча или камни в горном ручье. Стали безупречными.
Так почему же, с удивлением спрашивал я себя, этот идущий в Кобе поезд такой грязный? Полы в нем были завалены мусором и усеяны окурками. На сиденьях полно апельсиновой кожуры и выброшенных газет. Хуже того, все вагоны были битком набиты людьми, и едва можно было найти место, чтобы хотя бы стоять.
Я нашел болтавшийся у окна ремень-держак и, ухватившись, провисел на нем семь часов, пока поезд, раскачиваясь, медленно проползал мимо отдаленных деревушек и ферм размером не больше обычного заднего двора в Портленде. Поездка была долгой, но ни мои ноги, ни терпение сдаваться не думали. Я был слишком занят, вновь и вновь перебирая в памяти уроки, извлеченные из общения с бывшими вояками.
Прибыв на место, я снял небольшую комнату в дешевой рёкан. Встреча в «Оницуке» была назначена на раннее утро следующего дня, так что я сразу же улегся на татами, но был слишком взволнован, чтобы уснуть. Я проворочался на циновке большую часть ночи и на рассвете встал обессиленным. Побрившись, надел свой зеленый костюм от Брукс Бразерс и подбодрил сам себя напутственной речью.
Ты способен. Ты уверен. Ты можешь это сделать. Ты способен СДЕЛАТЬ это.
А затем отправился – но не туда.
Я явился в выставочный зал «Оницуки», тогда как меня ждали на фабрике «Оницуки» – на другом конце города. Я кликнул такси и помчался туда как угорелый, опоздав на полчаса. Не показав неудовольствия, группа из четырех невозмутимых руководителей фирмы встретила меня в вестибюле. Они поклонились мне, я – им. Один из них шагнул вперед, сказал, что его зовут Кен Миязаки и что он хотел бы провести меня для ознакомления по фабрике.
Это была первая обувная фабрика, увиденная мною. Для меня там буквально всё было интересным. Даже музыкально-мелодичным. Каждый раз, когда заканчивалась формовка очередного ботинка, металлическая колодка падала на пол с серебристым звоном, издавая мелодичное КЛИНЬ-клонь. Через каждые несколько секунд – КЛИНЬ-клонь, КЛИНЬ-клонь, концерт сапожника. Руководителям фирмы, похоже, эти звуки тоже нравились. Они улыбались, глядя на меня, и с улыбкой переглядывались между собой.
Мы прошли через бухгалтерию. Все находящиеся в комнате, мужчины и женщины, повскакивали со своих мест и стали кланяться, демонстрируя кей – жест почтения, в знак уважения к американскому магнату. Я когда-то вычитал, что английское слово tycoon («магнат») образовано от японского тайкун, что означает «военачальник». Я не знал, как выказать свою признательность их кею. Кланяться или не кланяться – в Японии этот вопрос всегда возникает. Я изобразил слабую улыбку, сделал полупоклон и продолжил движение.
Руководители предприятия сообщили мне, что они выпускают пятнадцать тысяч пар обуви в месяц. «Впечатляет», – отвечал я, понятия не имея, много это или мало. Они привели меня в конференц-зал и указали на кресло, стоявшее во главе длинного овального стола. «Мистер Найт, – произнес кто-то, – прошу сюда».
Почетное место. Еще больше уважения. Они расположились за столом, привели в порядок свои галстуки и уставились на меня. Настал момент истины.
Я репетировал эту сцену про себя столько раз – подобно тому, как я «прокручивал» дистанцию перед каждым своим забегом, еще задолго до выстрела стартового пистолета. В человеке существует некий изначальный стереотип сравнивать все – жизнь, бизнес, всевозможные приключения – с бегом наперегонки. Но такая метафора часто оказывается недостаточной. Она имеет свои границы.
Будучи не в состоянии вспомнить, что я хотел сказать и даже почему я там оказался, я сделал несколько судорожных вздохов. Все зависело от того, смогу ли я оказаться на высоте положения. Все. Если не смогу, если упущу шанс, буду обречен провести остаток своих дней, продавая энциклопедии, облигации взаимных фондов или какой-нибудь другой мусор, абсолютно мне безразличный. Я разочарую родителей, школу, родной город. Я самого себя разочарую.
Я взглянул на лица сидевших вокруг стола. Одну важную вещь я упустил, воображая себе этот момент. Я не представлял даже, насколько ощутимой будет Вторая мировая война. А война была прямо здесь, рядом с нами, между нами, добавляя подтекст к каждому произносимому нами слову. Всем добрый вечер – сегодня пришли хорошие новости!
И вместе с тем ее там не было. Благодаря стойкости, мужественному признанию полного поражения и героическому возрождению нации, японцы начисто выбросили войну из головы. Кроме того, эти руководители, сидевшие в конференц-зале, были такими же молодыми, как и я, и можно было понять, что они чувствовали – война не имеет к ним никакого отношения.
С другой стороны, их отцы и дяди пытались убить моих близких.
С другой стороны, прошлое было прошлым.
С другой стороны, вся эта тема побед и поражений, нависающая тучами над таким огромным числом сделок и усложняющая их, становится еще более запутанной, когда потенциальные победители и проигравшие оказываются вовлеченными, пусть через посредников или по вине своих предков, в глобальное пожарище.
От всего этого внутреннего спора, этой мечущейся из стороны в сторону путаницы у меня в голове появился какой-то тихий гул, я ощутил неловкость, к которой я не был готов. Реалист, сидящий во мне, хотел признать это, а идеалист, сидящий там же, – отбросить это в сторону. Я кашлянул в кулак. «Господа», – начал я.
Г-н Миязаки прервал меня: «Мистер Найт, на какую компанию вы работаете?»
«Что же, да, хороший вопрос».
По моим венам будто прокачали адреналин, я ощутил сильнейшее желание убежать и спрятаться, что заставило меня вспомнить о самом безопасном месте в мире. О родительском доме. Дом был построен несколько десятилетий тому назад людьми со средствами, людьми, у которых денег было куда больше, чем у моих родителей, а потому архитектор пристроил жилое помещение для прислуги к задней части хозяйского дома, и эта пристройка стала моей спальней, которую я завалил бейсбольными причиндалами, альбомами пластинок, плакатами, книгами – всеми свято неприкосновенными вещами. Я также украсил одну из стен своими blue ribbons – голубыми лентами, полученными в награду за выступления на беговой дорожке, – единственными вещами в моей жизни, которыми я беззастенчиво гордился. Итак? «Блю Риббон, – выпалил я. – Господа, я представляю компанию «Блю Риббон Спортс оф Портленд», штат Орегон».
Г-н Миязаки разулыбался. Другие руководители фирмы тоже. По комнате прокатился шепот. Блюриббон, блюриббон, блюриббон. Начальники сложили руки и вновь умолкли, по-прежнему сверля меня взглядами. «Итак, – опять заговорил я, – господа, американский рынок обуви огромен. И в значительной степени не освоен. Если «Оницука» сможет выйти на него, если «Оницука» сможет пробиться со своими кроссовками «Тайгер» в американские магазины, предложив цену ниже цены на кроссовки «Адидас», которые теперь носят большинство американских спортсменов, это могло бы оказаться весьма прибыльным предприятием».
Я просто дословно цитировал свою презентацию курсовой в Стэнфорде, приводя доводы и статистику, на изучение и запоминание которых я затратил долгие недели, и это помогло создать иллюзию красноречия. И я видел, что руководители компании были впечатлены. Но когда я подошел к концу изложения своей идеи, наступила щемящая тишина. Затем один из присутствующих прервал ее, вслед за ним – другой, и вот уже все они заговорили громкими, возбужденными голосами, перекрывая друг друга. Обращаясь не ко мне, а друг к другу.
Затем все резко встали и покинули зал.
Было ли это традиционным японским способом отказаться от Безумной идеи? Встать всем вот так и выйти? Я что, так запросто утратил все уважение – весь этот кей? Я что, сброшен со счетов? Что мне теперь делать? Мне что, просто… уйти?
Через несколько минут они вернулись. Они несли эскизы и образцы, которые г-н Миязаки помог разложить передо мной. «Мистер Найт, – обратился он, – мы давно подумываем об американском рынке». – «Да?» – «Мы уже продаем наши борцовки в Соединенных Штатах. На… э-э… северо-востоке. Но мы уже долгое время обсуждаем вопрос о поставке обуви другого ассортимента в иные регионы в Америке».
Они продемонстрировали мне три различные модели кроссовок «Тайгер». Тренировочные (повседневные) кроссовки для бега под названием Limber Up («Разминайся!»). «Симпатичные», – сказал я. Шиповки для прыжков в высоту Spring Up («Подскакивай!»). «Симпатичные», – похвалил я. И шиповки для метания диска Throw Up («Подбрасывай!»). «Не смейся, – приказал я себе. – Не смейся!»
Меня забросали вопросами о Соединенных Штатах, об американской культуре и потребительских тенденциях, о различных видах спортивной обуви, продающейся в американских магазинах спортивных товаров. Спрашивали, насколько велик, в моем представлении, американский рынок обуви, насколько большим он мог бы стать, и я ответил, что в конечном счете он мог бы достигнуть одного миллиарда долларов. До сих пор понятия не имею, откуда взял эту цифру. Они переглянулись между собой в изумлении. И продолжили засыпать меня вопросами. «Заинтересуется ли «Блю Риббон» тем, чтобы… представить кроссовки «Тайгер»? В Соединенных Штатах?» – «Да, – отвечал я, – да, заинтересуется».
Я поднял образец кроссовки Limber Up. «Это хорошие кроссовки, – сказал я. – Такие я смогу продавать». Я попросил их немедленно отправить мне образцы, сообщил свой адрес и пообещал выслать денежный перевод на пятьдесят долларов.
Они встали и низко поклонились. Я тоже низко им поклонился. Мы пожали руки. Я вновь поклонился. Они тоже вновь поклонились. Мы все улыбались. Войны никогда не было. Было партнерство. Братство. Встреча, которая, как я полагал, займет пятнадцать минут, продолжалась два часа.
Из «Оницуки» я отправился прямо в ближайший офис «Америкен экспресс», откуда отправил сообщение отцу: «Дорогой папа: срочно. Пожалуйста, срочно отправь телеграфом пятьдесят долларов в адрес «Оницука корпорейшн», Кобе».
Хоу-хоу, хии-хии… странные творятся дела.
* * *
Вернувшись в гостиницу, я стал ходить кругами вокруг своей циновки татами, стараясь принять решение. Часть моего существа хотела рвануть в Орегон, дождаться посылки с образцами, оседлать свое новое деловое предприятие. Кроме того, я с ума сходил от одиночества, отрезанный от всего и всех, кого я знал. Случайно увидев газету «Нью-Йорк таймс» или журнал «Тайм», я чувствовал, как к горлу подкатывал комок. Я был как потерпевший кораблекрушение, кем-то вроде современного Робинзона Крузо. Я хотел вновь оказаться дома. Сейчас же.
И все же. Я все еще жаждал изведать мир. Я все еще хотел видеть, исследовать.
Любопытство одержало верх.
Я отправился в Гонконг и прошелся по сумасшедшим, хаотичным улочкам, ужасаясь при виде безногих, безруких нищих, стариков, стоящих на коленях в грязи рядом с вопившими о милостыне сиротами. Старики были немыми, но дети с воплями повторяли мольбу: «Эй, богатый человек, эй, богатый человек, эй, богатый человек». Они рыдали и шлепали ладонями о землю. Их плач не прекратился даже после того, как я раздал им все деньги, бывшие у меня в карманах.
Я пришел на окраину города, забрался на вершину пика Виктория и вглядывался вдаль, туда, где лежал Китай. В колледже я читал сборник афоризмов Конфуция: «Тот, кто передвигает горы, сначала убирает маленькие камешки». И теперь я с особой силой ощутил, что у меня никогда не появится возможности сдвинуть эту конкретную гору. Никогда не смогу я приблизиться к этой отгороженной стеной мистической земле, и мысль эта заставила меня почувствовать себя неизъяснимо грустно. Это было чувство незавершенности.
Я поехал на Филиппины, где творились такие же безумие и хаос. Но там бедность была гораздо страшнее. Я медленно, как в кошмарном сне, продвигался по Маниле, сквозь бесконечные толпы народа и не поддающиеся измерению заторы, направляясь к гостинице, в которой Макартур когда-то занимал пентхаус. Я восхищался всеми великими полководцами, от Александра Великого до Джорджа Паттона. Я ненавидел войну, но любил воинственный дух. Ненавидел меч, но любил самураев. И из всех великих ратных людей в истории я считал наиболее убедительным Макартура. Эти его солнцезащитные очки Ray-Bans, эта его курительная трубка из кочерыжки кукурузного початка – уверенности ему было не занимать. Блестящий тактик, мастер мотивации, да, кроме того, он еще и возглавил Олимпийский комитет США. Как его не любить?
Конечно, он был глубоко порочен. Но он знал об этом. «Вас помнят, – заявил он пророчески, – из-за правил, которые вы нарушаете».
Я хотел забронировать на ночь его бывший номер люкс. Но позволить себе такие расходы не мог.
Однажды придет день, поклялся я. Однажды я вернусь сюда.
Я отправился в Бангкок, где проплыл на длинной лодке с шестом через мутные болота до рынка под открытым небом, который показался мне тайской версией Иеронима Босха. Я ел птицу, фрукты и овощи, которых ранее никогда не видел и никогда больше не увижу. Мне пришлось уворачиваться от рикш, скутеров, мотоповозок, прозванных тук-тук, и слонов, пока я добирался до Ват Пхра Кео и одной из самых священных статуй в Азии – огромного шестисотлетнего Будды, вырезанного из цельного куска нефрита. Стоя перед ним и вглядываясь в его безмятежно-спокойное лицо, я спросил: «Почему я здесь? В чем моя цель?»
Я подождал.
Ничего.
Или же ответом мне было молчание.
Я поехал во Вьетнам, где улицы (Сайгона. – Прим. пер.) ощетинились штыками американских солдат и, казалось, гудели от страха. Каждый знал, что приближается война и что она будет уродливой до невозможности и совершенно другой. Это будет война по Льюису Кэрроллу, война, в ходе которой американский офицер объявит: «Мы должны были уничтожить деревню, чтобы спасти ее». За несколько дней до Рождества, в 1962 году, я отправился в Калькутту, где снял комнату размером с гроб. Ни кровати, ни стула – места для них не было. Лишь гамак, подвешенный над вспенившейся дырой – очком. И уже через несколько часов я заболел. Возможно, вирус, переносимый воздушным путем, или пищевое отравление. Следующие сутки я провел в полной уверенности, что не перенесу этого. Я знал, что умру.
Но каким-то образом все же собрался с силами, заставил себя вылезти из этого гамака и на следующий день уже спускался нетвердой походкой вместе с тысячами пилигримов и дюжинами священных обезьян по крутой лестнице храма Варанаси. Ступени вели прямо в горячие воды бурлящего Ганга. И, будучи уже по пояс в воде, я поднял глаза – мираж? Нет, посреди реки происходили похороны. На самом деле несколько похорон. Я видел, как скорбящие входили в реку и укладывали своих усопших близких на высокие деревянные похоронные дроги, а затем поджигали их. Меньше чем в двадцати шагах от этого действа другие люди спокойно купались. А другие утоляли жажду той же водой.
Упанишады призывают: «Веди меня от нереального к реальному», – так что я бежал от нереального. Я добрался до Катманду на самолете и прошел пешком прямо до белой стены Гималаев. На спуске я задержался на переполненной базарной площади (чоук) и с жадностью проглотил там миску с буйволятиной, обжаренной только снаружи и красной от крови внутри. Чоук, как я заметил, был заполнен тибетцами в сапогах с голенищами из красной шерсти и верхом из зеленой замши с загнутыми вверх носками, почти как полозья саней. Неожиданно я стал замечать, какую обувь носят люди вокруг меня.
Я вернулся в Индию, канун Нового года провел, слоняясь по улицам Бомбея, петляя и пробираясь между волами и коровами с длинными рогами, чувствуя, что у меня начинается раскалывающая голову мигрень, – от шума, запахов, красок и яркого света. Далее я продолжил свой путь, переехав в Кению, где совершил длинную поездку на автобусе в самую гущу бушей. Гигантские страусы пытались обогнать автобус, а аисты (скорее всего, это были фламинго, а не аисты. – Прим. пер.) размером с питбулей плавали буквально за окном. Каждый раз, когда водитель останавливался где-то на полпути в никуда, чтобы подвезти нескольких воинов племени масаи, в автобус пытались заскочить один или два бабуина, и тогда водитель и воины с мечами, похожими на мачете, бросались на бабуинов и преследовали их. Перед тем как выпрыгнуть из автобуса, бабуины оглядывались через плечо и бросали на меня взгляд уязвленной гордости. Прости, старик, мысленно отвечал я. Если б только это от меня зависело.
Далее был Каир, плато Гиза, я стоял рядом с кочевниками пустыни и их драпированными в шелк верблюдами у ног Большого сфинкса, и все мы, щурясь, вглядывались в его вечно открытые глаза. Солнце било лучами по голове, то же солнце, что обрушивало свой жар на тысячи тех, кто построил эти пирамиды, и на миллионы посетителей, приходивших сюда потом. Ни об одном из них ничего не осталось в памяти, думал я. Все – суета, говорится в Библии. Существует только настоящее, говорит учение дзен. Все – пыль, говорит пустыня.
Я направился в Иерусалим, к священной горе, на которой Авраам готовился принести в жертву сына, к скале, с которой Мухаммед начал свое восхождение на небеса. В Коране говорится, что скала хотела присоединиться к Мухаммеду и последовать за ним, но Мухаммед ступил на скалу и остановил ее. Отпечаток его стопы, как говорят, до сих пор виден на камне (изложение суры 17 из Корана дано автором неверно. – Прим. пер.). Был ли он босым или же обутым? В полдень я съел ужасный обед в темной таверне, в окружении чернорабочих, чьи лица были перепачканы сажей. Все выглядели донельзя уставшими. Они медленно жевали с отсутствующим взором, будто зомби. Почему мы должны так убиваться на работе? – спрашивал я себя. Посмотрите на лилии, как они растут… не трудятся, не прядут. И тем не менее живший в I веке н. э. раввин Элеазар бен Азария утверждал, что наша работа – самое святое, что есть в нас. Все гордятся своим ремеслом. Если Господь называет работу Своею, то человек тем более должен гордиться своим ремеслом.
Съездил я и в Стамбул, подсел на турецкий кофе, поплутал по извилистым улочкам, выходившим на Босфор. Останавливался, чтобы запечатлеть сверкающие на солнце минареты, прошел по золотым лабиринтам дворца Топкапы, резиденции османских султанов, где теперь хранится меч Мухаммеда. «Не спи хотя бы ночь одну, – писал Руми, персидский поэт, живший в XIII веке. – Тобой желаемое страстно само к тебе придет».
«Тепло душевное согреет, и ты увидишь чудеса».
Дальше – Рим, несколько дней провел, шляясь по маленьким трактирам, уминая горы макарон, заглядываясь на красивейших женщин и на самые красивые туфли из когда-либо виденных мною (римляне в эпоху цезарей верили, что если надевать вначале правый, а затем левый ботинок, это принесет процветание и удачу). Я внимательно осмотрел руины спальни Нерона, грандиозные развалины Колизея, необъятные залы и комнаты Ватикана. Избегая толпы, я всегда оказывался у входа на рассвете, намереваясь быть первым в очереди. Но очередей ни разу не случилось. Город оторопел от небывалого похолодания. Все достопримечательности оказались полностью в моем распоряжении.
Даже Сикстинская капелла. Оказавшись под потолком с фресками Микеланджело, я получил возможность сколько моей душе было угодно изумляться и удивляться. Я прочитал в своем путеводителе, что во время создания своего шедевра Микеланджело был в очень подавленном состоянии. У него болели спина и шея. Ему в глаза и на волосы постоянно попадала краска.
Друзьям он постоянно жаловался, что скорее бы с этим покончить. Если даже самому Микеланджело не нравилась его работа, думал я, на что же надеяться всем нам?
Я поехал во Флоренцию. Потратил несколько дней на поиски Данте, читая Данте, озлобленного ссыльного мизантропа. Мизантропия у него возникла до или после? Была ли она причиной или же результатом его озлобления и ссылки?
Я стоял перед Давидом, потрясенный выражением гнева в его глазах. У Голиафа не оставалось шанса.
Поездом добрался до Милана, интимно пообщался с Да Винчи, рассмотрел его красивые записные книжки и подивился его своеобразным навязчивым мыслям. Главная из них была о человеческой ноге. Шедевре инженерного искусства, как он сам ее называл. Произведении искусства.
Кто я такой, чтобы спорить?
В последний мой вечер в Милане я провел, слушая оперу в театре «Ла Скала». Предварительно я проветрил свой костюм от Брукс Бразерс и с гордостью носил его, оказавшись среди итальянцев, затянутых в смокинги, пошитые на заказ, и итальянок в платьях, усыпанных драгоценностями. Все мы с восхищением слушали «Турандот». В тот момент, когда Калаф затянул арию Nessun dorma: «Меркните, звезды! На рассвете я одержу победу, я одержу победу, я одержу победу!» – глаза мои наполнились слезами, и с падением занавеса я вскочил с места. Брависсимо!
Далее мой путь лежал в Венецию, где я провел несколько томных дней, ходил по следам Марко Поло и простоял, не знаю как долго, перед палаццо Роберта Браунинга. Если вы приобретете простую красоту и ничего больше, вы, пожалуй, будете обладать лучшим из того, что изобрел Бог.
Время мое истекало. Дом звал меня. Я поспешил в Париж, спустился глубоко под землю в Пантеон, слегка коснулся рукой гробниц Руссо и Вольтера. Люби истину, но будь снисходителен к заблуждениям. Я снял номер в захудалой гостинице, полюбовался на потоки зимнего дождя, заливавшие переулок, который был виден из моего окна, помолился в Нотр-Дам и заблудился в Лувре. Купил несколько книг в магазине «Шекспир и Компания» и постоял в том месте, где спали Джойс и Ф. Скотт Фицджеральд. Потом медленно прошелся вдоль Сены, остановившись, чтобы выпить чашечку капучино в кафе, где Хемингуэй и Дос Пассос читали Новый Завет друг другу вслух. В последний день я прогулялся по Елисейским Полям, отслеживая путь освободителей и все время думая о Паттоне. Не говорите людям, как делать вещи. Скажите им, что делать, и они удивят вас своей изобретательностью.
Из всех великих генералов он больше других был одержим мыслями о солдатской обувке. Солдат в ботинках – просто солдат. Но в сапогах он становится воином.
Я вылетел в Мюнхен, выпил кружку ледяного пива в «Бюргербройкеллер», где Гитлер стрелял из пистолета в потолок и откуда начался путч. Хотел посетить Дахау, но когда обращался с вопросом, как туда проехать, люди отворачивались, делая вид, что не знают. Я отправился в Берлин и пришел на пограничный КПП Чекпойн Чарли. Русские часовые, с плоскими лицами, в тяжелых шинелях, изучили мой паспорт, похлопали меня по спине и поинтересовались, что за дела у меня в коммунистическом Восточном Берлине. «Никаких», – ответил я. Я был в ужасе, ожидая, что они каким-то образом узнают, что я посещал занятия в Стэнфорде. Буквально перед моим прибытием в Берлин два студента из Стэнфорда попытались тайно переправить на «Фольксвагене» подростка на Запад. Их до сих пор держали в тюрьме.
Но часовые, пропуская меня, лишь помахали мне вслед. Немного пройдя, я остановился на углу Карл-Маркс-плац. Огляделся по сторонам. Ничего. Ни деревьев, ни магазинов, никакой жизни. Я вспомнил нищету, виденную мною в каждом уголке Азии. Но это была иная нищета, более умышленная, что ли, и более предотвратимая. Я увидел троих детей, играющих на улице. Я подошел и сфотографировал их. Двое девятилетних мальчишек и девочка. Девочка – в красной шерстяной шапочке, розовом пальтишке – взглянула мне прямо в глаза и улыбнулась. Смогу ли я когда-нибудь забыть ее? Или ее туфельки? Они были из картона.
Я отправился в Вену, на тот судьбоносный, пахнущий душистым кофе перекресток, где в один и тот же исторический момент жили Сталин и Троцкий, Тито и Гитлер, Юнг и Фрейд и где они слонялись по одним и тем же душным кафе, планируя, как спасти мир (или покончить с ним). Я прошел по той же булыжной мостовой, по которой ходил Моцарт, пересек изящный Дунай по красивейшему из всех виденных мною каменному мосту, остановился перед уходящими в небо шпилями собора Святого Стефана, в котором Бетховен обнаружил, что он оглох. Он поднял глаза, увидел испуганных птиц, взлетевших с колокольни, и, к своему ужасу, не услышал колокольного звона.
И наконец я полетел в Лондон. Я быстро сходил к Букингемскому дворцу, потом в Уголок ораторов в Гайд-парке, в универмаг «Хэрродс». Посетил даже палату общин. Закрыв глаза, я вызывал в воображении дух великого Черчилля. Вы спрашиваете, какова наша цель? Я могу ответить одним словом: победа – победа любой ценой, победа, несмотря на все ужасы; победа, независимо от того, насколько долог и тернист может оказаться путь к ней… без победы мы не выживем. Мне отчаянно хотелось запрыгнуть в автобус, идущий в Статфорд, чтобы увидеть дом Шекспира. (Женщины елизаветинских времен носили красную шелковую розу на носке каждой туфли.) Но у меня время было на исходе.
Последнюю ночь я провел, перебирая в памяти всё произошедшее во время моего путешествия и делая заметки в дневнике. Я спросил себя – что было самым ярким?
Греция, подумал я. Вне всяких вопросов. Греция.
С момента отъезда из Орегона больше всего меня волновали два пункта из моих планов. Я хотел довести до сознания японцев свою Безумную идею. И я хотел постоять перед Акрополем.
За несколько часов до посадки в самолет в аэропорту Хитроу я продолжал медитировать, переживая вновь тот момент, когда я, запрокинув голову, смотрел на те удивительные колонны, испытывая вдохновенный шок, который вы получаете от любой необычайной красоты, наряду с сильнейшим чувством – узнаванием.
Было ли это лишь моим воображением? В конце концов, я стоял там, где зародилась западная цивилизация. Может, я просто хотел, чтобы увиденное мною показалось знакомым. Нет, не думаю. Мною овладело абсолютно ясное ощущение. Я уже бывал здесь раньше.
А пока спускался по выцветшим ступеням, четко ощутил: вот где все началось.
Слева от меня высился Парфенон, свидетелем строительства которого был Платон, наблюдавший за группами архитекторов и рабочих. Справа – храм Афины Ники. Согласно моему путеводителю двадцать пять веков тому назад его обрамлял красивый фриз с изображением богини Афины, которая, как считалось, приносит победу.
Это было одним из чудесных даров, которыми была наделена Афина. Она также вознаграждала ведущих переговоры о сделках. В трилогии Эсхила «Орестея» она произносит: «Я чту… взор убежденья». Она была, в некотором смысле, покровительницей переговорщиков.
Не знаю, сколько я простоял там, впитывая энергию и силу этого эпохального места. Час? Три часа? Не знаю, сколько времени прошло после того дня, когда мне в руки попала пьеса Аристофана, действие которой происходит в храме Ники Аптерос. Там есть сцена, в которой воин передает в дар царю пару новых башмаков. Не помню, когда до меня дошло, что название пьесы «Всадники» перекликается с моей фамилией (Knights – аналогия с фамилией Фила Найта – Phil Knight. – Прим. пер.). Но одно я знаю точно: когда я развернулся, собираясь уходить, мой взгляд упал на мраморный фасад храма. Греческие мастера украсили его изящной резьбой, живописующей несколько сцен, включая наиболее известную рельефную плиту, изображающую богиню, наклонившуюся, чтобы… поправить ремешок на своей сандалии.
* * *
24 февраля 1963 года был мой двадцать пятый день рождения. Я вошел в дверь дома на улице Клейборн: волосы до плеч, борода в три дюйма длиной. Мама вскрикнула. Сестры заморгали, будто не узнавая меня, или же до них все еще не дошло, что я куда-то уезжал. Объятия, восклицания, взрывы смеха. Мама заставила меня присесть, налила мне чашку кофе. Она хотела все услышать. Но я был в изнеможении. Оставил чемодан и рюкзак в холле и направился к себе в комнату. Как сквозь туман, увидел свои голубые ленты. Мистер Найт, как, говорите, называется ваша компания?
Я свернулся калачиком на кровати, и сон сошел на меня, как опускающийся занавес в «Ла Скала».
Час спустя меня разбудил мамин голос: «Ужинать!»
Отец вернулся с работы. Он обнял меня, когда я вошел в столовую. Он тоже хотел услышать все в подробностях. А я хотел ему все рассказать. Но прежде я хотел узнать одну вещь.
«Пап, – спросил я, – кроссовки прислали?»
Сомнения
Отец пригласил на кофе с пирожными и на просмотр «слайдов Бака» всех соседей. Покорный, стоял я у проектора, апатично нажимая на переключатель для перехода к следующему слайду и давая описание пирамид, храма Ники. Но сам я в комнате отсутствовал. Я был у пирамид, в храме Ники. Я думал о заказанных кроссовках.
Прошло четыре месяца после той знаковой встречи в компании «Оницука», когда я завязал контакт с ее руководителями и убедил их своими аргументами, или же я думал, что убедил, – а кроссовки так и не прислали. Я настрочил письмо: «Уважаемые господа, касательно нашей встречи осенью прошлого года, была ли у вас возможность отправить мне образцы?.»
Затем я решил несколько дней отдохнуть, выспаться. Нужно было постирать белье, встретиться со старыми друзьями.
Вскоре я получил ответ от «Оницуки». «Кроссовки готовы к отправке, – говорилось в нем. – Прибудут буквально через несколько дней».
Я показал письмо отцу. Он поморщился. Буквально через несколько дней?
«Бак, – сказал он, посмеиваясь, – тех пятидесяти баксов уже давно нет».
Мой новый внешний вид – волосы, как у потерпевшего кораблекрушение и осевшего на необитаемом острове, борода, как у пещерного человека, – все это было перебором для мамы и сестер. Я ловил на себе их удивленные и неодобрительные взгляды. Я почти слышал, что они думают обо мне: бродяга. Поэтому я побрился. Разглядывая себя в небольшом зеркале, установленном на комоде в той части дома, которая когда-то отводилась для прислуги, я произнес, обращаясь сам к себе: «Официальное заявление. Ты вернулся».
И все же пока это было не так. Я ощущал в себе нечто такое, что уже никогда не вернется. Мама заметила это раньше других. Однажды за ужином она посмотрела на меня долгим, испытующим взглядом. «Похоже, ты стал более… искушенным».
«Искушенным», – повторил я про себя. Боже правый!
До прибытия кроссовок, – да если они вообще прибудут, – мне надо было бы найти, как и чем зарабатывать деньги. До своей поездки я выдержал интервью в брокерском доме «Дин Виттер». Может, ещё раз туда сходить? Я переговорил об этом с отцом, в его телеуголке. Он потянулся в своем виниловом кресле и предложил мне вначале побеседовать с его старинным приятелем Доном Фрисби, главным исполнительным директором и председателем правления «Пасифик Пауэр энд Лайт».
Я знал мистера Фрисби. Я проходил у него летнюю стажировку. Мне он нравился, и мне импонировало, что он выпускник Гарвардской школы бизнеса. Когда речь заходила о школах, я становился немного снобом. А ещё меня поражало то, как ему так быстро удалось дорасти до исполнительного директора компании, зарегистрированной на Нью-Йоркской фондовой бирже.
Помню, что встретил он меня в тот весенний день 1963 года тепло, обхватив обеими руками мою ладонь при рукопожатии, и провел в свой кабинет, предложив кресло напротив письменного стола. Сам он уселся на свой огромный кожаный трон с высокой спинкой и, приподняв брови, спросил: «Итак… что у тебя на уме?»
«Если честно, мистер Фрисби, я не знаю, что делать… относительно… касательно… работы… или моей карьеры…»
И, совсем обмякнув, добавил: «И… моей жизни».
Сказал, что подумываю пойти к брокерам «Дина Виттера». Или же, может быть, в электрическую компанию. Или, как вариант, пойти работать в какую-нибудь крупную корпорацию. Свет, вливавшийся через окно кабинета, вспыхнул, отразившись от пенсне мистера Фрисби, и на мгновение ослепил меня. Как солнечные лучи, отразившиеся от вод Ганга. «Фил, – произнес он, – это все плохие идеи».
«Сэр?»
«Думаю, ничего из этого тебе делать не стоит».
Я выдал что-то нечленораздельное.
«Каждый человек, буквально каждый, меняет место работы по крайней мере три раза. Поэтому, если ты сейчас пойдешь работать в инвестиционную компанию, ты в конце концов уволишься, и затем на новом месте тебе придется все начинать сызнова. Если же пойдешь трудиться на какую-нибудь крупную компанию, сынок, в сухом остатке получишь то же самое. Нет, то, что тебе нужно, пока ты молод, – это получить квалификацию СРА (сертифицированного аудитора). Это наряду с полученной тобой степенью МВА (магистра делового администрирования) заложит твердую основу для твоих доходов. Вот тогда, когда ты решишь поменять место работы, – а это случится, поверь мне, – ты, по крайней мере, сможешь удержать свою зарплату на прежнем уровне. Ты не скатишься вниз».
Звучало это практично. Разумеется, скатываться вниз мне не хотелось. Однако специализации в области бухгалтерского учета у меня не было. Мне требовалось добрать еще девять «кредитных часов», чтобы быть допущенным к экзамену. Поэтому я оперативно записался в три класса по бухучету в Портлендском госуниверситете. «Еще одна школа?» – проворчал отец.
Что еще хуже – школа, которую мне предстояло посещать, была не Стэнфордом и не Орегонским госуниверситетом. Это был ничтожный Портлендский государственный.
Я не был единственным снобом в семье, кто воротил нос от непрестижных учебных заведений.
Добрав свои девять «кредитных часов», я стал работать в бухгалтерской конторе «Либранд, Росс Бразерс энд Монтгомери». Это была одна из Большой восьмерки национальных компаний, но контора ее Портлендского филиала была маленькой. Штат состоял из одного партнера и трех младших бухгалтеров. Меня это устраивает, подумал я. Работа в небольшой фирме с немногочисленным персоналом означала, что коллектив будет тесно сплоченным, с благоприятной атмосферой для обучения.
Так все и началось. Моим первым поручением была работа с компанией из города Бивертон – «Резерс Файн Фудс», и, выполняя работу в одиночку, я продуктивно проводил время с генеральным директором фирмы Алом Резером, который был всего на три года старше меня. Я получил от него несколько важных уроков и с удовольствием засиживался над его книгами. Но я был слишком перегружен работой, чтобы в полной мере насладиться этим занятием. Бедой маленького филиала крупной бухгалтерской фирмы является объем работы, который необходимо осилить. Каждый раз, когда накатывала какая-нибудь дополнительная нагрузка, рядом не оказывалось никого, кто мог бы взять ее на себя. В пиковый период – с ноября по апрель – мы оказывались загруженными по самые уши, работая с журналами учета и регистрации по двенадцать часов в день, шесть дней в неделю, после чего на учебу времени почти не оставалось.
Кроме того, за нами наблюдали. Пристально. Наше время на работе высчитывались вплоть до секунд. Когда в ноябре убили президента Кеннеди, я попросил день отгула. Хотел посидеть перед телевизором, скорбя вместе со всей страной. Мой босс, однако, покачал головой. Сначала поработай, потом будешь скорбеть. Посмотрите на лилии, как они растут… не трудятся, не прядут.
У меня было два утешения. Первым были деньги. Я получал пятьсот долларов в месяц, что позволило мне купить новую машину. Я не мог раскошелиться на еще один родстер «Эм-Джи», поэтому приобрел «Плимут Валиант». Надежный, с налетом некоего бодрящего шика. Ну и цвет еще тот. Продавец назвал его цветом зеленой морской пены. Друзья переиначили его в цвет зеленой рвоты.
На самом деле цвет кузова напоминал цвет только что отпечатанных банкнот.
Вторым моим утешением был ланч. В полдень я регулярно выходил на улицу, шел по направлению к местному туристическому агентству и замирал перед вывешенными плакатами. Швейцария. Таити, Москва. Бали. Я хватал проспект и листал его, сидя на скамейке в парке и откусывая сэндвич с арахисовым маслом и конфитюром. Я спрашивал голубей: можете ли вы поверить, что лишь год назад я серфинговал на пляже Вайкики? Ел тушеную буйволятину после утренней прогулки в Гималаях?
Неужели лучшие моменты в моей жизни остались позади?
Неужели моя поездка вокруг света была… моей высшей точкой?
Голуби реагировали даже меньше, чем статуя Ват Пхра Кео.
Вот как я провел 1963 год. Опрашивая голубей. Полируя свой «Плимут Валиант».
Кропая письма.
Дорогой Картер, удалось ли тебе все же покинуть Шангри-Ла? Я теперь бухгалтер и подумываю о том, чтобы вышибить себе мозги.
Начало
Извещение пришло прямо под Рождество, поэтому в первую же неделю нового, 1964 года мне пришлось поехать к складскому помещению на берегу. Точно не помню, как это было. Знаю, что было раннее утро. Вспоминаю, что добрался туда еще до того, как сотрудники открыли двери. Я вручил им извещение, они отошли в глубину хранилища и вернулись с большой коробкой, исписанной японскими иероглифами.
Я помчался домой, скатился в подвал и вскрыл коробку. Двенадцать пар кроссовок, сливочно-белые, с голубыми полосками по бокам. Боже, они были прекрасны. Более чем. Ничего прекраснее не видел я ни во Флоренции, ни в Париже. Я хотел бы поставить их на мраморный пьедестал или же поместить в золотые рамки. Я подносил их к свету, нежно гладил их, как священные предметы, наверно, так писатель стал бы прикасаться к новой пачке записных книжек или игрок в бейсбол стал бы поглаживать набор бит. Затем я отправил две пары кроссовок своему прежнему тренеру по бегу в Орегонском университете Биллу Бауэрману.
Я сделал это, не задумываясь, поскольку именно Бауэрман был первым, кто научил меня думать, действительно думать о том, во что обуваются люди. Бауэрман был гениальным тренером, мастерским мотиватором, прирожденным вожаком молодых людей, и он считал, что критически важным для становления спортсмена является определенная часть его экипировки. Обувь. Он был буквально поглощен мыслями о том, какую обувь носят люди.
В течение четырех лет, пока я занимался бегом в Орегонском университете, Бауэрман постоянно лазил в наши шкафчики в раздевалке и таскал оттуда нашу обувь.
Целыми днями потом он разрывал ее на части, сшивал ее заново, а затем возвращал нам с некоторыми небольшими изменениями, в результате которых мы либо начинали бегать как олени, либо наши ноги начинали кровоточить. Он был полон решимости найти новые способы усилить супинатор, демпфировать подошву, создать больше пространства для передней части стопы. У него всегда были при себе новые эскизы того, как сделать наши кроссовки изящнее, мягче, легче. В особенности – легче. Уменьшение веса пары кроссовок на одну унцию сокращает нагрузку в пересчете на вес до 55 фунтов на милю. И он не шутил. Его математические расчеты были абсолютно верны. Приняв длину шага среднего человека за шесть футов, разделим милю (5280 футов) на эту цифру и получим 880 шагов. Сбросим по унции с каждого шага – получим в точности 55 фунтов. Легкость, как был убежден Бауэрман, непосредственно транслируется в меньшую нагрузку, что означает больше энергии и в свою очередь дает бóльшую скорость. А скорость означает победу. Бауэрман не любил проигрывать (это от него мне передалось). Поэтому достижение легкости оставалась его постоянной целью.
Целью – это мягко сказано. В поисках легкости он экспериментировал с чем угодно. Материалами животного, растительного, минерального происхождения. Подходил любой минерал, который мог бы повысить качество стандартной обувной кожи. Иногда в ход шла кожа кенгуру. В другой раз – кожа трески. Вы еще не жили, если не пробовали соревноваться с самыми быстрыми бегунами в мире, обутыми в кроссовки из кожи.
Нас было в команде пятеро – подопытных морских свинок Бауэрмана, на которых он проводил свои ортопедические испытания, но я был его любимцем. Что-то в моих ногах импонировало ему. Что-то открывалось ему в моей походке. Кроме того, в отношении меня допускался широкий предел погрешности. Я не был лучшим в команде, поэтому он мог позволить себе ошибаться, ставя опыты на мне. С более талантливыми членами нашей команды он не смел идти на лишний риск.
Я счет потерял тому, сколько раз, будучи первокурсником, второкурсником, третьекурсником, я бегал в марафонках или шиповках, модифицированных Бауэрманом. К моему четвертому курсу он изготавливал все мои кроссовки с нуля.
Естественно, я рассчитывал, что эти новые, смешные, маленькие кроссовки «Тайгер», которым потребовалось больше года, чтобы добраться ко мне из Японии, заинтригуют моего старого тренера. Конечно, они не были так же легки, как его трековая обувь из тресковой кожи. Но у них был потенциал: японцы обещали усовершенствовать их. Что еще лучше – они были недорогими. Я знал, что это обстоятельство окажется притягательным для Бауэрмана, учитывая его врожденную бережливость.
Даже сам бренд кроссовок, как я неожиданно осознал, сможет поразить Бауэрмана. Обычно он называл своих бегунов «орегонскими парнями», но время от времени обращался к нам с призывом быть «тиграми». И сейчас вижу, как он расхаживает по раздевалке, напутствуя нас перед забегом: «Будьте там ТИГРАМИ!» (Если кто тиграми себя не проявлял, таких он называл «гамбургерами».) Порой, когда мы жаловались на скудный рацион перед соревнованиями, он рычал в ответ: «Тигр охотится лучше, когда голоден».
Если повезет, думал я, тренер закажет несколько пар беговых «Тайгеров» для своих тигров.
Впрочем, разместит он заказ или нет, достаточно будет произвести на Бауэрмана впечатление. Одно это будет означать успех моей неокрепшей компании.
Возможно, что все, чем я занимался в те дни, было мотивировано каким-то глубоким и страстным желанием произвести впечатление на Бауэрмана, сделать ему приятное. Ни от кого еще, помимо отца, я не жаждал бы с большей силой одобрения, и ни от того ещё, помимо моего отца, не было так сложно этого одобрения получить. Бережливость пронизывала все существо тренера. Он взвешивал и берег слова похвалы так, как взвешивают и берегут необработанные алмазы.
После того как вы выиграли забег, если вам повезло, Бауэрман мог бы сказать: «Хороший был забег» (на самом деле именно это сказал он одному из своих бегунов на милю после того, как тот стал одним из первых, кто в Соединенных Штатах преодолел знаковый рубеж и пробежал дистанцию быстрее, чем за четыре минуты). Но чаще Бауэрман вообще ничего не говорил. Бывало, встанет перед тобой – в своем твидовом блейзере, старенькой вязаной жилетке, в ковбойском галстуке, развевающемся на ветру, и видавшей виды бейсболке, надвинутой на лоб, – и лишь кивнет разок. А может, будет стоять, уставившись на тебя. Ох уж эти глаза, голубые, как лед, от которых ничего не ускользало и в которых ничего нельзя было прочитать. Все обсуждали обалденно привлекательный внешний вид Бауэрмана, его короткую ретрострижку под ежик, то, как он держал спину, будто аршин проглотил, его подбородок, будто вырубленный топором, но что всегда поражало меня – это пристальный взгляд его ясных глаз прозрачно-голубого цвета.
Он поразил меня в первый же день. Я полюбил Бауэрмана с того самого момента, когда пришел в Орегонский университет в августе 1955 года. И боялся его. И ни одно из этих изначальных чувств никогда не покидало меня, они остались навсегда. Я никогда не переставал любить этого человека и так и не нашел способа избавиться от старого страха. Иногда страх был меньше, иногда больше, иногда он пронзал меня до пят, до моих кроссовок, которые он латал своими руками. Любовь и страх – те же бинарные эмоции управляли динамикой моих отношений с отцом. Иногда я задавался вопросом, случайно ли такое совпадение, что Бауэрман и мой отец – оба загадочные, с одинаково развитыми лидерскими качествами, оба непроницаемые – были названы одним именем – Билл.
И все же эти два человека были управляемы различными демонами. Мой отец, сын мясника, всю жизнь стремился к респектабельности, а Бауэрман, будучи сыном губернатора штата Орегон, плевать хотел на нее. Он был также внуком легендарных пионеров, мужчин и женщин, прошедших всю Орегонскую тропу от начала до конца (путь переселенцев на Дикий Запад длиной в три тысячи километров. – Прим. пер.). Завершив свой переход, они основали небольшое поселение в Восточном Орегоне, назвав его Фоссил («Окаменелость». – Прим. пер.). Детство Бауэрман провел в этом городке и, не устояв перед навязчивым стремлением, вновь туда вернулся. Часть его сознания всегда оставалась в Фоссиле, что было забавно, потому что в Бауэрмане чувствовалось нечто окаменелое, ископаемое. Жесткое, коричневатое, древнее. Он был носителем доисторического штамма мужественности, сплава твердого характера и целостности личности и твердого как камень упрямства, что в Америке времен президентства Линдона Джонсона было редкостью. Сегодня эти качества вымерли.
Ещё он был героем войны. Разумеется. Будучи майором 10-й горной дивизии, дислоцированной высоко в Итальянских Альпах, Бауэрман стрелял в противника, который стрелял в ответ (его аура была настолько пугающей, что я не припомню, чтобы кто-нибудь хоть раз осмелился спросить его, случалось ли ему убивать). На тот случай, если у кого-то появится соблазн затронуть тему войны и 10-й горной дивизии, а также того значения, которое и то и другое имело для его психики, Бауэрман всегда носил при себе потертый кожаный портфель с выгравированной золотом римской цифрой «Х».
И при том, что он был самым знаменитым тренером по бегу в Америки, этим самым тренером по бегу Бауэрман себя не считал. Терпеть не мог, когда его называли тренером. С учетом его биографии, склада характера он, естественно, считал, что беговая дорожка – это средство для достижения цели. Сам себя он называл «профессором конкурентоспособного реагирования», а его работа, как он ее сам видел и часто давал ей определение, заключалась в том, чтобы подготовить вас к предстоящим сражениям и соревнованиям, ожидающим вас далеко за пределами штата Орегон.
Несмотря на столь высокую миссию, а возможно, как раз поэтому, условия, созданные при Орегонском университете, были спартанскими. Насквозь сырые деревянные стены, личные шкафы, которые десятилетиями не красили. Дверцы у них отсутствовали, ваши вещи отделялись от вещей соседа фанерными стенками. Вещи мы вешали на гвозди. Ржавые. Иногда бегали без носков. Нам и в голову не приходило жаловаться. Мы видели в своем тренере генерала, которому готовы были моментально и слепо подчиняться. В моем представлении он был Паттоном с секундомером.
Я имею в виду, когда он еще не стал богом.
Как и все древние боги, Бауэрман жил на горной вершине. Там, в вышине, раскинулось его величественное ранчо, намного выше того места, где располагался университетский городок. И когда он отдыхал от дел на своем частном Олимпе, он мог быть таким же мстительным, как боги. Одна история, рассказанная мне товарищем по команде, убедительно подтвердила этот факт.
Жил там водитель грузовика, который, по всей видимости, часто осмеливался нарушать покой на горе Бауэрмана. Он на слишком большой скорости совершал повороты и часто сбивал уличный почтовый ящик Бауэрмана. Бауэрман ругал водителя, угрожал расквасить ему нос и тому подобное, но тому хоть бы что. Продолжал водить, как ему нравилось, и так продолжалось день за днем. Тогда Бауэрман заложил в почтовый ящик взрывчатку. В следующий раз, когда водила сбил его, – шарахнуло. После того как дым рассеялся, владелец грузовика увидел, что машину разорвало на куски, а покрышки превратились в лоскуты. Больше он ни разу не задевал почтовый ящик Бауэрмана.
Такой вот человек – не хотелось бы оказаться его противником. Особенно если вы были неуклюжим бегуном на средние дистанции из пригорода Портленда. Я всегда ходил на цыпочках перед Бауэрманом. И все равно он часто терял со мной терпение, хотя я помню лишь один случай, когда он действительно обозлился.
Я был второкурсником, изможденным учебой. Все утро проводил в классе, весь день – на практических занятиях, а ночью корпел над домашними заданиями. Однажды, опасаясь, что заболеваю гриппом, я остановился по дороге на учебу в офисе Бауэрмана, чтобы сказать, что я не смогу прийти днем на тренировку. «Угу-гу, – произнес он. – А кто тренер в этой команде?»
«Вы».
«Ну, тогда как тренер этой команды говорю тебе, чтобы ты сваливал оттуда, черт побери. И кстати… у тебя сегодня намечен контрольный забег на время».
Я готов был расплакаться. Но я собрался, сконцентрировал все эмоции на забеге и показал лучшее время за год. Покидая беговую дорожку, я сердито взглянул на Бауэрмана. Ну что, рад теперь, с… ты сын? Он встретил мой взгляд, проверил секундомер, вновь посмотрел на меня и кивнул. Он проверил меня. Он сломал меня, а потом заново собрал, прямо как пару кроссовок. И я выдержал. Потом я по-настоящему стал одним из его орегонских парней. С тех пор я стал тигром.
Ответ от Бауэрмана я получил тотчас. Он написал, что приезжает в Портленд на следующей неделе на орегонские соревнования по легкой атлетике в закрытом помещении. Он пригласил меня на обед в гостинице «Метрополитен», где разместится команда.
25 января 1964 года. Я ужасно нервничал, когда официантка проводила нас к столу. Помню, Бауэрман заказал гамбургер, а я хрипло выдавил: «И мне тоже».
Несколько минут мы потратили на то, чтобы рассказать, что произошло за последнее время. Я сообщил Бауэрману о своей поездке вокруг света. Кобе, Иордания, храм Ники. Бауэрману было особенно интересно услышать о том, как я провел время в Италии, которую он, несмотря на то что он там был на волосок от смерти, вспоминал с теплым чувством.
Наконец он перешел к делу. «Эти японские кроссовки, – сказал он, – они довольно хороши. Как насчет того, чтобы ввести меня в сделку?» Я взглянул на него. Ввести? В сделку? Мне потребовалось некоторое время, чтобы переварить и понять, что он имел в виду. Он не только хотел купить дюжину кроссовок «Тайгер» для своей команды, он хотел стать моим партнером? Даже если бы ветер донес до меня глас Божий и Господь воспросил, может ли Он стать моим партнером, я бы так сильно не удивился. Я запнулся, а потом, заикаясь, ответил, что согласен.
Я протянул руку. А затем убрал ее. «Какое партнерство имеете вы в виду?» – спросил я.
Я дерзко осмелился вести переговоры с Богом. Я поразился собственной выдержке. Бауэрман тоже. Он выглядел смущенным. «Пятьдесят на пятьдесят», – предложил он.
«Ну, тогда вам придется внести половину требуемых денег».
«Разумеется».
«Я полагаю, первый заказ будет на тысячу долларов. Ваша половина – пятьсот».
«Я готов на это».
Когда официантка принесла нам чек за два гамбургера, мы оплатили его так же – пополам. Пятьдесят на пятьдесят.
Помню, что произошло это на следующий день, а может, спустя несколько дней или недель, хотя то, что указано в документах, противоречит моей памяти. Письма, дневники, ежедневники с записью намечаемых деловых встреч – все это убедительно свидетельствует о том, что эта встреча состоялась значительно позже. Но я помню то, что помню, и должна быть причина тому, почему я помню об этом именно так. И сейчас вижу, как, покидая ресторан, Бауэрман надевает свою бейсболку, как подтягивает свой ковбойский галстук, и слышу, как он обращается ко мне: «Я хочу, чтобы ты встретился с моим юристом, Джоном Джакуа. Он поможет нам изложить все на бумаге».
Как бы там ни было – днями позже, неделями позже или годами, – встреча прошла таким вот образом.
Я подъехал к каменной крепости Бауэрмана и в который раз восхитился окружающей обстановкой. Уединенно. Мало кто мог пойти на то, чтобы поселиться там. Надо было проехать по Кобург-роуд до Маккензи-драйв, затем найти съезд на грунтовку, извилистую проселочную дорогу, которая через пару миль углублялась в лес. В конце концов вы попадали на широкую поляну с розанами, отдельно стоящими деревьями и симпатичным усадебным домом, небольшим, с каменным фасадом. Бауэрман построил его собственными руками. Ставя свой «Валиант» на парковочное место, я задавался вопросом, каким образом, ради всего святого, удалось ему выдюжить такой непосильный труд в одиночку. Тот, кто передвигает горы, сначала убирает маленькие камешки.
Дом опоясывала широкая деревянная веранда, на которой расположилось несколько шезлонгов, – все это также было сделано им самим. С веранды открывался захватывающий вид на реку Маккензи, и меня не пришлось бы долго убеждать, чтобы я поверил, будто и реку одел в берега тоже Бауэрман.
Я увидел Бауэрмана, вышедшего на крыльцо. Прищурившись, он спустился по ступенькам и направился к моей машине. Не помню, о каких пустяках мы говорили, пока он усаживался на сиденье. Я ударил по газам, и мы направились к дому его юриста.
Помимо того что Джакуа был юристом и лучшим другом Бауэрмана, он еще был и его соседом. Он владел земельным участком в полторы тысячи акров у подножия горы, на которой стоял дом Бауэрмана, лучшими пойменными землями на берегах Маккензи. Ведя машину, я не мог себе представить, что можно ждать чего-то хорошего от предстоящего знакомства. С Бауэрманом я хорошо ладил, это точно, и мы друг с другом договорились, но юристы всегда все портят. Юристы специализируются на том, чтобы все портить, заваривая кашу. А юристы из числа лучших друзей?.
Бауэрман тем временем не делал ничего, чтобы успокоить меня. Он сидел вытянувшись, будто аршин проглотил, и любовался видами из окна.
В этой обстановке оглушающего молчания я не сводил глаз с дороги, размышляя об эксцентричной личности Бауэрмана, оставивший отпечаток на всем, чем он занимался. Он всегда шел против ветра. Всегда. Например, он был первым университетским тренером в Америке, сделавшим упор на отдыхе, придавая такое же большое значение восстановлению сил, как и самой работе. Но когда он тебя понуждал что-то делать, то, парень, передышки от него не жди. Стратегия Бауэрмана относительно бега на милю была простой. Набрать быстрый темп на первых двух кругах, третий круг пробежать что есть сил, а затем утроить скорость на четвертом. В его стратегии было что-то от философии дзен, потому что стратегия эта была невыполнимой. И тем не менее – она срабатывала. Бауэрман как тренер воспитал больше бегунов, сумевших пробежать милю быстрее чем за четыре минуты, чем кто-либо еще. Когда-либо. Я, однако, не стал одним из таких бегунов и в тот день спрашивал себя, не случится ли и на этот раз так, что я вновь недотяну на этом решающем последнем круге.
Джакуа ждал нас на крыльце дома. Я и раньше виделся с ним пару раз на состязаниях по легкой атлетике, но мне никогда не удавалось хорошенько разглядеть его. Хотя он и носил очки, и приближался к среднему возрасту, его вид не вязался с моим представлением о юристе. Он выглядел слишком крепким, слишком хорошо скроенным. Позднее я узнал, что, учась в средней школе, он был звездой-тейлбеком (игроком, замыкавшим линию нападения, в американском футболе. – Прим. пер.) и одним из лучших бегунов на стометровке в колледже Помона. В нем по-прежнему были заметны признаки спортивной силы, и она сразу проявилась в его рукопожатии.
«Привет, – обратился он ко мне, хватая за рукав и увлекая в гостиную, – утром я собирался надеть твои кроссовки, но вляпался ими в коровью лепешку!»
День был типичным для января в Орегоне. Помимо того что хлестал дождь, буквально все было пронизано промозглой сыростью. Мы расположились в креслах вокруг камина Джакуа, самого большого из всех виденных мною, настолько большого, что в нем можно было бы зажарить лося. Ревущие языки пламени охватывали несколько поленьев, каждое размером с пожарный гидрант. Из боковой двери показалась жена Джакуа, неся поднос с кружками горячего шоколада. Она спросила меня, не хочу ли я взбитых сливок или зефира. Спасибо, мэм, ни того, ни другого. Мой голос прозвучал на две октавы выше обычного. Она склонила голову набок и с жалостью посмотрела на меня. Парень, они собираются с тебя живого кожу содрать.
Джакуа сделал глоток, вытер сливки с губ и приступил. Недолго поговорил об орегонском стадионе, где проходили забеги, и о Бауэрмане. На нем были грязные синие джинсы и мятая фланелевая рубашка, и я не мог не подумать, как сильно он отличается от моего представления о том, каким должен быть юрист.
Далее Джакуа признался, что никогда не видел Бауэрмана настолько поглощенным идеей. Мне понравилось такое заявление. «Но, – добавил он, – пятьдесят на пятьдесят не совсем то, что хотелось бы тренеру. Он не желает быть за все ответственным и не хочет, чтобы однажды пришлось бодаться с тобой. Никогда. Как насчет того, чтобы поделить доли пятьдесят один на сорок девять? И передать тебе оперативный контроль?»
Всей своей манерой поведения он хотел показать, что желает помочь, сделать так, чтобы ситуация принесла победу каждому. Я доверял ему.
«Меня это устраивает, – сказал я. – Это… всё?»
Он кивнул. «Договорились?» – спросил он. «Договорились», – ответил я. Мы все пожали друг другу руки, подписали бумаги, и с этого момента я был официально в партнерстве, имеющем обязательную юридическую силу, со Всемогущим Бауэрманом. Миссис Джакуа предложила мне еще горячего шоколада. Да, мэм, пожалуйста. И не осталось ли у вас зефира?
Позже в тот же день я написал письмо в «Оницуку», спросив, могу ли я стать эксклюзивным дистрибьютором кроссовок «Тайгер» в западных штатах США, после чего запросил выслать мне триста пар кроссовок как можно скорее. При стоимости 3,33 доллара за пару заказ обошелся приблизительно в 1000 долларов. Даже со взносом Бауэрмана требуемая сумма была больше, чем то, чем я располагал. И вновь я решил пообщаться с отцом, но на этот раз он заартачился. Он был не против помочь мне стартовать, но не хотел, чтобы я обращался к нему за помощью из года в год. Кроме того, он полагал, что моя обувная затея – журавль в небе. Не для того он посылал меня учиться в Орегонский университет и Стэнфорд, чтобы я потом стал бродячим торговцем ботинок. Валять дурака, – вот как он это назвал. «Бак, – обратился он ко мне, – как долго ты еще намерен валять дурака со своими кроссовками?»
Я пожал плечами: «Не знаю, пап».
Он посмотрел на маму. Как обычно, она ничего не произнесла. Она просто слегка улыбнулась своей красивой улыбкой. Было ясно, что свою застенчивость я унаследовал от нее. Я также часто хотел, чтобы и внешность моя была похожа на мамину.
В первый раз, когда отец положил глаз на маму, ему показалось, что она манекен. Он проходил мимо единственного универмага в Розберге и тут заметил ее, стоящую в витрине и демонстрирующую вечернее платье. Осознав, что она из плоти и крови, он немедленно отправился домой и упросил сестру выяснить, как зовут эту сногсшибательную девушку в витрине. Сестра выяснила. Это Лота Хэтфильд, сообщила она.
Спустя восемь месяцев отец сделал ее Лотой Найт.
В то время отец готовился стать признанным юристом, чтобы покончить со страшной бедностью, которой характеризовалось его детство. Ему было двадцать восемь. Мама, которой едва исполнился двадцать один год, выросла в еще более бедной семье (ее отец был железнодорожным проводником). Бедность была одной из их общих черт.
Во многом они были классическим примером того, когда противоположности сходятся. Моя мама, высокая, ошеломляюще красивая, любительница бывать на открытом воздухе, всегда находилась в поиске таких мест, где она могла бы вернуть себе часть утраченного внутреннего спокойствия. Отец же, невысокий, заурядной внешности, носивший толстые очки без оправы, чтобы исправить зрение, острота которого выражалась дробью Снеллина 20/450 (по российской системе – близорукость минус 5. — Прим. пер.), и ежедневно тратил все свои силы на изнурительную борьбу по преодолению своего прошлого, стремясь стать респектабельным в основном благодаря учебе и тяжкому труду. Заняв среди выпускников юридической школы второе место, он часто выражал сожаление в связи с тем, что в его выписке из зачетно-экзаменационной ведомости была проставлена единственная оценка «С» (соответствует нашей тройке. – Прим. пер.). (Он полагал, что профессор таким образом наказал его за политические убеждения.)
Когда их диаметрально противоположные натуры сталкивались с проблемой, мои родители занимали единственную спасительную позицию, приверженцами которой они были в одинаковой степени, – заключалась она в вере, что семья всегда стоит на первом месте. Когда такой консенсус не срабатывал, наступали тяжелые дни. И ночи. Отец начинал пить. Мать обращалась в камень.
Ее наружность, однако, была обманчивой. Что было опасно. Наблюдая ее молчаливость, люди выносили суждение, что она кроткая, и часто ей удавалось решительным образом напоминать им, что кроткой она не была. Например, как-то отец отказывался сократить потребление соли, несмотря на предупреждение врачей, продиктованное повышением его кровяного давления. Мама просто заполнила все солонки в доме порошковым молоком. Еще был случай, когда мы с сестрами устроили перебранку, с криками требуя обеда, несмотря на ее призывы успокоиться. Мама неожиданно издала дикий вопль и запустила бутербродом с яйцом и салатом в стену, после чего вышла из дома, пересекла лужайку и исчезла. Никогда не забуду, как яичные ошметки с салатом медленно соскальзывали со стены, в то время как мелькавший вдали мамин сарафан будто растворился между деревьями.
Возможно, ничто не раскрывало истинную натуру моей матери лучше, чем частые учения, которые она устраивала для меня. Девочкой она оказалась свидетельницей того, как в той округе, где она жила, однажды дотла сгорел дом; один из жильцов не смог выбраться и погиб. Поэтому она часто привязывала к каркасу моей кровати веревку и заставляла меня спускаться по ней со второго этажа. И засекала время. Что могли подумать соседи? А о чем должен был думать я? Возможно, об этом: жизнь – опасная штука. И об этом: мы всегда должны быть готовы.
Ну, а ещё о том, что мама любит меня.
Когда мне было двенадцать, Лес Стирс переехал в дом напротив нашего, через улицу, по соседству с домом, где жил мой лучший друг Джэки Эмори. Однажды мистер Стирс устроил на заднем дворе Джэки площадку для прыжков в высоту, и мы с Джэки соревновались, не уступая друг другу. Каждый из нас достиг предела в четыре фута и шесть дюймов (~ 1 м 37 см. – Прим. пер.). «Возможно, один из вас однажды побьет мировой рекорд», – говорил нам мистер Стирс. (Позже я узнал, что мировой рекорд того времени шесть футов и 11 дюймов (2 м 11 см. – Прим. пер.) – принадлежал мистеру Стирсу.)
Будто из ниоткуда появилась мама (на ней были садовые слаксы и летняя блузка). Охо-хо, подумал я, мы в беде. Она окинула взглядом всю сцену, посмотрела на меня с Джэки. Потом на мистера Стирса. «Поднимите планку повыше», – попросила она.
Она скинула туфли, провела носком черту по земле, рванула вперед и с легкостью преодолела 5 футов (152, 4 см. – Прим. пер.). Не знаю, любил ли я ее больше, чем в тот момент. Тогда я подумал: она крутая. Вскоре после этого я пришел к выводу, что она еще и скрытая почитательница спортивного бега.
Это произошло, когда я учился на втором курсе. У меня появился болезненный нарост на подошве ноги. Ортопед порекомендовал хирургическое вмешательство, что означало, что я потеряю целый сезон занятий и соревнований по бегу. У мамы нашлось два слова, которыми она ответила врачу: «Не приемлемо». Она промаршировала до аптеки и купила там флакон с лекарством для удаления наростов и каждый день после этого смазывала мне ногу. Затем через каждые две недели она брала разделочный нож и срезала им часть нароста, уменьшая его, пока он совсем не пропал. Той весной я показал в беге лучшие результаты в моей жизни.
Так что я не слишком удивился очередному демаршу мамы, когда отец обвинил меня в дуракавалянии. Как бы вскользь она открыла свой кошелек и достала семь долларов. «Я хотела бы приобрести пару кроссовок Limber Up, пожалуйста», – сказала она достаточно громко, чтобы отец услышал.
Было ли это способом, которым мама пыталась уколоть отца? Или демонстрацией лояльности к единственному сыну? Или же подтверждением ее любви к легкой атлетике? Не знаю. Да и не важно. Меня всегда охватывало такое трогательное чувство, когда я видел, как она стоит у плиты, у раковины на кухне, во время готовки или мытья посуды в японских кроссовках для бега шестого размера (соответствует размеру 35 в России. – Прим. пер.).
Возможно, не желая осложнений в отношениях с мамой, отец одолжил мне тысячу баксов. На этот раз кроссовки прибыли сразу же.
Апрель 1964 года. Я арендовал грузовичок, приехал на нем на склад, и таможенный чиновник передал мне десять огромных картонных коробок. Добравшись до дома, я спустил коробки в подвал и там раскрыл их. В каждой было по 30 пар кроссовок «Тайгер», завернутых в целлофан (обувные коробки стоили слишком дорого). В считаные минуты подвал оказался заполнен кроссовками. Я любовался ими, играл с ними, катался на них, после чего убрал их с дороги, аккуратно расставив вокруг печи и под столом для пинг-понга, как можно дальше от стиральной машины и сушилки, чтобы не мешали маме, когда ей надо будет заняться стиркой. И наконец сам примерил пару кроссовок. Я сделал несколько кругов по подвальному помещению. Я прыгал от радости.
Через несколько дней пришло письмо от г-на Миязаки. Да, отвечал он, вы можете стать дистрибьютором продукции «Оницуки» на Западе. Это было все, что мне было надо. К ужасу отца и подпольной радости мамы, я бросил работу в бухгалтерской фирме и той весной больше ничем не занимался, а лишь продавал кроссовки из багажника своего «Валианта».
Моя стратегия продаж была простой и, как я думал, почти гениальной. После того как мне дали от ворот поворот в двух магазинах спортивных товаров («Малыш, миру не нужна еще одна пара трековых кроссовок!»), я объехал весь северо-запад Тихоокеанского побережья, побывав на различных легкоатлетических соревнованиях. Между забегами я разговаривал с тренерами, бегунами, болельщиками, показывая им свой товар. Реакция всегда была одна и та же. Я не поспевал записывать заказы.
Возвращаясь в Портленд, я ломал голову над загадкой моего внезапного успеха в продажах. Я был не способен продавать энциклопедии и презирал это занятие настолько, что готов был ногой их расшвырять. С продажей акций взаимных фондов дело у меня обстояло немного лучше, но внутри я чувствовал себя одеревенелым. Так почему тогда продажа обуви пошла по иному сценарию? Потому что, осознал я, это была не продажа. Я верил в занятие бегом. Я верил, что, если люди будут выходить из дома и пробегать каждый день по несколько миль, мир станет лучше, и я верил, что в моих кроссовках бегать лучше всего. Люди, чувствуя мою веру, хотели приобрести ее часть для себя. Вера, решил я. Вера непреодолима.
Иногда люди так сильно хотели заполучить мои кроссовки, что писали мне или звонили, сообщая, что узнали о новых моделях «Тайгер» и что им просто необходимо приобрести пару. Так что, пожалуйста, не могли бы вы выслать их наложенным платежом? Так, без каких-либо усилий с моей стороны, родился мой бизнес, основанный на почтовых заказах.
Иногда же люди просто приходили в дом моих родителей. Почти каждый вечер раздавался звонок в дверь, и отец, ворча, вставал со своего винилового кресла, выключал телевизор и шел узнавать, кого там принесло. А там, на пороге, мог стоять худющий мальчишка с развитыми мускулистыми ногами. У него были бегающие глаза, и весь он дергался, как наркоман, ищущий дозу. «Бак дома?» – спрашивал малец. Отец обычно кричал мне через кухню, чтобы я, находившийся в своей комнате, услышал. Я выходил, приглашал парня в дом, предлагал сесть на диван, после чего вставал на колени и снимал мерку с его ноги. Отец, засунув руки глубоко в карманы и не веря своим глазам, наблюдал за всей операцией.
Большинство тех, кто приходил к нам домой, находили меня по сарафанному радио. Друзья друзей. Но вот некоторые меня находили благодаря моей первой попытке заняться рекламой – листовкам, которые я сам разработал и отпечатал в местной типографии. Сверху крупным шрифтом значилось: «Лучшие новости о беговой обуви! Япония бросает вызов европейскому доминированию в производстве обуви для соревнований по бегу!» Далее в рекламке говорилось: «Низкие затраты на оплату труда в Японии позволяют новой замечательной компании предложить вам эти кроссовки по невероятно низкой цене – 6,95 доллара». Внизу проспекта указывался мой адрес и номер телефона. Я облепил листовками весь Портленд.
4 июля 1964 года я распродал свою первую партию. Я написал японцам и заказал еще девятьсот пар. Эта партия обошлась бы, ориентировочно, в три тысячи долларов, что начисто съело бы всю наличность отца, а также его терпение. Отцовский банк, сказал он, с этого дня закрыт. Впрочем, он дал мне гарантийное письмо, которое я отнес в «Первый Национальный банк», штата Орегон. Благодаря репутации моего отца, и ничему более, банк согласился выдать мне кредит. Хваленая репутация отца наконец-то стала приносить дивиденды, по крайней мере мне.
У меня был маститый партнер, я был законно представлен в банке, и у меня была продукция, которая сама себя продавала. Я был на коне.
На самом деле обувь продавалась настолько хорошо, что я решил нанять еще одного торговца.
Проблема была в том, как добираться до Калифорнии. Лететь самолетом я себе позволить не мог по деньгам. А ехать туда на машине у меня не было времени. Поэтому каждый второй уик-энд я набивал свой вещмешок кроссовками «Тайгер», надевал свою идеально отутюженную военную форму и направлялся на местную авиабазу. Увидев меня в униформе, военные полицейские взмахом руки показывали мне на транспортник ВВС, отправлявшийся в очередной рейс в Сан-Франциско или Лос-Анджелес, не задавая лишних вопросов. Во время рейдов в Лос-Анджелес я экономил еще больше, толкая товар на пару с Чаком Кейлом, своим другом по Стэнфорду. Хорошим другом. Кейл приходил поддержать меня на защите той курсовой работы о беговой обуви.
В один из таких субботних дней в Лос-Анджелесе я пришел на соревнования, организованные в Оксидентал-колледж. Как всегда, я стоял на краю травяного поля, позволяя своим кроссовкам самим творить чудо. Проходивший мимо парень неожиданно притормозил и протянул руку. В глазах искорки, красивое лицо. На самом деле очень красивое, хотя и с грустным выражением. Несмотря на напускное спокойствие, было что-то печальное, чуть ли не трагическое в его глазах. А также что-то смутно знакомое. «Фил», – обратился он ко мне. «Да?» – отозвался я. «Джефф Джонсон», – представился он.
Ну, конечно! Джонсон. Я знал его по Стэнфорду. Он был бегуном, показывал довольно приличные результаты на дистанции в одну милю, и мы соревновались друг с другом на нескольких открытых университетских состязаниях. А иногда он принимал участие в наших с Кейлом пробежках, а затем шел с нами перекусить. «Здоров, Джефф, – сказал я, – чем сейчас занят?» «В аспирантуре, – ответил он, – антропологию штудирую». В его планах было стать социальным работником. «Да ты что!» – удивился я, округляя глаза. Джонсон совсем не походил на социального работника. Я не мог представить, как он консультирует наркоманов и размещает детей-сирот по приютам. Не походил он и на антрополога. Представить не мог, как он болтает с каннибалами в Новой Гвинее или же ковыряется с кисточкой в местах древних поселений индейцев анасази, просеивая козий навоз в поисках черепков.
Но это, по его словам, были его мытарства лишь в дневное время. По выходным он, следуя зову сердца, занимался продажей обуви. «Не может быть!» – вскричал я.
«Адидас», – сказал он. «Да пошел он, этот «Адидас», – сказал я, – ты должен работать на меня, помогать мне продавать эти новые японские кроссовки».
Я дал ему подержать в руках гладкие марафонки «Тайгер», рассказал ему о своей поездке в Японию, о встрече в компании «Оницука». Он согнул марафонку, внимательно осмотрел подошву. «Довольно клевая», – сказал он. Он был заинтригован, но – нет. «Я собираюсь жениться, – сообщил он. – Не уверен, что смогу сейчас взять на себя новое предприятие».
Близко к сердцу его отказ я не принял. Но это было первое за многие месяцы сказанное мне «нет».
Жизнь была прекрасна. Жизнь была грандиозна. Я даже завел своего рода подругу, хотя на нее у меня совсем не оставалось времени. Я был счастлив, счастлив по-настоящему, возможно, как никогда в жизни, но счастье может быть и опасным. Оно притупляет чувства. Таким образом, я не был готов к получению того ужасного письма.
Оно было от тренера по борьбе в средней школе – в каком-то богом забытом городке на востоке страны, небольшом городке на Лонг-Айленде под названием не то Массапекуа, не то Манхассет. Я дважды прочитал его, прежде чем понял, о чем оно. Тренер утверждал, что он только что вернулся из Японии, где провел встречу с руководителями компании «Оницука», которые благословили его стать эксклюзивным американским дистрибьютором. Поскольку он прознал, что я продаю обувь с маркой «Тайгер», то считает, что я занимаюсь браконьерством, и требует – приказывает мне! – прекратить это.
Чувствуя, как колотится мое сердце, я позвонил своему кузену, Дугу Хаузеру. Он окончил Стэнфордскую юридическую школу и теперь работал в солидной фирме в городе. Я попросил его разобраться с этим мистером из Манхассета, выяснить все, что можно, а затем написать этому типу письмо, чтобы отцепился. «Сказав что, если конкретно?» – спросил кузен Хаузер. «Что в случае любой попытки вмешательства в дела «Блю Риббон» будут незамедлительно приняты ответные юридические меры», – ответил я.
Моему «бизнесу» было два месяца от роду, и я уже оказался втянут в юридическую битву? Так мне и надо за беспечность назвать себя счастливым.
Вслед за этим я сел и накатал отчаянное письмо в «Оницуку».
Уважаемые господа, я был весьма огорчен, получив сегодня утром письмо от человека, проживающего в Манхассете, штат Нью-Йорк, который утверждает…
Я ждал ответа.
Ждал.
Потом написал вновь.
Нани мо.
Ничего.
Кузен Хаузер раскопал, что мистер из Манхассета был чем-то вроде знаменитости. До того как стать школьным тренером по борьбе, он был моделью – одним из тех, кто воплощал образ настоящего Человека Мальборо. Прекрасно, подумал я. Как раз то, что мне надо. Состязание с каким-то мифическим американским ковбоем в том, кто дальше струю пошлет.
Я впал в глубокую депрессию. Я стал таким брюзгой, таким никудышным человеком, чтобы водить со мною знакомство, что меня и подруга оставила. Каждый вечер я сидел с семьей за ужином, ковыряясь вилкой в тушеном мясе с овощами, приготовленными мамой. Затем усаживался с отцом в телевизионном уголке, хмуро уставившись в экран. «Бак, – сказал отец, – ты похож на человека, которого огрели дубиной по затылку. Давай завязывай».
Но я не мог. Вновь и вновь я возвращался в мыслях к моей встрече в компании «Оницука». Управляющие компанией продемонстрировали такое кей, такое уважение ко мне. Они кланялись мне, а я им. Я был с ними откровенен, честен – ну, по большей части. Конечно, «технически» я не был владельцем «бизнеса» под названием «Блю Риббон», но это уже казуистика. Теперь он у меня был, и этот бизнес в одиночку вывел бренд «Тайгер» на Западное побережье США. Я мог бы продавать кроссовки «Тайгер» в десять раз быстрее, если бы «Оницука» дала мне малейший шанс. Вместо этого компания собиралась отсечь меня? Выбросить в пользу этого гребаного «ковбоя Мальборо»?
Приди туда, где ощутим тот вкус.
Лето заканчивалось, а я все еще не получил ответа от «Оницуки» и уже готов был отказаться от идеи продавать обувь. Но в День труда, однако, я изменил свои намерения. Я не мог сдаться. Пока еще не мог. А в таком случае это значило, что я лечу обратно в Японию. Мне надо было заставить «Оницуку» раскрыть карты, разобраться с ситуацией.
Я обсудил эту идею с отцом. Моё дуракаваляние с продажей обуви ему всё ещё не нравилось. Но куда больше ему не нравилось нечестное обращение с его сыном. Он нахмурился и сказал: «Думаю, тебе стоит поехать».
Переговорил я об этом и с мамой. «Даже не сомневайся, и без всяких «думаю», – отрезала она.
И именно она подвезла меня до аэропорта.
Пятьдесят лет спустя я все еще вижу, как мы направляемся туда в машине. Помню каждую мелочь. Был солнечный, безоблачный день, влажности не ощущалось, температура чуть выше восьмидесяти (по Фаренгейту. По Цельсию – около 28 градусов. – Прим. пер.). Оба сидим, молча наблюдая за игрой солнечных лучей на ветровом стекле. Наше молчание было таким же, каким оно бывало много раз, когда она отвозила меня на соревнования. Я был слишком сосредоточен, пытаясь справиться с нервами, чтобы вести разговор, а она понимала это лучше кого бы то ни было. Она уважала те границы, которые мы очерчивали вокруг себя в кризисные моменты.
На подъезде к аэропорту она нарушила молчание. «Просто будь самим собой», – сказала она.
Я выглянул в окно. Быть самим собой. На самом деле? Это что, лучший вариант для меня?
Изучать себя – значит забыть себя.
Я оглядел себя. Одет я был уж точно не так, как если бы я был самим собой. На мне был новый костюм приличного случаю темно-серого цвета, в руке – небольшой чемодан. В боковом кармане – новая книжка «Как делать бизнес с японцами». Богу ведомо, как и где я услышал о ней. Поморщившись, вспоминаю еще одну, последнюю деталь своего гардероба: на мне был черный котелок. Я купил его специально для этой поездки, полагая, что в нем я буду выглядеть старше. На самом деле в нем я казался безумцем. Совсем рехнувшимся. Будто сбежавшим из психушки викторианских времен, прямо типаж с картины Рене Магритта.
Я провел бо́льшую часть полета, изучая, как делать бизнес с японцами. Когда мои глаза устали, я закрыл книгу и уставился в окно. Я пытался поговорить сам с собой, потренировать себя. Я говорил себе, что мне необходимо отмести в сторону чувства обиды, выбросить из головы все мысли о несправедливости, которые лишь вызовут у меня эмоциональный всплеск и помешают ясно думать. Эмоциональность была бы фатальной. Мне надо было оставаться хладнокровным.
Я вспоминал о своей карьере бегуна во время учебы в Орегонском университете. Я бегал вместе с одними и соперничал с другими спортсменами, которые были намного лучше меня, быстрее, физически более одаренными. Многие потом стали олимпийцами. И тем не менее я приучил себя забывать об этом невеселом факте. Люди почему-то полагают, что соревнование – всегда хорошая вещь, что на соревнованиях всегда выявляется то лучшее, что есть в людях, но это справедливо лишь в отношении тех, кто способен забыть о соревновании. Искусство соревнования, как я усвоил на беговой дорожке, – это искусство забывать, и теперь я напомнил себе об этом выводе. Ты должен забыть о пределах своих возможностей. Ты должен забыть свои сомнения, свою боль, свое прошлое. Ты должен забыть тот внутренний голос, который вопит, умоляет: «Больше ни шагу!» А когда невозможно об этом забыть, ты должен с этим как-то договориться. Я оживил в памяти все забеги, во время которых мое сознание хотело одного, а тело – другого, вспомнил, как, наматывая круги, я говорил своему телу: «Да, ты затрагиваешь некоторые важные моменты, но все же давай продолжим бег…»
Несмотря на весь мой опыт ведения переговоров со своим внутренним голосом, у меня никогда не получалось делать это естественно, и теперь я опасался, что растерял навык из-за долгого отсутствия практики. Во время захода самолета на посадку в аэропорту Ханеда я сказал себе, что мне придется либо немедленно реанимировать свой прежний навык, либо потерпеть поражение.
Мысли о проигрыше были просто невыносимы.
В Японии готовились к проведению Олимпийских игр 1964 года, поэтому я смог найти совершенно новую гостиницу в Кобе с разумными ценами – «Ньюпорт». Она находилась в центре города, ее особой достопримечательностью был вращающийся ресторан наверху. Он был точно таким же, что находится на верхушке башни «Космическая игла» в Сиэтле, – на меня вид японской башни подействовал успокаивающе, как легкая ностальгия. Перед тем как распаковать вещи, я позвонил в «Оницуку» и оставил сообщение. Я здесь и прошу меня принять.
После чего я уселся на край кровати и уставился на телефон. Наконец он зазвонил. Секретарша чопорным голосом сообщила мне, что мое контактное лицо в «Оницуке», г-н Миязаки, больше в компании не работает. Плохой признак. Заменивший его на посту г-н Моримото не хочет, чтобы я приходил в штаб-квартиру компании. Очень плохой знак. Вместо этого, продолжила она, г-н Моримото встретился бы со мной за чашкой чая во вращающемся ресторане моей гостиницы. Завтра утром.
Спать я лег рано, но то и дело просыпался. Снились погони на автомобилях, тюрьма, дуэли – такие же кошмары, которые всегда терзали меня накануне больших соревнований, свидания или экзамена. Я встал на рассвете, съел завтрак из сырого яйца, разбитого поверх горячего риса, и приготовленной на гриле рыбы, запив все это зеленым чаем. Затем, освежая в памяти заученные отрывки из книги «Как делать бизнес с японцами», я побрил свои бледные скулы. Раз или два раза при этом порезался и с трудом остановил кровь. Ну и видок, должно быть, у меня был. Наконец я надел костюм и побрел к лифту. Нажимая кнопку на верхний этаж, я заметил, что моя рука белее кости.
Моримото пришел вовремя. Он был примерно того же возраста, что и я, но выглядел как более зрелый и более уверенный в себе человек. Одет он был в помятую спортивную куртку, да и лицо у него было какое-то помятое. Мы присели за столик у окна. Немедленно, еще до того, как к нам подошел официант, чтобы принять заказ, я рванулся в бой, высказав все, о чем я поклялся не говорить. Я высказал Моримото, насколько я был огорчен посягательством этого «ковбоя Мальборо» на мою территорию. Я сказал, что у меня сложилось впечатление, что я установил конструктивную связь с руководителями компании, с которыми встречался за год до этого, и это впечатление было усилено письмом от г-на Миязаки, подтвердившим, что тринадцать западных штатов являются исключительно моей территорией. Поэтому я в затруднении объяснить такое отношение ко мне. Я взывал к чувству справедливости Моримото, к его чувству чести. Он выглядел смущенным, поэтому я перевел дыхание и сделал паузу. Затем перешел от личного к профессиональному. Я перечислил свои внушительные продажи. Я упомянул имя своего партнера, легендарного тренера, чья репутация известна даже на другой стороне Тихого океана. Я также подчеркнул все то, что я мог бы сделать для «Оницуки» в будущем, если мне дадут шанс.
Моримото отпил глоток чая. Когда стало ясно, что я выговорился, он поставил чашку и выглянул в окно. Мы медленно совершали круг над Кобе. «Я свяжусь с вами».
Еще одна бессонная ночь. Я просыпался несколько раз, подходил к окну, наблюдал за судами, качавшимися на темно-фиолетовых волнах залива, на берегу которого стоял Кобе. Красивое место, думал я. Очень жаль, что вся эта красота не для меня. Мир теряет красоту, когда ты проигрываешь, а я был близок к проигрышу. Крупному.
Я знал, что утром Моримото скажет мне, что ему жаль, ничего личного, просто бизнес, но они остаются с «ковбоем Мальборо».
В 9.00 утра зазвонил телефон у изголовья кровати. Моримото. «Г-н Оницука… лично… желает встретиться с вами», – произнес он.
Я надел костюм, взял такси до штаб-квартиры «Оницуки». В конференц-зале, знакомом конференц-зале, Моримото указал мне на кресло по центру стола. На этот раз в середине, не во главе стола. Больше никакого кей. Сам он сел напротив меня и вперил в меня свой взор, пока зал медленно заполнялся руководителями фирмы. Когда все собрались, Моримото кивнул мне. «Хай», – сказал он.
Я начал говорить, по существу, повторяя то, что я уже говорил ему накануне утром. Когда мой голос повысился до крещендо, когда я уже готовился закончить свое обращение, все головы повернулись в сторону входа, и я остановился на полуслове. Температура в помещении упала градусов на десять. Прибыл основатель компании – г-н Оницука.
Одетый в темно-синий итальянский костюм, с копной черных волос, густых, как ковер из грубого ворса, он навел ужас на каждого, кто находился в конференц-зале. Тем не менее он, казалось, не обратил на это никакого внимания. При всей его власти, при всем его богатстве его движения были учтивыми. Он прошел вперед, прихрамывая, шаркая ногами, не подавая вида, что является боссом всех боссов, сёгуном обуви. Медленным шагом он обошел вокруг стола, на мгновение встречаясь взглядом с каждым из директоров компании. В конце концов он подошел ко мне. Мы раскланялись, пожали руки, после чего он занял свое место во главе стола, и Моримото попытался сформулировать причину, по которой я оказался здесь. Г-н Оницука поднял руку и оборвал его.
Без предисловий он пустился в длинный, страстный монолог. Когда-то, сказал он, у него было видение. Удивительная картина будущего. «Все жители планеты носят спортивную обувь, – сказал он. – Я знаю, этот день придет». Он сделал паузу, оглядывая сидящих за столом и переводя взгляд с одного на другого, чтобы убедиться, знают ли они об этом. Наконец его взгляд остановился на мне. Он улыбнулся. Я улыбнулся. Он дважды моргнул. «Ты напоминаешь мне меня самого, когда я был молод», – сказал он мягко. Он вглядывался в мои глаза. Секунду. Две. Потом повернулся и посмотрел на Моримото. «Это насчет тех тринадцати западных штатов?» – спросил он. «Да», – ответил Моримото. «Хм», – произнес Оницука. Он сузил глаза, посмотрел в пол. Казалось, он медитировал. Затем взглянул на меня. «Да, – сказал он, – хорошо. Западные штаты твои».
«Ковбой Мальборо», продолжил он, может и далее продавать борцовки по всей стране, но свою торговлю кроссовками для бега он ограничит Восточным побережьем. Г-н Оницука лично напишет «ковбою Мальборо» и проинформирует его о своем решении.
Он встал. Встал и я. Встали все. Мы все поклонились. Он покинул конференц-зал.
Все, кто остался, выдохнули. «Итак… решено», – произнес Моримото. «На один год, – добавил он. – Потом к этому вопросу вернемся».
Я поблагодарил г-на Моримото и заверил его, что компания «Оницука» не пожалеет, что поверила в меня. Я обошел вокруг стола, пожимая каждому руку и кланяясь, а когда подошел к Моримото, то пожал ему руку с особой силой. Затем я вышел вслед за секретаршей в соседнюю комнату, где подписал несколько контрактов и разместил огромный заказ на кроссовки общей стоимостью тридцать пять тысяч долларов.
Я пробежал весь путь до своей гостиницы, причем с полпути – вприпрыжку, а потом и вовсе высоко подпрыгивая, как танцор. Я задержался у перил и оглядел залив. Теперь его красота уже не была для меня чем-то сторонним, чужим. Я любовался лодками, скользящими под парусами, гонимыми бодрящими порывами ветра, и решил, что найму одну такую для себя. Прокачусь по Внутреннему морю. Час спустя я стоял на носу лодки, ветер трепал мои волосы, я шел под парусом прямо на закат и был очень доволен собой.
На следующий день я сел в поезд, идущий в Токио. Наконец-то настало время подняться за облака.
Во всех путеводителях говорилось, что подниматься на гору Фудзи надо ночью. Кульминация правильного восхождения, говорилось в них, в том, чтобы увидеть восход солнца с вершины горы. Поэтому я прибыл к подножию горы, когда смеркалось. Днем было душно, но к вечеру воздух становился прохладнее, и я сразу же пересмотрел свое прежнее решение о том, чтобы оставаться в бермудах, футболке и кроссовках «Тайгер». Я увидел человека, спускавшегося с горы в прорезиненном плаще. Я остановил его и предложил три доллара за его плащ. Он взглянул на меня, посмотрел на плащ и кивнул.
Мне удавалось вести успешные переговоры по всей Японии!
С наступлением ночи появлялись и начинали подъем в гору сотни местных жителей и туристов, образующих как бы восходящие людские потоки. У всех, как я заметил, были длинные бамбуковые посохи, на которых были закреплены и позванивали бубенчики. Я выбрал из толпы пожилую пару англичан и спросил их про посохи.
«Они отгоняют злых духов», – ответила женщина.
«А на горе есть злые духи?» – спросил я.
«Предположительно».
Я купил посох. Затем я заметил людей, столпившихся вокруг придорожного торговца. Люди покупали соломенные сандалии. Англичанка объяснила, что Фудзияма – активный вулкан и его пепел и сажа гарантированно испортят ботинки. Поэтому те, кто поднимался в гору, надевали соломенные сандалии, так сказать, одноразового пользования.
Я купил сандалии.
Облегчив карман, но зато должным образом экипировавшись, я пустился в путь. Существовало множество маршрутов, по которым можно было спуститься с горы Фудзи, но, согласно моему путеводителю, был лишь один путь наверх. Еще один жизненный урок, подумал я. В указателях, расставленных вдоль тропы наверх, на разных языках сообщалось, что до вершины нас ждут девять станций, на каждой из которых будут предложены еда и места для отдыха. Спустя два часа, тем не менее, я прошел мимо с номером три станции уже несколько раз. Что, японцы считают по-другому? Встревоженный этой неожиданностью, я стал гадать: а что, если тринадцать западных штатов на самом деле означают три?
На седьмой станции я остановился и купил японское пиво и чашку лапши. Во время ужина я разговорился с еще одной парой. Это были американцы, моложе меня – студенты, предположил я. Он был одет стильно, но как-то нелепо. В слаксы для гольфа, тенниску, подпоясан тканевым ремнем – его наряд отражал всю палитру пасхального яйца. Она выглядела чистым битником. Рваные джинсы, линялая футболка, дикая копна темных волос. Ее широко расставленные глаза были коричнево-черные. Как маленькие чашечки кофе эспрессо.
Оба вспотели от подъема. Они заметили, что я не взмок. Я пожал плечами и сказал, что занимался бегом в Орегонском университете. «Бегал на дистанцию в полмили». Парень нахмурился. Его подруга выдохнула: «Вау!» Мы прикончили свое пиво и вместе возобновили подъем.
Ее звали Сарой. Она была из штата Мэриленд. Край лошадей, сказала она. Богатый край, подумал я. С малых лет она ездила верхом, занималась конным спортом и проводила большую часть времени в седле и на конкурных полях. Она рассказывала о своих любимцах, пони и лошадях, будто они были ее ближайшими друзьями.
Я спросил о ее семье. «У папы компания, выпускающая шоколадные батончики», – ответила она. Она назвала компанию, и я рассмеялся. Мне довелось съесть массу батончиков ее семейного производства, иногда прямо перед забегом. Компанию основал ее дед, сообщила она, но тут же поспешила добавить, что у нее нет никакого интереса к деньгам.
Я заметил, что ее бойфренд вновь насупился.
Она изучала философию в женском колледже Коннектикута. «Не ахти какое заведение», – сказала извиняющимся тоном. Она хотела поступить в школу бизнеса Роберта Смита, где на четвертом курсе училась ее сестра, но не смогла. «Чувствуется, что ты еще переживаешь из-за отказа в приеме», – заметил я.
«Еще как», – ответила она.
«Всегда нелегко, когда получаешь отказ», – сказал я.
«Это уж точно».
Ее голос звучал как-то по-особенному. Некоторые слова она произносила странно, и я не мог понять, был ли это мэрилендский акцент или же дефект речи.
Что бы это ни было, оно меня восхищало.
Она поинтересовалась, что привело меня в Японию. Я объяснил, что прилетел спасать свою обувную компанию. «Свою компанию?» – переспросила она. «И ты… спас ее?» – опять спросила она. «Да, спас», – отвечал я. «У нас дома все ребята идут в школу бизнеса, – сказала она, – планируют потом стать банкирами. – Она закатила глаза, добавив: – Каждый делает одно и то же – такая тоска».
«Скука меня пугает», – сказал я.
«Ну да, потому что ты бунтарь».
Я остановился, воткнув свой посох в землю. «Я – бунтарь?» Меня бросило в жар.
По мере приближения к вершине тропа становилась все уже. Я заметил, что она напомнила мне тропу, по которой я шел в Гималаях. Сара и ее бойфренд уставились на меня. В Гималаях? Теперь она действительно была впечатлена. Когда вершина горы стала медленно принимать свои очертания перед нашим взором, подъем стал предательски коварным. Она схватила мою руку. «У японцев есть поговорка! – прокричал ее бойфренд, оглядываясь через плечо, чтобы мы оба услышали. – Каждый умный человек однажды должен подняться на Фудзи-сан, но лишь глупец делает это дважды».
Никто не рассмеялся. Хотя я вообще-то хотел – над его разноцветной, как пасхальное яйцо, одеждой.
На самой вершине мы подошли к огромным деревянным вратам тории. Мы уселись около них и стали ждать. Воздух был странным. Не совсем темным и не совсем прозрачным. Затем над горизонтом, будто выползая, стало подниматься солнце. Я рассказал Саре и ее бойфренду, что японцы устанавливают врата тории на сакральных границах, как порталы, связывающие земной мир и мир за его пределами. «Где бы вы ни переходили от мирского к сакральному, – объяснил я, – вы везде найдете врата тории». Саре это понравилось. Я сказал ей: мастера дзен верят, что горы «плывут», но мы не всегда можем ощутить их движение из-за ограниченности наших чувств. Но на самом деле в тот момент мы ощутили, будто Фудзи плывет и будто нас самих через весь мир несет волна.
В отличие от восхождения спуск не потребовал каких-то усилий. У подножия я поклонился и распрощался с Сарой и «Пасхальным яйцом». «Ёросику нэ». Приятно было познакомиться. «Куда ты направляешься?» – спросила Сара. «Думаю остановиться на ночь в „Хаконэ Инн”». «Ну, – сказала она, – я иду с тобой».
Я аж отступил. Взглянул на бойфренда. Он нахмурился. Я осознал наконец-то, что никакой он не бойфренд. С Пасхой тебя!
Мы провели два дня в гостинице, смеясь, болтая, влюбляясь. Начиная влюбляться. Если б только это не кончалось, говорили мы, но, разумеется, оно должно было закончиться. Мне надо было возвращаться в Токио, чтобы успеть на самолет, улетавший домой, а Сара была полна решимости двигаться дальше, чтобы увидеть всю Японию. Планов, чтобы вновь увидеться друг с другом, мы не строили. Она была как свободный дух и в планы не верила. «До свидания», – сказала она. «Хадзимэмаситэ», – сказал я. Счастлив был увидеть тебя.
За несколько часов до посадки в самолет я остановился у офиса «Америкен экспресс». Я знал, что она тоже заглянет сюда в какой-то момент, чтобы получить денежный перевод от тех, кто заправлял компанией по выпуску батончиков. Я оставил для нее записку: «Тебе придется пролететь над Портлендом, возвращаясь на Восточное побережье… Почему бы не сделать остановку и не зайти в гости?»
В первый же вечер дома, за ужином, я поведал домашним хорошую новость. Я встретил девушку. Затем я поделился с ними другой хорошей новостью. Я спас свою компанию. Я обернулся и пристально посмотрел на своих сестер-близняшек. Они проводили по полдня, сидя у телефона, готовые схватить трубку при первом же звонке. «Ее зовут Сара, – сказал я. – Так что, если она позвонит, пожалуйста… будьте деликатными».
Несколько недель спустя я пришел домой, набегавшись по делам, и, войдя, увидел ее сидящей в гостиной с моей мамой и сестрами. «Сюрприз», – улыбнулась она. Сара получила мою записку и решила принять мое предложение. Девушка позвонила из аэропорта, моя сестра Джоан взяла трубку и показала, для чего существуют сестры. Она быстро сгоняла в аэропорт и привезла Сару.
Я рассмеялся. Мы неловко обнялись на глазах у наблюдавших за нами мамы и сестер. «Давай прогуляемся», – предложил я. Я принес ей куртку из той части дома, которая была раньше для прислуги, и мы прошли под моросившим дождем в соседний парк. Она увидела гору Худ, возвышавшуюся вдали, и согласилась, что она удивительно похожа на Фудзи, что вызвало у нас прилив воспоминаний.
Я спросил у нее, где она остановилась. «Дурачок», – ответила она. Она во второй раз пригласила себя в мое личное пространство.
Две недели она жила в гостевой комнате на половине моих родителей просто как член семьи, которым, как начинал думать я сам, она однажды может стать. Не веря собственным глазам, я наблюдал, как она очаровывала семейство Найтов. Моих сестер, всегда занимавших оборонительную позицию, мою стеснительную мать, моего отца-самодержца. Им всем было далеко до нее. Особенно моему отцу. Когда она пожала ему руку, то растопила что-то бывшее у него внутри как глыба льда. Возможно, это было присуще тем, кто производил шоколадные батончики, и их друзьям-магнатам – она обладала такой самоуверенностью, с которой сталкиваешься всего раз или два за всю свою жизнь.
Вне сомнений, она была единственным человеком из всех, кого я знал, способным как бы между прочим упомянуть в одном Бейб Палей и Германа Гессе. Она собиралась когда-нибудь написать о нем книгу. «Гессе говорит, – однажды вечером за ужином промурлыкала она, – счастье – это как, а не что». Семейство Найтов жевало тушеное мясо и отхлебывало молоко. «Очень интересно», – сказал мой отец.
Я сводил Сару во всемирную штаб-квартиру компании «Блю Риббон», в подвальное помещение, и ознакомил ее с тем, как она функционирует. Подарил ей пару кроссовок Limber Up. Она надевала их, когда мы выезжали на морской берег. Мы ходили в пеший поход, поднимались на гору Хамбуг, ловили крабов вдоль иссеченной расщелинами береговой линии и собирали чернику в лесу. Стоя под восьмидесятифутовой елью, мы сливались в черничном поцелуе. Когда ей пришло время возвращаться в Мэриленд, я почувствовал себя опустошенным. Я писал ей через день. Мои первые любовные письма. Дорогая Сара, я вспоминаю, как я сидел с тобой у врат тории… Она всегда немедленно отвечала. Всегда выражала свою неумирающую любовь.
В то Рождество в 1964 году она вернулась. На этот раз в аэропорту ее встречал я. По дороге к нам домой она рассказала мне, что перед отъездом у нее был страшный скандал. Родители запретили ей возвращаться. Они не одобряли ее выбор – меня. «Мой отец вопил», – сказала она.
«О чем он вопил?» – спросил я.
Подражая отцовскому голосу, она произнесла: «Не можешь ты встретить на горе Фудзи парня, из которого получится что-то путное». Я поморщился. Я знал, что в мой огород полетят два камня, но не думал, что одним из них будет восхождение на гору Фудзи. А что плохого в том, чтобы забраться на Фудзи? «Как тебе удалось вырваться?» – поинтересовался я.
«Брат помог мне выскользнуть из дома рано утром и отвез в аэропорт». Я ломал голову, пытаясь понять, действительно ли она любит меня или же я для нее был лишь шансом для бунта.
Все дни, пока я работал, занимаясь товаром «Блю Риббон», Сара проводила время с моей мамой. Вечером мы отправлялись в центр города поужинать и выпить. В выходные катались на лыжах с горы Худ. Когда Саре пришло время возвращаться домой, я вновь ощутил себя опустошенным.
Дорогая Сара, я скучаю по тебе. Я люблю тебя.
Она сразу же отвечала на мои письма. Она тоже скучала. Тоже любила меня. Затем, с началом зимних дождей, в ее письмах ощутилось некоторое похолодание. Они стали менее эмоциональными. Или же мне так казалось. Возможно, это просто в моем воображении, говорил я себе. Но мне надо было знать точно. Я позвонил ей.
Нет, это не было моим воображением. Она сказала, что она много думала и что она не уверена, что мы подходим друг другу. Она не была уверена, что я для нее достаточно утонченный. «Утонченный» – именно это слово она употребила. До того как я смог возразить, она повесила трубку.
Я взял лист бумаги и напечатал ей длинное письмо, умоляя передумать.
Она сразу же ответила. Никакой сделки.
Из компании «Оницука» прибыла новая партия обуви. Я едва мог заставить себя реагировать. Целые недели прошли будто в тумане. Я прятался в подвале. Прятался в той половине дома, где раньше обитали слуги. Валялся на кровати и глазел на свои голубые ленты.
Хотя я и не говорил никому, в семье знали. О подробностях они не спрашивали. Они в них не нуждались или не хотели их.
За исключением моей сестры Джин. Когда однажды я куда-то уехал, она прошла в ту часть дома, где была моя комната, залезла в мой стол и нашла там письма Сары. Потом, когда я вернулся домой и спустился в подвал, Джин пришла и нашла меня там. Она присела на пол рядом со мной и сказала, что прочитала письма, все, внимательно, вплоть до последнего – с отказом. Я отвернулся. «Тебе будет лучше без нее», – сказала Джин.
Мои глаза наполнились слезами. Я кивнул в знак благодарности. Не зная, что сказать, я спросил Джин, не хочет ли она поработать на «Блю Риббон» неполный рабочий день. Помощь мне не помешала бы. «Поскольку ты так интересуешься письмами, – сказал я хрипло, – может, тебе придется по вкусу секретарская работа. За полтора доллара в час?»
Она рассмеялась.
Таким образом, моя сестра стала первым работником по найму в истории компании «Блю Риббон».
«Блю Риббон»
Я получил письмо от того парня – Джеффа Джонсона – в начале года. После нашей случайной встречи в Оксидентал-колледже я выслал ему пару кроссовок «Тайгер» в качестве подарка, и теперь он сообщал, что примерил их и совершил в них пробежку. Сказал, что они ему понравились. Очень. Другим они тоже понравились. Люди останавливали его, интересовались, где бы они могли приобрести такие же изящные кроссовки.
Джонсон сообщал также, что после нашей встречи он таки женился, и у него уже вскоре появится ребенок, поэтому он ищет возможности подзаработать дополнительно к той хрени в качестве соцработника и полагает, что «тайгерами», похоже, заниматься выгоднее, чем «адидасами». Я ответил ему, предложив должность «коммивояжера, работающего за комиссионное вознаграждение». Имея в виду, что буду платить ему по 1 доллару 75 центов с каждой проданной пары гладкой обуви и по два доллара за каждую проданную пару шиповок. Я только еще начинал сколачивать команду торговых представителей, занятых неполный рабочий день, и это было стандартной ставкой, которую я предлагал всем. Он тут же прислал новое письмо, принимая предложение.
Но после этого письма от него не прекратились. Напротив, их количество и объем возрастали. Первоначально они занимали две страницы. Затем четыре. Позже – восемь. На первых порах они приходили с перерывом в несколько дней. Затем стали поступать чаще, обрушиваясь из щели для почты, как водопад, и на каждом конверте стоял один и тот же обратный адрес: п/я 492, Сил-Бич, Калифорния 90740. Я задался вопросом: «Боже правый, что же я наделал, наняв такого парня?»
Конечно, мне импонировала его энергия. И было трудно найти какой-то изъян в его энтузиазме. Но я начал волноваться, не слишком ли много у него того и другого. С получением двадцатого или двадцать пятого письма я уже начал беспокоиться, не слетел ли парень с катушек. Я спрашивал себя, почему он так наседает, напрягаясь, как запыхавшийся бегун. Я задавался вопросом, истощится ли у него когда-либо запас вещей, о которых он так срочно хочет мне сообщить или же узнать от меня. Я гадал, закончится ли у него когда-нибудь запас почтовых марок.
Все выглядело так, будто каждый раз, когда какая-то мысль возникала у Джонсона в сознании, он ее записывал и засовывал в конверт. Он писал мне, чтобы сообщить, сколько «тайгеров» он продал на прошлой неделе. Писал, сообщая, сколько кроссовок он продал в тот день. Писал, чтобы поделиться со мной, кто носит «тайгеры», на каких школьных соревнованиях и какие места они заняли. Писал, чтобы сообщить, что он хочет расширить территорию своих продаж за пределы Калифорнии, охватив Аризону и, возможно, Мехико. Писал, предлагая открыть наш магазин для торговли в розницу в Лос-Анджелесе. Писал, чтобы сообщить мне, что он намерен поместить объявления в спортивных журналах, и спрашивал, что я думаю по этому поводу. Писал, информируя меня о том, что он поместил рекламу в спортивных журналах и что результат был хороший. Писал, спрашивая, почему я не ответил на его предыдущие письма. Писал с просьбой слов одобрения. Писал, сетуя, что я не ответил на его предыдущую просьбу одобрения его действий.
Я всегда считал себя добросовестным корреспондентом (я посылал бесчисленное количество писем и открыток домой, находясь в кругосветном путешествии, и я аккуратно отвечал Саре на ее письма). Я всегда намеревался отвечать и на письма Джонсона. Но когда я садился, чтобы ему отписать, на столе уже лежало новое письмо, ждущее моего ответа. Что-то таящееся в безразмерности его посланий останавливало меня. Что-то в его потребности обмениваться письмами заставляло меня притормозить с поощрением его энтузиазма. Много ночей провел я, сидя за черной пишущей машинкой Royal в своей подвальной мастерской, заправляя листок бумаги в барабан каретки и печатая: «Дорогой Джефф». После чего у меня возникал пробел в голове. Я не знал, с чего начать, на какое из пятидесяти писем, полученных от него, отвечать в первую очередь, поэтому я вставал, приступал к другим занятиям, а на следующий день приходило новое письмо от Джонсона. Или два. Вскоре их становилось уже три – три безответных письма, заставляющих меня страдать от непомерного эпистолярного нагромождения.
Я попросил Джин заняться папкой с бумагами Джонсона. Хорошо, сказала она. Спустя месяц она с раздражением сунула мне эту папку. «Ты мне платишь недостаточно», – сказала она.
В какой-то момент я перестал читать письма от Джонсона полностью, от корки до корки. Но из беглого их просмотра я узнавал, что он продает «тайгеры» в свободное от работы время и по выходным, что он решил продолжить свою основную работу в качестве соцработника округа Лос-Анджелес. Я все еще не мог постигнуть этого. Джонсон просто не выглядел в моих глазах как человек, живущий ради того, чтобы оказывать помощь другим. Напротив, он всегда казался неким мизантропом, чуравшимся людей. Это было одно из качеств, которые нравились мне в нем.
В апреле 1965 года он написал мне, что оставил свою основную работу. Сказал, что всегда ненавидел ее, но последней каплей стала одна отчаявшаяся женщина, жившая в долине Сан-Фернандо. Ему было поручено съездить и проверить, все ли у нее в порядке, поскольку она угрожала убить себя, но он прежде позвонил ей, чтобы узнать, «действительно ли она собирается покончить с собой в тот день». Если это так, то он не хотел бы тратить впустую время и бензин на дорогу в Сан-Фернандо. Женщина и начальство Джонсона критически оценили его подход к делу. Они посчитали это признаком того, что Джонсону было наплевать. Сам Джонсон считал, что так оно и есть. Ему было наплевать, и в тот момент, написал он мне, он понял себя и свое предназначение. Социальная работа была не для него. Он появился на свет не для того, чтобы улаживать проблемы других людей. Он предпочел сосредоточиться на их ногах.
В глубине души Джонсон верил, что бегуны – избранники Божии, что спортивный бег, если он организован правильно, с правильным настроем и в должной форме, – это сакральное упражнение, значимое не меньше, чем медитация или молитва, а потому он полагал, что призван помогать бегунам достигать их нирваны. Бо́льшую часть своей жизни я сам провел рядом с бегунами, но подобного освежающе-бодрящего романтизма я еще никогда не встречал. Даже сам Бауэрман – Яхве беговых видов легкой атлетики – и тот не был столь мистически настроен в отношении этого вида спорта, насколько трепетен оказался в своих чувствах занятый неполный рабочий день служащий номер два компании «Блю Риббон».
На самом деле в 1965 году бег даже не считался спортом. Он не был популярен, не был он и непопулярным – просто был. На пробежки на три мили смотрели как на выходки чудаков, занимающихся бегом, предположительно для того, чтобы сжечь маниакальную энергию. О таких вещах, как бег ради удовольствия, бег как разновидность физических упражнений, бег для того, чтобы вырабатывать гормоны радости, бег ради того, чтобы жить лучше и дольше, никто не слышал.
Люди не упускали случая поиздеваться над бегунами. Водители притормаживали и сигналили. «Найди себе лошадь!» – кричали они вслед бегущему, а иногда выливали ему на голову банку пива или газировки. Джонсон много раз оказывался весь в пепси, мокрым до нитки. Он хотел изменить отношение. Хотел помочь всем подвергавшимся насмешкам бегунам мира, хотел, чтобы общество приняло их в свои объятия. Так что, возможно, он все-таки был социальным работником. Он просто хотел общаться исключительно с бегающими людьми.
И самое главное – Джонсон хотел, занимаясь этим делом, зарабатывать на жизнь, что в 1965-м было почти невозможно. В «Блю Риббон», как ему казалось, он нашел способ.
Я сделал все возможное, чтобы отвадить Джонсона от подобных мыслей. Я постоянно пытался приглушить его энтузиазм в отношении меня лично и моей компании. Помимо того что я не отвечал на его письма, я никогда не звонил ему, никогда не ездил к нему и ни разу не пригласил его в Орегон. Я также ни разу не упустил возможности, чтобы сказать ему правду-матку. В одном из моих редких ответных писем я без обиняков заявил: «Несмотря на то что рост продаж был хорошим, я задолжал «Первому Национальному банку» Орегона 11 тысяч долларов… Движение денежной наличности отрицательное».
Он немедленно написал ответ, спрашивая, мог бы он перейти на полную ставку. «Я хотел бы попробовать прожить на доход от продаж «тайгеров», а возможность заниматься еще чем-то – бегом, учебой, не говоря уже о том, чтобы быть хозяином самому себе, осталась бы при мне».
Я покачал головой. Я сообщил ему, что «Блю Риббон» тонет как «Титаник», а он просит предоставить ему каюту в первом классе. Ну да ладно, думал я, если мы действительно пойдем ко дну, на людях и горе вполгоря.
Так что в конце лета 1965 года я написал, что принимаю предложение Джонсона стать первым сотрудником «Блю Риббон», нанятым на полную ставку. По переписке же мы договорились о его зарплате. Как социальный работник он получал 460 долларов в месяц, но он сказал, что проживет и на 400. Я согласился. С неохотой. Сумма казалась запредельной, но Джонсон так разбрасывался, был таким ветреным, а «Блю Риббон» выглядела такой слабой, что, так или иначе, я предполагал, что это решение носит временный характер.
Как всегда, сидящий во мне бухгалтер усматривал риск, а предприниматель видел возможность. Так что я пошел на компромисс и продолжил движение вперед.
А потом я вообще перестал думать о Джонсоне. Передо мной стояли проблемы покруче. Мой банкир был недоволен мною. После поступления на счет восьми тысяч долларов от реализации в первый год я прогнозировал на второй год сумму в шестнадцать тысяч, и, по мнению моего банкира, в этом просматривалась очень тревожная тенденция. «Стопроцентный рост объема продаж вызывает тревогу?» – спросил я.
«Ваши темпы роста слишком высокие для объема ваших собственных средств, – сказал он. – Как может такая маленькая компания расти так быстро? Если маленькая компания быстро растет, она наращивает собственный капитал. Везде тот же принцип, независимо от размера, – добавил он. – Забалансовый рост опасен».
«Жизнь – это рост, – ответил я. – Бизнес – это рост. Вы либо растете, либо умираете».
«Мы на это не так смотрим».
«Вы бы еще бегуну во время спортивного состязания сказали, что он бежит слишком быстро».
«Это разные вещи, как небо и земля. Как яблоки и апельсины».
Это твоя голова забита яблоками и апельсинами, хотел я сказать.
Для меня это было как учебник. Рост продаж, плюс рентабельность, плюс неограниченный потенциал роста в сумме давали качественную компанию. В те времена, однако, коммерческие банки отличались от инвестиционных. Их акцент близоруко делался на кассовых остатках. Снова и снова я аккуратно пытался объяснить своему банкиру, что такое обувной бизнес. Если я перестану расти, говорил я, то не смогу убедить «Оницуку» в том, что я лучший распространитель их обуви на Западе США. Если я не смогу убедить «Оницуку», что я лучший, они найдут какого-нибудь другого «ковбоя Мальборо», чтобы он занял мое место. И это еще даже не принимая во внимание битвы с крупнейшим монстром на рынке – компанией «Адидас».
Мой банкир был непреклонен. Мой энтузиазм его не убеждал. «Мистер Найт, – повторял он снова и снова, – вам надо притормозить. У вас нет достаточного собственного капитала для подобного роста».
Капитал. Я начинал ненавидеть это слово. Мой банкир употреблял его снова и снова, до тех пор пока оно не превратилось в навязчивую мелодию, которую я не мог выбросить из головы. Капитал – слышал я, когда утром чистил зубы. Капитал – слышал я, взбивая подушку перед сном. Капитал – я дошел до того, что отказывался даже произносить это слово вслух, потому что оно не было настоящим, это был бюрократический жаргон, эвфемизм для наличности, живых денег, которых у меня не было. Осознанно. Каждый свободный доллар я немедленно запихивал в бизнес. Что, это было так безрассудно?
Для меня не имело никакого смысла сидеть на наличности, не пуская ее в оборот. Конечно, приберечь средства было бы осторожным, консервативным, благоразумным решением, но все обочины вдоль дороги завалены осторожными, консервативными, благоразумными предпринимателями. Я хотел, чтобы моя нога выжимала газ до отказа.
Так или иначе, встреча за встречей я держал язык за зубами. Все, что говорил мой банкир, я в конце концов принимал. После чего я поступал так, как хотел. Я разместил очередной заказ на продукцию «Оницуки», удвоив его стоимость по сравнению с предыдущим, и, невинно моргая, явился в банк, чтобы просить аккредитив для оплаты сделки. Банкир, как всегда, был в шоке. СКОЛЬКО вы хотите? Я тоже всегда делал вид, что в шоке оттого, что он шокирован. Я полагал, что вы увидите разумность…
Я льстил, пресмыкался, уговаривал, и в конце концов он давал добро на кредит.
Погасив кредит в полном объеме после распродажи партии кроссовок, я повторял все сначала. Направлял мегазаказ в «Оницуку», удваивая объем предыдущего, затем с ангельским выражением на лице шел в банк, надев свой лучший костюм.
Моего банкира звали Гарри Уайт. За пятьдесят, добродушный, с голосом, скрежетавшим как горсть гравия, брошенная в блендер, он выглядел так, будто не хотел быть банкиром, и в особенности не хотел быть моим банкиром.
Он унаследовал меня по умолчанию. Моим первым банкиром был Кен Карри, но когда мой отец отказался быть моим гарантом, Карри сразу же позвонил ему: «Между нами, Билл, если компания твоего малыша накроется – ты все равно поддержишь его, не так ли?»
«Черта с два, не поддержу», – отрезал отец.
Поэтому Карри решил, что ему ни к чему участвовать в этой междоусобной войне между отцом и сыном, и передал меня Уайту.
Уайт был вице-президентом «Первого Национального», но этот титул был обманчив. Полномочий у Уайта было немного. Боссы всегда стояли у него над душой, выражали сомнения относительно того, что он делал, а самым главным боссом из боссов был некто по имени Боб Уоллес. Именно Уоллес осложнял жизнь Уайта, а тем самым и мою. Это Уоллес превратил в фетиш понятие собственного капитала и с презрением отзывался о росте.
Крепко сбитый, с бандитским лицом и легкой щетиной, как у Никсона, Уоллес был на десять лет старше меня, но почему-то думал о себе, как о банковском вундеркинде. Также он был твердо настроен на то, чтобы стать следующим президентом банка, и видел во всех кредитных рисках главное препятствие, лежащее между ним и его целью. Он не любил давать кредиты кому бы то ни было на какие бы то ни было цели, а уж с моим балансом, вечно около нуля, считал меня бомбой замедленного действия. Только один вялый сезон, один спад в продажах, и я вылечу из бизнеса; фойе банка Уоллеса будет завалено моей нераспроданной обувью, и Святой Грааль президентства выскользнет из его рук. Как Сара на вершине Фудзиямы, Уоллес видел во мне бунтаря, но не рассматривал это как комплимент. В конце концов, если задуматься, она тоже не считала это комплиментом.
Уоллес, разумеется, не всегда говорил это мне напрямую. Часто мне передавал его слова посредник – Уайт. Уайт верил в меня и в «Блю Риббон», но он все время повторял мне, грустно качая головой, что это Уоллес принимает решения, что Уоллес подписывает чеки и что Уоллес далеко не болельщик Фила Найта. Мне казалось, что Уайт использовал слово «болельщик» весьма уместно и многообещающе. Он был высоким, стройным, бывшим спортсменом, который любил поговорить о спорте. Неудивительно, что мы сходились во мнении. Уоллес, с другой стороны, выглядел так, будто его нога никогда не ступала на футбольное поле. Впрочем, может, и ступала, но только в том случае, если требовалось взыскать спортивное имущество.
Каким бы сладким было удовлетворение сказать Уоллесу, куда бы он мог засунуть свой собственный капитал, а затем, развернувшись, рвануть прочь и перенести свой бизнес куда-нибудь в другое место. Но в 1965 году другого места не было. «Первый Национальный банк» был единственным шансом, и Уоллес знал это. Орегон в то время был меньше, и в штате было лишь два банка, «Первый Национальный» и «Банк США». Во втором меня уже развернули. Если меня вышвырнут и из первого, со мной будет покончено. (Сегодня вы можете жить в одном штате, но пользоваться услугами банка в другом, и никаких проблем, но в те времена банковские правила были намного жестче.)
Кроме того, тогда не было такого понятия, как венчурный капитал. У честолюбивого молодого предпринимателя невелик был выбор, куда обратиться, а вход туда, куда можно было прийти, охранялся привратниками, которые очень неохотно шли на риск и обладали нулевым воображением. Другими словами, банкирами. Уоллес был правилом, а не исключением.
Дело осложнялось еще больше тем, что «Оницука» всегда опаздывала с отправкой моего заказа, что означало сокращение времени на продажу обуви, а это в свою очередь ограничивало время, в течение которого я мог бы заработать достаточно денег, чтобы погасить свой кредит. Когда я пожаловался, ответа из «Оницуки» не пришло. Когда же они все-таки ответили, я узнал, что они не могут войти в мое затруднительное положение. Вновь и вновь посылал я отчаянные телексы, запрашивая информацию о том, куда запропастилась последняя партия моей обуви, и в ответ я обычно получал телекс с раздражающе тупым содержанием. Еще немного, всего несколько дней. Это было похоже на то, как если бы вы набирали номер 911, а на другом конце кто-то зевал в трубку.
Учитывая все эти проблемы, учитывая туманное будущее «Блю Риббон», я решил, что мне не помешало бы найти реальную работу, что-то надежное, куда можно будет приземлиться, когда все рухнет. В тот самый момент, когда Джонсон посвятил себя без остатка компании «Блю Риббон», я решил попробовать себя в других ипостасях.
К этому времени я сдал все четыре части экзамена на сертификат СРА. Поэтому я отправил результаты своих испытаний и резюме в адрес нескольких местных фирм, прошел собеседование в трех или четырех и был принят на работу в компанию «Прайс Уотерхаус». Нравится или нет, я стал официально и окончательно счетоводом с визитной карточкой. В моей налоговой декларации за тот год моя профессия была обозначена не как индивидуальная трудовая деятельность, не как владелец бизнеса или предприниматель. Меня идентифицировали как Филиппа Х. Найта, бухгалтера.
По большей части возражений я не испытывал. Для начала положил внушительную часть своей зарплаты на банковский счет «Блю Риббон», пополнив свой драгоценный капитал и тем самым увеличив остаток наличных средств компании. Кроме того, не в пример компании «Либранд» портлендское отделение «Прайс Уотерхаус» было компанией среднего размера. В ее штате насчитывалось порядка тридцати бухгалтеров по сравнению с четырьмя в «Либранд», что меня больше устраивало.
Сама работа тоже устраивала меня. «Прайс Уотерхаус» славилась большим разнообразием клиентуры, включающей интересные стартапы и солидные компании, а также всех, занимающихся продажей всего мыслимого и немыслимого – пиломатериалов, воды, электроэнергии, продуктов питания. Проводя аудит этих компаний, копаясь в их кишках, раздербанивая их на части, а потом вновь соединяя в одно целое, я также учился на том, как они выживали или погибали. Как они продавали свой товар или как им это не удавалось. Как они попадали в беду и как выкарабкивались из нее. Я вел аккуратные записи, фиксирующие, что давало компаниям возможность работать, а что приводило их к провалу.
Снова и снова я получал подтверждение тому, что отсутствие капитала приводит к разорению.
Как правило, бухгалтеры работали командами, и группа А возглавлялась Делбертом Дж. Хэйесом, лучшим бухгалтером отделения и самой яркой его личностью. Ростом в шесть футов и два дюйма и весом в триста фунтов, которые удалось упихать почти целиком в вызывающе дешевый костюм из полиэстера, как колбасу в оболочку, Хэйес обладал огромным талантом, большим умом, непомерной страстью – и таким же аппетитом. Ничто не приносило ему большего удовольствия, чем одновременное поглощение гигантского сэндвича и бутылки водки во время изучения распечатки таблиц о финансовом положении компаний. В равной степени велико было его пристрастие к курению. Будь то в дождь или солнцепек, он испытывал потребность в том, чтобы дым прокачивался у него в легких и клубами выходил из ноздрей. Он мог высмолить за день по крайней мере две пачки сигарет.
Мне встречались другие бухгалтеры, знавшие, как считать, бывшие мастерами своего дела, но Хэйес был прирожденным спецом по бухучету. В колонке из, казалось бы, непривлекательных четверок, девяток и двоек он мог разглядеть изначальные крупицы зарождающейся Красоты. Он смотрел на цифры, как поэт на облака, как геолог на минералы. Он мог слагать из них рапсодии и извлекать сермяжную правду.
И делать на их основе жуткие прогнозы. Хэйес мог использовать цифры, чтобы предсказывать будущее.
День за днем наблюдая за тем, как Хэйес делал то, о чем я никогда бы не подумал, что такое возможно: он превращал бухгалтерское дело в искусство. Что означало, что он, я и все мы – художники. Это была прекрасная мысль, облагораживающая мысль, которая никогда бы не пришла мне в голову.
В уме я всегда признавал, что цифры красивы. На определенном уровне я понимал, что они несут в себе секретный код, что за каждой колонкой цифр таятся эфирные формы. Этому меня в какой-то мере научили на занятиях по бухгалтерскому делу. Научил меня этому и спорт. Беговая дорожка приучает вас с ожесточением уважать цифры, потому что вы являетесь тем, что о вас говорят цифры, ни больше ни меньше. Если я показал в забеге плохое время, на то могли быть причины – травма, усталость, разбитое сердце. Но никому до этого не было дела. В конце концов, все, что люди будут помнить, – это мои показатели. Я жил в этой реальности, но художник Хэйес заставил меня это прочувствовать.
Увы, я стал опасаться, что Хэйес был своего рода трагическим художником, вредящим самому себе, вроде Ван Гога. Он каждый день, приходя на работу, подрывал впечатление о себе, будучи плохо одетым, по-стариковски горбясь и неуклюже шаркая, позволяя себе дурные выходки. У него еще был целый букет фобий – боязнь высоты, змей, жуков, замкнутого пространства, – что отпугивало от него боссов и коллег.
Но сильнее всего проявлялась его диетофобия. «Прайс Уотерхаус» без колебаний сделал бы Хэйеса партнером, несмотря на все его пороки, но компания не могла игнорировать его вес. Она не могла принять в свои ряды партнера, весившего триста фунтов. Более чем вероятно, что именно по этой злосчастной причине Хэйес стал есть еще больше. Но какова ни была причина, он ел действительно много.
К 1965 году он и пил столько же, сколько ел, а это о многом говорит. И при этом отказывался пить в одиночку. Наступало время уходить с работы, и он начинал настаивать, чтобы все его младшие бухгалтеры присоединились к нему.
Говорил он так же, как и пил, не останавливаясь, и некоторые из бухгалтеров звали его Дядюшкой Римусом. Я этого никогда не делал. И никогда картинно не закатывал глаза, слушая байки Хэйеса. В каждой его истории таилась драгоценная жемчужина мудрого суждения о бизнесе – о том, что позволяло компании работать, что на самом деле таили в себе и о чем говорили бухгалтерские книги. Поэтому частенько по вечерам я добровольно, даже с большой охотой заходил в какой-нибудь портлендский кабак и опрокидывал стаканчик за стаканчиком, не отставая от Хэйеса. Наутро я просыпался, чувствуя себя хуже, чем когда-то в гамаке в Калькутте. И я собирал в кулак всю свою силу воли, чтобы днем быть хоть немного полезным компании «Прайс Уотерхаус».
Ко всему прочему, когда я переставал быть рядовым пехотинцем в армии Хэйеса, я по-прежнему продолжал оставаться резервистом (в рамках семилетнего обязательства). Каждый вторник, с семи до десяти часов вечера, я должен был щелкать в своей голове переключателем и становиться старшим лейтенантом Найтом. Мое подразделение состояло из докеров, и нас часто размещали в складском районе, на расстоянии нескольких футбольных полей от того места, где я получал партии обуви, поставляемой компанией «Оницука». Я с подчиненными большей частью занимался погрузкой и разгрузкой судов, ремонтировал джипы и грузовики. Много вечеров уходило у нас на физическую подготовку. Отжимания, подтягивания, приседания. Помню, как однажды вечером я вывел свое подразделение на четырехмильный бросок. Мне самому надо было как следует пропотеть, чтобы выгнать из себя остатки выпивки после загулов с Хэйесом, поэтому я задал убийственный темп, постепенно увеличивая его и размалывая себя и своих солдат в пыль. Позже я услышал, как один задыхавшийся от одышки солдат говорил другому: «Я слышал, как рядом со мной бежал лейтенант Найт. С ритма не сбивался, и я не слышал, чтобы он хотя бы раз глубоко вздохнул!»
Возможно, это был мой единственный триумф за весь 1965 год.
Несколько вечеров по вторникам отводилось на занятия в учебном помещении. Инструкторы знакомили нас с военной стратегией, и мне это показалось увлекательным. Они часто начинали занятия с анализа какой-нибудь стародавней, знаменитой битвы, как бы препарируя ее. Но неизменно сползали с темы и переходили на войну во Вьетнаме. Конфликт разгорался. Соединенные Штаты неумолимо погружались в него, словно их притягивал гигантский магнит. Один из инструкторов сказал, чтобы мы привели свою личную жизнь в порядок и поцеловали на прощание своих жен и подруг. Нам предстояло оказаться «в дерьме – и очень скоро».
Я начинал ненавидеть эту войну. Не только потому, что, как я чувствовал, она была неправильной. Я также чувствовал, что она была глупой, расточительной. Я ненавидел глупость. Я ненавидел пустые траты. Кроме того, эта война, больше, чем другие войны, руководствовалась теми же принципами, что и мой банк. Борись не для того, чтобы побеждать, а чтобы избежать поражения. Безошибочно проигрышная стратегия.
Солдаты из моего подразделения думали так же. Стоит ли тогда удивляться, что сразу после команды «Разойдись!» мы бегом бросались к ближайшему бару? В перерывах между таким прохождением службы в резерве и посиделками с Хэйесом я начал сомневаться, дотянет ли моя печенка до нового 1966 года.
Время от времени Хэйес отправлялся в поездку, посещал клиентов по всему Орегону, и я часто присоединялся к нему, образуя с ним пару странствующих лекарей. Из всех молодых бухгалтеров я, возможно, был его любимцем, но особенно во время его странствий.
Хэйеса я любил, очень, но спаниковал, когда обнаружил, что в дороге он действительно расслаблялся на всю катушку. И, как всегда, он ожидал, что его когорта будет делать вслед за ним все, что делал он. Всегда было недостаточно просто пить с Хэйесом. Он требовал, чтобы вы не отставали от него ни на каплю. Он вел счет рюмкам так же аккуратно, как рассчитывал кредит и дебит. Часто он говаривал, что верит в командную работу, а если вы оказывались в его команде, то, Бог свидетель, вам лучше допить свою проклятую рюмку.
И спустя полвека у меня живот крутить начинает, когда я вспоминаю, как мы с Хэйесом объезжали пригороды Олбани, штат Орегон, выполняя работу для компании «Ва Чанг Экзотик Металз». Каждый вечер, перемолов кучу цифири, мы закатывались в какой-нибудь кабачок на окраине города и засиживались там до закрытия. Я также вспоминаю, смутно, как в тумане, дни, проведенные в Уолла-Уолла, штат Вашингтон, связанные с выполнением работы для компании «Бёрдс Ай» и заканчивавшиеся каждый вечер в Городском клубе «стаканчиками на ночь». В Уолла-Уолла действовал сухой закон, но питейные заведения обошли закон, переименовав себя в «клубы». Плата за членство в Городском клубе составляла один доллар, Хэйес был в нем участником с отличной репутацией – до тех пор, пока я не набедокурил, в результате чего нас обоих вышвырнули. Не помню, что я там выкинул, но уверен, что это было что-то ужасное. В равной степени уверен, что я ничего не мог с собой поделать. К тому моменту содержание джина в моей крови было пятьдесят процентов.
Bepul matn qismi tugad.