Kitobni o'qish: «Лепесток сакуры. Комплект из 2 книг Олега Роя»
Белый квадрат. Лепесток сакуры
© Резепкин О., 2017
© Оформление. ООО «Издательство «Э», 2017
* * *
Спасибо моим друзьям – продюсерам фильма «Начало. Легенда о самбо», а также лично Георгию Шенгелия и Сергею Торчилину, чьи идеи вдохновили меня на создание этого романа, и моему консультанту по политико-экономическим, военным и социально-бытовым аспектам сюжета Битанову Алексею Евгеньевичу.
Памяти моего сына Женечки посвящается.
События, описанные в романе, не претендуют на полную историческую достоверность и являются художественным вымыслом.
Мы с русскими как братья. Проливали вместе кровь на тренировках. Дзюдо вообще особый вид спорта. Каждый всегда готов прийти друг другу на помощь. Это настоящее братство…
…только в соперничестве с лучшими можешь сам стать лучшим. И я очень рад за Хасана. Конечно, мечтал его победить. Но он сейчас номер один. Без вариантов.
Тревис Стивенс, американский дзюдоист, серебряный призер ОИ-2016
Глава 1. У истоков
Среди окружающих нас вещей всегда найдутся такие, которые символизируют собой эпоху. Созидая что бы то ни было, человек стремится не только получить сугубо утилитарную вещь, нет, в каждое изделие своих рук он, вольно или невольно, вкладывает некую идею или чувство. И это относится не только к ремесленным предметам, но и к продуктам массового производства. Конечно, граненый стакан, изготовленный на стекольной фабрике, не имеет какой-то индивидуальности, но вместе с тем может являться неким символом, культурным феноменом эпохи.
Бронзовая настольная лампа с зеленым абажуром из дутого стекла, несомненно, подчинялась этому правилу. Она могла служить олицетворением уходящей эпохи, эпохи НЭПа, иллюзорного мещанского рая, выросшего из зверств военного коммунизма и медленно раздавливаемого траками наступающей индустриализации, уже ассоциирующейся с ранее незаметным, но все больше выходящим на передний план Сталиным. Впрочем, человек, которому светила эта лампа, не задумывался о символическом значении предмета. Для него лампа ничего не обозначала, не символизировала, да и вообще нужна была только с одной, абсолютно прозаической целью – светить. Поздней весной в Москве в десять-одиннадцать часов вечера еще довольно светло, но не настолько, чтобы писать, если, конечно, не хочешь испортить зрение. Можно, разумеется, писать днем, но днем наш герой был занят другими, не менее, а точнее – намного более важными делами.
Откровенно говоря, трудно было представить себе человека более далекого от канцелярщины, чем тот, кто сидел за видавшим виды конторским столом в маленькой, если не сказать крохотной комнатке общежития начальствующего состава НКВД и, поминутно останавливаясь и морща высокий лоб, выводил на листе писчей бумаги строки аккуратным и крупным каллиграфическим почерком. Чувствовалось, что он из какого-то иного мира, отстоящего не только от вселенной бюрократов, но и от реальности Советской России, балансирующей меж уходящим НЭПом и наступающим ему на пятки стальным гигантом индустриализации и коллективизации. Этого человека легко было вообразить гарцующим на коне во главе колонны кавалеристов или лихо несущимся в сабельную атаку, впрочем, пусть это и не отвечало современным реалиям, несложно было его увидеть на каком-то приеме или балу. Мужчина действительно был военным, более того, в прошлом – офицером царской армии и действительно участвовал и в парадах, и в боях, и в торжественных приемах, хотя на балу появлялся всего несколько раз, и то не в высшем обществе. Он продолжал быть офицером и сейчас, де-факто, конечно же, потому что в Советской России офицеров как таковых не было уже десять лет, а был начсостав – командиры, комиссары и военспецы.
Наш герой был как раз из последних. Стреловидные петлицы, украшавшие воротник его френча, указывали на его ведомственную принадлежность к рабоче-крестьянской Красной милиции, но одинокие ромбы на них, в отличие от армейских, не давали четкого представления о его месте в иерархии этого сложного растущего организма. В милиции, в отличие от армии, пока не существовало установленных званий, а должность нашего героя именовалась очень расплывчато – заведующий отделом специального обучения личного состава рабоче-крестьянской Красной милиции. Вот и понимай как знаешь.
Ничего сверхъестественного в таком положении вещей не было: страна стремительно менялась, вместе с ней менялись и органы правопорядка. Но наш герой, как и всякий порядочный военспец, интересовался исключительно своими вопросами и безукоризненно выполнял только ту работу, которая входила в сферу его непосредственной деятельности. Оттого-то он и был далек от канцеляризма и бюрократии, ему почти не приходилось сталкиваться с бумажным валом, грозящим поглотить многочисленные советские учреждения, несмотря на бессильный гнев победившей всех и вся партии рабочих и крестьян, люто ненавидевшей всякую бюрократию. И за перо он взялся вовсе не для того, чтобы составить очередной протокол или распоряжение. Его работа была куда более важной – методической. Точные, выверенные формулировки, ложащиеся под его пером на бумагу сразу же, без поправок, касались той области, в которой наш герой был исключительным на то время авторитетом.
«Состязательный характер двухсторонней тренировки служит не только для простого броска на землю, как полагают многие, а для броска одним из приемов. Если же и последует простой бросок или падение на землю, то в этом случае необходимо применить на земле один из приемов. Таким образом, средством для достижения победы могут служить только приемы, входящие в руководство как имевшие практическое применение.
Для использования при самых разнообразных условиях этого небольшого цикла приемов является привычка применения их «по принципу», что в жизни встречается чуть ли не чаще, чем применение приемов из основных положений, т. е. употребляемых для разучивания».
Мужчина откладывает ручку на край чернильницы, сцепляет ладони и хрустит пальцами, рассеянно глядя в заполняющие комнату сумерки. Он не заметил, как они сгустились. Когда он приступил к работе, в комнату еще светило золотым светом закатное солнце. Разняв пальцы, мужчина поднимает лист бумаги перед глазами и перечитывает последние строки. Вздыхает.
Слова – казалось бы, такие понятные – не передают всей глубины вложенной в них идеи. Таланта литературного у него нет, и это его тревожит. Ну не может он выразить мысли ёмко и внятно. А четкость действий, ведущая к победе, – его кредо; отличительная черта характера. Благодаря этому он стал лучшим бойцом в Советской России, а может быть, и во всем мире.
Имя мужчины – Виктор Афанасьевич Спиридонов. Ему сорок четыре года, из них двадцать он посвятил борьбе. Сначала это было дзюудзюцу. Книга, которую он пишет, так и называется: «Руководство по самообороне без оружия по системе дзюудзюцу». Но сейчас Виктор Афанасьевич сомневается в правильности названия.
Спиридонов вспоминает, как впервые столкнулся с описанными им приемами. Хотя ситуация была опасная и трагическая, он был заворожен точностью и эффективностью действий врага. Да, впервые он увидел приемы дзюудзюцу в исполнении противника, и жертвой стал человек, его друг. В тот день у Волчьих гор Спиридонов потерял друга, но, сам того не ведая, нашел свое призвание.
* * *
Ротмистр Гаев не боялся, как говорится, ни черта, ни дьявола. Спиридонов знал его не дольше двух месяцев, но за это время они успели крепко сдружиться. Подпоручик (или поручик?.. как знать – Артур был в блокаде, и такие мелочи, как служебное повышение или очередное награждение, до него не доходили) Спиридонов непременно брал с собой Гаева всякий раз, как отправлялся в разведку или в рейд по тылам. Вот и сейчас они вместе были в конном пикете, пытаясь обнаружить вероятную переброску японских войск, которая, несомненно, свидетельствовала бы о скором начале наступления и о направлении главного удара японцев.
Они ехали по перелеску меж сопками; растущие негусто деревья едва их скрывали, но не мешали им наблюдать, однако пока никакого присутствия противника заметно не было. Спиридонов и Гаев полагались не столько на зрение, сколько на слух и обоняние. Нюх у Спиридонова и всегда был хороший, а тут за несколько месяцев чувства его обострились настолько, что он мог унюхать скрытно передвигающегося в густом гаоляне или по редколесью врага.
Людей без недостатков, как всем известно, нет. Единственным бьющим в глаза недостатком ротмистра Гаева была, пожалуй, его излишняя словоохотливость. Он говорил все время, если не спал, и даже во сне порой пытался что-то кому-то втолковывать. Сейчас, держа лошадь полукрупом назад от Спиридонова, он тихонько бубнил:
– Вот, на привал они остановились недалеко от Талиенваня, там, где три сопки. Под одной и бивуак разбили. Место хорошее, от япошек сопки загораживают, стена почти отвесная; со всех сторон заросли в два роста. Обзору, конечно, нет никакого, но их и не за этим послали. А если кто чужой полезет через чащобу, так слышно сразу же. Я и сам бы лучше места не выбрал. Сидят они у огня, байки плетут, чисто как мы с тобой…
Спиридонов поморщился; Гаев этого не заметил, да и не мог, поскольку был чуть позади.
– …как вдруг Дейнека им говорит…
– Что за Дейнека? – среагировал Спиридонов.
– Вольноопределяющийся, из забайкальцев, – с готовностью пояснил Гаев. – У него лицо оспой побито, видал?
Спиридонов неуверенно кивнул. Оспа часто делала вылазки в русское Забайкалье из китайских краев, и побитое ею лицо среди местных уроженцев не было какой-то диковинкой.
– Говорит, мол, темнота-то! Его, ясно, давай вышучивать, но Дейнека – тот себе на уме. Нащупал на земле камушек, своих вполуха слушает, ровно чего-то ждет…
– Гляди-ка, опять! – перебил его Спиридонов.
Гаев приложил к покрытому испариной лбу ладонь, прикрывая глаза от солнца:
– Где? Не вижу!
– Вон там, на сопке, где груда камней! – указал Спиридонов.
Гаев подался в седле вперед, прищуриваясь:
– Камни вижу… да не почудилось ли тебе?
– Говорю, там что-то сверкнуло! – упрямо настаивал Спиридонов. – Похоже, у япошек «секрет» там, за нашими в долине сидят наблюдают. Сам посмотри, какой оттуда обзор! А?
– Подъедем поближе, – решил Гаев. – И посмотрим.
Он понизил голос, словно боялся, что его могут услышать, и продолжал:
– Ну вот, сидят они, значит, и вдруг Дейнека этот камень ка-ак зашвырнет куда-то. И тут же в темноте кто-то вскрикнул, а потом и наземь что-то тяжелое – бух!
– Гляди, гляди, – сдавленно прошептал Спиридонов, указуя рукой все на ту же груду камней. – Что, Фома неверующий, скажешь, почудилось мне?
На склоне сопки в камнях что-то сверкнуло: раз, другой…
– Ты смотри, – в тон Спиридонову ответил Гаев, спускаясь с коня на землю. – Похоже, и впрямь япошка шалит. Значит, так, если мы сейчас в перелесок-то выйдем, прямо на него, он нас сразу заметит.
Спиридонов, спешиваясь, согласно мотнул головой, не глядя на Гаева. Противник засел на крутом склоне сопки, и нечего было думать, чтобы добраться до него верхами. Лошадей пришлось оставить в перелеске, но казацкие кони к такому были привычны.
Гаев махнул рукой в сторону запада, где перелесок ближе всего подходил к сопке:
– Я пойду туда, попытаюсь подняться у осыпи. А ты зайди с этой стороны, но смотри, чтобы не попасть ему в поле зрения, когда из леса выйдешь. Лучше крюк накинуть, чем зря пропасть.
– Не учи ученого, – кивнул Спиридонов, тоже понизив голос. – Как атаковать будем? Надо разом ударить!
– Кто первый подползет к месту, пусть прокричит удодом, – предложил Гаев. – Сможешь?
Спиридонов немедленно выдал «худутут», клич забавной хохлатой птички, и насмешливо посмотрел на Гаева:
– Или у вас в приморье удоды по-другому кричат?
– Не слишком похоже, да ладно, сойдет, – махнул рукой ротмистр. – Ну, с Богом!
– Стоп, – остановил его Спиридонов.
– Что еще? – удивился Гаев.
– Чем там с твоим Дейнекой-то дело кончилось?
Гаев зевнул:
– Он своим камнем японца подбил. Японец чудной оказался: весь в черном, рожа тоже какой-то ваксой перемазана, если бы не стонал, не нашли б его в темноте. Да Дейнека не промахнулся, камнем так ловко попал, что враз башку ему проломил. Он к утру и преставился – японец, стало быть, не Дейнека. Так и не взяли в толк, что был за человек, но решили, японский лазутчик… Эх, живьем бы такого взять!
– Глядишь, и возьмем, – вздохнул Спиридонов.
* * *
Солнце в тот день, как назло, немилосердно палило, отчего влажный воздух, и так не сильно здоровый, сделался тяжелым и неприятным, словно вдыхаешь зловонный миазм. Давно перевалило за полдень, и отправившееся к закату светило слепило глаза. Спиридонов взбирался по склону.
И все-таки он поспел первым, правда, поднялся выше того места, где они с Гаевым видели странные проблески. Теперь он думал, как будет спускаться. Футах в пятистах под ним высилась груда камней, или, вернее, саманного кирпича, раскрошившегося от времени, – вероятно, когда-то здесь была одинокая фанза1, теперь совершенно разрушенная.
Со своей позиции Спиридонов видел притаившегося среди камней японца. Одет он был как китайский кули, но Виктор Афанасьевич, с первых дней войны оказавшийся в разведке, японца от китайца отличал с тою же легкостью, с какой опытный собаковод отличает борзую от гончей. Это был японец, к тому же военный, и весьма вероятно, что офицер. Спиридонов легко мог всадить в него пулю из револьвера, но расстояние было все-таки великовато, а ближе подойти и не обнаружить себя не представлялось возможным. Склон был не отвесный, но довольно-таки крутой, ни сбежать, ни спрыгнуть. Виктор Афанасьевич все еще думал, как бы аккуратно преодолеть расстояние, когда судьба решила все за него.
Гаев был профессионалом в своем деле – не то что японский наблюдатель, а и Спиридонов его не замечал, пока он не скользнул прямо под груду камней, за которой таился японец. У Спиридонова были револьвер и сабля, у Гаева – только казачья берданка (забайкальские казаки не успели полностью перевооружиться на трехлинейку, да и Гаев говорил, что с берданкой ему сподручнее). К этой берданке ротмистр приделал штык от японской «мураты», который снимал и носил на ремне, а пристегивал, лишь когда было надо. Вот и сейчас он застыл за камнями, бесшумно достал штык и присоединил его к стволу винтовки самодельным хомутиком.
Вернее говоря, бесшумным этот процесс был лишь для Спиридонова; японец явно что-то услышал, однако сделать ничего не успел; он только поднялся, а сидел до того, как обычно сидят японцы, на пятках; Гаев выскочил на него, будто чертик из табакерки, попутно гудя удодом. Вероятно, ротмистр решил, что внезапность – лучший из видов оружия…
Дальнейшее Виктор Афанасьевич прекрасно себе представлял, ибо видел неоднократно. Гаев слегка ткнул японца штыком в шею, чтобы чиркнуть по коже, но, упаси бог, ничего важного не повредить; после, резко вывернув винтовку, ударил японца прикладом в колено. От такого удара противник, как правило, падал, затем следовал удар в солнечное сплетение, под дых, и, пока супостат пытался вспомнить, как надо вдыхать, Гаев успевал его спеленать.
Так было всегда, но не в тот день. Когда приклад берданки, как крыло мельницы под порывом ветра, метнулся вниз, японец легонько, словно был сделан из чего-то пластичного, переместился в противоположную сторону. На зрение Спиридонов не жаловался и видел все до мельчайших деталей: как пальцы япошки сжимаются на цевье берданки, руки уходят назад, и он, точно балерина Императорского театра (черт его разберет, почему такое сравнение пришло в тот момент ему в разум), разворачивается, пропуская удивленного Гаева с правой стороны. От неожиданности ротмистр не удержал равновесия и кувыркнулся, чувствительно приложившись боком и головой о камни. Спиридонову показалось, что Гаев потерял сознание – он не пытался ни подняться, ни защититься, когда японец легким, каким-то даже изящным движением, вновь более приличным в балете, нежели на войне, поднял вверх гаевскую винтовку.
Поднял и опустил – раз, другой, третий… Каждый удар сопровождался фонтанчиком крови, когда штык входил Гаеву в плоть. И Спиридонов сорвался. Вскочив из укрытия, он выстрелил по торжествующему японцу, впервые на этой войне выстрелил в спину. Расстояние было предельное для нагана, но глазомер не подвел Спиридонова. Первая пуля попала в цель. Японца швырнуло на его жертву. Он, однако, попытался встать. Спиридонов бросился вниз, стреляя на ходу. Два или три раза промазал, но первое попадание, должно быть, было серьезным. Когда он оказался рядом с телом товарища, японец осел на колени – будто молился. Кровь текла у него по губам, глаза не выражали никакой мысли – ни гнева, ни страха, ни мольбы, только непонятное смирение.
Он что-то сказал по-японски. Спиридонова охватило желание выстрелить в японца в упор – из-за него погиб прекрасный парень, его друг, казак Валерка Гаев… В том, что Гаев мертв, не было ни малейших сомнений – колотые раны в груди, застывшая грудная клетка, запекающаяся на гимнастерке кровь явственно об этом свидетельствовали. Сейчас, сейчас он своими руками порешит супостата.
Он рванул саблю и со всего маху плашмя ударил японца по голове. Если проломит голову, что ж, так подлому япошке на роду написано. А не проломит – доставит в штаб языка.
Его поразило то, что, несмотря на смирение в глазах, противник попытался уклониться от неминуемого удара. Возможно, ему бы это и удалось, даже с пулей в спине, но Спиридонов бил с праведной яростью… и еще чем-то новым. Он чувствовал нечто неоформившееся, непонятное. Какой-то зуд, словно он проведал, что на бесхозном поле за околицей закопан клад и нужно спешно извлечь его из земных недр.
Тогда Виктор Афанасьевич еще не знал, что в тот день он впервые столкнулся с дзюудзюцу. И не догадывался, чем станет дзюудзюцу в его жизни. Но чувствовал интерес – странный и непонятный, только усилившийся после обыска пленника.
* * *
И все же его борьба отличается от того, что называется дзюудзюцу или дзюудо. От того, чему учат в Кодокане, далекой японской школе, о которой ему рассказывал его учитель, от того, что написано в небольшой брошюрке из рисовой бумаги, отнятой им у пленного японца, с такой артистической легкостью расправившегося с его другом Гаевым. Тогда, у Волчьих гор, таща на себе по склону сначала связанного пленника, а после – бездыханного Гаева, Спиридонов чувствовал злую обиду. Обиду на то, что какой-то сопляк, почти мальчишка (японец оказался очень молод) мог так легко справиться с пышущим здоровьем и обладающим завидной волей к жизни Гаевым. Ему было до боли обидно, что его враг владеет чем-то, что может дать ему такой карт-бланш. И он, не зная иероглифов, тщился разобраться в отнятой у японца брошюре, но не сумел, зато иллюстрации, весьма примитивные, были красноречивы. Разглядывая убогие эти рисунки, Спиридонов уразумел, что держит ключ к чему-то, позволяющему справиться с более сильным противником, и страстно возжелал овладеть этой наукой. Тогда он еще не знал, что решительным людям судьба или Бог всегда посылает то, что они настойчиво ищут, – но не всегда так, как они предполагают это получить.
Наш герой откладывает в сторону полуисписанный лист, вынимает из стопки другой, приподняв пресс-папье, вероятно, помнящее еще Александра Освободителя, подкладывает на стол лист бюварной бумаги, на него кладет чистый лист писчей, макает ручку в чернильницу…
«Я не знаю, можно ли считать борьбу, преподаваемую мной на курсах самообороны, и дальше дзюудзюцу. Для меня теперь очевидно, что я сильно отдалился в своих исканиях от японского образца как в прикладном, так и в отвлеченно-идеологическом смысле.
Строго говоря, японское дзюудзюцу, как и предупреждал меня мой учитель, идеально подходит только для японцев, притом и то лишь тогда, когда оно развивается синхронно с самим обществом. Я постарался адаптировать дзюудзюцу для России, сделать его гармоничным со временем, в котором живу. Смею надеяться, это мне удалось – и что теперь прикажете, именовать его «красное пролетарское дзюудзюцу»? Звучит абсурдно, хотя, по сути, абсолютно верно. И рабоче-крестьянским дзюудзюцу мне его именовать тоже не хочется…»
Виктор Афанасьевич опять откладывает ручку и перечитывает написанное. Хмурится, кладет лист поверх бюварной бумаги и продолжает мысль:
«…хотя и это очень верно. Если милиция у нас рабоче-крестьянская, то какова ее борьба? Суть в другом – большую часть времени как инструктор я уделяю тому, чтобы выбить…»
Слово «выбить» Виктор Афанасьевич подчеркивает двумя чертами, причем последняя едва не надрывает бумагу не слишком высокого качества.
«…из них их прошлый опыт, заменив его системой. Довести применение системы до автоматизма, до рефлекса.
В идеологическом плане это соответствует перековке, в целом проводимой в рамках подготовки кадров для рабоче-крестьянской Красной милиции, да и всей системы пролетарского образования. Из вчерашних сословно разобщенных представителей трудящихся масс мы создаем нового человека, человека будущего. И у этого человека будущего система обороны также должна быть новой.
С этого момента я считаю…»
Однако лист заканчивается. Виктор Афанасьевич хмурится, вынимает бюварную бумагу из-под листа, промокает тыльной ее стороной написанное, комкает промокашку и отправляет комок в небольшой, наполовину заполненный туесок на краю стола. Переворачивает лист, кладет его на другой лист бюварной бумаги, оставшийся после первого листа, на котором писал, и быстро дописывает, забыв обмакнуть в чернильницу полусухое перо:
«…нецелесообразным именовать эту систему дзюудзюцу или дзюудо с любой приставкой…»
Написав это, Виктор Афанасьевич останавливается. Мысль следует продолжить, но почему-то это не так просто, как кажется. Всегда очень непросто сделать шаг из привычного тебе мира, из комфорта – к неизвестности, к неопределенному будущему.
Но иногда это необходимо, если и неочевидно.
Шаг в будущее, шаг, способный изменить все в жизни человека, людей, общества, эпохи, поколения и даже всего мира, не бывает выстрелом баковой шестидюймовки или взрывом ядерной бомбы в небе над ничего не подозревающим городом. Все это последствия. Чтобы баковые орудия стреляли, а бомбы взрывались высоко в небесах, сначала следует произнести слово или, как вариант, написать его. В Библии сказано: вначале было Слово, и вот со времен того Слова все в этом мире начинается со слов, все хорошее и все самое ужасное. Посмотрите на что угодно, на любой результат жизнедеятельности человечества – в начале этого было слово.
И когда это слово произносится, когда первый камень будущей лавины падает с вершины горы, вряд ли кто-то, пусть сам подтолкнувший камушек к падению или тот, кто сам произносит первое слово, думает о том, какая лавина накроет из-за этого город, лежащий в долине у его ног.
Виктор Афанасьевич решительно макает ручку в чернильницу.
«Полагаю, эту систему следует именовать в дальнейшем строго, по сути: система самообороны без оружия, или, сокращенно, система Сам».
На мгновение он останавливается, словно хочет дописать еще что-то, но откладывает ручку, убирает оба листа с текстом (недописанный и тот, на котором писал только что) в бюварную папку, которую, приподняв пресс-папье, кладет поверх стопки ранее исписанной им бумаги, затем расстегивает карман гимнастерки, откуда достает синюю пачку моссельпромовских папирос «Кино». Выщелкивает одну, сминает козью ногу, подкуривает.
На сегодня работа закончена. Завтра, как всегда, предстоит тяжелый день. Надо будет забежать в главк – накопилось слишком много вопросов, требующих решения. Конечно, не столь важных на первый взгляд, особенно в сравнении с другими вопросами, которыми этот главк занимается… но кто скажет, какой вопрос в конечном счете окажется самым важным?
* * *
Есть вещи, символизирующие эпоху, но есть такие, с которыми связано что-то не менее важное в жизни отдельного человека. Такие памятные вещи мы бережно храним как некие талисманы, ничего не значащие для других, но очень важные для нас.
На столе у Спиридонова, аккурат у подножия той самой лампы, стоит обычная коробочка для бенто. То есть, конечно, для Москвы конца двадцатых годов это, возможно, и не обычная вещь, хоть и вовсе не диковинка, но в той же Японии или Корее подобные коробочки порой выбрасывают на свалку после однократного использования.
На крышке лакированной коробочки небольшая лаковая миниатюра. Белый квадрат татами залит солнцем; на нем склонились в ритуальном поклоне два бойца дзюудзюцу. Сейчас между ними начнется бой, но по фигурам бойцов это незаметно. Они спокойны, они словно исполнены почтения друг к другу.
Эта коробочка – подарок, но важно в ней не только это. Она хранит прошлое Виктора Афанасьевича, прошлое в виде материальных предметов, и каждый можно потрогать, взять в руки. Синяя варежка, слегка пахнущая полевыми цветами, лежит поверх шелковой ленты, похожей на часть пояса от женского кимоно. Варежка накрыта пожелтевшей, точнее, посеревшей от времени брошюркой из рисовой бумаги; рядом с ней револьвер системы «наган», в идеальном состоянии, заряженный и смазанный. Тут же знаки двух российских орденов, «клюква» Святой Анны четвертой степени и кудрявый крест Святого Станислава третьей степени с мечом и бантом.
Виктору Афанасьевичу не надо заглядывать в коробочку, чтобы вспомнить все, что связано с лежащими в ней предметами. Однако вспоминать он не любит, наоборот, он всеми силами старается забыть, изгладить из памяти все, что с ним случилось, – до самого ближайшего прошлого. До вчерашнего дня. Он рад был бы закрыть все свои воспоминания в этой коробочке, ведь только он знает, какой болью наполнена эта симпатичная емкость с лаковой миниатюрой на крышке. Если б он мог, то рядом с револьвером и варежкой лежала бы вся его память. Память Виктора Афанасьевича Спиридонова.
Но память человека – terra incognita даже для современной науки, успевшей, если верить публикациям, расшифровать и то, что записано в генетическом коде человека. Тем не менее мы не знаем, как работает наш собственный мозг, какие механизмы заставляют «запоминающее устройство» нерукотворного компьютера обращаться к тем или иным записям, казалось бы, давным-давно затертым. Память человека нельзя ни перезаписать, ни отредактировать, ни отформатировать. И когда мы говорим о величии нашего разума, недурно помнить, что он, по сути, нам неподвластен.
Память человека имеет огромную силу, созидательную и разрушительную. Горящая болью память Тамерлана воздвигла на реке Джамна Тадж-Махал, но отравленная память ефрейтора Шикльгрубера разверзла самую страшную из войн человечества. Память – сущность невещественная, однако по могуществу своему равна самым впечатляющим стихиям природы. Но еще большую власть она имеет над жизнью каждого человека.
Сейчас, глядя на лист бумаги, на котором еще не просохли чернила, Виктор Афанасьевич размышляет над теми словами, которые он вывел рукой на белом листе. Слова эти только кажутся такими уверенными, но они – плод серьезных раздумий и тяжких сомнений. Для Спиридонова дзюудзюцу не просто борьба, даже не философия или мировоззрение – это его мир, мир, где он жил, где был по-настоящему дома. Мир яркого белого квадрата татами, куда он уходил из непроглядной черноты самых мрачных моментов своей жизни. Дзюудзюцу иногда была единственной тонкой ниточкой, сохраняющей его здравый рассудок и саму жизнь.
То, что такое для Спиридонова дзюудзюцу, понимали далеко не все. Свое «увлечение» Виктор Афанасьевич, как и многие другие, привез из японского плена, но эти другие, возвратившись домой, быстро охладели. Но не Спиридонов: однажды познакомившись с миром дзюудзюцу, он понял, что это его мир, его страсть, становящаяся с каждым днем все сильнее. Вставая из-за стола, Виктор Афанасьевич вспомнил давнишний разговор со своим другом Сашкой незадолго перед залпами в Сараево.
– А ты все своим жужужу занимаешься? – вопрошал тот с дружеской насмешкой, когда они сидели за столиком в «Яре».
Спиридонов кивнул, но поправил, доставая очередную папироску:
– Дзюудзюцу. Занимаюсь, да и других тренирую.
Сашка вздохнул:
– Не понимаю я этого. Не наше оно.
– А для меня, Саш, больше, чем наше, – ответил Виктор Афанасьевич. – Это мое, понимаешь? В жизни черт-те что творится, сам знаешь. Не сегодня завтра война начнется. Сам же говоришь, двуединая монархия рвет постромки, все хочет сербов подмять под себя. А мы как пить дать опять за них встанем. Я, брат, ночами не сплю, думаю: ежели война, на кого мне Клавушку-то оставить? Пропадет она без меня.
Его друг слушал молча.
– А как на татами выйдешь, все меняется, понимаешь? – продолжал Спиридонов.
– Не понимаю, – честно признался Сашка. – Что, забываешь про все возможные неприятности, что ли?
– Нет. – Виктор Афанасьевич отрицательно покачал головой. – Наоборот. Ты все видишь яснее, но вот страха – его больше нет. Чувствуешь, что все в состоянии превзойти, главное – одолеть противника. Сможешь – значит, и с остальным справишься.
– Не понимаю, – повторил Сашка. – Ты не думай, я дзюудзюцу пробовал. Но…
Он отхлебнул из бокала массандровского хереса и закончил:
– Не мое это. Не понимаю. В наше-то время, когда все решают пушки, дредноуты, блиндированные поезда… пережиток какой-то. Как есть архаизм.
– Я, брат, и сам так думал, – признался Спиридонов, – но потом… Знаешь, даже если пушки сменят лучи смерти, как у Уэллса, даже если дредноуты выберутся на сушу или взлетят в воздух, дзюудзюцу не устареет. Пока существует человек из плоти и крови, до тех пор будут существовать и подобные системы…
Так что дзюудзюцу занимала в жизни Спиридонова совершенно особое место… однако теперь вместо нее приходило нечто новое. Его Система. И не потому, что дзюудзюцу была в чем-то хуже; просто Система Спиридонова больше отвечала русскому национальному характеру, если хотите – русскому духу.
Эта новая Система не перечеркивала дзюудзюцу, не отменяла ее достоинств, наоборот, развивала их, адаптировала, делала доступнее. И эта доступность иногда пугала Спиридонова. Ему вовсе не хотелось выпускать джинна из бутылки. Если бы Система стала доступной каждому замоскворецкому босяку – для Спиридонова это было бы настоящим кошмаром. И как раз над сочетанием интуитивной понятности и некой «элитарности» в Системе он работал в настоящее время.
* * *
В тот день Виктор Афанасьевич долго не мог уснуть. Откровенно говоря, он не сознательно, но целенаправленно, специально жил так, чтобы иметь как можно меньше времени для воспоминаний. Вот уже одиннадцать лет он изо дня в день загонял себя до полусмерти, чтобы ночью свалиться на кровать и проспать ровно до тех пор, пока его дисциплинированное тело не разбудит его в пять тридцать для того, чтобы начался новый виток этого цикла, который кому-то более ленивому или расслабленному мог бы показаться настоящим самоистязанием.
А для Виктора Афанасьевича свободное время, досуг и отдых были истинными врагами. Он избегал их, как донжуаны избегают назойливых бывших пассий, а ипохондрики – скоплений людей, среди которых наверняка есть заразные больные. Тем не менее с определенного времени он понял, что ему просто необходимо написать книгу. К этому моменту он подготовил десятки специалистов по рукопашному бою для рабоче-крестьянской Красной армии и рабоче-крестьянской Красной милиции; некоторые, наиболее талантливые, сами стали инструкторами, но Спиридонов не был удовлетворен тем, что получалось из их работы. Книга была необходима, чтобы любой инструктор правильно готовил своих подопечных. Слишком велика была жатва для одного делателя.
И Виктор Афанасьевич с энтузиазмом взялся за новое для себя дело. Впрочем, обладая от природы дисциплинированным разумом, склонным к четким и однозначным формулировкам, к ясным, структурированным схемам и однозначно понятным мыслям, Виктор Афанасьевич вскоре обнаружил, что новое, незнакомое дело спорится, словно он ничем иным, кроме написания методических руководств, и не занимался в жизни.
Однако у всякой медали есть оборотная сторона. Вынужденный взяться за перо, Виктор Афанасьевич стал меньше уставать, и у него, о ужас, появилось время, чтобы размышлять и вспоминать. Не так сильно, как обычно, уставшее тело не проваливалось моментально в черную, лишенную сновидений яму сна, и Виктор Афанасьевич оставался со своими мыслями один на один. Он ворочался в постели, доставал папиросу из пачки, лежащей на табурете возле кровати, и закуривал, стряхивая пепел в старую, треснувшую чайную чашку, но сон, как нарочно, не спешил к нему. Конечно, он пытался думать о книге, о том, что еще следует сказать в ней, что стоит подчеркнуть и как оформить мысли более четко, недвусмысленно и понятно, но…
Разум человека строптив. То и дело, обращаясь, скажем, за какими-то примерами из прошлого своего опыта, Виктор Афанасьевич невольно соскальзывал в область воспоминаний, чтобы тут же в панике броситься прочь, к спасительному настоящему. Он не любил своего прошлого, более того – если многие из нас мечтали бы вернуться во времена своего детства, то для Виктора Афанасьевича подобное возвращение было бы сущим адом.
Он знал, что ничего не мог бы изменить, что ему пришлось бы в таком случае вновь пережить то, что он едва пережил. Поэтому он не хотел даже мысленно, даже в виде воспоминаний возвращаться к тому, что с ним случилось. Он прекрасно осознавал, что никуда не убежит и не скроется, ведь бежать от прошлого столь же бессмысленно, как бежать от собственной спины. Но и возвращаться к этому прошлому лишний раз ему не хотелось.
Наконец сон одолевал его, но лишь для того, чтобы помимо его желания вернуть в прошлое, туда, где скрывались столь нелюбимые им воспоминания…
Глава 2. Между прошлым и будущим
Впрочем, память в тот день оказалась милосердной к Виктору Афанасьевичу, насколько вообще может быть милосердной память. Он вспоминал своих родителей. Отец Виктора Афанасьевича был вятским мещанином, ремесленником-слесарем, еще до рождения первенца перешедшим в купеческое сословие и державшим в Вятке небольшую мастерскую по ремонту простых механизмов. В этих механизмах отец души не чаял, постоянно что-то изобретал, и, вероятно, удачно – семья жила не бедно, а у Афанасия Дмитриевича водились солидные знакомства и в Министерстве путей сообщения, и в горном, и в военном, и в морском ведомствах.
Женился отец Спиридонова в зрелом возрасте, матушка была лет на двадцать моложе его. Она была похожа на Царевну Лебедь работы Врубеля, возможно, еще потому, что всю жизнь была склонна к болезням. Так, она едва не умерла, рожая Виктора, после родов несколько недель страдала жестокой горячкой и потом еще долго едва вставала с постели. Потому Виктор оказался единственным ребенком в семье. Афанасий Дмитриевич нежно любил жену, заботился о ней, возил на курорты, оберегал от всего, как только мог, а когда у жены Светланы обнаружилась чахотка, перебрался в Москву, где медицина была не в пример лучше, чем в Вятке. Он всерьез подумывал о переезде в Италию, хотя был не настолько богат, чтобы в одночасье сорваться с места и там за считаные дни обустроиться. К тому шло, но он не успел.
Светлана Николаевна, матушка Виктора, умерла в сентябре четырнадцатого. Отец пережил ее лишь на полгода, в феврале пятнадцатого заняв заранее купленное рядом с ней место на Дорогомиловском кладбище.
Вспоминая это, Виктор Афанасьевич до скрежета сжимал челюсти, стараясь побыстрее покончить с этой частью своего прошлого. Дорогомиловское кладбище, куда он, несмотря ни на что, приходил еженедельно, было для него по-настоящему страшным местом, и не только потому, что там лежали оба его родителя. Самым страшным местом на карте Москвы было для Спиридонова Дорогомилово, самым страшным – и одним из наиболее часто посещаемых им мест…
Он заставил себя вернуться назад во времени. В те годы, когда родители были живы, когда матушка, видя вбегающего на просторную, залитую солнцем веранду их дома крепкого и здорового мальчугана, своего сына, приподнималась, опираясь на бледную, веснушчатую руку, и слабо, но нежно улыбалась, а ее зеленовато-карие глаза лучились солнечными зайчиками; когда отец, высокий и статный («как офицер», думал Витя), улыбался, сидя рядом с ее кушеткой на табуретке, сколоченной им самим. Он часто брал из мастерской какую-нибудь работу на дом, чтобы неотлучно быть со своим Светиком, как он называл мать. Виктор Афанасьевич был уверен, что мать прожила относительно долго и вполне счастливо лишь потому, что отец старался как можно больше времени проводить с нею.
Эта уверенность была еще одной занозой, раскаленной металлической занозой в плоти его памяти. Он старался во всем подражать отцу… и не сумел. Не сумел – и не мог себе это простить.
* * *
С младых ногтей Витя хотел быть военным. Нет, даже не так: с ранней юности он твердо знал, что станет военным. Такая перспектива немного пугала мать, но отец постепенно одобрил выбор. Одобрил не просто так – Афанасий Дмитриевич с детства относился к общению с сыном со всею серьезностью, беседуя с ним, как со взрослым, хотя, конечно, и с поправкой на возраст. Потому Витя с детства рос очень серьезным, не по годам смышленым и к тому же ответственным, намного ответственнее многих взрослых. Афанасий Дмитриевич несколько раз на протяжении нескольких лет беседовал с сыном о его выборе и убедился, что выбор военной службы – это не каприз ребенка, очарованного блеском галунов проходящего через Вятку на маневры уланского полка, а серьезное, ответственное решение. Отец лишь предупредил сына о тяготах армейской жизни и особенностях военной карьеры:
– Витя, каждый гражданин – хозяин своей судьбы. Но судьба военного принадлежит не ему, но Отечеству. Некоторые поступки, вполне допустимые для статского, для военного являются не только позором, но даже и преступлением. Тебе придется учиться ограничивать себя в своей свободе, пресекать свои желания. Подчиняться Уставу намного сложнее, чем кажется на первый взгляд…
Но Виктора это не пугало, и вовсе не потому, что он не понимал меру ответственности, о какой говорил отец. Болезни родителей быстро учат детей быть ответственными – а матушка Вити слишком часто болела. Нет, он прекрасно знал, что такое ответственность, и, несмотря на малолетство, был к ней готов. Более того, похоже, его характер был словно специально создан для воинской службы – чувство долга у Виктора Афанасьевича было растворено в крови. Впрочем, такие люди вовсе не редкость, и вся история нашей Родины тому подтверждение.
Любое государство, любая человеческая общность держится на таких людях, готовых брать на себя груз ответственности, нести этот крест, несмотря на испытания, на плевки, затрещины и жажду большую, чем желание напиться воды, – жажду простого одобрения, простого сочувствия, простого, элементарного сопереживания.
К счастью, мать и отец не только любили сына, но и понимали его, а потому с благословения родителей зимой тысяча восемьсот девяносто девятого года, еще не окончив гимназии, Виктор подал заявление в губернский военный комиссариат, не указав рода войск, где желал бы нести государеву службу – он готов был служить кем угодно, в любой воинской части. И все ж в глубине души, немного тщеславно, но, как оказалось, вполне обоснованно он полагал, что достигнет в армии высоких званий. В отличие от многих самовлюбленных мечтателей, Виктор сразу попал под крыло армейской Фортуны, хоть и не сразу смог осознать, почему его появление на медицинской комиссии вызвало такой ажиотаж. Как выяснилось, он очень удачно подал свое заявление: только что вышел указ по военному ведомству об очередном призыве и вакантными были самые привлекательные места. Хотя, конечно, для того чтобы занять такое место, одного желания было мало, но и тут юноше повезло – Бог и батюшка наделили его отменным здоровьем и крепостью, а от матушки ему достались завидная стать и благородный облик. Спустя некоторое время Виктор, а с ним и его родители были ошеломлены новостью: место получено в придворном Кремлевском батальоне.
Это известие еще больше успокоило матушку, ибо Кремлевский батальон тогда, как и сейчас, в плане тягот воинской службы считался, пожалуй, самым безопасным местом в стране. А вот сам Виктор, покачиваясь на верхней полке вагона пассажирского поезда, следующего по новенькому Транссибу в сторону Первопрестольной, и глядя в непроглядную черноту зауральской ночи, внезапно почувствовал досаду. Служить в придворной части не казалось ему таким уж большим счастьем, ему хотелось быть в «настоящей» армии, защищать Отечество и далекий дом от всякого лукавого супостата. А вместо этого придется тянуть носок на парадах…
В конце концов после короткой борьбы с собой Виктор решил, что тот, кто прикладывает усилия, цели своей добьется, и он с Божьей помощью сумеет выбраться из этого «паркетного болота». А там, глядишь, все может еще и к лучшему повернуться: в любой другой части он бы был всего лишь вольноопределяющимся из купеческого сословия, а так – рядовой Кремлевского батальона. Чем не старт для настоящей воинской карьеры?
Сама по себе карьера не была целью юного Спиридонова. Его идеалом было «служение без лести», а примерами для подражания были генералы Скобелев, Паскевич, герои Отечественной войны вроде Костенецкого…
Но плох тот солдат, который не мечтает стать генералом, и молодой Виктор тоже мечтал. Увы, мечте этой не суждено было сбыться – но как часто наши мечты не сбываются лишь для того, чтобы уступить место чему-то лучшему, чем мы сами себе пророчили!
* * *
Иногда разочарование бывает намного приятнее ощущения своей правоты. Даже если ты при этом испытываешь стыд за собственные ошибки. Когда, скажем, человек оказывается лучше, честнее, благороднее, чем казалось тебе, – разве это не повод для радости?
Увы, все мы без исключения заражены вирусом обывательства, и самые лучшие из нас не избежали этой всепроникающей инфекции. Обыватель судит людей по самому плохому своему о них впечатлению. Некоторые называют это осторожностью, зрелостью, а то и мудростью, но это не что иное, как обычное обывательство. Стоит, например, чиновнику недобросовестно отнестись к нам, и не только конкретно этот человек, но и весь класс чиновников в наших глазах становятся взяточниками, лентяями и казнокрадами. Когда мы говорим о полиции, то вспоминаем не тех, кто порой ценой своего здоровья или жизни спасает граждан, о нет! Мы вспоминаем лишь тех, кто недобросовестен или корыстен… или в чем-либо нас ущемил.
Образованные люди восхищаются талантом Салтыкова-Щедрина, но талант ли это или концентрированное обывательство? Возможно, куда более достойное занятие не бичевать пороки, а уметь заметить прекрасное в серости и грязи будней? Может быть, одно доброе слово дороже, чем сотни обличений?
Во всяком случае, почти каждый из нас хотя бы раз в жизни почувствовал сладость собственной неправоты, радость от того, что ошибался. Виктор Спиридонов, оказавшись в Кремлевском батальоне, испытал как раз это незнакомое ему дотоле чувство. Все оказалось не так, как он себе представлял.
Кремлевский резервный пехотный батальон, конечно, участвовал в военных парадах и охране важнейших объектов Москвы, но это была по-настоящему боевая часть, и военному делу учили в ней самым подобающим образом, по-суворовски. Батальон назывался резервным не потому, что всегда пребывал в резерве, нет, он представлял собой «костяк» пехотного полка, в случае войны пополняемый военнослужащими из резервистов. Потому всех проходящих службу в том батальоне фактически готовили по унтер-офицерской программе. А если прибавить сюда еще и парадную службу, которая отнюдь не так легка, как кажется, если судить по грациозности движений солдат Почетного караула, то можно себе представить, какая нагрузка с ходу свалилась на плечи вольноопределяющегося Спиридонова.
К тому же в план обучения входила верховая езда. Честно говоря, Спиридонов побаивался лошадей (но если бы его зачислили в кавалерию, он бы засунул этот страх поглубже в галифе – желание служить в армии было сильнее). Побаивался он и тогда, когда приступил к обучению, и еще некоторое время после, пока не понял, что у него получается. И страх внезапно уступил место восторгу столь сильному, что Спиридонов готов был, как монгольский нукер, дни и ночи проводить в седле своего коня. Звали коня Огонек. Но, к сожалению, батальон был пехотным, зато дружба с седлом предопределила дальнейшую специализацию Спиридонова – войсковую разведку.
Он был только рад сильной нагрузке, которая кому-то бы показалась чрезмерной. Человек, занимающийся любимым делом, никогда не станет роптать по поводу перегрузки и сетовать на усталость. Как говорил персидский шах своему хранителю покоев, утомляет бесцельная беготня, а не любимая работа. Но Виктор был влюблен в военную службу настолько, что в наше время, наполненное рациональностью и эгоизмом, подобное чувство очень трудно представить себе, хотя и сейчас такие люди, как Спиридонов, не редкость. Просто общество не так много уделяет внимания им: ценности у этого общества нынче другие.
Что бы там кто ни говорил, если человек подходит к какому бы то ни было делу с полнейшей самоотдачей, заслуженная награда не замедлит заявить о себе. На фоне других вольноопределяющихся, не менее влюбленных в дело, которому они посвятили жизнь, Спиридонов смотрелся выигрышно. Сын ремесленника из купеческого сословия, он обладал выправкой прусского офицера, которая, как известно, выработана не за одно поколение кадровой службы. Но, разумеется, выправка сама по себе ничего не дала бы, в отличие от преданности и упорства, с какими молодой Спиридонов постигал воинскую науку. Не прошло и года, как юноша получил унтер-офицерские лычки и отделение новобранцев. Командование отделением было для Спиридонова одним из многочисленных жизненных испытаний, и новоиспеченный унтер-офицер понял это почти сразу.
Он не просил ни о чем и ни на что не намекал. Казалось, ему было абсолютно все равно, что с ним будет дальше, и самым важным для него было превращение вверенного ему отделения в боевую единицу, в совершенный боевой механизм. Ему удалось это сполна, притом что его солдаты искренне сожалели, когда он передал свои полномочия сменившему его командиру. Да и самому ему, несмотря на юность, было жаль расставаться с солдатами, с которыми он успел пройти крым, рым и медные трубы, не выходя за границы Московской губернии, и которые многому его научили. Но, как и предупреждал отец, судьба военнослужащего ему не принадлежит. Отечество, наблюдая за Спиридоновым, решило, что этот вольноопределяющийся достоин большего, чем командование отделением, пусть и в Кремлевском показательном батальоне. Москва отсалютовала белой, еще ничем не напоминавшей кремлевские башней Рязанского вокзала, не так давно ставшего Казанским, и под колесами поезда понеслись версты, разделяющие Москву и Казань.
Впереди было Казанское пехотное училище. Двери этого училища, открывшись перед молодым унтер-офицером из мещан, вполне могли привести его к генеральским звездам. Виктор знал это и в глубине души чаял, что так и будет.
* * *
Прошлое приносит не одну только боль. В тот вечер Спиридонов заснул спокойно. Перед сном он вспоминал Казанское пехотное училище, и эти воспоминания нельзя было назвать неприятными. Шел тысяча девятьсот второй год; империя вот уже четверть века жила в мире, в достатке. Виктору недавно исполнилось девятнадцать.
Удачное начало военной карьеры немного вскружило голову, но не настолько, чтобы он изменил своим жизненным принципам. В Казанском пехотном училище Спиридонов приложил не меньше усилий и прилежания, чем он отдал Кремлевскому батальону. Возможно, его старания были не так заметны в сравнении с достижениями других – под сенью училища собрались лучшие унтер-офицерские кадры множества пехотных полков со всех концов Российской империи. К тому же, как было сказано, Виктор оказался в кругу таких же энтузиастов, как и он сам. Неудивительно, что довольно быстро он нашел себе друзей, и между курсантами, вчерашними подростками, завязалась самая настоящая, крепкая дружба.
Засыпая, Спиридонов вспоминал и совместную учебу, и совместный досуг, порой весьма бесшабашный, но не выходивший за рамки приличного для двадцатилетних курсантов. В конце концов, они были молоды, полны сил и надежд; молодость играла в крови, как вино нового урожая, только что выжатое и начавшее бродить со всею энергией, накопленной за солнечные летние дни. Но и в часы досуга они не забывали, что завтра им предстоит бросить силы на обучение военной науке. Немудрено, ведь каждый из них в бриллиантовых мечтах уже видел себя генералом, и свою бесшабашную компанию они именовали не иначе как «генеральный штаб тысяча девятьсот двадцать пятого года». Четверти века, по мнению членов «генерального штаба», было вполне довольно, дабы украсить плечи погонами с вензелями Государя и генеральскими звездами.
К счастью, Виктор Афанасьевич заснул до того, как течение мыслей могло бы привести его к тому, чем закончились эти мечты. У многих членов «генерального штаба» их сокровенное желание исполнилось, но, видит бог, наверное, каждый бы предпочел навсегда остаться поручиком, лишь бы не заплатить ту цену, в которую обошлись им и звезды на погонах, и ордена на груди. Многие однокашники Спиридонова давно покинули этот мир; пути с другими у него разошлись настолько, что часто военная судьба сводила их в непримиримом, смертельном противостоянии. Из всего «генерального штаба» в пределах досягаемости остался у Спиридонова один лишь приятель тех лет, Саша Егоров. В Казанском они были дружны не разлей вода, несмотря на всегдашнюю конкуренцию за место лучшего, какую ни взять дисциплину. Потом они надолго теряли друг друга, но в трудные для Спиридонова времена Егоров неизменно возникал рядом, будто ангел с небес. Появлялся он всегда вовремя, именно тогда, когда Спиридонову жить становилось настолько невмоготу, что хотелось выть волком или белугой реветь…
Не так давно они виделись, когда Егоров был переведен в Москву, но, как и предупреждал отец Виктора, жизнь военного ему не принадлежит, но принадлежит Отечеству. Саша Егоров, Александр Ильич, недаром был лучшим на курсе – сейчас он командовал Белорусским военным округом в чине комфронта, то есть добился куда большего, чем, видимо, представлял себе в самых честолюбивых мечтах. Вот только звезд на погонах у него не было, равно как и самих погон, что, впрочем, вполне компенсировало наличие четырех ромбов на каждой петлице. Ведь не в погонах с аксельбантами дело, не в наградах и регалиях, а в том, чтобы служить Отечеству.
И все-таки Виктор Афанасьевич был уверен, что для Сашки и это не предел. Он ожидал момента, когда однокашник станет наркомом обороны. Не потому, что по старой дружбе собирался выторговать что-нибудь для себя, отнюдь: Виктор мог бы сделать это и без помощи старой дружбы, будь у него такие намерения.
Ему ничего не нужно было исключительно для себя. Он был вполне доволен той комнатой, в которой жил. Доволен формой, какую носил, пищей из столовой младшего начсостава, папиросами «Кино», на вкус забористыми и противными, но по качеству все-таки лучше махорки, доволен делом, которым он занимался, и тем, что у него получалось. Текущие вопросы ему всегда удавалось разрешать с непосредственным начальством, потому что Виктор не был ни прожектером, ни хапугой-стяжателем и всегда обращался за помощью только в тех случаях, когда сам не мог решить проблему по не зависящим от него причинам и не мог оставить ее нерешенной.
Просто Саша Егоров был родом из юности Спиридонова, из тех дней, когда еще не случилось много хорошего, но и плохого тоже ничего еще не случилось. Они познакомились в последние безоблачные годы страны, которую оба беззаветно любили. Как же хорошо было бы снова встретиться с кем-то из того времени, поговорить, тем более с настоящим другом, каким был для него всегда Сашка, комфронта Егоров.
С какого-то момента Виктору Афанасьевичу стало не хватать близких людей. Он начинал исподволь, незаметно для себя, тяготиться своим одиночеством. Да, у него были его ученики, но он намеренно отстранялся от них, считая, что отношения учитель – ученик не должны перерастать в панибратство; да и большинство обучающихся у него были практически вдвое моложе его и относились к младшему поколению. Это были новые люди, те самые новые люди, о которых говорил перспективный и амбициозный (и, на взгляд Спиридонова, самый здравомыслящий) член ЦК Сталин, заведовавший в партии вопросами индустриализации.
А Спиридонов, как ни крути, был родом из предыдущего времени, как и Сашка Егоров. Потому Виктор Афанасьевич, засыпая, поймал себя на мысли, что скучает по товарищу юности. Увы, тот предпочитал появляться в минуты, когда Виктор нуждался в помощи и поддержке, а в спокойные времена исчезать надолго то в Белоруссии, то на Кавказе, а то и вовсе в далеком Китае…
* * *
Председатель ОГПУ Вячеслав Рудольфович Менжинский принимал без предварительной записи, потому Виктор Афанасьевич загодя настроился на долгое ожидание в приемной. Дел у преемника и друга Феликса Эдмундовича Дзержинского было, что называется, по горло. Откровенно говоря, Виктор Афанасьевич не особенно вникал в эти дела, но, не первый год зная Менжинского, полагал, что такой орел ловит отнюдь не мух.
В самом начале сотрудничества с ОГПУ, приняв первую группу будущих инструкторов, Виктор Афанасьевич вскоре пересекся с Вячеславом Рудольфовичем в неформальной, если можно так выразиться, обстановке – на позднем чаепитии у Железного Феликса. Поначалу Менжинский показался ему чересчур мягким и интеллигентным для чекиста, особенно на фоне резкого, как серная кислота, Дзержинского. Впоследствии, однако, Виктор Афанасьевич неоднократно убеждался, что за этой мягкостью и интеллигентностью кроется по-настоящему прочный стержень дзержинской закалки. Вячеслав Рудольфович не интересовался политикой, не вступал, как его шеф, в споры с высшим партийным начальством и не примыкал ни к какой фракции. Всю свою энергию он направил на борьбу с преступностью и тем, что таковой считалось.
Возможно, если бы Виктор Афанасьевич больше вникал в дела ОГПУ, он мог бы изменить свою точку зрения на Менжинского, но сам не интересовался тем, что не входило в сферу его компетенции. На том знаменательном чаепитии Менжинский, начав издалека, подвел Спиридонова к мысли, что его дзюудзюцу лучше всего было бы оттачивать на практике. С этим Виктор Афанасьевич не мог не согласиться, более того, он эту мысль разделял целиком и полностью, но посетовал, что не все из того, что он преподает, возможно отработать в спарринге, ибо его секция – не школа гладиаторов, и кадры надо беречь. На что Менжинский, заметно ободрившись, предложил ученикам Спиридонова проходить действенную практику в рабоче-крестьянской Красной милиции, по сути – по месту службы.
– Совместив при этом необходимое с полезным, – добавил он, прихлебывая пустой чай вприглядку (на столе лежала желтовато-буроватая головка свекольного сахара). – Проверить и отточить навыки в обстановке, приближенной к боевой, не будучи скованными необходимостью беречь партнера. Сказать откровенно, мы ежеминутно нуждаемся в каждом бойце. Как говорили ксёндзы, zniwo wprawdzie wielkie, ale robotników mało2.
При этих словах Менжинский поморщился, словно надавил на больной зуб.
– Конечно, бойцы, которых вы готовите, так или иначе вольются в ряды рабоче-крестьянской Красной милиции, – глухо произнес он, – но уже без вашего контроля, что хуже. Да и вам будет интересно оценить поведение своих подопечных в подобных ситуациях. В своей записке на мое имя вы акцентировали внимание на необходимости совершенствования практических приемов борьбы в условиях, далеких от состязательных. Вот вам и случай представится.
Теперь поморщился Спиридонов, но не потому, что был не согласен. Он не любил чай без сахара, но отломить кусок от сахарной головы не решался.
– И как это можно организовать? – спросил он, и в следующие полчаса они с Менжинским со всех сторон обсудили возможности такого сотрудничества. И Виктор Афанасьевич сложил о своем будущем руководителе определенное мнение: при мягкости и интеллигентности – решителен, конкретен и рассуждает только по делу, без лозунгов.
Как заправский военспец. И это Спиридонову было, если начистоту, по душе.
* * *
В приемной, на удивление Виктора Афанасьевича, оказалось непривычно пусто, лишь за новым в столь знакомом ему интерьере, но видавшим виды канцелярским столом сидела девушка-комсомолка в эркаэмовской форме без знаков различия и красной в белый горошек косынке. Девчушка сосредоточенно что-то штопала, как Спиридонову показалось, какое-то там бельишко, которое при его появлении она быстрым движением спрятала и вскинула на него взгляд:
– Э-ммм, товарищ! Простите, но к товарищу полпреду нельзя!
Виктор Афанасьевич понимающе покивал:
– А кто у него?
Девчушка отчего-то смутилась:
– Н-никого… просто пускать н-не… сказали, что не пускать.
– Кто распорядился? – уточнил Спиридонов. Он не выказывал раздражения, однако был раздосадован – в ОГПУ он бывал нечасто, а кое-какие проблемы, по книге, надо было бы обсудить очень срочно, притом непременно с Менжинским. Собственно, не проблемы, а только одну: нужен фотограф для иллюстраций, вернее говоря, фотограф есть, а вот материалов для его работы – нет. Виктор Афанасьевич не думал беспокоить по этому поводу начальство ОГПУ и совершил вылазку сначала в промтоварный магазин главка, где искомого не нашлось, затем – на Сушку. На Сушке, то есть на Сухаревском рынке, по сведениям продавца промтоварного, можно было купить не то что фотоматериалы, а хоть живого слона. Слона, положим, Виктор Афанасьевич на Сушке не обнаружил, однако повстречал цыгана с унылым медведем, похожим на овчарку-переростка, а вот фотопластины и реактивы нашел. После чего, даром что был хорошо воспитан, помянул живым русским словом всех спекулянтов на свете – цены, сказать мягко, кусались, как блохи в ночлежке у Казанского вокзала, и если бы Виктор Афанасьевич потратил свои деньги на эту покупку, месяц, а то и два ему пришлось бы питаться сладким, но не очень калорийным московским воздухом. Потому Виктор Афанасьевич скрепя сердце решил навестить начальника – авось ему поспоспешествуют и найдут три десятка пластин в закромах родного главка, наводящего на нарушителей порядка страх и тоску…
– Врачи, – ответила девушка, постепенно приобретая цвет немногим более тусклый, чем косынка на ней. – Товарищу полпреду3 сильно нездоровится…
Тихонько скрипнула дверь, и раздался мягкий голос Менжинского:
– Ничего, Верочка, пусть пройдет. Здравствуйте, товарищ Спиридонов.
– Здравия желаю, товарищ полпред, – отчеканил Виктор Афанасьевич, глядя начальству в глаза. Сразу было видно, что Менжинский весьма нездоров – бледное, слегка синюшное лицо, потухший взгляд. – Вообще-то, у меня дело терпит, я мог бы…
– Оставьте, Виктор Афанасьевич, – слабой рукой отмахнулся Менжинский. – Зачем я тогда на работу вышел, на диване прохлаждаться? Проходите, будьте любезны, а ты, Верочка, сделай-ка нам с товарищем чаю.
– Но… Вячеслав Рудольфович… – принялась было возражать Вера, но Менжинский, кашлянув, остановил ее.
– Не тревожься, этот товарищ вряд ли меня раздраконит, – чуть улыбнулся он. – Да и у меня к нему есть дельце, не терпящее отлагательства. Ну, иди же, да положи гостю в стакан пару кусков рафинаду.
Чай с Менжинским пить было приятнее, чем с покойным Дзержинским. Невесть как, но этот сразу смекнул, отчего его подчиненный за чаепитием столь невесел, и чай для Спиридонова не забывал указывать сластить.
* * *
– Что случилось, Вячеслав Рудольфович? – с тревогой спросил Спиридонов, садясь на стул у стола в углу кабинета. Менжинский устало опустился в кресло напротив и тяжело вздохнул. – Выглядишь ты что-то неважно.
– А чувствую себя еще хуже, – признался полпред, – сердце, do jasnej cholery4, вчера прихватило так, что думал, уж и концы отдам.
– Работаешь много, – резюмировал Виктор Афанасьевич.
– Если бы! – снова отмахнулся Менжинский. – Работа, как говорится, не волк, беда в другом – не знаешь, откуда напасти ждать. Раньше мы все были как одно целое, как в песне поется, «братский союз и свобода – вот наш девиз боевой»…
Менжинский поморщился.
– И где оно, братство то? Начинаешь копать глубже – кругом враги; все друг на друга щерятся, каждый другого подтолкнуть хочет. Легко ли на это смотреть, понимаешь?
Спиридонов кивнул – дескать, да, он понимает. Это было заметно еще с того времени, как развернулась нещадная борьба между Сталиным и Троцким. Тогда казалось, что, стоит только вышвырнуть ревизионистов-троцкистов, и все наладится. Не тут-то было! То и дело появлялись слухи о новых контрреволюционных заговорах, а через несколько недель слухи становились новостями, и то, во что ты не хотел верить, неожиданно оказывалось правдой.
– Друзья, люди, с которыми прошел такое… – продолжил его невысказанную мысль Менжинский, – с кем краюхой хлеба делился, у кого прятался от охранки, do jasnej cholery, кому доверял, как брату, теперь вредители, гады подколодные… И все через меня идет. Веришь…
В дверь осторожно постучала Вера, звякнув подстаканниками. Полпред замолчал, дожидаясь, пока девушка поставит на стол чай и неизменную сахарную голову, а когда та поспешно вышла, продолжил:
– Я открывать новую папку с делом боюсь. Понимаешь почему?
Виктор Афанасьевич понимал. Понимал, что его начальник страшится увидеть знакомое имя. Но сколько таких знакомых уже прошло через его руки? Неужели предательство вшито в человеческую природу настолько, что вырвать его оттуда можно только самым жестоким террором?
– Да и под меня копают. – Менжинский взял чай, бросил быстрый взгляд на желтую сахарную голову и без особого удовольствия отхлебнул. – Понимаю, конечно, у многих зуб на меня. А что мне делать, скажи на милость? Подать в отставку? Так на мое место другой придет, вон Генрих облизывается уже. Даже странно – то, что для одного предел мечтаний, для другого – сущая каторга. Вот скажи мне, что хорошего в моей службе? По горло в грязи, по локоть в крови, а перед глазами – только подлость, подлость, сплошная, psja krew, подлость!
– Ну, спокойней, Вячеслав Рудольфович, – встревожился Спиридонов. Не хватало еще, чтобы начальника прямо здесь апоплексический удар хватил…
– Ай, брось, – опять отмахнулся Менжинский. – Да и не в том тут дело. Рано Генриху на мое место. Горячий он, станет начальником ОГПУ – полетят головы, попомни мое слово. А пару лет погуляет, так и дозреет.
Спиридонов пожал плечами. Он не знал, что сказать, что посоветовать. Внезапно ему стало немного стыдно за то, что его жизнь спокойнее, чем у Менжинского.
– Ладно, – его собеседник отвел взгляд, – перетерпим, не баре. Рассказывай, с чем пожаловал. Да пей чай, остынет.
В этот момент собственные проблемы показались Виктору Афанасьевичу такими мелкими, что ему стало даже неудобно о них говорить, но раз уж он потревожил начальство, то должен был сделать так, чтоб хотя бы недаром.
– Мне нужны фотопластины, – признался он смущенно, – для иллюстраций. Штук хотя бы тридцать. И реактивы.
– Для книги? – догадался Менжинский. – А фотографировать кто будет?
– Дмитрий Усольцев, из МУРа, – ответил Спиридонов. – Но у него материалов нет, все, что выделяют, под опись, вот он и ноет, дескать, пока свои материалы не принесете, ничем, мол, помочь не могу.
– Тоже мне, проблема. – Менжинский отставил чай и потянулся к телефону. Через пару минут его соединили с нужным абонентом. – Франц Борисович, что у вас с фотоматериалами? – спросил он, не поприветствовав собеседника. – Кто-кто, МУР жалуется. С каких это пор… нет, пластины и реактивы. Не знаю я, почему. Сами и выясняйте. Вот что, – Менжинский прикрыл рукой трубку, – как муровца твоего зовут, напомни…
Виктор Афанасьевич напомнил.
– К тебе подойдет Усольцев, на днях. Выдели ему, что потребуется, и не скаредничай. По моему личному распоряжению. Нет, для «лейки» не надо, общим порядком. Знаю я вас, покопайся в ваших закромах, так и слона найти можно. (Спиридонов усмехнулся, вспомнив анонс Сушки.) Что? Ты, случайно, во вредители записаться не решил? Вот не надо мне рассказывать. Сам понимаю. Короче, аллюр три креста. Товарищ из командировки вернется, чтобы мне все было готово, ясно? Будь здрав.
Пока Менжинский все это говорил, он как-то ожил, приободрился, но стоило ему окончить разговор, как он вновь устало опустился в кресло, достал из кармана френча платок и промокнул испарину со лба.
– Контрреволюционеры доморощенные, – фыркнул он. – Спорим, найдет он тебе фотопластины? Они, видишь ли, МУРу «лейку» от щедрот выделили, а о том, что пленку из Германии надо выписывать, не думают. Эх…
– А кто у нас в командировку собирается? – уточнил Спиридонов.
Менжинский смущенно кашлянул:
– Ты, собственно…
– Странно, а я и не знал, – удивился Спиридонов. – И куда?
– В этот… как бишь его? Новосибирск, – ответил Менжинский. – Там в местном ОГПУ товарищ есть, по твоей части…
– В смысле, по какой моей части? – не понял Виктор Афанасьевич, а Менжинский тем временем, не вставая с кресла, достал с этажерки одну из многочисленных папок. Достал не глядя и протянул ее Спиридонову.
– А ты почитай, ознакомься, – предложил он. – Есть один человек с Сахалина, работал еще для разведки ДВР, выполнял задания в Маньчжурии и Японии. Потом перебрался в… Новосибирск. Он еще во Владивостоке собрал секцию по твоему дзюудзюцу, а как в Новосибирск перебрался, устроил и там, да с размахом. И с Осоавиахимом работает, и с нашими, динамовскими.
– Ну, что сказать, молодец, – пожал плечами Спиридонов, удивляясь, почему он об этом не слышал.
– Он просит перевести его в Питер или в Москву, – добавил Менжинский. – По семейным обстоятельствам. По нашей части в этом нет никаких проблем, как разведчик он уже «засвечен», как японист – не особенно нужен, хватает этого добра, после японской-то оккупации. Но у него в Новони… тьфу, Новосибирске наша динамовская группа, да и осоавиахимовцы эти. Нужно посмотреть, что у него там за подготовка, есть ли кем его заменить, а там и о переводе подумаем.
– Чего ж ему на месте-то не сидится? – спросил Виктор Афанасьевич, теребя завязки папки.
– Жена у него очень больна, – пояснил Менжинский. – В Москве или в Питере, мол, ее вытянут, а в Новосибирске, сам понимаешь… Провинция у нас до сих пор застряла во «времени оном», лечат едва ли не кровопусканиями, коновалы. Короче говоря, поезжай-ка и сам посмотри. Да и вообще…
Менжинский вновь промокнул испарину и продолжил доверительным тоном:
– Оцени, Виктор Афанасьевич, что он за человек. По бумагам у него все в ажуре, но бумага все стерпит, а личное впечатление всегда конкретнее. Помнишь, как Феликс говорил: прежде чем стрелять, в глаза человеку загляни.
Спиридонов помнил. Дзержинский мог быть абсолютно безжалостным, но все-таки старался следовать этому правилу. В отличие от большинства «сотрудников на местах». Но все, что происходило во дни «красного террора», упорно ассоциировали именно с ним.
– Когда выезжать? – уточнил Спиридонов. – Мне придется пару дней потратить, чтобы график тренировок для своих отладить, так что…
– Вот как отладишь, так сразу и поезжай, – прервал его Менжинский. – Только не тяни кота за причиндалы. Сам понимаешь, с болезнью не шутят…
* * *
Штатным сотрудником ОГПУ Спиридонов стал еще в двадцатых годах. Он участвовал в становлении РККМ, сначала лишь как инструктор. Однако вскоре успехи его учеников привлекли к себе внимание Железного Феликса, и бойцы Спиридонова во главе с ним самим стали участвовать в милицейских рейдах по притонам и малинам Москвы, создав себе грозную славу в бандитской среде после разгрома шайки Ваньки Шумилова по прозвищу Ломовой.
Знатное было дело! До революции Ломовой занимался английским боксом, отправляя в knock out всякого, кто соглашался с ним драться. Спиридоновцы разделались с его вооруженной до зубов бандой без потерь со своей стороны, а самого Ломового играючи уложил Спиридонов.
После этого о подвигах спиридоновских орлов заговорили по всей Москве и в окрестностях. Ходили слухи, нарком «выписал себе из Японии команду тамошних самураев», которые могут «голыми руками ломать саблю, ловить на лету пулю и пробивать кулаком кирпичную стену». До таких подвигов ученики Спиридонова, само собой, не дошли, но без всякой опаски выходили без оружия против численно превосходящего и хорошо вооруженного противника.
Все дело было в Системе. Система – это не только стиль борьбы, Система – это намного большее. Глупо в драке рассчитывать только на силу, только на техническое или численное превосходство. Когда-то японец по имени Фудзиюки Токицукадзэ внушил Спиридонову одну важную мысль – всякая победа начинается в голове. Из твоего знания противника, подготовки и способности быстро принять решение. У бандитов, пусть организованных и сбитых в крепкие шайки, в лучшем случае были весьма рудиментарные представления о тактике и стратегии, у Спиридонова на этом строилось все, это были его альфа и омега. Вот его ребята и выходили из множества поединков с минимальными потерями. Практически без потерь.
Когда ты что-то делаешь лучше других, правильнее всего сконцентрироваться на этом. Знаменитый Шерлок Холмс не знал, вращается ли Солнце вокруг Земли или наоборот – ему это было не нужно, а потому не важно. Так и Спиридонов, занимаясь подготовкой эркаэмовцев, не встревал ни в какие другие вопросы жизнедеятельности ОГПУ. Ему и в голову не приходило вникать в тонкости юриспруденции или изучать методику следственных мероприятий. Не интересовала его и внутрипартийная борьба.
Потому Виктор Афанасьевич не заметил, что данное ему Менжинским задание имеет некоторое «второе дно», а если бы и заметил, никак не стал бы на то реагировать.
На первый взгляд все было проще некуда, но лишь на первый взгляд. Как известно, люди, одержимые одной и той же пламенной страстью, лучше понимают друг друга, больше друг другу доверяют, легче раскрываются друг перед другом. Менжинский хотел посмотреть на сотрудника ОГПУ, с которым, возможно, придется работать в будущем, глазами такого же энтузиаста дзюудзюцу, человека, способного говорить с ним на одном языке. Лучшей кандидатуры, чем Спиридонов, для этого и придумать было нельзя.
Но, зная его характер и жесткое отношение к вопросам чести и честности, Менжинский не стал говорить Спиридонову об истинной цели поездки в Новосибирск. Во-первых, решил, что тот сам смекнет, во-вторых – искренне не хотел сильно вмешивать этого одержимого в тайные и не очень чистые дела своего ведомства.
Пусть остается незапятнанным на белом квадрате татами…
Глава 3. Командировка
Кабинет Менжинского Виктор Афанасьевич покидал с картонной папочкой под мышкой и смешанными чувствами в душе. С одной стороны, у него хватало дел и в Москве: в обществе «Динамо» и при ОГПУ Спиридонов тренировал на тот момент в общей сложности двести курсантов плюс курировал несколько групп с молодыми инструкторами. Да и книга, хотя и близилась к завершению, была еще не закончена. Отрываться от работы, пусть ненадолго, ему не хотелось, но…
С другой стороны, Виктор Афанасьевич чувствовал странное воодушевление от предстоящей поездки, словно школьник в ожидании каникул. Последнее время его жизнь стала слишком размеренной, будто автоматической, и перемена, даром что тривиальная, была ему, наверно, нужна. Пора было внести какое-то разнообразие в привычный ход событий, всколыхнуть застой в заводи жизни, грозивший превратить эту заводь в болото.
А с третьей стороны (в отличие от медалей, у жизненных ситуаций часто бывает много сторон), Виктор Афанасьевич подсознательно опасался оставаться наедине с собой. Вопреки расхожему мнению, смелый человек вовсе не лишен страхов, он просто умеет их, что называется, «держать в узде». Виктор Афанасьевич был волевым человеком, с железной самодисциплиной. Он всегда был точен в словах и действиях, пунктуален до доли секунды, а его требовательность к другим зиждилась на гораздо более суровой взыскательности к самому себе. Такой характер – кремень! – вроде бы не давал места для сомнений и страхов…
Но сомнений и страхов среди людей нет только у мертвецов и памятников. Живой человек из плоти и крови, как бы он ни закалил свой характер, несет в душе груз эмоций. Дзержинского называли Железным Феликсом, но и он не был лишен страха, сомнений, предвзятости и порывистости, когда принимал решения. Менжинский, настоящий солдат революции, слег с сердечным приступом, столкнувшись с человеческой низостью среди тех, кого считал своими товарищами, солью соли земли.
И Спиридонов не был исключением из всех этих правил. Порой, когда судьба сводит нас с такими людьми, мы сразу же навешиваем на них ярлыки тупых солдафонов, бесчувственных чурбанов и другие, не менее обидные и несправедливые. А ведь недаром говорится: чужая душа – потемки…
В душе Спиридонова вот уже десять лет, словно лава в жерле кажущегося давным-давно потухшим вулкана, тлела неизбывная боль. От этой боли он и бежал, и для того, чтобы не встретиться с нею лицом к лицу, избегал воспоминаний и загонял себя до полусмерти, чтобы, забывшись усталым сном, не видеть никаких сновидений. Не нуждаясь в будильнике, он всегда заводил его, чтобы не проснуться тогда, когда, как он знал по опыту, запоминаются сны. Сны для него были самыми опасными врагами, самыми страшными чудовищами…
Единственным его спасением стала Система. Система была его миром, и Спиридонов стремился сделать этот мир лучше. Эта работа всецело занимала его и позволяла забыться. Разлуки с этим миром Виктор Афанасьевич не боялся, потому что Система была его жизнью, а от собственной жизни не уедешь на поезде, не улетишь на аэроплане. Система была при нем, с ним.
В этом мире он был не одинок. За годы деятельности он сумел зажечь своей страстью много юных сердец – эркаэмовцев, бойцов ВЧК и ОГПУ, и теперь его мир стал и их миром. Потому Виктор Афанасьевич не боялся отлучаться, оставляя учеников, – у него было кому его подменить.
Предложение Менжинского он принял потому, что интуитивно понял: у него есть шанс встретить человека, живущего в том же мире, что и он. Говорящего с ним на одном языке. Ради этого Спиридонов мог отправиться не только в Новосибирск – а хоть на далекий Таймыр. Хоть поездом, хоть на перекладных. Ибо человек, с кем ты можешь говорить на одном языке, кто разделяет твою страсть, кто живет в твоем мире, дороже многих сокровищ.
Ни лишения, ни труды, ни тяготы не пугали его. У него вообще со страхом с детства были весьма специфические отношения. Самым страшным для него было вовсе не это…
* * *
Встречая человека, не боящегося ни черта, ни дьявола, мы не знаем, почему он такой. Нам неизвестно, какое топливо сгорает в котле его бесстрашия. Сила личности? Самоуверенность? Фатализм? А может быть, глухое отчаянье, когда жизнь настолько опостылела, что смерть не пугает? Или что-то еще, вариантов множество, да и чаще всего причин тому несколько. Мужество и бесстрашие, как, впрочем, любая черта человеческого характера, только кажутся простыми, понятными. На самом деле личность соткана из множества тонких нитей – склонностей, переживаний, пройденных ситуаций, перенесенной боли и пережитого счастья.
Виктор Афанасьевич шел пешком в направлении клуба общества «Динамо» и думал о том, что необходимо сделать перед поездкой. Само путешествие не тяготило его: комнату в общежитии трудно было назвать домом, и в этом доме его никто не ждал. Он был свободен. Даже если с ним что-то случится, подготовленная им группа инструкторов способна продолжить становление его новой Системы…
Виктор Афанасьевич поймал себя на мысли, что так и не поговорил с Менжинским о том, что Система, которую он создал и преподает, больше не может именоваться по старинке дзюудзюцу. Но есть ли разница, как называть мастерство самообороны? Спиридонов верил – определение имеет значение. Дзюудзюцу была японской школой самообороны; русская – народная, пролетарская – борьба должна называться как-то иначе, чтобы название отражало ее суть. Ну что ж, придется вернуться к этому позже.
…потому Виктор Афанасьевич не тревожился, покидая родные пределы. На своем веку он поездил вдоволь, исколесив родную страну от Дальнего Востока до Карпат. Так что о чем тревожиться? Чай, не на войну отправляется. Беспокоило его, как ни парадоксально, то, что в пути у него будет слишком много свободного времени. От Курского вокзала Москвы до Новосибирска курьерским поездом трое суток езды, а пассажирским и того дольше.
Виктор Афанасьевич не боялся пули, не страшился жизненных тягот, и никакая жизненная ситуация не могла выбить его из седла. Он был прекрасным примером бесстрашного человека, но в каждом бесстрашном человеке живет свой страх – для Спиридонова им был он сам и его прошлое.
* * *
Уже на следующий день, оперативно управившись со всеми делами, Виктор Афанасьевич прибыл на Курский вокзал, где с комфортом разместился в двухместном купе прицепного пульмановского вагона курьерского поезда. Кроме него в вагоне путешествовал только какой-то чиновник из наркомата путей сообщения с молодой женой и грудным младенцем. Семейство расположилось в другом конце вагона, что Виктору Афанасьевичу было на руку.
Спиридонов был абсолютно равнодушен к комфорту и с таким же успехом мог проделать путь в общем вагоне или даже в столыпинском, но имелся один нюанс. Он много курил, и чаще всего на ходу, не замечая, как достает курево и закуривает. Выбегать из купе в тамбур, чтобы посмолить, было для него обременительно – тормозилась работа. А в прицепном к представителю начсостава с комбриговскими ромбами на петлицах ОГПУ никто не станет цепляться, если он закурит прямо в купе. И это было очень и очень кстати.
Попутчиков Спиридонова провожала стайка родственников, так что до отправки поезда в вагоне было шумно и оживленно, но провожающие ему не мешали. Он забросил на верхнюю полку видавший виды дорожный саквояж небольшого размера, в котором уместилось все нужное ему в командировке, на столик положил портфель – там была рукопись книги и папочка с личным делом новосибирского товарища, в которую Спиридонов еще не заглядывал, оставив это занятие на дорогу, принял у проводника белье и чай, которого не заказывал, и едва успел сесть на сиденье, как вагон вздрогнул – машинист подтянул сцепку.
Через несколько минут состав тронулся. Виктор Афанасьевич смотрел в окно, не прикоснувшись к чаю и не приступая к работе. Воспоминания, от которых он старательно отгораживался все это время, прорвали плотину. Он знал, что так и случится, и был к этому готов.
Железная дорога всегда что-то меняла в его жизни. Она привела его в Кремлевский полк; по ней он попал в Казанское пехотное училище. По железной дороге молодой, только что получивший звание подпоручик отправился в далекую Маньчжурию, где еще не стреляли, но порохом пахло все явственней. Когда объявили о наборе добровольцев на доукомплектование Третьей сибирской стрелковой дивизии, Спиридонов вызвался в числе первых. И вновь, казалось, воинская Фортуна к нему была благосклонна: его распределили в Одиннадцатый Восточно-Сибирский Ее Императорского Величества Государыни Императрицы Марии полк. Не гвардия, конечно, но элита.
По Транссибу добровольцы ехали в приподнятом настроении. Надвигавшаяся война казалась им легкой прогулкой, японцы представлялись туземцами-дикарями, чему немало способствовали распространяемые в эшелоне лубочные картинки, изображающие солдат будущего противника какими-то паяцами, карикатурной версией монголо-татар. Впрочем, Виктор Афанасьевич не то чтобы не разделял всеобщего бодрого настроя, скорее наоборот, но к грядущему конфликту подходил со всею серьезностью, как и вообще ко всему.
Лишь по прибытии в Порт-Артур стало ясно, что картина не столь радужна, как хотелось бы. Могучая крепость существовала лишь на бумаге. Город представлял собой огромную стройку. Запасов было всего ничего, а каждый день прибывали многочисленные эшелоны. В интендантской службе царила чехарда и путаница. В общем и целом оптимизм внушали только грозные, выкрашенные в белое громадины кораблей Тихоокеанской эскадры на рейде.
Виктор Афанасьевич прибыл в Порт-Артур в начале сентября. Прошел сентябрь, октябрь, ноябрь, декабрь, приближался Новый год, но положение в городе не менялось – все та же чехарда, все та же бестолковщина, нехватка всего и вся и тотальная неготовность. Впрочем, даже с учетом этого боевой дух армии был высок. Никто не верил, что японский император решится бросить вызов великому северному соседу. Да, Япония воевала с Китаем, воевала и победила, но Россия – это вам не Китай, где солдаты семицветных знамен на высочайший смотр приходили с деревянными алебардами и мечами из жести, а наиболее современными были войска коррумпированных туземных аналогов Алексашки Меншикова, лишенных грозного взора Петра. Во всяком случае, безумная императрица Цы Си не тянула не то что на Петра Великого, но даже Петр III на ее фоне казался умелым администратором. Об этом наглядно свидетельствовали береговые батареи, брошенные китайцами в Порт-Артуре и Дальнем – такие пушки молодой Виктор видел когда-то в Кремле возле Оружейной палаты.
Каждый подданный Государя, живущий в крепости Порт-Артур, проходя по берегу и глядя на громадные броненосцы «Пересвет» и «Победа», был свято уверен, что бросить вызов такой мощи у японцев кишка тонка. О да, эти белоснежные, желтотрубые гиганты, чьи высокие борта в безлунную ночь сиянием многочисленных иллюминаторов напоминали трансатлантические лайнеры, возившие эмигрантов в Америку, с удовольствием дающую свое гражданство любым представителям рода человеческого, а в солнечном свете ощетинившиеся двумя рядами скорострельных шестидюймовок, которые дополняли две башни с новейшими длинноствольными десятидюймовками, внушали подданным Его Величества Государя Николая Александровича уверенность и спокойствие.
Немногие японцы, живущие в Порт-Артуре, казались бедными, запуганными и жалкими… знать бы тогда, что эти «запуганные», трясущиеся человечки вовсю шпионят, по крупицам собирая информацию о гарнизоне, сколько жизней можно было бы сохранить! Но увы – лишь через полгода после начала войны, лишь через пару месяцев с начала блокады станет ясно, сколь крупное подполье подготовили заранее подданные Микадо. И во многом удалось это, кстати, благодаря Спиридонову и жертве ротмистра Гаева. Но сам Спиридонов так об этом и не узнал.
И никому не было ведомо, что над Россией, пока еще не видимый никому, уже парил злой рок. Страна жила, как человек, чувствующий себя совершенно здоровым и не знающий, что в его организме растет злокачественная опухоль и ее метастазы медленно, но верно проникают во все кости, суставы и жилы. Смерть готовит свою жатву незримо.
Равно как и предательство.
* * *
Спиридонов отставил в сторону пустой стакан с подстаканником. Он не заметил, как выпил чай, и не запомнил его вкуса. Впрочем, впереди было двое с лишним суток пути, так что наверняка ему предстоит еще не одна чашка. Солнце подбиралось к зениту, время близилось к полудню, и Виктор Афанасьевич, чтобы не увязнуть в воспоминаниях, решил приступить к работе – ознакомиться с материалами, переданными ему Менжинским.
Развязывая тесемки папки, Виктор Афанасьевич поймал себя на том, что по непонятной причине чувствует к товарищу, с которым предстоит работать, необъяснимое предубеждение. Это было очень плохо. Нельзя начинать работу с человеком, заранее будучи настроенным по отношению к нему неприязненно, особенно если для такой неприязни нет объяснимых причин. Но Виктор Афанасьевич ничего не мог поделать с собой: незнакомый ему пока… как бишь его?.. Ощепков Василий Сергеевич… ну и фамилия тоже подходящая… был ему заранее неприятен.
Поверх документов лежала фотография этого В. С. Ощепкова. Фотография как фотография, явно сделана в каком-то фотоателье. Товарищ Ощепков сидит на стуле, повернутом спинкой вперед. На нем недорогой костюм, на голове – светлая шляпа. Лицо… обычное вполне лицо, но Спиридонову лицо Ощепкова не понравилось. Подсознание вынесло новосибирцу вердикт – аферист. Спиридонову не понравился щегольской вид Ощепкова, хотя умом он понимал – в фотоателье фотографироваться не ходят в рабочей робе и засаленном ватнике. Естественно, человек надел на себя самое лучшее, что у него было.
Фотография, к сожалению, хорошим качеством не отличалась, и Виктор Афанасьевич, который всегда смотрел человеку в глаза и довольно хорошо мог по выражению глаз понять характер человека, на этот раз не мог расшифровать выражения лица человека в шляпе. Это ему тоже не нравилось.
Бегло ознакомившись с карточкой особых примет и не узнав из нее ничего нового, Виктор Афанасьевич вновь закурил и приступил к изучению биографии В. С. Ощепкова, по ходу «следствия» делая пометки в небольшом желтом блокнотике, нарочно купленном им для этой цели. Удивительно, но спустя много лет после окончания Казанского училища, не имея должной практики, он, как оказалось, не забыл ни каллиграфического письма, ни навыков скорописи, столь необходимых любому курсанту, чтобы поспевать конспектировать за лектором.
* * *
Солнечный свет стал пронзительно-золотым, каким он бывает лишь на закате, когда Спиридонов, борясь с раздражением, отложил в сторону папочку и извлек из полностью потерявшей форму картонной пачки предпоследнюю папиросу. Несмотря на открытое окно, продувающее купе свежим ветерком, слегка пахнущим креозотом, стойкий запах папирос успел полностью овладеть помещением за то время, что Спиридонов посвятил заочному знакомству с Ощепковым.
Видит бог, он старался изо всех сил! Правда, в Бога Спиридонов не так чтоб не верил, скорее просто отодвинул его куда-то на периферию. В мире, в котором он жил, творилось так много несправедливого, что трудно было понять, как же Бог мог все это допустить. По крайней мере, сам Спиридонов это себе объяснить не мог, а потому предпочитал об этом не думать. Всегда найдутся более насущные темы для размышления, чем попытки понять причины вселенской несправедливости и человеческой низости.
Например, некто Ощепков и его, Спиридонова, к нему предвзятое отношение. Конечно, пока он ознакомился с делом только в первом приближении, не вчитываясь глубоко, но…
В этом Василии Сергеевиче Спиридонову не нравилось решительно все. Складывалось впечатление, что в момент чтения некий невидимый суфлер все время комментировал прочитанное в отрицательном для Ощепкова ключе. Но самое неприятное, что никакого суфлера, конечно же, не существовало, это сам Виктор Афанасьевич так воспринимал коллегу.
Ему действительно не нравилось буквально все. Начиная с происхождения. И дело даже не в том, что Ощепков оказался «дважды каторжником» – сыном каторжанки от ссыльнопоселенца, – а в том, что мать его «чалилась» по уголовной статье, отец же был мелким склочником с большими амбициями. Амбиции, впрочем, ему быстро пообломали, но этот хитрован и на Сахалине сумел устроиться, оставив чаду (которого признал не сразу, а если быть точным, похоже, только на смертном одре) довольно неплохое наследство. Откуда, скажите на милость, у каторжника… ну хорошо, ссыльнопоселенца, разница невелика… такой капитал? Одних только домов у Ощепкова-старшего оказалось три, два из которых были доходными, а в третьем, самом жалком, этот скряга жил, пока не помер. Хотя промышлял вроде как плотницким делом, а не золотодобычей. Чудеса в решете – явно ведь тут что-то нечисто. Наверняка ощепковский папа ловил рыбку в мутной водичке Сангарского пролива…
Да бог бы с ними, с родителями, их, как известно, не выбирают, а у Виктора Афанасьевича ни малейшего предубеждения против рабоче-крестьянского происхождения отродясь не бывало. В конце концов, и его отец был тоже не Рюрикович, а купцом стал после того, как на свет появился он, Виктор. Спиридонову даже жаль было парня, в одиннадцать лет оставшегося сиротой-беспризорником. Однако бес предвзятости, взявший его на абордаж при прочтении дела Ощепкова, коварно нашептывал на ухо, что парнишка, в общем, устроился неплохо для беспризорника. Уж кого-кого, а сирот Спиридонов в послереволюционные годы навидался, сотрудничая с Дзержинским. На их фоне жалость к Васе Ощепкову стремительно блёкла.
Опять-таки учеба в семинарии никак на мнение Спиридонова не повлияла: истово верующим он не был, но и к воинствующим атеистам не относился, просто веру он, как было сказано, за ненадобностью запихнул на чердак своей души вместе с любовью, надеждой и прочими благородными чувствами, оставив себе для ежедневного пользования исключительно честь, верность Родине и долг. Тем более что особой ревности в семинарии Вася Ощепков не проявил, зато, как ни странно, с полного благословения митрополита Николая, которого так почитают окопавшиеся в Шанхае и Харбине недобитые беляки, отправился в институт дзюудо Кодокан в Токио.
Последнее обстоятельство на некоторое время расположило Виктора Афанасьевича к будущему подопечному. Очевидно, парень был не без таланта, раз сумел сначала сдать на первый, а затем, уже в семнадцатом (в том самом страшном семнадцатом, услужливо подсказал бес, но Виктор Афанасьевич отогнал непрошеные воспоминания), – и на второй дан. Дан в дзюудо – это вам не пост предводителя дворянства в заштатном городке, его за деньги не купишь, по знакомству не выклянчишь. Хочешь не хочешь, за него надо драться и побеждать, притом да не какую-то там шпану, а таких же претендентов, японцев, для которых дзюудо – родное. Но в остальном Вася Ощепков оставался для Спиридонова смутно неприятным.
На кого он только не работал: сначала на царскую охранку, потом тренировал милицию ДВР, потом служил колчаковцам… правда, с пометкой: выполнял, мол, ответственные задания Заамурского осведомительного отдела РКП(б), ну-ну. Лукавый нашептывал, что служил Вася, похоже, и нашим, и вашим, но умел проскользнуть между капельками. Виктор Афанасьевич искал рациональное объяснение, откуда у него такая подозрительность к этому человеку, но отделаться от нее не мог и невольно искал подтверждение своим подозрениям в биографии дальневосточного незнакомца. Хотя какие могут быть подтверждения, если у ВЧК/ОГПУ никаких претензий к этому Ощепкову не было?
А поди ж ты, не принимает грешное тело матушка-Волга, хоть расстреляй, не принимает.
С двадцать первого года Ощепков живет в Японии, точнее, на Сахалине (еще одно неприятное воспоминание, которое тоже приходится отгонять силой воли, но в ноздрях уже щекочет запах карболки пополам с какими-то благовониями, запах японского госпиталя, который был для него, Спиридонова, персональной тюрьмой… и еще что-то восточное, более нежное, как теплая кожа, но от того еще более болезненное). Да не просто живет, а каким-то хитрым способом добивается, что японские власти признают его наследником умершего отца. Что никак не может быть без того, чтобы япошки ему не доверяли, то есть опять намек на двурушничество… Наследство, по сахалинским меркам, немаленькое, так что, распродав его часть, юноша приобретает кинопроектор и организовывает кинотеатр, весьма охотно посещаемый японцами. Вроде все чисто, но у Виктора Афанасьевича тут же появляется стойкое впечатление, что быть коммерсантом Васе Ощепкову пришлось по душе. По-человечески понять его можно – когда в одиннадцать лет ты одинок, как придорожное былье, в кармане дыра, желудок сводит от голода, мечтать о богатстве – единственное доступное утешение. Однако… все равно это неправильно. На дворе двадцать первый, Гражданская война толком не кончилась, а Вася разгуливает по Александровску, сладко ест, мягко спит и в ус не дует. Дальше – больше: через три года Ощепков отправляется в Японию через Харбин, где внезапно женится на невесть как оказавшейся там русской девушке Марии. Нет, русских в Харбине, конечно, полно, но каких русских? Недобитых колчаковцев и прочих, как выражался товарищ Дзержинский, контрреволюционных элементов… Виктор Афанасьевич закурил, вспоминая, как Железный Феликс произносил это выражение, с грозным рыком на двойном «р», подчеркнутым сильным польским акцентом.
Итак, русская девушка Маша и скоропалительное венчание в Харбине. Любовь с первого взгляда, как… опять приходится останавливать себя, чтобы не обжечься о собственное прошлое. Итак, наш Вася, на тот момент вполне себе, кстати, женатый на совершенно другой женщине, потерял голову от любви? Что-то не состыковывается. Почему – Виктор Афанасьевич сказать не мог, но в том, что не состыковывается, он ни капли не сомневался.
А ведь иногда людям просто необходимы сомнения. Особенно тогда, когда мы готовы осудить кого-то, подчас толком не зная его. Впрочем, о ком мы можем сказать, что хорошо его знаем, кроме самих себя? Да и сами себя удивляем, разве не так? И часто нам кажется, что человек нам понятен, тогда как мы просто выдумываем его характер, сами себе рисуем картину, а человек проявляет себя иначе, чем мы от него ожидаем…
Солнце тем временем село. Вошел проводник, осведомился, не пора ли зажигать свет в купе. Виктор Афанасьевич раздраженно кивнул – он еще не закончил работать. Неожиданно на него навалилась усталость, такая невероятная, какой он не чувствовал и после самых изнурительных тренировок. У него даже начали слипаться глаза, но он заставил себя дочитать то, что осталось, – все так же бегло, не вчитываясь, «начерно».
Оказалось, не так давно Ощепков был обвинен в растрате, и, по мнению Спиридонова, от более строгого кадрового решения его спасло только то, что его начальство само зарылось рыльцем в пух по самые уши, а центральные органы ВЧК вовремя на это обратили внимание. Естественно, Ощепкова тоже проверили и… признали невиновным. Более того, зачислили в штат отделения рабоче-крестьянской Красной армии и назначили переводчиком-консультантом (японистом, как указано в личном деле). Приказ номер двадцать шесть Реввоенсовета СССР от двадцать шестого января тысяча девятьсот двадцать шестого года…
Казалось бы, сиди и радуйся: обвинения сняты, зачислен в штат, жалованье выплатили задним числом. А неблагодарный Ощепков уже в апреле начинает обивать пороги с целью перебраться в Петроград или в Москву. Мотивируя свою просьбу тем, что у него больная жена: туберкулез обширного поражения – и легочный, открытой формы, и туберкулез костей одновременно.
Дочитав до этого места, Виктор Афанасьевич опять отложил папку на стол. Не глядя, нашарил на столешнице пачку и вытащил из нее папиросу. А когда стал заламывать козью ногу, то понял, что у него руки трясутся.
Нет, невозможно уйти от воспоминаний. Они как клеймо на лбу беглого каторжника – не сведешь, не прикроешь, не сделаешь вид, что их не существует. Они с тобой на всю жизнь.
* * *
Взяв себя в руки, Виктор Афанасьевич вышел покурить в тамбур пустого вагона. Его попутчики никак не объявили себя за все время пути и сейчас никаких признаков жизни не подавали, хотя как раз в эту минуту Виктор Афанасьевич был бы совсем не против любой компании. К сожалению, судьба нередко сводит нас с новыми людьми тогда, когда больше всего хочется побыть в одиночестве, и наоборот, оставляет нас наедине с собой, когда боишься остаться один.
За окном вагона царила кромешная тьма, и лишь острое от природы зрение позволяло Спиридонову разглядеть в этой тьме более темную массу деревьев, обступающих по сторонам дорогу. Край, по которому мчался курьерский поезд, был пустынен, как и четверть века назад, и Виктор Афанасьевич не был уверен, что четвертью века спустя он не останется столь же пустынным, как и сейчас.
Этим путем он уже проезжал, притом дважды. Поездка «туда» была наполнена тревогами и надеждами молодого подпоручика, путь «обратно» был для все так же молодого, но успевшего приобрести первую седину поручика горек, как хинин, со вкусом которого он познакомился в японском госпитале. В плену.
Гордость, чувство силы и защищенности, уверенность в завтрашнем дне – все это было унесено тремя взрывами на рейде у крепости Порт-Артур. В результате атаки японцев половина Тихоокеанской эскадры вышла из строя, и лишь мелководье спасло главную силу – эскадренные броненосцы «Ретвизан» и «Цесаревич» – от гибели. Двойное превосходство японцев в кораблях первого ранга мгновенно превратилось в тройное. Чтобы наглядно это продемонстрировать, в тот же день к вечеру японские корабли первого ранга, словно на параде, продефилировали, впрочем, не приближаясь на пушечный выстрел, вдоль берега – шесть новеньких броненосцев английской постройки, столько же новейших броненосных крейсеров… Адмирал Того не зря учился в Британии – этот променад должен был показать рюси, кто в море хозяин. Показать бессмысленность попыток воспрепятствовать переброске войск на полуостров.
Тем не менее боевой дух оставался высок и у русских войск в целом, и индивидуально у Виктора Афанасьевича, особенно с учетом того, что японцы, казалось, не спешили начинать высадку у Порт-Артура, несмотря на свое превосходство на море. Русскую эскадру возглавил Макаров. Под его умелым и энергичным командованием она стала быстро восстанавливать боеспособность. Японцы занервничали, но в конце марта Макаров при попытке «поймать Того за хвост» погиб вместе с броненосцем «Петропавловск». Стало ясно, что японцы вот-вот высадятся. Но русские солдаты не боялись этого, даже наоборот – ожидали незваных гостей, серьезно настроившись показать им, где зимуют русские раки.
Спиридонов, как и многие, просто не мог усидеть на месте. Он снова вызвался добровольцем при комплектовании конной разведки, куда его как бывшего кремлевца взяли с большим удовольствием, и принял участие в самом первом майском бою с только что высадившимися, а точнее, не успевшими полностью высадиться японцами. Схватка была короткой и ожесточенной; русские хотели сбросить японский десант в море и дважды достигали цели, но на стороне инсургентов был численный перевес, а нерешительный Стессель так и не отправил подкреплений, которые могли бы повернуть ситуацию в пользу русских. Так для Спиридонова началась эта война, война, в которой он, как и другие, исполнил свой долг до конца, но это не помогло избежать поражения.
Он участвовал в бою при Цзиньчжоу, где погиб его конь, Огонек, проделавший с ним долгий путь из Москвы в Казань, а оттуда на Дальний Восток. Огонек был не молод, умер быстро, но Спиридонов привязался к нему и остро переживал потерю, с сухими глазами оплакав до этого погибшего в поединке с японцем своего друга ротмистра Гаева.
Все так вертелось, что с какого-то момента Спиридонов больше не думал о будущем. Ни о возможной победе, ни о возможном поражении. Время, раньше перетекавшее из прошлого в будущее через заводь настоящего, сократилось даже не до «сегодня», а до «сейчас». В этом «сейчас» были взмыленные кони, пороховая гарь, стремительные налеты на наступавшие японские части, рейды по тылам, конные пикеты, по-казачьи именуемые разъездами, караулы на привалах… гибнущие враги, гибнущие друзья, выстрелы и тонкое пение пуль – боевые будни, если война может быть будничной. Русская армия сражалась отчаянно, потери японцев вдвое-втрое превосходили потери русских, но…
У японцев, господствующих на море, всегда была возможность получить подкрепление. Убитого врага сменял новый – живой, равнодушный к смерти и готовый отнять чужую жизнь; а каждый убитый, каждый тяжелораненый ослаблял Российскую армию, и эту слабость компенсировать было нечем. Если поврежденные в гавани корабли в конце концов вернулись в строй, за исключением потерянных безвозвратно «Петропавловска», «Варяга» и «Боярина», то люди выбывали из строя совсем, окончательно. И все же боевой дух русских солдат и в этих чудовищных условиях оставался высоким. Все знали, что на севере, у реки Ялу, русская армия под предводительством признанного в Европе стратега и тактика генерала Куропаткина вот-вот должна была разбить Первую японскую армию, после чего, конечно, удастся деблокировать и Порт-Артур. Более того, на Балтике собиралась Вторая тихоокеанская эскадра, которую, по слухам, должен был вести флигель-адъютант Его Величества, талантливый и дерзкий вице-адмирал Рожественский. Потому Спиридонов о будущем не тревожился – ему с головой хватало забот текущего дня…
В Русско-японской войне России не повезло вдвойне, но, как ни странно, японцы причинили ей не столько вреда, сколько причинили его себе сами русские. Да, был цусимский разгром, была позорная капитуляция Порт-Артура – но почему? Потому что в далеком Петербурге, не многим ближней Москве, да и по всей стране, от Варшавы, Одессы и Юзовки до Благовещенска, Спасска и Харбина, закипела «первая русская революция» – очень удачно, надо сказать, для японцев. В этих условиях, как ни странно, было не до далекого «незамерзающего порта», пользы в котором русские либералы – поджигатели революции – не видели вовсе, и тем более не до изнуренной колоссальным переходом Второй эскадры во главе с «придворным лизоблюдом» Рожественским.
Оставались еще люди. Тысячи брошенных на милость судьбы солдат и тысячи обреченных на могилу в холодных водах Куросио матросов. Но когда революционеров интересовали какие-то люди?
А потом были граничащая с предательством поспешность Витте, позорный, но едва не ставший, благодаря усилиям национал-предателей, еще более позорным, мир с Японией и возвращение домой. Возвращение, больше похожее на траурную процессию.
Спиридонов приоткрыл дверь вагона и выбросил в темноту пустую папиросную гильзу. Он всегда докуривал папиросу до конца, до того момента, когда в ней уже не оставалось табака. Впрочем, он всегда все делал так – до конца, до последней йоты и последней черты.
* * *
Когда он вернулся в купе, сон как рукой сняло, но, что хуже, случилось то, чего он боялся и чего не хотел, – его придавили воспоминания. Ожили, поднялись из маньчжурской земли враги и друзья, замелькали перед мысленным взором японские штыки и желтые, коричневато-желтушные лица солдат противника, иногда яростные, иногда перепуганные. Он потерял счет прошедшим дням и боям. Казалось, война идет уже много лет и никогда не кончится. Русские солдаты сражались отчаянно, самоотверженно и умело, но теряли позицию за позицией, сопку за сопкой.
Спиридонов и его эскадрон всегда были в самых горячих местах, там, где шли самые кровопролитные бои. Он был дважды ранен, оба раза легко. На темляке его сабли после Цзиньчжоу появились знаки отличия ордена Святой Анны IV степени, а после гибели Валерки Гаева в далекий Петербург ушло представление на орден Святого Станислава. Все это не имело значения. Значение имело место, время и то, с чем придется столкнуться. Военная Фортуна с обожженными крыльями все еще реяла над его головой, стараясь не опускаться слишком низко, чтобы не словить шальную пулю из ружья системы Мурата. Напоследок под командованием подпоручика, вернее, уже поручика, о чем сам Спиридонов пока не знал, поскольку японцы перебили телеграфное сообщение с Большой землей, эскадроном был захвачен пулемет Виккерса с полным комплектом боеприпасов – это случилось в начале августа, еще до захвата Дагушаня. Суть была не только в трофее – еще два его брата были выведены из строя, а главное, уничтожен весь пулеметный взвод, что в тех условиях было чудом, сравнимым со взятием Эрзерума. За этот бой Спиридонов получит орден Святой Анны следующей, третьей степени, но узнает об этом только через два года. А мог бы вообще не узнать.
Да и не до того было – восьмого августа Спиридонов был легко ранен, а одиннадцатого принял участие в сражении за Китайскую стенку. В этом ночном бою японцы потеряли убитыми двадцать тысяч человек, половину своей армии, русские – только три тысячи, но эти три тысячи сильно ослабили и без того немногочисленные ряды защитников.
Увы, к сожалению, об этом подвиге почему-то не принято вспоминать, а ведь по своему героизму он стоит в одном ряду с подвигом защитников Брестской крепости. Но ни Спиридонов, ни другие русские солдаты не чувствовали себя героями. Они не думали о подвигах, чинах и наградах. Они сражались на чужой земле с численно превосходящим неприятелем, не думая ни отступать, ни сдаваться.
После этого боя Спиридонов вернулся к рейдовым действиям в тылу врага, но, как говорят в Рязанской губернии, до поры до времени кувшин по воду ходит. Нет такой хитрой старухи, на которую не найдется проруха. Взбешенному колоссальными потерями неудачного штурма командующему японской армией Ноги Марэсуке очень не нравилась беззащитность его тылов перед атаками казачьих и добровольческих разъездов, и он поставил вопрос ребром – просачивающиеся группы русской кавалерии необходимо ликвидировать. В ход была пущена не только японская кавалерия, довольно дурного качества, но и пешие отряды самураев-охотников. Долина между Волчьими горами и укреплениями города превратилась в большую ловушку, и вскоре пришел черед и группы Спиридонова.
Это была жестокая ночная схватка. Противник набросился на разъезд со всех сторон, верхами и пешим порядком. Огонь ни та ни другая сторона не открывала, бой шел исключительно на саблях, при этом японцы сразу постарались лишить русских лошадей, а с ними – и преимущества в схватке и возможности уйти.
Русские дрались молча, японцы тоже хранили молчание. Лишь изредка к звону сабель примешивалось русское или японское короткое и тихое ругательство. С самого начала Спиридонов понял, что уйти к своим надежды нет. Что ж… такова судьба солдата, смерть всегда готова принять его в свои холодные объятия, решил он для себя, и стал стараться подороже продать свою жизнь.
Его ранили несколько раз, одна рана была серьезной – японская сабля пропорола бок там, куда, по преданию, сотник Лонгин ткнул копьем Христа, чтобы убедиться в его смерти. Воды из раны не текло, но начавшееся кровотечение старалось за двоих. Вскоре от потери крови его замутило, перед глазами поплыли темные полосы и пятна. У него выбили из рук саблю, кто-то сильно заехал ему по спине чем-то тупым, возможно, прикладом. Упав на землю, он понял, что теперь надеется только на быструю смерть. Затем еще попытался подняться на ноги, но новый удар поставил крест на его усилиях, а заодно и погасил сознание.
Глава 4. Учитель
Виктор Афанасьевич достал из пачки новую папиросу и закурил. Курить он начал в Порт-Артуре, и совершенно зря – через полгода, когда махорка стала дефицитом, он жестоко страдал от этой дурной привычки. В плен он попал в двадцатых числах октября, между третьим и четвертым штурмами, точнее сказать не мог – дни сливались в один непрерывный поток, и единственное, что он смог выяснить после войны, – что это произошло за несколько дней до битвы за Высокую гору. Будучи тяжело раненным и, как и все остальные защитники блокированного города, сильно истощенным от постоянных нагрузок и недоедания, он лишь каким-то чудом не отдал богу душу. Сначала он валялся в забытьи от кровопотери, затем, вопреки усилиям японских медиков, к чести последних, ухаживавших за пленными не хуже, чем за своими солдатами, его настигла лихорадка.
Человеку штатскому, должно быть, невдомек, что лихорадка, тиф и гангрена отняли намного больше солдатских жизней, чем пули и осколки, бомбы и гранаты, штыки и сабли. Потому Нобелевская премия Яну Флемингу за открытие пенициллина была выдана без особенных обсуждений. Появление антибиотиков по своему значению для человечества намного важнее, чем многие другие открытия, но обыватель, как правило, не имеет об этом ни малейшего представления. Слова «лихорадка» или «контузия» ничего не трогают в его душе.
Спиридонов в те дни был, как никогда, близок к смерти. Более того – окажись на его месте кто-нибудь послабее, он бы не выжил. Но организм Спиридонова, пусть и не без труда, выдюжил. Впоследствии он часто думал, что лихорадка, продлившаяся почти шесть недель, была для него милостью Божьей. Когда он в горячке метался по набитому рисовой соломой японскому тюфяку, одиннадцатидюймовые виккерсовские гаубицы, как уток в тире, расстреливали уцелевшие после почти безнадежной, но лишь по роковому совпадению не удавшейся попытки прорыва во Владивосток корабли эскадры. Истратившие последнее топливо и снаряды, беззащитные и неподвижные красавцы «Ретвизан», «Цесаревич», «Севастополь», «Полтава», «Пересвет» и «Победа» ничем не могли ответить врагу. Им оставалось лишь умереть, притом умереть совсем не геройски.
Сознание постепенно возвращалось к Спиридонову с восемнадцатого декабря – незнакомыми запахами, непривычным вкусом мисо-сиро, которым его кормили, горечью хинина на губах, непривычной жесткостью циновки под ним…
Вскоре он понял, что в плену, однако еще не знал, сколько он здесь пробыл. Впрочем, это было не важно. Он не знал, что творится за хлипкими стенами госпиталя, но верил, что бои продолжаются, что русские солдаты все так же стойко держат оборону в ожидании скорой уже деблокады победоносными войсками генерала Куропаткина…
Пожилой, во всяком случае, с точки зрения Спиридонова, врач пытался говорить с ним на довольно хорошем для восточного человека французском. Спиридонов пытался ему отвечать. Он назвал себя и свое звание и поинтересовался, в каком статусе здесь находится.
– В статусе опасно больного, но, хвала светлым духам Нихон, уже выздоравливающего, – улыбаясь, ответил врач. Впрочем, о статусе можно было не спрашивать – часовой, дежуривший у его, если это можно так было назвать, палаты, совершенно определенно свидетельствовал, что Спиридонов в плену врага.
Проклятая слабость делала любую мысль о побеге несбыточной. Оставалось только ждать, и Виктор Афанасьевич ждал, набираясь сил на непривычно скудном больничном питании. Сперва он даже решил, что его специально морят голодом, но затем убедился, что это не так – персонал госпиталя питался еще скуднее.
Двадцать третьего декабря доктор, которого, как выяснилось, звали Фудзиюки Токицукадзэ, навестил Спиридонова с кувшином саке и двумя чашками. Виктор Афанасьевич тогда с горем пополам мог уже сам садиться. Поздоровавшись, Фудзиюки разлил саке по чашкам и одну протянул Спиридонову.
– По какому поводу банкет? – слабо улыбнувшись, спросил тот, принимая посуду.
– Повод хороший. – Фудзиюки был очень улыбчивым даже по сравнению с другими японцами. – Скоро это безумие, как можно судить, закончится.
– Какое безумие? – уточнил Спиридонов на всякий случай, хотя, конечно, догадался, о чем идет речь.
Фудзиюки пожал плечами, совсем для японца нехарактерно:
– Война, конечно. Вы знаете что-то более безумное?
– Никогда об этом не думал, – искренне признался Виктор Афанасьевич. – В моем возрасте философские размышления о смысле жизни непопулярны.
– Нет ничего хуже войны, – убежденно сказал доктор, отпивая саке. Спиридонов последовал его примеру. Напиток обладал непривычным сладковатым вкусом, но неприятным не казался, хоть Спиридонов и пробовал его впервые.
– А предательство? – неожиданно спросил он. – А трусость? Подлость?
– Все это – часть войны, ее дети, – ответил Фудзиюки. Говорил он медленно, подбирая слова, зато чисто, почти без акцента. – Люди Запада говорят, что можно воевать честно, но я уверен в обратном. Подлость, низость, предательство… – он задумался, слегка морща лоб, отчего стал похож на сычика, который жил на чердаке у них в Вятке, когда Спиридонов был маленьким, – держат шлейф войны. Вы понимаете, о чем я?
Спиридонов кивнул, думая о другом. «Война скоро закончится… наши деблокировали Артур? Но, если это так, отчего Фудзиюки спокоен? Ведь это же означает для Японии военное поражение! Не может же быть, чтобы…»
Спиридонов отогнал мысль слишком жуткую, чтобы ей быть реальной. Он не верил, что Порт-Артур мог пасть. Он слишком хорошо помнил, как героически сражались его защитники, какие творили чудеса самоотверженности, да только…
– Скажите мне прямо, – медленно проговорил он, – отчего вы решили, что война вот-вот закончится?
Фудзиюки посмотрел на Спиридонова сочувствующим, жалостливым взглядом.
И тот все понял. Его бросило в жар, словно давешняя лихорадка решила вернуться. Он побледнел, стал белее стены.
Это не могло быть правдой…
Однако это исчерпывающе объясняло спокойный и довольный вид доктора. На мгновение Спиридонова пронзило желание ответить ему ударом, таким, чтобы крошились зубы и кровь заливала циновки. Невероятным усилием он сдержался. В конце концов, Фудзиюки спас ему жизнь. И слабость… слабость – руки едва могли удержать чашку с напитком. Он отвел глаза, опрокинул в себя остатки саке и отставил посудину на низкий столик у койки.
– Сегодня ваш командир генерал Стессель, – в устах Фудзиюки эта фамилия прозвучала шипением гадюки, «Сштесшсшерь», – подписал капитуляцию, – сообщил доктор, опустив глаза.
Спиридонову стало дурно. Он чувствовал себя так, словно его в темном переулке поленом огрели. Фудзиюки расценил его молчание по-своему.
– Не стоит так расстраиваться, – сказал он. – Это правильное решение. В Порт-Артуре осталось меньше десяти тысяч солдат, как-то способных держать оружие. Люди умирают от цинги, тифа и голода. Нет смысла продолжать…
– Есть! – выкрикнул Спиридонов, голос сорвался в писклявый фальцет, но он этого не заметил, бурля негодованием. – Надо продолжать сражаться. Надо…
– Не надо, – тихо ответил доктор. – Зачем? Сколько людей уже погибло на этой бессмысленной бойне? А сколько стало калеками?
– Это не повод сдаваться, – отчаянно возразил Спиридонов, собрав для этого остатки сил. – Разве вы не понимаете…
– Нет, не понимаю, – серьезно ответил ему Фудзиюки. – Одно дело – защищать свой дом с оружием в руках. Но разве Порт-Артур – ваш дом? Разве в этом городе живут русские люди? Разве есть в нем могилы ваших предков?
Спиридонов хотел возразить, но не нашел аргументов. Для него капитуляция Порт-Артура, если, конечно, это действительно произошло, а он не видел причин не доверять Фудзиюки, была позором. В нем зрело и крепло странное, незнакомое и неприятное чувство, вкус которого еще предстояло познать.
– Налейте мне еще, пожалуйста, – попросил он, кивнув на кувшин.
Фудзиюки понимающе покивал и протянул ему полную чашку:
– К сожалению, ничего крепче у меня нет… Наша армия сейчас в положении не намного лучшем, чем ваша. Та же цинга, тот же тиф, та же уйма раненых, искалеченных, умирающих, почти такой же голод, только и того, что японец к этому более привычен. Открою вам тайну: многие наши солдаты стали солдатами… с голоду. У японского крестьянина дневная пища – горсть риса; солдату полагается полтора фунта, не считая прочего, включая мясо и рыбу. Но, чтобы кормить армию, остальная Япония вынуждена еще туже затянуть пояса; крестьянин на землях Ямато делит свою горсть риса с солдатом и работает за них двоих. И это лишь одна из многих причин не любить войну.
Он налил и себе из кувшина, после чего продолжил:
– Не пейте залпом, пожалуйста. Вы не привыкли к такой крепости. Саке кажется слабым, но это та же водка и действует так же.
Спиридонов послушался. Отхлебнул глоток и сказал зло, хотя понимал, что Фудзиюки тут ни при чем:
– Мы вас в Порт-Артур не приглашали. Отчего бы не отдать его России? Зачем он вам?
– Нам нужен не Порт-Артур, – невозмутимо пояснил Фудзиюки. – Япония рассматривает Китай как свой… – он помедлил, с сомнением подбирая слово, – нужник?.. Я правильно выразился?
– Смотря что вы имеете в виду, – невольно усмехнулся Спиридонов. – Нужник – это место для отправления естественных потребностей, уборная.
Фудзиюки заметно смутился:
– Нет, я о другом. Место у дома, где держат скот, хранят запасы…
– Задний двор, – подсказал Спиридонов.
Фудзиюки кивнул:
– Вот-вот. Если вы, большие державы, заберете себе Китай – куда маленькая Япония будет продавать свои товары? Где будет брать сырье для себя? Из четырех фунтов мяса на японском столе три привезено из Китая, из десяти куриц в японской лавке восемь китайских, а оставшиеся две выкормлены китайским зерном.
– Но нам не нужен Китай! – возразил Спиридонов. – Нам нужен только Порт-Артур! Просто хотя бы один незамерзающий порт в тихоокеанских водах…
Доктор покачал головой:
– Расскажите об этом Мэйдзи тэнно5, – сказал он с некоторой иронией в голосе. – Но не забудьте добавить, что в свое время британцам в Индии нужно было только два-три порта, чтоб торговать. И что сейчас Индия?
– Россия – не Британия, – опять возразил Спиридонов.
Фудзиюки снова кивнул:
– К счастью для нас, да. Но к несчастью для вас.
Он сам взял у Спиридонова чашку, которую тот все же опустошил, и налил еще.
– У вас, рюси, мягкое сердце, – заметил он с грустью. – Но ваша беда не в этом. В этом скорее ваша сила. Да, жестокие пока побеждают, но так будет не всегда. Ваша слабость в том, что вы считаете себя хуже других. Я говорил с одним вашим моряком, ему пришлось отнять ногу…
– Как к вам моряк-то попал? – удивленно спросил Спиридонов.
– Он из маршевой роты, – пояснил Фудзиюки. – Когда мы взяли Высокую, за оружие взялись не то что моряки – а старики, женщины, да что там, дети от восьми лет… Его корабль «Забзяка»…
– «Забияка», – поправил его Спиридонов.
– …был потоплен огнем наших гаубиц. Ну он и пошел на фронт. Сам кочегар, здоровый, как сумоист, когда ногу потерял, ревел, как младенец, а сейчас раздобыл где-то чурочку и строгает себе протез. Думаю, он не пропадет.
Фудзиюки отхлебнул саке.
– Он сказал мне странную вещь… мол, японцы победили, потому что у них английские пушки, а английское, дескать, лучше русского. Хотя в наших штабах сейчас за голову хватаются – насколько ваше оружие превосходит наше. На вашу винтовку Мошуна6…
– Мосина, – вновь поправил его Спиридонов.
Фудзиюки извинительно улыбнулся:
– Мне трудно запоминать ваши слова. Я их невольно делаю похожими на японские. Так вот, на вашу винтовку буквально молятся. А ваши солдаты считают, что английское оружие лучше. Но хуже всего, что так считают не только солдаты, а генералы.
Фудзиюки вздохнул:
– Дурак не так страшен, как дурак, облеченный властью, – грустно проговорил он. Спиридонов не мог с ним не согласиться.
* * *
Они просидели в тот день допоздна, до момента, пока Спиридонов не почувствовал сокрушительную усталость. Фудзиюки сразу заметил это, помог пациенту улечься и ушел.
Навестил он его на следующий день, застав Виктора Афанасьевича в угрюмом настроении. Проснувшись, Спиридонов вспомнил вчерашнюю новость о капитуляции крепости, и давешнее ощущение накатило с удвоенной силой. Оно было горячим и горьким, с болью утраты в нем смешались обида, унижение и острое чувство несправедливости. Видит бог, русские солдаты сражались отчаянно и умело. Противник задавил их числом. Японцы не достойны такой победы, по крайней мере на взгляд Спиридонова.
– Как дела? – спросил Фудзиюки, улыбаясь ему.
– Как сажа бела, – машинально по-русски ответил он и, видя тактичное недоумение доктора, поспешил перевести: – Паршивые у меня дела.
– Что-то болит? – обеспокоился Фудзиюки.
– Ага, – подхватил Спиридонов. – Сердце.
– А не должно, – серьезно ответил доктор, – сердце у вас в порядке, иначе бы вы не перенесли… – он сделал паузу и внимательно посмотрел на Спиридонова. – Простите, кажется, я не так вас понял. Вы ведь… иносказательно?
А Спиридонова понесло:
– Скажите, Фудзиюки-сан… – о том, что такое окончание прибавляют к именам уважаемых людей, он слышал раньше, – если бы вашей стране дали вот так по мордасам, что бы вы тогда чувствовали?
– А где у страны эти «мордасы»? – уточнил Фудзиюки, на мгновение выбив Спиридонова из колеи. Пока тот думал, что ответить, Фудзиюки продолжил: – Ваш Бог учит в таких случаях подставлять другую щеку.
– Я не верю в Бога, – глухо уронил Спиридонов. – Вы, я думаю, тоже.
Веру в Бога он потерял после Дагушаня, увидев, как полкового священника с молоденькой сестрой милосердия прямо в импровизированном госпитале – в старом китайском ипане7, открытом с тылу, – накрыло прямым попаданием фугасной гранаты. Незадолго до этого дня легко раненный, получив перевязку, он возвращался к себе на позицию – в самый разгар боев разведчики усиливали пехотные части, ибо во время штурма на счету был каждый доступный штык, – но задержался, чтобы помочь донести кого-то до перевязочного пункта. И тут японцы открыли огонь. Спиридонов со своим подопечным залег у какой-то стенки, вероятно, оставшейся от разрушенной фанзы, – значит, по госпиталю японцы стреляли не первый раз.
Он не мог забыть эту сцену. Священник мог бы укрыться, но он как раз подавал Святые Дары умирающему солдату. Тот едва успел их проглотить, как его тело разворотило взрывом. От батюшки осталась только обезображенная голова с опаленной, дурно пахнущей горелым волосом бородой, наперсный крест да причудливо искореженная лжица, не считая окровавленных кусков епитрахили и рясы. Но хуже всего пришлось сестре милосердия, которая с началом обстрела схоронилась у стенки, наивно полагая себя в безопасности, и то и дело крестилась, глядя на батюшку, как израильтяне на медного змия, – она осталась жива. Об этом Спиридонов случайно узнал несколько дней спустя: обгоревшая местами до кости, обезображенная, она в полусознании прожила еще несколько дней. Умирая, она все пыталась перекреститься культей правой руки. Смерть стала для нее избавлением и уж точно никак не победой…
– И да, и нет8, – улыбнулся на слова Спиридонова Фудзиюки. – Как и вы.
– По-вашему, я лгу? – обиделся он.
– Ложь – это осознанное действие. Вы мне не лжете, вы просто себя плохо знаете. Почему вы думаете, что не верите в Бога?
– Потому что он несправедлив. Он позволяет гибнуть достойным, сохраняя жизнь и благополучие мерзавцам… Почему вы улыбаетесь, Фудзиюки-сан?
– Вы говорите, что не верите в Бога, и тут же начинаете его в чем-то обвинять. Разве можно обвинять то, во что не веришь?
Спиридонов ничего не ответил на это, и Фудзиюки сказал:
– Ваш Бог, Шпиридону-сан, претендует на то, чтобы быть Богом всего человечества, потому вам сложнее. Наши боги маленькие. Идзагани и Идзанами не творили мир из ничего, они всего лишь создали нас, японцев, и прекрасную страну Нихон. Наши боги – это мы сами, они живут в каждом из нас и во всем народе. Я спросил вас, где лицо вашей страны. Оно на ваших иконах, Шпиридону-сан, и в это лицо мы не плевали.
– Называйте меня Виктор, – пробурчал Спиридонов. – То, что вы делаете с моей фамилией, пожалуй, хуже того, что шрапнель делает с человеческой тушкой. Надеюсь, я не коверкаю ваше имя?
– Нет, за исключением того, что считаете моим именем Фудзиюки, – улыбался доктор. – Личное мое имя – Токицукадзэ; Фудзиюки – имя моего рода. Так что вы называете меня по фамилии. Но это и правильно, у нас так принято. Только «сан» не прибавляйте, это моя личная просьба.
– Все у вас, японцев, кверху ногами… – Спиридонов понял, что улыбается, и понял, что Фудзиюки этому искренне рад.
– То же самое могу сказать про вас, рюси, – не замедлил ответить доктор.
* * *
– Я, собственно, к вам по делу, – приступил к разговору Фудзиюки после непродолжительного молчания.
– Я весь внимание, – повернул к нему лицо Спиридонов.
– Дело не очень для вас приятное, – далее сказал Фудзиюки. Спиридонов кивнул. Он начинал догадываться, о чем пойдет речь. – По вашему статусу вы, как вы понимаете, являетесь военнопленным…
Спиридонов кивнул понимающе, и Фудзиюки продолжил:
– Сейчас вы здесь находитесь как раненый, выздоравливающий. Это, конечно, дает вам некоторые преимущества. Но, во-первых, вы быстро восстанавливаетесь…
– Спасибо, – поспешил поблагодарить Спиридонов, подразумевая, что сим он обязан доктору.
– Не за что, – пожал плечами тот. – Я лишь констатирую факт. Вскоре вас уже нельзя будет считать раненым выздоравливающим. Две недели назад вас бы отправили в лагерь военнопленных, но, к счастью, сейчас в этом нет необходимости.
– Интересно почему? – с удивлением спросил Спиридонов.
– По условиям капитуляции гарнизона Порт-Артура, к которому вы тоже относитесь, – стал объяснять Фудзиюки, – каждый офицер может уехать на родину, если даст честное офицерское слово не поднимать больше оружия против японского императора.
– И ваше правительство верит в то, что это обещание будет исполнено? – с еще большим удивлением спросил Спиридонов. – Изумляющий оптимизм после того, как ваш император ухитрился начать с нами войну. А главное, после того, каким образом это было сделано.
Фудзиюки на то промолчал, и Спиридонов продолжил:
– Вы же понимаете, что такого слова я дать не могу?
– Вы так ненавидите народ Нихона? – тихо спросил Фудзиюки с каким-то совершенно детским, беззащитным выражением лица.
– При чем тут ваш народ? – Спиридонов вяло махнул рукой. – Просто мое слово мне не принадлежит.
– В каком смысле? – В голосе Фудзиюки звучало недоумение.
– Я давал присягу служить Государю, – отвечал Спиридонов. – Может быть, для кого-то присяга ничего не значит, но для меня…
Он на минуту замолчал, собираясь с мыслями, потом негромко продолжил:
– Фудзиюки, скажите… вы когда-нибудь думали о том, для чего мы живем?
– А вы уверены, что у жизни есть какой-либо смысл? – Доктор пожал плечами. – Можно, конечно, подобно нашим поэтам, задумываться, зачем цветет сакура на склоне Фудзи, но, на мой взгляд, все просто – сакура на склоне Фудзи цветет потому, что растет там и каждый год цветет в определенное время. Мы ищем какой-то смысл в том, что может быть не больше чем стечением обстоятельств…
– Жизнь человека не может быть бессмысленна, – стоял на своем Спиридонов. – Иначе бы мы этот смысл не искали. Зачем искать то, чего не существует?
– Чтобы оно существовало. И зачем, по-вашему, живет Викторо-сан?
– Чтобы служить Отечеству.
– Что есть Отечество? Только не объясняйте мне смысл слова Patrie, в Сорбонне с этим справились лучше. Так что такое для вас Отечество?
Их диалог приобретал напряжение. Спиридонов, до того лежавший, приподнялся на локте и махнул рукой в ту сторону, где, по его мнению, был северо-запад.
– Если вы сядете в поезд в Артуре и будете долго ехать в том направлении, вы приедете в город Вятку, – со сказовой интонацией проговорил он. – Там есть двухэтажный дом, в котором живут мои родители. В городе Вятке много домов, а в Российской империи – городов. В каждом из домов моей страны живут люди, такие же, как мои мать и отец. Не у всех из них есть сыновья, но это не важно. Отечество – это все эти мужчины и женщины. Можно защищать свой дом в одиночку, но лучше собраться вместе и защищать все дома, всех матерей, отцов, жен, детей. Вот эта совокупность городов, домов и людей и есть Отечество…
– …которое вы пришли защищать на чужую землю? – быстро подхватил Фудзиюки, прищурившись, но поспешил улыбнуться: – Я вас понимаю. Знаете, Викторо-сан, вы очень… как это сказать, не знаю… очень японский в этих ваших чувствах. Долг, честь, верность – это то, что в нашем народе ценится больше всего… ценилось больше всего. Сейчас не так.
Он вздохнул:
– Мы долго отгораживались от Запада; мы запретили в своей стране вашу веру в Бога, который считает своими всех людей, без различия; мы закрыли для ваших людей и ваших товаров доступ в наши порты, повысив при этом их цену до заоблачных высот и сделав предметом тайного вожделения. Запрещая, мы только подогревали интерес ко всему этому. И мы стали такими же, как те, от кого отгораживались стеной. Слишком западными. И вот пришел Мэйдзи тэнно и объявил, что все не так, что Запад – это хорошо, а Япония…
Фудзиюки безнадежно махнул рукой:
– Я в это тоже верил когда-то давно. Начало эпохи Мэйдзи воодушевило всех нас. Потому-то я и уехал на Запад. Я искал там мудрости, не найдя ее у себя дома…
Он вздохнул:
– Мы все разочаровались в Мэйдзи, каждый по-своему. И больше не верим тому, что идет от белого человека, Но вы, рюси, не такие, и потому мы действительно верим вашему слову…
Он опять вздохнул и закончил:
– …но все это не спасет вас от лагеря военнопленных, если вы откажетесь.
Спиридонов, успевший улечься, чтобы остановить головокружение, только слабо пожал плечами:
– Тогда я отправлюсь в лагерь.
– Это не обязательно, – медленно проговорил Фудзиюки. – Я хочу вам кое-что предложить. Я могу оставить вас при госпитале в качестве санитара. Конечно, это не благородное занятие, и в ваши обязанности будет входить то, что может показаться недостойным для дворянина…
– Я из мещанского сословия, – для верности слабым голосом возразил Спиридонов. – Понимаю, выносить ночные горшки и выбрасывать на помойку отрезанные руки-ноги…
– Мы их сжигаем, – просто ответил ему Фудзиюки и отвернулся. – Но в первом вы правы. А еще отмывать кровь с циновок, и не только кровь. Мы берем на эту работу солдат из низших каст9.
– А вы не боитесь, что я могу устроить вам здесь диверсию? – Спиридонов попытался сложить губы в улыбку.
– Я склонен вам доверять, – серьезно отвечал Фудзиюки. – Вы скажете, что я вас не знаю, и это правда. Как и то, что мы зачастую не знаем тех, с кем годами спим под одним одеялом. Я предпочитаю доверять вам, Викторо-сан.
– У нас это называется «слабосильная команда», – хмыкнул в ответ Спиридонов и неожиданно для себя добавил: – Ну что ж, постараюсь не подвести и оправдать ваше доверие.
Внезапно он понял, что тоже доверяет Фудзиюки, хотя для этого вроде бы не было никаких оснований.
Решение Спиридонова доктора, было видно, обрадовало.
– Может быть, у вас есть какие-то особые пожелания? – с готовностью спросил он. – Вы не голодны, может быть, принести что-нибудь из еды? У нас с этим туго, но…
– Нет, не стоит, – остановил его Спиридонов. – Мне кусок в горло нейдет. А нельзя ли у вас раздобыть тут… махорки? Курить хочется, аж уши пухнут.
Фудзиюки бросил быстрый взгляд на уши Спиридонова и сухо ответил:
– Курить – очень дурная привычка, к тому же вредная для здоровья. Чистота дыхания – залог долголетия.
– Тогда ничего не надо, – холодно уронил Спиридонов. Он обиделся: такая пустяшная просьба, а вместо того чтобы помочь, ему читают нотации. Фудзиюки, не попрощавшись, ушел, и Спиридонов почти тотчас же заснул – беседа вымотала его до предела.
И он был весьма удивлен, когда, проснувшись, обнаружил на столике пачку французских папирос и жестяную коробку с фосфорными спичками.
* * *
Выздоравливал Виктор Афанасьевич действительно быстро. Когда он уверенно встал на ноги, Фудзиюки предписал ему физические упражнения – для более быстрого восстановления. Виктор Афанасьевич согласился и вскоре понял, что упражнения на него и впрямь хорошо воздействуют. К нему стала возвращаться сила. Он стал подумывать о побеге, но куда бежать? Порт-Артур пал; до армии Куропаткина поди доберись. Оставалось одно – ждать.
В один из февральских дней с севера эшелонами стали прибывать раненые. До этого они тоже прибывали, но в тот день их было особенно много. Фудзиюки оперировал с двух дня до восьми утра, потом поспал четыре часа и вновь вернулся в операционную. Все это время Виктор Афанасьевич помогал ему. Когда потребовалась кровь для переливания, вернее говоря, когда все, кто мог, включая Фудзиюки, уже сдали свой объем, Спиридонов предложил взять кровь у него.
– Вы только что встали с постели, – воспрепятствовал доктор его порыву. – Брать у вас кровь – все равно что обирать нищего. Да и никто не гарантирует, что после переливания пациент останется жив, вероятность не больше одного случая из пяти. Пока на Западе спорят о целесообразности, мы вынуждены применять этот метод, двадцать процентов – хорошая вероятность, если речь идет о жизни и смерти.
– И все-таки я настаиваю, – упрямо сказал Спиридонов. Они с Фудзиюки вышли из палатки на морозный воздух – с севера ветер нес мелкую снежную крупку. Спиридонов закурил. – Сами говорите, что двадцатипроцентный шанс лучше, чем нулевой.
– Право, я вас не понимаю, – удивился его настойчивости Фудзиюки. – Вы ведь по-прежнему не капитулировали, для нас ваши солдаты – враги. Дай вам винтовку, вы начнете их убивать…
Спиридонов согласно кивнул:
– Это мой долг.
– Тогда почему… – начал было Фудзиюки, но Спиридонов его перебил:
– А почему вы выхаживали меня? Фудзиюки, война – не повод терять человеческий облик. Пока враг силен, пока он угрожает, в том числе далекому дому, он враг, но когда он лежит кишками наружу, он просто страдающий человек. Почему бы не дать ему двадцатипроцентного шанса выжить?
– А если, выздоровев, он опять станет стрелять в вас? – тихо и провокационно спросил Фудзиюки.
– Вот тогда и посмотрим. – Виктор Афанасьевич прикрыл папиросу от снежного порыва. – У нас, русских, есть одно правило, которое, наверно, знают все: не бей лежачего.
– Понимаю, – ответил Фудзиюки. – Это как в притче про вашего Бога. Mais qui est l'autre?10
– При чем тут Бог? – отмахнулся Спиридонов. – Я и без Бога знаю, как человеку плохо, когда у него кишки наружу. Идемте, возьмете у меня кровь.
* * *
После переливания Спиридонов почувствовал себя совсем слабо, но стоически продержался до утра. Он подбадривал себя одной-единственной мыслью: среди раненых нет русских, значит, японцы не захватили пленных.11 Такое было возможно только после их поражения. Выходит, наши победили?
Однако нового подвоза раненых не последовало, значит, битва между русскими и японцами закончилась. Судя по количеству прибывших раненых, сражение выдалось ожесточенным. Вероятно, русские войска так выдохлись, что не могли продолжать преследование. Но все равно Спиридонов приободрился.
Парадоксально, но он, только что отдавший свою кровь раненому японскому солдату, желал поражения японской армии. Но не из какой-то ненависти к японцам; ничего подобного он не испытывал – например, Фудзиюки он вполне искренне считал другом и очень хорошим человеком. Поражение японцев означало победу русских, и она нужна была Спиридонову больше, чем лечение и уход, даже больше, чем пища и сон.
Правда, бодрость духа и бодрость тела не всегда сочетаются – усталость и потеря крови вымотали Спиридонова, и к вечеру следующего дня к нему вернулись симптомы горячки. Фудзиюки заметил это и велел ему отправляться к себе. Он не стал возражать.
На следующее утро, проснувшись, он пошел на поиски Фудзиюки, в непосредственном распоряжении которого находился. Доктор проводил обход, и Спиридонов, решив непременно найти его, стал заходить в палатки, где лежали раненые и больные. Сам Спиридонов квартировал в охраняемом изоляторе как военнопленный, другие раненые размещались в больших палатках, которых в госпитале насчитывалась ровно дюжина. Госпиталь считался корпусным и принимал в основном тяжелораненых, в том числе военнопленных, но сейчас из русских здесь был один только он, Спиридонов, остальных перевели в лагерь, а часть офицеров была отправлена в Дальний, чтобы пароходом они проследовали дальше, в Шанхай. Впрочем, вероятно, у них были другие соображения.
Раньше Виктор Афанасьевич везде сопровождал Фудзиюки и не обращал внимания на то, как на него реагируют другие японцы. Сейчас, войдя в одну из палаток, он был неприятно поражен. В этой палатке лежали выздоравливающие, у многих уже были собраны вещи для отправки из госпиталя.
В палатке было шумно, но с появлением Спиридонова все разговоры стихли. Японцы уставились на него, как семинаристы на случайно вызванного ими на уроке латыни черта. Виктор Афанасьевич еще плохо разбирался в японской мимике, но и его скудных знаний хватило на то, чтобы понять – здесь не рады ему, в этой палатке он нежеланный гость.
– Кто-нибудь видел доктора Фудзиюки Токицукадзэ? – спросил Спиридонов. Спросил по-французски. Ответом ему стало молчание. – Здесь кто-нибудь говорит по-французски? А по-английски?
Японцы как-то странно переглянулись, затем один, уже в летах и со следами оспы на лице, ответил:
– Я говорить по-английски, немного.
– Вы видели доктора Фудзиюки? – спросил Виктор Афанасьевич на плохом английском.
– Я плохо слышать, – ответил японец. – Контузия, голова бом-бом. Ты подойти поближе.
Спиридонов сделал несколько шагов вперед, и…
Сперва он подумал, что споткнулся, но когда резкий, обжигающий удар по спине повалил его на пол, понял – нет, не просто споткнулся. На него напали.
Несмотря на слабость, Спиридонов вскочил с земли, едва увернувшись от кулака, и кому-то ответил вслепую. На него набросились со всех сторон, человек пять. С учетом его полугорячечного состояния силы были, мягко говоря, не равны, но японцев это не беспокоило. Нападали они молча, как волки. Спиридонов тоже молчал. Он уже пропустил несколько ударов и понимал – скоро его собьют и начнут бить ногами. Но сдаваться он не собирался и, как мог, отвечал.
Ситуация изменилась с появлением Фудзиюки. Как он вошел, Спиридонов не видел, но услышал – впервые – его зычный голос:
– Акута-но таба12, – в гневе прогрохотал Фудзиюки, – орокана хиссан'на акунин13!
Японцы оставили Спиридонова в покое, но тот не сумел этим толком воспользоваться; он и без того был слаб, а полученные удары выбили из него жалкие остатки силы. Он видел своих врагов, чувствовал обуревавшую их слепую ярость и понимал – сейчас они нападут на Фудзиюки, и он, Спиридонов, ничем не сможет помочь своему другу. Противников было семеро, но среди них особенно выделялись двое: побитый оспой заводила, похожий на старого голодного волка по весне, и здоровенный, как бугай, обритый налысо детина – такие в Японии становятся сумоистами. Впрочем, остальную шваль тоже не стоило сбрасывать со счетов – они могли быть опасны, с учетом двух первых.
То, что произошло дальше, было молниеносным, но Спиридонов видел все как в замедленной съемке. Он даже понимал тактику противника. Здоровый бугай, взревев «банзай», бросился на доктора. Он должен был либо сбить его с ног тяжелым ударом, либо заставить отступить прямо под удар «матерого», как окрестил жертву оспы Спиридонов. Матерый ждал. Он казался абсолютно спокойным, но было понятно – это спокойствие туго сжатой пружины.
Однако дальше все пошло отнюдь не так гладко, как задумывали супостаты. Движения доктора внезапно приобрели уже знакомую Спиридонову по схватке Гаева и японца мягкость, плавность – можно сказать, грациозность. Он, словно ртуть, перетек совсем не туда, куда ожидали бугай с матерым, позволяя угрожающему ему кулаку бугая скользнуть по своей груди. Кулак не встретил сопротивления, а бугай, выдвинув вперед корпус, оказался в неустойчивом положении, так что Фудзиюки легко схватил его за кимоно на груди и, вдвинув ступню правой ноги ему между ног, с невероятной для столь хрупкого человека силой поднял гиганта в воздух, перебрасывая его через бедро. При этом гэта14 японца слетели с его ног, да так удачно, что одна просвистела мимо физиономии матерого, заставив того отшатнуться, вторая угодила прямо в плешивый лоб другому из нападавших – пожилому солдату, по виду шестерке.
Бугай рухнул на пол, вызвав небольшое землетрясение, от которого палатка качнулась, как от настоящего, а Фудзиюки, воспользовавшись точкой опоры на груди бугая, кувыркнулся вперед и подсек еще не успевшего толком понять, что к чему, матерого. Тот едва удержал равновесие и, получив локтем под дых, осел на пятки, лицо его побурело. Фудзиюки что-то рявкнул своим и бросился к Спиридонову. Уцелевшие нападающие, как побитые псы, на полусогнутых проволоклись к своим циновкам.
– Как вы, мой друг? – как ни в чем не бывало осведомился доктор нарочито громко, протягивая Спиридонову руку, как на светском приеме. – Вчера вы отдали много крови, спасая наших раненых, и нападать на вас всемером… Эти недостойные дураки потеряли лицо.
– Не думаю, что кто-то из них понимает французский… – Спиридонов попытался подняться сам, но Фудзиюки схватил его за руку чуть выше локтя и осторожно помог твердо встать на ноги. Бугай, перевернувшись на бок, вставать и не думал, а матерый был сильно занят – вновь обретя способность дышать, он никак не мог надышаться.
– Если не понимают, я им в другом месте все растолкую, – многообещающе посулил доктор. – А если найду у вас какое-либо серьезное повреждение…
– Не стоит, – остановил его Спиридонов. – Вы правы в оценке: они действительно так бездарны, что не справились всемером, чтобы хорошенько отделать одного.
Фудзиюки что-то отрывисто и с гневом сказал «пациентам», попутно ощупывая Спиридонову ребра. А тот был удивлен реакцией напавших на него японцев: они отводили взгляд, краснели (точнее, бурели), а один даже захныкал, будто младенец. Должно быть, Фудзиюки сумел быть весьма убедительным.
Но Спиридонова сейчас занимало не это. Ему было все равно, что там Фудзиюки говорит его обидчикам, ему было плевать, понесут они какое-то наказание или нет. В его душе появилось некое странное чувство, появилось под влиянием той мягкой силы, той грациозной мощи, какую только что проявил Фудзиюки. Он потянулся к этой силе, как цветок тянется к солнцу. Почувствовал желание получить это невероятное знание, научиться так же владеть своим телом, как только что он наблюдал у доктора. Не для того, чтобы всех лупить направо и налево, отнюдь нет.
Когда человек находит дело своей жизни, он внезапно понимает, что дальше просто не сможет жить, если не будет им заниматься. Как вытащенная из воды рыба не может жить долго вне своей среды, так спортсмен без тренировок и состязаний, писатель без строк, ложащихся на бумагу, скульптор без резца и каменной глыбы не могут существовать нормально. Пока человек не чувствует своего призвания, он не замечает пустоты в сердце и лишь иногда может ощутить необъяснимую тоску.
Но стоит ему найти это призвание – и жить без него становится уже невыносимо, ведь пустота, заполняемая этим призванием, не может заполниться ничем иным. Отними у спортсмена возможность состязаться с другими, запрети писателю писать, а скульптору – запечатлевать черты в мраморе или глине, и ты сделаешь его несчастнейшим человеком. Потеря возможности заниматься любимым делом сравнима разве что с потерей любимого человека, и те, кто подвергает ближнего подобному наказанию, излишне жестоки. Если же они так поступают под надуманными предлогами – они просто изверги рода человеческого.
Спиридонов еще не понимал, но уже чувствовал, что нашел нечто, способное заполнить эту пустоту. Свое призвание. И пытался понять, что с ним происходит.
– Здорово вы их, Фудзиюки, – выдохнул он, ощупывая языком зубы (под глазом надувался впечатляющего вида синяк, но, к счастью, зубы уцелели, удар пришелся в скулу).
Фудзиюки пожал плечами:
– Я? Я ровным счетом ничего им не сделал. Если бы они не захотели причинить мне или вам зло, с ними бы ничего не случилось плохого.
– Философствуете? – Виктор Афанасьевич попытался улыбнуться, но улыбка вышла кривая, мешал синяк.
– Да, но нет, – ответил Фудзиюки французской поговоркой. – Это не столько философия, сколько жизненная позиция. Да и практика, как вы могли заметить.
– Интересная практика, – задумчиво протянул Спиридонов и, внутренне сжавшись, осторожно спросил: – Могли бы вы меня ей научить? В свете того, что мне полезны физические нагрузки?..
Фудзиюки остановился и очень серьезно глянул на Спиридонова:
– Я могу учить вас этому, а вот научитесь вы или нет, зависит только от вас.
Глава 5. Акэбоно15
На недостаток выносливости Спиридонов не жаловался никогда, а уж в молодости и подавно. Ни в Кремлевском батальоне с его многочасовой строевой муштрой, ни в Казанском училище с многоверстными марш-бросками с полной выкладкой, ни в разведке, где он, подобно монголу Золотой орды, неделями жил в седле, так что на своих двоих его штормило. Он был словно свит из стальных канатов и своей несгибаемостью неизменно показывал пример подчиненным и товарищам по службе.
Однако первая неделя тренировок с Фудзиюки вымотала его донельзя. И это при том, что Токицукадзэ, словно в насмешку, в первый же день, как они начали заниматься, объявил ему, что это именуется «мягким искусством»! На вкус Спиридонова, эта мягкость была чересчур жесткой.
Впрочем, первое их «занятие» прошло без каких бы то ни было физических упражнений. Фудзиюки велел Спиридонову сесть, сам сел напротив и указал на знак за своей спиной. Спиридонов сперва не обратил внимания на тот знак, посчитав его украшением, орнаментом. Как выяснилось, в «мягком искусстве» нет ничего случайного, все необходимо учитывать. И первые полчаса Фудзиюки говорил только о смысле этого знака. Первая их беседа более напоминала не обучение боевым искусствам, а скорее урок философии. Но ученик быстро понял, что это не отвлеченное мудрствование: то, о чем рассказывает Фудзиюки, – основа, на которой строится все, чему его будут учить.
А Фудзиюки понял, что Спиридонов это понял. И похвалил его в начале второго занятия. Затем, не меняясь в лице, приступил к тренировке. Если бы Виктор Афанасьевич наблюдал эту тренировку со стороны, он бы решил, что доктор просто избивает своего подопечного. Сколько раз в тот вечер (тренировки Фудзиюки проводил дважды в день, на утренней и вечерней зорьке, когда не было срочных дел в госпитале) оказался он на татами, Спиридонов сказать бы не смог, равно как и не смог бы назвать часть тела, которая у него не болела после этих занятий, – он даже язык прикусить ухитрился.
Дальше стало полегче, но ненамного, и в какой-то момент он был близок к тому, чтобы все бросить. Но что-то удерживало его от этого шага. Он уже не мог сказать «довольно», он должен был продолжать, чего бы это ему ни стоило.
После одной из тренировок, приблизительно неделю спустя, Фудзиюки зашел к нему, в изнеможении лежавшему на койке в своей палатке.
– Я бы посоветовал вам сегодня принять ванну, – так Фудзиюки называл омовение в бочке, которое Спиридонов и без подсказки совершал каждый вечер, невзирая на физическое состояние: будучи от природы брезгливым, он терпеть не мог ощущения собственной нечистоты и особенно нечистоты волос.
– С каких это пор вас интересует моя гигиена? – беззлобно удивился Спиридонов. – К вашему сведению, я и так ежедневно…
– Просто хотел предупредить вас, – перебил его Фудзиюки, – завтра тренировок не будет. Я еду в Талиенвань и хочу, чтобы вы сопровождали меня.
Откровенно говоря, госпиталь надоел Спиридонову до чертиков, и он был только рад, что сможет вырваться хоть куда-то. «Заодно и дорогу посмотрю, – решил он, – на случай, если получится бежать». От идеи побега он не отказался, но решимости у него поубавилось, в основном благодаря урокам Фудзиюки. Пока он только стоял на пороге мира, называемого дзюудзюцу, но был готов сделать решительный шаг вперед.
– Хорошо, – по-японски сдержанно кивнул Спиридонов. – Мне быть при параде?
– Не понял. – Фудзиюки недоуменно посмотрел на него. – При каком параде? Разве в Талиенване будет парад? Я не слышал.
– Мне надеть форму? – спохватился Спиридонов и уточнил: – Если да, то мне надо ее приготовить, вычистить…
– А, вот вы о чем, – Фудзиюки улыбнулся. – Нет-нет, наденьте как раз лучше японское платье. В японской одежде вы не вызовете подозрения у патрулей, и ко мне будет меньше вопросов.
– Ага, не вызову… – Спиридонов скептически ухмыльнулся. – С моей-то рязанской физиономией…
– Вы, европейцы, для нас на одно лицо, – заметил Фудзиюки. – Рюси только по бороде и отличают. А в японском платье да с вашей извечной выбритостью сойдете за немца.
– А что, немцы в японском платье у вас дело обычное? – хмыкнул Спиридонов. Слухи о «волонтерах» из Германии и особенно из числа подданных Эдуарда VII ходили в Порт-Артуре постоянно. Про себя же Спиридонов подумал, что очень жаль, что об этом не знали в русском штабе. Заслать в тыл к японцам какого-нибудь остзейца в их одежде…
– Не так чтобы очень, однако хватает, – уклончиво ответил Фудзиюки. – Жаль, что вы этого раньше не знали, да? – спросил он, подмигнув, и Спиридонов вновь поразился тому, как легко он читает его мысли. – Если будет патруль, я скажу, что вы француз, прибыли по линии Красного Креста.
– Бельгиец, – поправил его Спиридонов. – Это объяснит мой акцент, и к тому же с Леопольдом у Микадо вроде отношения получше будут, чем с Лубе.
– Вы слишком переоцениваете наши патрули, – усмехнулся Фудзиюки. – Вряд ли они даже опознают язык, на котором мы говорим, и совсем уж точно не знают, кто такой Леопольд. В лучшем случае, они слышали про такую страну, как Бельгия, но, скорее всего, нет. Так что не беспокойтесь об этом, а главное – ведите себя естественно. Мягко, как на татами.
Спиридонов поморщился. От неловкого движения у него заныл ушибленный копчик, и напоминание о татами было очень некстати.
* * *
– И куда мы с вами отправимся? – уточнил Спиридонов, когда они вышли из лагеря рано поутру. Дорога была неблизкой, а лошадей им не дали, с ними у японской армии были крайние затруднения, и даже передовые части в качестве «гужевого транспорта» больше использовали китайских кули, невзирая на то что те воровали все, что не прибито гвоздями, и при первой возможности доставали бог весть где рисовую водку и напивались до положения риз. – В порт? На рынок?
– На рынок, возможно, мы и зайдем на обратном пути, – сказал Фудзиюки, не глядя на Спиридонова, – если, конечно, останется время. Вы что, решили, что я взял вас как кули? Не обессудьте, вы, конечно, сильный мужчина, но для этих целей мне сподручнее было бы обратиться к хунхузам.
– Чтобы они по дороге стащили все ценное? – в тон ему отвечал Спиридонов.
– Не родился еще тот хунхуз, который у меня что-то стащит, – заметил Токицукадзэ. Словно в доказательство своих слов он, совершенно спокойно и не делая никаких лишних движений, двумя пальцами поймал назойливую муху, которую Спиридонов дотоле безуспешно пытался прогнать. – И вообще, если вам уж так хочется выбираться на рынок, я в дальнейшем могу посылать вас туда без моего докучливого общества.
– Какое оно докучливое? – отмахнулся не то от фразы Токицукадзэ, не то от очередной мухи, сменившей на посту невинно убиенную его учителем, Спиридонов. – Ваше общество – единственное, что удерживает меня от хандры.
Некоторое время они шли молча, затем Спиридонов решился:
– А… не боитесь… что я сорвусь?
– И подведете меня? – поднял брови Фудзиюки. – Нет, не боюсь. Викторо-сан, я немного знаю вас, как мне кажется. В вас самурайского духу больше, чем во многих урожденных самураях. И потом, неужели вы откажетесь от дзюудзюцу?
– После того как вы мне все внутренности отбили о татами? – улыбнулся Спиридонов и добавил по-русски: – Да ни за какие коврижки!
– Что такое «ковлижки»? – спросил Фудзиюки. Спиридонов учился у своего учителя японскому, а Фудзиюки, в свою очередь, старался перенять у него русский. У обоих получалось приблизительно одинаково – неважно.
Спиридонов вздохнул и принялся объяснять, что такое «коврижки» и почему они так ценятся в далекой России. Но думал он при этом о том, что Токицукадзэ, черт побери, прав. Он действительно не станет бежать. По крайней мере, сейчас.
* * *
– Так куда мы все-таки идем? – спросил Спиридонов, окончив свой экскурс в кулинарно-бытовые нюансы истории государства Российского.
– Вы не поверите, – спокойно ответил Фудзиюки. – В бордель.
Спиридонов остановился, как валаамова ослица, вот только ангелов среди окружавших их холмистых равнин не наблюдалось.
– Зачем?
– Викторо-сан, вы же взрослый мужчина, – улыбнулся Фудзиюки. – Неужели вы до сих пор не знаете, зачем мужчины бывают в подобных местах?
– Знаю, конечно, – буркнул Спиридонов, продолжив движение. Само собой разумеется, он имел представление о публичных домах. Посещал он подобные заведения еще в бытность свою курсантом, впрочем, в отличие от некоторых своих однокурсников, без особого рвения, но и стороной отнюдь не обходил. Вообще говоря, его визиты в эту обитель порока можно было пересчитать по пальцам одной руки, но вовсе не потому, что он был чужд развлечений подобного рода. Но, во-первых, они занимали в его жизни далеко не одно из первых мест, а во-вторых, откровенно говоря, в веселых домах Спиридонов испытывал некую брезгливость.
В те годы Куприн еще не написал свою «Яму» или, точнее говоря, не опубликовал; тем не менее даже в его повести, весьма откровенной, мир любви за деньги представал в виде более притягательном, чем тот, с которым познакомился Спиридонов в Казани.
Может быть, в каких-то других борделях было и по-другому, но в тех заведениях, которые Спиридонов посещал в компании Сашки Егорова, Толи Носовича, Женьки Гусева по кличке Механик и других курсантов, девицы были неопрятны, чересчур жеманны и через одну принимали наркотики. Увольте, его подобное не возбуждало и после того, как он открыл, что курсистки на публичных танцах по окончании оных совсем не прочь продолжить знакомство с бывшим кремлевцем и не сегодня завтра подпоручиком.
– Ну, в общем, не совсем так, – добавил Фудзиюки. – Я иду туда по делам. Видите ли, у меня с этим заведением договор: я слежу за здоровьем тех, кто там работает. А вот вам, Виктор Афанасьевич, действительно следует позволить себе немного расслабиться в дамском обществе.
– Вот как… – Спиридонов был озадачен. – Теперь вы еще будете решать, когда мне трахаться?
Он употребил куда более грубое французское слово, втайне надеясь, что Фудзиюки его не знает.
Как бы не так – или знал, или догадался, но учитель понимающе улыбнулся:
– Именно. Когда трахаться, пить, есть и справлять нужду. Дзюудзюцу – это не просто борьба, это Путь, а я в этом Пути ваш проводник. И если я говорю, что сегодня вы будете трахаться, вы будете сегодня трахаться.
Казалось, Фудзиюки нравится повторять это грубое ругательство. «Как ребенок, который прочитал новое слово на заборе», – подумалось Спиридонову, и он поймал себя на том, что тоже улыбается.
* * *
В Талиенване Спиридонов был впервые и подивился, как много успели изменить в городе русские за короткое время своего там пребывания. Рядом с заштатным китайским городишком выросло несколько новых кварталов, словно украденных из какого-нибудь русского уездного города. Притом что Талиенваню никто особенного внимания не уделял, чай, не Артур и не Дальний с его портом…
При виде таких знакомых, «русского чертежа», двух- и трехэтажных домов, с лавками на первых этажах, прямых улиц, фонарей, так и не введенных в эксплуатацию, но столь знакомых, у Спиридонова защемило сердце. Надеясь отвлечься, он решил заговорить с молчавшим Фудзиюки:
– В жизни бы не подумал, что вы посещаете бордель.
– В основном, конечно, по профессиональной необходимости, – ответил тот. – Я старею, и мои потребности уже не те, что в молодости. Но ваше удивление мне понятно.
Он вздохнул. Спиридонов достал папиросы. Шли они уже долго, и ему сильно хотелось курить. Как правило, он старался не курить при Фудзиюки, однако они были на свежем воздухе, и табачный дым вряд ли сильно досадил бы учителю.
– Говорят, у японца есть три платья: буддистское – для жизни в обществе, конфуцианское – для семьи и синтоистское – для свободного времени. Мы действительно относимся к плотским утехам не так, как вы, люди Запада. Даосизм говорит, что плотские отношения – одна из потребностей организма, как еда, сон, дыхание. Потому можно, конечно, воздерживаться от этого, для упражнения в выносливости духа, но долго избегать плотских утех не только глупо, но и для здоровья вредно. Особенно в молодости.
Я мало вещей знаю наверняка, но одно знаю точно – старость человека сильно зависит от того, как часто он предается любовным утехам. Погодите, не спешите со мной соглашаться: зависит вовсе не так, как вы на Западе думаете. Человек, который любит и которого любят, становится моложе. Знаете, Викторо-сан, нам многое неизвестно о нашем теле, но я уже успел убедиться, что в нас самих заключены лекарства от многих болезней. Ведя правильный, добрый образ жизни, мы продлеваем свои дни. Совершая нечто плохое, мы сами себя приближаем к могиле. К сожалению, ни один человек не может прожить, не совершив зла, ведь инь и ян сменяют друг друга, как рассвет и закат, и порою наши самые добрые начинания приносят ужасные плоды. Оттого мы все и смертны.
Но это не повод не творить доброго или тем паче творить злое. Наоборот, зная это, мы должны еще более склониться к добру, чтобы продлить нашу такую короткую жизнь. Умышленное зло хуже зла непредумышленного.
– Я понял, – сказал Спиридонов задумчиво. – В борделе вы ищете просветления.
Фудзиюки улыбнулся:
– Нет, но оно иногда находит меня и там. А я ищу лишь расслабления и удовлетворения потребностей своего стареющего тела. Да вот мы и пришли.
Должно быть, дом, к которому Фудзиюки привел Спиридонова, какой-то русский купец строил как доходный. Таких домов, с небольшими комнатами на трех этажах, с общими уборными в конце коридора и чайной или трактиром на первом этаже, по городам России стояло множество, от Варшавы до Владивостока. Но Талиенвань русские потеряли сразу после высадки армии Оки, и теперь дом, вместо того чтобы привечать заезжих чиновников и купцов, дал приют японскому публичному дому.
Что поразило Спиридонова в этом доме, так это то, что его просторные балконы – террасы, примыкавшие к двум «подъездам», были забраны частой бамбуковой решеткой, выкрашенной в белое. К решетке снаружи были привязаны красные китайские бумажные фонарики, словно в доме был не бордель, а званый ужин какого-то китайского бонзы. За решеткой на обоих балконах сгрудилось несколько женских силуэтов.
– Как зайдете, снимите обувь, – предписал Фудзиюки. – Потом поступайте так же, как я.
Спиридонов кивнул, и они зашли через завешенную циновкой дверь в «обитель разврата и похоти».
* * *
На первом этаже борделя в прошлом, вероятно, располагалась столовая или что-то вроде того. От былого убранства помещения не осталось ничего; пространство довольно большого зала было совершенно пустым, лишь стены были украшены японскими рисунками на рисовой бумаге да на полу постелены толстые циновочные маты. Вдоль дальних от входа стен полукругом сидели девушки. Одеты они были в пестрые халаты-кимоно, по большей части не шелковые, а бумазейные. Волосы уложены в причудливые прически, больше напоминающие мужские или, если точнее, аристократические – волосы подняты и зачесаны назад, лоб открыт, в волосах – множество (как показалось Спиридонову) гребней и шпилек, удерживающих всю эту конструкцию.
Когда они зашли, девочки начали переглядываться и тихонько смеяться, прикрывая рот ладошкой. Фудзиюки поприветствовал их, они вразнобой ему отвечали, почтительно кланяясь. Спиридонов чувствовал себя не в своей тарелке и смущенно мялся позади учителя.
Фудзиюки сказал еще несколько слов; девушки захихикали громче, бросая на Спиридонова заинтересованные взгляды. Он тоже их рассматривал; увы, нельзя сказать, чтобы контингент борделя так уж его привлекал. Ему не нравились круглые лица и тяжелые веки девушек. Лишь две или три показались ему симпатичными.
И как раз одну из них Фудзиюки, судя по всему, выбрал для него. Пожалуй, среди своих товарок, на вкус Спиридонова, она была самая красивая. Лицо чуть более удлиненное, чем у других, похожее чем-то на лица фарфоровых кукол, виденных им в магазинах Москвы. Сходство усугубляли белила, густо покрывающие лицо, как, впрочем, и нарисованные черные брови, и подкрашенные ярко-красным губы. Спиридонов вспомнил паяцев, виденных им на ярмарке в родной Вятке, и улыбнулся. Девушка тут же прикрыла ладошкой рот – кажется, он ее напугал или смутил улыбкой.
– Это Акэбоно, – представил девушку Фудзиюки. – Она немного говорит по-французски, другие – только на японском. Акэбоно, это Викторо-сан, мой большой друг.
Акэбоно почтительно поклонилась, а Спиридонов спросил себя, получится ли у него что-нибудь путное с этой девушкой. Он не воспринимал ее как женщину – скорее как чудную механическую куклу.
– Викторо-сан, Будда учит нас не пренебрегать и малым, если оно может послужить к совершенствованию, – продолжил Фудзиюки с улыбкой. – Сегодня вашим учителем будет Акэбоно, и я прошу вас слушать ее так же, как вы бы слушали меня. Вам необходимы те дары, которые она может дать вам. А теперь идите, а у меня дела.
Спиридонов хотел было спросить, куда же идти, но Акэбоно, вновь поклонившись, сказала ему:
– Следуйте за мной, монсеньор.
На французском она говорила правильно, но с сильным акцентом. Тем не менее Спиридонов понимал каждое слово.
– Где вы научились так хорошо говорить по-французски? – спросил он, поднимаясь вслед за девушкой на второй этаж.
– Не в Сорбонне, – сказала она и замолчала, а Спиридонов понял, что она шутит, и усмехнулся. Он общался в основном только с Фудзиюки, который был не по-японски улыбчив, но уже знал, что японцы чаще всего шутят с каменным лицом и над своими шутками никогда не смеются.
Они прошли по коридору, и девушка пропустила его вперед, в небольшую комнатку. От былой обстановки тут не осталось ничего, кроме трехстворчатого окна с подоконником, на котором вместо герани занимали место какие-то японские безделушки. Собственно, вся обстановка была столь же скромна, как и на первом этаже, – широкий матрас на полу, невысокий японский столик и японский же поставец из бамбука и рисовой бумаги, да неизменные бумажные картины с журавлями, ручьями и бамбуком. В углу у двери была ширма, но не надо было и заглядывать за нее, чтобы знать: там японцы, как и другие цивилизованные расы, скрывают от глаз предметы личной гигиены.
– И все-таки где вы обучились французскому? – не отставал Спиридонов.
Девушка обернулась к нему и улыбнулась, теребя ладошками концы пояса.
– Я работала в Сайгоне, – склонив головку, ответила Акэбоно и стала мелкими шажками плавно приближаться к нему. – Я ведь караюки-сан16, из дзёсигун.
Спиридонову это ни о чем не говорило, но девушку почему-то опечалило. Ему показалось, она даже вздохнула после своих слов. Подойдя к Спиридонову, Акэбоно поклонилась, вернее, присела так, что ее колени едва не коснулись земли. Затем быстро встала (она была ему по грудь, ее темечко было на уровне его ключицы) и, взяв маленькими ручками его ладони, положила их на концы своего пояса – и тут же опустила, не дав ему ничего сделать.
– Я должна попросить вас раздеться, – сказала она, склонив голову. – Вы не откажете мне в этой просьбе? Я умоляю вас снять с себя одежды и лечь на эту циновку ничком.
Удивленный такой просьбой, он пожал плечами:
– Можете так сильно не упрашивать. Разве я здесь не за этим?
Акэбоно, которая как раз открыла свой поставец, вздохнула:
– Я такая глупая, я все забываю, что вы – гайцзын. Викторо-сан, я дала вам концы своего пояса потому, что, пока вы со мной, лишь вам принадлежит власть распустить его. Вы – мой господин, пока не покинете эту комнату. Фудзиюки-сама сказал, что вы много и славно потрудились и нуждаетесь в полном цикле токо но хиги17. Вы – мой господин, и я должна подчиняться вашей воле; но я караюки-сан, посвященная в это древнее искусство, потому я и вынуждена просить вас делать то, что необходимо. Вы понимаете?
Чувствуя некоторое смущение, Спиридонов кивнул. К тому, что происходило, он готов не был. Вместо «обители разврата и похоти» он словно попал на какой-то ритуал масонов или теософов – пока Акэбоно все это говорила, она успела извлечь из поставца несколько кувшинов, плошек, полотенца, какие-то палочки (их она воткнула в специальные стоечки на поставце, после чего каждую быстро потерла ладонью – палочки задымились легким благовонным дымком)…
Спиридонов тоже не терял времени даром и раздевался. К счастью, он уже освоился в японской одежде и обнажался сноровисто и проворно.
– Вам предстоит долгий и приятный отдых, – произнесла Акэбоно, поднимая на него взгляд. – Вы…
Она охнула и прикрыла рот ручкой. Спиридонов был выше пояса обнажен.
– О, светлые духи Нихон, – воскликнула Акэбоно, и в ее голосе прозвучал неподдельный испуг. – У вас все тело в…
Она употребила незнакомое ему слово, но о смысле его догадаться было нетрудно, учитывая свежие шрамы на теле и еще более свежие синяки, результат тренировок под учительством Фудзиюки.
– Вас пытали? – спросила она с болью в голосе. Слово torture далось ей с трудом, но она выговорила его старательно, как гимназистка. Спиридонов кивнул и улыбнулся:
– Можно и так сказать.
– А вы рюси? – уточнила она и, когда Спиридонов кивнул, продолжила: – Никогда бы не сказала. Вы похожи на англиеси, и щеки у вас выбриты. Я, правда, рюси лишь однажды видела, когда пленных вели через город. Они большие и страшные, и у всех бороды. И глазами так сверкают, а одеты во что-то такое грубое.
– В шинели, – пояснил Спиридонов. – Не самая красивая одежда, зато защищает от ветра и холода.
– Вы такую сшинелью тоже носили? – не то спросила, не то констатировала Акэбоно. – Нет, вы не похожи на рюси.
– Я не большой? – усмехнулся Спиридонов (он был довольно высок, не зря же его отобрали в Кремлевский батальон).
– Нет, нет, вы очень большой, – поспешно ответила Акэбоно; Спиридонов тем временем освободился от остатков одежды и стоял в костюме Адама, отчего-то нимало не смущаясь присутствием молодой японки. – Очень, особенно… – Акэбоно смутилась и добавила почти шепотом: – Особенно там… я не встречала еще таких больших гайцзынов, не говоря уж о наших. Французы, немцы и итальянцы поменьше.
Спиридонов довольно улыбнулся: Акэбоно ему польстила. Вспомнив, что она просила его лечь ничком, он поторопился исполнить ее просьбу.
– Так вы говорите, что я большой, значит, не страшный? – спросил он, укладываясь. Акэбоно тут же опустилась с ним рядом, сев по-японски. В руках у нее были две плошечки, остро пахнущие чем-то незнакомым.
– Да, не страшный, – ответила она. – Вы человек с большим сердцем, как Фудзиюки-сама.
Эта сентенция польстила Спиридонову еще больше. К тому же, как он теперь знал, окончание «сама» при фамилии было признаком максимально возможного уважения. А он уже настолько проникся добрыми чувствами к своему учителю, что похвалу в его адрес воспринимал так, словно похвалили его.
А затем он почувствовал теплое прикосновение в области лопаток, Акэбоно касалась его лишь кончиками пальцев, но от этих бархатных ощущений, казалось, исходило тепло. Касания были трепетными и нежными, иногда напоминая дыхание ветра, иногда – легкость упавшего листа или крыла бабочки. Временами Акэбоно трогала его многочисленные синяки, и они, конечно, отзывались болью, но даже эта боль немедленно вплеталась в симфонию нежности ее касаний, становясь ее частью. Ее прикосновения, казалось, оставляли следы на коже, и через какое-то время (а надо заметить, с началом священнодействия время для Спиридонова словно остановилось) ему стало казаться, что у него на спине появился рисунок из этих теплых следов. Закрыв глаза, он представил его себе – бамбуковые заросли на фоне горы с причудливыми облаками вокруг вершины, а на переднем плане (на пояснице) – выходящий из этих зарослей тигр, спешащий к водам ручья…
– Я прошу прощения, – сказала Акэбоно смущенно, – я сделала ужасную глупость, непозволительную глупость. Я написала у вас на спине иероглиф, хоть его и не видно глазами, а только телом.
– Какой же? – хотел знать Спиридонов.
– Тора18, – отвечала она. – Вы показались мне похожим на молодого тигра, выходящего из зарослей бамбука. Он идет к водам реки, чтобы утолить жажду…
«Чертовщина какая-то», – подумал он, но вслух ничего не сказал.
– Умоляю вас, перевернитесь на спину, – сказала Акэбоно. – Усталость еще не покинула ваши руки и ноги, и я очень прошу вас дать возможность мне использовать свои небольшие умения, чтобы вы могли избавиться от нее.
Спиридонов, не вступая в спор, перевернулся и сел по-турецки.
– Так вам удобно? – спросил он.
Акэбоно кивнула и взяла его руку в свои ладошки.
– Сейчас время для того, чтобы раздеть меня, – объявила она, опустив очи долу. Ее deshabillez-moi прозвучало мягко и невероятно возбуждающе, так, что и сам Спиридонов удивился. Он осторожно взял конец ее пояса и потянул на себя. Пояс змеей пополз вокруг ее талии, приводя в движение все слои ткани, обвитые вокруг девичьего тела. Акэбоно подняла руки, прикрыв лицо, приостановив этим падение одежд, и сказала:
– Но не смотрите на меня, прошу вас.
– Отчего же? – удивился Спиридонов, отпуская высвободившийся пояс, алой лентой упавший к ногам Акэбоно.
– Вам может не понравиться то, что вы увидите, – совершенно искренне ответила Акэбоно. – Европейцы говорят, что японки некрасивые. Что на ощупь мы лучше, чем на вид…
– Позвольте мне самому судить об этом, – мягко сказал Спиридонов, убирая ее руки от лица и опуская вниз. Словно только того и ожидая, одежда Акэбоно скользнула вниз, обнажая хрупкое тело.
Возможно, будь на месте Акэбоно какая-то другая японка, Спиридонову она действительно не понравилась бы. Наверно, будь на его месте какой-то другой русский поручик, ему бы не понравилась и Акэбоно. Ее фигурка вполне соответствовала образу фарфоровой куколки – тонкая, хрупкая, казалось – коснись ее неосторожно, с силой, и она хрустнет и переломится, как сухая веточка.
Но ему Акэбоно пришлась по душе, о чем он и не преминул ей сказать. В какой-то момент он почувствовал удивительную легкость в общении с ней, словно пала какая-то невидимая стена. Словно вместе с поясом он развязал клубок своих собственных условностей, словно вместе с ее одеждами на пол пала необходимость казаться кем-то другим, не таким, как ты есть.
Не вставая, он попытался притянуть Акэбоно к себе, но та, тихо рассмеявшись, с неожиданной силой оттолкнула его:
– Еще рано. Прошу вас, не спешите.
– Почему же? – спросил Спиридонов, чувствуя, как поднимается его желание к этой чужестранке, этой фарфоровой статуэтке с кукольным личиком и маленькой грудкой.
– Мудрые люди, познавшие свой Путь, часто говорят, что силу мужчины, его «ци» можно растратить в утехах подобного рода, – пояснила ему Акэбоно. – Некоторые, познавшие Путь не в совершенстве, доходят до того, что призывают даже и вовсе воздерживаться от радостей плоти. Но лишь совершенные знают, что опасны не сами радости, а лишь неумеренность, излишество и поспешность. Любовь – это такое же таинство, как и все, что делают люди перед лицами богов. Разве может быть иначе? Ведь это любовь создала все, что мы видим вокруг, – и меня, и вас, и дом, где мы сейчас, и землю, где стоит этот дом, и море, омывающее эту землю, и многозвездное небо, отражающееся в этом море. Так разве может любовь губить силы? Нет, напротив, она лишь приумножает их, и лишь наша поспешность все портит, и благо обращает во зло…
– Теперь я понимаю, почему Фудзиюки-сама ищет просветления здесь, в борделе, – пробурчал Спиридонов несколько разочарованно.
Акэбоно уловила эту нотку в его голосе и ответила – почти жалобно:
– Господин мой, тот, кто снял пояс с моих бедер, тот, в чьей власти в этот час жизнь и смерть моя, скажи лишь – и я покорюсь, я дам тебе быстрое наслаждение, острое, как вспышка, и разрушительное, как взрыв шимозы19. Но я молю тебя, как Аматэрасу молила своего буйного брата прекратить его бесчинства ради сохранения новорожденной Нихон, послушай мою ничтожную просьбу. Дай мне в полной мере показать свое искусство для твоего же удовольствия. И если это не доставит тебе блаженства, неизведанного тобой дотоле, можешь убить меня, ведь жизнь моя оказалась в твоих руках, едва ты коснулся алого пояса моего.
Надо ли говорить – Спиридонов был поражен таким внезапным и бурным проявлением чувств и потрясенно молчал, и Акэбоно продолжила:
– А если ты боишься, что потратишь драгоценное время, – не бойся. Фудзиюки-сама будет долго занят, а как закончит, сам уединится с Юсио, и это продлится долго, ведь Юсио тоже искушена в токо но хиги, почти как я. Ах, какая же я глупая, конечно, намного больше меня…
Спиридонов вздохнул, прерывая ее монолог, и произнес, неловко копируя японскую манеру общаться:
– Продолжайте, пожалуйста. Не мне учить вас мастерству вашего Пути.
Акэбоно, словно того и ожидая, присела на пятки и, прильнув обнаженным телом к его ноге, взяла его ладонь в свои руки и стала ласково пробегать пальцами по его пальцам. Он прикрыл глаза и постарался полностью отрешиться от всего, сосредотачиваясь только на прикосновениях Акэбоно. На ее быстрых, теплых пальчиках, на гладкой, прохладной коже груди и живота, на ее теле, прижимающемся к его ноге…
Он почувствовал что-то сродни опьянению, но без пугающего ощущения потери контроля. Словно теплая океанская волна (волны океана не бывают теплыми, по крайней мере, в здешних широтах – немедленно подсказало сознание, но Спиридонов проигнорировал эту ремарку) подняла его и понесла куда-то, кружа и переворачивая…
Загадочное токо но хиги оказалось действительно сродни волшебству и меньше всего напоминало то, что Спиридонов встречал в веселых домах Казани. Акэбоно словно играла с его чувствами, то и дело причиняя даже легкую и сладкую боль прикосновением к разбитым костяшкам пальцев, к огромному лилово-желтому синяку на предплечье, но эти нотки боли только усиливали палитру неведомого до этих минут удовольствия.
Все продолжалось довольно долго, но ни один миг не показался ему потраченным впустую. И когда он решительно взял тонкие кисти Акэбоно своей рукой, отводя их ей за голову, и уложил ее на спину, она не сопротивлялась. Она была податливой, словно вода, и следовала за тем, куда направляло ее его желание, а он вспомнил вдруг про дудочку Гамельнского крысолова…
* * *
На фоне темного, усеянного звездами неба еще более темные контуры пагоды выделялись сплошной чернотой. Эта картина отличалась от всех других, висевших на стенах комнаты Акэбоно, как ночь отличается от дня. В ней было что-то устрашающее, так что Спиридонову стало не по себе.
– Это Темная башня, – уловив направление его взгляда, сказала Акэбоно. – Дом, где живут все наши страхи.
– Зачем ты ее повесила? – спросил Спиридонов, незаметно для себя перейдя с Акэбоно на «ты». – Мне эта картина не кажется привлекательной.
– Когда мне страшно, я беру свой страх за руку и отвожу его в Темную башню, – улыбаясь, ответила Акэбоно. Ее пальчик чертил замысловатые узоры на груди Спиридонова, и ему казалось, что он видит их кожей. Вот две чайки над утесом, вот маленькая смешная собачка, вставшая на задние лапки, а вот кит, у которого вместо фонтана – россыпь звезд… – А потом запираю двери на ключ, а ключ прячу.
– И много там страхов? – спросил Спиридонов, вдыхая запах ее кожи. От Акэбоно пахло теплой свежестью полевых цветов – фиалок, ирисов, васильков, и он представил себе, что так пахнет ветерок, дующий перед рассветом над лугом в далекой Вятке.
Акэбоно вздохнула:
– Хватает…
– Теперь тебе не надо бояться, – поспешил он утешить ее. – Теперь у тебя есть я.
Акэбоно невесело улыбнулась:
– Викторо-сан, ты – Судзукадзэ, добрый ветер при хорошей погоде; но ветер дует не всегда, и не всегда он добрый. Придет время, и ты будешь дуть в другой стране и расправлять другие паруса.
Спиридонов хотел возразить, но она прикрыла ему губы ладошкой:
– В тот миг, когда ко мне пришло наслаждение, яркое, как вспышка, и всесжигающее, как взрыв шимозы, мне пришел стих о нас:
– Если честно, мне вообще не хочется никуда уходить, – грустно сказал Спиридонов. – Но я пленник и сам себе не хозяин. Могу лишь пообещать…
– N’aie pas de promets21, – перебила его Акэбоно. – Прошу тебя, мой господин.
– Почему? – Спиридонов недоумевал.
– Загадывая наперед, мы гневим богов, – тихо ответила Акэбоно, – ведь только им известно, что будет. Никогда не обещай, и тогда, возможно, тебе удастся то, что ты мог бы обещать. Понимаешь?
Он понимал. Ему стало грустно. Его будущее было неопределенно, ее – тоже; и он ничего не знал о своей любовнице, ничего, кроме красоты ее имени, скорее всего, ненастоящего. Ничего, кроме исходившего от нее свежего цветочного аромата и прохладной гладкости ее кожи. Ничего, кроме желания, перешедшего в наслаждение и оставившего после себя грусть.
Сакуры цвет,
Осыпаясь, по водам ручья
Тихо плывет… —
продекламировала Акэбоно, вставая с соединившего их тела ложа…
* * *
Когда Спиридонов покинул обитель Акэбоно, был поздний вечер. На все еще светлом, но уже темнеющем небе зажигались первые звезды. Акэбоно, преодолев его сопротивление, помогла ему одеться, сама оставаясь нагой.
– Мне очень понравилось то, что вы сочли меня привлекательной, – смущаясь, пояснила она свою наготу. – Немногие гайцзын считают японок красивыми. Ваши слова делают меня счастливой.
Она опять перешла с ним на «вы». Французское vou она произносила совершенно необычно – словно ветер принес издалека завывание волка.
– Ты необычная, – ответил ей Спиридонов. – Не такая, как другие.
– Я буду помнить нашу встречу, – сказала она. – Я буду видеть ее во снах, я сложу про нее стихи. Ваш вкус останется у меня на губах, и ваш запах я буду чувствовать на своем ложе.
Спиридонов вновь почувствовал себя не в своей тарелке. Он не знал, что ему отвечать. Тем более что она просила его ничего ей не обещать.
– Я не умею писать стихи, – ответил он наконец, – и красиво изъясняться тоже не научен. Я лучше докажу свои чувства на деле.
Акэбоно опустила глаза:
– Если мой господин вспомнит о своей Акэбоно, если хотя бы иногда будет вспоминать сегодняшний день – это уже будет для меня достойной наградой.
– А если я вновь приду… – Спиридонов хотел сказать «за тобой», но сдержался.
Акэбоно схватила его руку и положила себе на живот:
– Я буду ждать вас и стану вновь счастливой, если опять вас увижу, – сказала она. – Но ветер, несущийся с запада на восток, лишь срывает лепестки с цветов и приносит с собой горечь разлуки.
– N’aie pas de promets, – с улыбкой отвечал Спиридонов. – Ты не можешь знать, что принесет тебе ветер. N’aie pas de promets…
И, поцеловав ее в прохладный лоб, поспешил уйти. Незадолго до того, когда они лежали рядом, нагие и полные сладкой усталости, в их комнату осторожно заглянула одна из юдзё и сообщила:
– Викторо-сан, Фудзиюки-сама велел передать, что закончил все свои дела и ждет вас внизу.
* * *
Выхожу один я на дорогу;
Сквозь туман кремнистый путь блестит;
Ночь тиха. Пустыня внемлет богу,
И звезда с звездою говорит, —
продекламировал Спиридонов.
Они с Фудзиюки шли мимо последней фанзы Талиенваня.
– Что это было? – спросил Фудзиюки. Сейчас учитель и ученик были, несмотря на разницу в возрасте, удивительно похожи.
– Стихи. – Спиридонов наморщил лоб и перевел для Фудзиюки Лермонтова.
– Во-первых, вы не один на дорогу вышли, – пожал плечами Фудзиюки. – Во-вторых, где вы видите туман?
Спиридонов с удивлением посмотрел на учителя, а тот, сохранив какое-то время нейтральное выражение лица, не выдержал и деликатно рассмеялся.
– Звезда со звездою говорит… – повторил он. – Трогательный образ.
Фудзиюки вздохнул.
– Викторо-сан, я хочу рассказать вам сказку. Послушаете?
– Отчего нет? – согласился Спиридонов. – Дорога дальняя. У нас в России в дальней дороге все травят байки.
– Тогда слушайте…
Фудзиюки отвел взгляд и приступил к рассказу:
– Во времена, когда провинцией Овари правил род Тюдзё, у реки Кисо жил юный самурай. Однажды он гулял по своим владениям и зашел в долину у ручья. Было время поздней весны, когда река едва успела вернуться в свои берега, и в овраге еще не совсем сошла вода, оставив много мелких и грязных луж.
У одной такой лужи в грязи сидела лягушка. Эта одинокая лягушка показалась юному самураю очень несчастной: маленький клочочек зелени среди унылой серости весенней распутицы. Самурай взял лягушку и отнес к себе домой. Он сделал ей домик из коробочки для бенто; устелил его внутри мягкой шелковой тканью своего пояса и посадил лягушку в эту достойную даймё обитель. Лягушка пыталась выбраться из коробочки, но самурай ласково заговорил с ней, рассказывая, что ей незачем стыдиться и этот маленький дворец он построил для нее. Лягушка смирилась и села в коробочке, не пытаясь больше выбраться из нее.
Самурай старался осчастливить лягушку, как мог, он кормил ее яствами со своего стола, поил лучшим саке и на ночь играл ей на сямисэне. Но вскоре он заметил, что лягушка с каждым днем становится все грустнее и все слабее.
Тогда самурай отправился к отшельнику-бодхисатве, жившему в роще недалеко от его замка. Он рассказал мудрому старцу все, что сделал для лягушки, и спросил совета, что же еще ему сделать, чтобы лягушка стала счастливой.
– Ты правда хочешь сделать счастливой эту лягушку? – спросил тот, кто подобен просветленному Будде. – Тогда отнеси ее на берег той лужи, где взял ее, посади посреди грязи и уходи.
– Но, просветленный! – воскликнул самурай. – Видел бы ты это жуткое место! Оно полно грязи, сырости и нездоровых миазмов. Разве может там хоть кто-нибудь быть счастливым?
И мудрый бодхисатва ответил:
– Счастье у каждого разное. Кто-то счастлив во дворце, в шелках, а кто-то – на берегу грязной лужи. Ведь ты, живущий в замке на берегу Кисо, носящий два меча, сильный, как тигр, и молодой, как заря, пришел за советом ко мне, живущему в хижине посреди бамбуковой рощи, одетому в рубище хилому старику, разве нет?
Устыдился тогда юный самурай и, закрыв лицо руками, ушел в свой замок. Там он взял свою коробочку для бенто, в которой, почти без сил, лежала его лягушка, и поспешил к берегу Кисо.
В долине еще стояла грязная, затхлая вода. Самурай опустил коробочку на влажную землю у лужи и стал смотреть. Едва лягушка почуяла запах гнилой воды и тины, она выбралась из уютного плена, заквакала и, с каждым мгновением оживая, поскакала к луже. Она нырнула в неглубокую грязную воду и скрылась из вида самурая навсегда.
Спиридонов похлопал себя по бокам, затем, сплюнув, запустил руку в рукав и достал пачку папирос, которую, кстати, с утра не извлекал оттуда.
– Фудзиюки-сама, – сказал он, заламывая козью ногу, – я не юный самурай и понимаю, что вы хотели сказать своей притчей. Не понимаю только зачем. Может быть, вы объясните бака-гайцзыну, к чему этот пример устного народного творчества вашего народа?
– Просто хочу вас предупредить, – спокойно отвечал ему Фудзиюки, – что, если вам захочется заняться спасением лягушек из болота, не стоит этого делать: вы погубите лягушку и сами станете несчастным.
Спиридонов остановился. Фудзиюки остановился тоже, словно они заранее договорились о таком привале.
– Вот что, Фудзиюки-сама, – проговорил Спиридонов. – Вы можете указывать мне, когда есть, спать, тренироваться, даже трахаться, но не думайте, что можете распоряжаться моим сердцем!
– Разве я похож на Акэбоно-сан, чтобы надеяться на власть над сердцем достойного Викторо-сан? – лукаво прищурившись, улыбнулся учитель. – Нет-нет, я и не думал на это претендовать. Я лишь, как и все добрые советчики, пытаюсь удержать вас от тех ошибок, которые делал сам. Поверьте мне, Викторо-сан, в деле спасения лягушек из их естественной среды обитания я могу дать вам фору, как говорили в Сорбонне.
Спиридонов набычился:
– Уж не меня ли вы имеете в виду?
– Разве вы похожи на лягушку? – улыбался Фудзиюки. – Скорее уж на тигра.
– Почему на тигра? – Спиридонов в удивлении приподнял брови.
– Отчасти потому, что один из двух иероглифов, которыми записывается ваше имя на японском, – это тора, тигр то есть. А отчасти потому, что у вас это на лбу написано…
Фудзиюки наморщил лоб и сказал задумчиво:
– На лбу… а может, на спине… хм… забавно, правда?
И, развернувшись, быстро пошел по направлению к лагерю, а сбитый с толку Спиридонов следовал за ним.
Глава 6. Лягушка и тигр
В наше время не быть патриотом с точки зрения общества вполне допустимо, а не так давно и вовсе было модно. К счастью, теперь эта тенденция сменилась на ровно противоположную, но даже сейчас многие любят Родину только потому, что «таков тренд». Но если капризная мода, не дай бог, опять поменяется – эти легковесные люди вновь начнут хулить все русское и расхваливать страны, в которых или вовсе не были, или, по крайней мере, не жили. Потому нашему современнику трудно представить, как целые поколения настолько искренне любили свою страну, что не ждали от нее плюшек и преференций, а наоборот, сами готовы были, выражаясь языком тогдашних поэтов, сложить головы на алтарь Отечества. Эти слова кажутся нам пафосными и высокопарными, но для наших дедов они были самой жизнью…
И эта жизнь, кажется, была куда полнокровнее и интереснее того суетливого мельтешения, в котором наши «искушенные жизнью» диванные циники живут теперь. И главное, если бы их покорное следование моде приносило бы им хоть толику того счастья, какое испытывали те «идеалисты», над кем посмеивается наш современник! Но нет – не имея ничего ни в душе, ни в кармане, мы считаем себя свободнее, умнее и, конечно, счастливее наших глупых и неотесанных предков.
Виктор Афанасьевич, как и многие его современники, несомненно, был патриотом; он просто не мог не быть им как по воспитанию, так и по свойствам своей натуры. Он болезненно переживал все то плохое, что случалось с его страной, и ее беды причиняли ему боль. В те годы искренних людей было намного больше как среди тех, кто хранил устои Державы, так и среди стремившихся эти устои расшатать. Разумеется, и в те времена случались, и нередко, люди корыстливые и беспринципные, и были они как среди столпов державности, так и среди сотрясателей устоев. Но очень многие примыкали к тому или иному лагерю, так сказать, по зову сердца, и Спиридонов был как раз из таких.
Для патриота вражеский плен – очень тяжелое, почти невыносимое испытание. Тяжела разлука с Родиной, тяжел позор собственной капитуляции (даже тогда, когда, как в случае Спиридонова, никакой капитуляции не было), невыносима сама мысль о том, что родная страна сражается, а ты не в силах никак ей помочь…
Все это могло бы довести Спиридонова до отчаянья, до состояния, в котором он мог бы помешаться рассудком или совершить что-то безумное. Он несколько раз был на грани этого, но так и не пересек эту грань, и его спасительной нитью Ариадны, сохранившей его от отчаянья и безумия, стало дзюудзюцу.
Удивительно, но именно в плену, среди чужих людей, среди врагов, Виктор Афанасьевич обрел самое важное в жизни. Здесь, в чужом для него мире, он нашел свой. Порой ему казалось, что он всегда занимался дзюудзюцу; сама философия этой борьбы, построенная на использовании силы противника против самого противника, была невероятно ему близка. А главное, в рамках этой философии все становилось ясным, понятным и простым, туго спутанный клубок жизненных проблем выстраивался стройной системой причинно-следственных связей.
А еще он нашел Акэбоно. Спиридонов долго не мог понять, почему маленькая японка так запала ему в душу, но после того дня, что они с Фудзиюки провели в Талиенване, он постоянно о ней вспоминал. Воспоминания приносили и радость, и боль. Ему хотелось защитить Акэбоно, увезти ее подальше от Талиенваня, борделя, войны… собственно, дальше этого в своих размышлениях он не заходил, поскольку понимал, что в сложившихся условиях он не может ничего сделать для Акэбоно. Он был пленным, и, пусть бы решился бежать, пройти сотни верст, отделяющих его от армии Куропаткина, было затруднительно даже для него. О том, чтобы проделать этот путь с хрупкой Акэбоно, не могло быть и речи.
«Вот закончится война…» – начинал было думать он, но сразу отмахивался от подобных мыслей. Войне не было видно конца и краю. Мукден ничего не решил, только больше раздраконил японцев. Оставалось уповать лишь на эскадру Рожественского, медленно плетущуюся вокруг огромной Евразии…
* * *
Через неделю после посещения Талиенваня вечером после тренировки Фудзиюки сидел на татами, а Спиридонов устроился напротив него, пытаясь сидеть так же непринужденно, как учитель, хотя в тот день ему давалось это еще тяжелее, чем обычно.
– Итак, что я могу сказать? – говорил Фудзиюки. – В активе у нас то, что все мои попытки бросков сегодня вам удалось парировать, даже те, к которым вы были не готовы. Это хорошо. Более чем я ожидал.
Спиридонов молча слушал.
– Что у нас в пассиве? – продолжал Фудзиюки. – Растяжение кисти и плеча правой руки – раз; вывих лодыжки… ну, это так, мелочи. Но вы расшибли себе коленный сустав, и вскоре он о себе заявит.
– Уже начинает, – поморщился Спиридонов.
– Поверьте, это лишь предвкушение, – мило улыбнулся Фудзиюки. – Настоящую боль вы почувствуете только завтра. Об ушибах я умолчу, это мелочи… в общем, я прихожу к выводу, что немного любовной магии вам будет как нельзя кстати.
– Мы пойдем в Талиенвань? – оживился Спиридонов.
– Вы пойдете, – кивнул Фудзиюки. – У меня в госпитале много дел.
– Да кто ж меня выпустит, – покачал головой Спиридонов. – Я же военнопленный.
– Ну, вы все-таки недооцениваете старого Фудзиюки, – улыбнулся учитель. – И выпустят, и впустят. Я тут подумал… Вам неплохо будет бывать в городе иногда, когда случится оказия. Надеюсь, вы ничего не имеете против. Или вам непременно нужен занудливый спутник вроде меня? Мне показалось, мои нравоучения вам не пришлись по душе, особенно после упражнений Акэбоно в области каллиграфии, и не только.
– И вы не боитесь, что я убегу? – Спиридонов старательно игнорировал тонкие насмешки учителя.
– Куда, к Куропаткину? До него много ри, я по карте смотрел, почти как от Москвы до вашей Вятки.
– Не так уж и далеко, – вздохнул Спиридонов. – У нас говорят, бешеной собаке семь верст не крюк.
– Некоторые ваши поговорки довольно грубые, – заключил Фудзиюки. – Зато точные. Только здесь не Россия, а Мансю22, не забывайте. И потом, – он хитро ему подмигнул, – вы еще и сотой доли не знаете из мягкого искусства. Не верю я в то, что вы бросите все просто по желанию, как у вас говорят, левой подмышки.
– Пятки… – машинально поправил его Спиридонов, думая о том, что он, черт возьми, прав. Две вещи держали его крепче, чем любая цепь, – уроки Фудзиюки и Акэбоно. – Ладно, если я сбегу, то подведу вас, а этого мне б не хотелось. Вот только примут ли меня там, без вас-то?
Он не стал уточнять, где это – «там». Фудзиюки и так понимал.
– Повторю, вы меня недооцениваете, – сказал Фудзиюки. – И себя тоже. Акэбоно уж раз пять о вас справлялась, хоть и прошло всего-то семь дней.
Он тяжко вдохнул, словно какая-то мысль ему не давала покоя. Спиридонов не обратил на его вздох ровно никакого внимания: его сердце ёкнуло, когда он услышал об Акэбоно. Но вслух сказал другое:
– Полноте, Фудзиюки-сама, зачем я ей?
– Во-первых, когда вы перестанете меня величать Фудзиюки-сама? – спросил учитель. – Мы с вами породнились на белом квадрате, между нами все по-простому. Во-вторых…
Он глянул Спиридонову прямо в глаза:
– Друг мой, а почему вы думаете, что вы неинтересны Акэбоно-сан?
– Да кто я? – с надрывом спросил Спиридонов. – Несчастный узник, не имеющий ничего. Я словно тень среди живущих…
– Забвен бых яко мертв от сердца, бых яко сосуд погублен23, – улыбнулся Фудзиюки. – Но инь сменяет ян, чтобы его сменил инь. Вот Иосиф, прекраснейший среди братьев, – ян, но они продали его в рабство – инь, но он стал советником фараона – ян, но его оклеветали и бросили в темницу – инь…
– Вы читаете Библию? – изумился Спиридонов.
– Я люблю читать, – подтвердил Фудзиюки. – А вы? Вы читали Библию?
– По Закону Божьему у меня было «хорошо», – пожал плечами Спиридонов.
– Да, вы, люди Запада, называете нас коварными и лицемерными, – ответил Фудзиюки, – но сами на прямой вопрос не можете дать простой ответ. Скрываете его вуалью ничего не значащих слов.
– Читал, – без обиняков ответил Спиридонов. – Давненько, правда.
– А знаете, в чем разница между вами и Иосифом? – спросил Фудзиюки.
– Обо мне в Библии нет ни слова? – предположил Спиридонов.
– Ошибаетесь. Вся Библия – про вас, от первой до самой последней буквы.
Спиридонов вздохнул:
– Все это очень интересно, конечно, но все-таки, кажется, это вы уходите от прямого ответа. Что я могу дать Акэбоно?
– Не просто можете. Уже дали. Даже больше, чем нужно. Слишком больше.
– Да что я мог ей дать?! Простите, Фудзиюки, вы мудрый человек и мой учитель, но, мне кажется, сейчас вы отрываетесь от реальности. У меня нет ничего, у меня нет даже определенного будущего. Если, скажем, Рожественский разобьет Того или Куропаткин наконец решится на генеральное сражение и победит, меня, скорее всего, просто расстреляют, разве нет?
– Я бы и хотел это отрицать, – спокойно согласился с ним Фудзиюки, – но не могу. Мы учились науке воевать в современной войне у плохих учителей; у тех, кто, едва не проиграв слабейшему противнику, победил лишь путем взятия заложников и массовых казней мирного населения.24 Ученик не может быть благороднее учителя…
Потому-то меня и поражает ваше мужество: я не сомневался в том, что вы знаете, на что идете, оставаясь в плену. Теперь я в этом убедился. Скажу лишь, что при такой угрозе, как казнь, я сам помогу вам бежать, и не думайте меня отговаривать от этого, не то задам вам такую трепку, что эта неделя вам покажется спокойной, как объятия Акэбоно-сан…
Он помолчал.
– Так вот, об Акэбоно, – вновь заговорил он. – Викторо-сан, вы думаете, что дать можно только то, что видит глаз, то, что осязает рука? Нет, и более того – то, что можно увидеть, то, что доступно для осязания, не приносит счастья, поскольку и само счастье нельзя ни увидеть, ни потрогать руками. Что вы дали Акэбоно, я вам не скажу, скажу лишь одно: в том ян, что вы даете ей, есть капля инь, потому я и пытался остановить вас. Знаете, на Западе говорят, что учение Будды – это учение пассивности. Это не так. Но лучше не делать ничего, чем делать что-то, пусть и доброе, но приносящее зло. Так учил Будда, но я не знаю, прав ли он…
Фудзиюки встал и подошел к стене, где висел символ инь-ян, и провел сухим, но таким сильным пальцем сначала по черной, потом по белой части знака.
– Делая что-то, мы можем причинить зло, но воздерживаясь от чего-то, мы тоже можем причинить зло, в этом правда, правда страшная, но единственная. Я не знаю ответа. Возможно, он в том, что сегодня Акэбоно-сан счастлива, ожидая вас. Возможно, в том, что, когда вы расстанетесь, под небом Нихон не будет никого несчастнее, чем бедная Акэбоно.
Спиридонов решительно поднялся на ноги, проигнорировав вспышку острой боли, пронзившей его от колена почти до паха.
– Фудзиюки-сама, – сказал он почти зло. – Вы всегда и во всем оказываетесь правы, но скажите честно: вам самому никогда не хотелось ошибиться? Почему бы на этот раз вам не оказаться неправым? Почему все должно быть плохо, скажите?
– Потому что такова жизнь, – спокойно отвечал Фудзиюки. – Можно забрать лягушку из болота, можно поселить ее в шелковом дворце, но сделать счастливой – так у вас не получится. Когда камушек падает с горы, жди лавину. Потому что в каждой нашей победе…
– …начало нашего поражения, – вздохнул Спиридонов. – Знаю. Слышал. Вы сами сказали – действуя ли, бездействуя, мы все равно можем победить или проиграть, так?
Фудзиюки кивнул.
– Так вот, я предпочитаю действовать, – твердо сказал он. – Хотя бы для того, чтобы потом я мог сказать, что сделал все, что мог, а не плакал о том, что чего-то не сделал. Понимаете?
Фудзиюки молча смотрел на Спиридонова. Спиридонов, в свою очередь, ждал его ответа.
– Сделайте себе посох, – наконец проговорил Фудзиюки. – И выходите из лагеря до рассвета. С вашей ногой вам придется несколько раз останавливаться по дороге, чтобы отдохнуть.
* * *
Акэбоно ждала его внизу. На этот раз не было никакого «парада девиц» – только одна хрупкая фигурка, увитая шелками, скромно стоящая у лестницы, ведущей наверх.
Она подбежала к Спиридонову, когда тот, зайдя в помещение, тяжко привалился к дверному косяку. Дорога выдалась тяжелой, каждый шаг отдавался в колене болью. А потом к боли в колене присоединилась судорога, сводившая ногу, стоило Спиридонову опустить ее на дорогу.
Присев в поклоне, Акэбоно проворно подхватила его под руку и потащила наверх, поддерживая при этом с неожиданной для ее хрупкого тела силой. Но, когда они оказались в ее комнате, Спиридонов, не давая ей опомниться, привлек ее к себе и стал жадно целовать ее лицо, чувствуя привкус рисовой муки на губах. К его удивлению, она не сопротивлялась ничуточки, позволив едва ли не на пороге развязать ее пояс и не удерживая кимоно, немедленно устремившееся вниз. Спиридонов был как во хмелю. Он не мог сказать, сколько продолжалась их любовная схватка. Наконец, обессиленные, они легли рядом, касаясь друг друга телами, не в силах пошевелиться от неги, их охватившей.
– Почему? – спросил он, отдышавшись. – Зачем ты выбрала такой Путь?
– У меня был небольшой выбор, – ответила Акэбоно. Между ними возникла какая-то особенная откровенность, словно они были нагими не только телесно, но и сами их души были обнажены друг перед другом. – Я из бедной семьи, и во мне течет кровь айну, варваров с Востока. По меркам Нихон, я некрасива, и моим уделом было замужество за каким-нибудь таким же бедным крестьянином или рыбаком. Вытапливать жир в провонявшей рыбой лачуге или стоять по щиколотки в грязи на рисовых чеках, пока ноги не станут как колодки; вечно голодать, голодать, даже видя пищу, ведь бедняк – должник своего господина и, пока не выплатит текущий долг, не может взять себе ни рисинки, ни рыбьей чешуйки… Рано состариться и умереть от голода, от холода, от изнуряющей болезни – таков был мой удел.
Такие, как я, ежедневно благодарили богов Нихона за то, что есть дзёсигун. Такие, как я, не могли и надеяться стать юдзё25, хотя жизнь простой юдзё не назовешь счастьем; но такие, как я, нравились гайцзынам. Это было время раннего Мэйдзи, когда Нихон отказался от изоляции от всего мира и обернулся лицом к тем, кого раньше с таким упорством отвергал. Тогда гайцзыны с их огнедышащими орудиями и кораблями, движущимися силой пара, казались нам богами, и мы во всем угождали им, для того и понадобилась дзёсигун. Та дзёсигун, которая подарила нам надежду, которая маленькую девочку из бедной семьи вознесла до тайю26, помогла обучиться токо но хиги… и встретить моего господина, – добавила она, смущаясь.
– А скажи, Акэбоно… – осторожно спросил Спиридонов, – тебе никогда не хотелось бросить все это?
– Чтобы вернуться на рисовые чеки? – быстро отреагировала девушка с удивлением.
– Нет, – пояснил он, – чтобы стать счастливой.
– Я счастлива, – ответила Акэбоно. – Я счастлива рядом с тобой, мой господин. Когда ты покинешь меня, я буду вспоминать это и вновь переживать счастливые часы, проведенные с тобой.
– Почему ты считаешь, что я тебя покину? – возмутился Спиридонов.
– Потому что за весной приходит лето, – просто ответила Акэбоно, – за летом следует осень, а ее сменяет зима. Мужчины приходят к юдзё, дарят ей счастье или боль – и уходят. Так бывает всегда.
– А если я не хочу? – упрямо спросил Спиридонов.
– У рассвета не спрашивают, хочет ли он смениться закатом, – ответила Акэбоно. – У юности не спрашивают, хочет ли она стать старостью. И никто не спрашивает у жизни, нравится ли ей, что ей на смену приходит ее бледная сестра. Не нам выбирать.
– Ну уж нет, – возразил Спиридонов, вставая, – я так не привык! Наоборот, я…
Он охнул, в глазах потемнело от боли, пронзившей его от колена до копчика, и он неожиданно для себя плюхнулся на пол.
– Мой господин был нетерпелив, – сказала Акэбоно, привстав на локте и касаясь его больной коленки обнаженной грудью, – он не позволил глупой юдзё проявить свое невеликое мастерство по врачеванию. Возможно, сейчас, после того как мой господин утолил свою страсть, он позволит ей сделать это?
– Делай что хочешь, – отмахнулся Спиридонов. – Акэбоно, мне кажется, ты просто хочешь от меня избавиться, вот и говоришь такие страшные вещи. Почему? Я не нравлюсь тебе?
Акэбоно, отвернувшаяся к своему поставцу, тут же обернулась к Спиридонову. В ее настроении произошла разительная перемена, словно он сделал что-то совершенно ужасное. Словно ударил ее.
– Зачем вы так говорите, мой господин? – жалобно вопросила она. – Разве я плохо служила вам? Разве вы не были довольны мною в любви? За что вы так со мной?
– А что я могу думать? – отвечал он, обескураженный ее реакцией. – Ты говоришь, что не хочешь быть со мной…
– Я не могла не то что сказать это, – перебила его Акэбоно, – я и подумать такого не могла, иначе меня вывернуло бы наизнанку. Как цветок ждет рассвета, жду я прихода моего господина, как сакура жаждет весны, чтобы расцвести, так я жажду объятий моего господина!
– Тогда зачем же… – каждое слово Акэбоно все больше сбивало Спиридонова с толку. Он видел, что она говорит абсолютно искренне. – Почему… я не понимаю.
Пока он это говорил, Акэбоно успела все-таки достать из поставца свою амуницию – плошечки, палочки, горячее полотенце – и уже размешивала в мисочке какое-то снадобье.
– Я говорю так не потому, что не хочу, – тихо заговорила она. – Будь моя воля, я жила бы и умерла на груди моего господина. Но ветры судеб неподвластны воле смертных. Придет и час нашей разлуки, и я не хочу, чтобы в час этот мой господин был печален. Достаточно одного разбитого сердца, ваше сердце слишком велико, чтобы разбиться…
Неожиданно она совсем не по-японски вскинула головку, словно решившись на что-то:
– Я отдала вам свой пояс, мой господин. Отдала бы вам и больше – все, что есть у меня. Я открою вам тайну токо но хиги. В любви мужчина ведущий, женщина – ведомая. Это значит, что мужчина в любви отдает, женщина принимает. Я старше вас на десять лет или больше. Вам трудно поверить в это – я выгляжу намного моложе своих лет. Это потому, что владеющие токо но хиги взимают плату за те наслаждения, что дарят. Они берут у мужчин их ци, их жизненную силу и вливают в себя, сохраняя молодость. Я видела старух, выглядящих моложе, чем я сейчас в мои годы. Эти женщины принимали по двадцать-тридцать мужчин за раз и черпали их ци, потому не старели. И я раньше брала ци других мужчин – ради своей молодости.
Лишь у одного мужчины я не брала его жизненную силу, наоборот – отдавала ему свою. Я отдала бы ему и большее, все, что имею. Я бы хотела жить в его сердце, течь по его сосудам, как кровь, быть его жизнью, его наслаждением – и это вы, мой господин. Я не властна над собой, но все, что смогу, я отдам вам, Викторо-сан, мой тигр, идущий к источникам вод…
Спиридонов был оглушен – ее словами и тем, как она говорила это. Покорная и сильная, решительная и готовая принять любую судьбу – такой Акэбоно он не знал, но казалось – знал ее только такой.
– И если я позову вас с собой, вы пойдете? – спросил он с надеждой. И его надежда сбылась.
– Я пойду за вами куда угодно, – отвечала она. – Я ужасно боюсь грозы, но с вами я готова шагать между молний, среди грозовых раскатов. Жить с вами и умереть для вас.
* * *
После второго визита в Талиенвань у Спиридонова наступил какой-то душевный подъем. Ему все давалось легче, чем раньше, и он несколько раз поразил невозмутимого Фудзиюки тем, как быстро усваивал то, что тот ему преподавал. У Фудзиюки прежде были ученики, но Спиридонов на их фоне казался чистой воды бриллиантом среди грубых камней. Вскоре его учитель с искренней радостью признал, что ученик делает невероятные успехи.
А Спиридонов не видел особых успехов, наоборот; чем дальше он продвигался в изучении дзюудзюцу, тем острее понимал, сколь многое ему еще предстоит узнать и сколь многому предстоит научиться. Он поставил себе целью добиться совершенства в дзюудзюцу и сам для себя был строжайшим критиком.
Фудзиюки выхлопотал для него постоянный пропуск за пределы госпиталя, и с тех пор Спиридонов стал бывать в Талиенване так часто, как получалось. Получалось у него приблизительно раз в неделю. По какому-то негласному соглашению они с Акэбоно больше никогда не разговаривали ни о чем столь серьезном, как в тот памятный день.
Однажды Акэбоно встретила его в особенно приподнятом настроении. Причин того Спиридонов сразу не понял и, кажется, удивил этим Акэбоно и немного обидел. Зайдя в ее комнату, он хотел было с порога наброситься на нее, как это вошло у него в привычку, но Акэбоно со смехом отстранила его:
– Не торопитесь, Викторо-сан, не спешите.
– Почему это? – в нетерпении притормозил он.
– Потому что вы невнимательны, – ответила Акэбоно. – Вы хотели развязать мой пояс?
– Разумеется…
Акэбоно мгновенно повернулась к нему спиной.
– Тогда развяжите, – и он с удивлением заметил, что пояс на ее тонкой талии завязан сзади.
– Новая мода? – спросил он, распуская пояс и невольно нагибая Акэбоно вперед – так оказалось даже удобнее.
– Да, новая, и двенадцати сотен лет ей нет, – засмеялась Акэбоно. Что такое мода, она знала частью из прошлого общения с европейцами, частью от Спиридонова, которого и просила объяснить, почему в Европе женщины наряжаются всегда по-разному. – Ну что же вы медлите? – Полуобернувшись к нему, она едва не касалась маленькой грудкой пола. И он не стал медлить…
– И все-таки что означает этот твой бант в неположенном месте? – спросил он, когда они отдыхали после продолжительной, но отнюдь не изнуряющей страсти.
– У юдзё пояс завязывается спереди для того, чтобы каждый приходящий мужчина мог развязать его, – пояснила она. – Если же пояс завязан сзади, развязать его не может ни посторонний мужчина, ни сама женщина, а лишь тот, кому этот пояс принадлежит. А я отдала его вам.
Спиридонов воззрился на нее с недоумением. Акэбоно вздохнула:
– Всему наступает конец. За цветением весны, после лета, наступает осень. Больше никто, кроме вас, не развяжет этого пояса. Теперь я быстро постарею и стану вам неприятной.
Спиридонов (который, признаться, несмотря на заверения Фудзиюки, считавшего, что все эти басни про ци – действительно серьезно, ни на минуту в эту чушь не верил) поспешил ее успокоить:
– Акэбоно, какой бы вы ни были, я всегда буду с вами, пока…
Он хотел добавить «пока смерть не разлучит нас», но передумал и решительно тряхнул головой:
– Никаких «пока». Просто всегда.
– Il n’y a pas «toujours», – возразила Акэбоно, совсем по-европейски прильнув к нему. – Tu sais que ta vie с’est la mienne aussi.27
Спиридонов кивнул. Пусть так. Хорошо, пусть они будут вместе до тех пор, пока это возможно. Уж он-то постарается, чтобы это продлилось как можно дольше.
Он лишь спросил, почему так, что произошло, ведь раньше она не делала ничего подобного. Оказалось, что этому поспособствовал Фудзиюки. Не далее чем вчера он пришел к ней с одной из кабуро28 их публичного дома и, отвернувшись, велел девушке перепоясать Акэбоно. На ее вопрос «почему вы это делаете?» учитель ответил нечто невразумительное. Он сказал, что раз уж лягушку решили переселить во дворец, то, по крайней мере, следует сделать это так, чтобы лягушка как можно меньше страдала.
– Мы думали, но не могли понять эту мудрость, – призналась Акэбоно.
– Зато я, кажется, понимаю… – Спиридонов потер подбородок. До этого он брился не особенно острым ножом и не мог добиться нужной гладкости, всегда оставаясь недовольным. Но недавно он приобрел на рынке в Талиенване настоящую опасную бритву и теперь наслаждался гладкостью кожи лица. – Но почему вы послушались Фудзиюки? Разве он здесь хозяин?
– Что вы, господин, – смущенно захихикала Акэбоно. – Фудзиюки-сама – босатсу29, святой человек, ему не может принадлежать бордель. А слушаем мы его как раз поэтому.
– Потому что ему не может принадлежать бордель? – Спиридонов был всерьез озадачен.
– Потому что он – босатсу, – поправила Акэбоно. – Его слово – это слово божества. А еще у него большое сердце, такое же, как и у вас, мой тигр.
* * *
Когда он рассказал Фудзиюки, как его воспринимают в борделе, тот искренне рассмеялся:
– Ну какой из меня босатсу? Я совершенно мирской человек, мое просветление – это белый квадрат татами, не больше. Но лучше быть босатсу в борделе, чем буракумином30 в Эдо.
Все попытки поблагодарить его Фудзиюки отверг:
– Вы благодарите меня за то, что я делаю глупость и потакаю вам в вашей глупости. Мы с вами, Викторо-сан, два дурака, желающие посадить в сумку Рейдена31. Вы не знаете этой легенды, и хорошо: все это для них закончилось очень печально.
– Если вы считаете это глупостью, то почему помогаете мне?
Фудзиюки пожал плечами:
– Наверное, потому, что я такой же, как вы, дурак. Если не хуже.
Работы в госпитале было мало; Порт-Артур пал, на севере активных действий не было, и у Спиридонова с Фудзиюки было много времени, чтобы заниматься и дзюудзюцу, и японским. Они много беседовали. Конечно, Спиридонов хотел побольше узнать о Японии. Эта страна и ее народ вызывали у него живейший интерес и, с недавних пор, симпатию, даром что Россия и непосредственно Спиридонов находились с ней в состоянии войны. Как ни странно, Фудзиюки не менее живо интересовался Россией.
– Я почти не знаком с вашей страной, Викторо-сан, – говорил он. – Некогда я полагал, что вы ничем не отличаетесь от других европейцев, и лишь недавно стал понимать, что это не так. Глядя с земли, мы видим луну и солнце. Что мы можем о них сказать? Древние называли их дневным и ночным светилом, то есть приписывали им схожую природу, но наука говорит, что солнце – это шар раскаленного, не перестающего пылать газа, тогда как луна – кусок льда или промерзшего насквозь камня. Так и вы с другими европейскими народами: вы с ними похожи, но вы совершенно разные.
– Не уверен, – возражал Спиридонов. – Мне кажется, между людьми вообще куда больше общего, чем считается. Я смотрю на ваших солдат: они едят и пьют, как наши. Не так давно я видел, как двое играли на щелбаны, будто рязанские новобранцы. Они такие же сбежавшие от нищеты крестьяне. Среди них есть неотесанные мужланы, а есть те, кто на поле врагу перевязывал раны. Человеческая природа везде одна и та же… во всяком случае, между нашими народами разница чисто… хм, внешняя, наверно. Научи вашего крестьянина сеять пшеницу вместо риса – и его от нашего можно будет отличить только по внешности.
– Отчасти вы правы, – улыбался доктор. – Между людьми разницы немного, а вот между народами она есть. Потому и говорим мы на разных языках, и делим всех, как вы сами, на «своих» и «чужих». Незадолго до войны я увлекся было эсперанто…
– Это еще что за зверь? Не слыхал.
– Язык с претензией на международность. Его придумал некий окулист из Варшавы. Я читал его книгу, во французском переводе. В восторженном предисловии некий мсье, увы, запамятовал его фамилию, говорит, что этот язык наконец-то объединит народы Европы в единую семью, положит конец войнам…
– Язык, придуманный польским окулистом? – Спиридонов не выдержал и хохотнул. – Да скорее мотылек крыльями потушит горящую избу.
– Какой красивый образ, – отметил Фудзиюки, – сами придумали?
– Народ придумал, – пожал плечами Спиридонов. – У нас в Вятке такая пословица.
– Вот! – торжественно провозгласил Фудзиюки. – Сами говорите: придумал народ. Есть нечто, что нас объединяет. Что отличает нас от других, похожих на нас. В эсперанто нет пословиц и в принципе быть не может. Потому мечта этого мсье несбыточная. И потому ваше стремление защищать свою землю за тысячу ри от дома мне близко и понятно.
– И что вас так заинтересовало в моем народе? – спросил Спиридонов.
Фудзиюки достал из рукава кусок рисовой бумаги и промокнул со лба пот.
– Я работал с вашими пленными солдатами, – пустился он в объяснения. – Осматривал их, кого надо, того лечил. Вы правы, и наши народы очень похожи, и другой самурай сказал бы, что японский крестьянин ничем не отличается от русского, но это не так. Есть одно отличие, и не только у крестьян: наши самураи тем же отличаются от ваших дворян. Когда битва проиграна, когда наступает время позора и горечи, японец берет кусунгобу32 или принимает яд. Русский не менее тяжело переживает все это, но нечто внутри него удерживает его от подобного шага. Вас можно раздавить и расплющить, но невозможно сломать, и еще…
Он прищурился и внимательно посмотрел на Спиридонова. Потом улыбнулся.
– Да курите, курите… Но идемте тогда на воздух.
Виктор Афанасьевич, которому действительно чертовски хотелось курить, тут же достал из рукава кимоно полупустую пачку и щелчком выдвинул оттуда папиросу. Прикуривал он на ходу.
– …говорил я и с вашими… не знаю, пригодно ли тут это слово, le libertaire.
– Мы называем их нигилистами, – кивнул Спиридонов, выпустив дым в сторону. – В Артуре я их не встречал, а вот на родине доводилось. Неприятный народец.
– Они везде одинаковы, – ответил Фудзиюки. – В лучшем случае это эмансипированные великовозрастные подростки…
– Недоросли, – улыбнулся Спиридонов. – А в худшем?
– В худшем – люди, напрочь потерявшие совесть, – жестко сказал Фудзиюки. – То есть и не люди вовсе, совесть – необходимое качество любого человека. Так вот, даже ваши нигилисты отличаются от европейских. Они могут сколько угодно трещать о «ретроградах и казнокрадах», о прогнивших властях и порочной системе, но, в отличие от тех же европейцев, при этом все равно по-своему любят свою Родину и свой народ.
– Ну, далеко не все, – не согласился с ним Спиридонов. – Есть и такие, что вашему императору поздравительные адреса посылают и желают победы над Россией…
Он остановился и стряхнул пепел в траву.
– Но таких и правда немного. А как выглядит японский анархист?
Фудзиюки поморщился:
– Совершеннейший моральный вырожденец. Меня пугает то, что общество нормально к ним относится. С некой иронией, как к цирковым паяцам. А ведь у вас они, говорят, какого-то царя убили…
– Было дело, – подтвердил Спиридонов. – Ну что ж, Фудзиюки-сама, тогда, как война закончится, поезжайте ко мне в гости. У вас будет возможность получше узнать русский народ, а у меня – еще больше у вас поучиться.
Фудзиюки вздохнул:
– Сколько еще раз мне просить вас не называть меня так, Викторо-сан? Семьдесят раз по семь, как учил ваш Бог?
– У меня это непроизвольно получается. – Виктор Афанасьевич докурил и смял в пальцах картонную гильзу. – Поскорей бы война закончилась, что ли…
Bepul matn qismi tugad.