Kitobni o'qish: «Астарта. Большая игра. Книга 1»
Астарта. Большая игра
Книга первая
Глава 1. «Дверь, что открывается не наружу, а внутрь»
Рассвет лишь коснулся края горизонта легкой позолотой, а город уже тонул в предутренней лихорадке.
Стальные реки автомобилей разрезали прохладный воздух, пешеходы — суетливые, как муравьи — торопились каждый по своим делам. Грохот стройки заглушал привычный уличный гул, и огромный мегаполис, будто лунатик, медленно выходил из ночного забытья, силясь припомнить ускользнувший сон. Улицы просыпались неохотно, вяло, а шум прибывал неотвратимо, как морской прилив, поглощающий остатки тишины.
На автобусной остановке я затерялась в этом ожидании и ощутила себя крошечной песчинкой, брошенной в людской океан. Вокруг теснилась взвинченная толпа — сжатая пружина, готовая в любой миг распрямиться и рвануть вперед. Время тянулось невыносимо медленно: автобус запаздывал уже добрых двадцать минут. Раздражение, подстегнутое духотой, грохотом и всеобщей суетой, нарастало с каждой секундой. Над головами витало глухое, недовольное роптание — тревожное, как крик потревоженной птицы. Самые нетерпеливые столпились у самой кромки тротуара, застыв на низком старте в готовности штурмовать переполненный салон. Воздух был наэлектризован напряжением, а перед глазами расстилался безрадостный городской вид — блеклый, будто старая, выгоревшая на солнце фотография.
Вдруг за спиной раздался голос — резкий, скрипучий, как несмазанные тормоза, и до краев полный праведного возмущения. Я обернулась и увидела классику жанра: боевую пожилую даму, которая шла на таран сквозь плотные ряды ожидающих с грацией ледокола, прокладывающего путь во льдах.
— Ишь, сбились в кучу, будто медом тут намазано! — гневно чеканила она, буравя толпу взглядом-рентгеном, от которого хотелось немедленно провалиться сквозь асфальт. — Тротуар — во! — пустой, хоть танцуй, хоть на самокате катайся, а они столпились, как пингвины на льдине! И как, позвольте спросить, порядочному человеку к автобусу пробиваться? По воздуху лететь?!
Я машинально бросила тоскливый взгляд на подъезжающий автобус. Сердце на секунду встрепенулось, забилось в наивной надежде, а потом жалобно ухнуло вниз, как подбитая птица: снова не мой. Опять мимо.
Продолжая стоически высматривать в потоке свой заветный номер, я краем сознания отмечала разворачивающееся за спиной представление. А старушка тем временем перешла от слов к решительным действиям и развернула полномасштабную военную кампанию.
Действовала она как прирожденный стратег — четко, напористо и без тени сомнения. Ее зонтик, словно указка главнокомандующего, деликатно, но весьма ощутимо ткнулся в спину парня, наглухо забаррикадировавшегося в своем музыкальном мире.
— Ну что, соколик, может, расступишься? — процедила она тоном, в котором от вежливой просьбы не осталось даже запятой — один сплошной приказ, не подлежащий обжалованию.
Парень, вырванный из нирваны басов резким тычком, подпрыгнул на месте, будто герой восьмибитной игры, у которого внезапно отняли последнюю жизнь. Он выдернул один наушник и ошалело завертел головой, пытаясь сообразить, в какую реальность его телепортировало. Его робкая попытка проявить галантность испарилась быстрее, чем лужа на июльском асфальте, стоило бабуле пойти в контрнаступление:
— Чего уставился, мамкин херувим?! Проход освободи, пока я добрая!
Столкнувшись с ее железобетонной безапелляционностью — а главное, с виртуозным, отточенным десятилетиями острословием — парень благоразумно капитулировал. Он поспешно отступил на шаг, мгновенно приняв вид человека, который именно это и собирался сделать, просто чуть замешкался.
А неумолимая воительница, бормоча под нос заклинания, достойные древнерусской летописи и лексикона бывалого прапорщика, вихрем пронеслась сквозь оцепеневшую толпу и с триумфом завоевателя ворвалась в распахнутые двери автобуса, будто брала штурмом неприступную крепость. Такому натиску позавидовал бы сам Суворов! Тут впору выдавать медаль «За отвагу» и еще две — «За стратегическое превосходство».
Городское утро — это перформанс, где ты то ли зритель, то ли статист, то ли призрак, затерянный среди сотен толкающихся тел. Быть может, я и вовсе не существую – лишь мираж, растворенный в этом водовороте?
На миг промелькнуло дикое желание развернуться и сбежать назад – туда, где нет толп, локтей в бока и оскорблений в духе «мамкин херувим». Но мои эскапистские мечты перечеркнул скрежет тормозов. Чудо. Автобус. Мой автобус. Тот самый, с нужным номером.
Значит, чудеса все же случаются – хотя бы раз в двадцать минут.
Двери автобуса со стоном захлопнулись, будто старый холодильник в депрессии. Я мгновенно превратилась в человеческий бутерброд — сплюснутую между металлической стенкой и чьим-то пуховиком, пахнувшим дешевым кондиционером и тщетными надеждами.
В этот момент сквозь толпу начал пробиваться контролер. Не человек — природное явление. Двухметровый Голиаф в жилетке «Доверие», чьи плечи несли историю тысячи проверок, а взгляд — холодную статистику штрафов.
— Ваши билетики-документики, проездные, карточки — чем порадуете? — прогремело над моим ухом, заставляя меня инстинктивно вспомнить все грехи молодости.
Его рука, мелькая перед моим лицом, выбивала ритм на моем носу четче, чем барабанщик рок-группы. Я замерла в странной позе — нечто среднее между йогом и человеком, внезапно вспомнившим, где спрятаны семейные драгоценности.
Когда мне наконец удалось извлечь проездной (после пятиминутного квеста «Найди карман в искривленном пространстве-времени»), контролер просканировал его с подозрительностью антиквара, нашедшего во время блошиного рынка внезапно подлинный «Рембрандт». Его взгляд говорил четче любого протокола: «Слишком законопослушно, чтобы быть правдой».
Одобрительно хмыкнув (что в его лексиконе означало «Живи пока»), он ринулся дальше — гроза безбилетников, кошмар студентов и единственный человек в автобусе, которому действительно хватало места.
Я снова отпустила внимание, растворившись в потоках машин за окном. Где-то за этой медленной рекой света уже существовали другие пейзажи — горы, укрытые мохнатыми шапками лесов, деревни, где билеты рвали только вьюги, а вместо контролеров у проходов дежурили совы.
Задержав взгляд на изумрудных вершинах, я на миг выскользнула из городского водоворота. Там, в далеких долинах, царила тишина — ни гула моторов, ни толчеи, ни выкриков «Готовимся к остановке!». Только шелест листвы да перекличка птиц, которой не мешал ни один строгий голос с портативным валидатором.
И вдруг — я почти ощутила горный воздух. Он вливался в легкие прохладой, а эхо разносило мое имя по склонам, будто природа нашептывала: «Останься».
Но в тот же миг чей-то локоть грубо вернул меня в реальность. Виновник уже растворился в толпе, оставив после себя лишь смятую сумку и косой взгляд соседки. Пришлось смириться — автобус замедлял ход, а значит, пора было включаться в привычный ритуал: прижать рюкзак, найти опору и мысленно извиниться перед всеми, кого задену на выходе.
Объединенные общей целью выживания, мы мгновенно находим общий язык — хитрый маневр плечом здесь, тактический нажим спиной там. В этом странном единстве внезапно рождается фронтовое братство: стоящий рядом парень прикрывает мой фланг от наступления "сидячих", а пожилая женщина с авоськой становится неожиданным союзником в борьбе за квадратные сантиметры пространства.
Когда автобус резко тормозит, наш стихийный десант совершает последний рывок: толчок локтями, извиняющаяся улыбка «простите, выхожу», моментальное растворение в толпе. Через минуту мы уже чужие, избегая зрительного контакта — как бывшие любовники на неловкой вечеринке.
И вот я врываюсь в офис, задыхаясь, словно спринтер на финишной прямой, за семь секунд до рокового звонка. Скольжу по начищенному паркету в неуклюжем танце, больше напоминающем агонию раненого аиста на льду. Мой силуэт, отраженный в стеклянных дверях, скорее вызывает ассоциации с потрепанной совой, пережившей бурную ночь, чем с лощеным офисным работником.
— Ну ты сегодня просто шик-блеск, — ехидно протянули у меня за спиной.
Я подпрыгнула как ужаленная, стремительно просканировала кабинет на предмет начальства и, убедившись, что гроза еще не прибыла, шумно выдохнула. Конечно, это была Женя — моя подруга, которая в отличие от меня, простой смертной из общественного транспорта, прибывает в офис на собственном авто, свежая как майская роза.
Она стояла с видом сытой кошки, сияла ехидной улыбкой и отбивала безупречными ногтями чечетку по крышке своего безупречно чистого ланчбокса, будто говоря: «Ну давай, оправдывайся».
— Что за образ? — невинно продолжила она, окинув меня взглядом с головы до ног. — Концепт «жертва цунами, но с оптимизмом»? Или это новый бьюти-тренд — макияж в стиле «меня поцеловал встречный автобус и не извинился»?
— Обхохочешься, — фыркнула я, сдирая на ходу куртку, которая, кажется, жила отдельной жизнью. — Ты бы хоть разок прокатилась в моем автобусе — и вопросы бы отпали сами собой. Наш водитель — не водитель, а обезумевший шеф-повар на стероидах. Мы для него — партия пельменного теста: он нас и замесит, и отобьет, и швырнет об стол, а на остановке эффектно выплюнет. Хочешь утреннего экстрима без регистрации и смс — добро пожаловать на маршрут номер семь!
— Ой, нет, спасибо, — Женя даже отшатнулась, будто я предложила ей прыгнуть с парашютом без парашюта. — Меня мой скромный четырехколесный друг устраивает на все сто. Я как-то предпочитаю доезжать, а не долетать.
Я только усмехнулась. Ирония — моя броня. Мой личный антидепрессант и огнетушитель в одном флаконе. Даже когда внутри все кипит и руки чешутся запустить монитором в стену с криком раненого бизона, я просто щедро сыплю перца в рассказ. И знаете, что самое смешное? Это чертовски работает.
Со стороны я, конечно, та еще серая мышка: нос слегка вздернут, стрижка — легендарный «Ультракороткий боб», от которого парикмахеры плачут, а я — ликую. А что? Кудри растить — только время и нервы тратить. Пока их высушишь — уже и пенсия на носу. Намаялась я с этой гривой в прошлом, теперь мой девиз: чем короче, тем спокойнее и целее нервы.
Почему же я мышка? Да потому что живу как хочу я, а не как велит глянцевая библия моды. Ношу то, от чего кайфую, а не то, что очередной гуру-дизайнер объявил писком сезона. Сама себе стилист, сама себе хозяйка, сама себе вселенная. Независимая до мозга костей. Точка.
Но если приглядеться чуть внимательнее, сквозь эту мышиную шубку проглянет та еще штучка. Может, я и не роковая красотка с обложки, но характер у меня — чистый перчик чили. С искрой, с перчинкой, с детонатором. И, черт побери, мне это безумно нравится.
Но за звонкой маской шуток я прятала тихое чувство — будто жизнь просачивается сквозь пальцы, как песок в перевернутых часах. Каждый день повторялся с механической точностью: тот же маршрут, те же задачи, те же оправдания перед самой собой. «Все ведь нормально», — шептала я, натягивая привычную улыбку. «Ты не голодаешь, спишь в тепле — что тебе еще надо?»
Но стоило вечереть, стоило окнам погрузиться в темноту — наступал он. Тот самый момент, невыносимо честный, от которого не спрятаться.
Пальцы сами тянулись к телефону. Бесконечная лента — мелькание чужих лиц, новостей, цитат, распродаж. Я листала и листала, лишь бы заглушить тихий, но настойчивый голос внутри, который шептал одно и то же: «Хватит. Пора что-то менять».
Но что-то словно сковывало меня изнутри. Не хотелось ни думать, ни действовать, ни желать большего, чем уже есть. Я сама очертила вокруг себя невидимые границы, и сама же убедила себя, что так и должно быть.
Зачем стремиться к большему? Подумаешь, унитаз не золотой — белый тоже вполне сойдет. Ну и что, что ни разу не была за границей? Что я там не видела? На Эйфелеву башню глазеть? Так у нас и своя есть — Останкинская, ничуть не хуже.
Каждый новый пост, каждая пролистанная картинка ложилась плотной завесой на мои сомнения, старательно укрывая от самой себя мысль о том, что день снова прожит впустую. Лента крутилась все быстрее, строки сливались в бесформенную кашу из букв, а бессмысленная суета казалась спасительнее, чем честный разговор с собой.
Остановиться?
Или просто прокрутить дальше...
Страх перед переменами напоминал старую, перекошенную дверь на ржавых петлях. Тронь неосторожно — и она рухнет, впустив в жизнь совершенно иную реальность. А я застыла на пороге, едва касаясь холодной ручки. Боялась и распахнуть ее настежь, и захлопнуть навсегда. Пусть даже нынешняя стабильность была душной и тесной, зато — знакомой, предсказуемой, безопасной. А что там, по ту сторону? Может, свежий ветер свободы, а может — ледяной ливень разочарований и вязкая трясина ошибок. А может, и то, и другое сразу. Кто ж угадает наперед?
А жизнь тем временем тикала — тихо и неумолимо, как старый таймер на забытой кухонной плите. И с каждым прожитым днём во фразе «вот завтра точно начну новую жизнь» оставалось всё меньше веры.
Моё детство пахло лекарствами.
Горький, едкий запах лекарств будто навсегда въелся в стены нашей тесной хрущёвки. Казалось, он пропитал собой сам воздух квартиры и ни за что не хотел выветриваться. Мама угасала день за днём — становилась всё бледнее, прозрачнее, будто огонёк свечи, который вот-вот задует сквозняк. А я, худенькая девчонка с двумя косичками и потрёпанным томиком детективных романов про адвоката Перри Мейсона на коленях, часами просиживала у дверей поликлиник, от скуки пересчитывая трещинки на выцветшем линолеуме.
— Вот этот врач нам обязательно поможет, — тихо, как заклинание, повторяла мама, и ее пальцы предательски дрожали, когда она в пятый раз старательно, без единой помарки, заполняла бланк страхового полиса.
Потом она сдавленно кашляла в кулак и тут же пыталась улыбнуться, чтобы подбодрить меня:
— Ты же знаешь, Диночка, любые перемены — к лучшему.
А затем приходили счета. Пухлые конверты с немыслимыми суммами, которые уже не помещались в ящике старой тумбочки. Я научилась аккуратно подшивать их в ровные стопки — летопись нашего бессилия и безденежья.
В шестнадцать жизнь выбросила меня на берег дешевого привокзального кафе. Там вечно шипела, как разъяренная змея, раскаленная сковорода, а горы немытых тарелок росли быстрее, чем я успевала их оттирать. В двадцать два — меня зажали холодные объятия офисного кресла. Зато здесь боль наконец обрела четкие очертания — ровные столбцы и цифры в таблице Excel.
По большому счету, и радоваться-то было нечему. Разве что редкой маминой улыбке да тем коротким просветам, когда ей становилось немного легче. Самый длинный такой просвет случился, когда в моей жизни появился он. Мама тогда будто ожила от надежды, что у нас все сложится, и ее уже не так мучила мысль, что скоро ей придется оставить меня одну.
— Ну наконец-то, — шептала она, заботливо поправляя мне воротник перед свиданием. — Счастье ведь любит терпеливых. У тебя родится сын, назови его Димой. Я его прямо вижу — сладкого ангелочка у тебя на руках. Он станет твоей опорой, твоей путеводной звездой. Дети не дают нам сломаться и опустить руки. Он даст тебе силы идти вперед и смело выйти за рамки, которые кто-то когда-то начертил за тебя. Свою историю ты напишешь сама.
А у меня в голове все равно стоял только бесконечный больничный коридор и мамины руки, дрожащие над очередным бланком. И даже теперь, спустя годы, когда лифт вдруг застревал между этажами, мне чудилось, что я снова стою у той самой двери. Считаю трещины на полу. Жду. Только теперь уже не мамины пальцы дрожат над бумагами — а мои. И я по привычке затаиваю дыхание на стыке между «до» и «после».
Да, судьба оказалась виртуозной аферисткой. Сперва испарился он, в один миг оборвав все нити обещаний, даже не задумавшись, что его сын будет расти без отца. А следом, будто этого было недостаточно, навсегда погас свет в маминых глазах, забрав с собой последнее тепло этого дома.
После этого я намертво заколотила все окна в своей душе. Никаких перемен — только железный распорядок дня, где каждая минута была под контролем. Жизнь по инструкции: не высовываться, не мечтать, не рисковать.
Сегодняшний вечер обещал быть таким же предсказуемым — ровно до того мгновения, как я переступила порог детского сада.
— Дима сегодня устроил… перформанс, — голос воспитательницы, Надежды Эдуардовны, проскрипел, как давно не отпираемая дверь.
На столе лежал аккуратный листок с отчётом о «подвигах» моего шестилетнего бунтаря:
Биологическое оружие (муха в супе) ✔
Публичное выступление («Здесь всё заражено!») ✔
Коллективный бойкот (дети хором отказались от еды) ✔
Я прикусила губу, чтобы сдержать улыбку, и кивнула, призывая её продолжить.
— Это ещё не всё, — с нарастающим раздражением продолжила она. — До этого он запер меня в туалете, подперев дверь стулом, и кричал, что там Сереноголовый! А потом вместе с другом отстреливался из водяного пистолета, пока я не освободилась.
Я украдкой взглянула на Диму. Он стоял неподалеку, озаренный мягким светом, и смотрел на меня с видом ангельской невинности: белокурые локоны, пухлые губки, курносый носик, небесно-голубые глазки… Ну прямо ангел, сошедший с небес.

— Я вас поняла, спасибо, — ответила я воспитательнице, сдерживая улыбку. — Димочка, собирайся, идём домой.
Как только сын вышел, я встретилась взглядом с Надеждой Эдуардовной. Её щёки пылали, будто она только что проглотила раскалённый самовар, а мне предстояло его вытащить.
— Поверьте, такое больше не повторится! — бодро заверила я, мысленно прикидывая шансы, что Дима снова устроит цирк раньше, чем мы дойдём до калитки.
Забрав ребёнка из «логова зла» (так он гордо именовал детский сад, видимо, считая себя повстанцем в войне против режима тихого часа), мы двинулись домой через парк. Молчание было таким громким, что, кажется, его можно было потрогать. Я пыталась придумать вдохновенную лекцию о поведении, но в голове крутились только мысли: «Ну ты даёшь!» и «Ну хоть бы в следующий раз он не выбрал для своих трюков самый заметный момент!»
Атмосфера накалялась. Дима, похоже, тоже репетировал оправдания — его лицо выражало непоколебимую уверенность, будто он не хулиган, а жертва несправедливой системы.
— Мама, — вдруг заявил он с пафосом, достойным оскаровской речи, — эта нянечка ко мне придирается! Я ей в следующий раз… — тут он драматично сжал кулачок, — …нарисую дракона на стуле! Ух! Пусть знает!
Я еле сдержала смех. Боевой дух — на высоте, креативность — тоже. Осталось только перенаправить их в мирное русло. Ну или купить нянечке кофе.
— Солнышко моё драгоценное, — вздохнула я, гладя его растрёпанные вихры, — конечно, ты у меня самый талантливый режиссёр детсадовских блокбастеров! Вот только съёмочной группе твои сценарии даются тяжеловато — представь, если бы воспитательница вдруг решила устроить «тихий час» посреди нашей гостиной в субботу утром?
Дима фыркнул, но уже без прежнего боевого задора. Он смущённо ёрзал, водя носком по асфальту и выводя невидимые узоры.
— Вооот, — подхватила я его настроение, — а теперь представь, что тебе надо наливать компот двадцать пять раз подряд, да ещё и выслушивать, что он недостаточно сладкий! Страшно?
Сын неожиданно захихикал.
— Это я про твою нянечку, — лукаво подмигнула я. — Ох, бедная женщина! Ты же знаешь, что в её группе есть ещё десять таких же «кинозвёзд», как ты? Как думаешь, у неё дома есть волшебная таблетка от головной боли?
Дима задумался, а я не удержалась и добавила:
— Давай договоримся: ты продолжаешь придумывать свои гениальные трюки (только, чур, без разрушений!), а уважение к чужому труду сделаем обязательным бонусом. Как в мультиках — нельзя пройти уровень без собранных алмазов доброты!
Сын серьезно кивнул и вдруг спросил:
— А если я нарисую ей не дракона, а цветочек?
— Вот это уже похоже на золотую медаль! — расхохоталась я, обнимая своего маленького бунтаря.
Ветер сорвал с дерева пожелтевший лист, и он весело закружился рядом с нами, будто одобряя наше перемирие.
Я погладила его по волосам.
— Выше носик! Ладно, хватит о садике. Смотри, какая золотая осень! Какой сейчас месяц? И когда наступит зима?
Он замер, разглядывая ковер из листьев под ногами.
— Сентябрь… Значит, потом… — голос затерялся в раздумьях.
— А ведь вчера ты бойко отвечал! Ну-ка, вспоминай: когда ждать первый снег?
Дима сморщил лоб, вытягивая слово:
— Но у нас снег иногда и в мае идет. Май же — это весна? Вообще бардак…
Улыбка едва тронула мои губы — и тотчас угасла. Что-то неуловимо изменилось. Ветер оборвался на полуслове, будто кто-то захлопнул невидимую дверь, и в наступившем безмолвии откуда-то издалека прорезался надрывный крик. Я обернулась рывком — никого. Только аллея, пустая и безучастная.
Мы прибавили шагу, но холодок, засевший между лопаток, никуда не делся. Парк словно вымер: ни щебета, ни голосов — только сухой шорох листвы, разбегающейся из-под наших подошв.
А потом я увидела его — мужчину у скамейки. Он стоял совершенно неподвижно, странно отрешённый, словно вырезанный из другого, более тёмного мира и вклеенный в этот осенний пейзаж. Что-то внутри меня оборвалось — разом. Пальцы сами стиснули ладонь Димы, сжались так, что костяшки побелели.
— Мама, больно! Отпусти! — вскрикнул он, дёргая руку.
— Прости… прости, малыш, я не хотела… — выдохнула я, отпуская его и хватаясь за виски.
Дима насупился, но не проронил ни слова. Просто замер рядом, глядя на меня снизу вверх — настороженно, испуганно.
Я заставила себя поднять взгляд. Мужчина по-прежнему стоял у скамейки, а вокруг него кружила палая листва — подхваченная невесть откуда взявшимся порывом, она вычерчивала медленные спирали, словно парк дышал только вокруг этой единственной фигуры. Я зажмурилась, втянула воздух до самого дна лёгких, пытаясь унять сердце, которое колотилось так отчаянно, будто рвалось наружу сквозь рёбра.
Когда веки разомкнулись, мир стал другим. Парк ожил — разом, без перехода. Люди возникли ниоткуда: смех, обрывки разговоров, скрип колясок по гравию. Секунду назад здесь царила гнетущая пустота — а теперь аллеи жили привычной жизнью, словно ничего и не было.
— Пойдём отсюда, Дима… Мне всё это чудится, наверное, — произнесла я глухо, почти шёпотом.
Рука по привычке потянулась вниз — нащупать его тёплые пальцы, сомкнуть свою ладонь вокруг его маленькой…
Пустота.
Мир обрушился. Ледяной ужас хлынул внутрь, затопил грудную клетку, перехватил горло. Димы не было. Ни рядом, ни в шаге, ни в двух. Дыхание оборвалось, а взгляд уже метался по толпе — лихорадочно, отчаянно, — выхватывая лица, силуэты, цвета, выискивая единственное: знакомую полосатую шапку.
— Ди-и… ма, — хрипло сорвалось с губ, но невидимая петля тут же стянула горло.
Слюна встала комом в пересохшей глотке. Воздух драл изнутри. И я, разрывая грудь на части, закричала — на разрыв, в голос, до белых пятен перед глазами:
— ДИ-И-МА-А!
Крик ударился о глухую стену всеобщего равнодушия и разбился. Земля поплыла под ногами — не образно, а по-настоящему, будто её выдернули из-под меня одним рывком. Мир мгновенно растёкся, как водянистая акварель: беззвучно открывающиеся рты прохожих, скользящие сквозь меня машины-призраки и эта чудовищная, абсолютная тишина, словно кто-то одним движением выдернул провод из розетки реальности.
Я шагнула. Потом ещё раз. Ноги сделались ватными, будто к щиколоткам привязали гири. Воздух сгустился, стал вязким, как сироп, и не хотел пускать в лёгкие. Руки предательски задрожали — мелкой, неудержимой дрожью, которую невозможно было унять. Слёзы хлынули, застилая глаза и превращая мир в мутное, размытое пятно.
— ДИМА-А-А!
Новый крик взвился над аллеей — истошный, рваный, как предсмертный клич раненой птицы, — и снова канул в пустоту. В ответ лишь нарастал глухой, вязкий гул в ушах, заполняющий собой всё.
И в этот миг внутри что-то лопнуло. Та единственная нить, что ещё связывала меня с реальностью, — не выдержала и оборвалась. Я была на взводе. Как пружина. На пределе.
Ноги подкосились в одно мгновение, словно из них вынули основу, и я рухнула на холодный, жёсткий асфальт. А из самой глубины, из нутра, из тёмных недр души вырвался чужой, неузнаваемый звук — древний, утробный, звериный вой, какого я никогда прежде в себе не слышала. Казалось, его вырывают из меня живьём — раскалёнными, беспощадными клещами.
Мир не дрогнул. Не сбился с шага.
Он крутился дальше — ровно, безучастно. Мимо скользили люди: кто-то смеялся взахлёб, кто-то сквозь зубы цедил слова в телефон, кто-то на ходу косился на часы. Вечер жил своей обычной жизнью. Словно не разверзлась в одно мгновение пропасть между «было» и «стало», между словом «мама» и страшным словом «никто».
Я с усилием подняла голову — тяжёлую, гудящую. Взгляд царапал чужие куртки, шапки, коляски, соскальзывал — и вдруг зацепился.
Впереди.
Тот же нетерпеливый взмах руки. Тот же наклон головы, выученный наизусть — я бы выхватила его из любой толпы. И рядом — незнакомая фигура, крупная, тёмная, уверенно сжимающая его маленькую ладонь в своей и ведущая за собой.
— Дима… — губы дрогнули, но голос не вышел. Только воздух вытолкнулся из груди глухим, пустым толчком.
Я попыталась встать, но ноги предали. Стали чужими, непослушными. В голове билось одно: догнать. Вырвать. Не отдать. Только тело не подчинялось, будто больше мне не принадлежало.
Никто не обернулся.
«Я здесь! Сынок, я здесь!» — кричало во мне всё беззвучно: каждая жила, каждый нерв, всё тело, превратившееся в один сплошной крик без голоса.
— Вам помочь?
Голос раздался совсем рядом. Пожилой мужчина с тростью. В его глазах не было жалости — только тихая, усталая понятливость.
— Да… да… — просипела я, прокашлялась, попыталась снова: — У меня… украли… — и внутри всё оборвалось. Пальцы сами вцепились в его рукав с такой судорожной силой, что он вздрогнул.
— Помогите! Помогите же мне!
Красная пелена застилала глаза, но сквозь неё я отчётливо различала, как менялось его лицо. Морщины оплывали вниз, будто воск от жара, и под ними проступал жёсткий, заострённый остов — хищный.
В груди что-то сухо щёлкнуло. Холодное, трезвое понимание: его появление — не случайность.
Он склонился ниже — так близко, что я почувствовала его дыхание. Резкий мятный холод, и тут же из-под него пробилась духота: затхлый запах старой бумаги, будто древний фолиант раскрыли на сквозняке. Губы его едва дрогнули.
— Пробудись.
Слово вонзилось раскалённой иглой — прямо в сознание. Грудную клетку сдавило — туго, обручем. Сердце заколотилось о рёбра: частые, рваные удары, будто оно силилось пробить кость изнутри. Воздух загустел, стал тягучим, липким, как сироп. Я судорожно хватала его ртом, но лёгкие не принимали — оставались пустыми.
— Что вы… — из горла вырвался лишь сип, — что вы со мной делаете?
Пальцы впились в асфальт, ногти проскрежетали по его шершавой корке, оставляя влажные тёмные полосы. А старик выпрямился — слишком легко, неестественно, словно его вздёрнули вверх невидимые нити.
Тень у его ног дёрнулась, поползла в сторону и вытянулась — несуразно длинная, наперекор всем законам света.
— Дышать… — дыхание перехватило ледяной удавкой.
Я протянула к нему руку. Кисть ходила ходуном, пальцы бились, как крылья пойманной птицы. Но он уже смотрел мимо. Сквозь меня. В пустоту за моей спиной.
Я дёрнулась и обернулась к аллее.
Толпа шла. Слишком ровно. Десятки ног взлетали и падали в один такт, будто под метроном. Молодая мать толкала коляску, подростки брели плечом к плечу, клерк сжимал портфель — разные лица, один рисунок. Правая подошва — ровно в шов между плитами. Левая — рядом. Шаг в шаг. Без запинки. Выверенный, мёртвый балет. Словно кто-то задал им единый алгоритм — и они послушно его отыгрывали.
В груди ещё держался ледяной обруч. Я собрала остатки сил и с размаху врезала себе кулаком по грудине. Грубо. Наотмашь. Будто пыталась силой запустить остановившийся мотор, выбить пробку из тела.
И — прорвало.
Воздух рванул внутрь. Я согнулась пополам, зашлась хриплым кашлем, хватая ртом кислород. Он обжигал. Лёгкие вспыхнули, будто я вдохнула не воздух, а ледяной пар.
Подняла голову — и замерла.
Старик уже держал трость на весу. Горизонтально. Короткий, резкий взмах — и пространство вспорол дымящийся круг. Контур дрожал, шипел, курился жаром. Трость вошла ровно в его центр.
А дальше — мир лопнул.
Огненное кольцо сомкнулось вокруг меня с шипением раскалённого железа. Жар ударил в лицо, взметнул волосы. Воздух пошёл волнами, поплыл, и фигуры прохожих за его завесой размылись, затрепетали, как отражения в перегретом мареве.
Крик вырвался сам — и тут же сорвался, опалённый жаром. Горло сжалось. Я рывком поднялась на ноги, но огненная стена качнулась навстречу, стянулась теснее. Пламя облизывало воздух, шипело, и в этом шипении мерещились слоги — неразборчивые, чужие, словно огонь пытался заговорить.
Шаг вперёд. Кожу мгновенно стянуло испариной, волосы затрещали от сухого, выжигающего зноя. Дышать стало нечем.
Я отшатнулась.
Внизу — вспышка.
Взгляд упал к ногам. В асфальте, глубоко, словно выжженная не огнём, а чем-то куда более древним, пылала восьмиконечная звезда. Её линии прогрызли камень насквозь, и в разломах ворочалась густая, бездонная чернота. Лучи мерно вздрагивали. В такт пульсу. Мой пульс — её ритм. От кончиков каждого луча тянулись тонкие световые нити, уходили вниз, вгрызались в землю, как корни, жадно тянущие из неё что-то невидимое.
Энергия, идущая от звезды, была неправильной. Не жар. Не холод. Что-то третье — первозданное. Пространство вибрировало под её давлением. Всё вокруг было на взводе, как пружина, на пределе — и этот гул просачивался сквозь кожу, минуя разум.
И вдруг — обрыв.
Мысль оборвалась на полуслове, будто невидимая рука перерезала нить. Сознание потекло, расфокусировалось, утратило границы — отражение в потревоженной воде, расплывающееся в зыбкие круги. Тело перестало быть моим: податливое, непослушное, чужой инструмент. Руки одеревенели, ноги потеряли вес, будто земля больше их не держала. Я ощущала, как губы растягиваются сами собой — медленно, неестественно, — и по лицу ползёт не моя улыбка. Голосовые связки напрягались без приказа, готовые произнести слова, которых я не выбирала. Они уже шуршали в горле, рвались наружу.
Правая рука поднялась.
— Да будет так!
Фраза вырвалась не из горла, а из самой груди — низким, резонирующим тоном, будто говорило нечто древнее, запертое во мне. Огненный круг всколыхнулся, звезда вспыхнула ярче, и слова отразились от стен пламени, умножаясь, как эхо в бесконечном колодце.