Kitobni o'qish: «Собрание сочинений. Том I. Поэтические сборники»

Shrift:

© ООО "Лира", 2025

Все права защищены. Никакая часть данной книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме без письменного разрешения владельцев авторских прав.

Полмига Павла Шубина

Захар Прилепин


В его случае так можно сказать безо всяких натяжек: Шубин – поэт сталинской эпохи. Её порождение и её отражение.

Когда случилась революция, ему было три года, когда умер Ленин – 9 лет, а оттепели Шубин не застал.

Как настоящий поэт Шубин начался в 1933 году, и в тот же год Европа всерьёз захворала фашизмом. Дар его достиг пика в годы Великой Отечественной.

Поэтический его, в два неполных десятилетия, путь – это осмысление событий Гражданской, предчувствия новых сражений, сама война и, наконец, – память о войне.

Тема войны, конечно же, – не единственная.

Была тема детства и тема малой родины. Любовная тема. Тема странничества и великого строительства. И, вмещающая всё перечисленное, тема абсолютной любви к Отечеству.

Однако война в самом конкретном смысле неизменно становилась поперёк всякой темы, любой мелодии.

Это поколение, входя в жизнь, знало о грядущей войне наверняка, готовилось к ней и – во многом благодаря этому – преодолело напасть.

 
Всё равно нас не укараулить —
От волны, от пропасти, от пули…
 
(«Век», 7 июня 1936)

Более того, в кровавое и кромешное будущее то поколение вглядывалось жадно, как бы призывая грозу на себя. За что и расплатилось сполна. И тем не менее:

 
Я хочу себе такую долю,
Чтобы до последних дней боец,
В час, когда меня, как колос в поле,
Встречный ветер срежет под конец, —
Вспомнить горы в голубом покое,
Холод неизведанных высот,
Тропы, мной исхоженные, коих
Никогда никто не перечтёт.
 
(«Жадность», Николаю Островскому, 1937)

Хочешь себе такой доли – получишь.

Сформировавшийся целиком в советской, сталинской эпохе, Шубин был по-настоящему свободным творцом. До самых последних лет – никакого ощущения скованности, приверженности унизительным догмам, сдавленности голоса.

Напротив: наглядно независимый. Умеющий улыбаться; даже дерзить. Умеющий влюбляться и отстаивать любовь.

В стихах своих он был равен себе – человеку.

Каким запомнили Шубина?

Красивый: такой русской, простонародной, чуть хулиганистой красотой – хотя на иных фотографиях красота эта кажется почти декадентской.

Крепкий, широкоплечий. Мемуаристы настойчиво отмечают его явное, зримое, настойчивое телесное здоровье и буквально «косую сажень в плечах», которую сохранившиеся шубинские фотографии, увы, в полной мере не передают.

Походка, как подметит один его фронтовой товарищ, «с кавалерийской раскачкой».

И «лермонтовские» (многократно отмеченные мемуаристами) глаза – с печальной поволокой.

Надо сказать, что и по лермонтовским портретам часто создаётся ложное ощущение почти субтильности его фигуры. В то время как современники вспоминали, что Лермонтов был очень крепок и плечист: даже не вполне естественно для своего маленького роста.

Шубин был повыше Лермонтова, но это вот сочетание – лермонтовские глаза и наглядная, удивительная физическая сила – внешне этих двух поэтов роднит.

О внутреннем, поэтическом родстве мы скажем позже; пока же дорисуем портрет Шубина.

Смуглокожий. Сероглазый. Голос приятный, грудной.

Поэт Ярослав Смеляков в шутку (но и всерьёз) характеризовал любимого товарища Павла так: «Роковой красавец, брюнет».

Снимайся Шубин в кино – он был бы всенародной звездой. Располагающий к себе. Разговорчивый, весёлый, выпивоха. Долгие годы никогда не болевший даже сезонными простудами.

Несуетный, умевший себя держать.

«Нежный и снисходительный ко всему, что не касалось поэзии», – так о нём говорила последняя любимая женщина, жена Галя.

В поэзии при иных обстоятельствах он мог бы претендовать на звание первого поэта страны: на незримую, будто самим мирозданием утверждаемую должность Блока, Есенина, Маяковского, Твардовского… А почему так не случилось, мы, быть может, поймём, дойдя до финала.

Павел Николаевич Шубин родился 14 марта (по старому стилю – 27 февраля) 1914 года. В год столетия со дня рождения Лермонтова. Место рождения: Орловская губерния (сейчас – Липецкая область), Елецкий уезд, село Чернава (оно же – Чернавск).

 
О чём сказать? Как тёмное виденье,
На будущую Марну, на Стоход —
По всем полям прошёл мой год рожденья,
Тяжёлый год, четырнадцатый год.
 
(«Слово в защиту», 3 мая 1935)

Шубин имеет в виду два сражения Первой мировой: Марнское – между германскими войсками с одной стороны и войсками Великобритании и Франции с другой, состоявшееся в сентябре 1914 года, на реке Марне, и сражение на Стоходе – бои на подступах к Ковелю между Особой армией генерала Владимира Безобразова и австро-немецкими войсками в июле 1916-го, когда русские полки вброд под шквальным огнем противника форсировали болотистые рукава реки Стохода.

 
И по пятам – глухие дни, в них – слёзы,
Седая мать, холодный едкий дым,
Протезы брата, выбитая озимь,
Голодный страх над чугуном пустым.
И кто-то сгибший в пушечных колёсах,
Сто панихид в селе и бабий вой…
Глухие дни. Три года надо сбросить —
Их не было у детства моего.
 
(«Слово в защиту», 3 мая 1935)

Река Большая Чернава, на которой стоит родовое село Шубина, – левый приток реки Сосны. Река Сосна – правый приток Дона.

 
Я ходил речонкою Чернавкой —
Вся она в купавах и куге —
С жёрдочкой, проложенною навкось,
С тишью, красноватой, как багет.
 
(«Почему я думаю про это…», 11 августа 1934)

И хотя это верховья Дона – казачья тема для Шубина (не казака по происхождению) является одной из ключевых.

Сам он к роду казачьему не принадлежал, но на южных рубежах России встречаются такие, как у него, замечательно красивые мужские лица, словно бы с какой-то давней южной примесью в крови. Генеалогией, впрочем, уже неразличимые, потому что со всех сторон Шубин по роду был русский крестьянин – внук крестьян, правнук крестьян.

Если всё-таки копнуть на самую глубину, то обнаружится вот что.

Несмотря на то что село Чернава относилось к Елецкому уезду, старинный город Ливны, что в Орловской губернии, к Чернаве располагается ближе Ельца.

В перечне служилых ливенских людей 1682 года присутствует городовой сын боярский Самойла Климов сын Шубин.

Ещё в XVI веке в Ливнах жили всего несколько сотен семей; и почти наверняка этот Шубин – непосредственный предок поэта.

Поясним, что дети боярские – особое сословие, существовавшее с XIV до XVIII века. Боярские дети несли сторожевую службу по охране русских границ: а в те времена шубинская малая родина была самой что ни на есть окраиной. Командиры засечной стражи и сторожевых разъездов набирались, как правило, из детей боярских. Однако надеяться на придворную карьеру они не могли. Сословие детей боярских сложилось как из числа в самом прямом смысле потомков бояр, так и из числа боярских слуг, а также казаков. Имелась ли у Шубина боярская кровь – вопрос, в сущности, неважный: с XVII века она поистратилась, омужичилась.

Однако более чем вероятно, что потомки того Шубина были воинами и участвовали в походах.

Отец Павла – Николай Григорьевич Шубин – о тех временах не помнил и не знал. Он трудился слесарем и токарем на местной чернавской писчебумажной фабрике.

Семья жила в маленьком домике на берегу реки.

Будущий поэт был младшим, одиннадцатым, ребёнком в семье. Четверо детей к 1914 году умерло, шесть оставалось, а Павел – седьмой. Имелись старший брат Андрей и сестры: Анастасия, Клавдия, Анна, Елена, Софья.

В соседских рассказах упоминается также, что отец был кузнецом, что не вполне точно: кузни у них не было, но, видимо, кузнечным ремеслом в какой-то степени Николай Григорьевич владел.

Кроме того, со ссылкой на стихи Шубина утверждается, что отец был ещё и художником-самоучкой: как минимум печь в их доме отец расписал витиеватыми узорами. Ну, возможно, хотя больше нигде и никак эти данные его биографии не зафиксированы.

Что известно доподлинно, так это страсть отца к чтению. Шубины имели в доме свою собственную (хоть и не слишком большую) библиотеку, что для крестьянства начала века являлось фактом исключительным.

Первая книга, согласно семейной легенде, которую отец прочитал Павлу, была «Жизнь животных» Альфреда Брема.

Отца селяне запомнили как человека достойного и… атеиста. В церковь не ходил и детей к тому не приучал.

Отцовский атеизм на заре XX века являлся скорей приметой ищущей души и критичного рассудка. В разлад с казённой церковью вошли тогда многие русские люди, чьими именами нация горда по сей день, – от Льва Толстого и Максима Горького до Александра Блока и Сергея Есенина: что ж тут про шубинского отца говорить.

Чернавские жители помнили: местный батюшка, у которого Николай Григорьевич арендовал дом и огород, часто спорил с ним – притом находя в Шубине желанного собеседника и явно уважая этого вольнодумца. Верил, не верил – а поговорить с ним было о чём, да и детей Шубины воспитывали достойных. Старшие дочери (Анастасия и Клавдия) отучились на учительниц и уже преподавали.

Атеизм шубинского отца вызывает удивление скорей в силу некоторых иных причин.

В том же селе Чернава, в семье местного настоятеля родился в 1815 году богослов, епископ Русской православной церкви, прославленный в лике святителей Феофан Затворник (в миру Георгий Васильевич Говоров) – один из самых почитаемых в России религиозных мыслителей. В 1872 году в Вышенской пустыни Тамбовской епархии он ушёл в затвор и пребывал в нём до своей смерти в 1894 году.

То есть чернавский батюшка унаследовал тот же приход, в котором служил когда-то отец самого Феофана Затворника. И будущий святой бегал когда-то по тем же улочкам и в той же речке купался, что и будущий советский поэт Павел Шубин.

Более того, в соседнем Ельце в 1800 году родился другой знаменитейший проповедник, епископ Православной церкви, архиепископ Херсонский и Таврический Иннокентий (в миру Иван Алексеевич Борисов), позднее причисленный к лику местночтимых святых.

А в недалёких Ливнах в 1871 году родился ещё один крупнейший русский богослов, православный священник Сергей (Сергий) Николаевич Булгаков, к моменту рождения Павла Шубина уже известный, в том числе, например, благодаря такой работе, как «О религии Льва Толстого».

Тем не менее, как мы видим, «гений места» никак не сказался ни на старшем Шубине, ни на его сыне, советском поэте: сколько в его стихах ни ищи – никакой, даже мимолётной, связи с трудами Феофана Затворника, архиепископа Иннокентия и Сергея Булгакова там не обнаружишь. Напротив, от отца он унаследовал иное:

 
И проклял я курные клетки,
И темь, где в вековую грусть
Мои неграмотные предки
Псалтырь учили наизусть…
 
(«Так входим в жизнь», 19 августа 1934)

С другой стороны, и святых, и религиозных мыслителей, и поэтов единила сама русская земля. Шубинское отношение к земле вполне можно определить как религиозное:

 
Санная дорога до Чернавска.
Вьётся,
Вьётся снежная пыльца;
Свист саней от самого Ельца,
Ветер – у лица. И – даль. И пляска
Тонкого поддужного кольца…
 
(«Санная дорога до Чернавска…»,
23 декабря 1941)

Те же картины на той же дороге видели в своё время и Феофан, и Иннокентий, и Сергий.

 
А в снегах – без края, без конца —
Древняя, дремучая побаска,
Всё звенит, всё бредит детской лаской,
Лепетом младенца-бубенца;
До зари вечерней опояска
Где-то там, у отчего крыльца.
Дальнозоркой памятью увижу
За сто верст отсюда на закат
Низкую соломенную крышу,
Вровень с ней – сугробы, а повыше —
Дым над черепичною трубою:
Башенкой белёсо-голубою
В небо он уходит, языкат…
………………………………
Родина! В подробностях простых
Для меня открылась ты однажды,
И тебе я внял кровинкой каждой
И навек запомнил, словно стих.
 
(«Санная дорога до Чернавска…»,
23 декабря 1941)

И видя ту зимнюю дорогу, и слыша зимний ветер у лица, и Феофан, и Иннокентий, и Сергий, быть может, испытывали те же самые, что здесь описаны, чувства, для которых просто не нашли столь же точных и сияющих слов, – да и не искали: предназначение их было иным.

Но если долго ехать по этой зимней дороге, вглядываясь в зимнее небо, можно однажды догадаться, что молитвы и этих священнослужителей, и святых, и стихи этого маловера были на самом деле об одном и том же. О любви, переполняющей человека.

Мать Павла Шубина звали Ольга Андриановна.

Она была неграмотной, но при том помнила наизусть не только народные, казачьи, малороссийские песни, но и классические стихи русских поэтов. Причём, помимо хрестоматийных Пушкина и Лермонтова, она знала живых классиков – Блока и Есенина.

Слышала – и на слух запоминала.

Удивительная, безразмерная память поэта Шубина, о которой мы не раз ещё вспомним, унаследована от матери. И его выносливость, его работоспособность – тоже.

Соседка, А.М. Подколзина, вспоминает: «Ольга Андриановна была очень трудолюбивой женщиной, никогда не знающей усталости. Она была искусной ткачихой, великолепно плела кружева. Она работала беспрестанно, даже в праздники». Время от времени, когда беременность позволяла (их в ее жизни было одиннадцать), мать трудилась на той же фабрике, что и отец Шубина, браковщицей.

Крестьянского хозяйства у Шубиных не было.

Гражданская война ту местность не миновала: в 1919 году кавалерийские части генерал-лейтенанта Константина Константиновича Мамонтова заняли Чернаву. Некоторое время жили под белыми – хотя пятилетний Павел едва ли сохранил с тех пор хоть сколько-нибудь осознанные воспоминания.

Рос, как и все сельские мальчишки в ту пору.

Одежду донашивал за старшими. Разница со старшим братом была слишком большая, а дальше шли сёстры, так что всё на маленького Пашку приходилось перешивать. Но это если у матери руки доходили: в младенчестве бегал в девчачьих распашонках.

Рассказывал потом, что в день, когда надел первые в своей жизни штаны – с лямкой через плечо, – горд был до невозможности.

Было ему в ту пору лет шесть, и, раз уж теперь на нём штаны, пацанёнок решил подтвердить мужскую свою природу, забравшись на сельскую колокольню. На самый верх. Естественно, безо всяких верёвок.

Мальчик подверг себя очевидной смертельной опасности.

Все селяне собрались, крестясь и ожидая, что младший Николая Григорьевича сынишка рухнет – и убьётся.

Но он не сорвался, хотя с какой-то минуты почувствовал неладное, и спускаться ему было, пожалуй, даже страшней, чем забираться.

Ожидания оправдались: дома отец его нещадно выпорол, что, вообще говоря, в доме Шубиных практиковалось нечасто.

В те же шесть лет он самовольно, на попутной подводе, что твой Ломоносов, сбежал учиться. В неблизкое, но той же губернии село Никольское, где школьными преподавателями трудились сёстры.

Мальчишку вернули домой, но он упёрся: отпустите учиться, а то опять убегу.

Отец махнул рукой: ладно, мол, учись, раз ты такой настырный.

В школе стали проверять, а он программу первого класса уже знает назубок.

Так младший Шубин пошёл сразу во второй класс школы. В шесть лет!

Учился там с 1920 по 1924 год.

Одноклассница вспоминала: «Лицом своим он скорее был похож на девочку. А по его открытому и светлому взгляду казалось, что всё для него ясно и понятно. Он пришёл уже умеючи хорошо читать и писать. Из нас тогда никто так не читал, как он: очень быстро и чётко, совсем как взрослый человек. Был он сообразительнее и умнее нас: умел хорошо и быстро решать задачи. Помню, что он сидел впереди, на первой парте, так как был меньше нас, потому что был моложе всех».

То есть весь класс был его на два-три года старше, но Шубин всё равно был первым учеником по всем предметам.

Далее из воспоминаний одноклассницы: «Павел любил книги: он приносил их в класс, читал на переменах и давал нам читать».

Вообще его могли бы обижать, такого мелкого, и к тому же – вечно читающего книжки. Однако ничего такого одноклассники не припоминают.

Объяснение тому на самом деле простое: он был не только самый умный в классе, но и самый сильный.

Из начальной Павел был переведён в среднюю семилетнюю школу в город Орёл, это 170 километров от села Чернава. Совсем далеко от дома! Выживал теперь самостоятельно. Родители навещали редко. Домой – только на каникулы.

Вспоминают: на любых спортивных соревнованиях он – в числе лучших, если не лучший. Тогда были в моде физкультурные пирамиды – он неизменно в центре, а не на самом верху, потому что у этого ещё мелкого пацана – железные руки.

Рассказывают соседи: «Однажды заспорили братья Чичурины с Павлом о том, кто из них самый сильный. Какие только выкрутасы не придумывали братья, а Шубин на это только сказал: “А я к вашему дому огромный голыш прикачу с речки!..”»

На реке лежал тот самый камень, который и взрослые парни не могли сдвинуть. Павла засмеяли.

Утром огромный камень лежал возле дома братьев Чичуриных. Как этот камень туда попал – бог весть.

В городки и в крокет он играл тоже лучше всех ребят на селе.

Периодически встречаются упоминания, что в юности поэт беспризорничал. Легенду эту он запустил сам, и кто-то принял стихотворную шубинскую мифологию на веру.

Впрочем, настоящих малолетних бродяг он повидал немало – это было в те годы неизбежным. Само его детство совпало с лавинообразным ростом беспризорности, охватившей Россию после Первой мировой и Гражданской войн, а также после эпидемии голода 1921–1922 годов, случившейся на территории по меньшей мере 30 губерний с населением до 90 миллионов человек. На первые десять лет жизни Шубина пришлись две страшные войны и один мор. Отсюда в стихах:

 
Я вспомню всё: ночлежки и приюты,
Мякинный хлеб, приво́ды и моих
Товарищей – раздетых и разутых,
Изломанных в притонах воровских;
Я вспомню всё: тифозные вокзалы
И пожелтевший протокольный лист —
Где слово «малолетний» не смывало
Проклятого клейма «рецидивист».
 
(«Слово в защиту», 3 мая 1935)

Всё это было социальной географией его детства и самостоятельного проживания в Орле в пору ученичества: явно драматизируя, он всё равно не слишком выдумывал. Даже если описанное коснулось его не в полной мере, это происходило рядом, вокруг.

Как минимум в форме коротких побегов и мальчишеских, лихой компанией, загулов на несколько дней он подобный опыт имел. Для чуткого и внимательного сердца будущего поэта подобных впечатлений оказалось достаточно.

И отмечаемая современниками дерзостная смелость Шубина, и даже, быть может, склонность его к розыгрышам – наследство тех лет.

 
Детство – это кони и повозки,
Десять цинков стреляных патронов,
Заменивших бабки и игрушки;
Облачка шрапнелей по-над Доном.
Это берег одноцветный, плоский,
Свежие окопы, ругань, розги,
Голод, шлях и, наконец, теплушки
И асфальт заплёванных перронов.
Это выучка у хитрованцев
Воровать спокойно и без риска.
И ещё – чужой язык жаргона,
Почему-то ставший самым близким;
Потный страх от первых операций
Над вещами по чужим вагонам,
Осторожность,
Чтоб в конце концов,
На ходу под насыпь оборваться
И лежать за дальним перегоном
С тёмным запрокинутым лицом.
Вот и всё здесь, многословья кроме.
С первою любовью по соседству
Юность начинается в детдоме.
И за нею – тенью по следам —
Ненависть и злоба против детства —
Тяжкая.
Большая.
Навсегда.
 
(«Всё детство», декабрь 1935)

Строго говоря, жизненная реальность перечисленных в этих стихах атрибутов детства спорна: всё-таки общежитие при школе – не детдом. Но здесь можно сослаться на то, что слова эти произносит лирический герой, который не обязан быть идентичен автору.

Говоря о малой родине, Шубин будет в своих стихах упоминать в первую очередь Орёл.

 
Ока, разогнавшись, ударит о ряжи,
Но поезд пройдёт по мосту невредим,
И снова орловская родина ляжет
Развёрнутым платом за следом моим.
 
(«Возвращение», 29 декабря 1934)

Или вспомним ещё целое признание в любви всё тому же городу, интонационно, кстати, противоположное стихам о ненавистном детстве:

 
Городок – он о́тдал нашей силе
Всё, что стало на ветру грубей:
Рыбоводы пескарей ловили,
Лётчики гоняли голубей.
И от пустырей его просторных
В мир – поющий, выпуклый, цветной —
Сто дорог легло прямых и торных
Для мальчишек с улицы одной.
Но и всё измерив новой мерой,
Не отдам тебя во власть годов,
Первая моя любовь и вера,
Светлый город яровых садов!
 
(«Орёл», 1936)

Впрочем, упоминая как малую родину и Липецк, Шубин снова говорит о погубленном детстве:

 
Чтоб садов твоих надречных свежесть
Здесь не увядала никогда,
Чтобы шли по синему безбрежью
С яровой пшеницей поезда,
Чтобы там, где навсегда бездомным
Сгибло детство горькое моё,
Выносили липецкие домны
Золотое, тяжкое литьё.
 
(«Кажется, и двух-то слов не скажешь…»,
6 апреля 1935)

Поэт – не бухгалтерская книга, он имеет право на непоследовательность и противоречивость.

И с этого места – чуть подробнее.

За год до окончания школы, в 1927 году, 13-летний, рано возмужавший Павел Шубин на летние каникулы не отправляется домой, а совершает путешествие с целью, судя по всему, подзаработать.

Фабрика, на которой работали отец и время от времени мать, была закрыта ещё в 1919 году, родители получили землю – но едва сводили концы с концами.

В автобиографии, написанной 5 ноября 1939 года, Шубин коротко сообщает: «Самостоятельно начал работать в 1928 г. Работал грузчиком в порту до 1929».

В каком именно порту, не уточняет. В Орловской губернии никакого порта не было.

11 сентября 1941 года, заполняя так называемый личный листок по учёту кадров, Шубин, отвечая на вопрос «Был ли за границей», пишет «да». На вопрос «В какой стране (указать город, место, цель поездки)», отвечает: «В качестве моряка был во многих портах Европы, Америки, а также Китая и Японии. Всё это в период с 1927 по 192…» – последняя цифра в анкете переправлена до неузнаваемости: не поймёшь, 8 там или 9.

На следующей странице уточняется, где именно он работал: «город Одесса. Одесская пароходная контора», а следом – кем: «юнга, потом матрос». Далее он пишет, что работал в Одесской конторе до 1930 года.

Это, сразу скажем, неправда.

Правдой, однако, могло быть то, что он возвращался в Одессу в летние каникулы 1928 и 1929 года.

В автобиографии, написанной 15 ноября 1943 года, Шубин снова сообщал: «Был воспитанником судового комитета парохода Одесской конторы “Дзержинский”, на котором 4 года плавал».

Про четыре года Шубин снова преувеличивал, но Одесса была в тот момент под немцами, и отправить запрос в контору «Дзержинского» возможности не имелось.

Тем не менее настойчивость, с которой Шубин говорил об этом своём опыте, позволяет предположить, что он действительно был в Одессе, действительно работал там грузчиком и, вероятно, юнгой, совершив в этом качестве некоторое количество плаваний. Но до Китая и Америки он точно бы не доплыл – ему ж в школу возвращаться.

Косвенно факт плаваний Шубина подтверждает тот факт, что он хорошо владел английским и немецким и более-менее мог изъясняться на французском. Такой вот орловский крестьянин из многодетной семьи, проведший юность, в сущности, без родительского пригляда.

Достоверно известно другое: в 1929 году, пятнадцатилетним, Павел переезжает в Ленинград, чтобы продолжить учёбу.

В Ленинграде уже обжилась вышедшая замуж старшая сестра Анна, у неё он поначалу и поселился.

Шубин поступает в ФЗУ (школу фабрично-заводского ученичества) металлургического завода им. Сталина. Муж сестры Анны сразу же устраивает Павла на этот завод. Шубин пошёл по стопам отца – начал трудиться слесарем. Работа у него ладится – вскоре он становится ударником. Будущий поэт с лермонтовскими глазами был способен к мужицкой работе.

Павел добросовестно проучится и проработает на заводе с 1929 по 1931 год.

Как обычно, он много читает и пробует писать стихи.

Любимым писателем пошедшего в люди Шубина был в те годы не, как можно было бы предположить, Максим Горький, а не самый знаменитый – Александр Грин.

В 1930-м, шестнадцатилетним, Павел Шубин отправился в Крым – познакомиться с Грином, показать ему свои стихи.

Грин жил в Старом Крыму – это город в восточной части полуострова.

Апокриф гласит, что Грин Шубина принял, стихи прочитал и посоветовал юноше получить хорошее образование.

Никаких других свидетельств о том путешествии нет. Даже в шубинских стихах никаких подробностей той крымской поездки не найти. Всеволод Азаров, шубинский товарищ в 1930-х годах, вспоминал: «Он был великим выдумщиком. Мыс Горна, мыс Доброй Надежды, где он якобы проходил со своим кораблём, повторялись в его рассказах часто».

Реакция была самой разной – от «Да ладно тебе, Пашка, заливаешь ты!» до попытки поймать его на неточностях, раскусить, но всякий раз выяснялось, что Шубин действительно хорошо знаком с материалом.

Обладавший отличной памятью и прочитавший всё, что только возможно о тех или иных путешествиях, он держал в голове огромный набор фактов, деталей, заставлявших уняться даже самых суровых скептиков: может, и правда ходил в далёкие плавания? Вон какой крепкий, загорелый, походка враскачку – как у бывалого моряка; а глаза какие честные.

На фоне повествований о посещении мыса Доброй Надежды упоминание про краткий визит к Грину кажется вполне невинным, тем более что Шубин будет про ту встречу время от времени вспоминать до самого конца жизни, причём в разговорах с самыми близкими людьми.

Возьмём на веру: был, виделся, получил напутствие. И решил учиться литературе.

В 1932 году Шубин приходит в литературную группу при ленинградском журнале «Резец».

Несмотря на своё нарочито пролетарское название, это было литературно-художественное, весьма достойное, два раза в месяц выходившее издание со вполне себе весомой по тем временам молодой и деятельной редколлегией. Редакторствовал в том 1932-м году в «Резце» 28-летний критик Анатолий Горелов, в редколлегию входили знаменитый тогда писатель Юрий Либединский и Пётр Чагин – ценитель литературы и партийный деятель, в своё время опекавший Есенина.

Литгруппа «Резец» состояла примерно из сорока человек и включала прозаическую, поэтическую, критическую секции и киносекцию. В Ленинградской ассоциации пролетарских писателей «Резец» был представлен своей группой.

Литгруппа эта могла похвастаться тем, что выпустила в жизнь замечательного поэта Александра Прокофьева. В 1931 году у того вышла первая поэтическая книга. Участник Гражданской и бывший сотрудник ВЧК-ОГПУ, Прокофьев вскоре займёт одну из ведущих позиций в советской поэзии.

Наряду с Шубиным занимались в «Резце» ещё два поэта, которые получат определённую известность. Бронислав Кежун (ровесник Шубина, тоже с 1914 года, родом – петроградский, из поляков) и Борис Костров (на два года старше, с 1912-го и опять же петроградец). Все они попадут на Великую Отечественную. Кежун проживёт долгую жизнь, выпустит десятки поэтических книг; Костров погибнет в марте 1945-го, меньше чем за месяц до победы, успев издать одну книгу стихов.

Руководил группой литературовед Валерий Друзин – впоследствии профессор и большой литературный начальник.

Поэтическое мастерство в «Резце» преподавал Михаил Троицкий – 1904 года рождения, петроградец, автор на тот момент шести сборников стихов, переводчик; основной темой его стихов была армейская служба и предстоящая война. Троицкий окажет на Шубина большое влияние.

В том же году у Шубина получаются первые настоящие стихи. Что характерно – о путешествии во Владивосток.

 
Будто уж если ветер не хлёсткий
И заводские будни просты, —
Так далеко я от владивостокской
Необычайной двадцатой версты.
А не нынче ли лёгкой походкой
Через вечер и тень пронесло
Круторёбрые абрисы лодки
Просолённое морем весло.
И растаяла звёздная высыпь
С тихим шумом расколотых льдин,
Натолкнувшись волною на пристань,
Охранявшую мыс Басаргин.
 
(«Эскиз», 1932)

Голос поэта оживал, пробуждался.

Можно вообразить себе его радость, его счастье: я умею! Бродя по ленинградским улицам, шептал свои стихи, пьянея от слов, которые ещё вчера были чужими, а сегодня стали – его.

Жил Шубин по адресу: Полюстровская набережная (сейчас Свердловская) – через Неву от Смольного – дом 25, строение 2, квартира 41. Маршруты его прогулок – в самом центре, вдоль Невы.

«Эскиз» Павла Шубина был опубликован в 14-м номере журнала «Резец» за 1933 год.

Это первые его, но не последние стихи о Владивостоке.

Владивосток в шубинской поэзии станет главным соперником Ленинграда и оставит далеко позади родной Орёл.

Уроженец Владивостока, современный писатель Василий Авченко подметил в шубинских стихах несколько ошибок, которые мог бы разглядеть только коренной житель.

В своей работе, посвящённой Шубину, Авченко пишет: «Вызывают недоумение “фиорды” – никаких фиордов и близко нет, “губа” – во Владивостоке нет заливов, именуемых губой, а также то обстоятельство, что до Русского острова – “верных полста” вёрст (ширина пролива Босфор-Восточный, отделяющего город от Русского, – всего около километра)».

Далекоидущих выводов Авченко тактично не делает: может, был, Шубин во Владивостоке в 1932 году, а может, и не был.

И здесь снова, как и в случае с мысом Доброй Надежды, возникают вопросы.

Может, он и Владивосток придумал?

Молодой, влюблённый в прозу Грина Шубин мог считать проблемой отсутствие романтической фактуры в его поэзии. Талант, как выяснилось, имеется, но не про Чернаву же всё время писать.

Газета «Молодой рабочий» в том же 1933 году дала любопытную справку: «Шубин Павел – член литгруппы “Резец”. Родился в 1911 г. Комсомолец (бывший беспризорный). Печатается с 1933 года».

Информация эта, во-первых, явно предоставлена самим Шубиным, а во-вторых, она, конечно же, не верна.

«Бывший беспризорный», родившийся, как мы помним, в 1914 году, накинул себе три года (тем более что стихи, процитированные нами выше про «тяжёлый год, четырнадцатый год» своего рождения, Шубин ещё к тому времени не написал).

Зачем ему было нужно увеличивать свой возраст?

В эти три года помещалось всё то, что ему было необходимо для достойного поэтического старта. Если ему всего 19 (как и было на самом деле) – и к этому времени ухитрился закончить школу, побывать в Одессе, отучиться в ФЗУ, следом поступить на вечернее отделение конструкторского техникума им. Калинина, одновременно став ударником на заводе, – когда бы он успел всерьёз побеспризорничать, походить по морю, а после ещё и во Владивосток съездить? Причём съездить до того, как он пришёл в литературную группу «Резец», потому что с тех пор, как он там занимался, Шубин вроде бы никуда надолго не уезжал.

Въедливые наблюдатели, узнав, что он родился в 1914 году, сразу бы сосчитали: Паша, в 1920 году тебе было шесть лет, в 1922 – восемь, в 1924 – десять, а дальше началась такая активная борьба за бездомных детей, что за несколько лет проблему беспризорности свели на нет.

В те годы люди подобные вещи считывали легко, и Шубин тоже про это знал. «Где же прячется твоя беспризорная биография?» – спросили бы строгие товарищи, недобро ухмыляясь.

Это Прокофьеву повезло! Родившийся в 1900 году, в 1919-м он вступил в РКП(б), воевал на Петроградском фронте, был в плену у Юденича, бежал, в 1920-м окончил Петроградский учительский институт Рабоче-крестьянской Красной армии – вот это, знаете ли, биография!

А Шубину что было на этом героическом фоне делать? Как о себе заявить?

Революционной и боевой биографии не досталось. Ну так хотя б иными трагедиями раскрасить годы юные.

В том же 1933 году появляется у Шубина стихотворение «Колокол».

 
Эту церковь строили недавно
(Двадцать лет – совсем пустячный срок…)
Вот она блестит пустыми главами,
Жёлтыми, как выжженный песок.
В год, когда навеки исчезали
В битвах имена фронтовиков, —
Колокол в Тагиле отливали
В девятьсот четырнадцать пудов.
………………………………
Месяц для него опоку ладил
Тщательно, как делать всё привык,
Старший брат мой, пьяница и бабник,
Лучший по округе формовщик.
И в земле, очищенной от гальки,
Выверенной с каждой стороны
Деревянный шлем заформовали
В яме двухсаженной глубины.
Печь плескала раскалённой медью,
Выпуск начинать бы хорошо…
Мастер ждал хозяина и медлил.
И ещё хозяин не пришёл —
Брат мой крикнул: «Выпускай-ка, Костя!
Что хозяин! Ждать их – сволочуг…»
Мастер, задохнувшийся от злости,
Обругался шёпотом и вдруг,
Багровея бородатой мордой,
Как медведь присадист (ну, держись!..)
Снизу вверх ударил в подбородок
Кулаком… И брат свалился вниз
Прямо в форму. Бросились, немея,
К лестнице в двенадцатый пролёт:
Может быть, они ещё успеют,
Может быть, кривая пронесёт…
Но уже, рассвирепев с разлёта,
Искры рассевая высоко,
Шёл металл сквозь огненную лётку
Белый, как парное молоко.
И когда с шипением и гудом
Подошла белёсая гроза,
Брат ещё смотрел – через секунду
Лопнули и вытекли глаза.
 

Старший и единственный брат Павла – Андрей, конечно же, был вполне себе жив.

Но если в случае с этой балладой можно сослаться на то, что рассказчик здесь – лицо абстрактное, равно как и его брат, то про автобиографические стихи 1935 года «Слово в защиту», где Шубин рассказывает о себе, так сказать уже сложнее.

Там у старшего брата-повествователя появятся протезы (напомним процитированные выше строки: «Седая мать, холодный едкий дым, / Протезы брата, выбитая озимь…»). Читатель неизбежно догадывается, что брат потерял конечности в сражениях империалистической войны.

На самом деле ноги-руки у Андрея были на месте.

Но что там брат! Годом раньше Шубин безжалостно похоронил мать своего лирического героя:

 
Но не этим памятно мне детство…
Не его дешёвое наследство
Мне дано сегодня вспоминать —
Боль мою вынашивать такую…
Кто-то умный всё, о чем тоскую,
Выразил коротким словом – мать.
…………………………………….
И доныне памятной осталась
Тела её слабого усталость
К вечеру почти любого дня…
И ещё я смерть её запомнил…
В чёрных, бо́льных трещинах ладони,
Сроду не ласкавшие меня.
 
(«Мать», 1934)

Родившая одиннадцать детей Ольга Андриановна, быть может, не всегда имела возможность приласкать младшего сына; в любом случае проживёт она долго – схоронив ещё в молодости четверых малых детей, переживёт, увы, и младшего своего сына – поэта.

Отношения меж ними, оговоримся сразу, были добрейшие, и, едва начав зарабатывать литературой, Шубин будет неизменно переводить деньги в родной дом, с какого-то времени, по сути, начав содержать стареющих родителей, а потом и вовсе заберёт мать к себе жить.

Единственный сын Павла Шубина, внук Ольги Андриановны, напишет в воспоминаниях, что отец был у неё самым любимым из всех детей – с самого его младенчества она души в нём не чаяла.

Но поэзия! Поэзия требовала с него жертв неслыханных!

Во все времена поэзия – не только безжалостное соревнование в мастерстве, но ещё и в перипетиях биографий. Поэтому в 1935 году Шубин пишет программное стихотворение «Где-то за Окой»:

 
Я нигде не мог ужиться долго.
Мне хотелось навсегда узнать,
Чем живёт страна,
О чём над Волгой
Зори астраханские звенят.
Широко открытыми глазами
Мне хотелось видеть светлый мир,
Где Хибиногорск цветёт садами
И дымит заводами Памир.
И меня во все концы бросало
На пути открытом и глухом,
От Владивостока до Урала —
Слесарем, шахтёром, пастухом;
И везде дарила жизнь простая
Мне работу, песни и жильё.
И не знаю я, когда устанет
Сердце ненасытное моё!
 

Из трёх перечисленных профессий (слесарь, шахтёр, пастух) Шубин официально владел и занимался только первой. Впрочем, здесь стоит признать, что большинство поэтов и одной не владели.

В том же 1935 году в стихотворении «Родина» Шубин пишет:

 
Семь лет я дружил с незнакомою речью
В казахских кибитках,
В калмыцких возах.
Долины Памира, сады Семиречья
Семь раз отцвели у меня на глазах.
Я мёрз или слеп от горячего пота,
Меня малярия трясла через день.
И всё же подруги-друзья, и работа,
И радость, и песня встречали везде.
Мы хату, где выросли, любим. И всё же
Я твёрдо не знаю до нынешних дней,
Донская ль станица мне будет дороже
Иль, может, сады Семиречья родней.
 

Как бы он сочинял такое, если б три года себе не накинул!

Тогда же, в 1935 году, в стихотворении «В который раз идти на перепутья…» к Уралу и Семиречью прибавляются Днепрострой и некое не названное море, куда, вполне возможно, уходит лирический герой в плаванье:

 
А я, носивший к Днепрострою камень,
Я видел от Кремля в полуверсте
И лирика с трахомными глазами,
И первый трактор, уходящий в степь.
И всё, что было,
Всё, что есть сегодня,
Солёным ветром бьющее в глаза,
Уходит в море, поднимая сходни,
Чтоб никогда не приходить назад.
 

В следующем году тема будет продолжена:

 
В глазах дремучей зеленью рябя,
Шумел Амур, и кедрачи шумели.
Нас было трое молодых ребят,
Небритых сорок дней.
И перед нами
Лежали пади, словно в полусне.
Я вижу их с закрытыми глазами
Сейчас смелей и, чем тогда, ясней.
Я понял дух охотничьей удачи,
Когда, всадив по обух топоры,
Над краем зверьей, сумрачной норы,
На старых кедрах, розовых, как медь,
Мы сделали зарубки, обозначив,
Где людям жить и городу греметь.
 
(«Город», 1936)

Если бы он стал однажды по-настоящему знаменит, завистники и ревнивцы разыскали бы, разрыли вехи его истинной биографии. Откопали б осмысленную путаницу в датах, ложную беспризорность, брата в добре и здравии, неслучившиеся поездки.

О, как бы в него вгрызались тогда, как бы кусали, как бы выводили на чистую воду! Требовали бы покаяться и замолчать навсегда!

На самом деле всё это значения не имеет – был, не был.

Это – великолепные стихи. Мы же читаем стихи, а не к трудовой награде Шубина посмертно представляем? Стихи – вот. Полнокровные и яростные. Неважно, где он там был, не был. Он уже самим фактом написания стихов – был там, работал на это.

И тем не менее.

Когда б шубинскую биографию на самой беспощадной чистке разобрали бы на самые малые составляющие, в какой-то момент он взял бы да и выложил на стол свою трудовую книжку.

(Чудо, но одна из них сохранилась до наших дней!)

Да, там нет Днепростроя и казахских кибиток.

И тем не менее в трудовой Павла Николаевича Шубина значится: «1 ноября 1931 – 7 марта 1932, место работы: Владивосток. Должность: слесарь».

Он взял – и махнул из Ленинграда во Владивосток! И отработал там четыре месяца! Он там был! Просто когда, спустя год, сочинял стихи, напутал некоторые вещи – такое случается.

Более того.

Вернулся на свой прежний завод и был восстановлен в прежней должности он только 21 ноября 1932 года! То есть семь месяцев неведомо где скитался.

Вот откуда эти семь лет! Каждый месяц – за год шёл!

Быть может, следы его путешествий разыщутся, но пока никаких документальных известий о том периоде в жизни Шубина нет. Трудовая книжка их не зафиксировала, а воспоминаний о том времени никто не оставил.

Может, он и успел в эти семь месяцев, минуя трудовые договоры, поработать пастухом, а то и на шахте – на самой неквалифицированной работе.

С этим – вполне себе весомым опытом – он и вернулся в Ленинград. И шагнул в поэзию.

Домысливая в мелочах и датах, он не обманывал в главном!

Поэтому совершенно спокойно утверждал:

 
Я говорю суровые слова —
Так жизнь меня большая научила.
И песня, как тугая тетива,
Всегда звонка и так же осторожна,
И, как стрела в груди врага, права.
И, может быть, моя простая сила
Лишь только тем красива и жива,
Что никогда не знала дружбы с ложью.
 
(«Я говорю суровые слова…», 4 января 1935)

Отучившись год на вечернем отделении конструкторского техникума им. Калинина, Шубин его бросил, точно теперь уже поняв, что призвание его в другом.

В 1935 году он поступает на филологическое отделение Ленинградского пединститута им. Герцена.

И прямым текстом жалуется на невозможность жить сразу несколько разных жизней:

 
Мне б в хлебном поле вырастать,
Мне б полыхать огнём,
Водить в тумане поезда
В безбрежии твоём;
В Магнитогорске лить чугун,
Лететь сквозь ночь к звезде…
И горько мне, что не могу
Я сразу быть везде!
 

Характерно, что стихотворение это носит симптоматичное название «Зависть». По смыслу оно созвучно его же посвящению Николаю Островскому под названием «Жадность».

Он жадно и завистливо желал обрушиться в жизнь, при том что уже успел зачерпнуть и её дорог, и её ветров.

Но, обретя опыт путешествий, проехав наискосок всю страну, Шубин твёрдо понял: если не научишься быть настоящим поэтом – ни о чём рассказать всё равно не сможешь. Опыт сам по себе ничего не значит. Чтобы петь о свершениях – нужны не только свершения: в первую очередь надо выучиться петь.

Строго говоря, и Эдуарда Багрицкого судьба в «сабельный поход» не водила и на кронштадтский лёд не бросала, и Владимир Маяковский город-сад, им воспетый, не строил, и большинство из тех событий, о которых сочинял сначала частушки в «Окнах РОСТА», а потом писал огромные поэмы, воочию не наблюдал.

И тем не менее именно они стояли в центре советской поэзии.

И вот, предвкушая своё огромное, невероятное, от Памира до края мира будущее, Шубин описывал и ту жизнь, которую теперь ему, студенту, пришлось познать:

 
Как мы жили? —
В немеркнущем гуле
С поздних лекций
В столовую шпарь…
Песни,
Смех,
Толкотня в вестибюле,
Ночь.
Закутанный в иней январь.
И – кино на углу, за полтину,
И – квартал в болтовне искружив, —
Сон в четвёртом часу,
Ламартина
До утра под щеку положив.
 
(«Студенты», вторая половина 1930-х)

Надо понимать, что свою мифологию Шубин создавал ещё и в силу гласного и негласного студенческого соревнования.

Современник (на год моложе) Шубина, выпускник ЛГПИ им. А.И. Герцена 1938 года писатель Константин Константинович Грищинский вспоминал, как в 1930-е выглядел набор абитуриентов в Герценовский институт: «Тогда я не замечал ни мамаш, ни папаш. В очереди стояли люди большей частью в зрелых годах. Одеты были все по-разному: кто – в городском костюме, кто – в рубашке с деревенской вышивкой, кто – в красноармейской гимнастёрке».

И хотя здесь Шубин уже был не самым молодым (ему исполнился 21), но в институт зачастую шли ребята куда опытнее его, и с настоящей беспризорностью, и с войной за плечами.

Несмотря на то что Шубин, кардинально сменив направление, решил учиться филологии, на вступительных экзаменах, помимо литературы и обществоведения, ему пришлось сдавать химию, физику и математику; а дальнейшее обучение также предполагало предельно широкий кругозор.

Учили там – строго, всерьёз, многому.

Грищинский продолжает: «Внимание к вопросам дисциплины было исключительно высокое. Прогул на фабрике и прогул в институте считались деяниями почти что равноценными. Спуска в этом не было».

Жил Шубин в одном из четырёх герценовских общежитий.

«В каждой аудитории обитало до полутора десятков человек. Посредине каждой из них стоял пятиметровый длинный стол – наследие бывшего Воспитательного дома. Кроме тумбочек и дряхлых стульев, иной мебели здесь не было.

<…>

У входа была устроена вахта. Охранники-старики дежурили круглые сутки. А рядом, в холодной камере, были полуголодные овчарки и дворняги. Днём их держали взаперти, а ночью выпускали. Собаки в поисках пищи бегали по коридорам и лестницам, охраняя тем самым кафедры и деканаты от возможного проникновения нечистых рук.

Собаки обретали свободу в полночь. Беда студенту, если он приходил в общежитие позднее. Стучишь в окно сторожки и не достучишься. Кряхтя, встает со своего ложа недовольный сторож-старик и, поминая всех святых, открывает скрипучую дверь. Свистком собирает разбежавшихся собак, придерживает их за ошейник и напутствует: “Ну, беги, малец! Смотри, чтоб успел… Злые ведь…” Что есть духу бежишь по темным катакомбам в сторону столовой. Благо каждый выступ и поворот знакомы. Одного боишься: как бы не упасть, потеряешь время».

Где подрабатывали студенты?

«На Фонтанке, от Невского до самого цирка, по той стороне, где ныне филиал Публичной библиотеки, была мощённая булыжником набережная с редкими, тускло светившимися фонарями. Вся эта набережная представляла собой грандиозный склад дров. К гранитному берегу реки причаливали баржи, груженные осиновыми, ольховыми и березовыми плахами. Вот эти баржи студенты и разгружали. Деньги выдавались грузчикам наличными…»

Шубин, физического труда никогда не чуравшийся, имел тогда ещё и должность корреспондента газеты «За большевистские пед. кадры», где выступал фельетонистом.

Грищинский вспоминает одну историю про Шубина: «Однажды под псевдонимом “Троглодит старший” (“младшим” был один из его сокурсников) он написал фельетон “Придётся дать выговор”. В нём он живописал поход по общежитию № 1 комиссии, возглавляемой пом-директора Яковлевым (А. И. Яковлев (род. 1903 – погиб на фронте в 1941) – прим. З.П.). Толкнув дверь комнаты № 589, Яковлев решительно шагнул вперёд. В комнате на грязном столе лежала внушительная куча окурков. Засиженные мухами лампочки почти не освещали комнаты. На подоконниках лежала пыль ещё доисторического периода.

– Как же вы тут живёте? – обратился Яковлев к взъерошенной фигуре.

– Так я же Жук! – весело ответила фигура. – Нам в навозе сподручно. И вообще, у нас даже староста, именуемый Карасём, привык и великолепно плавает.

Студент Жук на следующий день после выхода газеты пришёл в редакцию. Он был возмущён, что фельетонист отождествил его с навозным жуком. Редактор выслушал его внимательно, а потом сказал, чтоб тот уносил подобру-поздорову ноги, а то фельетонист бока намнет, чтоб не ходил жаловаться».

Слава у Шубина в герценовском была совершенно однозначная. Он был хороший и весёлый товарищ, но физическую силу, если на то была необходимость, применял без раздумий. Раз уж назвался беспризорником, прошедшим к тому же горы и моря, – отступать некуда.

Он и не отступал.

Грищинский характеризует его так: «Умный, сильный и злой».

И далее ещё точнее: «Вот он: бритая летом голова, большие надбровные дуги, волевая челюсть и взор – глубокий, словно сверлящий, испытывающий».

«Жизнь не баловала Шубина», – пишет Грищинский, и здесь мы понимаем, что все его сокурсники в поэтическую шубинскую мифологию верили совершенно всерьёз.

«…и был он, вероятно, на самом деле злым», – продолжает Грищинский.

(«Злой» – как отметит вскоре советская критика, один из самых частых эпитетов в стихах Шубина. «Злой» и ещё: «горький»).

«Шубин любил позлословить. Одним это нравилось, другим нет. Жук, высмеянный в фельетоне, отнюдь не был единственным и главным его недоброжелателем.

Пожалуй, самым яростным противником Шубина как поэта был Михаил Горелов, студент с физмата. Высокий, худой, с растрепанными длинными волосами, Горелов обладал странностями: то до сумасшествия штудировал учебники по астрономии, то рассеянно бродил по коридору, то писал стихи. Однажды он принёс в редакцию целую тетрадь своих стихов. Дали их прочитать Шубину, на рецензию. Павел, не стеснявшийся в выражениях, назвал гореловские стихи чушью».

«Однако был злым Павел скорее внешне. В глубине души томились чистые и ясные чувства любви к товарищам, родному краю, институту…»

«В институт поступил не только для того, чтобы стать педагогом, а “для ликвидации недостатка культуры”», – пишет Грищинский, судя по всему, цитируя самого Шубина.

Развивался он, впрочем, сразу по нескольким направлениям.

Накануне поступления в институт Шубин всерьёз займётся боксом. На второй год занятий получит боксёрский разряд. И начнёт участвовать в соревнованиях на ринге. Сокурсники ходили на него смотреть.

Кажется, это исключительный случай в русской литературе. Подраться у нас иные любили, но чтобы выйти в профессионалы – это редкость.

При этом вот ведь какой парадокс! Слесарное дело хотя бы упоминал, про беспризорника, пастуха и шахтёра говорил, а про бокс и победы на ринге – даже вскользь не вспомнил.

Равно как и про одесские свои дела моряцкие – которые в поэзию его странным образом не попали.

Равно как и впоследствии – про собственные военные приключения.

Скромность? Да вроде бы, на первый взгляд, не его качество. И тем не менее…

Грищинский продолжает: «Мы шагали в будущее непроторёнными дорогами. Сегодня даже не представить себе, как мы тогда ликовали, когда комендант объявлял, что для набивки матрацев привезли свежую солому. Белья постельного не было и в помине».

«В институтском клубе ежедневно играл студенческий джаз-оркестр, и мы все поголовно учились танцевать – кто в специальной школе, а кто самоучкой. Просто удивительно, как сочеталось это несколько наивное увлечение модными танцами с походами на разгрузку барж, жаркими речами на комсомольских собраниях, настойчивым желанием сдать на “Ворошиловского стрелка”».

Помимо джаз-оркестра и танцевальной школы, в клубе были духовой оркестр, кинотеатр, драматический коллектив, университет культуры, кружок стенографии, тир, аттракционы. Обязательно проходили новогодние костюмированные балы и маскарады.

Грищинский: «Какими чудесными были вечера-маскарады! Должно быть, целое костюмированное ателье проката рядом с Казанским собором опустошалось нашими студентами, лишь только объявлялось об очередном вечере».

«Работали лектории – литературный, музыкальный и др<угие> высококачественные, бесплатные и потому доступные для всех».

«Устраивались встречи с писателями и поэтами. Запомнился вечер стихов Н. Асеева, М. Светлова, И. Уткина. Уткин интересно рассказывал о своей жизни, а одет был так ярко, что в шутку студенты назвали его Индюковым. Были и другие встречи – с Б. Лавреневым, Н. Брауном и др.»

И неожиданно упоминает: «Шубин тоже выступал с чтением своих стихов».

Это были первые его публичные выступления.

Грищинский: «Если разобраться, чем жили мы в те годы, то нужно честно сказать, что жили мечтой. Молодёжь есть молодёжь. Нам хотелось и танцевать, и любить, страдать. Были не прочь и выпить после удачно сданного экзамена».

О герценовском институте Шубин напишет несколько блистательных стихов: то время явно заслуживало самого поэтического к себе отношения.

Даже невзирая на происходившее тогда в стране.

Пожалуй, именно благодаря институту, обучаясь с 1935 по 1939 годы, Шубин в известном смысле «пропустит» пик репрессий. Пребывавший пока ещё вне перипетий литературной и тем более политической жизни, не имевший ни должностей, ни связей, живший в общаге, непрестанно читающий, готовящийся к разнообразным экзаменам, подрабатывавший грузчиком, занимающийся боксом, молодой, истово верящий в социализм, безусловно счастливый – он вернётся к теме репрессий только после войны. Эта тема сама его нагонит.

Тогда же на повестке стояло совсем другое.

Грищинский: «Среди студентов тех лет почти не было равнодушных. Были споры, несогласия, ошибки и заблуждения, но так, чтобы плыть по волнам, таких примеров среди нас не было.

<…> к власти пришёл германский фашизм. А кто не понимал, что фашизм – война!

<…>

К военному обучению все относились спокойно. Как-то получалось, что если не занимаешься оборонной работой, то грош тебе цена как комсомольцу и студенту. Значок “Будь готов к труду и обороне” был таким почётным, что на обладателя смотрели как на орденоносца.

В институте было два больших тира. Один находился в подвальном помещении, второй – на чердаке. Каждый вечер под сводами нижнего и верхнего тиров раздавались резкие хлопки выстрелов. Студенты-осоавиахимовцы под руководством инструкторов терпеливо отрабатывали технику стрельбы из малокалиберных винтовок.

Чтобы стать “Ворошиловским стрелком”, надо было извести не один десяток патронов и основательно потренироваться в наводке. Со специальной вышки начиналась и учёба парашютному спорту. Ринуться вниз с вышки на парашюте должен был уметь каждый студент без исключения. Поэтому парашютныхвышек существовало в городе не менее чем полдесятка».

Шубин, ещё в детстве штурмовавший колокольни, с парашютом прыгал неоднократно. Имел значок ГТО.

«…В расписание наше, кроме обычных предметов, вошло и военное дело. Студенты наизусть изучали уставы, русскую трёхлинейную винтовку, овладевали строем».

И снова о Шубине: «Твёрдый характер и отличная физическая закалка выдвинули Павла и в армии. Он оказался на редкость требовательным помкомвзвода, неумолимым службистом. Едва горн на вышке лагеря проигрывал сигнал “Вста-а-в-а-й!”, как Шубин, носивший в петлицах три треугольничка, врывался в палатку».

(Три треугольника означали старшего сержанта.)

«“Гррыщинский! – рычал вбежавший в палатку Шубин. – А ну вылезай на физзарядку. Ещё раз опоздаешь – получишь два наряда вне очереди!” Я вылезал в трусах, босиком и мчался бегом на плац, покрытый утренней росой. “Вот тебе и товарищ!” – мелькала смешанная с чувством обиды мысль.

Однако “гроза” быстро рассеивалась. Через пару часов, на стрельбище, в ожидании своей очереди я ложился за бугорком подремать. В такие минуты ко мне подходил Пашка и устраивался рядом. Обычно мы говорили о поэзии…»

Шубин предельно серьёзно относился ко всему: учёбе литературной и учёбе военной. Он знал, что это и его личное будущее.

И ещё он чувствовал ответственность перед сокурсниками и преподавателями, что уже прошли то, к чему он себя готовил.

О чём отлично напишет в стихах:

 
…Но вот этот угрюмый, лобастый
Человек,
Что за кафедру встал, —
Он, тащившийся Нерченским, узким
Трактом,
И в двадцать пять, облысев,
Он поёт с нами и по-французски,
Задыхаясь, читает Мюссе.
Что сказать? —
Разве в Пинских болотах
Были ночи на отдых добрей,
Если
Выдержал сотни походов,
Там,
Под шквальным огнём пулемётов,
Под огнём полевых батарей,
Томик Пушкина без переплёта
Вместе с кольтом лежал в кобуре, —
Что, романтик?
Так – прочь эту патоку
Трезвых:
Сон от зари до зари;
Наплевать нам на трезвость!
Гори,
Наша звонкая,
Наша романтика,
Наша молодость, чёрт побери!
 
(«Студенты», 7 ноября 1936)

Чьи имена в поэтическом смысле были тогда для Шубина определяющими?

Точно не Маяковский: не был тогда и никогда не будет.

Время от времени назывались в литературоведческом разговоре о Шубине имена Багрицкого и Тихонова. Односельчане вспоминают, что этих поэтов, наезжая домой, он мог декламировать буквально часами. Их влияние безусловно присутствовало, но и оно не стало основным.

Говорят также о влиянии поэтики Есенина на Шубина.

Однако есенинское воздействие сразу, с первых же публикаций Шубина, было преодолено.

Шубин вообще пропустил период эпигонства.

Влияние Есенина было скорей опосредованное – через трёх есенинских в самом широком смысле учеников: Ивана Приблудного, Бориса Корнилова и Павла Васильева.

Иван Приблудный (настоящее имя Яков Петрович Овчаренко) родился в 1905 году в Харьковской губернии, в малороссийской станице, успел застать Гражданскую и повоевать.

Борис Корнилов родился в 1907 году в нижегородском селе.

А Павел Васильев появился на свет в городке Семипалатинской губернии, в казахских степях, в 1910 году (по старому стилю – 23 декабря 1909 года).

Разница у всех троих с Шубиным – в возрасте и происхождении – совсем небольшая, но они первыми коснулись ставших ключевыми и для Шубина тем.

Гражданская война, стройки, эпоха свершений.

А также: полуголодная жизнь провинциальная – которая и горечью наделила, и стала великим даром – ведь до их появления из этих уголков в большую Россию, в её столицы не являлся ни один поэт.

А они явились! Ражие, яркие, все красивые, как на подбор. Цепкие, хвастливые, задорные.

Приблудный публиковался с 1923 года, первую книгу выпустил в 1926-м.

Корнилов начал публиковаться в том же 1923-м и первую книгу выпустил в 28-м.

Васильев публиковался в периодике с 1926-го. Несмотря на то что единственная его прижизненная книга вышла в 1934 году, с 1930-го он присутствовал на страницах самых престижнейших, «центровых» советских журналов и газет, явственно претендуя на звание первого поэта нового поколения.

Получалось в итоге, что к моменту, когда заявил о себе Шубин, каждый из них сначала пережил взлёт, а потом и падение, не всегда, впрочем, заметное для стороннего глаза – в том числе для студентов Герценовского института, которым никто, конечно же, не сообщал, что Васильева арестовали ещё в феврале 1937-го, Приблудного – в апреле того же года, а Корнилова – в ноябре.

Но стихи всех троих Шубин отлично знал, помнил наизусть, носил в сердце. О всех троих он был так или иначе наслышан.

Про Васильева и его хулиганские скандалы писали в центральных газетах.

Корнилов из нижегородской своей деревни в 1926 году приехал в Ленинград и славу приобрёл уже здесь. Шубин мог его видеть на поэтических вечерах и точно был знаком с его первой женой – поэтессой и красавицей Ольгой Берггольц: она публиковалась в журнале «Резец».

Приблудный тоже некоторое время жил и даже учился в Ленинграде, когда перевёлся из Высшего литературно-художественного института в Ленинградский университет – правда, это было задолго до приезда Шубина в город на Неве.

У Приблудного Шубин позаимствовал приём самоиронического отстранения. Когда лирический герой смотрит сам на себя со снисходительной улыбкой, как бы заранее понижая пафос. Тем же умением обладал, хоть и в меньшей степени, Корнилов, но у Приблудного этот приём возведён был в основной: тут, кажется, играло роль ещё и его малороссийское происхождение – сами эти, чуть дурашливые, интонации верхнедонскому Шубину, кстати, вполне себе прилично «размовлявшему», были изначально понятны.

Взгляните, к примеру, на эти вот стихи Шубина:

 
Это всё же как-то странно:
Кто же встанет утром рано,
Чтоб извлечь кусок штанины
В кипятильнике из крана?
Кто же, уподобясь гуннам,
Спляшет, нашего быстрее,
Перед идолом чугунным —
Вечнохладной батареей —
И, во сне увидев лето,
Свирепея на морозе,
До упада, до рассвета
Будет спорить о Спинозе?
Как смогу на свете жить я
Без такого общежитья!
 
(«Герценовцам», 1939)

И теперь сравните эту интонацию с интонацией (в данном случае уместно сказать – с походочкой эдакой, враскачку, с папироской, зажатой в углу рта) Ивана Приблудного:

 
Монреаль, как вам известно
(а известно это всем), —
Живописнейшее место
Для эскизов и поэм.
Он и в фауне и флоре
Лучше Африк и Флорид;
Тут и горы, здесь и море,
Синь и зелень, и гранит.
Если б был я Тицианом,
Посетив эти места, —
На Венеру с толстым станом
Я не тратил бы холста.
 
(«Случай в Монреале», 1927)

Или его же:

 
Например: вчера, недаром,
Репортера суетливей,
Копошился во мне Байрон,
С «Чайльд-Гарольдом» в перспективе,
Жоржи Занд во мне галдели
Мягко, женственно, цветисто,
И высказывался Шелли
Против империалистов.
И сейчас во мне томится
Что-то вроде «Илиады»,
Но едва начнёт родиться,
Как стеной встают преграды.
И слегка коснувшись лиры,
Пропадают, бесталанны,
И Гомеры, и Шекспиры,
И Гюи деМопассаны…
 
(«Размышления у чужого парадного подъезда», 1928)

Оба эти стихотворения из второй книги Ивана Приблудного «С добрым утром» (1931), которая (как вспоминала жена Шубина – Галина) имелась в его библиотеке.

Но ещё больше дали Шубину Васильев и Корнилов.

У них общая моторика стиха – с её повествовательностью и некоторым многословием: когда краски как бы набрасываются с размаху на холст, когда авторы «вытягивают» не по одной словесной рыбе, а сразу сетью – авось, поймается и золотая: если широко закинуть, водорослей и лиственной пади не боясь.

У них общая, почти нарочитая (точно не есенинская) – бодрость подачи. Ставка на преодоление, победительность.

Общий – географический (снова не есенинский) размах – когда поэт хоть в степи, хоть в море, хоть на горе чувствует себя своим, на своём месте.

Сравните, скажем, стихи Павла Шубина о преодолённой беспризорности, путешествиях, стройках, что мы цитировали выше, – с этими стихами Бориса Корнилова:

 
Я землю рыл, я тосковал в овине,
Я голодал во сне и наяву,
Но не уйду теперь на половине
И до конца как надо доживу.
И по чьему-то верному веленью —
Такого никогда не утаю —
Я своему большому поколенью
Большое предпочтенье отдаю.
Прекрасные, тяжёлые ребята, —
Кто не видал, воочию взгляни, —
Они на промыслах Биби-Эйбата,
И на пучине Каспия они.
 
(«Под елью изнурённой и громоздкой…», 1933)

Есенин никогда б не стал писать стихов о горах или океанах. У него были «Персидские мотивы», но и те с постоянной оглядкой на рязанский месяц и рязанских кур.

Есенин много прожил в Петрограде, но не оставил, в отличие от Шубина, никакого «ленинградского текста», кроме разве что «Воспоминания» 1924 года, в то время, как у Шубина Ленинград – одна из ключевых тем наряду с казачьей, степной, наряду с орловской, наряду с карельской, наряду с владивостокской (и это не конец и даже не середина списка).

То же самое характерно и для Корнилова, и особенно для Васильева – у которого, как и у Шубина, наблюдается нарочитая географическая щедрость, присутствует и московская тема, и казахская, и казачья (степная), и владивостокская (морская), и сибирская, и много ещё какая.

И те метафорические ряды, что последовательно выстраивали Корнилов, Васильев и Шубин, иной раз делают их стихи родственными до степени смешения.

Борис Корнилов:

 
Всё цвело. Деревья шли по краю
Розовой, пылающей воды;
Я, свою разыскивая кралю,
Кинулся в глубокие сады.
 
(«Всё цвело. Деревья шли по краю…», 1933)

Павел Васильев:

 
Сначала пробежал осинник,
Потом дубы прошли; потом,
Закутавшись в овчинах синих,
С размаху в бубны грянул гром.
 
(«Сначала пробежал осинник…», 1936)

Павел Шубин:

 
Там ведут свои стаи на плёсы
Голоса лебедей-трубачей,
И бегут по лощинам берёзы,
Словно вестники белых ночей;
<…>
 
(«Память! Всей своей далью и ширью…»,
16 декабря 1942)

У одного – деревья идут по краю воды, у другого – осинник убегает, прячась от дождя, берёзы бегут по лощинам. И как же это всё зримо, как прекрасно.

Животное чувство языка, животная, кровная метафорика роднит всех троих, и объяснение тому, пожалуй, самое элементарное: в детстве у всех троих – ну или у их соседей точно – скотина в доме жила, они знали её тепло и запах, они выбредали из своих изб к первой зелени и радовались ей, как живой, потому что она несла жизнь – и человеку, и зверью. У них общая зрительная, слуховая, обонятельная память.

Борис Корнилов:

 
Мы ещё не забыли пороха запах,
мы ещё разбираемся
в наших врагах,
чтобы снова Триполье
не встало на лапах,
на звериных,
лохматых,
медвежьих ногах.
 
(«Триполье», 1933–1934)

Павел Васильев:

 
У этих цветов был таинственный запах,
Они на губах оставляли следы,
Цветы эти, верно, стояли на лапах
У чёрной, подёрнутой страхом воды…
 
(«Дорога», 1933)

Павел Шубин:

 
А ночь всё плывёт и плывёт. Только глухо бормочет
Река, выползая на мягких, на бархатных лапах,
Из старого русла. Да первый взъерошенный кочет
Горланит и гасит огни в керосиновых лампах.
 
(«А ночь всё плывёт и плывёт…»,
конец 1930-х)

Ожившая природа (когда деревья ходят или бегут; река не только разговаривает, но и боится; и вместе с тем река, цветы, а то и людские сообщества имеют лапы) ведёт себя схожим, «животным» образом всюду, куда бы этих поэтов ни заносила судьба.

У Корнилова на дыбы встаёт вода, у Васильева дождь идёт горлом, у Шубина вздыбливается солёный морской ветер.

Борис Корнилов:

 
За кормою вода густая —
солона она, зелена,
неожиданно вырастая,
на дыбы поднялась она…
 
(«Качка в Каспийском море», 1930)

Павел Васильев:

 
Да, этот дождь, как горлом кровь, идет
По жестяным, по водосточным глоткам,
Бульвар измок, и месяц, большерот.
Как пьяница, как голубь, город пьёт,
Подмигивая лету и красоткам.
 
(«Август», 1932)

Павел Шубин:

 
На серую бухту туманы ложились
От Чуркина мыса до самой губы,
С полно́чи росли, поднимаясь, приливы
И ветер солёный вставал на дыбы.
 
(«Двадцатая верста», 1945)

И такая словесная щедрость у всех троих! Как будто сам язык им по-женски отдался, по-звериному оказался предан, податлив и мягок – как глина в умных руках.

Даже если самым знающим людям прочитать эти стихи и спросить, чьё это – Корнилова, Васильева, Шубина, – уверен, большинство задумается:

 
И снова ночь дотла сгорела,
А я и не заметил – как?
Гроза,
Стрельнув из самострела,
Сползла на брюхе в буерак,
И дождик,
Худенький и русый,
С охапкой ландышей в руках,
Баштанами и кукурузой
Прошёл на птичьих коготках.
 
(«И снова ночь дотла сгорела…», 1940)

Прекрасно же? Это Шубин.

…Когда Приблудного, Корнилова, Васильева не стало, Шубин принял их, в жизни не случившееся, рукопожатье.

Понёс горячие русские слова в горсти дальше – в будущее.

Он, конечно же, не знал про их страшные судьбы: всех троих расстреляли. Почти никто в стране не знал – об этом не сообщалось. Большинство думали: ну, сидят где-то.

В тот год, когда все трое утеряли свободу (а потом и жизнь), у Шубина начался настоящий прорыв в литературу.

Если в 1935-м у него были две журнальные публикации (в ленинградских журналах «Звезда» и «Литературный современник» вышло по два стихотворения), в 1936-м – четыре (два раза в «Звезде» и два раза в «Литературном современнике», всего одиннадцать стихотворений), то в 1937-м – вышла его первая книга!

Она называлась «Ветер в лицо». Выпустил её Гослитиздат.

Помимо того, Шубин защитил диссертацию по рассказам вернувшегося из эмиграции писателя Александра Куприна и стал кандидатом филологических наук. Скорей всего, это была первая диссертация по Куприну в СССР.

И вот он – со своей книгой, кандидат наук – является домой.

Соседи вспоминали: «Конечно, было скромное, по-деревенски, застолье. И, понятно, под угощение, под рюмочку – текла задушевная беседа… Расспрашивали о Ленинграде, о городской жизни. Шубин между тем всё уводил разговор к старине».

Мог бы похвастаться, тем более – ему было чем, но снова проявлял скромность и почтение.

Входящий в славу, полный сил, теперь уже горожанин, он разом стал завидным женихом. В Чернаве было минимум три девушки, за которыми он ухаживал, – и все три первые красавицы на селе. Причём все три – отзывались, но мы, конечно же, не знаем подробностей; да и знали б – не сказали.

Если со старшими Шубин проявлял положенную крестьянскую сдержанность, то девушкам, пожалуй, мог и рассказать что-нибудь – просто интереса ради. Как в стихах у него было:

 
Ты была деловитой и строгой,
И смеющейся, и молодой…
Я по звонким весенним дорогам
Шесть республик прошёл за тобой,
Задыхаясь, надеясь, тоскуя,
Чтобы встретить на долгом пути
Ту – единственную,
Золотую,
От какой никуда не уйти.
Мне не выдумать радости большей,
Чем работа и песня с тобой.
Хочешь дружбу? —
Бери. Я хороший,
Настоящий,
Весёлый,
Простой.
 
(«Девушка», середина 1930-х)

Другая соседка запомнила: «На нём были тёмные брюки в мелкую клеточку, светло-розовая рубашка с большим отложным воротничком и расстёгнутой верхней пуговицей…»

В том же году Шубин появился со стихами сразу в трёх антологиях; журнал «Литературный современник» дал две подборки стихов, «Звезда» опубликовала его первую поэму «Слово об Иоване Зрини», а затем, в последнем номере за год – стихотворение «Казахстан» (в честь появления на тот момент пока ещё одиннадцатой республики СССР). Кроме того, в журнале «В наши дни» (орган Калининского (Калинин – бывшая Тверь) литобъединения) вышло стихотворение о пушкинском юбилее.

Так Шубин очевидным образом вошёл в число первых ленинградских поэтов молодого поколения.

И уверен был в том, что вправе претендовать на большее.

Ну а что?

В Ленинграде его знали все причастные к литературе.

Руководитель второй по численности в стране – Ленинградской писательской организации СССР – знаменитый поэт Николай Тихонов ставил Шубина высоко.

Редактор журнала «Звезда» писатель Юрий Либединский, бывший руководитель Ленинградской писательской организации, чтил молодой талант безусловно.

И ответственный редактор «Литературного современника», органа Ленинградского отделения Союза писателей СССР, писатель Михаил Козаков знал и ценил поэта.

И всё же, несмотря на огромную любовь к городу трёх революций, Шубин видел: самое главное – всё равно в Москве. Битва за первенство.

Не Либединский и не Козаков определяют иерархии в советской словесности, и даже не Тихонов, который вполне мог бы претендовать на звание первого поэта страны, но вместе с тем, оставаясь в Ленинграде, словно бы чурался всего этого. Живущие в Москве Илья Сельвинский и Борис Пастернак в этом соревновании куда более зримо участвовали.

Появились, видел Шубин, в столице новые имена: Александр Твардовский (на четыре года старше его), Евгений Долматовский (на год моложе), Константин Симонов (тоже на год моложе). Их вся читающая страна понемногу начинала различать. Сидя в Ленинграде, можно было все поэтические схватки за первенство пропустить. Боксёрский ринг – хорошо, но поэтический Шубина прельщал куда сильнее.

В первом номере журнала «Звезда» за 1938 год выходит большая (на три полных разворота!) статья литературоведа Александра Западова «О стихах Павла Шубина» – рецензия на сборник «Ветер в лицо».

«Тридцать стихотворений, отобранных автором, свидетельствуют о его несомненном… даровании».

«Шубин предпочитает писать о том, что он видел, чувствовал, думал. По-видимому, он побывал во многих углах нашей страны, гонимый желанием посмотреть, как и чем она живёт».

Посетовав, что «…голос борца, “агитатора, горлана, главаря” в книжке Шубина ещё “не чувствуется”», автор признаёт другое, быть может, в конечном итоге более важное: «Стихам его свойственна особая точность тех строк, где идёт речь о природе живой и мёртвой. Он различает, например, суглинок и чернозём – для него это не просто “земля”. Большой тонкости Шубин достигает в различении полевых запахов. Он твёрдо знает, что хочет, “чтобы пахло ромашкой и просом”, отличает в степном букете запах чабреца от мяты. В его стихах упоминается около пятидесяти названий деревьев, цветов и трав. Упоминания эти не носят характера каталога, не имеют привкуса щегольства каким-либо малоизвестным названием вроде краснотала. Нет, просто для него не существует вообще “травы”, вообще “цветов”, и если он говорит, что постамент памятника Иовану Зрини “…зарос болиголовом, /Пыреем, чабрецом лиловым / И росным цветом диких мальв”, – то следует поверить, что там росли именно эти цветы».

«Точно так же он обращается с птичьим миром, – продолжает наблюдательный Западов, – …в стихах есть кулики, казары, лазоревки, орлы, стрепеты, коршуны, соколы, стрижи, грачи, вороны, кукушки, жаворонки, чайки, снегири, дергачи, совы, коростели, козодои, воробьи, голуби и т. д. Точность – не свойственная, да и не важная горожанину…»

(И всё это, добавим мы, в тридцати стихотворениях сборника!)

Шубину, с другой стороны, досталось от критика за нежелание задумываться над большими вопросами – но, учитывая то, что в следующей рецензии куда более жёстко разбиралась книжка рассказов Андрея Платонова, Шубину грех было жаловаться. В любом случае – его заметили.

Надо было набирать обороты.

В 1938 году Шубин вступает в Союз писателей и, готовясь к переезду, всё чаще навещает Москву.

Он почти никого там не знал.

Первым делом пришёл в «Литературную газету» со своими стихами.

Обещали посмотреть.

В недавнем номере «Литературной газеты» Шубин прочитал подборку стихов молодого поэта Александра Коваленкова – понравилось, попросил его адрес – дали. Пошёл к нему знакомиться.

Коваленков был из Новгорода, на три года старше Шубина. В 1935 году выпустил первую книгу, о которой тепло отозвался Осип Мандельштам. Шубин очень любил Мандельштама.

Коваленков вспоминал потом, каким Шубин был в день знакомства: «Пришёл важный, в фетровой шляпе, в шубе с котиковым воротником шалью».

Заработал себе стихами – на шубу!

Они быстро сдружились. Весной уже вовсю приятельствовали.

Коваленков запомнил Шубина таким:

«У него была неторопливая, размеренная походка.

Приземистый, засунув руки в карманы пальто, он ходил по улицам города, подолгу останавливаясь у книжных витрин. Павел Шубин любил книги, много читал и обладал феноменальной памятью. Не припомню ни одной встречи с ним, чтобы он не прочёл наизусть какое-нибудь новое, понравившееся ему стихотворение».

Русская поэзия знает примеры удивительной памяти: Маяковский и Есенин тоже помнили наизусть сотни стихов – своих современников, классиков, поэтов, вообще никому толком не известных.

Но Шубин даже на их фоне был явлением исключительным.

Он помнил наизусть не только великое множество (судя по всему – не сотни, а тысячи) стихов, но и «Евгения Онегина» целиком. Его пытались поймать, слушая и проверяя по книге, ожидая, что он допустит хотя бы мельчайшую ошибку, – но нет, бесполезно.

Впрочем, оказалось, что и это не предел – Шубин мог наизусть прочитать… главу из «Войны и мира». Ну и множество иных прозаических фрагментов своих любимых писателей.

Помимо неистовой влюблённости в литературу, тут было ещё и другое. Шубин не хотел играть в «самородка»: на самородков он насмотрелся ещё в литературной группе «Резец», а потом в герценовском. Он играл по-взрослому. Он хотел сразу, с порога доказать, что не нуждается в снисхождении. Что он не просто знает всё, что положено знать, – он знает куда больше даже тех, кто рискнёт его проверять.

Коваленков происходил из хорошей семьи: отец – инженер-радиоконструктор, дед – заслуженный учитель, писавший учебники, за заслуги в области народного образования получивший дворянство.

Сам Коваленков был отменно начитан и образование имел редкое: в 1932 году окончил Московский институт кинематографии.

Шубину важно было показать новому товарищу, что и он не лыком шит.

– Ёлки-палки, – горячился он, – да это же только чудаки думают, что мы ничего не умеем, а я ещё в школе венки сонетов писал.

И тут же, как вспоминает Коваленков, «обретя важность», добавил степенно:

– Я полагаю, вы знаете, что такое венок сонетов.

Никаких сонетов Шубин не писал вообще никогда, и Коваленков об этом догадался, что не отменило его искреннего восхищения очаровательным приятелем.

Причём самыми разными качествами этого приятеля.

«…Поначалу решил, что Павел Николаевич – поэт брюсовского склада, эрудит и библиофил», – добродушно признавался Коваленков.

«…Насамом-то деле… вышитая русская рубашка была ему куда больше к лицу, чем крахмальный воротничок».

«У Шубина была склонность к мистификациям», – вспоминал Коваленков.

«Как-то вечером я зашёл к нему и застал его беседующим с Дмитрием Кедриным».

Кедрин – поэт 1907 года рождения, родом из Донбасса, с польскими панскими корнями, тоже, ещё в 1931 году, перебравшийся в Москву – из Екатеринослава, где учился. Работал внештатным редактором в Гослитиздате, уже публиковался, но членом Союза писателей, в отличие от Шубина, ещё не был.

Обычно сдержанный и казавшийся порой нелюдимым и отстранённым, Кедрин, вспоминает Коваленков, смеялся, а Шубин сидел с невозмутимым видом.

– Павел Николаевич утверждает, что в Задонщине водятся дикие буйволы и что он сам их не раз видел на водопое, – пояснил Кедрин.

Кедрин, может, и поверил бы, если б не родился в Макеевке, что возле Донецка. Донецк не слишком далёк от тех мест, где провёл детство Шубин: это всё старинные казачьи просторы. Но буйволов там точно не водилось: может, новгородский Коваленков и поверил бы, но Кедрин знал наверняка, что Шубин его разыгрывает.

Насмеявшись, он сказал примирительно:

– Романтика и выдумка – родные сёстры.

– Совершенно верно, – обрадовался Шубин. – У нас за каждым стихотворением прячется сказка.

И вдруг, к удивлению Кедрина, начал читать наизусть его стихи – одно за другим: целый концерт устроил – всё с тем же невозмутимым видом, с каким только что рассказывал про буйволов.

Тем летом 1938 года Шубин отдыхал в Крыму, где наконец встретил свою любовь.

 
Помолчим.
Пускай тебе припомнится
Тропка
соловьиная
в Крыму, —
Веткою черёмухи
притронется
сад вечерний —
к сердцу моему.
Разве это
до сих пор
не лучшее
В прожитом,
забывшемся сейчас,
Если жизнь была
случайней
случая —
Той минуты,
породнившей нас?
 
(«Помолчим…», 6 мая 1941)

Она была старше его на семь лет. Хотя, быть может, он свой возраст поначалу скрыл. Ей был 31 год. Её звали Елена Александровна Лунц.

Она была скрипачкой. Окончила Одесскую консерваторию; училась у выдающегося скрипача и педагога Йозефа Пермана – чеха по происхождению. В музыкальном мире имела определённое имя.

В 1937-м стала лауреатом Всесоюзного конкурса музыкантов-исполнителей. После войны служила в оркестре Государственного академического Большого театра.

Выступала вместе с народной артисткой СССР, кавалером ордена Ленина, солисткой Большого театра Валерией Владимировной Барсовой.

Запись скрипки Елены Лунц можно услышать на грампластинках той поры: безусловное и основательное мастерство.

Роман их развивался бурно и стремительно. В то же лето она забеременела.

Шубин окончательно перебрался из Ленинграда в Москву.

Жили по адресу: Кузнецкий мост, дом 6, кв. 10. Имели дома телефон с номером 49–20. Это самый центр! Откуда деньги? Жена имела достойный заработок, но и Павел на шее не сидел у супруги: занимался переводами. К 1941 году он имел, по собственным словам, «15 тысяч строк переводов»: Страна Советов пестовала поэзию национальных окраин, и переводчикам платили очень серьёзные деньги – за переведённую поэму можно было получить несколько тысяч рублей. Чтобы понять, что это за суммы, вспомним, что средняя довоенная зарплата в СССР составляла 339 рублей. Специалисты и передовики получили до 600 и выше.

Обед в очень хорошей столовой стоил, к примеру, 2 рубля. Килограмм чёрной икры, которая свободно продавалась на Арбате, – 69 рублей.

Шубины не бедствовали.

Он переводил Джамбула с казахского, Абая – с киргизского, а также других авторов – с азербайджанского, узбекского и… немецкого.

Шёл 1939-й.

С налёта покорить Москву Шубину не удавалось. Поэтическая конкуренция там была – высочайшая. Внимание к поэзии в стране – беспрецедентное. Стихи шли в центральных газетах рядом с речами вождей и самыми важными мировыми новостями.

Уже переехав в Москву, он всё равно продолжал публиковаться со своими стихами в ленинградских изданиях: в прошлом, 1938-м, было целых четыре подборки в «Звезде» за год, включая поэму «Котовцы» в 12-м номере, две публикации в журнале «Резец» и лишь одна – в московском журнале «Молодая гвардия». Медленно поддавалась Москва!

1 марта 1939 года у Шубина и Лунц, которые к тому времени официально расписались, родился сын. Ему дали имя Александр.

Но в литературном плане в 1939 году наблюдалась всё та же картина: Шубина публиковали «Звезда», «Резец», «Литературный современник» – да, во всей стране читаемые, знаменитые, но всё же ленинградские издания. Возможно, сам Шубин предпочитал больше тратить время на работу, но приходилось ходить по редакциям – он перевёз из Чернавы в Москву захворавшую мать, теперь они жили все вместе, и нужны были деньги, а ленинградские издания платили исправно.

И лишь в 1940 году случился очередной прорыв.

У него выходит вторая книга – «Парус»: лишённая, в отличие от первой, привкуса ученичества, но, напротив, дерзкая, самоценная, имевшая, наконец, успех и прессу. Книгу он посвятил своей жене, которую обожал.

Под конец 1939-го Шубин пишет классическое стихотворение «Елена» (выйдет в первом номере «Звезды» за 1940 год).

 
Этой ночью белёсой,
Открывшей глубинные дали,
Светлоярые плёсы
Зелёным огнём полыхали.
……………………………
Я ищу тебя всюду
На тёмных дорогах вселенной,
Моё светлое чудо,
Мой сон, наречённый Еленой.
Ни тебя позабыть,
Ни себя не могу пожалеть я.
Длится поисков нить
Бесконечные тысячелетья.
По неведомым тропам
Бежал я из крымского плена,
Я на рынках Синопа
Шептал твоё имя: «Елена!»
………………………………
Отзовись! Позови!
Я бреду наугад меж домами,
Имя первой любви
Повторяя одними губами.
 

Понемногу Шубина начинают публиковать и столичные издания, причём самые престижные: газета «Московский комсомолец», журнал «Огонёк» (там редакторствовал Евгений Петров, соавтор «12 стульев» и «Золотого телёнка»). Свершалось желанное! Он начал выбиваться в первые ряды.

…Тут и война грянула.

Шубин в армии не служил, но прошёл в 1934–1935 годах высшую вневойсковую подготовку при институте им. Герцена (сборы длились 90 дней при Туркестанском стрелковом полку) и получил звание командира взвода запаса.

Аттестационный лист гласил: «Политически подготовлен хорошо, выдержан, устойчив. Обладает хорошими волевыми показателями. Твёрд в своих решениях и исполнителен, но избегает трудностей. Тактически подготовлен хорошо. Стрелковая подготовка отличная. Стрельбы выполнил на “отлично”. Физические данные хорошие. Нормативами УВП овладел на “отлично”. Имеет значок ГТО. Частично сдал на ГТО второй степени. Инструкторские навыки хорошие, но бывает груб в отношениях с подчинёнными.

Общий вывод: достоин звания командира взвода К-3».

Приказ: отнести к командному составу. Род войск – пехота.

В 1938 году он получил звание младшего лейтенанта, а в 1940-м – техника-интенданта первого ранга.

В самом начале войны Шубина пока не призывали. Он, как и вся страна, наблюдал за сводками, а если точнее – за чередой всё более очевидных катастроф.

В конце июля из Москвы началась эвакуация – в том числе писателей.

В начале августа в Чистополь – город на левом берегу Камы, в ста километрах на юго-восток от Казани – прибыли литераторы Николай Асеев, Владимир Билль-Белоцерковский, Константин Паустовский, Михаил Исаковский.

К октябрю, вспоминают современники, в Москве, в том числе в писательском сообществе, многие были убеждены: столицу немцы возьмут.

В секретариате Союза писателей утверждались списки на эвакуацию; толпились очереди, было нервно, иные хотели уехать первыми и шли на всяческие для того ухищрения.

По всей Москве жгли архивы.

Последний писательский эшелон уходил 14 октября 1941 года.

В том поезде ехали Анна Ахматова и Борис Пастернак, Леонид Леонов и Константин Федин, Павел Шубин с матерью и женой. Большой театр тоже был эвакуирован.

Жильё в Чистополе искали себе сами.

Драматург Александр Гладков вспоминал: «Маленький обычный городок с приездом эвакуированных москвичей и ленинградцев принял своеобразный вид. Особый оттенок ему придали писатели… В модных пальто и велюровых шляпах, они бродили по улицам, заквашенным добротной российской грязью… Не встречаться 2–3 раза в день было невозможно… Все обедали в крохотной столовке напротив райкома, все ходили читать подшивки центральных газет в парткабинет; все брали книги в Доме учителя».

Владимир Билль-Белоцерковский: «Старые деревянные осевшие в землю дома царских времён, не асфальтированные грязные улицы, отсутствие машин, водопровода, канализации. За водой мне приходилось ходить с вёдрами и коромыслом к колодцу за несколько кварталов от дома, в любую погоду… Электрический свет давали только на несколько часов в сутки и с частыми перебоями. Не было и керосина. Освещались самодельными масляными коптилками: баночка или бутылка с грубым растительным маслом (которым каша сдабривалась) и фитиль из верёвки. Спичек не было, огонь добывали древним способом: с помощью зазубренной железяки – кресала, кремня и трута (жжёной тряпки). Чиркали железкой по кремню, искры падали на трут, он начинал тлеть, и его раздували до огня».

К ноябрю некоторые литераторы в Чистополе запаниковали, что немцы дойдут и сюда, и часть из них начала перебираться в Ташкент.

У Шубина в Чистополе был свой круг разновозрастных литераторов, которые быстро сошлись в одну компанию: их объединило желание попасть в действующую армию, не дожидаясь мобилизации.

Самый старший в той компании был 55-летний поэт Михаил Зенкевич – он ещё в незапамятном 1911 году вместе с Николаем Гумилёвым учреждал «Цех поэтов».

Поэт Василий Казин, 1898 года рождения, – первые стихи его радостно приветствовали Маяковский и друживший с Казиным Есенин.

Сатирик Сергей Швецов, 1903 года рождения. Поэт Осип Колычев, 1904-го. Переводчик Владимир Бугаевский, 1905-го года. Поэт Арсений Тарковский, 1907-го. Его ровесник, писатель Илья Гордон. И самый молодой, сын уже покойного советского классика Эдуарда Багрицкого – поэт Всеволод Багрицкий, 1922 года рождения.

Собирались по вечерам, делились новостями и сплетнями, спорили, читали стихи, если было что выпить – выпивали, и ежедневно искали возможность сорваться отсюда на запад страны. В шутку называли себя «12 апостолов».

В начале декабря в Чистополь приехал глава писательского ведомства Александр Фадеев, и «12 апостолов» взяли его в оборот. Он их проблемы решил: хотите обратно в столицу – кто ж вам запретит.

В начале декабря по снежной дороге с обозом компания направилась в Казань и оттуда – в Москву.

В октябре 1941 года в боях под Москвой погибло и пропало без вести более сорока бойцов писательской роты – подразделения Красной армии, сформированной из московских ополченцев, членов Союза писателей. С той поры Сталин порекомендовал не призывать литераторов в общем порядке. Сказал: литераторы – люди зачастую горячие и так часто гибнут, что в итоге мы можем остаться совсем без писателей.

Большинство литераторов аттестовывались в качестве политработников, и служили они, в общем, по профессии: либо по политической части, либо в качестве военкоров при фронтовых газетах. Хотя исключения случались.

Зенкевичу, несмотря на то что он служил в Гражданскую войну в Красной армии, отказали; и Казину – тоже. Но в Политуправлении Красной армии они числились и впоследствии неоднократно выезжали с выступлениями на фронт.

Остальные вскоре разъедутся по своим частям.

Тарковский будет направлен в редакцию газеты «Боевая тревога» 16-й армии.

Багрицкого, несмотря на сильную близорукость, которая безусловно освобождала его от службы, командировали в газету «Отвага» 2-й Ударной армии Волховского фронта.

Колычев ушёл в «Красный черноморец» – газету Черноморского флота. Гордон попадёт поначалу в миномётную бригаду, откуда его спустя год переведут в газету «За победу» при 4-й Гвардейской артиллерийской дивизии.

Получит своё назначение и Шубин – чем был и вдохновлён и, по-хорошему, возбуждён – на волховское направление.

Из автобиографии: «На фронт прибыл 16 декабря 1941».

Ему было 27 лет. Возраст Лермонтова.

17 декабря Ставка Верховного главнокомандования объявила о создании Волховского фронта. В него вошли действующие 4-я и 52-я армии (командующие – генерал армии Кирилл Мерецков и генерал-лейтенант Николай Клыков), а также сформированная в Сибирском военном округе 59-я армия (под командованием генерал-майора Ивана Галанина) и 26-я резервная, переименованная во 2-ю ударную (командующий – генерал-лейтенант Григорий Соколов, вскоре его сменит вышеупомянутый Клыков).

Бои, поражения и победы этих армий станут для Шубина жизнью на ближайшие месяцы и годы.

Он шёл к этой доле. Готовил себя к ней.

Военизированное сознание было ему свойственно всегда. Две из трёх довоенных поэм Шубина («Слово об Иоване Зарини» и «Котовцы») – военные; да и третья, «Товарищ», – мобилизационная, где тема преодоления трудностей – ключевая.

Но даже, быть может, не это выведет его в число лучших военных поэтов.

С первых стихов, изначально Шубину было присуще обострённое чувство Родины, ставшее в 1941-м необычайно востребованным.

В 1940-м, в стихотворении «Что в душу западает? – Не года…», он писал:

 
Апрель, апрель! Начало вешних гроз,
И грустное, и милое до слёз:
Ночь. Березняк и пруд. И шорох лоз.
И девушка, одна, среди берёз.
Не здесь ли мне решилось? Не тогда ль
Открылась предо мной вся жизнь, вся даль,
Всё, с чем и жить, и умереть не жаль, —
Любовь моя, и радость, и печаль.
Я это чувство Родиной зову,
Оно – как жизнь, как сон мой наяву,
С любовью первой, с горлинкой во рву,
С литым дождём, упавшим на траву.
И каждый миг со мною вечер тот —
Далёкий, давний… Он всегда живёт,
Гудит жуком, черёмухой цветёт,
Апрельским ветром бродит у ворот,
Как некогда…
 

Это чувство Родины – такое очевидное и вместе с тем почти неуловимое – было для него наиважнейшим, основным в жизни.

 
И – степи навстречу,
и сердце сжимается больно.
За светлой рекою,
станицу держа на ладони,
Крутое обдонье
раскинулось
сонно и вольно.
И всё – как вначале —
Полуночный сад со сверчками.
И скрип дергача на леваде:
ты дома, ты с нами;
И та же постель
в травяном курене
среди яблонь,
И та же подушка,
набитая детскими снами.
 
(«Густые черешни и низкая хата за ними…»,
10 марта 1941)

За детские сны – вот за что будет идти его война. За огромный сон о необъятной России.

Шубин был русофилом от рождения – сразу же, природным.

Казалось бы, в пору становления Шубина имелись проблемы с вульгарным и догматическим представлением о русской истории, национальном прошлом; да и казачья, столь важная для Шубина тема, некоторое время воспринималась весьма скептически.

Но всё это Шубина как бы и не коснулось. Он, при всём своём комсомольском задоре, неизменно и настойчиво повторял, что он – русский, русский, русский. И весь его социалистический искренний порыв был безусловно русским по сути, по содержанию.

Русскость была его главной поэтической и жизненной мерой.

Одно из первых его военных стихотворений (написано осенью 1941-го) – «Куст ракитовый». Оно будет положено на музыку Александром Вертинским и обретёт славу народной песни.

Там Шубин сразу же, во-первых, обращается к национальному песенному канону, а во-вторых, берёт казачью тему:

 
Ой, шуми ты, куст ракитовый,
Гнись под ветром до земли!
Казаки дружка убитого
На шинели привезли.
 

Следующие его стихи, «Навстречу стремнине, бредущие вброд…» (датируются 12 ноября 1941 года), являются, что называется, программными:

 
Какая судьба мою душу взяла
И с этой землёй побратала —
Забытых ли праотцев прах и зола,
Иль воля, достойная крыльев орла,
Бездомная грусть краснотала?
Я донную рыбу ловлю в Ильмене,
Ночую в кустах за колодцем,
Земля и репьи – на моём чекмене,
И волосы выжжены солнцем.
Но доли иной для себя – не хочу,
Земля моя, правда и сила, —
Все вороги были тебе по плечу,
И милости ты не просила!
Я горем и кровью своей заплачу,
Чтоб ты не сдалась ни огню, ни мечу,
И власти чужой не сносила.
Я лягу мостом на дороге твоей,
Убью и умру для живого, —
Здесь вся моя жизнь, и не надобно ей
Ни доли, ни счастья иного!
 

«Убью и умру», – вот к чему он себя готовил.

Первой личной потерей Шубина в той войне стал его преподаватель в литературной группе «Резец» Михаил Троицкий.

Пройдя курсы командного состава и получив звание младшего лейтенанта, Троицкий стал командиром миномётного взвода. Проведя на фронте 2 месяца и 2 дня, 22 декабря 1941 года он погиб под Ленинградом.

Шубин посчитал необходимым поддержать его вдову – Наталью.

Он написал ей письмо: «…Михаил для меня больше, чем брат. Это был редкий человек, беззаветно преданный искусству. И всё искусство у него сочеталось, верней вырастало из понятия РОДИНА. Я не знаю более РУССКОГО поэта. Он не был русопетом, он был русским в благороднейшем смысле этого слова, и сам умница и талант – по-русски был скромен и тих».

Это, конечно же, можно было б сказать и о самом Шубине.

Документы гласят: Шубин был призван ГлавПУРККА1, Чистопольским РВК.

6 января 1942 года – к тому времени Шубин уже три недели как был на месте – пришёл приказ народного комиссара обороны Союза ССР по личному составу армии: «Шубин П.Н. призывается в РККА и назначается на должность писателя редакции газеты Волховского фронта».

Подпись: заместитель народного комиссара обороны Союза ССР армейский комиссар I ранга Л. Мехлис.

Днём раньше, 5 января 1942 года, состоялось заседание Ставки, посвящённое всеобщему наступлению от Баренцева моря до Черного. Георгий Жуков высказывался против, уверяя, что войска еще не располагают достаточными материальными ресурсами для столь масштабных действий, но его точка зрения не получила должной поддержки. Решение было принято.

Через два дня 2-я ударная армия, не закончив сосредоточения, не имея надежных средств связи и защиты от вражеской авиации, перешла в наступление.

Один из участников той операции, радист Иван Дмитриевич Никонов, вспоминал: «…Мы, связисты, шли вместе с пехотой. До переднего края противника было около 800–1000 метров. Глубокий снег, особенно в долине реки, мороз до 30 градусов, сильный артиллерийский, минометный и пулеметный огонь. Пространство до рубежа атаки пришлось преодолевать ползком…»

24 января войска 2-й ударной армии прорвали немецкую оборону и устремились к окружённому Ленинграду. Командование гнало войска: «Вперёд, только вперёд!»

В итоге отвоевали территорию площадью три тысячи километров, но с узкой горловиной в месте прорыва.

То был единственный путь, обеспечивающий снабжение наступавших частей, который немцы всё время пытались перекрыть, а наши войска – отстоять.

2-я армия угодила в окружение. Её надо было высвобождать.

59-я армия билась насмерть, вызволяя 2-ю армию.

Будущий романист и крупный советский литературный чин, а на тот момент критик и драматург, уроженец Петербурга, 1913 года рождения, Александр Чаковский был первым литератором, с которым Шубина свела фронтовая судьба.

Чаковский, как и Шубин, был корреспондентом газет Волховского фронта.

В повести «Военный корреспондент», написанной в 1944 году, Чаковский писал о событиях января 1942-го: «Редакция помещалась в поезде. Поезд стоял в железнодорожном тупике, близ небольшого городка, в тридцати километрах от фронта.

По обе стороны полотна тянулись лес и болото. Зимой, выходя из вагона, мы проваливались в сугробы, осенью – в трясину.

«“Лесисто-болотистая местность” – так официально назывались те места, где мы стояли. У нас острили: “Жизнь в лесисто-болотистой местности…”. “Любовь в лесисто-болотистой местности…” Когда был объявлен конкурс на лучшее название отдела юмора в нашей газете, кто-то предложил, не мудрствуя: “Юмор в лесисто-болотистой местности”.

Когда-то это был благоустроенный поезд. В коридорах вагонов ещё лежали ковровые дорожки. На диванах белели чехлы. На стенах, под стеклом, висели объявления треста “Вагон-ресторан”: краснощёкий юноша в поварском колпаке нёс на блюде поросёнка. Постепенно чехлы и дорожки исчезли, но юноша с поросёнком уцелел…

Канонада глухо доносилась до нашего слуха. По ночам, приоткрыв замаскированные окна вагона, можно было видеть, как режут небо лезвия прожекторов.

В купе нас было трое: Венцель, Губин и я. Губин писал стихи, Венцель и я – прозу».

Губин – это Шубин.

«К поезду привыкли. Мне стало казаться, что, когда война кончится, я и дома буду открывать дверь рывком в сторону.

Столовой в нашем поезде ещё не было. Мы ходили завтракать, обедать и ужинать в маленький домик на разъезде. Там жила стрелочница Евдокия Семёновна. Она готовила нам еду. Хозяйку мы звали просто Дуня. У неё был огромный самовар, каждый из нас выпивал по пять-шесть стаканов чаю. В домике не было диванов, но там стояли обыкновенные стулья со спинками и дверь открывалась по-человечески. Избушка на разъезде стала нашим клубом, домом отдыха…

Наша история началась со сводки Информбюро о разгроме тихвинской немецкой группировки. На отвоёванном плацдарме создавался новый фронт. По дороге сюда мы часто стояли, пропуская эшелоны с войсками, оружием и боеприпасами.

По ночам, в купе, мы спорили о направлении главного удара и создавали планы генеральных сражений. Потом мы слушали ночную передачу ТАСС по радио и засыпали лишь под утро».

«Мы подтрунивали друг над другом, цитировали Швейка и менялись снаряжением.

В поезде была своя электростанция, и в вагоне горело электричество, но лампы светили тускло. Мы жили в постоянном полумраке».

В том же поезде работали тогда инструктор литературного отдела Юрий Нагибин и художник одной из редакций Евгений Вучетич.

«Кругом были лес и снег. В ту пору мы ещё не знали, что под снегом скрываются бесконечные непросыхающие болота.

Нас окружала тишина. В первый день по приезде я увидел северное сияние, очень бледное и напоминавшее рассвет. Над горизонтом краснело зарево. Оно гораздо больше походило на северное сияние – такое, как его рисуют на картинках.

Жизнь в мирном поезде казалась нам дезертирством. Каждый из нас стремился скорее попасть на фронт. Я, как только приехал, спросил редактора, когда же можно выехать. Редактор ответил: “Успеешь”. Он всем говорил “ты”».

Здесь Чаковский писал о полковом комиссаре, редакторе «Фронтовой правды» Константине Петровиче Павлове.

Далее Чаковский давал описание обычного разговора в их военкоровском купе:

«– А теперь будем спать, – предлагает один из журналистов.

– Нет, я сначала прочту стихи, – твёрдо говорит Губин.

– Завтра прочтёшь, – говорят ему.

– Нет, сегодня! – повышая голос, повторяет Губин.

– Пусть прочтёт сегодня, – примирительно говорит Чаковский, догадывающийся (о чём он в 1944 году не считает нужным упоминать), что разговор может закончиться дракой».

…Шубин читает Блока.

Он не мог без стихов. Важность поэзии казалась ему абсолютной.

Из этого осточертевшего поезда Шубин мечтал сбежать – на самую передовую. Кто хочет – тот своего добивается. Полковой комиссар Константин Петрович Павлов, редактор газеты Волховского фронта «Фронтовая правда», направил Шубина куда тот просил – непосредственно в расположение войск.

Шубин выдвинется вместе с батальонным комиссаром – его звали Ким Дёмин. Он имел и военное образование, и боевой опыт: успел побывать в боях под Москвой, получить ранение, подлечиться.

В первую встречу Дёмин запомнил Шубина темноглазым, с небольшими чёрными усиками, крепким, с походкой враскачку.

Присмотрелся и ахнул: да это Лермонтов! Немедленно об этом Шубину и сообщил. Тот не удивился, но ответил спокойно:

– Лермонтов – гений. А я…

Сравнение это, судя по всему, Шубин слышал не впервые.

«На следующее утро, – пишет Дёмин в своих воспоминаниях, – мы отправились в войска 59-й армии, занимавшими фронт от Новгорода до Чудово, между устьями рек Оскуяи Тигода.

Линия фронта тянулась здесь через покрытые буреломом болота, по островкам, выглядевшим, как плавучие рощи. Передвижение здесь было возможно только по деревянным настилам. По ним, ночью, сгибаясь под тяжестью ноши, колонны подносчиков тащили на себе патроны, снаряды, продовольствие; возвращаясь, выносили раненых, используя волокуши.

Если дождь – настилы уходили под воду. Тогда шли буквально по воде, проваливаясь по пояс, и главное было не угодить в воронку – там вообще можно было утонуть.

Так выглядел весь Волховский фронт – от Новгорода до Ладожского озера, до Ленинграда».

«Непроходимые болота и только узкие полоски тверди, используя которые в невероятно тяжёлых условиях, сапёры сооружали жердевые дороги, дорожки, тропинки. Главную артерию – дорогу Малая Вишера – река Волхов – сапёрные части выстлали брёвнами: бревно к бревну. По этой дороге ходили и тяжелогружёные автомашины, и перебрасывалась артиллерия и даже танки. Однако ездить было по ним одно мучение – тряска ужасная, выматывающая душу.

К тому же дорогу бомбили. Стояли белые ночи. Истребители и лёгкие бомбардировщики непрестанно барражировали в воздухе.

На понтонную переправу через Волхов у Селищенских ворот ежедневно прилетали 25–28 самолётов».

«Войска 59-й армии, куда мы с Шубиным направлялись, вели в это время тяжёлые, кровопролитные бои, пытаясь прорвать кольцо окружения 2-й ударной армии, до этого успешно продвигавшейся в направлении на Любань, к Ленинграду».

«Самолёты атаковали даже одиночных солдат, идущих по настилу.

Проехав на попутном грузовике 15–18 километров и вконец намучавшись от изнурительной тряски и непрерывных тревог “Воздух!”, мы выскочили из кузова машины и, полагаясь на самый безотказный вид транспорта – собственные ноги, вышли к Волхову, к линии фронта, значительно обогнав нашу полуторку.

В дороге я убедился, что мой новый товарищ Павел Шубин не неженка. Шубин оказался хорошо натренированным, выносливым человеком, и труднейшая дорога для него была неутомительная. Он шёл легко, бодро, зорко наблюдая за воздушной обстановкой».

«Мы обменялись мнениями о характере боевых действий на нашем участке фронта, и я пришел к выводу, что Шубин хорошо подготовлен и в военном отношении – он свободно разбирался в тактике, твёрдо знает уставные положения о боевых действиях взвода, роты и батальона.

Я спросил Шубина, когда и где он сумел получить такие военные знания.

– Как когда? Так ведь нас в Герценовском институте учили и военному делу. Я не один раз бывал на военных сборах в нашем лагере».

И здесь Шубин, в своей манере, вдруг выдал:

– Если бы не назначили на службу в редакцию газеты, я, конечно бы, командовал взводом или ротой. А может, со временем – и батальоном.

Удивительно, но опытный офицер Дёмин не почувствовал тогда в словах Шубина никакой рисовки. Он ему поверил!

«…Из него вышел бы очень умелый, знающий и волевой командир», – убеждённо написал Дёмин много лет спустя.

«Я с удовольствием убедился, что Павел Шубин исключительно вынослив, лёгок на ногу, очень наблюдателен».

И там же: «Почему же, – подумал я, – полковой комиссар Павлов просил меня “уберечь, остеречь, удержать, если надо, Павла Шубина?”

Потом уже понял, что Шубина надо было лишь сдерживать от неоправданного риска, от стремления показать, что он ничем не хуже тех, кто сегодня ходил в атаку».

Первые военные стихи, что называется, с натуры были написаны в те же примерно дни.

И, кажется, даже можно фотографически вообразить себе тот миг, когда Шубин возвращается с задания, пешком, а навстречу ему – артиллеристы. Он остановился на миг, вглядываясь, и – зародилось стихотворение.

 
Лес
От вершин до самого подножья —
Одет в буран,
Закован в чистый лёд…
На запад,
По лесному бездорожью,
Идёт, идёт артиллерийский взвод!
Кряхтят
Гуськом запря́женные кони —
Заиндевели потные бока,
И ездовые дуют на ладони,
Глядят на снеговые облака.
Большая пушка
Вытянулась длинно,
А санный путь всё хуже с каждым днём.
Как далеко
Отсюда до Берлина,
Но мы дойдём…
 

Из повести Александра Чаковского: «В ту зиму мы многое пережили, многому научились: не спать по суткам, разводить костёр на снегу, отыскивать блиндажи в лесах и снежных равнинах; мы научились разбираться в картах, спасаться от мин, отыскивать деревни, которых нет на карте и вообще нет на земле, ибо они сожжены и сровнены с землёй, будто по ним прошла гусеница гигантского танка… Научились ценить тепло крохотной землянки с железной печкой и спать сидя и стоя, спать в шофёрской кабине и в кузове, на обледенелых снарядных ящиках, на еловых ветках, брошенных прямо в снег… Научились знакомиться с людьми и вступать с ними в дружбу с первого слова».

«Для нас слово “Ленинград” не было только названием города. Оно приобрело значение лозунга. Оно стало синонимом слова “прорыв”.

Среди нас было много ленинградцев. Они изредка получали письма “оттуда”.

В тот вечер письмо из Ленинграда получил Губин. Он читал его, держа на коленях и опустив голову.

– “…И Женя умерла, и Галя умерла, а мама ещё не умерла, но, наверное, умрёт на днях, потому что ей очень плохо… – прочёл он вслух, и губы его стали тонкими, как всегда, когда он волновался. – И не можешь ли тыприслать нам немного луку…”»

В Ленинграде оставались десятки, если не сотни знакомых Шубина. Его Ленинград – вымирал!

О, как он ждал деблокады города, ставшего родным!

Шубин был направлен в 13-й кавалерийский корпус генерала Николая Ивановича Гусева (включал 25-ю, 80-ю и 87-ю кавалерийские дивизии).

Задача корпуса была: в составе 2-й ударной армии войти в прорыв через железную дорогу Чудово – Новгород на участке Любино Поле, Мясной Бор, овладеть рубежом реки Полисть и, развивая успех, захватить Новую Кересть.

О тех страшных и героических событиях, свидетелем, а порой участником которых стал и Шубин, стоит вспомнить подробнее.

Из воспоминаний бывшего начальника штаба 87-й кавалерийской дивизии майора Виктора Антоновича Вержбицкого:

«…наша 87-я кавалерийская дивизия вот-вот должна была <…> совместно с другими соединениями стрелковых и кавалерийских частей корпуса <…> громить тылы и штабы противника, продвигаться к осажденному Ленинграду, ликвидировать блокаду.

В ночь на 26 января 1942 года дивизия вышла на восточный берег реки Волхов, и вот тут-то мы почувствовали силу бомбовых ударов. Уже с пяти часов утра на блестящем льду реки Волхов два кавалерийских полка были атакованы фашистскими бомбардировщиками. Со страшным визгом и завыванием самолеты сбрасывали бомбы на беззащитные колонны эскадронцев. Ширина реки здесь доходит до 300–400 метров, и никаких укрытий на берегах нет. Мы, стоя в конном строю на берегу в мелколесье, видели, как беспрепятственно самолеты противника заходят на цель и сбрасывают свой смертоносный груз, но ничем не могли оказать содействие нашим боевым друзьям. Ни в воздухе, ни на земле никто не мешал немецким бомбардировщикам творить свое чёрное дело. Бомбы рвутся на льду, другие пробивают его, и тогда огромные фонтаны воды и льда летят в разные стороны, ранят осколками лошадок, перевертывают тачанки, повозки и, казалось, разносят в разные стороны наших кавалеристов. И на другом берегу реки, когда стало совсем светло, противник по-прежнему продолжал бомбить дивизию до самой темноты…

Летчики-фашисты, совершенно обнаглев, снижались до ста – ста пятидесяти метров и гонялись за отдельными группами всадников. Двигаться по дороге или лесной просеке было совершенно невозможно.

Однако, подводя итоги потерь за 26 января, было установлено, что они (в сравнении с другими днями позже) были совершенно незначительны: 9 человек убито, 11 ранено, и всего только 16 лошадок мы не досчитались, а казалось, что полки рассеяны и разгромлены. Но это была первая наша встреча с врагом, и поэтому было такое первое впечатление о боевом дне.

Самое главное, как вывод из этого дня, была утрата нашего главного качества кавалеристов – внезапность. Противник хорошо понял, что на этом направлении вводится свежий резерв – конница, и предпринял все возможные меры, чтобы противодействовать нашему наступлению в глубину своей обороны.

Конечно, в старших штабах планировалось прикрытие дивизии с воздуха при вводе в прорыв, и авиаторы подтвердят своё участие в боях в этот день, но силы были далеко не равны, и мы не будем спорить или обвинять кого-то, что остались беззащитными перед сильным врагом. Главное здесь в том, что сил и средств в то время у нас было мало!

К утру 27 января 1942 года дивизия всеми полками вошла в прорыв и, сбрасывая мелкие заслоны противника, начала громить тылы Любанской группировки… <…>

До 17 февраля, ведя непрерывные бои, дивизия продвигалась в общем направлении на Оредеж и, несмотря на упорное сопротивление, выбила противника из Малого Еглино и Большого Еглино, захватив окраину села Каменка по западному берегу р. Оредеж, но дальше продвинуться не смогла.

Трудно выразить словами, с каким нетерпением ждали ленинградцы нас, “гусевцев”. Каждый день радио и газеты передавали сообщения о боевых делах кавалеристов…

Мы хлебнули немало невзгод, находясь в снегу попояс, под ёлками в шалашах, при отсутствии фуража и продуктов, под непрерывным миномётно-пулемётным огнём противника, но главной силой, двигавшей нас вперед, был Ленинград, его исстрадавшееся население и клятва быть стойкими в лишениях и мужественными в боях за Родину. Я не помню случаев паники или, хуже того, дезертирства в рядах кавалеристов, растерянности в среде командно-политического состава и штабов. Наоборот, неудачи сменялись активными мероприятиями, перегруппировкой сил, изысканием новых возможностей для ударов по врагу. Огорчало, правда, одно: нет маневра для лихого кавалерийского удара, как этому учила вся история боевых действий конницы. Но времена были другие, условия боя и соотношение сил далеко не в нашу пользу. И, тем не менее, рейд конницы кавалерийского корпуса Гусева по тылам противника вынудил немецкое командование отказаться от повторного штурма Ленинграда и израсходовать свои резервы на отражение январского наступления Волховского фронта».

За кавалерийским корпусом, на его флангах действовали стрелковые подразделения – куда Шубин тоже успевал попасть.

Тридцатиградусный мороз и глубокий снег затрудняли продвижение пехоты. Шли по незамёрзшим заболоченным местам и речкам с наледью. Обувь намокала и промерзала, сушить её было негде: костры разводить запрещалось.

Немцы неустанно бомбили боевые порядки. Участники боёв вспоминали, что в огромных воронках от авиабомб могло разместиться до сотни людей. Во время ночных привалов, когда утомлённые немецкие асы отдыхали, бойцы разжигали на дне таких воронок костры и у огонька дремали.

Но сильно ли согревал тот огонёк в жуткие морозы!

Нечеловеческие усилия предпринимались – для спасения переживающего свой ад Ленинграда.

В феврале, находясь при штабе 13-го кавалерийского корпуса генерала Гусева, Шубин напишет:

 
Этот город бессонный, похожий на сон,
Где сияющий шпиль до звезды вознесён,
Город башен и арок и улиц простых,
Полуночный, прозрачный, как пушкинский стих,
Снова он возникает из мглы предо мной,
До безумия – прежний, до горя – иной.
Перерублен садовых решёток узор,
Под ногами валяется бронзовый сор,
Вечный мрамор атлантов в подъезде дворца
Перемолот, дымится под ветром пыльца;
И на чёрную, смертную рану похож
Жаркий бархат оглохших михайловских лож.
Что мне делать теперь? Как войти мне теперь
В этот раненый дом, в незакрытую дверь?
Здесь глаза мне повыколют жилы антенн,
Паутиной обвисшие с треснувших стен,
Онемят фотографии мёртвых родных
И задушит зола недочитанных книг.
 
(«Ленинград», февраль 1942)

К концу марта почти трёхмесячное наступление советских войск приостановилось. 2-я ударная армия перешла к обороне. На болотах возводились дзоты, оборудовались миномётные и артиллерийские позиции, прокладывались бревенчатые настилы и гати, минировались подходы.

Блокаду города снять не удалось.

Вспоминает Дёмин:

«Весна 1942 года на Волхове была тёплая, солнечная, ясная.

Розово-белой купелью цветения были украшены чудом сохранившиеся сады деревень и сёл, от которых остались лишь одни печные трубы да поросшие бурьяном подворья. Пустые, безжизненные деревни, мёртвые, незасеянные поля – всё это проходило у нас перед глазами, вдоль фронтовых дорог, по которым нас носили натруженные ноги.

Я видел, что Шубина не радует ни яркоетёплое солнышко, ни голубое небо, ни буйная зелень и яркое цветение, их всё более мрачней, губы плотно сжимались, и лишь желваки перекатывались на скулах, выдавая напряжённость его внутреннего состояния.

По берегу Волхова мы подошли к деревне Масляно. Но её не было. Стоял лишь столб, на котором было написано: “Здесь была деревня Масляно…” – и далее перечислялось, сколько в ней было жителей, какое было колхозное хозяйство, очаги культуры, какие были угодья. А сейчас перед нами лежало истерзанное, разграбленное древнее русское поселение.

Шубин был очень взволнован, негодование его могло прорваться мгновенно, и только сильнейшим напряжением воли он сдерживал себя».

И тем не менее…

«…Когда мы вышли на берег Волхова у Селищенского посёлка, где находилась понтонная переправа на наш плацдарм, открылась такая неописуемая красота, что и Шубин, и я были очарованы увиденным. Поэт повеселел, отрешился на время от мрачных мыслей и с большим чувством, вдохновенно прочитал мне старинную песню о седом Волхове, о вольном Новгороде, которую успел узнать на ночлеге от хозяина дома. Потом, позднее, я не раз изумлялся феноменальной памяти Павла Николаевича, которому было достаточно однажды увидеть или услышать, чтоб запомнить навечно».

Дёмин перечисляет, чьи стихи Шубин ему читал тогда: ладно ещё – Державина и Пушкина, но он помнил множество стихов Всеволода Рождественского, Бориса Лихарева и Александра Гитовича – не самых главных советских поэтов, прямо говоря.

Другой сослуживец Шубина – военкор, а впоследствии литературный критик Алексей Кондратович вспоминал: «Я лежал у себя в купе фронтовой газеты, перелистывал однотомник Николая Тихонова. Единственная книга, которая у меня была на фронте… Большая. Целый однотомник страниц под четыреста. Шубин увидал его у меня и сказал:

– Открывай на любой странице, давай первую строчку, и я продолжу…

– Да ты что, Паша? – оторопев, сказал я.

Знал, что память у него удивительная. Стихи Пушкина он знал все, до единого… Вам, конечно, известно, что у Никитина есть большая поэма “Кулак”? Так и её Шубин читал без запинки. Но чтоб всего Тихонова?!

Я дал ему первую строку с первой раскрытой страницы. Он подхватил всё стихотворение и продолжил его до конца. Второе, опять откуда-то то ли с середины, то ли с конца. Поскольку сама книга была у меня, я проверял…

Где-то на пятом или шестом стихотворении, взятом каждый раз из книги, которая после чтения закрывалась и тотчас же раскрывалась на неведомой странице, я окончательно понял, что он знает наизусть всю книгу…

Он был живой библиотекой русской поэзии. Что классики – он целыми вечерами мог читать Майкова и Случевского, Апухтина и Щербину. Причём, заметьте, каждого – целый вечер».

Шубин неизменно держался за самое дорогое, что знал: за русское слово.

Вопреки всему – верил в его силу.

Шубин неизбежно столкнулся с тем, каково это – терять людей, с которыми только что общался, даже, насколько это возможно в той обстановке, приятельствовал, – и вот их уже нет.

8 марта 1942 года погиб его добрый знакомый – командир 378-й стрелковой дивизии, полковник Иван Петрович Дорофеев.

7 апреля 1942 года погиб другой товарищ – комиссар 267-й стрелковой дивизии Василий Петрович Дмитриев: в разгар боя поднялся во весь рост с автоматом в руках и с криком «За Родину! За Сталина!» повёл бойцов в атаку – комиссара срезало пулемётным огнём, но атака прошла успешно. В 1944-м Дмитриеву посмертно будет присвоено звание Героя Советского Союза.

Но это командиры и комиссары!

А сколько бойцов! Скольких встретил он – и потерял навсегда!

Тогда Шубин помимо стихов «вдохновенных», «приходящих» осмысленно начинает заниматься по-своему великой подёнщиной: стихотворение за стихотворением он посвящает конкретным бойцам, их подвигам.

Быть может, стихи эти не кажутся осиянными нездешним поэтическим духом, но кто вправе обвинить Шубина, что дар свой он пустил на то, чтоб – даст Бог, живой – солдат увидел своё имя во фронтовой газете!

2 мая 1942 года Шубин сам едва не пополнил списки павших: находясь в поезде «Фронтовой правды», попал под жестокую бомбёжку, получил серьёзную контузию, которая долго ещё давала о себе знать.

Всю весну 2-я армия пыталась вырваться из окружения.

В мае немцы в очередной раз замкнули кольцо.

Перед войсками 59-й армии, в которой продолжал службу Шубин, вновь была поставлена задача пробить «коридор».

Только к началу июня восстановили проход – шириной в 300 метров. Он насквозь простреливался пулемётами – и его именовали не иначе как «долина смерти».

По этой «долине смерти» Шубин своё проходил, проползал.

Двое июньских суток провели они с Дёминым в героических частях 2-й стрелковой дивизии, державшей этот злосчастный участок.

Запомнили навсегда раненое-перераненное отделение сержанта Ивана Спиричева, которое накануне в рукопашном бою перебило до сорока немцев, отстаивая «коридор».

Творилось там немыслимое; а местечко возле этого самого «коридора» именовалось весьма симптоматично, даже с каким-то цинизмом: Мясной Бор.

Дёмин: «Бои наших войск в районе Мясного Бора, свидетелями которых мы были, произвели на Шубина неизгладимое впечатление. По дороге на военный телеграф Павел неузнаваемо для меня был тих и сосредоточен. Он не слушал меня и не вступал в разговоры, не читал, как обычно, стихов, не рассказывал своих изумительных историй».

Одним из самых дорогих и важных для Шубина подразделений стал 8-й гвардейский пушечный артиллерийский Любанский полк под командованием подполковника Александра Колесова, воевавшего в Гражданскую в 1-й Конной армии Будённого.

Дёмин: «Сам командир был очень колоритной личностью. Небольшого роста, коренастый, широк в плечах, он вёл, как говорят, спартанский, вернее суворовский образ жизни. Его командный пункт был прост: неглубокая землянка, в которой стоял грубо сколоченный стол под телефон, топчан, покрытый еловыми ветками…

Носил Колесов неизменно куртку-ватник, шапку-ушанку и яловые сапоги. Питался из одной с солдатами кухни. И хотя за службу строго спрашивал, со всеми был прост в обращении, был любим всеми, хотя иногда и употреблял непечатные выражения, как он говорил, по конноармейской привычке.

Уже зимой 1942 года полк получил гвардейское звание (восьмоепо счету!). А это говорило о многом и в том числе о способностях и таланте его командира.

Павел Николаевич любил бывать в этом полку. Он ходил на “дежурства” на наблюдательные пункты батарей, видел результаты огня гвардейцев, когда они мгновенно подавляли огонь неприятельских орудий, бывал на огневых позициях, любуясь слаженностью действий орудийных расчётов, где не раз попадал под огонь врага, прыгал в спасательные ровики вместе с расчётом.

В полку хорошо знали Шубина. Он неоднократно читал свои стихи и стихи русских, советских поэтов солдатам в землянках, а то и на огневых позициях.

Я с большим интересом наблюдал за поведением подполковника, когда он слушал Шубина. Колесов как бы замирал, превращаясь в “весь внимание”, и неотрывно смотрел восхищёнными глазами на Шубина.

Особенно нравилась ему, как, впрочем, и многим в полку, «Клятва», написанная здесь же, во время одного из посещений полка. Родиной этого стихотворения стала землянка на огневых позициях, где-то недалеко от деревни Вергежа».

 
Украина,
Ненька Украина!
Дай мне
Голос твой услышать,
Дай!
Из-под тонкой брови соболиной
В сердце мне сыновнее взгляни,
Прежней,
Кареглазой Украиной,
Знаменем отцовским осени.
З н а ю, —
Не сумеет стая волчья
Ни сломить тебя,
Ни запытать,
Вынесешь
Любую муку молча,
Гордая моя, казачья мать!
Я приду.
 
(«Клятва», 25 декабря 1942)

«Провожая нас, Колесов всегда говорил Шубину:

– Ну, Павел, уважил ты меня, очень хорошие стихи сочинил, они к моему сердцу доходят».

Другим частым местом работы Шубина стал правый фланг войск 59-й армии – один из стрелковых полков, которым командовал подполковник Василий Титов из 372-й стрелковой дивизии.

Та дивизия, вспоминал Дёмин, вела длительное время упорные бои за село Пересвет Остров с задачей занять за ним село Званка.

Шубин и Дёмин были в 29-й танковой бригаде, когда один из её батальонов и стрелковый полк Титова атакой овладели селом Пересвет Остров и, что называется, на плечах противника ворвались в Званку. Командир танкового батальона радировал: «Я в Званке».

– Наконец-то! Наша Званка, наша! – почти кричал Шубин; и тут выяснилось, что особенно подкрепляло его радость. – Ты понимаешь, ведь в ней сам Державин сочинял свои могучие оды и громозвучные стихи.

Дёмин: «Из своей неиссякаемой кладовой памяти Шубин “вынул” и рассказал, что у Державина есть стихотворение “Евгению. Жизнь Званская”».

Ну и, явно хулиганя, прочитал:

 
Зачем же в Петрополь на вольну ехать страсть,
С пространства в тесноту, с свободы за затворы,
Под бремя роскоши, богатств, сирен под власть
И пред вельможей пышны взоры?
Возможно ли сравнять что с вольностью златой,
С уединением и тишиной на Званке?
Довольство, здравие, согласие с женой,
Покой мне нужен – дней в останке.
………………………………………..
Бьёт полдня час, рабы служить к столу бегут;
Идёт за трапезу гостей хозяйка с хором.
Я озреваю стол – и вижу разных блюд
Цветник, поставленный узором.
Багряна ветчина, зелёны щи с желтком,
Румяно-жёлт пирог, сыр белый, раки красны,
Что смоль, янтарь – икра, и с голубым пером
Там щука пёстрая: прекрасны!
Прекрасны потому, что взор манят мой, вкус;
Но не обилием иль чуждых стран приправой,
А что опрятно всё и представляет Русь:
Припас домашний, свежий, здравый.
Когда же мы донских и крымских кубки вин,
И липца, воронка́ и чернопенна пива
Запустим несколько в румяный лоб хмелин, —
Беседа за сластьми шутлива.
Но молча вдруг встаём: бьёт, искрами горя,
Древ русских сладкий сок до подвенечных брёвен;
За здравье с громом пьём любезного царя,
Цариц, царевичей, царевен.
 

«Но как только мы вступили на землю Званки, Пaвел помрачнел, как-то сразу посерел, сник, – вспоминает Дёмин. – Ничего от державинской усадьбы Званка не осталось».

Как тут не поразиться написанному в том же стихотворении, по сути предсказанию – с упоминанием даже не бытовавшей тогда в новейшем, военном смысле «землянки».

 
Разрушится сей дом, засохнет бор и сад,
Не воспомянется нигде и имя Званки;
Но сов, сычей из дупл огнезелёный взгляд
И разве дым сверкнёт с землянки.
 

В те дни Шубин в очередной раз едва не погиб.

«В деревне Кузино, – вспоминал Дёмин, – где была переправа, взглянув на часы, мы невольно замедлили шаги: было 11 часов 45 минут, а ровно в 12 часов ежедневно, минута в минуту, немецкая авиация наносила бомбовый удар по переправе. По её появлениям над переправой можно было проверять часы. Идти на переправу сейчас – значило непременно попасть под бомбёжку.

И тут нам повезло – к берегу пристала лодка, в которой на вёслах сидели два солдата, а на корме – старшина, как потом мы узнали, из 8-го гвардейского артполка подполковника Колесова.

Старшина охотно согласился перебросить нас на правый берег реки. Мы вскочили в лодку, солдаты дружно ударили вёслами, и лодка стремительно полетела на середину Волхова. И как раз в эти мгновения в небе над переправой стали перестраиваться в “карусель” 27 «Хенкель-111». Ведущий бомбардировщик вошёл в пике, и из его люков посыпались десятки бомб. Мы поздно сообразили, что все “перелёты” должны были упасть вблизи от нас. Так оно и случилось: несколько бомб разорвалось в реке метрах в 100—130 от нашей лодки. Взрывной волной нас прижало к днищу лодки и основательно оглушило.

К счастью, лодка уже ткнулась носом в берег. Мы все стремительно выскочили из неё, бросились на песок за какие-то ящики, сложенные на берегу. А самолёты один за другим пикировали на переправу, сбрасывали свой смертельный груз и снова вставали в “карусель”.

Стоял адский грохот от разрыва бомб, зенитных снарядов, смешанных с рокотом моторов…

Но налёт не остался безнаказанным. Зенитная батарея капитана Жбанецкого, охранявшая переправу, метким огнём сбила один бомбардировщик, и он рухнул в Волхов несколько выше переправы, другой самолёт был повреждён и потянул “домой”, оставляя за собой чёрный шлейф дыма.

И сразу установилась изумительная, какая-то необычная тишина. Жаворонок в небе был слышен так хорошо, и песня его была так сладостна для нас, только что переживших минуты ада.

Осмотревшись, мы, к своему крайнему изумлению, поняли, что ящики, за которыми пытались укрыть свои головы, были со снарядами для 152-миллиметровых пушек-гаубиц 8-го гвардейского артполка и что старшина с солдатами на лодке-плоскодонке перевозил их на левый берег. Здесь же, на правом берегу, их было складировано не менее тысячи штук».

…Ни козырька, ни лычки не нашли бы!..

Такая вот служба была, такие случаи бывали – и ведь Шубин не описал ничего этого.

И вполне можно ответить на вопрос – отчего не описал.

Мало думал о себе – вот отчего.

Не ставил себя и свои переживания в центр войны – вот почему.

На других смотрел. Другими восхищался.

«Я видел Павла Николаевича, – пишет Дёмин, – в различных ситуациях, обстановке, наблюдал его отношение и к своему долгу, и к людям, и к обстоятельствам. Спали мы с Павлом Николаевичем там же, где спали солдаты, уставшие в бою, накрывались одной шинелью, а утром делили горбушку хлеба, щепоть табаку, которым нас угощали и в пехоте, и в артиллерии, везде, где приходилось останавливаться, поговорить с солдатами по душам. В различных обстоятельствах, в боевой обстановке, в перерыве между боями, в дороге, на отдыхе Павел Николаевич Шубин показал, что он является безупречным, безукоризненным, превосходным другом…»

Закадычным товарищем Шубина, помимо Дёмина, был фотокорреспондент «Фронтовой правды» Виктор Павлович Чемко.

1899 года рождения – на 15 лет старше Шубина, – он казался ему едва ли не стариком.

Они часто публиковались вместе во фронтовых газетах: снимок Чемко – и стихи Шубина.

Дёмин: «Большим знатоком и любителем крепкого чая был Чемко (не чурался он напитков и значительно более крепких)».

Как, признаемся, и Шубин.

«И вот, когда ему часами приходилось заниматься проявлением плёнок или печатанием фотографий, Павел Николаевич добывал для своего друга чай – выменивал его на табак, на сало или на что-нибудь другое, заваривал в фарфоровом чайнике… и терпеливо ждал, когда освободится его друг. А за чаем велись долгие беседы. Виктор Чемко любил пофилософствовать, дискуссии и жаркие споры друзей порой надолго затягивались и подчас продолжались в пути на фронтовых дорогах.

Я неоднократно наблюдал, как Павел Николаевич восхищённо любовался своим другом: Виктор Павлович был статным мужчиной, высоким, с красивым лицом, с очень спокойным, уравновешенным характером. Когда в прифронтовых лесах созрела черника, я не один раз видел трогавшую меня картину, как майор Шубин, набрав котелок ягод, щедро угощал ими старшего лейтенанта Чемко, явно любуясь тем, с каким удовольствием Виктор Павлович ест их».

(Собирая однажды ягоды, Шубин угодил, не зная того, на минное поле. Пока копошился в траве – подорвалась его лошадь. Спасла, выходит, ему жизнь. Так и пришлось, ступая по собственным следам, с каской, полной ягод, но уже без лошади, выбредать обратно на дорожку.)

Чемко был на редкость бесстрашным человеком. Они друг друга стоили.

При себе Чемко имел автоматическую винтовку Фёдорова, на которой самолично установил снайперский прицел, и, едва завидев немецкий самолёт, тут же начинал по нему бить.

Не раз и не два наблюдавший эти поединки Шубин по-доброму подтрунивал над приятелем. Однако в майские дни на плацдарме за Волховом (правда, на этот раз Шубина поблизости не было) Чемко в очередной раз открыл огонь по пикирующему фашистскому самолёту и… сбил его.

Проверили, перепроверили – да, он. И – вот тебе и фотокор: его представили к ордену Красной Звезды. (И вскоре действительно наградили.)

Пора было уже и Шубину что-нибудь героическое совершить. Он, пожалуй, и совершал, но подвиги эти были, что называется, обыденные. Под стать его природной силе и щедрости.

Ну, к примеру.

Дёмин вспоминает: «После нескольких дождливых дней, когда фронтовые дороги совершенно раскисли, мы с Шубиным торопились на армейский военный телеграф, чтобы срочно передать материалы в газету. Идти по дороге было почти невозможно: грязь засасывала и разувала, стаскивала сапоги. Как мы ни торопились, но ночь нас застала в дороге и продвигаться стало совсем тяжело, и, как назло, ни одной машины! Километров пять мы прошли, вытаскивая поочерёдно друг друга. Выбравшись на твёрдую обочину, закурили и вдруг услышали тяжёлый стон.

– Кто здесь? Дайте голос! – спросил Шубин.

В ответ раздался снова стон и очень слабый голос:

– Помогите…

С трудом мы сделали ещё несколько шагов в темноту и в непролазной грязи наткнулись на человека. Он настолько был измучен и ослаб, что не мог даже подняться.

И тут я увидел, как Павел Шубин, этот крепыш, взвалил на плечи попавшего в беду офицера».

Это был начальник одного из госпиталей 59-й армии. «Довольно грузный», – запомнил Дёмин.

Офицера этого, как позже выяснилось, звали Илья Германович Левитан. И он приходился кровным родственником диктору Левитану!

Три с половиной километра Шубин нёс Левитана – ещё не зная, впрочем, его фамилии.

Дёмин: «Пришли мы в госпиталь глубокой ночью, страшно измученные, но довольные: подполковник Левитан ожил, непрерывно благодарил нас…

Комиссар госпиталя распорядился подкрепить нас коньяком, что было очень кстати и пришлось по вкусу Павлу Николаевичу. Однако воспользоваться гостеприимством, соблазнительным ночлегом в кроватях с чистым бельём, баней, мы не могли, надо было протопать пару километров в лес, где расположился военный телеграф и ПСД 59-й армии, чтобы ещё до утра отправить материалы в редакцию».

Забегая чуть вперёд, расскажем, что Шубин в другой раз повидается с Левитаном: промёрзнув в очередной командировке, он в компании с Дёминым всё же решился заглянуть в попавшийся по пути госпиталь к тому самому спасённому подполковнику.

Дёмин: «Зашли-таки и не раскаялись потом в своём поступке. Левитан был искренне рад нам и встретил, что называется, “по-королевски”. Особенно он был рад встрече с Шубиным и просто терялся в своих стремлениях сделать для него что-нибудь приятное.

Мы вымылись в хорошей госпитальной бане-землянке, переоделись в чистое бельё, нас прекрасно накормили, не забыв при этом подать и чарочку (а Павлу Николаевичу – две), приготовили постели, на каких мы не спали с самого начала войны. Правда, отдохнул и выспался хорошо только я. Павел Николаевич всю ночь играл в шахматы сначала с Левитаном, апотом со всеми умеющими играть врачами по очереди. Утром Шубин мне сказал: “Вот черти, доктора! Совсем не дали поспать. Но зато почти всех обыграл. Жаль, “горилки” было мало, выцедил всего одну бутылку коньяку».

(Оказывается, он и в шахматы отлично играл!)

«Уйти из госпиталя утром нам не удалось: комиссар сказал Шубину, что пришла делегация от раненых, узнавших о том, что поэт Шубин находится в госпитале. Просят встретиться с Павлом Николаевичем, послушать его стихи».

Ну как тут откажешься!

В этот раз, как и прежде, и позже, Шубин читал множество самого разного – от Пушкина до любимого Багрицкого, а также стихи своих товарищей, воюющих, как и он, на других фронтах. Не ревновал их! Не переживал, что их стихи могут понравиться больше, чем его! Щедр был необычайно.

У Дёмина встречаем такую зарисовку:

«Полковой комиссар Кисляков, старый коммунист и комиссар ещё времён Гражданской войны, никогда не упускал случая встретиться с военными корреспондентами и особенно с Шубиным, ценя его как превосходного собеседника и талантливого поэта, который был в войсках и от взора которого не укроются нюансы политико-морального состояния войск.

Как правило, Кисляков на встречу с журналистами, писателями собирал всех свободных от вахт офицеров политотдела и других отделов штаба армии.

Я всегда восхищался тем, как Павел Николаевич вёл себя на таких вот импровизированных встречах. Он интересно, увлекательно рассказывал о тех поэтах, писателях, учёных, с которыми ему нередко приходилось встречаться. И читал стихи. Читал много, стихи разных поэтов, читал до усталости. Свои стихи читал в последнюю очередь».

Вот ведь характер! И такие поэты бывают.

Но и его слава росла.

Одна за другой стали появляться песни на стихи Шубина.

Признаем, он не станет знаменитым поэтом-песенником, как Евгений Долматовский, Алексей Фатьянов, Михаил Матусовский, Лев Ошанин, Михаил Исаковский.

Рискнём объяснить почему. По той простой причине, что Шубин был как поэт глубже и оттого – тяжелей. Песня должна быть совсем прозрачна, порой даже – простовата. Шубин же слишком ценил упругую свою словесную походку и, по сути, не слишком нуждался в музыкальном сопровождении.

Тем не менее несколько песенных шедевров на его слова будет петь вся страна.

Первой удачей стала «Ленинградская песенка» – «Ленинград мой, милый брат мой, / Родина моя!» – на музыку Анатолия Лепина.

Композитора, чья фамилия на самом деле была Лиепиньш (родители его происходили из Латвии), в сентябре 1942-го командировали на фронт с поручением написать лирическую песню о Ленинграде. Вскоре Лепин познакомился с Шубиным. Как порой водится, шедевр родился мгновенно: при свете коптилки Шубин набросал текст, а Лепин, немного задумчиво помычав, тут же пропел записанные слова. С утра уже исполнили готовую песню солдатам. Солдаты были очарованы: песня тут же ушла в народ.

«Ленинградскую песенку» прекрасно исполнил Вадим Козин, она стала достоянием миллионов.

Но ещё большую известность получило другое стихотворение Шубина – «Волховская застольная».

Стоит пояснить историю этого стихотворения, дабы не перепутать два разных варианта одной великой песни.

Весной 1942 года белорусский композитор еврейского происхождения Исаак Любан сочинил замечательную мелодию, изначально исполнявшуюся без слов. Подходящего текста всё никак не было (перепробовали под двадцать вариантов), но наконец что-то подходящее нашлось.

 
Если на празднике
С нами встречается
Несколько старых друзей,
Всё, что нам дорого,
Припоминается,
Песня звучит веселей…
 

Текст этот написал солдат Матвей Косенко, а сотрудник армейской газеты «Боевая тревога» поэт Арсений Тарковский довёл написанное до ума.

Песня получила название «Наш тост» и в мае 1942 года уже исполнялась по радио.

Услышал её и Шубин: мелодия попала в самое сердце. В августе 1943-го он написал текст. Удивительный случай, но был принят и его вариант.

Вдвойне удивительно, что у Косенко и Тарковского было упоминание Сталина в песне («Тост наш за Сталина! / Тост наш за партию! / Тост наш за знамя побед!»), а у Шубина – нет. Но, вопреки поздним представлениям о том времени, на решение разнообразных культурных и цензурных комитетов это никак не повлияло.

В декабре 1943 года «Волховская застольная» была записана и тоже начала звучать по радио.

Этот вариант, что и говорить, более поэтичен.

 
Редко, друзья, нам встречаться приходится,
Но уж когда довелось,
Вспомним, что было, и выпьем, как водится,
Как на Руси повелось!
 

В этой песне тоже пили, но, так сказать, за других:

 
Выпьем за тех, кто неделями долгими
В мёрзлых лежал блиндажах,
Бился на Ладоге, бился на Волхове,
Не отступил ни на шаг.
 

Долго ли, коротко ли, но пришло время и для повышения в звании Павла Шубина, а затем – и награды пошли.

18 апреля 1942 года приказом Военного совета фронта Шубину присвоено звание интенданта 3-го ранга: это соответствовало званию капитана.

22 декабря 1942 года он награждён медалью «За оборону Ленинграда».

В январе 1943 года ему присвоено звание интенданта II ранга: теперь он стал батальонным комиссаром, что равно было уже майорскому званию.

Аттестационный лист гласил: «Принимал участие во всех боевых операциях на нашем фронте. В боевой обстановке ведёт себя достойно. Военное дело знает хорошо. Достоин присвоения воинского звания “майор административной службы”».

11 апреля 1943 интендант 2-го ранга Шубин был представлен к награде, которой впоследствии гордился более всего, – медали «За отвагу».

Представляли его к награде, что называется, по совокупности заслуг: отвагу он проявлял столько, что как раз на медаль накопил.

«Во время боёв за прорыв блокады Ленинграда был в 64-й гвардейской и 18-й дивизиях, – гласило представление. – Оперативно освещал ход боёв, организовывал материалы от красноармейцев и командиров о взятии посёлка № 5. Первым дал сообщение о встрече Волховского и Ленинградского фронтов.

Его “Песня о Волхове”, “Ленинградская песня” и ряд других являются любимыми песнями бойцов и командиров фронта.

Принимал участие во всех операциях частей фронта: при взятии Мостки и Любино Поле – в 3-й дивизии, во время штурма Красной Горки и выхода из окружения 2-й Ударной армии в батальоне 29-й танковой бригады. Во время осенней Синявинской операции работал в 3-й гвардейской дивизии и 98-й танковой бригаде».

Понятно, что стоит за этими сухими строчками: непрестанный риск, бесконечные разъезды по фронту с корреспонденциями и донесениями, обстрелы и бомбёжки, и порой – личное участие в боях.

Об одном из таких случаев вспоминает Дёмин: то были последние легендарные схватки по прорыву блокады Ленинграда у Синявино в январе 1943-го.

«В районе Рабочего поселка № 1 у Синявино, где <…> соединились войска Ленинградского и Волховского фронтов, я встретил фотокорреспондента “Фронтовой правды” старшего лейтенанта Виктора Павловича Чемко. На голове у Чемко была окровавленная повязка.

– Ты ранен, Виктор Павлович? – спросил я. – Где это тебя угораздило?

– Да вот с Павлом Шубиным с пехотой в атаку ходили.

– А как Павел? Где он? – встревожился я за судьбу друга.

– Не волнуйся! Жив Павел! В атаке он был молодец молодцом. Иди в поселок № 1, Шубин там с ленинградцами обнимается, победу празднует.

Однако Шубина было не так-то легко отыскать в ликующем столпотворении воинов Волховского и Ленинградского фронтов, с упоением встречавших победу, ту, которую ждал от них многострадальный Ленинград и весь советский народ…

Часа через два я нашёл Шубина. Он оживлённо разговаривал с солдатами 327-й стрелковой дивизии, ставшей в этот день гвардейской, – возбужденный, радостный, с блестящими глазами.

– Павел, кто тебе разрешал ходить в атаку? Всыплет тебе редактор по первое число, а если дойдёт дело до командующего фронтом, то и комдиву… не поздоровится, достанется на орехи.

Потом, давая объяснения генералу Штыкову, члену Военного совета фронта, почему поэт Шубин и фотокорреспондент Чемко пошли со стрелковой ротой в атаку, Шубин искренне заявил, что всю ночь пробыл с солдатами, до сигнала атаки.

– Товарищ генерал, не могли же мы пойти назад, когда все пошли вперёд?»

Шубин тогда отделался устным выговором; но, с другой стороны, генералы точно знали, за что этого парня будут награждать. За дело.

Наконец сложно не оценить внимание советской власти к поэзии, к песням.

Сам факт написания «Волховской застольной» (в представлении она была названа «Песней о Волхове») и «Ленинградской песенки» (в представлении, чтоб не слишком легкомысленно, она поименована «Ленинградской песней») приравнивался к доблестным поступкам – в совокупности с шубинскими фронтовыми приключениями и злоключениями, – тянувшим на самую честную солдатскую медаль!

И разве ж советская власть была не права?

Свою «За отвагу» Шубин получил 15 июня 1943 года.

«Хорошо, что война состоит не только из сражений, боёв, атак, неизбежных потерь, горестей и печалей, – вспоминал Дёмин. – Были у нас с Павлом Николаевичем и весёлые часы, знавали мы и заразительный смех от воистину комических происшествий, и радость от встреч с друзьями, товарищами. Бывали встречи-сюрпризы, которых и нарочно не придумаешь».

Как-то Шубин открыл Дёмину стихи ещё одного отличного современного поэта – Анатолия Чивилихина, ленинградского своего товарища.

Дёмин: «И тут я удивил Павла Николаевича: я уже виделся с Анатолием Чивилихиным, встретился с ним в редакции газеты “На разгром врага” 59-й армии, куда его с должности командира стрелковой роты 110-й стрелковой дивизии перевели… в армейскую газету.

К немалому изумлению Павла Николаевича, я сказал, что у нас есть возможность незамедлительно, сейчас же, повидаться с его другом.

– Если редактор “не угнал” его в часть…

Встреча друзей-поэтов была бурной, тёплой и очень трогательной, хотя оба и старались напустить на себя фронтовую суровость, быть без сантиментов.

Ну как же такую встречу не отметить чаркой?!

А вот чарки-то и не оказалось. Посуда, сама чарка, была, а чем её заполнить – не было.

Анатолий Чивилихин принял всё возможное, чтобы раздобыть хотя бы немного какого-нибудь “горяченького” напитка. Он незамедлительно, одну за другой обошёл все землянки офицеров штаба армии, где могла оказаться “живительная” влага, но… тщетно!..

Кто-то из сотрудников редакции обнадёжил сообщением о том, что накануне вечером в Военторге разгружали ящикис бутылками – несомненно, это было вино.

Но посланный к начальнику Военторга армии старшему лейтенанту Пинхасику офицер редакции вернулся ни с чем. Пинхасик отказал.

Вот тогда Шубин, о чём-то пошептавшись с Чивилихиным, оторвал от рулона полутораметровый кусок бумаги и что-то кистью написал и, обернувшись ко мне, сказал:

– Пойдём с нами. Тебя тут знают, делегация будет более внушительной.

Подойдя к землянке Военторга, попросили выйти к нам Пинхасика. Через некоторое время он вышел – важный, явно недовольный, всем своим видом показывающий непреклонность. И я подумал, что и наша одиссея провалилась. Но лицо Пинхасика вдруг расплылось в улыбке, через мгновение он уже хохотал. Куда девался его неприступный вид!

Я повернулся к Шубину и так же, как Пинхасик, рассмеялся – друзья держали за края развёрнутый лист, на котором крупными буквами было написано:

«Нам не надо мёду с пасек, нам бы водочки пинхасик».

Какое же сердце выдержит, не содрогнётся от такой просьбы, так красиво, оригинально выраженной?

Пинхасик не устоял».

11 апреля 1943 года весёлый, любимый всеми майор Шубин был представлен к ордену Красной Звезды.

Очередная боевая характеристика на майора Шубина гласила: «Товарищ Шубин в редакции газеты “Фронтовая правда” работает с января 1942 г. Систематически выступает в газете как поэт и очеркист. Во время боёв в районе Синявино в августе-сентябре 1942 г. написал ряд интересных и волнующих очерков о героях Отечественной войны. Активно участвует в юмористическом отделе “Пли” с сатирическими произведениями. Очень популярен среди бойцов и командиров как автор лирических стихотворений на темы фронтовой жизни.

В качестве специального корреспондента принимал участие: во время боевых операций 111-й стрелковой дивизии за прорыв немецкой обороны на Волхове – в районе Мостки, Любино Поле, Красная Горка; во время боёв за прорыв окружения к Ударной армии в действовавшем батальоне 29-й танковой бригады; во время операций 4-й армии в районе Кириши; во время боёв в районе Синявино и во время боёв за прорыв блокады Ленинграда в январе 1943 г.».

Наградной лист от 14 февраля 1944 года – в связи с вручением ордена Отечественной войны II степени – продолжал послужной список: «Во время боёв за прорыв блокады Ленинграда работал в частях 64-й гвардейской и 18-й дивизиях в качестве корреспондента газеты. В качестве корреспондента газеты принимал участие в подавляющем большинстве операций частей фронта».

Неизбежным для него было получить новые ордена, но в августе 1944-го случились события, которые не только поломали военную его карьеру, но, кажется, надломили и саму жизнь.

Донесение начальника политуправления Карельского фронта генерал-майора тов. Калашникова от 30 августа 1944 года: «В пути следования у деревни Чусово Олонецкого района специальный корреспондент редакции газеты “В бой за Родину”, майор административной службы Шубин Павел Николаевич встретил двух девушек-жительниц этого района, в разговоре с ними обвинил их в сожительстве с финскими офицерами и потребовал предъявления документов. У Ченгоевой паспорта с собой не оказалось, и он её задержал. В будке, куда Шубин завёл девушку, пытался её изнасиловать, нанёс по голове два удара пистолетом, порвал кофточку. На крики Ченгоевой прибежали проходящие военнослужащие и обезоружили Шубина».

…Что же это было?

Шубин! Красавец! Силач! Знаменитость! Которого и так обожали женщины!

Дёмин пишет о нескольких нервных срывах, случившихся в том году, – которые Шубин, впрочем, привычно преодолевал, – но ведь копилась где-то едкая горечь в сердце.

«В небольшой деревушке возле станции Подберезье, только что отбитой у врага, где мы сделали короткую остановку, к нам подошла старая, измождённая женщина и попросила нас пройти с ней за двор. То, что мы увидели, заставило замереть сердце.

В лужице, едва покрытой тонким ледком, лежали четыре девушки 16–18 лет и мальчик 14–15 лет, расстрелянные немцами утром этого дня, за несколько часов до освобождения деревни, как нам сказала женщина.

На телах девушек были следы жестоких надругательств и пыток. У одной из девушек была отрублена выше локтя рука, которая тут же и лежала. У мальчика в стареньком пиджачке в кармане я увидел бумагу. Оказалась “спасительная молитва”, написанная его матерью, где именем Христа охранялась всю жизнь. Нет, не спас Христос русского мальчика – тело его было буквально прошито автоматной очередью в упор.

Шубин, тот Шубин, из которого трудно было, невозможно выбить слезу, подошёл ко мне, положил голову на моё плечо и беззвучно заплакал, содрогаясь всем телом».

Это случилось ещё в январе 1944-го.

Ещё через неделю – новое потрясение.

«…С передовыми частями, взявшими штурмом Новгород, наша группа военных корреспондентов вошла в город. Естественно, что все нетерпеливо рвались скорее попасть в Кремль.

Мы пробежали под широкой аркой крепостных ворот и очутились в Кремле. Хочется скорее взглянуть, увидеть памятник “Тысячелетие России”. Огляделись – и сразу испортилось наше настроение. Кругом – тягостное зрелище. Немыми свидетелями средневекового вандализма и варварства ХХ века стояли обугленные колонны, продырявленные снарядами стены зданий, развороченные фундаменты исторических шедевров новгородского зодчества.

Купола Софийского собора ободраны. Всё занесено снегом. Другие сооружения Кремля сожжены, разрушены. В центре Кремля видится основа памятника “Тысячелетие России” – творения гениального Микешина.

Фашисты пытались распилить памятник, разобрать его по частям, увезти в Германию. Но не успели осуществить это злодеяние. А вот бронзовый пояс памятника аккуратно распилен и сложен в штабеля.

…немцами была создана специальной команда, успевшая разобрать в основном памятник. Уже подали и железнодорожный состав, чтоб погрузить его и увезти… Помешала наша лыжная бригада, захватившая вокзал.

И тогда, в самые последние минуты перед бегством из города, фашисты утолили свою злобу – взорвали остатки памятника. Когда мы к нему подошли, ещё не рассеялся запах взрывчатки.

Мы увидели разбросанные в снегу, словно солдаты, павшие на поле боя, статуи выдающихся русских государственных деятелей, поэтов, художников, полководцев. Поверженные и изуродованные, у пьедестала лежали статуи князя Владимира, князя Дмитрия Донского, Ивана Грозного, Суворова…

Насупленный, негодующий ходил у памятника Шубин, побывал у Софии, у звонницы, где не было вечевого колокола. Увиденное в Кремле потрясло Павла Николаевича, – безмерно, безгранично любившего Россию».

В феврале 1944-го ему исполнилось тридцать.

Задумался ли он о том, что пережил Есенина, что Лермонтова пережил уже давно, – но дал ли в жизни что-то сопоставимое с ними?

Или, напротив, миновал эту дату, махнув рукой?

…Выпивать он всё равно стал чаще. Горевать стал чаще.

Какой бы ни был он боец, задира, боксёр – а в груди всё равно жило сердце поэта.

Из Новгорода направился Шубин со своими частями в сторону Заполярья.

Дёмин: «До нас, военных, по многим местам в Заполярье и человек-то никогда не проходил, и если добавить ко всему сказанному полугодовую полярную ночь и полугодовой день, то трудностей для ведения боевых действий на этом фронте прибавилось.

Солдатский быт в Заполярье был ещё суровее, чем на Волхове, – окоп не выроешь: или вода, или вечная мерзлота, или гранит. Топливо для войск – тяжелейшая проблема.

На десятки верст – ни одного деревца, чтоб его можно было срубить, расколоть, чтоб развести костёр, погреться или приготовить пищу».

 
Валы окаменевшей грязи
В полкилометра высотой,
Богатые в однообразье
Мучительною пустотой, —
 

напишет он в том же 1944-м в стихотворении «Солдаты Заполярья».

Мучительная пустота заела?

Полярная ночь?

Весной, пишет Дёмин, Шубин простыл, сильно болел.

Но советский исследователь творчества Шубина Александр Коган ставит иной диагноз: может, и болел, но вообще у него той весною случился разлад с женой и следом – жесточайший запой.

И увенчало всё это – непотребство с избиением женщины.

За такое по тем временам могли и расстрелять.

Была ли та девушка в сожительстве с финскими офицерами или нет – следствие даже не посчитало нужным сообщить. Если и была – что теперь: советские майоры могут их насиловать? Бить рукояткой пистолета по голове?

«23 августа 1944 года Военный трибунал фронта в своём заседании установил факт [совершения] преступленияШубиным, предусмотренный ст. 193-28 Уголовного кодекса РСФСР, и приговорил его к 8 годам лишения свободы в исправительно-трудовых лагерях, без поражения в правах и без конфискации имущества, с лишением воинского звания “майор административной службы”».

«В соответствии с примечанием 2 к ст. 28 УК РСФСР исполнение приговора отсрочить до окончания военных действий и направить Шубина в действующую армию».

«Разъяснить подсудимому, что если он на фронте проявит себя стойким защитником Союза ССР, то, по ходатайству командования части, он сможет быть освобождён от отбывания назначенной меры, или мера наказания ему может быть заменена более мягкой».

«Приказ: майора а/с Шубина считать исключённым из списков редакции с 31 августа 1944 года».

Остаётся лишь удивиться гуманности советского суда. Могли приговорить к расстрелу, но дали восемь лет.

Могли бы посадить – но чего зря человека за решёткой держать? – направили в действующую армию. Причём даже не в штрафбат.

Но там и без штрафбата было жутко.

Шубин угодил, теперь уже рядовым бойцом, в самое полымя Петсамо-Киркенесской операции.

То был прорыв войск Карельского фронта и Северного флота, проведённый против немецкой группировки в области Петсамо и провинции Финнмарк на севере Норвегии с 7 октября по 8 ноября 1944 года. В советской историографии операция та именуется Десятый сталинский удар.

Дёмин, не сказав в своих подробных воспоминаниях о крахе, постигшем товарища, коротко сообщит: «Во время проведения Петсамско-Киркенесской операции Павел Николаевич Шубин неоднократно принимал личное участие в отражении атак противника».

Иными словами: воевал в самом прямом смысле – бился с автоматом в руках, простым стрелком. Но награды ему – теперь уже не за эпизодические схватки, а постоянные – пока не светили.

Осенью – зимой 1944-го Шубин напишет самый мрачный, самый тяжёлый, но при этом сильнейший стихотворный цикл – «Чёрное пламя». Об исходе любви. Об утрате жизненных сил, радости, полноты чувств.

Это оттуда – звучит как эпитафия.

 
Есть у каждого в жизни
Такая черта,
За которою, кажется,
Нет ни черта,
Ни знакомых богов,
Ни запретных границ,
Окаянного сызмальства
Окрика: «Цыц!»
Только есть человек,
Словно ива, простой…
Это – грёза,
А мир не бывает пустой.
Я однажды шагнул
За проклятый порог —
И тебя потерял,
И себя не сберёг.
 

…Впрочем, свои люди, сослуживцы, командиры, знавшие ему – высочайшую! – цену, не оставили Шубина.

Это там где-то есть Симонов и есть Тихонов – огромные советские литературные величины, любимцы Сталина, – а у них был свой: Шубин. Ничем не хуже, а то даже и лучше. Шубинские командиры видели его в любой работе. Они с ним в одних блиндажах годы уже провели. Они стольких золотых товарищей вместе с ним перехоронили.

Переждав, перетянули Шубина обратно в газету.

Какую должность дали теперь? «Фронтовой поэт»!

Поэт имеет право быть рядовым. Рядовым и не вполне идеальным по своим качествам. Ну не убил же он никого в тот злосчастный день. А кто там и когда на девках кофточки разрывал… это отдельный разговор. Зашили ту кофточку давно. И голова у несчастной девушки зажила.

Должность эта удивляла многих.

5 декабря 1944 года рядового Шубина представят к очередной награде – медали «За оборону Заполярья».

Представление пройдёт все инстанции и 3 февраля 1945 года эту медаль ему вручат.

Всё, Павел, начинай жить заново. Звание потерял, жену потерял – но жизнь ещё длится, так что – живи, человек.

Той зимой Шубин получил новое поэтическое задание: сочинить несколько песен, на этот раз в соавторстве с композитором Никитой Богословским – знаменитостью, чьи песни «Любимый город» 1939 года и «Тёмную ночь», сочинённую в 1942-м, знали все.

Богословский впоследствии Шубина очень хвалил: легко, говорит, работалось с ним.

Они сочинили сразу несколько песен – то ли три, то ли четыре.

Весной 1945-го эти песни, одна за другой, были записаны – но, впрочем, широкую известность уже не приобрели. То ли Богословский не слишком постарался, то ли Шубин был не в настроении, но песни вышли, прямо говоря, ходульные.

9 мая 1945-го Шубин встретил… на другом конце СССР. Ему и всему его боевому окружению предстояло пройти ещё один фронт.

Командующий Карельским фронтом маршал Кирилл Афанасьевич Мерецков узнал о том, что его ждёт новое назначение – на Дальний Восток – ещё осенью 1944-го, в последних числах октября. Отправиться туда он должен был с основным составом своих офицеров. Но никого об этом, как водится, не оповещали.

31 марта из Москвы прибыл спецпоезд. Офицерский состав загрузили и повезли, не сообщая куда.

Адъютант Мерецкова забегал к нему и оповещал, какие версии выдвигают офицеры: Болгария, Чехословакия, Германия.

Никто так и не догадался.

1 апреля из Москвы по Горьковской железной дороге поезд прошёл через Киров и повернул на Сибирь.

Здесь, наконец, все поняли, куда держат путь.

Поезд с редакциями фронтовых газет выехал следом.

Спустя менее недели, 5 апреля 1945 года, правительство СССР денонсировало советско-японский договор о нейтралитете. Следующая война стала неизбежной.

В числе других военкоров и политработников Шубин отправился на 1-й Дальневосточный фронт.

Весь основной руководящий состав новых фронтов Шубин знал поимённо. И руководящий состав знал его. И песни шубинские в минуты отдыха за маршальским столом они пели – и как пели!

Мерецков ранее командовал Волховским фронтом, а членом Военного совета состоял там генерал Терентий Штыков. Это Мерецков и Штыков подписали в своё время приказ о награждении Шубина орденом Отечественной войны.

Политуправление Волховского фронта возглавлял генерал Константин Фёдорович Калашников. Это через него проходили известия и обо всех шубинских подвигах и удачах, а позже – и обо всех злоключениях его. Это Калашников принял негласное решение не губить Шубина, а сохранить для русской литературы.

После ликвидации Волховского фронта Штыков и Калашников оказались на всё тех же руководящих постах управления Карельского фронта, а теперь двинулись вослед за своим маршалом на Дальний Восток.

Главным редактором газеты Карельского фронта «В бой за Родину» был Борис Потапович Павлов, сменивший на этой должности своего однофамильца, Константина Петровича Павлова, в своё время принимавшего Шубина на службу.

Это Борис Потапович писал представления на Шубина – на все его ордена до разжалования и на медали – после разжалования.

Теперь Павлов становился редактором газеты «Сталинский воин» 1-го Дальневосточного фронта.

Шубин же получил должность «фронтового поэта» теперь уже в этой фронтовой газете.

Пока добирались к новому фронту, Шубина, по представлению всё того же Павлова, представили к медали «За победу над Германией», а 3 августа 1945 года он её получил.

Начала новой войны Шубин в составе своей редакции дожидался в Уссурийске. Тогда он назывался Ворошилов – это городок в Приморском крае, в 76 км от Владивостока.

8 августа японскому послу было передано заявление: в связи с отказом Японии прекратить военные действия против США, Великобритании и Китая, с 9 августа 1945 года Советский Союз считает себя в состоянии войны с Японией.

У японцев ещё было время капитулировать в ответ на сталинское «Иду на вы».

1.Главное политическое управление Рабоче-крестьянской Красной армии.

Bepul matn qismi tugad.

Yosh cheklamasi:
16+
Litresda chiqarilgan sana:
06 may 2025
Yozilgan sana:
2025
Hajm:
407 Sahifa 13 illyustratsiayalar
ISBN:
978-5-907727-34-2
Mualliflik huquqi egasi:
ЛИРА
Yuklab olish formati:

O'xshash kitoblar