Kitobni o'qish: «Крах Украинской державы»

Shrift:
* * *

© ООО «Издательство Родина», 2023

Предисловие

Благодаря моему деду и отцу, семейным традициям, несмотря на свою службу в Петрограде, я постоянно занимался историей Малороссии, всегда страстно любил Украину не только как страну с тучными полями, с прекрасным климатом, по и со славным историческим прошлым, с людьми, вся идеология которых разнится от московской; но тут разница между мною и украинскими кругами та, что последние, любя Украину, ненавидят Россию; у меня этой ненависти нет.

Во всем этом гнете, который был так резко проявлен Россией по отношению ко всему украинскому, нельзя обвинять русский народ; это была система правления; народ в этом не принимал никакого участия; потому мне и казалось, да и кажется до сих пор, что для России единой никакой опасности не представляет федеративное устройство, где бы всякая составная часть могла свободно развиваться: в частности, на Украине существовали бы две параллельные культуры, когда все особенности украинского миросозерцания могли бы свободно развиваться и достигать известного высокого уровня; если же все украинство – мыльный пузырь, то оно само собою просто было бы сведено на нет.

Я люблю русский язык, украинцы его терпеть не могут; по крайней мере, делают вид, что не любят его; я люблю среднюю Россию, Московщину – они находят, что эта страна отвратительна; я верю в великое будущее России, если только она переустроится на новых началах, где все бы части ее в решении вопросов имели одинаковый голос и где бы не было того, как теперь, например, когда в Москве в известных кругах смотрят на Украину, как хозяин смотрит на работника; украинцы этому будущему не верят и т. д. и т. д. Нет ни одного пункта, в котором я бы в этих вопросах с ними сходился.

С другой стороны, великорусские круги на Украине невыносимы, особенно теперь, когда за время моего гетманства туда собралась чуть ли не вся интеллигентная Россия: все прятались под мое крыло и, до комичности жалко, что эти же самые люди рубили сук, на котором сидели, стараясь всячески подорвать мое значение вместо того, чтобы укреплять его, и дошли до того, что меня свалили. Это особенно ясно будет видно при дальнейшем изложении фактов: великорусские интеллигентные круги были одним из главных факторов моего свержения.

Эти великороссы совершенно не понимали духа украинства. Простое объяснение, что все это вздор, что выдумали украинство немцы и австрийцы ради ослабления России, – неверно. Вот факт: стоило только центральному русскому правительству ослабнуть, как немедленно со всех сторон появились украинцы, быстро захватывая все более широкие круги среди народа. Я прекрасно знаю класс нашей мелкой интеллигенции. Она всегда увлекалась украинством; все мелкие управляющие, конторщики, телеграфисты всегда говорили по-украински, увлекались Шевченко, а этот класс наиболее близок к народу. Сельские священники в заботах о насущном пропитании своей многочисленной семьи под влиянием высшего духовенства, которое до сих пор лишь за малым исключением все великорусское (московского направления), не высказываются определенно. Но если поискать, то у каждого из них найдется украинская книжка и скрытая мечта осуществления Украины. Поэтому когда великороссы говорят: украинства нет, то сильно ошибаются, и немцы и австрийцы тут не при чем, т. е. в основе они ни при чем.

Точно так же неверно, что к украинству народ не льнет, народ страшно быстро его воспринимает без всякой пристегнутой к нему социальной идеи. Великороссы говорят: народ не хочет Украины, но воспринимает ее потому, что украинские деятели вместе с украинством сулят этому народу всякие социальные блага, поэтому народ из-за социальных обещаний льнет к украинству. Это тоже неверно: в народе есть любовь ко всему своему, украинскому, но он не верит пока в возможность достижения этих желаний; он еще не разубежден в том, что украинство не есть нечто низшее. Это последнее столетиями вдалбливали ему в голову, и поэтому у него нет еще народной гордости, и, конечно, всякий украинец, повысившись в силу того или другого условия по общественной лестнице из народа, немедленно переделывался в великоросса со всеми его положительными и отрицательными качествами.

* * *

Великороссы говорят: «Никакой Украины не будет», а я говорю: «Что бы то ни было, Украина в той или другой форме будет. Не заставишь реку идти вспять, так же и с народом, его не заставишь отказаться от его идеалов. Теперь мы живем во времена, когда одними штыками ничего не сделаешь».

Великороссы никак этого понять не хотели и говорили: «Все это оперетка», – и довели до Директории с шовинистическим украинством со всей его нетерпимостью и ненавистью к России, с радикальным проведением [насаждением] украинского языка и, вдобавок ко всему этому, с крайними социальными лозунгами. Только кучка людей из великороссов искренне признавала федерацию; остальные из вежливости говорили мне: «Федерация, да!», но тут же решительно делали все для того, чтобы помину от Украины не было.

Для меня понятно отношение великорусских кругов к моим начинаниям: они не хотели Украины и думали, что можно целиком вернуться к старому, а я хотел Украину, не враждебную Великороссии, а братскую, где все украинские стремления находили бы себе выход. Но для русских кругов, как оказалось, я был лишь переходной стадией между Центральной Радой и полным уничтожением украинства.

Возвращаясь к вопросу разницы точек зрения великороссов и украинцев, я резюмирую: великороссы всех партий Украины не хотят. Правые их круги почему-то видели во мне монархический принцип и поэтому несколько поддерживали меня. Я им был нужен как переходная ступень от Центральной Рады к возврату старого режима. Российские либералы, будучи совершенно того же мнения относительно возврата к старому в смысле единой России, видя во мне все же человека демократического образа мышления, относились ко мне, не скажу, чтобы враждебно, нет, скорее благосклонно, по без всякого единодушия, без всякой активности.

Украинцы вначале поддерживали меня, думая, что я пойду с ними полностью и приму всю их галицийскую ориентацию. Но я с ними не согласился, и они, в особенности в последнее время, резко пошли против меня. Лично я понимал, что Украина на существование имеет полное основание, но лишь как составная часть будущей российской федерации, что необходимо поддерживать все здоровое в украинстве, отбрасывая его темные и несимпатичные стороны. Великороссам же надо указать их определенное место.

Признавая две параллельные культуры, как глава государства я старался относиться к обоим лагерям совершенно беспристрастно и объективно. Я глубоко верю, что только такая Украина жизненна, что она наиболее соответствует духу простого народа, что все остальные точки зрения суть, с одной стороны, не более и не менее как революционная накипь, с другой – старый русский правительственный взгляд, теперь уже отживший: «Держать и не пущать».

Я глубоко верю, что если бы люди были искренни и хоть немного отрешились от собственных личных интересов, если бы было больше доверия друг к другу, мои мысли по этому вопросу, проведенные в жизнь, могли бы примирить всех. Я глубоко верю, что эта точка зрения в конце концов возьмет верх, но, конечно, жаль, что теперь это все будет достигнуто с большими потрясениями и с ручьями крови.

Украинизация

Многие товарищи по войне, знакомые, друзья, не находящиеся все время при мне, не понимали, каким образом Скоропадский, все время бывший на войне, никогда не занимавшийся политикою, а украинскою подавно, не имевший никаких связей с немцами, вдруг оказался Гетманом всея Украины, поддержанный немцами, вошедший в Сношения с Антантой. Каким образом все это произошло? Конечно, как это всегда бывает, начались всякие нелестные для меня предположения: изменил России, продался немцам, преследует личные выгоды и т. п. Лично считаю ниже своего достоинства опровергать истерические выкрики всей этой мелкой публики, скажу лишь одно, что я сам не понимаю, как все это произошло. Меня, если можно так выразиться, выдвинули обстоятельства, не я вел определенную политику для достижения всего этого, меня события заставляли принять то или другое решение, которое приближало меня к гетманской власти.

Как я уже выше говорил, меня всегда интересовало прошлое Украины, но я никогда не интересовался новейшим украинским движением.

Когда в феврале и марте 1917 года, стоя с 34-м корпусом на позиции у Стохода в Углах, я впервые читал в «Киевской мысли» об украинских демонстрациях, мне это не понравилось, я подумал, что это работа исключительно наших врагов с целью внести раздор в нашем тылу. Когда в «Киевлянине» появились статьи против этих демонстраций, я с этими статьями соглашался.

Помню, что по этому поводу пришлось спорить с моим адъютантом Черницким, который, воспитываясь раньше в Киевском университете, теперь, слыша про украинские демонстрации, придавал им большое значение. Адъютант Черницкий был скрытый враг России, как поляк, и поэтому в этих вопросах я ему не доверял. Вспоминаю затем, что в конце апреля я ездил как-то в штаб командующего армией Балуева и по дороге туда остановился в Сарнах, где провел несколько часов в Конной Гвардии, стоявшей там на охране железной дороги. В разговоре с офицерами мне как-то Ходкевич, поляк, сказал, что я должен был бы принять участие в украинском движении, что я могу быть выдающимся украинским деятелем, гетманом даже, и, помню, как это мне казалось мало интересным.

В мае и июне я ни разу не вспомнил про украинство, если не считать, что в начале мая, как-то проезжая в автомобиле из штаба 16-го корпуса в Коломыю, где стоял мой штаб, я подвез по дороге какого-то солдата, который был назначен депутатом от украинцев на первый Войсковой Украинский Съезд. Этот солдат меня спрашивал, как я смотрю на вопрос, нужно ли теперь украинцам выделяться из частей и образовывать отдельные части. Я ему ответил, что считаю это пагубным с точки зрения нашей военной мощи, что переформирование военных частей почти под огнем противника последнему на руку, что таким образом мы только расстроим окончательно нашу армию. Он ушел от меня, когда я подъезжал к Коломые, и я забыл про этот разговор.

Помню интересный эпизод моего знакомства с социал-революционером Савинковым, который в то время был комиссаром 7-й армии, в состав которой мы входили. Два полка 104-й дивизии решительно отказались исполнить приказание. Савинков и я с начальником дивизии Люповым поехали убеждать их. Савинков говорил очень хорошо, по в результате только небольшая часть этих полков пошла, большая же часть осталась, обсыпая нас потоками ругани, из среды толпы выходили агитаторы и говорили речи, лейтмотив которых был, что начальство о нас не заботится, пьет нашу кровь и т. д. Савинкову тоже досталось; когда мы уезжали, толпа эта провожала нас гиком и свистом…

7-го июля, проездом через Киев я приехал в Каменец-Подольск. В штабе главнокомандующего смятение: только что прибыл Корнилов, назначенный вместо Гутора. Бывший главнокомандующий Гутор прощался со штабом. Немцы прорвали фронт, подробности неизвестны.

Я побывал у Рателя, Духонина и отправился к Корнилову. У последнего мне всегда было приятно бывать. Корнилов встретил меня любезно и принял со словами: «Я от Вас требую украинизации Вашего корпуса. Я видел Вашу 56-ю дивизию, которую в 81-ой армии частью украинизировал, она прекрасно дралась в последнем наступлении. Вы украинизируйте Ваши остальные дивизии, я Вам верну 56-ю, и у Вас будет прекрасный корпус». Эта 56-ая дивизия была временно от меня оторвана и придана 8-ой армии Корнилова, я же был с двумя дивизиями в 7-ой армии.

Корнилову я ответил, что только что был в Киеве, где наблюдал украинских деятелей, и на меня они произвели впечатление скорее неблагоприятное, что корпус впоследствии может стать серьезной данной для развития украинства в нежелательном для России смысле и т. д.

На это мне Корнилов сказал, прекрасно помню его слова, они меня поразили: «Все это пустяки, главное война. Все, что в такую критическую минуту может усилить нашу мощь, мы должны брать. Что же касается Украинской Рады, впоследствии мы ее выясним. Украинизируйте корпус».

Меня эти слова поразили, потому что общее впечатление об украинском движении заставляло думать, что движение это серьезное. Легкомысленное же отношение Корнилова к этому вопросу показало мне его неосведомленность или непонимание. Я старался обратить его внимание на серьезность вопроса, понимая, что к такому национальному чувству, какое было у украинцев, надо относиться с тактом и без эксплуатации его из-за его искренности. Я, помню, тогда вышел и подумал: не может же быть, чтобы Корнилов не продумал вопроса и принял решение, и такое важное, как национализация армии, не отдавши себе отчета во всех ее последствиях. Конечно, теперь, вспоминая всех этих генералов, я не поверил бы им, это были положительно дети в вопросах политики, но тогда, не имея другой мысли в голове, как борьбу с немцами на полях сражения, я не сомневался в правоте их мнений.

* * *

Раз Корнилов требовал настойчиво украинизации, я ничего не имел против того, чтобы была украинизирована 153-я дивизия. Украинских пополнений почти что не было, но те, которые были, представляли из себя очень хороший элемент. У меня была надежда, судя по этим людям, что украинизация даст действительно хороший боевой контингент. Было особенно приятно, что среди этих украинцев не было озлобленных, недовольных, распропагандированных лиц, все смотрели весело и хотели работать. Ярые националисты, но и только; раз начальство украинское и украинский корпус – все хорошо. Работа закипела, и я надеялся, что все пойдет хорошо.

Но вскоре пришлось несколько разочароваться. Во-первых, через некоторое время явились пополнения совершенно другого состава, все больше политиканы на социалистической подкладке. Затем недостаток украинских офицеров сразу дал себя почувствовать. Мне все присылали с пополнениями одних лишь прапорщиков, очень остро национально настроенных, но не имеющих никакого понятия о военных делах.

В частях сразу же пошла рознь между новыми украинскими офицерами и старыми, главным образом великорусским элементом. Это были как раз те элементы, которые я придержал, желая их лучше пристроить в других частях и, кроме того, использовать как опытных офицеров, по так как пополнение явилось только в виде прапорщиков, которых на командные места я назначать не мог, мне приходилось не выпускать старых офицеров, пока я не найду более опытных старших. Глядя на всех этих украинских шовинистов, мне стало ясно с первого дня, что ссоры должны начаться и что в каждой части будет два непримиримых лагеря.

17-го августа, по прибытии в штаб фронта, я прежде всего зашел к генералу Маркову. Я сразу заметил у него чрезвычайно недоброжелательное ко мне отношение и полное недоверие ко всему тому, что я говорил о положении корпуса. После этого я пошел к генералу Деникину. Я заметил опять то же самое отношение: корректное, но холодное и недоверчивое. Я недоумевал. Потом уже в разговоре выяснилось, что они полагали, что весь вопрос украинизации корпуса изобретен мною, что высшее начальство в это не вмешивалось, что, таким образом, я являлся каким-то авантюристом. Конечно, всего этого они мне не говорили, по такое мнение обо мне ясно можно было уяснить себе из наших разговоров.

На мое счастье, я как бы предчувствовал все это и поэтому приказал адъютанту вести с собой подробное дело украинизации корпуса. За этим делом в штабе я лично следил и знал, что там подшита каждая, даже маленькая, бумага и телефонный разговор. Поэтому, когда Марков в присутствии главнокомандующего Деникина обращался ко мне с вопросом: «А на каком основании Вы это сделали?», я молча указывал на бумагу, подшитую к моему делу. После этого объяснения со мной и Деникин и Марков сразу переменились ко мне, вероятно, сообразив, что я к тем украинским деятелям особого сорта не принадлежу.

Оба эти генерала были чрезвычайно недовольны украинизацией корпуса, в особенности Марков. Марков рвал и метал, но ничего не мог мне сказать, так как положительно каждое мое распоряжение в вопросе украинизации было основано на письменном или телефонном распоряжении высшего начальства.

В конце концов было решено, что украинизацию нужно провести только в тех частях, где она уже была у меня в ходу, что же касается артиллерии и вспомогательных частей, то оставить все по-прежнему. Это шло вразрез с настоятельным требованием бывшего главнокомандующего, Корнилова, теперь уже верховнокомандующего, который, наоборот, требовал полной украинизации вплоть до лазаретных команд.

Я был несколько расстроен: одно начальство требовало одного, явилось другое, когда уже дело в ходу, и требовало совсем другого. Я жалел, что согласился тогда остаться в корпусе. Выяснивши только второстепенные вопросы, я отправился к себе в корпус, по самого главного вопроса об офицерах, т. е. что мне делать с уходящими великорусскими офицерами и солдатами и откуда мне получить опытных украинских офицеров, это все так и не было ими выяснено.

Вернувшись к себе в корпус, я положительно приуныл: отношения между офицерами еще больше обострились. Прапорщики начали высказывать свое политическое кредо, многие из них оказались противниками войны, на заседаниях комитетов, куда многие из этих крикунов попали, была обычная тема о корпусе, который должен защищать лишь Украину, центром которой является Киев, что если сейчас корпус не будет отведен к Киеву, его займут великорусские войска, возвращающиеся с фронта, и тогда – конец Украине.

Вопрос об агитаторах в то время стоял неблагополучно, не говоря уже о том, что очень многие прапорщики в этом отношении были ужасный элемент. На мое несчастье, рядом с расположением в лагере наших частей стоял наш же 14-ый запасной полк, в среде которого были настоящие, видимо австрийского происхождения, шпионы, они вели сначала подпольную, а потом пытались вести и явную агитацию чисто большевистского характера и среди моих солдат.

Какой-то агитатор даже успел собрать митинг, которые в то время, благодаря оздоровляющему влиянию Корнилова, были уже запрещены, но здесь украинское национальное чувство взяло верх. Немедленно же поехали и прапорщики, и солдаты из всех комитетов, держали соответственные речи, а когда это не помогло, то просили послать военную силу, и митинг был разогнан, по главный агитатор, к сожалению, как водится, удрал. Так уже открыто, пока мы были в Меджибуже, митинг не повторился. Но я не сомневаюсь, что подпольная работа подобных господ продолжала свое разлагающее, большевистское дело.

* * *

6-го октября я был в Киеве, и ко мне явился капитан Удовиченко, который заявил, что здесь заседает Украинский Войсковой Сьезд, что сегодня будет доклад представителей моего корпуса, что многие из украинских офицеров и солдат, встречавших меня, просили мне передать, что они очень желали бы видеть меня на съезде. Я решил пойти на съезд.

Мне это, я помню, ставили в вину некоторые из моих бывших товарищей. Я не понял, почему у нашей братии, строевых генералов, желающих порядка, не могут быть две теории. Одна: наступила революция со всеми ее отклонениями, генерал заявляет: «Я не хочу подчиняться требованиям и взглядам, которым не сочувствую», кланяется и уходит. Это красиво и хорошо для него лично, но не для дела.

Другая теория: генерал не сочувствует отрицательным проявлениям революции, по решил, что с этим нужно бороться всеми доступными ему средствами, он остается. Раз он остается, ему приходится завязать какие-то отношения с людьми различных лагерей. Если он будет только критиковать, деятельность его немыслима, нужно постараться подойти к ним поближе и влиять на них. Это далеко не значит подлаживаться, нужно говорить правду, но нужно, насколько возможно, установить приличные отношения.

Я, когда вспыхнула революция, думал: что мне делать? Хотелось уйти, но это мне казалось слабостью, я решил остаться, а раз я остался, мне пришлось со всеми деятелями установить приличные отношения, хотя я никогда не подлаживался, никогда не скреплял своею подписью постановлений, которые, я считал, могли бы чем-нибудь повредить тому делу, которому я служил. В данном случае те хорошие отношения, которые установились у меня в корпусе, повели к тому, что меня позвали в Центральный Войсковой Съезд. Я решил, что слава Богу, когда зовут на съезд генерала с моим чисто дисциплинарным военным воззрением, в то время когда других генералов постановляли арестовывать и отнюдь не исполнять их приказаний. Поэтому я пошел и не пожалел.

Явился я туда и сел в толпе. Все, что говорилось, носило вполне умеренный и приемлемый характер. Между прочим, председательствовал тогда еще вполне дисциплинированный штабс-капитан Шинкарь, впоследствии бывший командующим войсками Киевского военного округа, а затем крайний левый, предводитель Звенигородского восстания.

Через некоторое время кто-то из ораторов, узнавши, что я тут, приветствовал меня. Я принужден был выйти из своего угла и ответить, затем, оставшись еще некоторое время и прослушав своих представителей, которые несли что-то несуразное, все больше, конечно, насчет штанов, да оно, положим, и понятно, так как в корпусе не было их, я ушел, вынося самое лучшее впечатление о виденном. Большинство из заседающих были социал-революционеры, немного социал-демократов и очень мало самостийников, кажется, всего четыре, потом все это переменилось. Меня они приветствовали лишь потому, что я командовал Украинским корпусом, так как всегда и каждому я заявлял, что я не социалист.

На следующий день я получил телеграмму о том, что 6-го октября в Чигирине на Всеукраинском казачьем съезде я единогласно избран атаманом всех Вольных Казаков. Об этих казаках я до той поры слышал очень мало.

В скором времени после начала революции у некоторых из украинцев, воспитанных на старинных преданиях, явилось желание возобновить Казачество. Я был избран, оказывается, атаманом, Василий Васильевич Кочубей начальником штаба. По старинной казачьей терминологии, Полтавец был генеральным эсаулом, Кочубей – генеральным писарем.

Я сообщил Полтавцу, что пока я занят созданием корпуса, я в казачьи дела вмешиваться не буду. Отправив благодарственную телеграмму председателю съезда Шевченко, я сказал Полтавцу, чтобы он пока всем заправлял сам, а там через некоторое время посмотрю, буду ли я в состоянии фактически принять должность или нет. Так и порешили.

Наступление большевиков

Приблизительно в это время произошел переворот в Киеве, когда власть от Временного правительства перешла в Киеве в руки украинцев и большевиков. Обе партии в то время только готовились к борьбе между собой. До меня со всех сторон стали доходить сведения, что среди младшего офицерства идут толки о том, что на фронт идти не надо, что необходимо спасать Киев, что великороссы «знищать рідну матку-Україну» и т. д.

Собственно говоря, в это время проповедующие эти лозунги руководствовались исключительно шкурными интересами, просто боялись окопов. Затем, помню, как в половине октября командир 611-го полка мне доложил, что прапорщик Кожушко, возвратясь из Киева, распространяет слухи, что Центральная Рада хочет заключить сепаратный мир с немцами. Это было единственное сведение об отношении Центральной Рады к немцам, которое дошло до меня за весь период моего командования корпусом, я ему не придал никакого значения.

Через некоторое время я узнал, что между Генеральным Секретариатом и некоторыми влиятельными группами корпуса существует постоянное сношение, что из Киева приезжают всякие господа, убеждая офицеров и солдат не идти на фронт. По произведенному расследованию оказалось, что эти требования исходили от Петлюры, бывшего тогда Генеральным Секретарем, т. е. министром.

Тут произошел такой инцидент: вдруг вечером я получаю секретную бумагу «в собственные руки», открываю. Оказывается, какой-то революционный исполнительный украинский комитет мне приказывает изготовить корпус для выступления по получению от него приказания и немедленно двинуться на Киев. Я, кстати, так никогда и не узнал, что это был за комитет.

На следующий день вечером мне докладывают, что прапорщик Биденко (такой действительно служил в 153-ей дивизии, очень глупый, нахальный и большой путаник, но почему-то его выбирали все комитеты, хотя он там и слышал иногда горькие для себя истины), в сопровождении двух каких-то личностей, желает меня видеть наедине. Я принял их наедине в пустынном мрачном зале замка.

– Что Вам угодно?

– Мы, пан Атаман, явились к Вам для того, чтобы Вам доложить, что, по требованию Петлюры, Вам надлежит немедленно вести корпус пешим порядком в Киев.

– Я исполняю приказания Главнокомандующего и такого распоряжения не получал, да, вероятно, и не получу, так как вести теперь корпус более трехсот верст пешком – это значит окончательно его дезорганизовать.

– В таком случае, к Вам будут применены особые меры принуждения, – вдруг заявляет мне солдат, лет 35-ти, длинный, худой, болезненного вида.

– Как вы смеете говорить мне такие вещи. Я в течение 4-х лет не раз был в смертельной опасности, а Вы вздумали меня пугать. Кто Вы такой?

– Я кандидат Киевского университета, доктор прав Сорбонны, член такого-то и такого-то научного общества, одним словом, целое извержение каких-то научных титулов, Макаренко.

– В таком случае меня еще более удивляет, как это Вы, интеллигентный человек, предлагаете мне такие вещи!

Потом я с этим Макаренко поближе познакомился, оказалось, безобиднейший человек, ярый украинец, идеалист, чахоточный, еле дышащий на ладан, бросил какую-то выгодную службу и пошел в солдаты за пять рублей в месяц, когда узнал, что разрешено украинизировать, кажется, 10-ый корпус или какие-то в нем части. Как выяснилось, эти господа были посланы тоже каким-то комитетом для того, чтобы предложить мне принять высшее командование над всеми украинскими частями, формирующимися на фронте, и идти с этими частями отстаивать Киев.

Я наотрез отказался и поехал к главнокомандующему просить его принять меры к тому, чтобы прекратить эту вакханалию, которая происходила у меня в корпусе из-за присылки ко мне Петлюрою всяких агитаторов, убеждавших идти в Киев, а не на фронт. В тот момент, когда я садился в автомобиль, приехала еще с таким же предложением депутация от Богдановского полка. Всем я им ответил, что предварительно должен получить приказание от главнокомандующего, а тогда уж посмотрим.

Это было 2-го ноября. Главнокомандующий, тонкий, видно, политик, не желавший ссориться с «Радою», предложил мне поехать сговариваться с Петлюрою.

Поехал в Киев. Петлюра уверяет, что он не посылал ко мне агитаторов, наоборот, он сторонник того, чтобы я шел на фронт, в доказательство чего он мне послал телеграмму с лучшими пожеланиями в моей будущей деятельности на фронте. Я видел, что он уклоняется от истины, но думал, что после моего разговора такое подстрекательство не повторится. Для меня в сущности безразлично было, идти на фронт или в Киев, даже последнее было приятнее, так как это совпадало с взглядами некоторых кругов и областного Союза Землевладельцев, предполагавших, что мой корпус все же лучше будет охранять от грабежей. Я не хотел лишь, чтобы в моем корпусе была какая-нибудь другая власть, кроме моей, а эти присылки подпольных агитаторов Петлюрой вконец убивали всякое понятие о порядке.

Вернулся к главнокомандующему в Бердичев. Туда же на следующий день приехал и Петлюра, и тут, после громадного торга, несмотря на мои протесты, решили 153-ю дивизию послать в окрестности Киева, а 104-ю на фронт, мне же ехать со штабом на фронт.

* * *

Как известно, в ноябре Керенский пал, в Петрограде водворился большевизм. Хотя у нас на фронте он сразу не прививался, тем не менее все элементы беспорядка сильно подняли голову. Я был в несколько лучших условиях, благодаря командованию Украинским Корпусом, но в других корпусах творилось нечто ужасное. В защиту своих украинцев скажу, что те же прапорщики, которые испортили мне немало крови, определенно стали против большевизма, скорее против большевизма российского, потому что те беспорядки, которые у меня в корпусе происходили, мало чем отличались от вакханалий, которые захватили всю Россию.

Я понимал, что корпус мой, теперь разрозненный, затертый между другими частями, на фронте окончательно будет распропагандирован. Фронта, собственно говоря, в это время уже не было: окопы все были брошены, все дерево уже давно вытаскивалось оттуда на – топливо. Были лишь части, скорее сборища солдат и офицеров, которые стояли в ближайших от фронта деревушках и занимались митингами. Положение начальства было самое дикое, да оно почти всюду отставлялось комитетами и заменялось всякими проходимцами. Мне рисовалась отвратительная картина того ближайшего будущего, которое предстояло пережить. По приезде на станцию Деражпя я узнал, что 2-ой Гвардейский корпус, пройдя с фронта Подольскую губернию под предводительством агитаторши Бош, весь сосредоточился у Жмеринки и что ходят слухи о том, что он собирается идти на Киев.

Я невольно призадумался над создавшимся положением, когда даже некому стало защищать Киев от большевиков, и пришел к решению, что я двинусь энергично на Киев с тем, чтобы быть в состоянии преградить доступ 2-му Гвардейскому корпусу в город.

Решение это мне далось нелегко. Мы с начальником штаба, генералом Сафоновым, гуляли по платформе. Поезд уже был подан, ждали лишь его отправки. Я заявил Сафонову, что я корпус не веду на фронт, а решил пробиться на Казатин, Вапнярку, тем самым я не дам 2-му корпусу разгромить Киев.

Сафонов, очень дисциплинированный генерал, мне говорит: «Но как же, ваше превосходительство, мы же получили определенное приказание от главноверха?»

– Да Вы, Яков Васильевич, бросьте, подумайте, кто теперь главноверх! [Им был большевик Крыленко].

– Да, верно-то верно, но все-таки…

Несмотря на всю нелогичность заявления Сафонова, мне и самому трудно было ослушаться данного мне приказания, хотя бы такого господина, как Крыленко, но все же главноверха, настолько у нас, военных, привито чувство необходимости исполнения приказаний начальства.

Помню, как трудно было мне решиться, но я все-таки стоял на своем, понимая, что, идя на фронт, я ничего не сделаю и окончательно сведу корпус на нет, а тут я могу принести реальную пользу. Я немедленно позвал украинского комиссара и, рассказавши ему задачу, спросил его, может ли он мне помочь вытянуть мой корпус на Казатин. Он согласился с восторгом и поступил в мое распоряжение. Это был прекрасный человек по фамилии Шоппа, энергичный, преданный делу до самозабвения, чрезвычайно находчивый, ярый украинец в хорошем смысле и ненавидевший большевиков, он мне был очень полезен. С места он дал распоряжение по линии, паровоз в моем вагоне перецепили на другую сторону. Из предосторожности, я свой корпусный комитет, чтобы он не мешал мне, посадил во второй штабной поезд.

Погрузил всех и все, что мне в то время не было нужно, и отправил их, не меняя маршрут, на фронт. Сделал это я, так как боялся, чтобы комитет не пересилил и не начал бы агитировать, чтобы мы шли в самый Киев, а не останавливались в Казатине. В то время мой хороший председатель корпусного комитета ушел, а его заменил какой-то безвольный, глупый прапорщик, по фамилии Головинский, который являлся игрушкою в руках всяких демагогов.

И вот, на следующий день, 23-го ноября, мы начали прорываться на восток. Тут ко мне посыпались телеграммы самого убийственного свойства от Крыленко и его сподвижников. Меня он предавал революционному трибуналу, отрешал от должности, чуть ли не предавал публичной анафеме. Бедный Сафонов ужасно волновался, все меня спрашивал: «Что с нами будет?»

С величайшими затруднениями, с остановками по несколько суток на маленьких станциях, с продолжающимися проклятиями Крыленко, я, наконец, через 8 суток добрался до Казатина, прочно его занял, и тут только получил телеграмму от Петлюры, что я передан в распоряжение Генерального Украинского Секретариата и что на меня возложена вся оборона правобережной Украины с подчинением всех частей (украинских и неукраинских), с передачею в мое распоряжение Сечевого Украинского Корпуса, выделенного из 6-го корпуса.

Я немедленно занял всю линию от Гневани до Казатина частями 153-ей дивизии, а также линию Шепетовка – Вапнярка – Казатин. Уже через два дня после того, как я занял Казатин, из Жмеринки начал двигаться 2-ой Гвардейский корпус по направлению Киева, 4-го или 5-го декабря тронулись два эшелона Волынского полка, чистейшей воды большевики. Я двинул навстречу им Стрелковый Украинский дивизион и команды добровольцев железнодорожников, и в ту же ночь в балке, невдалеке от Винницы, волынцы были захвачены врасплох, обезоружены, немедленно посажены в поезда и направлены на север, в Великороссию. Части, находящиеся в тылу и оказавшиеся большевистскими, были также обезоружены.

Эшелоны Кексгольмского полка, кажется, подверглись той же самой участи. Вообще, я без всякого преувеличения могу сказать, что если большевики появились в Киеве лишь 21-го января 1918 года, а не в ноябре, то причиною тому мой Корпус, который занял указанные выше железные дороги и решительно противился появлению вооруженных частей большевистского направления на этой линии.

* * *

Между тем большевистское правительство объявило поход на Украину. Я знал о той колоссальной агитации, которую старались вести большевики 2-го Гвардейского корпуса среди моих частей. Я послал тогда телеграммы в Киев и во все украинские национальные общества, просил их прислать мне людей, которые могли бы вести контрагитацию, по Киев остался глух к моим просьбам. Тогда я решил лично съездить в Киев.

По приезде, еще на станции, я узнал, что Петлюра ушел, вместо него военным министром стал Порш, о котором я тогда еще понятия не имел. Главнокомандующим всеми силами на Украине был Капкан, последнее меня взорвало. Я знал, что Капкан, какой-то преподозрительпый авантюрист, с очень нелестной репутацией насчет денежных вопросов за время его службы в Ораниенбаумской офицерской школе, – с этим назначением я согласиться не мог.

Приехав в Киев, я также постарался собрать сведения, кто такой Порш. Оказывается, что это по профессии присяжный поверенный, исключенный за всякие неблаговидные проделки из сословия адвокатов, вместе с тем имевший, по слухам, какие-то отношения с немцами. Умный, большой нахал. Я поехал к нему и заявил, что если мне не дадут все по списку, который я тут же представил, для поддержания корпуса в порядке, я прошу меня освободить от командования корпусом. Порш имел чрезвычайно надменный вид, видимо, ничего в нашем деле не понимал и ни на одно мое законное требование не дал мне положительного ответа, хотя для меня было ясно, что при желании возможно было это сделать.

Я понял, что тут играла роль моя личность и боязнь того возрастающего значения, которое я приобрел в украинских частях. Сообразив это, я вышел в другую комнату и тут же написал рапорт об моем отчислении от командования корпусом с предписанием временно вступить в командование начальнику 104-ой дивизии генералу Гандзюку, и ушел. В тот же вечер я поехал обратно в Белую Церковь, куда и прибыл на следующий день, было это, кажется, 26 декабря.

В Киеве тогда же я познакомился с неким доктором Луценко. Полтавец выставлял мне его как одного из крупных организаторов Казачества на юге Украины, в Одессе. В первое время он действительно что-то сделал. Так как людей у меня совершенно не было, я хотел поближе его узнать и пригласить его в Белую Церковь, где, кстати, в тот же день в здании Белоцерковской гимназии я открывал съезд представителей от различных сотен.

Луценко показался мне идеалистом, желавшим в наше время возродить полностью старое казачество и всю Украину перестроить на казачий лад. Он был каким-то фанатиком, ненавидевшим все русское, хотя это не помешало ему дослужиться в России, будучи военным [врачом], до чипа надворного советника. В денежном отношении честный, но недалекий, чрезвычайно честолюбивый, хотевший во чтобы то ни стало играть первую скрипку. Судьба потом надолго свела его со мною, и я убедился, что не ошибся в своей первоначальной оценке.

Я пошел на съезд. На съезде Луценко тоже выступил, ни к селу, ни к городу, с предложением дебатировать вопрос самостийности Украины. Съезд в тот же день закончил свои заседания, и я решил, сдавши корпус, ехать в Киев и там окончательно выяснить, будет ли Казачья Рада признана Центральною Радою и тогда уже официально действовать, создавши целую стройную организацию, но в случае непризнания ее я решил попробовать действовать за свой страх, но радикально изменив всю систему назначения начальников, и для этого я хотел в Киеве набрать подходящих офицеров-украинцев и организовать инструкторскую школу, а затем уже вышедших из этой инструкторской школы распределить по сотням. Они же и являлись бы нашими агитаторами.

Декабря 29-го я сдал корпус Гандзюку. Сафонов остался начальником штаба. Я предчувствовал, что из комбинации этих двух лиц ничего путного не выйдет. Оба прекрасные люди, Гандзюк – настоящий герой, но оба это были начальники, привыкшие исполнять, но выкручиваться из сложных положений они не умели. Оба этих честных генерала, судя по всем отрывочным сведениям, которые я имел, погибли на своем посту, растерявшись перед кучей большевиков.

Обстановка в Киеве

В Киеве работа кипела. Поняв, что с министерством дела не сладишь, так как оно, не желая нас признавать, создало особый казачий отдел, во главе которого оно поставило некоего прапорщика Певного, старавшегося всячески дискредитировать нашу организацию и раздававшего оружие всевозможному сброду, который потом действовал якобы под нашим флагом, несмотря на то, что я предлагал вести точный учет казаков и ввести для приема особый порядок поручительства. Кроме того, я считал необходимым назначить начальником казачьего отдела Василия Васильевича Кочубея, человека вполне определенных взглядов в смысле необходимости вводить порядок, а не анархию.

Поняв такое отношение министерства, я решил действовать самолично. В первых числах января 1918 года произошло мое знакомство с французами. Еще на фронте, когда я командовал корпусом, у меня были французские летчики, и я был знаком с некоторыми из них. Кроме этого, мне было известно, что французская миссия более или менее интересовалась мною, считая меня хорошим генералом. Помню, они хотели непременно иметь копии с моих личных записок, представленных мной в военное министерство по поводу реорганизации армии. Знаю, что Василий Васильевич Кочубей, который имел способность всех знать, ходил к ним, и они заставили дать перевод с этих докладных записок, с моего, конечно, разрешения. Теперь же я сблизился с французской миссией и ее главой, генералом Табуи, вот по какой причине: в это время уже чувствовался разлад в Центральной Раде; соц. – демократы проваливались, брали верх соц. – революционеры, анархия на местах все более увеличивалась, растерянность перед большевиками была полная, но главное, ходили неопределенные слухи о заключении сепаратного мира на всевозможных невыгодных условиях, причем называли много лиц из Рады, в том числе и Порша, принимающих большое участие в этом деле.

Для противодействия большевикам были войска не только украинские, по польские и чехословацкие, по не было никакого объединения в действиях, а главное, во главе украинских войск стоял Капкан, который совершенно не мог справиться с этой задачей. Я был убежден, что если не примут решительных мер, Киев будет занят большевиками. Я уже послал оружие на свой собственный риск некоторым организациям казаков, например Милорадовичу, в Полтавской губернии и др., но это была капля в море из того, что нужно было сделать.

Мне и казалось, что если войти в соглашение с генералом Табуи, который, кстати, более пли менее распоряжался польским корпусом и чехословаками, так как последние были от него в денежной зависимости, и если примкнуть сюда некоторые из украинских частей, которые хотели идти ко мне, можно было бы, не разгоняя пока Рады, так как внутри ее было полное несогласие и она сама стремилась, под страхом большевистской опасности, признать любую власть, лишь бы она была украинской, объявить нечто вроде диктатуры, а уже потом видно будет, что делать.

Когда я решился действовать, тем же Василием Васильевичем Кочубеем было устроено мне свидание с генералом Табуи и комендантом Уадпсих. Сначала я отправился к ним, где-то около Левашевской у них была канцелярия, потом дня через два я был приглашен ими обедать в «Континенталь».

Табуи и Уадпсих внимательно меня выслушали, кое-что записали, соглашались со мной, но как-то не шли навстречу, т. е. все время оставались в области общих разговоров, а я хотел перейти сразу к делу. Время не ждало, и необходимо было войти в соглашение с поляками и чехословаками, что далеко не было так легко.

В результате я думал, что из этого ничего не выйдет, и в течение нескольких дней об этом деле не вспоминал.

В это время ко мне явился Сергей Константинович Мокротун. Он занимал место начальника железнодорожной милиции и заседал в Главном управлении Юго-Западных железных дорог, был великолепно ориентирован во всех вопросах, волновавших в то время не только Киев, но и всю Украину.

Моркотун – украинец, но чрезвычайно умеренных взглядов, образовал общество Молодой Украины из интеллигентных молодых людей, прекрасно знал французскую миссию, постоянно у них бывал и, видно, пользовался их доверием. При всем этом лично был состоятельным человеком, обладал домом с громадным садом на Большой Владимирской, что даже для меня представляло некоторое значение, так как я считал, что состоятельные люди все же несколько гарантированы от желания незаконно присвоить себе деньги, которые им даны для определенного общественного дела.

Я рассказал Моркотуну про свой план совместной работы с французами, поляками, чехословаками. Он ничего мне не ответил, но через день сообщил, что французы очень просили меня зайти к ним, где будут и представители польского корпуса. Свидание было на конспиративной квартире, так как украинские власти Центральной Рады следили за французами и за мною. Так, например, свидание после обеда с генералом Табуи, как мне передавали, было известно всем в Генеральном Секретариате. Очевидно, что в «Континентале» лакеи состояли на службе у тогдашней милиции.

Уадпсих, правая рука генерала Табуи, принял меня очень любезно. Тон был уже другой, в духе решимости что-нибудь предпринять, но тут оказалось, что поляки не так уж в руках французов, как я полагал. Дело в том, что я требовал от них, чтобы корпус их, находящийся между Минском и Гомелем, спустился первоначально в район Ворожбы, Конотопа, Бахмача, они же стремились на правый берег Днепра, что меня совершенно не устраивало, так как, во-первых, большевикам с востока все доступы оставались открытыми, во-вторых, появление польского корпуса на правобережной Украине произвело бы скверное впечатление на все партии и меня обвинили бы в поддержке польских помещиков. Частным образом, по мере возможности, я готов был назначить несколько отдельных небольших охран, но вводить туда целый корпус я считал в то неопределенное время опасным с политической точки зрения.

Кроме истории с польским корпусом, обстояло неладно и с чехословаками. Почему – не знаю, но обещанные представители не явились. На этом заседании, таким образом, ничего существенного с французами выработано не было. В это время, я должен сказать (это было между 15-м и 17-м января), новости приходили одна за другой хуже: Капкан отступал с востока по всей линии под натиском большевиков. Миргород был занят противником, в Киеве постреливали и велась отчаянная агитация в пользу большевиков, полки тогдашнего гарнизона драться не хотели. Крестьянские беспорядки начались повсеместно.

В Центральной Раде страшнейшие раздоры. Министерство Винниченко пало. Появилось министерство Голубовича. В это самое время была объявлена Самостийность Украины.

Это очень не понравилось французам, помню, они мне тогда говорили, что никогда Самостийная Украина признанной Антантой не будет. Должен откровенно сказать, что нерешительность французов в вопросе поляков и чехословаков в то время мне была несколько на руку, потому что я понял, что за такой короткий срок с такими войсками без соответственной пропаганды расчет на успех был минимальный.

* * *

Между тем, в Киеве становилось все хуже и хуже. Производились какие-то бессмысленные обыски украинскими властями, причем, как водится при этих обысках, исчезали ценные вещи обыскиваемых. По улицам стреляли все больше и больше, по ночам гремели почему-то пушки. Я хотел выехать в Белую Церковь, видя, что здесь все равно ничего не поделаешь, но поезда с 19-го перестали ходить.

Все украинские части поспешно отступали на Киев, некоторые из этих полков выражали, еще до прихода большевиков, сочувствие этим господам. В правительстве, кажется, заседали беспрерывно, но оно никакого значения не имело.

С 19-го января утром на улицах Киева начали появляться баррикады. Украинцы громили Арсенал, где заседали большевики, последние стреляли по городу. Стрельба, особенно к вечеру, была очень сильная.

Город производил отвратительное впечатление. Я решил пробираться в Белую Церковь. Трудно было ориентироваться, где свои и где большевики. Мы пробирались перебежками, от укрытия до укрытия. Через Прорезную и Большую Владимирскую перешли на Львовскую, оттуда дошли до церкви св. Федора. Невдалеке от нее Мартынович знал казарму, где жили пленные галичане. Мы решили там переночевать. Галичане очень заботливо ко мне отнеслись: предоставили кровать, напоили чаем и всю ночь стерегли.

На рассвете ко мне явился один из них и заявил, что он ночью ходил на разведку и выяснилось, что большевики наступают со стороны Житомирского шоссе на Киев, что все огороды и предместья города заняты ими, и галичане решительно советовали мне уходить, а то будет поздно. Я оделся и вышел.

Было темно. Я стал прислушиваться. В нескольких направлениях слышна была стрельба, где-то вдалеке одиночные выстрелы. Улица же, по которой я шел, была совершенно пуста. Я пошел вдоль нее, стараясь выбраться на огороды. Предварительно разведав, я знал, что за огородами идут рытвины, где можно было бы укрыться.

Пройдя приблизительно около версты, я, наконец, дошел до огородов. К тому времени стрельба значительно усилилась. Появились небольшие цепи украинцев. Когда я обращался к ним с вопросом, дабы мне как-нибудь ориентироваться, я получал от них ответы, которые совершенно не помогали моему делу. Тогда я решил идти прямо, будь что будет.

Через полчаса я уже был вне ближайшей опасности, выстрелы противника слышались позади. Дорога оказалось незанятой. Редкие крестьяне, попадавшиеся по пути, указывали мне места, занятые большевиками; я эти места обходил, таким образом я добрался до Жулян. Там уже пошел по полотну железной дороги.

К вечеру я был уже в Василькове. Расстояние от Василькова до Киева, кажется, 36 верст. Я очень устал. Переночевав у одного еврея, на следующий день на наемной паре кляч к вечеру приехал в Белую Церковь и с места отправился в расположение штаба корпуса. Я только застал там находящиеся под начальством капитана Андерсона остатки штаба корпуса. Сам корпусный командир со штабом был в Василькове.

Большевики, занявши Фастов, двигались на Киев. У бедного Андерсона настроение было очень подавленное, так как у него на руках были казенные деньги, и он не знал, что с ними делать. Андерсон мне сказал, что в Белой Церкви с минуты на минуту ждут прихода большевиков, и он советовал мне уехать, так как в Белой Церкви есть много местных большевиков, которые меня ищут. Этот же Андерсон мне сообщил, что Полтавец и все офицеры Казачьей Рады поехали в Звенигородку, где по некоторым сведениям были казаки, желавшие идти драться с большевиками. Я решил переночевать в Белой Церкви и остановился у одной очень сердечной и милой женщины, жены артиллерийского полковника. Никогда я не забуду той заботливости, которую она проявила по отношению ко мне.

Весть о моем приезде среди некоторых лиц, встретивших меня, разнеслась по городу, и ко мне стали являться лица с просьбой уехать, так как я здесь ничего не могу сделать. Помню, ко мне пришел полковник Лось, организовавший оборону. Его через несколько дней после этого убили. Являлись и подозрительные господа, которые шли ко мне, чтобы узнать мои планы, и затем бежали сообщить обо всем узнанном большевикам, во главе которых стояла какая-то еврейка, на мое счастье, поехавшая за инструкциями в Киев. Этим господам я ничего не сообщал.

* * *

После некоторого колебания, я решил ехать в Звенигородку, желая лично убедиться, нельзя ли поднять казаков. Там я поехал к одному из деятелей Казачьей Рады, но, поговорив с ним, увидел, что ничего не выйдет. До Звенигородки из Киева доходили самые неопределенные сведения. Говорили некоторые, что в Житомире находятся украинские части, которые хотят драться с большевиками, другие, что под Киевом идут бои.

Видя, что в Звенигородке ничего не выходит с казаками, я решил послать Полтавца на Кубань выведать, нельзя ли там собрать какие-нибудь части, а сам поехал в Киев, чтобы там узнать о точном положении дел.

На станции был всякий сброд большевиков, тут же находилось много кавалергардов и конногвардейцев из эскадронов, которые были мною расформированы в декабре месяце. Все они меня прекрасно знали в лицо, так как я всю свою жизнь провел в этой бригаде, а потом командовал их дивизией, по мой костюм и небритая в течение долгого времени борода меня спасли. Я сидел между ними часа три, разговаривал с ними, они мне рассказывали о своих похождениях, а я себя выдавал за мастерового электротехника, едущего в Киев за работой. Минуты мне казались вечностью, но все обошлось благополучно.

Подошел поезд, и я, забившись в какой-то вагон с дровами, благополучно уехал в Казятин. В Казятине целая ночь таких же мучений. Все меня там знали еще за время моего осеннего командования корпусом против большевиков, но я из предосторожности уселся в группе пленных немцев, возвращающихся в Германию. Немцы уверяли, что у них никакого большевизма быть не может.

Прибыл поезд на Киев, но он был так переполнен, что никакими усилиями в вагон нельзя было протиснуться, наконец, где-то в хвосте поезда у одного вагона стояла меньшая толпа товарищей, я решил забраться туда. С трудом пробрался к отдвижным дверям товарного вагона, поднял руки, чтобы положить свои вещи, находящиеся в сухарных солдатских мешках, но в это время почувствовал, что с обеих сторон в карманах моих рейтуз кто-то выбирает содержимое. Я спешно взял обратно свои вещи, положил их на платформу и схватил за шиворот маленького невзрачного солдата, который стоял около меня. Он барахтался и ругался, я его при всех, указывая, что он вор, обыскал, но ничего не нашел. Несомненно, что это была шайка и что все украденные вещи он передал другому, а тот удрал.

Так как у него вещей не оказалось, толпа стала возмущаться против меня, некоторые кричали: «Что ты на солдата нападаешь? Он кровь свою проливал, а ты на печи сидел!» Видя, что тут все равно правды не добиться, я отошел. В результате оказалось, что у меня решительно все ценное было украдено, плюс паспорт. Я почувствовал себя отвратительно. У меня было три тысячи рублей полученного жалования, револьвер, часы и паспорт. Больше всего я жалел паспорт.

Я дождался уже утром следующего поезда. То же переполнение, влезть невозможно. Тогда я сел на буфера и поехал. Холод был страшный. Сидя на буфере, я рассуждал о превратности человеческой судьбы. Действительно, положение было незавидное: без денег, без оружия, за отсутствием паспорта подверженный риску, что всякий может меня остановить. Ехал так несколько станций, наконец, стало окончательно невмоготу: из-за холода у меня окоченели руки, рукавиц же не было, их тоже украли, и приходилось держаться за какую-то проволоку, сползавшую с крыши вагона.

После долгих поисков я примостился на какой-то открытой платформе, переполненной солдатами. Среди них ехала молодая, видимо, зажиточная женщина, в крестьянском платье. Ехали мы страшно долго с часовыми остановками на каждом полустанке. К вечеру холод стал невыносимым, тогда откуда-то раздобыли большую железную плиту, положили ее на настил платформы и развели костер. Все поочередно усаживались вокруг него, так и ехали.

* * *

Когда приехали в Киев, я пошел к г-же М. Она отыскала мне приют и решила немедленно меня туда отвести. И вот, почти через весь город, она шла впереди, а я за ней на некотором расстоянии. Наконец, добрались до Л., которого впоследствии, во время гетманства, я назначил своим секретарем, так я у него и поселился.

Л., приличный молодой человек, с высшим образованием, у него очень миловидная, умненькая жена. Лично он занимал должность, еще при «Раде», железнодорожного комиссара по железнодорожной милиции, но остался при большевиках и, благодаря этому, имел возможность спасти массу народа в это ужасное для нашего брата, офицера и генерала, время. Такие люди приносили громадную пользу.

В это время в одном Киеве было перебито около трех тысяч офицеров. Несмотря на мое желание точно знать, уже при гетманстве, цифру расстрелянных офицеров и мирных жителей, я не мог установить ее. Во всяком случае, нужно считать тысячами. Я узнал тогда, что меня искали по всему Киеву, что моя голова была оценена, что гостиницу «Универсаль», отыскивая меня, перерыли от чердаков до погребов. Уже распространился слух, что меня где-то расстреляли.

У Л. я поселился так, что кроме самых близких и верных ему знакомых, никто не знал и не видел меня. Жена Л., очень милая дама, доставала мне все, что нужно было; а нужно было очень много, так как кроме того, что было на мне, у меня ничего другого не было. Я же жил в кабинете, и никто меня не видел, кроме определенных лиц. Так провел дней десять, наконец, выяснилось, что самому Л. жить на его квартире было не безопасно. В это время большевики, чуя приближение немцев, начали уже свой отход, но предварительно делали всевозможные безобразия. Л. бросил свою службу, она его очень тяготила, выправил себе и мне билеты, добился через знакомых возможности поселиться на окраине города.

Павел Петрович Скоропадский (1873–1945)


Павел Скоропадский происходил из потомственных дворян Полтавской губернии рода Скоропадских, к которому принадлежал гетман Войска Запорожского Иван Скоропадский.

Окончил Пажеский корпус в Санкт-Петербурге, служил в Кавалергардском полку, участвовал в русско-японской войне и Первой мировой, был награжден шестью орденами и Золотым оружием с надписью «За храбрость». В 1916 году получил звание генерал-лейтенанта, а в 1917 году стал командиром 34-го армейского корпуса.


Около 6-го февраля 1918 года я с Л., оба одетые рабочими, отправились в указанную нам квартиру, причем нам было сказано, что нас там не знают и называть свои настоящие фамилии не следует. Когда мы позвонили, нам открыла дверь почтенная старая дама и познакомила со своей дочерью, взрослою барышнею. Меня поразило то, что никакой прислуги, несмотря на сравнительно большую квартиру и зажиточность, не было. Все, включая приготовление пищи, делалось г-жей Д. и ее дочерью. Я нахожу, что во время большевиков это почти единственное средство быть более или менее спокойным за свое существование. Большинство разгромов, убийств и насилий в частных квартирах являлись результатом предательств горничных и мужской прислуги.

Целыми днями я читал и из комнаты не выходил. Мы получали лишь смутные сведения о том, что делается в городе, главным образом через дочь хозяйки, собиравшей эти сведения во время ее закупок провизии на базаре. Наконец, мы как-то узнали, что украинцы подходят к городу, и с ними чехословаки. Последние спешно уходили от немцев, украинцы же шли на Киев. Тут выяснилось, что когда немцы начали наступать, все украинское приободрилось и начало тоже наступать. Большевики же, чувствуя, что с немцами им не справиться, спешно уходили. И вот, все начальники старались наперегонки входить в Киев и получить соответственные овации. Первым вошел Петлюра со своей дружиной. За украинцами, в непосредственной близости, двигались немцы. Помню, какое радостное чувство меня охватило, когда я увидел первого украинского конного казака. Я немедленно взял свое несложное добро, поблагодарил хозяйку и вышел на улицу.

На дворе была уже весна, было тепло, светло и весело. После моего сидения в маленькой комнатке Киев показался мне раем. На улицах еще было далеко неспокойно. Шла кое-где перестрелка. Я лично наткнулся на несколько трупов, одни на Львовской был почти при мне убит каким-то украинцем, уверявшим, что убил переодетого большевика.

Бог их разберет. Но не к чести наших украинцев, многие из них во время большевистского нашествия перешли на сторону большевиков и не меньше бесчинствовали, чем великороссы, что не мешало им через некоторое время снова уверять, что у них одна мечта, святое дело – создать Украину.

Центральная Рада

Я поселился в гостинице «Кане». Зеленевский тоже только что там водворился и тянул уже какой-то напиток. Мы заняли две с половиной комнаты, так что у каждого из нас вышло по спальне, и еще была приемная. Я думал только о том, как бы мне более или менее прилично одеться и вымыться. У меня ничего не было, приходилось все заново заводить.

На следующий день утром немцы входили в город. На меня это производило двоякое впечатление. Я думал о том, что бы я сказал, если бы мне сообщили, что немцы, с которыми мы так дрались, входят в Киев. Я бы не поверил и наговорил бы этому лицу кучу дерзостей. До такого позора мы дошли, что теперь это терпимо и даже втайне радостно, так как это освобождало нас от ненавистного гнета большевиков.

Ввиду прихода немцев, я решил немедленно одеть штатское платье и, хотя делал вид, что удивляюсь, почему все интересуются немцами и подробностями их прихода, сознаюсь, меня это тоже интересовало. Я хотел знать все подробности их снаряжения, в каком они порядке, будучи убежден, что все это в ужасном состоянии, и, наблюдая за прохождением войск всех родов оружия, я был ошеломлен порядком, выправкою людей, сохранностью самых маловажных подробностей снаряжения. Все это были люди, как будто бы вчера объявившие войну.

Я помню, что как-то, глядя из окна на гусарский полк, вступавший в блестящем порядке в Киев, я вспомнил наши полки кавалергардов, конную гвардию, в которых я провел почти всю свою жизнь. Вспомнил, в каком блестящем порядке конная гвардия была на войне, какие чудные были люди, красавцы и молодцы, значительно лучше этих мелких худосочных немцев. И чем теперь все это кончилось? Все превратилось в большевиков.

Меня охватило какое-то чувство отчаяния. Сознание позора и бессилия меня угнетало; я захлопнул фортку, лег на кровать и пролежал до самого вечера. Кто бы сказал, что эта блестящая армия, руководимая прекрасными вождями, с такою методичностью и быстротой разворачивающаяся на Украине, через 8 месяцев превратится в стадо каких-то болтунов, которых всякий большевик имел возможность обезоружить.

* * *

Начался совершенно новый период моей жизни. Я был свободен, с казачьим вопросом после полного разочарования, которое я испытал за последнее время, я временно решил приостановиться, поняв, что казачество возможно только как вполне планомерная правительственная работа и организация, а что как частное предприятие оно немыслимо.

Через два дня приехал Полтавец. Забыл сказать, что я еще раньше получил от него, уже не помню, каким образом, переданное мне письмо, в котором он по настоянию офицеров просил меня приехать в Житомир для командования частями боровшихся с большевиками, оперирующими против Киева. Я письмо получил в то время, когда уже знал, что немцы двигаются на Украину, и наотрез отказался от этого дела, так как сознавал, что если бы я это сделал, меня всегда бы укоряли в том, что я привел немцев к себе на Родину.

Теперь, когда Полтавец мне начал предлагать казачье дело, я, не веря в успех этого предприятия, отказался пока действовать, а решил выждать, посмотреть и выяснить все, что можно сделать в будущем. Я побывал у многих знакомых всех слоев общества. Меня удивило, что существовали только одни социалистические украинские партии. Все русские партии ничего не делали, а если и делали, то в такой области, которая никакого отношения к создавшемуся положению вещей иметь не могла. Кадеты и другие все твердили свое, а жизнь уносила их совсем в другую сторону.

Слыша различные мнения и наблюдая ту полную растерянность, которая тогда существовала среди всех оттенков более или менее имущих классов, мне представлялось, что у нас существовали только одни украинские социал-демократы и социал-революционеры, а затем неопределенная народная масса. Все остальное или будировало, среди них, главным образом, украинское течение, или молчало.

Немцев я тогда совершенно не знал, но слышал, что когда с ними говорили, они были очень удивлены, что не видят никаких признаков работы несоциалистических партий. Этот абсентеизм приводил их к заключению, что именно мнение социал-демократов и социал-революционеров и является той доминирующей нотой внутренней политики, которую нужно поддерживать. Я же в течение 10 месяцев, постоянно имея общение с отдельными деятелями этих партий, убедился уже, насколько, при всей их искренности и желании что-то создать, они интеллектуально бессильны вывести страну на созидательный путь. Кроме того, мне было ясно, что главным препятствием для работы более культурных кругов являлось то шовинистическое украинское направление, которое нашей «народной массе» далеко не так нравилось, как об этом думали теперешние вожди украинства.

Все эти мысли привели меня к сознанию, что необходимо создать демократическую партию, это обязательно (украинец в душе демократ), но совсем не социалистическую. Затем, эта же партия должна была исповедовать украинство, но не крайне шовинистическое, а определенно стоя на задаче развития украинской культуры, не затрагивая и не воспитывая ненависть ко всему русскому. Я полагал, что такая партия объединит всех собственников без различия оттенков в борьбе против разрушительных социалистических лозунгов, которые, к сожалению, у нас одни имеют успех.

Этого иностранцы у нас не понимают; они думают, что мы можем держаться на ступени разумного социализма, как это бывает в западных странах. Я глубоко убежден, что у нас это немыслимо. Если правительство станет на путь наших социалистических партий, оно докатится через короткий срок до явного свирепого большевизма. Для меня это аксиома. Мы сначала должны демократизировать страну, воспитать людей, развить в них сознание долга, привить им честность, расширить их культурный горизонт, и тогда только лишь можно разговаривать о дальнейшем этапе социальной эволюции.

Еще в 1905 году, как-то у начальника Заамурской железной дороги, генерала Хорвата, в Харбине, мне пришлось слышать, как Михаил Стахович говорил, что нашему крестьянину нужен или царь, или анархия. Я думал, что он не прав, теперь я полагаю, что ему, во всяком случае, понятнее царь или большевизм [ближе], чем программа социал-революционеров и ей подобные. Мне много приходилось говорить с народом, те откровенные мнения, проникнутые сознанием их непреложности, которые мне приходилось слышать, только подтверждают мое мнение.

И это совершенно не относится к самому низшему слою народа, нет, наша полуинтеллигенция мыслит в том же духе. Большинство наших неимущих интеллигентов или проповедуют какую-то маниловщину, проникнутую глупейшим сентиментализмом, или же просто в скрытой форме большевизм. Эти большевистские теории они проводят в жизнь не потому, что верят в коммунизм, а просто потому, что их раздражает недосягаемое для них имущество; им неприятна зажиточность, но как только они этой зажиточности достигают, они перекочевывают в большевиков справа.

Я думал, что партия, которую я намеревался создать, должна была как раз вести к известным компромиссам, как справа, так и слева, в социальном отношении и в великорусском и в украинском вопросах в смысле националистическом. Первоначально я составил программу с Л., но прежде нежели я остановился на окончательной редакции, она подверглась большой переработке.

* * *

В то время в кругах Рады был полный раскол и непонимание, что предпринять дальше. Правительство все настаивало на проведении в жизнь своих универсалов. На местах же просто грабили и власти Центральной Рады не признавали.

Немцы и австрийцы внесли новый элемент неразберихи. В то время как австрийцы в своем районе на юге Украины почти сразу занялись водворением порядка чрезвычайно суровыми мерами, немцы внутренней жизни страны мало касались, а брали то, что им нужно было, не считаясь с тогдашним украинским правительством.

Что творилось в Центральном Управлении [Рады], не поддается никакому описанию. Помню, например, что как финансовое предприятие, единственное, которое мог предложить тогдашний министр финансов, Ткаченко, – это обложить немедленно всех крупных собственников на какую-то очень большую сумму с единовременным взносом. А других мероприятий для возрождения нашей финансовой жизни он не нашел.

В военном ведомстве дела обстояли несколько лучше: создавалось восемь корпусов, но все это делалось теоретически и совершенно не учитывая факта прихода немцев, которые этих корпусов не хотели. Для воспитания украинских офицеров была создана офицерская школа с шестинедельным курсом, но там обращалось все внимание на воспитание офицеров в украинском духе. Время, шесть недель, было далеко недостаточное для того, чтобы выработать будущих воспитателей армии, да еще в такое трудное время.

Отношение между немцами и украинским правительством было довольно странное: немцы с ними просто не считались, а украинцы, призвавшие немцев и все время писавшие об этом, не знали, как вывернуться перед народом. Вначале они доказывали, что немецкие части пришли помогать против большевиков и что, если украинцы потребуют, последние немедленно уйдут. Когда же немцам для своей армии нужно было и то, и другое, и это было неприятно местным жителям, украинцы начали говорить, что немцев призвали помещики. Вот тут я вспомнил, хорош бы я был, если бы вместо Петлюры, который шел с немцами на Киев, был я. Несомненно, что все обвинения народа на привод немцев пали бы на меня.

В положении сельского хозяйства был полнейший застой. В сахарной промышленности, этой большой отрасли нашего хозяйства, промышленности, в которой, можно сказать с гордостью, ни одна страна в мире не достигла такой высоты, был полный развал и никаких указаний на будущее. Правительство все более и более шло по пути большевистских мероприятий, готовился универсал о социализации домов.

В смысле украинской культуры ровно ничего не делалось. Центральная Рада не открыла ни одного учебного заведения, если не считать безобразнейшего учреждения в лице народного украинского университета, где больше митинговали, чем учились. Почему, кстати, он назывался украинским, я не знаю, так как все почти лекции читались на русском языке.

Вся украинская культура выражалась в том, что по Киеву гуляла всякая неопределенная молодежь в шапках с «китицею»; некоторые сбривали себе голову, отпуская «оселедець».

Я невольно думал, что же будет дальше? Немцы все сильнее и планомернее захватывали страну. Я наблюдал ту педантичность и обдуманность, которые сказывались во всех их действиях. Я видел, что немцы просто при известных условиях превратят Украину в новую Германию. Уже к тому были данные, так как, несмотря универсалы, уничтожавшие собственность на землю, имения были отданы немцам.

* * *

Разработав программу, я отправился в Союз Землевладельцев, виделся там с правителем дел, Вишневским, с Михаилом Васильевичем Кочубеем и сказал им о своих сомнениях, а также о проекте партии. Они, видимо, были заинтересованы, решено было, что через несколько дней соберется небольшой кружок и я выскажусь определеннее.

Я редко испытывал такое разочарование в способностях наших леших классов что-нибудь создавать, как тогда, когда через несколько ей в маленькой обособленной компании в помещении, где собрались члены союза, я начал излагать свои взгляды. Я хотел очертить положение, затем перейти к тому, что нужно сделать, а именно, выступить партии с определенной программой. Я хотел указать, что украинское движение не есть пропаганда немцев, а живет в народе, что, может быть, это многим и неприятно, но это нужно учесть; что немцы считаются только с силой, а силу мы можем противопоставить только в лице партии, что партия, предлагаемая мною, не предопределяет форму правления, но ясно стоит за демократичность и за сохранение собственности. Демократичность в программе главным образом выражалась, кроме обычных требований в демократических партиях, еще сильным сдвигом в аграрном вопросе.

Я еще и десятой части не сказал того, что хотел сказать, как уже видел, что чего-нибудь добиться тут немыслимо.

Во-первых, в вопросе национальном – никакого послабления, кроме того, в вопросе аграрном, когда я заикнулся о необходимых реформах, на меня сразу посыпалась масса реплик. Помню, как я был зол на покойного теперь гр. Мусин-Пушкина. Он сидел и молчал, но видно было, что все, что я говорил, ему не нравилось. Наконец, он начал резко опровергать мои доводы, все время с чувством какого-то превосходства, указывая на то, что «у нас в Государственном Совете смотрели на аграрную реформу так-то и так-то». Да при чем тут Государственный Совет, думал я, ведь с этим Государственным Советом и подобными учреждениями докатились мы до того, что переживаем революцию и неразбериху, по грандиозности и бессмысленности проявлений которой мир еще не переживал.

Я постарался, видя настроение общества, все скомкать и ушел, решив больше с этими господами не разговаривать. У большинства членов союза почему-то существовало убеждение, что весь мир должен быть для них; что немцы, как только придут, немедленно восстановят старый режим; что все, что тогда переживалось, было лишь временно; поэтому думали, к чему какие-то уступки, когда можно все получить с лихвой. Это мнение существовало не только лишь у помещиков, но и у селян. (Когда немцы надвигались на Украину, то крестьяне до прибытия их уже местами все возвращали). Как бы там ни было, оказалось, что все же кое-кто из числа членов Союза Землевладельцев поверил моим доводам, так как впоследствии, когда партия начала работать, они записались у нас…

Как я уже говорил, я остановился в гостинице «Кане», вел на вид довольно беспечный образ жизни, тем не менее ко мне приходила масса народу. Появились крупные землевладельцы, Подгорский и граф Грохольский, особенно часто приходили они, стараясь от меня узнать, что я делаю. Я тогда настолько широко смотрел на дело, что предлагал им вступить в партию, но они отклонили это предложение, и в эту минуту я особенно ясно понял, что наши правобережные паны еще далеко себе не уяснили сущность моих планов.

Тогда же у меня был Михновский. Еще в самом начале революции, чуть ли не в марте месяце 1917-го года, Михновский выступал в Киеве как украинский деятель, участвовал в уличных демонстрациях, чуть ли не ездил в Петроград хлопотать о признании Украинской Республики Временным правительством. Потом вынырнули новые деятели, и он исчез. Как мне рассказывал впоследствии Михновский, Петлюра, побоявшись его влияния, убедил тогдашнего командующего Киевским военным округом убрать из Киева Михновского, служившего тогда по военно-судебному ведомству, в какую-нибудь армию, что и было сделано.

Тогда же ко мне, когда я был с корпусом еще в Меджибужье, вдруг явились два офицера от Богдановского полка, Павелко и Лукьянов, оба с высшим образованием, очень выдержанные молодые люди, они произвели на меня хорошее впечатление. У них была какая-то бумага, в которой высказывалось пожелание, чтобы я принял командование всеми украинскими частями. В то время я часто слышал такие пожелания и потому особого значения этому не придавал. Центральное Управление (Рады) относилось к этим молодым людям, как не социалистам, отрицательно, главным образом Петлюра. Мне этот их антисоциализм понравился. Оба оказались помощниками Михновского, которого боготворили и считали будущим украинским Бисмарком. Что Михновский человек неглупый, это верно, но почему он должен быть украинским Бисмарком, этого я не знаю.

В смысле же программы внутренней политики, партия, которую создал Михновский, была вполне приемлема. Партия их называлась Украинской Хлеборобско-Демократической. Она главным образом имела успех в Полтавской губернии, была немногочисленна, но сыграла, благодаря свой сплоченности, большую роль в деле свержения Рады. Она первая нанесла ей серьезный удар.

* * *

Между тем, немцы все более и более становились хозяевами Киева. В начале марта как-то нам объявили, что немцы реквизируют гостиницу «Капе». Тут я впервые говорил с немцами. Мне пришлось с Зеленевским отправиться в «Гранд Отель» и говорить с каким-то майором. Он любезно разрешил временно остаться на 10 дней, а затем гостиница должна перейти в их ведение.

Киев был так набит приезжими из деревень, где царствовала анархия, что найти какое-нибудь жилище было не так легко. Я поехал с Полтавцем к Киевскому коменданту, генералу Цысовичу. Пока я с ним разговаривал, Полтавец познакомился с только что прибывшим молодым офицером. Поговоривши о деле с Цысовичем, который отвел две отвратительные комнаты в «Петербургской гостинице», я вышел и спросил Полтавца, кто с ним разговаривал. Он мне ответил, что это был адъютант австрийского посла, который спросил его, кто я такой. Узнав мою фамилию, он сказал, что посол непременно хотел быть у меня и что он очень рад, что он может сообщить послу мой адрес, так как посол уже давно хочет у меня побывать.

Действительно, на следующий день ко мне приехал австрийский майор, Флейшман, совсем не посол, а военный уполномоченный; почему его адъютант всегда называл послом, так я и не выяснил.

Флейшман был блестящий офицер, проведший два года в штабе Гинденбурга, чрезвычайно ловкий и, видимо, не глупый. Рассыпался в тысячах любезностей. О политике мы мало говорили, но тогда же из отрывочных фраз я впервые понял, что между немцами и австрийцами далеко не так ладно, как это внешне казалось.

Он делал вид, что очень интересуется нашей казачьей организацией. Вообще, с этой казачьей организацией было много оригинальных моментов. Я к казачьему вопросу относился серьезно и думал лишь о том, как сорганизовать это дело. У моих помощников, в особенности у Полтавца, кроме желания создать серьезное дело, было стремление казаться, что они стоят у какой-то громадной и сильной организации, и так ловко они раздували это, что многие действительно верили, что казаки являются серьезной опасностью для существующего тогда правительства. Когда запрашивали [Казачью] Раду, сколько у нас вооруженных казаков, они обыкновенно отвечали, что 450000. На самом же деле у нас всего было 40000 винтовок. Этому много содействовало то, что еще, когда в декабре месяце, при начале наступления большевиков, у Капкана, тогда командовавшею войсками на левом берегу Днепра и Киева, было мало войск и он попросил у Казачьей Рады дать казаков, то по телеграмме из Рады прибыло несколько тысяч человек. Капкан, не ожидавший такого результата от своей просьбы, ничего не приготовил для их размещения.

Тогда из-за этого был целый ряд недоразумений. Но вместе с тем это очень подняло престиж Генеральной Казачьей Рады, даже настолько, что когда предполагалось выпустить третий универсал, его в проекте прислали Полтавцу на заключение, и он, нимало не смутившись, на проекте написал, что Генеральная Казачья Рада с таким анархическим законом примириться не может, и послал обратно. Когда нужно было что-нибудь, в Генеральный Секретариат посылалась делегация от казаков, которая вела себя там далеко не почтительным образом по отношению к тогдашним лицам, стоявшим у власти.

Все это утверждало во мнении киевской публики, что казаки являются сильною и стройною организацией, чего, как я уже писал, на самом деле не было и что являлось для меня источником большого огорчения.

Оказывается, что Украинский Корпус, с одной стороны, и казачья организация, с другой, создали мне в Галиции некоторую известность, результатом чего и был немедленный приезд ко мне военно-уполномоченного Флейшмана. Этот Флейшман при всей своей любезности и видимом, якобы, сочувствии, повел против меня впоследствии сильную подпольную агитацию и настолько организованную, что я, уже будучи гетманом, принял меры к тому, чтобы его так или иначе убрали.

Bepul matn qismi tugad.

1,0
1 ta baho
106 838,61 s`om