Kitobni o'qish: «Розовая пантера»
Алексей
Капли, ударяясь о стекло со звуками, напоминающими барабанную дробь, стекали вниз так покорно, как будто, вложив все свои силы в эти удары, уже больше не могли сопротивляться. Покорялись судьбе, теряя свою загадочную плотность и необыкновенную форму, сливаясь одна с другой, превращаясь в потоки уныло стекающей по стеклу воды.
Алексей смотрел в окно и думал о том, что судьба – странная штука.
Еще совсем недавно, три года назад, он даже и представить себе не мог, что будет вот так сидеть возле окна, смотреть на скользящие вниз капли и думать об их судьбе и причине их грусти, при этом находясь на рабочем месте. Как будто бы смотреть на эти капли и было его непосредственной задачей, за выполнение которой он и получал свои не слишком большие деньги. Но, собственно, чем ему было еще заняться? Читать охраннику на рабочем месте запрещено. Охранников с мольбертами и кистью, судорожно зажатой в руке, в природе тоже не встречается. Женщины-вахтерши обычно вяжут, коротая время за спицами или крючком. Вязать Алексей не умел, да если бы и умел, нашел бы, пожалуй, для этого занятия другое место. Чтобы хоть как-то поднять настроение, опустившееся – наверное, в связи с погодой – практически до нулевой отметки, он принялся сосредоточенно представлять себя – крупного, здоровенного, можно сказать, мужчину, облаченного в камуфляж, – сидящим в школьном вестибюле и проворно работающим спицами.
Веселее от этого почему-то не стало. Он даже не улыбнулся, несмотря на то, что прекрасно развитое воображение нарисовало очень четкую картинку. Снова отвернулся к окну и принялся рассматривать капли, скользящие по стеклу. Капли, разбивающиеся о стекло неизбежности, почему-то подумал он, и ему стало совсем тоскливо, потому что и в его жизни, как оказалось, оно было – это самое стекло неизбежности, о которое разбивались, как капли, его надежды. Никаких тебе книг, никаких холстов и красок, никаких спиц и крючков – сиди себе и выполняй свою работу. Смотри на эти чертовы капли и думай о том, как ты, собственно, здесь оказался. И в чем он заключается – смысл твоей бессмысленной жизни.
«Нужно было родиться на свет мужиком, чтобы малевать красками холсты!» – возмущенно сдвинув брови, сказал отец, пристально глядя Алексею в глаза, наверное, и в самом деле не веря в то, что сын говорит серьезно. Его желание поступить в художественное училище вызвало такую бурю возмущений, что даже сейчас, по прошествии стольких лет, Алексей слишком явственно мог вспомнить, как гулко стучало сердце – как капли, тут же пришло в голову надоевшее, набившее уже оскомину сравнение, как капли, разбивающиеся о стекло неизбежности. Художник – разве это профессия? Так сказал отец, а с отцом Алексея связывала многолетняя и преданная дружба.
И все-таки, почему он тогда согласился? Ведь было столько аргументов «против», можно было привести их, хотя бы побороться за свою мечту, которой он был одержим на протяжении стольких лет. Может быть, виной тому были умоляющие глаза матери, которые просили об одном – чтобы он не спорил с отцом. Отец что-то еще возмущенно кричал, а мать смотрела на него и, казалось, говорила ему глазами: «Послушайся, Алешенька. Ведь рисовать ты будешь, все равно будешь рисовать, просто профессия у тебя будет другая, а рисовать-то можно в свободное время».
Хотя, если разобраться, что это были за аргументы? Он мог бы сказать отцу, что, по его мнению, не каждое родившееся на свет существо мужского пола непременно должно становиться мужиком – бывают ведь не только художники, но и музыканты, и профессора, артисты, в конце концов, есть масса людей, которые совсем не вписываются в это узкое, попахивающее потом понятие.
Тогда он не думал, что сдался, – он просто дал себе отсрочку, решив, что после армии, став наконец мужиком и успокоив отца, сможет уже по-другому смотреть ему в глаза, сможет настоять на своем. Но, прослужив два года на границе, пришел домой и увидел, что мать совсем больна, отец тоже сдал – похудел, как будто высох даже, перенес инфаркт за время его армейской службы. Сердце его стало совсем слабым. Алексей досадливо подумал о том, что нужно было рожать его раньше, лет хотя бы в тридцать, но уж не в сорок, никак не в сорок. Но, с другой стороны, тогда бы его вообще на свете не было – был бы другой Алексей, родившийся из совершенно иного сочетания хромосом, а может, это вообще была бы какая-нибудь Наташа или Лена. Ей было бы проще – ей-то уж точно совсем ни к чему было бы мужиком становиться. Она могла бы быть самой собой…
Нужно было искать работу. Алексей не особенно утруждал себя поисками – спустя несколько недель, прошедших после возвращения домой, он просто позвонил по первому попавшемуся на глаза номеру телефона в охранную фирму, где требовались мужчины – военнослужащие, уволенные в запас. Позвонил и вскоре оказался в этом самом школьном вестибюле в роли «тети Маши», заняв ее привычное место, которое раньше, в более спокойное время, когда террористические акты случались гораздо реже, совсем не считалось местом для настоящего мужчины. Черт бы побрал эти новые времена…
Он не собирался слишком долго здесь задерживаться, рассматривая свое пребывание в столь унылой должности всего лишь временным островком на пути, который ему еще предстояло проделать. Наверное – едва ли стоит в этом сомневаться! – в жизни его все-таки ждет нечто более интересное и значительное. И это чертово стекло он проломит – как и полагается настоящему мужчине. Дай только время…
Алексей посмотрел на часы: время подходило к одиннадцати, а это значило, что до конца смены остается ни много ни мало пять часов. Еще пять часов ему предстоит беспрестанно таращиться на эти капли – даст Бог, дождь, может быть, кончится, а вместе с ним и его мучения, возникшие, казалось бы, на пустом месте. Обычный день, просто дождливый, почему-то выворачивал душу наизнанку, нагонял такую хандру, от которой, как в худшие армейские дни, в петлю хотелось лезть…
Он с усилием заставил себя наконец отвести взгляд от окна, даже голову повернул, чтобы уж наверняка больше не дать ни малейшего шанса хандре, источник существования которой находился именно там, в этом серо-мутном прямоугольнике. Отвернулся и принялся смотреть на лестницу, которая расстилалась перед ним и вела на второй этаж здания школы. Широкая, красивая лестница с мраморными ступенями, поблескивающими, отражая свет ламп дневного освещения.
На лестнице, на самой последней ступеньке, в уголке, сидела какая-то девчонка.
Алексей понял, что смотрит на нее уже достаточно долго и пристально, и с досадой отметил, что и здесь его поджидает ловушка; теперь для своего взгляда ему пришлось срочно подыскивать новый «объект» – появилась еще одна запретная зона, потому что вот так вот пялиться на ребенка было совсем уж неприлично, а снова смотреть в окно он не будет. Обещал себе, что не будет, – и точка, значит, не будет.
Взгляд заметался по сторонам, везде ему было неуютно, и уж совсем против правил были эти портреты на единственной остававшейся безопасной стене – лица из администрации района, которые Алексей до тошноты изучал все предшествующие дни. Лица, не вызывающие вообще никаких эмоций, – и это, наверное, было даже хуже, чем тоска. Расплывшиеся, не имеющие четких линий, никак не сопоставимые с законами рисунка – лица без «изюминки», без «зацепки», или слишком правильные, или слишком защищенные от вмешательства художника жировой прослойкой. Взгляд скользнул вниз, на пол, – эх, дали бы волю, как бы он размыл, растушевал всеми мыслимыми и немыслимыми цветами палитры эти строгие бело-коричневые треугольники и квадраты! Ничего больше не оставалось, как снова начать смотреть на лестницу, пытаясь изобразить на лице тупое выражение блюстителя порядка.
– Ну и чего ты на меня уставился?
Алексей вздохнул, подумав о том, что к взрослым вообще-то принято обращаться на вы. И еще о том, что это у нее следовало бы спросить, почему она, собственно, сидит на лестнице в то время, когда должна находиться на уроке – на какой-нибудь физике или литературе, выводить формулы или постигать премудрые мысли классиков. Вообще почему она, собственно, сидит на лестнице, даже в том случае, если формулы ей надоели, а мысли классиков не находят отклика в душе, – можно было бы по крайней мере сесть на скамейку, пустующую в противоположном конце вестибюля, возле гардероба, как раз под фотографиями лиц из администрации. Туда он уж точно бы смотреть не стал. Господи, насколько все было бы проще, подумал Алексей, если бы ей не пришла в голову дурацкая идея посидеть на ступеньках! Или по крайней мере если бы она пришла ей в голову несколько раньше или позже – короче, не во время его дежурства. Тогда он мог бы сколько душе угодно пялиться на эту милую сердцу лестницу и никто не задавал бы ему вопросов, на которые нет ответа.
– А ты почему не на уроке?
Объяснять девчонке, почему он на нее, собственно, смотрит, было бы глупо, поэтому он и постарался деликатно уйти от темы, задав этот совершенно ничего не значащий для него вопрос.
– А у тебя зажигалка есть? – спросила она в ответ.
– Чего-о? – протянул он, пытаясь рассмотреть это непонятно откуда взявшееся явление, которому на вид от роду было не больше двенадцати лет, нахально требующее у него зажигалку.
На первый взгляд ему на самом деле показалось, что девчонке никак не больше двенадцати, а если учитывать тенденцию к акселерации подростков, то ей могло быть в принципе и десять. Но рассмотреть ее было трудно – он видел только острые коленки, обтянутые светло-голубыми джинсами и торчащие на уровне подбородка. Над подбородком был нос, глаза и абсолютно белая, прибалтийская какая-то, растрепанная челка – самовольная деталь практически отсутствующей прически.
– Тебе лет-то сколько? И уже куришь?
– А ты меня поругай – может, брошу. И вообще с чего ты взял, что я курю?
Ругать ее Алексей, конечно, не собирался. Ему было все равно, сколько пачек в день выкуривает это создание определенно очень юного возраста. Сам Алексей начал курить в семнадцать, но кто сказал, что современные подростки должны видеть в нем пример для подражания?
– С того, что зажигалку спрашиваешь. Зачем же тебе зажигалка?
– Может, я школу хочу поджечь?
– Школу поджечь? Чем же она тебя так достала, эта школа?
– А всем. Всем достала.
Они разговаривали, разделенные достаточно большим расстоянием, но, поскольку в вестибюле было абсолютно пусто и тихо – только они двое и безмолвные, бездыханные лица из администрации, – голос повышать не приходилось.
– И чем же именно?
– Отвяжись.
«Создание» с правилами приличия явно было не знакомо или же принципиально их игнорировало. Но Алексей почему-то обиды не почувствовал – может, оттого, что не придавал правилам приличия слишком большого значения, а может, потому, что девчонка начинала потихоньку его заинтересовывать. «Надо же, так мало лет на свете прожила, а уже бунтарка, сидит себе демонстративно во время уроков на лестнице, школу хочет поджечь, зажигалку требует», – подумал он, чувствуя, как на лице появляется улыбка. Девчонка на самом деле была немного смешной, но смешной как-то по-хорошему. И эти волосы растрепанные…
– Лучше дай зажигалку.
– Я вообще-то здесь для того, чтобы пресекать беспорядки, а не создавать их. К тому же, если ты сейчас с моей же помощью спалишь школу, где я работать буду?
– Другую школу найдешь. Мало ли школ в Саратове, – ответила она нетерпеливо. – Да есть у тебя зажигалка или нет, черт возьми?
– Ну, есть, – ответил он, уже не в силах скрыть улыбки, настолько забавным было это ее «черт возьми».
Она резко поднялась с лестницы и направилась к нему, в тот же момент он понял, что ей уж точно не десять лет.
И даже, наверное, не двенадцать… Черт бы побрал эту акселерацию – эта пигалица с круглыми, детскими еще, но уже подведенными тушью глазами направлялась к нему походкой от бедра, настолько привыкшая уже, видимо, к тому, что она женщина… Алексей вдруг почувствовал, что у него пересохло в горле.
Она подошла ближе, убрала пальцами со лба челку, напомнив Алексею тут же набоковскую Эммочку из «Приглашения на казнь». Такая же белая челка, такое же нетерпеливое движение пальцев. Он даже на миг заподозрил ее в плагиате – настолько точно воспроизведенным показалось ему это движение, настолько оживляющим образ несуществующей девочки, бегающей вприпрыжку по темным коридорам тюрьмы. Но только вряд ли, тут же подумал Алексей, Эммочка ей знакома, вряд ли доводилось ей листать страницы этого скучноватого и в общем-то мало известного романа Набокова. Если уж эта девица что-то и читала из наследия великого писателя, то это, наверное, была «Лолита» – образ, внутренняя суть которого прекрасно уживалась с этой ее походкой. Лолита, но уж никак не Эммочка…
Она подошла, что-то рассеянно поискала глазами – возможно, она искала стул, потому что в следующую минуту уже легко запрыгнула прямо на стол, не обнаружив ничего более подходящего.
– В самом деле, нужно ведь где-то сидеть, – прокомментировал Алексей, пытаясь избавиться от подступающего шока – настолько необычной, настолько не от мира сего казалась ему эта Эммочка-Лолита, несмотря на то что вела себя сейчас по шаблону обычной малолетней шлюшки, каких вокруг полным-полно.
– Не стоять же, – откликнулась она тихо, закинула ногу на ногу, расстегнула молнию на сумке, переброшенной через плечо, и извлекла оттуда пачку «Парламента». Достала две сигареты. – А ты что, правда подумал, что я школу спалить собираюсь?
– Ага, подумал.
– Не ври, – тут же раскусила она его, но все-таки улыбнулась от этой мысли – от того, наверное, что ее заподозрили-таки в чем-то великом. – Ну где твоя зажигалка?
Она, видимо, всерьез полагала, что он сейчас закурит вместе с ней как ни в чем не бывало, будет вот так сидеть за столом, на котором она сидит, закинув ногу на ногу, и тоже покуривать. Что они будут сидеть и курить, стряхивая пепел куда придется, невзирая на присутствующие строгие лица из районной администрации и возможное появление реальных лиц из более близкой администрации школы. Он снова представил себе эту картинку – вторую, вслед за более ранней, той, на которой он вяжет спицами. Достал из кармана зажигалку, чиркнул, поднес к ее сигарете…
Она жадно вдохнула – как будто целые сутки не курила – и улыбнулась почти блаженной улыбкой.
– На, возьми, – протянула сигарету.
– Спасибо, я курил только что.
– Как хочешь. А ты ничего. – Она скосила на него глаза, в первый раз посмотрела оценивающе. – Нормальный. Я бы ни за что не подумала, что ты разрешишь мне здесь курить.
«Я бы и сам…» – подумал Алексей.
– Тебе ведь попадет за это, если нас сейчас увидят.
Она сказала это вполне равнодушно, но ему почему-то почудился какой-то странный смысл в словах «если нас сейчас увидят». На самом деле – если их сейчас увидят?
– Мне-то что. Тебе попадет – уроки прогуливаешь, куришь. На стол вот залезла, сидишь…
– Да мне плевать. Тебя зовут-то как?
Она снова убрала с лица челку, снова тем же движением стряхнула пепел, не глядя, розовым поблескивающим ноготком. Он почему-то – наверное, впервые в жизни – почувствовал себя каким-то деревенским увальнем, который не знает, с какой стороны подойти к понравившейся красавице. На роль понравившейся красавицы она явно не подходила – главным образом по возрасту, что полностью исключало всякую возможность рассмотрения иных параметров. Она вела себя – и это, видимо, шло от внутреннего ее ощущения – так, как будто это он, а не она пребывает в двенадцатилетнем возрасте. Она говорила так же небрежно, как стряхивала пепел, как убирала челку, – как будто в жизни для нее абсолютно ничего не имело значения.
– Ты лучше скажи, сколько тебе лет, а? – спросил он насмешливо, пытаясь подражать ее небрежности и чувствуя, что у него получается лишь жалкая копия с неподражаемого оригинала.
– Пятнадцать, – ответила она спокойно и почему-то добавила: – Скоро будет шестнадцать.
– Понятно, что не тридцать пять. После пятнадцати всегда так бывает.
– Тебе виднее, – покорно согласилась она. – А самому-то тебе сколько лет?
– А как ты думаешь?
– Ну, не знаю. – Было заметно, что ей просто лень заставлять себя о чем-то думать. – Лет двадцать, наверное.
– Двадцать два, – поправил он почему-то с гордостью.
– А-а, – протянула она и улыбнулась.
На некоторое время наступила тишина – слышно было только, как потрескивает, сгорая, бумага тлеющей сигареты, как бьются капли о стекло. Налетевший порыв ветра на короткое мгновение заставил их стучать еще громче, еще отчаяннее.
«Наверное, все-таки хорошо, что я ее встретил», – подумал Алексей, прислушиваясь теперь уже спокойно к звукам падающих за окном капель.
Она снова стряхнула пепел и снова поправила челку.
– Слушай, ты, случайно, не читала Набокова?
– Набокова?
– Ну да, Набокова. «Лолиту», например.
– «Лолиту» до конца не дочитала. Бросила на середине.
– Не понравилось?
– Не знаю. Дура она, по-моему, эта Лолита.
– Почему дура?
– Потому что сама не знает, чего от жизни хочет. – Алексей усмехнулся, подумав о том, что на свете не так уж много людей, которые знают, чего они хотят от жизни. Вот, например, он сам, собственной персоной.
– А ты про себя-то знаешь? Знаешь, чего хочешь от жизни? – спросил он, тут же подумав о том, что ей, наверное, все же еще не по возрасту пытаться отвечать на такие вопросы.
– Знаю, конечно. Жить хочу, чего же еще. Вот пять минут назад курить хотела, – без тени сомнения в голосе ответила она, щелчком отшвырнула окурок, снова блеснула розовым ноготком и повернулась к нему. – А теперь уже не хочу.
Алексей смотрел, как тлеет на полу, возле скамейки, крошечная оранжевая точка. А может, она права, подумал он, – нужно жить сегодняшним днем, даже не сегодняшним днем, а текущим мгновением? Может быть, тогда жизнь покажется более радостной и счастливой, потому что каждое мгновение человек будет делать то, что он хочет, – а именно – жить.
– Что так смотришь?
Он с трудом оторвал взгляд от притягивающего как магнит оранжевого огонька и увидел близко ее глаза – светло-зеленые и круглые. Она смотрела на него пристально – так, наверное, рассматривает ребенок, не умеющий читать, книжку с картинками, пытаясь определить, интересная ли там сказка и о чем она.
– Странный ты какой-то. Даже ничего не сказал, что я «бычок» бросила.
Алексей внутренне поморщился от слова «бычок».
– Ты у нас давно работаешь?
– Третью неделю.
– Что-то я тебя раньше не видела. Наверное, просто не обращала внимания.
– Я тебя тоже раньше не видел. Наверное, тоже…
Он почему-то подумал о том, как странно, что он раньше не заметил этой забавной копны светлых волос и этих круглых зеленых глаз. Странно, потому что в ней было что-то, что притягивает взгляд и навевает мысль о том, что было бы интересно нарисовать ее волосы, глаза, плавную линию подбородка, пухлые, без видимого контура, губы и высокие скулы. Пропорций в ее лице не было, но оно было интересно именно этим отсутствием пропорций, нехарактерностью, которая делает некоторых людей объектами вдохновения художника.
– Ты о чем задумался?
В ушах у нее поблескивали сережки замысловатой формы. В тот момент, когда она спросила, Алексей думал о форме ее ушных раковин. Было бы глупо честно признаться ей в этом, хотя, тут же подумал он, скорее всего она просто протянула бы равнодушно «а-а», не обнаружив признаков удивления.
– О твоей прическе, – улыбнувшись, ответил он почти честно. – Ты ее сама создавала, или над ней потрудились лучшие стилисты города?
– Какие там стилисты. – Она не обиделась. – Я просто сегодня в школу проспала. Встала поздно, некогда было их мочить. Если их с утра не намочить и не пригладить, они все время так торчат.
– Да нет, ничего. Тебе идет даже, знаешь. Шарм какой-то…
– Ну да, – с прежним равнодушием ответила она, и Алексей в очередной раз подумал о том, что этому ребенку, похоже, все по барабану.
А она как будто услышала это слово «ребенок», прочитав его мысли, и тут же, в доказательство обратного, ее рука нырнула под горловину кофточки, натянув на плечо спустившуюся вниз бретельку от невидимого бюстгальтера.
– Тебя, кстати, как зовут-то? – спросила она снова и уставилась на него так, как будто первый раз видела.
Он, поймав себя на том, что слишком уж долго думает о ее бюстгальтере, даже чертыхнувшись про себя, ответил немного смущенно:
– Алексей.
Она, видимо, заметила его смущение и истолковала его совершенно оригинальным образом:
– Да ничего, нормальное имя, У меня папу так звали,
– Ну спасибо. – Он широко улыбнулся, а она почему-то продолжала его утешать:
– И улыбка у тебя красивая. Зубы ровные такие…
– Господи, я же не лошадь! – не выдержав, он рассмеялся.
Она смотрела серьезно, без улыбки, с заметным напряжением, и он, как будто заразившись этой ее серьезной неулыбчивостью, как-то резко оборвал свой смех, снова услышал бьющиеся в оконное стекло капли.
– Ты странная какая-то. Чокнутая немножко.
– Я знаю, – спокойно, совсем не обидевшись, сказала она, как он, впрочем, и предполагал. – Мне все так говорят.
Она посмотрела на часы, висящие над липами, плавно соскользнула со стола, перебросила через плечо сумку.
Алексей вдруг понял, что за несколько минут успел привыкнуть к ее присутствию настолько сильно, что теперь ему стало как-то неуютно: стол показался огромным, на нем явно чего-то не хватало, какой-то важной и неотъемлемой детали, вестибюль – слишком пустым, и эти лица – ох уж эти лица!
– Ты куда?
Наивно было бы полагать, что она станет его вечной спутницей, сидящей на столе и помогающей развеять хандру. Для этой цели гораздо более пригодной оказалась бы фотография в рамочке, какие обычно ставят на стол, ей-то там и место, а девчонка-то ведь живая, и жизнь у нее своя – какое ей может быть дело до его хандры? Если бы радость можно было законсервировать в банке и лезть в эту банку всякий раз, когда на душе хреново… Интересно, надолго хватило бы банки?
– Мне пора, на немецкий. Гуд бай! – Она тряхнула волосами, последнее слово почти утонуло в пронзительном школьном звонке.
– Гуд бай – это по-английски, – бросил он ей вдогонку.
Она обернулась.
– Ну да, по-английски. Я знаю. – Конечно же, ей на это было наплевать…
– Эй! А зовут-то тебя как?
Он уже заранее предчувствовал, что сейчас услышит что-нибудь типа Виолетты, Ангелины или на худой конец Каролины, заранее знал, что имя это будет придуманным, как и вся она – лохматая, зеленоглазая и спокойная как удав. Разве бывают такие? Он уже заранее собирался сказать ей: «Врешь!», потому что насквозь ее видел. Собирался, и вдруг услышал:
– Маша.
– Маша?!
Она пожала плечами и, больше не оборачиваясь, стала удаляться – походкой от бедра, по ступенькам, один, второй лестничный пролет, снова тряхнула лохматой гривой и исчезла.
– Маша, – снова повторил он, примеряя к ней это имя, как портной примеряет костюм. Костюм определенно был тесноват и трещал по швам во всех местах, где только эти швы имелись. «Не может быть. Если бы сказала – Ангелина или Каролина, еще можно было бы поверить. Но Маша? Тоже мне, Маша. Маша, три рубля – и…» – вспомнилась дурацкая детская дразнилка.
На душе почему-то кошки скребли. Он прислушался: дождь, кажется, закончился, не слышно больше было этих ненавистных звуков, но, может быть, это просто шум ожившей на время перемены школы заглушал их. Посмотрел на стол, убедился, что он пуст, потом перевел взгляд на мраморный пол, усеянный бесконечными бело-коричневыми треугольниками и квадратами. Увидел окурок. Поднялся, подошел и загнал его носком ботинка под скамейку.
– Алешенька, ты? Ну наконец-то! Где так задержался? На работе? Ой, да промок весь! Что же зонт не взял, не догадался?
Алексей вздохнул. Он очень любил мать, был к ней по-настоящему привязан, несмотря на уже не детский возраст, но эта ее привычка задавать огромное количество вопросов и тут же самой на них отвечать иногда его раздражала. От него в общем-то ничего и не требовалось – она уже и так знала, что задержался он на работе, а зонт не взял, потому что не догадался. Поэтому, соответственно, и промок. Все просто, как дважды два.
– На работе задержался, – подтвердил он: промолчать после такого количества обрушившихся вопросов тоже было бы как-то странно. – Террористы здание захватили, пока их всех перестреляешь, знаешь, куча времени на это уйдет. А они, гады, живучие…
Достав из шкафа вешалку, он аккуратно повесил куртку и водрузил ее на бельевую веревку в ванной.
– Да брось ты свои шутки, Алеша, – укоризненно произнесла Анна Сергеевна, прислонившись к дверному косяку и внимательно наблюдая за бельевой веревкой, которая под тяжестью намокшей куртки грозила оборваться. – Не оборвется?
– Да с чего ты взяла, что это шутки, – возразил Алексей, задумчиво поглядывая все на ту же бельевую веревку: нет, должна выдержать, тем более что с каждой минутой куртка будет становиться легче. – Не оборвется.
– Да, не должна. Ну давай, мой руки, и идем ужинать. Я пельменей налепила. Ты, наверное, проголодался, пока террористов обезвреживал.
– Да, руки в крови по локоть, надо помыть…
– Да перестань же ты наконец, Алексей!
«Алексей» в устах матери было ругательством – самым оскорбительным, какое ему за двадцать два прожитых года доводилось от нее слышать.
– Извини, мама. – Он легонько обнял ее. – Не сердись. Конечно, не было никаких террористов. Сидел, как обычно, целый день в школьном вестибюле, смотрел в окно. Вот и все события сегодняшнего дня. Как ты считаешь, не зря он прожит? Не будет ли потом твоему сыну мучительно больно за бесцельно прожитые годы?
– Ну это же временная работа, – утешила она его, глядя с любовью. – Идем кушать.
Алексей прошел на кухню и уселся за стол. На плите, на самом краешке, возле едва горящей конфорки примостилась алюминиевая кастрюля, поджидающая его прихода, видимо, так же нетерпеливо, как родная мать. Радостно забулькала вода, принимая в свои кипящие объятия маленькие желтоватые кусочки теста, начиненные вкуснейшим фаршем, – в этот момент Алексей почувствовал, что на самом деле проголодался. Еще бы не проголодаться, когда полтора, а то и два часа бродишь по улицам, не имея никакой конкретной цели, кроме одной, весьма сомнительной – промокнуть до нитки, промерзнуть до костей, тем самым доказав себе очевидную истину – что ты человек и состоишь из плоти, которая требует какого-никакого внимания. Теперь, к вящей радости, он выяснил еще одну существенную деталь – что у него, кроме костей и мяса, есть желудок. Весьма нахальный…
– Сметана вот, кетчуп, помидоры достать соленые?
– Достать, и огурцы тоже. Выкладывай на стол всю прозу жизни, какая только есть в холодильнике.
– Ох, Лешка, ну какой же ты у меня…
Мать, как и все матери на свете, просто радовалась тому, что у ребенка хороший аппетит. Радовалась, по-видимому, этому гораздо больше, чем чему-то туманному, неопределенному, заключенному в словах «какой же ты у меня…».
– Прожорливый, – закончил он за нее начатую фразу, заталкивая в рот сразу два маленьких пельменя, насаженных, как сиамские близнецы, на вилку. – Тебе есть чем гордиться, мама. Прожорливый – значит, здоровый, а здоровье мне необходимо при моей работе, требующей значительных…
– Прожуй сначала, потом философствуй!
– …физических и умственных нагрузок, – закончил он с набитым ртом, проигнорировав ее требование. – Лично я считаю, что философия и пельмени, особенно такие вкусные, – вещи, вполне совместимые.
– Вот и хорошо, – таинственно улыбнувшись чему-то неведомому, сказала Анна Сергеевна.
– Что хорошо, мама?
– Хорошо то, что настроение у тебя хорошее.
– Да? У меня хорошее настроение? – Он удивился на самом деле, искренне. Кажется, такого паршивого настроения, как в этот день, у него не было уже несколько недель кряду.
– Ну да, – подтвердила она. – Все шутишь…
Алексей промолчал, не став убеждать мать в том, что его пустомельство в данном случае является как раз признаком состояния, прямо противоположного хорошему настроению. Только он ведь и сам еще пока не разобрался в своем настроении – может быть, оно у него и вправду скорее хорошее, чем плохое?
– Людочка звонила два раза. Ты где задержался-то так долго?
«Да, все-таки скорее плохое, чем хорошее». – Услышанная фраза тут же склонила чашу весов в сторону пессимизма.
– Два раза? И что она хотела?
– С тобой хотела поговорить, что же еще? Вы с ней, кажется, завтра в театр собирались…
– Так это же завтра, мам. Вот завтра и звонила бы.
– Все шутишь, – отмахнулась Анна Сергеевна.
«Если бы», – подумал Алексей, но вслух ничего не сказал, чтобы не расстраивать мать.
– Шучу, конечно.
– Тебе чай или кофе?
– Чай, наверное… Или кофе?
Желудок, наполненный, по-видимому, до краев, если таковые у него имелись, полностью утратил свою наглость и стал спокойным, как насытившийся хищник, милостиво предоставляя залить свое содержимое всем, что только взбредет в голову. Чаем, кофе, молоком, водкой или вообще ничем. Алексей, отдавая дань своему творческому воображению, даже представил себе его, улыбающегося блаженной улыбкой, с розовыми, пухлыми, как у хомяка, щеками, набитыми пельменями.
– Людочка…
Все остальное, последовавшее за словом «Людочка», почему-то было настолько неинтересным, что Алексей постепенно стал отключаться, погружаясь в свои мысли – впрочем, как ни парадоксально, о той же Людочке.
Они познакомились не так давно, два с небольшим месяца назад, когда он только вернулся из армии и, дико истосковавшийся по краскам и холстам, отправился в городской парк и, устроившись на бетонном ограждении возле пруда, стал рисовать. Он рисовал, как обычно, отключившись от всего, что было за рамками воображаемой картины, пытаясь не упустить глянцевого блеска листьев и запечатлеть, насколько это возможно, их нервную дрожь на ветру. Как оказалось впоследствии – он, конечно, даже не подозревал об этом, – Людмила почти целый час проторчала у него за спиной, деликатно не обнаруживая себя до тех пор, пока он наконец сам не почувствовал, что нужно сделать передышку.
Она оказалась достаточно яркой, привлекательной брюнеткой, женщиной, что называется, знойного типа, при этом обладающей – и теперь он не мог этого не признать! – не только тонким профилем, но и тонкой натурой. Завязавшийся непринужденный разговор о стилях живописи, в которых она – опять же необходимо признать – неплохо разбиралась, перешел постепенно в разговор о личном, о все более личном и, наконец, уже совсем о личном – это было уже в ее постели. Потом он рисовал ее обнаженной, не имея сил после двухлетнего армейского воздержания следовать незыблемой заповеди, касающейся отношений художника и натурщицы во время работы. Они все больше этим и занимались, портретами с длинными паузами, в которые вмещалось все больше и больше личного, пока однажды Алексей не осознал слишком ясно, что с личным уже перебор. Но, впрочем, он не имел ничего против отношений с Людмилой, она от него ничего не требовала, ни к чему его не обязывала, никогда не просила остаться на ночь… Со временем он стал понимать, что в Людмиле ему нравится гораздо больше то, чего она не делает, чем то, что она делает. За это ее определенно следовало ценить – но не любить же! А вот мама – Алексей снова услышал ее голос, произносящий слово «Людочка», – считала, что именно так она и выглядит, любовь. Людочка ей нравилась… Хотя – кто ее знает, что она есть такое, эта любовь? И есть ли она на самом деле? Алексей уже вышел из возраста, когда на этот вопрос отвечают безапелляционное «да», но еще, по-видимому, не дожил до тех лет, когда ответом становится лишь скептическая усмешка. Не хотелось впадать ни в детство, ни в старческий маразм, поэтому он предпочитал в этом вопросе занимать промежуточное положение, не отрицая ни наличия, ни отсутствия чувства, будоражащего сознание людей на протяжении веков. Относился к нему настороженно и с большим сомнением, никому, кроме мамы, слова «люблю» в жизни не подарив ни разу. Он даже побаивался немного этого слова – «люблю»…