Kitobni o'qish: «Двенадцать сказок»

Shrift:

© 2024 Ольга Рёснес, текст.

© 2024 Т/О Неформат, макет

Колдунья Анима

В нехоженых, безымянных местах, куда не заманишь всеядное любопытство, живет, не считая прожитых лет, старая колдунья. Судьба положила ей быть здесь, среди камней и скудной зелени, на выступе отвесной скалы, откуда срывается вниз ветер вперемежку с дождём и снегом, и едва заметная тропинка, ведущая в ущелье, заросла, за ненадобностью, ползучим плющом и колючим терновником. Там, внизу, есть еще какие-то люди, но им вовсе не интересно, что делает у себя на горе старуха, да и жива ли еще, и никто не приносит сюда ни хлеба, ни даже гнилой картошки, поскольку жизнь и так бедна на угощенья и приходится на всём экономить. Однако колдунью это ничуть не беспокоит, ей давно уже всё равно, что могут подумать другие о её одиночестве, и то, чем она питается, вряд ли покажется кому-то привлекательным.

Ее мать тоже была колдуньей, и бабка, и прабабка, и прапрабабка… вся нескончаемая вереница поколений, и у всех у них было одно и то же имя: Анима. Хотя друг на друга они вовсе не похожи: когда-то Анима цвела на лугу вместе с одуванчиками и васильками, бездумно флиртуя с бабочками и стрекозами, потом научилась ткать из лунного света тут же убегающие прочь непослушные мысли, и вот теперь эти серебристые мысли вьют себе гнездо в прозрачной солнечной высоте… или глубине… и мнится Аниме, что это и есть она сама: «Это же я!»

Её дом построила здесь, на горе, сама природа: избушка из бревен, три валуна вместо ступеней, занавешенное плющом оконце. Каждое утро Аниму будит солнечный луч, для начала заглядывающий в круглое зеркало, что напротив окна, и поскольку погода бывает разная, солнечный луч сообщает колдунье, что надо, а что не надо сегодня делать, и ни разу еще не было так, чтобы солнце в чем-то ошиблось. Вот и на этот раз, сунув под подушку прабабушкин чепец и дав седым волосам рассыпаться по плечам и спине, Анима подходит к зеркалу, а там… юная, как раннее майское утро, девушка, белолицая, золотоволосая.

– Вот видишь, мы с тобой заодно, – удовлетворенно сообщает зеркалу старуха, – и нет нам с тобой никакого сносу!

Это зеркало, серебряное, в золотой оправе, передавалось по наследству, так же как и имя Анима, и за тысячи лет ничуть не потускнело и не треснуло, из такого прочного оно материала. Придёт время, и Анима передаст его своей дочери, а та – своей…

Взяв из корзины краюху свежего хлеба, Анима выходит наружу и крошит хлеб на каменных ступенях, и тут же множество птиц, мелких и покрупнее, певчих и хищных, слетаются откуда ни возьмись, норовя опередить друг друга и схватить кусок побольше, и старуха все крошит им и крошит, и не кончается у неё хлеб.

Как раз в ту пору начался внизу, в долине, свирепый голод. Переведя имевшихся в хозяйстве кур, уток, гусей и индеек, а также свиней, овец и коров, люди принимаются за собак и кошек, а те, что поумнее, советуют другим переходить на червей и саранчу, тогда как сами тайком закалывают своих же новорождённых младенцев. Но даже и добывая себе какую-то пищу, никто не становится сытым, и умные догадываются уже, что голод этот вовсе не от пустоты в желудке, но… тут даже самый умный из умных старается не проговориться: это голод ума, голод сердца. И умный советует всем остальным: учитесь, люди, считать, пусть цифры насытят ваши пустые головы, и не забудьте о цене ваших напрасных усилий, её назначаем мы, умные.

Но есть ещё внизу, в долине, доступное каждому и притом совершенно бесплатное счастье: прививка от всего, чем может оказаться недоволен рассудок. Эта прививка счастья досталась и троим братьям, вечно не ладящим друг с другом и потому голодающим больше других, и сколько бы они ни пытались быть счастливыми, голод берёт своё. Старший из них, Настырь, так братьям и говорит:

– Вы как хотите, а мне пора…

Он не говорит, куда ему пора, да и сам вряд ли это знает, но его слова будто огрели младших братьев кнутом, и все трое тут же решают немедленно куда-нибудь двинуться… да все равно куда.

– Главное, не сидеть на месте, – уверенно заявляет Настырь, – а там уж разберёмся, посмотрим…

Он среди них самый крепкий и запросто кладет обоих на лопатки, нет смысла ему перечить. Рассудительный Смышль принимается болтать о взлетевших до неба ценах, но, истощённый бескормицей, исхудавший и почти уже высохший, тут же спотыкается о пустой из-под масла горшок и напрочь забывает, с чего начал. Третьему же, вертлявому, как змейка, Чую, и сказать нечего, и он только принюхивается, принюхивается…

Решили подняться на гору: там, по словам самых умных, встречаются еще птичьи гнёзда, в которых лежат яйца и вполне уже съедобные птенцы. Самих же птиц не сложно заманить в силки и тут же на костре изжарить, и Чуй заранее причмокивает языком, а у Смышля бежит по небритому подбородку слюна. Продравшись на рассвете сквозь колючие заросли терновника и ежевики, братья оказываются на выступе скалы, откуда не видна уже ни их родная долина, ни даже тропинка, указанная им самыми умными. Так тихо здесь, так вольно. Где-то рядом журчит горный ручей, и пестрые бабочки кружатся над кустами цветущего шиповника, и по траве ползет толстая зеленая гусеница…

– Сдаётся мне, – неуверенно начинает Чуй, – тут пахнет свежим хлебом… да, я это чую! Хлебом и булками с маком!

– Заткнись, – обрывает его с трудом забравшийся на гору Смышль, – давай лучше приляжем, нет больше сил…

– Будто ты один устал, – рыкает на него Настырь, – я тащил вас обоих на эту проклятую гору, и между прочим, который уже день голодаю… Хотя постойте!.. постойте!.. Тут в самом деле попахивает чем-то вкусным!

– Голодные галлюцинации, – безнадёжно заключает Смышль и ложится ничком на траву, – надо смотреть на вещи рационально…

– Нет, ты только глянь: там, наверху! – возбужденно вскрикивает Чуй и машет кому-то рукой, – Не зря мы сюда забрались!

Задрав голову, все трое, не сговариваясь, ахают: прямо над ними, на каменных ступенях, валяются горбушки и ломти хлеба, и бедно одетая старуха крошит целую буханку слетевшимся отовсюду птицам.

– Скорее наверх, – торопит братьев Настырь, – соберём все куски, горбушки и крошки! А у старухи попросим еще, ведь не последнее же бросает птицам!

Едва вскарабкавшись на каменные ступени, братья принимаются хватать всё подряд, распугивая птиц, но куски и горбушки тут же выпадают у них из рук, и ни одна обронённая птицами крошка не попадает к ним в рот. Старуха же, как ни в чем не бывало, продолжает разламывать буханку только что испечённого хлеба.

– Эй, бабка, – вскарабкавшись на нижнюю ступень, сердито кричит Чуй, – откуда у тебя столько хлеба? Тут нет ни поля, ни огорода, ни захудалого хлева, а ты пируешь со своими птицами, словно какая-то королева!

– Приворовываешь у государства, – сухо уточняет Смышль, – обходишь закон!

– Говори, или я сдёрну тебя с этих крутых ступеней! – на всякий случай предупреждает её Настырь, по опыту зная, что никто просто так от своего добра не отказывается.

Старуха, однако, ничуть не испугалась, и словно не слыша угроз, терпеливо принимается объяснять:

– Есть у меня тут двенадцать печей, семь из них пекут ночью, а пять днём, и муки у меня столько, сколько звёзл на небе.

– А ну-ка, показывай нам свои печи! – нетерпеливо перебивает её Настырь, – Ну, живо!

Старуха и тут не оробела, сходит со ступеней на траву, и со всем, какое только бывает, смирением говорит:

– Идите, смотрите.

Рванулись братья, толкая друг друга, вверх по ступеням, а перед ними вместо избушки скала, нет никакой двери, лишь дикий плющ, сплетённый с колючим терновником. Куда подевалась дверь?.. где окошко? И видят они: старуха пляшет на траве вместе с зелеными стрекозами, и пёстрые бабочки садятся на ее седые, закрывающие спину волосы.

– Поймаем-ка её да свяжем верёвкой, – угрюмо предлагает Настырь, – привяжем к дереву, она же просто дурачит нас!

– Не лучше ли эту старую ведьму вздёрнуть на той, что над обрывом, березе? – охотно подсказывает Смышль, – Согласно закону!

– Закон подождёт, – хитро усмехается Чуй, – тем более, что мы-то знаем, кто все эти законы выдумывает. Пусть постоит, связанная по рукам и ногам, до утра, оно ведь и ведьма так в конце концов устанет, а утром все по порядку нам и расскажет.

Так и сделали: замотали старуху верёвкой, привязали к выросшей среди камней сосне, а сами устроились на ночлег, кто лёжа на траве, кто привалившись к муравьиной куче. А ночь выдалась ясной, звёздной, и уже всходит над горой полная луна.

Время идёт к полуночи, и в мире так тихо, что можно заметить полет совы над моховыми подушками, и даже ручей, и тот ненадолго уснул, вместе с мелкой рыбёшкой и прячущимися под камнями ящерицами, и разве что вздох привязанной к дереву Анимы еще и может напомнить миру о людях. От туго завязанной верёвки на руках у старухи вздулись вены, а ноги так затекли, что хоть стой, хоть падай. И ей остается только смотреть на звёзды, узнавая в каждой из них продуманную когда-то мысль, пережитое когда-то чувство… ах, сколько всего в её жизни было! И звёзды любовно мерцают в ответ, словно поглаживая старуху по щеке, они-то понимают, каково ей теперь. Их становится на небе все больше и больше, и над самой макушкой сосны зажигается нежно-голубая вечерняя звезда, неизменно приносящая утешение покинутым и одиноким. Так близок теперь Аниме этот звёздный мир, так велика её к нему любовь. И в который уже раз она слышит в себе тихий, чарующий голос: «Семь милых сестёр-неразлучниц, я с вами вожу хоровод: Луна улыбается в мыслях, и в сердце сияет Солнце, играет в дыханьи Меркурий, и радует печень Юпитер, и желчью владеет Марс, и почками правит Венера, а старый Сатурн – селезёнкой…» И верёвка, оставившая уже на теле рубцы, понемногу растягивается, узлы слабеют, распутываются, и верёвка соскальзывает на траву.

– Похоже, я что-то слышу… – бормочет во сне Чуй, – слышу, как убегает прочь время, и сразу не разберешь, куда…

Толкнув храпящего на муравьиной куче Смышля, он готов уже и сам проснуться, но тут ему привиделась вдруг большая сдобная булка, и сон тащит его дальше.

На рассвете первый просыпается Настырь и тут же решает проверить, как там старуха, жива ли еще. И увидев валяющуюся под сосной верёвку, тут же принимается будить остальных.

– Чего, олухи, спите! Ведьме удалось уйти, или кто-то из вас ей помог!

Не успели ему братья ответить, как солнце осветило поляну и множество птиц слетаются уже на каменные ступени, где снова раскрошен свежий хлеб.

– О, как я голоден, – с вожделением вдыхая чудесный хлебный запах, жалуется Чуй.

– А мне бы погреться возле печки, – тоскливо вторит ему Смышль, – совсем окоченел от утренней росы.

– Хватит ныть, – сердито обрывает их Настырь, – я сам пойду к старухе и всё выведаю, а весь, который она у себя прячет, хлеб конфискую.

– Да как же ты, хе-хе, к ней пройдешь, – ехидно вставляет Смышль, – там же стена! Скала!

– Надо будет, пробью лбом эту стену, – рыкает в ответ Настырь.

Только теперь братья замечают, что дикий плющ за ночь разросся, покрывая сплошной зеленью скалы и избушку, колючая плетущаяся роза раскрыла на солнце алые бутоны, а цветущий терновник стоит будто осыпанный снегом.

– Красотища-то какая, – невольно вырывается у Чуя, – так бы смотреть и смотреть…

– Дурак, – презрительно осаживает его Смышль, – красота бывает только в формулах и цифрах, и не надо распускать по пустякам слюни!

И пока они так препираются, Настырь нащупывает под колючими плетьми роз и плюща наглухо закрытую дверь и пинает её что есть силы ногой. Дверь тут же открывается, и первое, что он видит, это висящее на стене небольшое круглое зеркало. Оно словно само пялится на него своим серебряным глазом, и золотая оправа придает глазу сходство с моноклем строгого учителя. И прямо из зеркала в него метит кривыми рогами разъярённый бык, с раздувающимися от ярости ноздрями и налитыми кровью, выпученными глазами. Такому зверю ничего не стоит насмерть затоптать даже волка, и нет никакого смысла испытывать судьбу, тем более, что и бежать-то некуда, и Настырь, не успев переступить порога, пятится назад, а бык в это время так грозно ревёт, что трясутся стены избушки. Едва оказавшись снаружи, Настырь жалеет уже о своем внезапном испуге, и придав себе бравый вид, спускается по ступеням к братьям. Он может, пожалуй, сказать им, что там у старухи хлев, но руки у него трясутся, колени дрожат: он увидел за порогом то, с чем обычно избегал встречи, увидел худшее, что было в нём самом.

– Ну и что из того, что какой-то там бык, – непринужденно рассуждает Смышль, – рогатый скот, корова! Вот я сейчас пойду и огрею его палкой прямо по носу, быки этого не выносят.

Ни минуты не мешкая, Смышль махом одолевает крутые ступени, рвет на себя дверь. Он-то, самый из братьев смышленый, найдет, чем отпугнуть быка, да вот, кстати, и палка… И тут он замечает зеркало, темное, словно пустое, с торчащей из него рукой. Обтянутая серой, местами треснувшей кожей, с длинными, загнутыми в разные стороны ногтями, эта рука тянется к нему, вожделенно шевеля костлявыми пальцами. «Мысли мои, чужие мысли, трупы забытых кем-то мыслей, привидения, призраки, тени, пустое остроумие, мертвая рациональность… – с ужасом думает он, отступая назад, – смрад, трупный запах, рутина самоубийства…» Всем нравятся его рассуждения, и даже самые среди людей умные порой прислушиваются к нему, надеясь узнать что-то новое, тогда как все, что он говорит, сводится к повторению одной и той же, вещающей от имени правды лжи. И здесь, на пороге, он впервые додумывает мысль – теперь уже свою мысль – до конца: пустой, пустой, пустой. И мертвая рука тянется к его горлу, хватает за кое-как пришитую пуговицу…

Оказавшись на каменных ступенях, Смышль не знает еще, жив ли он, и братья стаскивают его на траву, обливают ледяной, из ручья, водой. И все, что он может сказать им, сводится к невнятному бормотанью:

– Туда не ходи…

Настырь понимающе кивает, тогда как Чуй не принимает слова брата всерьёз, он и раньше считал Смышля недалёким болтуном. И сейчас выдался подходящий момент, чтобы утвердить превосходство наивного чутья над иссохшим в абстракциях, теневым рассудком.

– Вот я пойду, и ничто меня не остановит, – с вызовом сообщает Чуй братьям, – и вы увидите, что значит не омрачённое домогательствами рассудка, простое, как коровий навоз, чутьё!

– Вытри сначала сопли, – мрачно осаживает его Настырь, – твоё чутьё годится разве что для королевских парадов и партийных аплодисментов, возьми, вот, носовой платок.

Не слушая брата, Чуй лезет на ступени на четвереньках, задом наперед, чего никто еще не делал, и это так свежо, так ново, и вламывается в открытую дверь. И видит он, в золотой оправе, большую мусорную кучу, в которой роется с ног до головы перепачканный хряк, и мусора становится все больше и больше. О, этот мусор одноразовых, уценённых жизнью утех!.. эти разлагающиеся отходы неряшливых чувств и всеядных страстей! Ими питается неразборчивая молодость, от них лопается самодовольная зрелость, ими утешается бессильная старость. И этот на мусорной куче хряк норовит сцапать пробегающую мимо крысу, такую же мусорную, как и он сам, и кто-то ведь съест потом этого хряка… Присев возле самого порога, Чуй принюхивается, и этот запах разложения ему так знаком, так мил, и пока его еще не стошнило, надо поскорее отсюда выбираться…

Так же задом сползая вниз по ступеням, Чуй готов уже рассказать братьям о той истинно свинской радости, что правит там, за дверью, но если бы его кто-то слушал: Смышль храпит на траве, Настырь – на муравьиной куче.

Разбуженный на рассвете хлопотливыми муравьями, Настырь смотрит по сторонам – не случилось ли чего – и замечает, что плющ еще сильнее за ночь разросся и подползает уже к лужайке, не видно ни ступеней, ни двери, ни бревенчатых стен. Словно природа желает поскорее скрыть свои тайны, выставляя напоказ как раз то, что нравится всем: цветущие розы. Их столько, что и не сосчитать, ярко-красных, солнечно-оранжевых, снежно-белых, и все они цветут только для того, чтобы кому-то было приятно на них глазеть… вот ведь, цветы. И хотя час ранний, Настырь решает раздобыть немного хлеба, себе и братьям, и так его мучит голод, что он отнимает у суетливых муравьев толстую мохнатую гусеницу и тут же, поморщившись, ее съедает. И как только солнце вползает на гору, он видит на самой вершине… ее. Бросая в воздух куски хлеба, она приманивает птиц, и те возбужденно кружат над ее седой головой.

– Пока я ем тут гусениц, – с досадой произносит Настырь и будит братьев, – она там, на горе, разбрасывает куда попало хлеб! Возьму-ка верёвку и крючья, достану проклятую ведьму, бежать ей теперь некуда!

Никто из братьев его от этой затеи не отговаривает, обоим охота еще поспать, и Настырь лезет вверх по отвесной скале, больше уже не оглядываясь назад, и в ушах у него стоит неотвязный звон: «Я должен это сделать, я должен!» Но каково лезть на скалу на голодный желудок! Вбивая один за другим крючья, он набрасывает на них веревку, и почти уже у самой вершины из-под ног у него выкатывается камень, и ему приходится повиснуть на одном лишь мизинце… И тут он видит склонившееся к нему лицо Анимы.

Оно совсем еще юное, в сверкающем золоте волос, и в синих глазах столько любви и доброты, что он от изумления едва не теряет последнюю свою опору.

– Дай же мне руку, – в отчаянии шепчет он ей, – спаси!

Но она, похоже, вовсе не собирается это делать и только улыбается ему, и лицо её светится радостью и удовлетворением.

– Это твой путь, – спокойно поясняет она, – ты должен пройти его сам.

– Ах, так? – возмущенно вскрикивает он и, подтянувшись на одном лишь мизинце, перекатывается на каменную площадку, – Вот я и добрался до тебя!

Теперь он может получше её разглядеть: тонкая, почти прозрачная, нездешняя. В руке у нее круглое зеркало, то самое, что разгадало в нем свирепого быка, и теперь она протягивает это зеркало ему.

– Возьми, отнеси его людям.

– Людям нужен хлеб, – сердито отвечает он, – а не такие вот безделушки.

– Они не получат хлеба, не узнав самих себя.

– Людям это не интересно, – продолжает он запальчиво, – к тому же они ленивы.

– А ты? Ты добрался сюда, ты ведь этого хотел.

Она теперь совсем близко, и ее прозрачность излучает удивительное тепло, словно она его мать, сестра, невеста. И сам не узнавая свой голос, он тихо произносит:

– Позволь мне здесь, с тобой, остаться.

– Нет, ты вернёшься к своим братьям. Разве смог бы о чем-то думать Смышль, не будь при нём твоей воли? Разве не заблудился бы в своих дремучих чувствах Чуй?

Молча взяв зеркало, Настырь спускается по верёвке вниз. Братья проспали от голода весь день, и теперь им всё равно, что расскажет старший. За пазухой у него зеркало, и сердце его стучит в золотую оправу, будя прозрачный звон серебра. Сунув за пазуху руку, он нащупывает там что-то тёплое, почти горячее: да это же буханка свежего хлеба! Решив тут же её съесть, он смотрит на спящих братьев: им всё еще снятся страшные, нелепые сны, и он кладет буханку обратно, чтобы к утру не остыла.


19–23 января 2023

Ослиное молоко

Родились в бедной семье близнецы, Фила и Фил, но молока у женщины было так мало, что решила она доить ослицу Линду, кормящую в хлеву своего ослёнка. И хотя Линда бывала упрямой, молока ей было не жалко, и близнецы росли здоровыми и крепкими. Мать же тем временем совсем ослабела, но за детьми всё же присматривала и сказала им так:

– Недолго мне осталось на вас глядеть да радоваться, время моё уходит, и когда ваш отец приведёт в дом мачеху, держитесь поближе к Линде, вашей упрямой кормилице.

С тем она и умерла, и вскоре отец привёл в дом соседку, с которой и раньше переглядывался, а про двойняшек совсем забыл. И они проводили время в хлеву, вместе с подросшим ослёнком, которого Линда все ещё кормила, и сами научились ослицу доить. Но случилось так, что отца забрала та же, что и их матушку, злая болезнь, и дом вместе с хозяйством достался мачехе.

Она вовсе не была, мачеха, злой, но ей не терпелось поскорее найти себе мужа, и вскоре она сказала детям:

– Я вам не мать, и вы мне не родня, берите всё, что сможете унести, и ступайте прочь.

Дети проплакали в хлеву всю ночь, а утром явились к мачехе и сказали:

– Ничего нам в твоем хозяйстве не нужно, отдай нам только Линду.

Мачехе ничуть не жалко отдать ослицу, уж больно та упряма, да и ослёнка тоже, какой от сосунка в хозяйстве прок. Так и уходят они вчетвером, не зная, куда приведёт их дорога. Сидя на спине у ослицы, Фила думает, не повернуть ли назад, не упросить ли мачеху приютить их хотя бы в хлеву, но Фил идёт впереди, не останавливаясь, не оглядываясь, словно зная уже, куда им всем надо.

Ближе к вечеру, когда солнце повисает у самого горизонта, окрасив в розово-алый цвет небо и облака, ослица останавливается вдруг посреди дороги, и дальше ни с места, сколько ни пытается уговорить её Фил. Её ослиное упрямство тут же передаётся ослёнку: оба стоят как вкопанные. Найдя на обочине хворостину, Фил тут же бросает её, достаёт из мешка горбушку, но Линда, съев хлеб, по-прежнему стоит на месте.

– На то есть своя причина, – с сожалением заключает он, – осёл упрям, но ведь и умом превосходит многих людей!

Услышав о себе такое, Линда впервые за всё время подаёт голос, и на ее ужасный рёв окрестные дворовые собаки отвечают бешеным лаем. С Филой на спине, ослица трогается с места, сворачивает с дороги и направляется прямиком через поле, в лес, и ослёнок резво бежит за ней.

В лесу уже темно, на ночь глядя неистово поют дрозды, где-то неподалеку кричит цапля. Чтобы не потеряться в темноте, оба держатся за уздечку Линды, и ослица уверенно идёт по едва заметной тропинке, будто не раз уже бывала в этом лесу. И наконец они видят озеро, окружённое замшелыми валунами и торчащими среди них молодыми елями. Место глухое, безлюдное, но возле самой воды стоит ветхая рыбацкая избушка. Подойдя поближе, они не решаются войти, и голубоватый лунный свет пробирается вовнутрь как вор.

– Что скажешь, Линда? – шёпотом спрашивает Фил, поглаживая ослицу по спине, но та только поводит ушами, и вдруг ни с того ни с сего идёт прямо на крыльцо, и ослёнок спешит за ней.

– Переночуем, а дальше будет видно, – решает за всех Фил, первый входя в избушку.

Внутри только железная печка да куча соломы, и все четверо устраиваются на полу.

Теперь они ничьи, и никого у них в мире нет. Только лес, волчья глушь, бездорожье. Но никто ведь и не прогоняет их отсюда. А дело идёт к осени, ветер швыряет в озеро берёзовую листву, где-то в вышине кричат, готовясь улететь, дикие гуси.

– Перезимуем, а дальше будет видно, – решает за всех Фил, собирая в лесу хворост.

Встретив на дороге крестьянина, Фил предлагает ему подросшего ослёнка в обмен на телегу, зная уже, зачем ему надо в город: он станет водовозом. Бочка озёрной воды – не такая уж тяжесть для Линды.

Всякий раз к нему на телегу пристраивается Фила, и пока он развозит по домам воду, она стоит возле хлебной лавки и играет на флейте, которую он смастерил для неё. Хозяин лавки выносит ей вчерашний хлеб, а в деревянной чашке возле её ног набирается к вечеру пригоршня мелких монет. И возвращаясь обратно, брат и сестра думают об одном и том же: как хорошо они устроились, вот бы порадовалась их матушка.

Как-то раз, пока Фил собирал по домам свои гроши, к Филе подошла нарядно одетая дама. Постояв и послушав, как Фила играет, она вытряхивает из кошелька горсть монет и, улыбнувшись, предлагает:

– Поиграй для моих гостей, заработаешь вдвое больше.

Взяв девочку за руку, женщина ведёт ее на окраину города, там у неё постоялый двор и харчевня. Никогда раньше Фила не бывала в таком большом доме, не видела сразу столько людей, не пробовала такую вкусную еду. Хозяйка велит ей стать на стул перед стойкой и сыграть что-нибудь веселое, а потом что-нибудь грустное, и тут же в глиняную кружку набросали столько монет, сколько Фила не заработала бы за целый месяц. «Теперь-то мы купим себе зимние шубки, – радостно думает Фила, – вот бы наша матушка порадовалась!»

Хозяйка уговаривает её заночевать, ведёт в маленькую, уютную комнату, заправляет чистым бельём постель, кладёт на подушку новую ночную рубашку. Такой красивой ночной рубашки у Филы никогда не было, ведь спят они с братом и ослицей по-прежнему на полу. И постель здесь такая мягкая, и одеяло такое тёплое, только спать и спать, и хозяйка расчесывает волнистые волосы Филы красивым черепаховым гребнем, и сладкий, какой бывает лишь в детстве, сон уносит Филу прочь. Хозяйка же, сев возле постели, тихо поёт колыбельную:

 
Будь то брат или жених,
Позабудь навеки их,
Всех подростков и парней,
Бедняков и королей,
Всех гони метлою прочь,
Будешь мне родная дочь.
 

И уже наутро Фила забывает, что ей нужно возвращаться в рыбацкую избушку на озере, к брату и ослице. Сама хозяйка теперь прислуживает ей, не принуждая ни к какой работе, разве что поиграть на флейте для гостей. А новое платье… Фила впервые смотрит на себя в зеркало: зелёный бархат под цвет её глаз, тёмные на плечах локоны. Стоя перед гостями на стуле, она не замечает, как убегает прочь время, и каждый вечер хозяйка набирает полную кружку монет.

Живя еще с мачехой, Фила не верила, что счастье бывает всамделишным, тёплым и сладким, как пасхальная булочка, и всё, что она раньше о счастье знала, сводилось к воскресному пению в церкви под завывание расстроенной фисгармонии. И сама она пела о том, чего никогда наяву не бывает, и потому становилось ей грустно, и некому было ей об этом сказать. Но теперь у неё есть туфли с серебряными пряжками!.. есть золотая заколка и гребень! А в сундучок под кроватью хозяйка кладёт каждый вечер несколько монет. И ничего такого, что могло бы омрачить это её нежданное счастье, Фила уже и не помнит, и каждый её счастливый день в точности похож на предыдущий.

Тем временем Фил ищет её повсюду, в городе, в поле, в лесу, но кого бы он ни спросил, никто его сестру не видел. Может, Линда что-то о ней знает? У неё снова ослёнок, и Фил доит её и оставляет кружку молока для Филы… вдруг вернётся.

Сундучок Филы становится всё тяжелее и тяжелее. Хозяйка ходит среди гостей с глиняной кружкой, которая к вечеру наполняется доверху мелкой и крупной монетой. На гостей она вовсе не смотрит – для неё все они на одно лицо – лишь звон бросаемых в кружку монет и может ее позабавить: одна или сразу несколько. За одним из столов, где никто не заказал никакой еды, в кружку падает целая пригоршня монет, и звон их особенный: звон золота! Едва глянув на гостя, хозяйка тут же отводит взгляд, в страхе подумав: «Это он…» Совсем еще юный, но одет как воин, и меч при нём. «Слишком молод и хорош собой, чтобы рисковать на войне жизнью и убивать других, – думает она, – к тому же явно не беден, и может, золото это сворованное, вон как блестят его глаза… Гнать его в шею!» И словно желая раздразнить хозяйку, гость встаёт из-за стола и идёт прямо к стойке, явно намереваясь сказать что-то флейтистке, ведь это её игра заставила его так раскошелиться. И хозяйка спешит следом за ним, намереваясь, если надо, вмешаться.

Сняв шляпу, он выдёргивает из-под ленты сорванный по дороге цветок шиповника и протягивает его Филе, и она тут же втыкает его себе в волосы. А ведь они не сказали еще друг другу ни слова. И хозяйка, с полной кружкой монет, задиристо его одёргивает:

– Забирай своё золото и проваливай!

Снисходительно ей улыбнувшись, гость кивает Филе и на ходу произносит:

– Я приду завтра…

– И послезавтра, – еле слышно отвечает она, – всегда…

Теперь у хозяйки нет никаких сомнений: это он! Тот, что намерен украсть у нее послушную, прилежную дочь, которая сама станет когда-нибудь хозяйкой. Ничего этот проходимец не получит!

Он приходит, как и сказал, на следующий день, и сразу к стойке, где Фила с утра уже ждёт его. В зелёном бархатном платье, с золотой заколкой в тёмных волосах, она служит приманкой десяткам глаз, но её игра тут же развеивает всякое нечистое намерение: то, о чём поёт её флейта, невозможно потрогать руками или купить за деньги. Должно быть и он это знает: положив на стул, на котором стоит флейтистка, свежую белую розу, он стремительно идёт прочь, словно опасаясь вдобавок еще что-то сказать, но Фила тут же спрыгивает на пол и бежит следом за ним… Это она должна ему что-то сказать!

Догнав его уже во дворе, Фила теряется от своей же дерзости, она всего лишь маленькая флейтистка, она могла бы сыграть ему, но сказать…

– Я здесь гость, – первый начинает он, отвязывая коня, – но я нашёл тебя и ты, возможно, нашла меня…

– Так оно и есть, – простодушно отвечает Фила и берёт его за руку, – но кто ты?

Заметив спешащую к ним хозяйку, она торопливо отпускает его руку, смотрит ему вслед…

Уже поздний вечер, ушли последние посетители, ворота закрыты. Сидя на постели, Фила берёт черепаховый гребень, роняет на пол заколку… в комнату входит хозяйка.

– Я причешу тебя, дочка, – с ласковой грустью произносит она, сев рядом, – чтобы лучше спалось, чтобы забылись все тяготы и заботы… спи, дитя моё, крепко спи!

И она принимается петь свою колыбельную: «Будь то брат или жених, позабудь навеки их…» И сладкий, какой бывает лишь в детстве, сон уносит Филу прочь.

На следующий день гость приходит снова, с охапкой белых роз и зажатым в кулаке золотым колечком. Глядя на него, хозяйка про себя улыбается: зря старается этот недоумок. Она-то знает, как сладка её колыбельная, как ласков её гребень, и теперь у неё вовсе нет сомнений: незваный гость уберётся восвояси.

Увидев Филу во дворе, где она кормит по утрам голубей, гость спешит к ней, едва не уронив только что срезанные розы. Она же будто и не узнаёт его, с опаской отходит в сторону, уступая ему дорогу.

– Но ведь еще вчера… – растерянно произносит он.

– Я никогда тебя раньше не видела, ступай прочь… ступай же!

В отчаянии уронив все свои розы и золотое колечко, гость торопливо идёт прочь, и гуляющий по двору петух тут же и склёвывает колечко, приняв его за червяка. Хозяйка же, видя это, удовлетворённо смеётся: теперь уж точно он сюда не явится.

И снова Фила стоит со своей флейтой на стуле, и посетители бросают в глиняную кружку монеты. Ей уже не вспомнить гостя с белой розой…

Среди зимы Фил едет в город, отвезти воду на постоялый двор, где платят вдвое больше обычного. Изрядно в пути замерзнув, он накрывает Линду овечьей шкурой, а себе заказывает в харчевне тарелку горячего супа. Но не успевает он поесть, как на стул возле стойки забирается совсем еще юная, темноволосая флейтистка… Фила!

– Сестра! Я нашёл мою сестру! – кричит он на всю харчевню и бросается бегом к стойке, – Я нашёл Филу!

Bepul matn qismi tugad.

19 528,32 s`om
Yosh cheklamasi:
0+
Litresda chiqarilgan sana:
15 dekabr 2025
Yozilgan sana:
2025
Hajm:
151 Sahifa 2 illyustratsiayalar
Mualliflik huquqi egasi:
Творческое объединение "Неформат"
Yuklab olish formati: