Kitobni o'qish: «Sanctus Amor»
© Оформление. ООО «Издательство „Эксмо“», 2026
Sanctus Amor
Посвящаю Сергею Ауслендеру
Она придет
Утро. Сегодня двадцатое сентября. Я сижу на балконе, курю и думаю.
Бог знает, о чем я думаю в этот час осенней меланхолической тишины. Может быть, даже я и не думаю, а просто прислушиваюсь, как колеблются мои чувства определенно мерным дневным ритмом, просто отдыхаю после ночи.
Я давно уже не люблю и пугаюсь ночей. Сон мой прерывист и тревожен. Проснешься. Один.
Смотришь в тьму, слушаешь, как глухо бьется сердце, и приходят безнадежные горькие мысли – об одиночестве, о старости, о смерти. Тогда уже ничему не веришь, и душа каменеет.
Так вот, я отдыхаю от ночи и бесцельно смотрю вокруг.
Далеко за деревьями высокая железнодорожная насыпь, а над ней узкой полоской бирюзовое небо.
Точно тянутся рядом две ленты – желтая и голубая.
Около меня пустая заколоченная дача. В том палисаднике тоже облетают деревья, а в клумбе острыми палками торчат высокие обломанные стебли георгин.
Над желтыми березами с надорванным криком проносятся вороны. Мимо балкона по дороге медленно ползет чей-то запоздалый воз. Высоко качается велосипед. На солнце ярко горят колесные спицы, а рядом с детской колясочкой, на самом краю телеги, примостилась маленькая черная собачка и смотрит вдумчиво.
Самовар совсем потух. Сегодня я не читал даже газет…
Выхожу на дорогу. Тихо. Только листья шуршат под ногами, да протяжно кричат вороны. Отхожу в сторону. Прячусь за кустами. Сажусь под березой и уютно прижимаюсь к широкому стволу. Как хорошо, что никто не видит моего лица!
Маленькие серые мошки с прозрачными крылышками ползают по рукам.
Скоро, скоро, может быть, завтра, многие из них умрут от первого утреннего мороза, и ветер понесет неизвестно куда их маленькие холодные трупы.
Думаю о них. О странно короткой жизни, черпающей силы из солнечного луча, о их покорной, молчаливой смерти и улыбаюсь черным движущимся точкам.
Свистящей змеей вдали проносится поезд.
Встаю на пригорок и долго машу платком. В чьих-нибудь глазах запечатлеется фигура одинокого человека с белым платком.
Кому-нибудь, может быть, приснится белый платок на золоте листьев – привет неизвестной души.
Проходит час или больше – не знаю. Золотые лучи льются с ненужной лаской.
Все равно – медленно иссохнет трава, на деревьях обнажатся острые черные сучья, и северный ветер, как поздняя жалоба истомленного сердца, со свистом понесется над полями.
Я проснулся сегодня поздно. Ночью слышал под окнами шепот и шелест листьев.
Кто приходил к моим окнам? Не женщина ли, которая напрасно ждала меня целый вечер? Или никого не было, и только осень шепталась с ночью о ряде праздников, что она думает устроить. Об иллюминациях из падающих звезд, о деревьях, для которых скорее нужно приготовить самые яркие прощальные наряды.
Не знаю, кто был под моими окнами, но я не спал и не тушил свечи.
Я не спал еще и потому, что к ночи всегда падаю духом и думаю о том, что нужно забыть.
Да, те, кого ждал, не пришли. Праздник не состоялся, и вот сердце онемело.
Третьего дня я убежал от одиночества и всю ночь просидел на платформе с гимназистом.
Его товарищи давно учатся, а он все здесь.
Молодая дама, которую он любил три месяца, уехала с мужем за границу.
Когда она стояла у окна вагона, в нарядном дорожном платье, с букетом роз и улыбалась знакомым, гимназист спрятался за бочками, что ждали товарного поезда, и плакал.
– Я на будущий год кончаю гимназию, – говорил он горько, – а в это утро плакал, как приготовишка.
Так вот мы сидели с гимназистом. Он с язвительной улыбкой говорил о своей разбитой жизни, а в станционном саду шумели березы, и по линии горели зеленые огни.
Боже мой, какая хорошая была эта ночь! Мне вспоминалось счастье и мои восемнадцать лет. В эту ночь я видел самый пленительный сон.
Сегодня я не мог обедать. Котлеты так и стыли до вечера.
К моим окнам пришел шарманщик и долго играл что-то знакомое, невыносимо грустное. Я уверен, что он играл не для меня.
Сначала думал о том пятачке, что, завернув в бумажку, я брошу через загородку, а потом забыл и замечтался сам.
Я слушал, и опять ко мне пришли ночные горестные мысли.
Думал о женщине, что придет вечером. О женщинах, которые приходят по вечерам в наши одинокие комнаты.
Вот наступает вечер, и они идут. Каждая со своей маленькой, нежной тайной.
Ни один из встречных не узнает, какой дар несет она сегодня.
Это будет известно только на рассвете, когда мужчина длинным взглядом проводит ее, уходящую.
Тогда в его глазах, как в раскрытой книге, можно будет прочесть – приходило это счастье или только его больная безжизненная тень.
Солнце заходит в тучи. Желто-ржавой полоской сквозит из-за деревьев холодная заря.
Надеваю пальто и поднимаю воротник.
Осенью темнеет быстро. Не успею выкурить двух папирос, как стемнеет совсем.
Скоро придет женщина. Моя душа покорно никнет. Я уже чувствую себя выхваченным из обычного строя чувств и начинаю лихорадочно дрожать.
Так всегда перед встречами с ней. Хочу их и знаю – не нужно.
Пальцы стынут от холода. Березы шуршащими листьями говорят со мной о счастье.
Оно проходило по этой дороге мимо них. Они не забыли.
Оказалось не то. Ко мне просто пришла не та женщина, которую я ждал, и праздник не состоялся. Это случается часто. Ждут одну, а приходит другая. Сначала не знаешь, а потом…
Вот она подходит к калитке. Идем на балкон, садимся на ступеньках.
– Я ждала тебя вчера, – говорит она с легким упреком. – Почему не пришел?
– А это не ты приходила к моим окнам ночью? – спрашиваю я.
– К твоим окнам? Ночью? – удивляется она. – Что за странные у тебя мысли? Зачем бы пришла я к твоим окнам? Вчера, ожидая тебя, я укладывала вещи – ведь завтра мы едем. А ночью вернулся муж.
Смотрю на нее. Маленькая. Закуталась в белый платок. Лицо спокойное. Так разговаривают жены на пятый год брачной жизни.
Ночь прильнула к деревьям. Березы молчат и думают что-то долгое, упорное, жестокое.
В груди у меня невеселая, странная легкость.
– Так, значит, это не ты приходила к моим окнам? – спрашиваю я, улыбаясь.
А вот та, другая, о которой я тоскую всегда, – она пришла бы. Кто знает, не простояла ли бы она там до утра… Правда, она побледнела бы за ночь, у ней не было бы твоих цветущих щек… Но как бы мы встретились утром!
– Что ты говоришь? – не понимает она. – Кого ищешь? Если ты ждешь кого-то еще, значит, ты не любишь меня. Или от одиночества и праздности у тебя такие безумные мысли?
О, какая у меня легкость в груди!
Мне тепло, я смеюсь, точно пьян я сегодня.
– Слушай, – говорю я просто, – это ошибка. Ты не та – вот и все. Она могла бы иметь твое лицо, твои прекрасные глаза, твой нежный, умный лоб, но пришла все же не она, а ты.
Вот ты в час свидания аккуратно укладываешь вещи, а после спокойно спишь рядом с твоим мужем в вашей семейной спальне… А у той, которую я жду, не будет ничего, кроме любви, потому что ее душа от века отдана мне.
Она встает со ступенек. Маленькая. В белом платке.
– Да, – говорит она, гордо выпрямляясь, – ведь это один из наших обычных разговоров.
– Я должна бросить мужа, должна думать о тебе и день и ночь, до рассвета страдать у твоих окон… Что должна я делать еще?
Но ты забываешь, что кроме любви есть еще жизнь.
Слово «жизнь» она произносит, как угрозу. Ходит по дорожке. Глаза у нее, наверно, острые, холодные…
А впрочем, какое дело мне до ее глаз! Подходит близко. Берет мои руки.
– Тобой завладело безумие, – говорит она грустно. – Опомнись! Разве есть на свете такая любовь!
Боже мой! Я смеюсь, я точно пьян. А березы все думают свое, злое, беспощадное, упорное.
– Ну, довольно, – говорю я просто. – Я только не знаю, почему мы расстаемся именно сегодня, а не полгода назад и не в первый час первой встречи. Видит Бог, не знаю.
– Что ж, прощай, – говорит она оскорбленно. – Даже из любви к тебе я не перестану быть собой.
Протягиваю руку. Смотрю в лицо еще раз, с последней надеждой.
Нет! Не та.
Опять ночь. Но мне не заснуть. Только плотней застегну пальто и останусь на балконе.
Некоторое время борюсь с тяжелым оцепенением. Я совсем обессилен этой встречей. Но мне хорошо.
Никто не смотрит в лицо, никто не язвит обидой, не называет «безумным».
Я опять могу думать о чем хочу неспешными волнами набегающих мыслей.
… Она, та, которую жду я всю жизнь, – она придет!.. В эту ночь где-то далеко или близко она томится по мне, никнет, как бледный стебель без солнца.
Она придет, и жизнь тихо озарится изнутри.
Каждое мое слово вызовет глубокий гармонический отзвук в ее поющей душе, и мне не нужно будет кричать, как с глухими.
Может быть, она совсем близко, и только дни между нашей встречей… Или она далеко, на севере… У нее смуглое, словно изваянное из камня лицо, а в глазах цветет любовь и синяя глубь суровых фиордов.
Она придет! Она придет, – говорю я, прижимая к груди холодные руки. И плачу.
Ночь с извечной печалью прильнула к земле и шепчет черными губами: придет!.. после смерти.
1904
Ложь
Кто ты? Я видел тебя два раза и не знаю, была ты или приснилась. Постой. Я вспоминаю. Мы стояли где-то наверху. Пахло влажной землей, над головами низко свешивались широкие вырезные листья. Непонятное и грубое шумело внизу. Белые столики рядами и отдельные у стен. Много чужих лиц. Я только сейчас их вспоминаю, а тогда мы не видали никого. Наклонились под листьями. Онемели. Близко.
Слышала, как у меня билось сердце? Светлым прозрачным вином наполнилось до краев и билось медленно, медленно – как перед смертью. Твое лицо у меня на плече. Чужое непонятно-прекрасное лицо. Волосы твои что-то пели, прикасаясь к щеке.
Что это? Откуда? «Не знаю… Это музыка». Слушаем бледные. Концы пальцев похолодели. «Где вы живете?»
Смятый белый листочек невинно прилег на отсыревший камень перил. От движенья карандаша протянулась тонкая незримая нить между двумя еще вчера далекими жизнями.
Напишете?
«Да».
Внизу фонарики. Белые, красные вздрагивают между ветвями. В прихожей шумно… Кто-то потерял калошу. Хлопают двери, врывается холодный белый пар. Бубенчики звенят у крыльца. Прощайте?..
«Нет, мы вместе».
Уже утро. Кто украл ночь? Будто не было ее. Только там под листьями чувствовали мы ее. Помнишь?
Не забыла, как ехали? Или это снилось под утро? – Светлое жемчужное небо, снег посинел. Белая скрипящая дорога. Бубенчики звенят точно вдали. Хочется лечь в мягкий синий снег. Широко открытыми глазами утонуть в светлеющем небе. Чтобы руки, твои поющие нежные руки, ласково легли на захолодевший лоб. Пусть, медленно изнемогая от радости, бьется сердце. Хочется тихой белой смерти под утренний звон колоколов.
У тебя печальные глаза. Кто ты? Почему ты так просто вошла в мою жизнь?
«Не надо спрашивать. Нужно покорно приближаться к любви. Мы так мало любим. Встречаемся и уходим, может быть, навсегда. Не хочется узнать, подойти; думаешь – успею. Посмотри мне в глаза. Вот так. Сегодня нас поцеловала судьба».
Едем почти молча. Держу твои руки. О чем-то простом и ясном рассказывают ласковые пальцы.
Зимний рассвет медленно преодолевает ночь. На мосту еще фонари горят, а сквозь высокие железные арки уже видны просветленные снежные дали.
Твое лицо бледно и серьезно. Тонкие серебряные лучи протянулись от него к сердцу.
И сердце бьется медленно-медленно, точно перед смертью.
Не помнишь, как мы расстались?.. У ворот дворник в мохнатой шубе – чудовище городских ночей. Где-то с острым звуком соскребают снег. Иду по белому пустынному двору. Была ты или только приснилась под утро?
День был длинен и грустен, о нем не стоит говорить.
Вечер. Я у тебя в незнакомой комнате. Морозной паутиной затянулось узкое окно.
Где-то далеко одинокий электрический фонарь. Тени пляшут на стекле.
Мы забыли, что это самая обыкновенная комната, с цифрой на дверях. Всем чужая. С постелью, где часто спят равнодушные приезжие люди. Самая обыкновенная комната – обои с цветочками, умывальник выкрашен желтой краской, на дверях номер – 139. На столе, на белой скатерти, тикают мои часы.
Сидим близко, тесно прижались. Медленно сливаются холодеющие губы. Хочется говорить шепотом.
– Ты отдалась бы мне радостно?
«Да».
– Ты ждала меня?
«Да».
– Ты моя?
«Да».
Постой. Тише. Слушай музыку. Вот звенящие волны отделяются от твоего тела. Рассказывают о тебе. Я знаю, ты близкая. Мы мало говорим, но посмотри, как свободно и легко ты прикоснулась к моему сердцу. Уедешь, а светлая солнечная полоса надолго протянется за тобой. Буду смотреть тебе вслед с тихой благодарностью.
Смотрим друг на друга строго, торжественно, точно даем большую клятву.
Уже поздно. Электрическая лампочка вспыхивает пронзительным светом. Поправляем белую сдернутую скатерть. Мы устали. Мы – как астры в тесной уборной после представления. Не хочется снимать пышных царственных мантий. А уже ждет опять знакомое платье, такое поношенное… Улыбаемся смущенно, грустно. Руки у меня дрожат. Опять оборвалась пуговица у пальто.
Последний раз смотрю на дверь – 139. Длинные, длинные ступени вниз…
У моих ворот тот же дворник в мохнатой шубе. Поднимаюсь по лестнице. Долго, долго снимаю пальто.
На столе остатки грустного ужина, потухший самовар. Жена сегодня не дождалась меня.
«Ты – вернулся?» – спрашивает она через стену.
Я не узнаю голоса. Но это она. Кто же еще! Все позади. Я вернулся! Сейчас, сейчас…
1907
Раб
I
Темнеет. На озере серые волны. Сосны почернели и шумят.
Я уезжаю. Уложил вещи, уплатил счета, порвались все нити, что 2 месяца связывали меня с маленькой летней комнатой. Через час пустая, холодная, она безжизненно затихнет до будущей весны.
Последний раз стою у окна, и туда, в шумящий мрак, горько улыбаюсь соснам, гранитам, бледному небу – голубоокой стране шлю печальную благодарность за отошедшие ясные дни.
Два месяца назад приехал я сюда, как беззаботный, летний гость. Тогда зацветала сирень, и на террасе чуть завивался нежно-зеленый, тонкий хмель.
Меня провожала жена. Усталая, грустная, в пыльном дорожном платье, она сидела на постели и с горьким упреком смотрела мне в глаза. Обижалась, что я хотел остаться без нее, не понимала радости уединения.
Когда мы прощались, в глазах ее стояли злые, упрямые слезы, а мне хотелось петь, смеяться, убежать от ее вагона прямо в шумящий незнакомый лес. Целовать там розовые стволы тоненьких сосен, забыться в душисто-зеленом мраке, не помнить, не думать, не знать ничего.
В маленьком домике над тихим озером нас поселилось четверо – два финна с бронзовыми лицами, знающие только свой непонятный и трудный язык, я и она, – та, которая ходит сейчас по пустынному берегу, ломая тонкие пальцы.
Мы познакомились вечером первого дня.
Бледным золотом горела сапфирная вода. Золотые искры сверкали в черных волосах. Грустное лицо тихо розовело в бархатно-теплых лучах.
– Вы одна здесь?
«Одна».
– Можно посидеть около вас, на этом камне?
«Можно».
Улыбнулась просто, ясно, как ребенок.
Погас золотой пожар, похолодела, побледнела вода, воздушным серебром засияла вдали. В молитвенно-строгой тиши наступила белая, северная ночь.
В старой лодке, плотно врезанной в остывший песок, сидели мы двое.
Я слушал нежный незнакомый голос, смотрел в непонятно дорогое лицо, и казалось мне, что ласковые свежие пальцы тихо касаются моего темного сердца, никогда не знавшего счастья.
Разве жизнь моя с той, что десять лет называлась моей женой, не была тяжелым подвигом, вечной тоской по ней, по незнакомой женщине с печальными глазами?
С тех пор прошло два месяца. Воплотилась мечта. После долгой муки мы нашли друг друга, мы были вместе, мы любили.
Я не помню, когда она приходила, я не знаю, как мы расставались, точно длилась одна бесконечная брачная ночь.
А маленькие серые конверты, надписанные ломающимся детским почерком, все с большим упорством ложились по утрам у моей – у нашей постели.
И вот около сложенных вещей стою я, как вор. Через час в опустелой комнате она останется одна.
Может быть, задыхаясь от слез, она упадет на наши холодные подушки и здесь, как труп, пролежит до утра. Может быть, останется у черного окна, и в шелестящий мрак, с упорным отчаянием, с немым проклятием вонзятся острые, блестящие зрачки.
Я буду далеко.
Завтра ночью, вся теплая и розовая от сна, маленькая женщина спрыгнет, ликуя, со своей одинокой постели и привычно страстным поцелуем разожмет мои немые холодные губы. Увижу знакомые стены, строгие ряды книг на высоких полках, мой забытый письменный стол. Вся жизнь моя вновь сожмется роковым безысходным кольцом, но я не захочу ничего, кроме этой комнаты, что покидаю… Знаю, все знаю!
Я бегаю от угла до угла, от утла до угла.
Закрываю глаза…
Блаженно-ясное лицо выступает из мрака.
– Ты со мной навсегда?
– Навсегда, – отвечаю я чуть слышно.
– Я знала, знала, мы не можем расстаться, – говорит она, улыбаясь.
– Мы не можем расстаться, – повторяю я тихо.
Маленькая женщина со смешным, полудетским лицом грубо встает между нами.
Десять лет я знаю это лицо, эти властные слабые руки. Во все минуты, когда я хотел быть собой, она приходила такая. Что-то привычно-теплое, сонное, качающее, как колыбель, волнами движется от нее ко мне и медленно омрачает сознание. Хочется лечь, задремать, странно жажду я ее покоя и тепла.
… Она медленно входит в комнату. Лицо у нее, в сумраке, белое, красивое, бездумное, как у мертвых. Стемнело совсем. За окнами черные сосны и мрак.
Сидим рядом на белой несмятой постели. У нас холодные, холодные руки. Я знаю, ей хочется плакать, дико и громко стонать, но говорит она просто, и голос ее ясен, как всегда.
– Поцелуй меня, – говорит она.
Свершается печальный и страшный обряд. В жуткий мрак, в глухую, безгрезную ночь увлекает покорное, страстное тело.
– Я твой, возьми мою жизнь, мою душу. Я твой навсегда.
Померкшие влажные глаза смотрят точно с далекого, тихого дна.
Мы двое рядом. За окнами высокие черные сосны и мрак.
Нужно решить все, сейчас, немедленно. Кажется, так просто с беззаботным смехом вскочить с этой страшной постели, вместе раскрыть уродливые чемоданы, выбросить книги, вещи, белье, раскидать их везде, сказать ей только одно, одно слово, – а потом – взять белый лист и беззаботной рукой убить маленькую женщину с ее ненужной десятилетней любовью.
Она встает, прямая, строгая, лицо у нее как белая каменная маска. Несколько мгновений смотрим друг на друга, мы – оба навсегда простившиеся с жизнью. Целую ее руки. В глазах моих, как в зрачках убийцы, навсегда запечатлеются дрожащие белые пальцы.
Вдоль темных заборов я еду, как вор. Сосны шумят, плещут сырые волны, камешки шуршат на берегу. Мне холодно, мне так холодно, точно вся грудь моя превратилась в кусок голубого прозрачного льда.
II
Ночь. Черные сосны качаются в мозгу.
Меня встречает жена.
В спальне две постели сдвинуты рядом. Так было десять лет назад, так будет всегда.
Сидим мы близко, раздетые, в белых рубашках. Мне стыдно моего полуголого тела. Хотелось бы быть здесь в застегнутом черном сюртуке, в высоких колющих воротниках. Смотрю на близко склоненную полную шею жены, и тусклый, белый туман застилает глаза.
Медленно, медленно сдавить пальцами упругую белую шею, долго смотреть в помертвевшие от ужаса глаза, потом бросить ее, обезумевшую, дико захохотать, закружиться по комнате в белой, короткой рубашке и все хохотать, хохотать…
Она придвигается ближе, круглые, голые руки легли мне на плечи, в глазах знакомый пьяный призыв.
«Я не видала тебя два месяца», – говорит она, значительно улыбаясь.
Маленькие руки грубо-привычным движением касаются тела. Ложимся мы близко. Полуголая, счастливая, торжествующая, она бесстыдно тянется ко мне.
С открытыми глазами я глухо падаю во тьму.
– Прости меня, ты знаешь, я твой,– шепчу я чуть слышно в немую, отошедшую даль.– Я кук-ла, – говорю я жене.
Она не понимает и смеется последним бессмысленным смехом… Я кукла…
Черные сосны качаются в мозгу.
1906
Весной
I
Тоска по той, что ушла из моей жизни навсегда, каждый год возвращается вместе с весной.
Весна всегда приходит в январе. Говорят, что она начинается в марте, но это неправда. Уже после нового года в слишком алых закатах проступает ее воскресающий лик. В прозрачных сумерках длинного, тонко-звенящего январского дня я чую ее нежную поступь и говорю: слышите – весна!
Не верят, смеются как над безумным. Улицы в снегу и холодно – какая весна!
Пусть! Я дышу ею с января, они позже – не все ли равно.
Эта весна третья без нее, а душа все печальна и верна. По-прежнему висит ее портрет, только я плотно закрыл его белой кисеей.
Точно из гроба, смутно выступает высокий лоб, потемнели и впали глаза. Плечи, платье, нежная шея слились, их не различает взгляд.
Не нужно смотреть, довольно вспоминать. Мое горе смирилось и стихло за годы.
Но весной какой-то странный обман овладевает душой. Знаю, что не увижу, но жду. Приношу цветы – тоненькие мучительно пахнущие нарциссы, спускаю зеленые шторы, по утрам не выхожу из дома – жду. К вечеру розовые отблески прощального солнца тихо догорают в небе. Над головой оно высокое, бледно-зеленое, как хрусталь, а горизонт в крови. Улицы такие широкие, словно раздвинулись, чтобы дать дорогу весне. На снегу воздушно-синие тени близкого вечера.
В этот час колокола поют нежными серебряными голосами, в этот час под темными сводами церквей зажигают высокие желтые свечи, а в голубеющие четырехугольники высоких окон вдумчиво и грустно смотрит весна.
Хожу и жду ее. Разве невозможна встреча? Так просто. Вот в толпе мелькнет ее тонкая неловкая фигурка. Черная шапочка слегка сдвинута на затылок, нежный очерк бледного лица. В синих глазах весенняя ясная даль.
И кажется, что плывет она выше земли, такая далекая грубой улице, где звенят конки, кричат извозчики и из хлопающих дверей булочных пахнет свежим хлебом.
Я забылся, я странно вышел из круга точных впечатлений. Она впереди идет навстречу.
Черная шапочка, тонкая фигурка. Ты! – вдруг безумно дрогнет сердце.
Проходит близко. У этой розовые щеки, черные глаза и рядом ребенок. В толпе я не заметил ребенка.
Встречаемся. Проходит молча, чужая. Не знает, что один миг была чьей-то прекрасной мечтой.
Еще одна. Опять острый толчок в груди и грустный смех на губах.
Иду. В холодном мраке издрогло сердце. Улицы вновь тесны. Кое-где блеснули фонари, снег морозно горит.
Кто сказал, что весна? Просто зимний вечер и час обеда. Вхожу в ресторан. Режущий свет электрических ламп больно ударяет в глаза. Стонет румынский оркестр. Эстраду украсили камелиями, а их не бывает весной.
В руках длинный листочек – меню. Все так просто.
Но ведь третья весна без нее. Сегодня вспомнил, что за три года не целовал ни одной женщины, и рассмеялся.
Опять были сумерки. Колокола звонили, небо гасло, тени близкой ночи ложились на снегу. Вспомнил ее глаза, губы – детские розовые губы с приподнятыми уголками вспомнились так ясно.
Вышел на улицу. Опять верил. Хотелось идти с закрытыми глазами, чтобы где-то на повороте неизвестного переулка, около незнакомого дома открыть их и сказать: ты!
II
– Не узнаете меня? Мы встречаемся целую неделю каждый вечер, и вы ни разу не поклонились мне.
Вежливо извиняюсь, жму маленькую руку в белой перчатке. Остановились под фонарем. Тень падает ей на глаза. Какие они? Черные, синие, серые – не знаю.
Вообще я ничего не знаю о ней. Кажется, ее зовут Ольгой. Где-то встречались, и я никогда не сказал с ней ни слова. Тень закрывает ее глаза, освещены только губы и подбородок.
Грустно изогнутые розовые губы с тонкими уголками – я никогда не замечал их.
Смотрю на них, улыбаясь, и говорю:
– Вы знаете, я три года не целовал ни одной женщины.
– Правда? – спрашивает она серьезно.
– Правда, – отвечаю я грустно.
Идем рядом.
– Весной хочется умереть, – говорит она. – Самое жестокое и горькое вспоминается весной – вы замечали?
Молчу.
– Какая тоска! – говорит она, стискивая зубы. – Нужно жить, чтобы от каждого мига где-то расцветали цветы. А вот мы с вами каждый вечер выходим на улицу и ждем чего-то. Может быть, нас много, но мы редко узнаем друг друга. Ходим и ждем. Чего ждем?
Останавливаемся у какого-то подъезда.
– Зайдите, – говорит она, отворяя дверь.
Поднимаемся по лестнице. Электричество ярко – не смотрю ей в лицо.
В незнакомой комнате темно, только из окон печальный пепельный свет. Садимся рядом, близко. Беру ее руки. Они нисколько не напоминают тех, о которых я тоскую три года, но от теплых пальцев струится такая нежность, такая нежность…
– Нужна ласка, ласка, – говорит она, прижимаясь к моему лицу. – Не твоя ко мне, не моя к тебе. Не знаю чья – все равно. Ласка и нежность, как дар нашей неведомой судьбы. Если она не будет приходить, нас злобно стиснут стены, задушат улицы, нас убьет одиночество, и нашего крика не услышит никто…
Говорит, а тонкие волосы, лаская мой лоб, договаривают что-то печальное и важное, чего не смеют сказать слова.
Пепельный свет тонким дымом окутал близко склоненное лицо. Что-то пронзительно-грустное, как надорванная струна, звенит в незнакомой комнате.
Немо, беззвучно, томительно длинными поцелуями мы рассказываем друг другу трагедии наших одиноких дней.
Мягкие волосы незнакомой женщины, прикасаясь к лицу, поют печальные мелодии.
– Должно быть, поздно.
– Я понял. Благодарю, – говорю я, прощаясь. От ее пальцев струится такая нежность.
Электрическая лампочка на лестнице вспыхивает в последний раз. Улицы тихи и белы. Зимняя северная ночь сурово смотрит в глаза.
1907
Я и собака
Ждем ее – я и собака.
Дрогнем в ноябрьском тумане – две жалкие черные тени. Я на скамейке, Локи у ног. Мое пальто отсырело и тяжело давит плечи. Локи грязен, как бесприютный уличный пес.
Ждем ее четвертый вечер, четвертую ночь.
В поздний час в конце бульвара меркнет желтый четырехугольник кафе. Кто-то маленький и юркий быстро гасит длинную цепь фонарей, и над нами опускается серый безрадостный мрак.
Тогда мы уходим до завтра. По тротуару тянутся две медленные тени – моя и собачья, со смешными вытянутыми лапами, с уродливо-мохнатой головой.
Дома нас не ожидает никто. На столе четвертую ночь стоят нетронутые приборы и полная бутылка вина. А на постели мертвыми углами белеют несмятые подушки.
Дни исчезают. Я не знаю, куда деваются дни. Может быть, сплю я днями, и мне видятся странно-блаженные сны. А как стемнеют, мы опять на бульваре.
Я жду, потому что она сказала: «приду».
Если бы Локи умел говорить, в эти смертельно-холодные безжалостные ночи мы вели бы длинные, печальные беседы. Одно и то же каждый раз.
Мы говорили бы о страданье, о темном терпеливом человеческом горе, воспоминали бы прошлую радость – ее синие глаза, ее руки… Жестокие нежные руки в колючих сверкающих кольцах, которые ласкали мои волосы и его мягкие кудрявые уши.
Быть может, мы плакали бы вместе горестно, тихо и сладко. Но Локи молчит, и в тоскливо-красных собачьих глазах лишь мертво дробятся желтые веселые огни.
… Она пришла, когда я перестал уже ждать.
Так же ярок был четырехугольник кафе, так же бледен и холоден туман.
Локи бросился к ее ногам. Я взял руку и укололся о кольца.
Стоим под фонарем. Вижу лицо ее. Страшное лицо женщины, которая перестала любить.
– Я еду на один вечер, – говорит она небрежно и смотрит дерзко, прищурив глаза.
– Отчего ты молчишь, точно не радуешься нашей встрече? Убери собаку, – просит она, с отвращением подбирая шелестящие юбки. – Не понимаю, зачем ты всюду таскаешь его за собой!
Мне хочется схватить и сломать ее руки. Вот так, – сжать выше локтя и услышать хруст костей. Хочется дико закричать, сцепиться в один безобразный клубок и валяться по грязи вместе с ней, красивой, нарядной, в шумящих шелковых юбках.
Хочу боли, ужаса и уродства, но складываю губы в спокойную, приветливую улыбку. Закуриваю папиросу и отвечаю: «Правда, Локи мне самому надоел. Я подарил его одному приятелю, и он возьмет его на днях».
Но она уже забыла о собаке и смотрит в лицо мне острым подозрительным взглядом, как пойманный хищный зверок. Может быть, она думает, что я хочу ее убить. Но вид у меня безопасный. Я не прячу рук и вообще не похож на убийцу.
Все обошлось так просто. Она успокаивается и небрежно бросает:
– Ну, прощай! Как-нибудь зайду к тебе. Ты бываешь дома по вечерам?
Я наклоняю голову церемонным поклоном:
– Конечно, и очень часто. Я начал одну большую работу и к тому же, кажется, немного простудился. Ты застанешь меня в любой час.
Чуть касаюсь губами руки. Веду до экипажа. Заботливо укрываю пледом платье, снимаю шляпу и смотрю, как, быстро вращаясь, исчезают в тумане желтые спицы колес.
Мы стоим долго. Может быть, слишком долго для прощального приветствия на улице.
Волосы у меня совсем мокрые. Я забыл надеть шляпу и никак не могу понять, зачем она в руках, почему так странно смяты сырые поля.
Домой мы не идем, а едем. У меня явилась упорная мысль – в эту ночь хочу быть там, где она.
Одеваюсь долго и тщательно. Черный сюртук сидит на мне, как хорошо прилаженный футляр.
«Черные сюртуки так сидят на покойниках, – думаю я, оглядывая себя в зеркало. – А надевают мертвым белые галстуки? Совсем не знаю, принято ли надевать им белые галстуки?..»
– Прощай, Локи, – говорю я и беру его тонкую, мокрую лапку. У него влажные печальные глаза.
Я приехал поздно. Уже кончался их веселый праздник. По белой лестнице спускались нарядные женщины, но из зала еще неслась музыка.
Прислонился к высокой колонне. В зеркале напротив моя прямая траурная тень.
Глаза со странной верностью отыскали ее.
Кто-то высокий и стройный уверенным движением обнимал ее талию, и всякий раз, как на повороте совсем у моих ног легким облаком взлетало ее платье, сердце делало острый безумный толчок, и, чтобы не упасть, я плотней прислонялся к колонне.
Последние медленные звуки нежно вздохнули на эстраде.
Она совсем рядом. Вижу лицо ее – бледное, со слишком алыми жадными губами, со знакомым выражением в опьяненных счастьем глазах.
Она увидала меня.
– Ты здесь? – говорит она, стараясь улыбнуться. Зрачки ее сузились, губы побледнели. – Но ведь у тебя большая работа и ты болен?..
– Все это правда, – отвечаю я просто, – но мне вдруг захотелось увидеть тебя еще!..
В ее глазах вспыхивает что-то низкое, трусливое.
Наверно, она думает, что я хочу ее убить. Может быть, ей хочется позвать на помощь того, нового. Мои руки в карманах. Что я там прячу?
Я медлю, улыбаюсь, мне нравится эта игра.
Наконец, вынимаю руки и поправляю волосы. Ничего нет. Ее губы складываются в презрительную усмешку.
– Уже поздно, – говорит она и ищет кого-то глазами в редеющей толпе.
Тот высокий и красивый, что будет ласкать ее до утра, накидывает ей на плечи пушистый мех.
– Уже поздно, – повторяю я за ней и в последний раз укалываюсь о кольца.
По лестнице за ними я иду медленно и важно.
Но почему я один в опустелой прихожей? Кто-то с длинными торчащими усами держит мое пальто. Долго не могу попасть в рукава. С трудом застегиваю пуговицы и выхожу.
Туман совсем закутал улицы и дома. От тусклых отсветов фонарей он кажется желтым и густым, точно липнет к телу и лицу.
– В такую погоду ужасно легко простудиться, – говорит кто-то около меня.
– В такую погоду ужасно легко простудиться, – повторяю я и смеюсь. У меня совсем мокрая голова. Я опять забыл надеть шляпу.
Я иду. Мне кажется, что тянется все одна улица. Все будет длиться ночь, никогда не увижу ни солнца ни неба. Мне холодно. Мне так холодно, что пальцы мои перестали двигаться и стали как деревянные. Я так одинок, что если я умру сейчас, то завтра никто не вспомнит моего имени.
Вспоминаю о Локи и ускоряю шаги.
Вот мы опять вдвоем. Он тихо и радостно визжит. Белый фонарик ярко вспыхивает над столом, где все так же чинно стоят нетронутые тарелки. В углу холодная несмятая постель.
– Локи, – говорю я серьезно, – мы будем ждать ее и сегодня, и завтра, и всегда. В светлое безумье ожиданья превращу я всю мою жизнь. Может быть, она вернется, может быть, туда, где дико ликует пьяная страсть, холодным, нежным облаком приникнет к изголовью моя покорная любовь, и она вспомнит меня и тебя, и эту комнату, и розовые блески камина на белой постели… Может быть, Локи?
Собачьи глаза в темном раздумьи смотрят на огонь.
1907
Бродяга
Мое счастье было кратко. Я принял его, как чудесный неожиданный дар, и оно покинуло меня, еще юное, живое, навсегда озарив мои дни.
С той женщиной, о которой я говорю, мы встречались в продолжение двух лет.
Иногда я видел ее мужа – всегда мрачного молчаливого человека. Иногда слышал какие-то странные рассказы об их жизни, но, встречаясь, не замечал ее глаз, быстро забывал лицо и никогда не предчувствовал нашей любви.
Началось это на каком-то ужине в ресторане, куда мы оба попали случайно.
За столом оказались рядом. Почему? Я никого не просил об этом.
Долго не замечали друг друга.
Потом говорили о чем-то пустом, обоим не нужном, и она скучала.
Вокруг было шумно, но не весело. Пели цыгане. Ночь проходила незначительно, плоско, подобная многим, о которых так легко забываешь наутро.
Но я замечал – особая острая грусть в какой-то час всегда опускается над рестораном.
Может быть, это только утомление, ядовитый звон отравленной крови, которая хочет под утро покоя, а может быть, что-то иное, всегда сторожащее за сознаньем, говорит людям: вы хотели забыть… но я здесь. Я всегда с вами, я все вижу!.. Не знаю, что это, – но этот час отмечаю всегда.
Тогда усталая певица со слишком подведенными глазами непременно поет какой-нибудь надрывающий избитый романс.
Тогда женщины со странной дрожью в пальцах отвечают на наше пожатье, и в глазах их вспыхивает печально-нежный растроганный блеск.
Они шепчут вам ночные лживые слова, над которыми вы безжалостно смеетесь наутро.
Но здесь, под безвкусно яркой люстрой, на мягких захватанных диванах готовы дать самое безумное обещанье.
У той, что сидела рядом, было неподвижно-спокойное лицо. В первый раз я заметил ее глаза. Так смотрят маньяки – упорно, долго, в одну точку.
– О чем вы думаете? – спросил я с любопытством.
Она взглянула и улыбнулась – грустно, красиво.
– Я думаю о любви, – ответила она просто. – Всегда о любви. Смотрю в глаза, угадываю темные тайны душ, слушаю мелодии голосов и все спрашиваю – не здесь ли?
– Кто? – спросил я, не понимая.
– Любовь.
Тогда я засмеялся и сказал: «Посмотрите так и на меня. Может быть, здесь?»
Она посмотрела. Внимательно, вдумчиво, строго, точно не слыша шутки, и ответила:
– Может быть. Трудно угадать, кого уже отметила любовь.
Из-за стола вставали. Электричество погасло. Принесли свечи. Красные стены кабинета потускнели. На столе апельсинные корки и недопитые стаканы. У женщин смятые прически, под глазами синие тени.
Поздно. Но отчего мне так не хочется прощаться?
– Мы вместе? – спросил я несмело.
– Да.
И вот на рассвете по синим оснеженным аллеям мы ехали вместе. Она мне казалась прекрасной. Я держал ее руки и восторженно смотрел в лицо.
– Может быть, здесь?.. – спрашивал, сжимая ее пальцы.
– Может быть, – отвечала она просто. И лицо у нее было чуть-чуть грустное, чистое и покорное, как у монахини.
Я проводил ее до подъезда. Звонили к заутрене. Улицы были пусты и белы. Холодная утренняя грусть сжимала сердце.
– Придете? – спросил я робко.
И голосом ясным, торжественно простым, от которого рассеялось последнее впечатление случайности этой ночи, она сказала: «Приду».
Так это началось.
Она пришла вечером, на другой день. Все было так просто. Светила луна. Перекладины рам черными крестами лежали на полу. Все та же моя комната, каждый уголок которой я знаю наизусть. Но в нее уже вошло что-то новое, тревожное. Тайна чужой неизвестной души.
– Кто вы? Откуда вы? Почему я не знаю о вас ничего?
И она ответила:
– Не нужно спрашивать. Все внешнее обычно до тоски, и оно, как всегда, ложь. А правду я уже сказала. Я бродяга, скитаюсь по душам и все жду встречи с той любовью, что вижу только во сне.
– Какая же она, эта любовь? – спросил я, и у меня дрожали губы. Она наклонилась. Близко. Я видел странные, сосредоточенно блестящие глаза. Такого выражения я не видал уже после ни у кого, никогда, всю жизнь.
– Моя любовь то, что называют «безумием». Это бездонная радость и вечное страдание. Когда она придет, как огненный вихрь, она сметет все то, что называется «жизнью». В ней утонет все маленькое, расчетливое, трусливое, чем губим мы дни. Тогда самый ничтожный станет богом и поймет навсегда великое незнакомое слово «беспредельность».
Я встал перед ней на колени и ответил:
– Та любовь, о которой ты говоришь, – чудо, и я чувствую – оно уже коснулось моей души. Вот я перед тобой. Возьми меня, веди, учи.
Ее глаза широко раскрылись и загорелись, как огромные черные камни. Губы изогнулись в истомленно-жадной улыбке, точно хотела она выпить, как острое душистое вино, всю мою душу, весь трепет первой мучительной страсти.
Такая была наша первая ночь.
Я не знал ее жизни.
На рассвете провожал до подъезда. Грубо хлопала дверь. Замирали шаги, и я оставался один. Помню, еще подолгу стоял под фонарем. Изумленный, выхваченный из обычного строя чувств. Точно хотелось проснуться, но не мог.
Она приходила. Я запирал двери и тушил огни. Исчезала комната. Становился далеким и чуждым весь мир.
– Тот ли я, кого ты ждала? Та ли это любовь? – спрашивал я с тоской. – Видишь, я весь твой. Без тебя нет ни жизни, ни чувств, ни желаний.
С белых подушек смотрели неподвижные, жадные глаза, и в темной комнате, далекой миру, звучали безумные, странные речи:
– Так, так нужно. Говори, не умолкай. Ты чувствуешь, как в твою душу вонзается что-то острое, режущее, как нож? Ты хочешь умереть? Вот здесь, сейчас, рядом со мной?– И смеялась тихо и жутко: – О, милый, милый, милый!..
Так прошло много дней. В них утонуло прошлое и закрылось туманом будущее. Может быть, это длилось бы бесконечно. Может быть…
Но я не сумел… Захотелось чего-то прочного, на долгие дни. Душа не выдержала остро-блаженных мук, и я сказал ей однажды:
– Останься со мной навсегда, будь моей женой.
Как в первую ночь, мы сидели на диване, не расплетая рук, а перекладины рам крестами лежали на светлом полу.
Я сказал, и стало страшно тихо. И мне показалось, что кто-то прошел по коридору и встал у дверей.
И вдруг разорвалась пелена жуткой тишины. Я услышал множество звуков, которых при ней не замечал никогда.
За окном скрипели полозья саней. Из умывальника с ритмическим стуком падали редкие капли. За книжным шкафом, шурша обоями, скреблась мышь.
Она освободила руки и отодвинулась. В светлой полосе фонаря я увидел ее лицо, и оно было такое, как в первый вечер – чуть-чуть грустное, строгое, покорное, как у монахини.
– Теперь я уйду, – сказала она спокойно. – Этого не может случиться никогда. Мы оба узнали многое. Предстоит идти еще дальше, еще выше. Ты поймешь это после, без меня.
– Будь моей женой, – повторил я тупо, с отчаянием, не слушая ее слов. – Разве возможно нам расстаться? Твоя любовь беспощадна, как палач.
Она прикоснулась к моим волосам, и в той же полосе фонаря я увидел ее улыбку. Грустную, светлую, и глаза, полные слез.
– Разве я жена? – сказала она. – Ну, посмотри, – разве я жена! Как только ты произнес это слово, я опять увидала себя на длинной дороге. Смотри. – Ее глаза расширились. – Смотри вдаль.
– Вот мы больше не встречаемся в этой комнате, а живем где-то вместе, и я твоя жена.
У нас несколько больших комнат и общая спальня. Ночью, привыкшие друг к другу, мы раздеваемся равнодушно и бесстыдно.
Медленно, день за днем, словно неизлечимая болезнь, жизнь входит в те неотвратимые сцепленья, что люди называют «обычными нормами». Ты опять много работаешь. У тебя в кабинете висит мой портрет. На него ты смотришь чаще, чем на меня, потому что у тебя так много, много работы.
У нас родится первый ребенок. И жизнь меняется просто, без боли. Мы сказали все слова о любви. Спели ее единственную песнь, и нам говорят: «Вот теперь начинается настоящее».
Большие печальные глаза прошлого смотрят откуда-то издалека с горестным укором. От этого взгляда снится иногда эта комната, голубые окна и черные кресты на полу. Но редко. После спокойных ласк мы спим крепко.
Проходит еще год. Может быть, у нас второй ребенок. Я полнею. Говорят, что это красиво, и за мной ухаживают твои приятели. У меня есть любовник.
Ты очень любишь детей, но вечером избегаешь быть дома. Ночью я встречаюсь с твоим виноватым взглядом и делаю вид, что сплю.
Иногда еще мы ласкаем друг друга привычно знакомыми ласками, но никогда уже не повторяем слов, что звучали в этой комнате.
Проходит еще год, а может быть, пять, – уже не все ли равно! Что сделали мы с любовью? – спрошу я тебя однажды и увижу в твоих глазах тупую покорную тоску.
– Тебе больно? Ты плачешь?
Она коснулась моих век грустно-волнующим прикосновением. Так нужно. Так суждено всем, полюбившим Любовь…
Я встал на колени. Помню ее серое мягкое платье и свежий холод спокойных рук.
И, как ученик, узнавший большую сокровенную тайну, благоговейно и восторженно поцеловал ее ноги в маленьких черных туфлях.
На другой день я уехал далеко. Мы расстались навсегда.
Но теперь она не одна идет своей вечной дорогой. Мы далеки, но вместе. Мы вдвоем чутко слушаем вечно призывающий голос Любви.
И когда в поздний час одинокого томления чьи-то большие тоскующие глаза с тихой мукой заглядывают мне в лицо, я покорно приближаюсь к Любви и говорю, как она…
– Может быть, здесь…
1908
Северная сказка
Мы ничего не знаем о любви. Когда она приходит, бог знает откуда, мы видим лишь огненный меч, взнесенный над нашей жизнью, и с ужасом укрываем лицо. Боимся расстаться с маленькими радостями дней, не верим стихии, не умеем вовремя распахнуть ей все двери своего сердца.
Забываем, что только одной странице книги нашей темной судьбы суждено вспыхнуть ярким сжигающим блеском, и не читаем ее до конца. И за это любовь мстит нам, оборачивается грозным оскорбленным лицом и пророчит вторую встречу, от которой уже не укроет ничто.
Она приходила и ко мне.
В белые ночи короткого северного лета встретила меня на берегах бледного озера и запела свою единственную песнь.
Отчего она покинула нас? Отчего мы не сумели… Зачем укрывали лица и изменили ей для жизни?
Спросите у сосен, у волн, спросите у загадочного бога жизни, который бесстрастно смотрит с холодного неба…
Прошло три года. Три вечности между мной и тем летом. Со мной другая женщина. И кто-то, все забывший для новой радости, говорил, что я ее люблю. Теперь я не вспомню ее лица, а она проклинает мое имя. Но разве виноват я? Разве знал я, что любовь приходит только раз.
Все случилось так просто. Был июнь. В одну ночь мне приснилось северное озеро и розовая полоса двух обнявшихся зорь.
Пахло чем-то сладким, как мед. У меня кружилась голова, и я плакал. А днем ходил по улицам в странной тоске. Слышались свистки парохода и чей-то громкий настойчивый зов. Зачем она не удержала меня? Отчего не чувствовала, как тень близкого горя уже опускалась над ее жизнью?
Два дня и две ночи в вагоне. Голубыми глазами озер улыбается север. Граниты и сосны, граниты и сосны. Их встречаю как старых друзей. В кошельке марки.
Уже маленькие монетки звенели о чем-то непоправимом, но мы никогда не слушаем предостерегающих голосов вещей.
– Я устала, – жалуется она, улыбаясь. – Куда же мы едем?
Я притворно долго роюсь в путеводителе, и она не знает, что мы едем туда.
Маленькие финские лошадки, смуглый голубоглазый кучер на козлах, а по бокам дороги седые камни да чахлые сосны.
Боже мой, все как тогда! Вот и серый домик на берегу озера. Терраса, увитая хмелем. Полотняные шторы на окнах.
У меня деловое, серьезное лицо. Которую комнату? Ну, конечно, вот эту. Не правда ли – она нравится нам обоим.
А ведь это та самая комната. Я никогда не забывал ее. Вот шкаф, где висели наши вещи. Может быть, в ней те же постели…
Когда нас позовут обедать, на крытой веранде, заплетенной диким виноградом, я выберу тот же столик. Рассеянно оглянусь кругом и небрежно скажу: «Вот здесь, у окна».
На веранду ведут шесть ступеней. Так. Их шесть. Разве мог я забыть?
Фрау Шварц суетится у буфета. У ней та же скользящая походка и серое платье. Точно не снимала она его три года. Я сажусь на свое место. Я всегда здесь садился, – спиной ко входу. Она улыбается. Ее радует все: лакеи, которые нас не понимают, тонкие финские лепешки из серой муки, бутылка лимонада с этикетом на непонятном языке. Ее лицо сияет.
– Мы вдвоем, – говорит она. – Разве это не сказка? Все далеко, и мы вдвоем.
Хромой генерал и полная старая дама в красной шляпе смотрят на нас с задумчивой старческой лаской. Может быть, они думают, что мы совершаем свадебное путешествие.
Обед кончился. Выходим в сад. Здесь только зацветает сирень. Круглые кусты шиповника словно в снегу.
– Шиповник цветет, – говорит она нежно. – Здесь мы увидим вторую весну.
Мы идем, а из цветников, из травы, с песчаных дорожек встают тихие тени и смотрят на меня большими темными глазами. Кому расскажу я о прошлом?..
Вот здесь, у калитки, та, другая, которую хотел я забыть, однажды посмотрела на меня. Ах, только посмотрела и опустила ресницы. В траве гудели шмели, за соснами сверкало озеро, синее-синее в это утро.
В этот краткий, ничего не значащий миг я понял слово Неизбежность и тихо шепнул: «Навсегда». Помню, мы долго стояли с суровыми бледными лицами, в глазах у нас были слезы, а на пристани кричал пароход.
Здесь он всегда останавливался по утрам, и белый, веселый кричал пронзительно и громко, как молодой сильный зверь. Однажды мы ездили на нем. Что это было за утро! У нас горели лица и стучало в виски, а вода дышала свежей северной прохладой. Озеро сверкало как сапфир, пароход задыхался от радости. На палубе был праздник. Все улыбались. Даже синие глаза сурового капитана смотрели мечтательно и нежно. Он знал, что это утро счастья не повторится.
По этой дорожке мы всегда ходили после обеда.
Желто-бархатная пыль потоками струилась сквозь сосны, а озеро одевалось в голубые и желтые шелка. А на этом камне, на широком уступе, заросшем красноватым мхом…
Но со мною другая. Ах, тише… Сядь близко, закрой глаза и молчи. Слышишь, звенят бубенчики, – это в соседней деревне пасется стадо. Слышишь тихие всплески, – это рыбаки выезжают на ловлю. Слушай музыку вечера. Может быть, само солнце запоет сейчас старинную северную песнь, целуя воду алыми губами.
У нее розовеет лицо. Волосы на висках золотятся. «Это не озеро, – говорит она, – это наше голубое, безбрежное счастье».
Медленно целует меня в губы, и в первый раз, в первый раз тоска кладет мне на грудь свои холодные тяжелые руки.
Первая белая ночь.
Мы устали, но не хочется спать. Сидим на берегу, на том же камне. Белым серебром сияет вода. Ночь как день, только смягчились все краски, и в белой прозрачности тонут сосны, и берег, и даль. А там далеко, за краем остывшей воды, сплелись розовые руки двух бессонных зорь.
Боже мой, мне нужно здесь быть одному.
Захолодевшей щекой она прижимается к моему лицу. У ней белокурые мягкие волосы, – я не хочу их!
– Ты любишь? – спрашивает она тихо.
– Я люблю тебя, – отвечаю я покорно.
Та, другая, имя которой Неизбежность, встает из темных бездн души и смотрит суровыми непрощающими глазами.
– Я люблю лишь тебя, – говорю я ей громко. – Бог, и небо, и белая северная ночь знают, как я люблю тебя. Видишь, я плачу от любви…
Мне холодно, пальцы онемели, точно в мороз. Хочется уйти. Она уходит неохотно – как можно спать в эту счастливую ночь?
В комнате светло. Где-то нежно звенят бубенчики – это коровы щиплют траву, еще холодную и влажную от росы. Ложимся рядом. Я вижу ее волосы и широко раскрытые серые глаза.
– Завесь окно, – прошу я. – Вот так.
Мне хочется страшного сладкого сна. Глаза в темноте у ней черные, и я совсем не вижу лица.
Я люблю тебя, и Бог, и небо, и северная ночь видят, как я люблю тебя. Но не целуй моих рук и не смейся звенящим успокоенным смехом. Любовь – это страшная вечная загадка. От нее всегда умирает смех, и она умирает от смеха.
Утро. На веранде хромой генерал пьет первую чашку кофе и читает русскую газету.
Высокая женщина в розовом – ее не было вчера, – прищурив глаза, улыбается бледному гимназисту. Фрау Шварц хлопочет у столиков, позвякивая ключами; на пристани пронзительно и грустно стонет пароход. А над верандой, и над садом, и над озером – бледно-голубое, словно августовское небо. Осеннее небо над расцветающей сиренью.
На ней белое платье. Золотые волосики на висках еще влажны от купанья.
Только первое утро, но как я устал. Точно прожил здесь долгие месяцы одиноких страданий.
В ее серых глазах томный, матовый блеск. Так смотрят женщины, которых много ласкали.
Она смеется и по-детски лепечет:
– Солнце, солнце! Сирень совсем расцвела! Посмотри, какое сегодня небо, а мы еще не были в парке.
Да, мне нужно и в парк.
По прямой аллее и направо. Так мы ходили когда-то.
Любимые сосны… Они не забыли меня, и высокие верхушки шепчут о чем-то важном, простом и печальном. Розовые колокольчики на тонких стеблях… Горькой свежестью миндаля пахнут длинные атласные чашечки. Мы делали из них букеты, а ночью бросали на подушки. Теперь я не сорву ни одного.
Женщина садится рядом. Долго смотрит на меня и произносит первые роковые слова.
– О чем ты думаешь? – спрашивает она подозрительно. – Со вчерашнего вечера ты не сказал мне ни слова. Разве для печали приехали мы сюда?..
Первое испытание. Переношу его твердо.
– Я просто устал, – отвечаю я, виновато улыбаясь. – Онемел от тишины. Ляг на мох, смотри в небо – оно такое нежное только на севере. Запомни его, люби его.
Мы остаемся тут долго. Холодные руки тоски сжимают все нещаднее. Хочется зарыться головой в мох и громко протяжно стонать. Пусть одни камни и сосны слушают меня. Зачем же здесь эта женщина? Кто сказал, что я люблю ее? Кто посмел так преступно солгать?
День длинен. Завтрак, обед, вечерний чай.
Фрау Шварц кажется седым призраком. Я боюсь с ней встречаться глазами.
Она, наверно, вспомнила меня. Вдруг подойдет и спросит: а где же та молодая дама, с которой вы приезжали три года назад? Может быть, она больна или умерла?
Приехали новые гости – толстый офицер с черными усами, муж розовой женщины, которая улыбалась гимназисту, и высокий англичанин, худой как скелет, в белом фланелевом костюме. Веранда заперта. По дорожке медленно гуляет взад и вперед хромой генерал. Это его прогулка перед сном.
Вторая белая ночь.
Я должен остаться один! Я сойду с ума, если не останусь один. Мне нужно говорить. Может быть, я буду петь и в размерные строфы, как в строгую траурную раму, вложу мою прекрасную печаль.
Почем я знаю, что случится со мной в эту одинокую ночь. Может быть, на этом камне я буду сидеть с той, которая любила когда-то, и она мне скажет вновь все забытые вечные слова. А озеро, сосны и небо запоют нам весеннюю песню обновленного счастья.
Кто-то ехидно подмигнул из кустов. Что ж, будешь ты лгать и сегодня, призывая в свидетели Бога? Я выпрямился. Упругая стальная пружина развернулась в груди.
– Нет, я не буду лгать, – говорю я громко.
Она подняла на меня огромные вспугнутые глаза. Думала, я брежу. А когда я спокойно, просто, будто говоря о ком-то постороннем, сказал ей все, – быстро надвинулось то неизбежное и страшное, что, как роковой черный шлейф, всегда влачится за любовью.
Но не надо вспоминать. Я вернусь в мою комнату завтра, когда она уедет. За обедом на моем столе останутся два прибора, и я буду сидеть на своем месте – спиной к дверям. Ночью я открою окно, на подушки набросаю розовых колокольчиков и останусь наедине с Неизбежным…
Может быть, женщина плачет, и ее слезы текут в раскрытые чемоданы. Как голодный рот, зияют двери высокого шкафа. Комната кажется страшно холодной, и непонятно жестока эта ночь, похожая на день.
О, ты еще не знаешь, что в любви нет состраданья!
Я становлюсь на колени. Холодные камешки больно вдавливаются в тело. Воздушно-белым плащом меня окутала ночь.
Две зари целуют остывшую воду.
– Я вновь с тобой, – шепчу я нежно. – Я вернулся.
И Бог, и ночь, и северное небо видят мою покорную любовь.
1907
Призраки
Нас много, нас гораздо больше, чем живых, но мы – призраки, мы – тени самих себя, жалкие обломки собственного прошлого, так художественно имитируем живую жизнь, что часто не узнаем друг друга в лицо.
Мы двигаемся, ложимся спать ночью и встаем утром, чтобы делать все те же большие и маленькие дела, как обыкновенные люди. Но действуем мы лишь по инерции, по механически усвоенной привычке жить.
И говорим всегда только о том, что знали и чувствовали давно, блестяще комбинируя обветшалый материал умершей души.
Нас можно встретить везде, и мы никогда не бываем печальны. Поэтому наше присутствие не тяготит никого. О, даже наоборот!
Наши улыбки расцветают искренней лаской, наши разговоры блещут острым ироническим остроумием.
Мы интересуемся всем, может быть, даже больше, чем нужно, но это никого не наводит на подозрение.
И то доверие, которым встречают нас люди, – наш щит, верный и непроницаемый.
Есть у нас один маленький недостаток – мы любим питаться кровью живых человеческих чувств.
Каких хитростей и уловок не придумаем мы, чтобы сыграть роль в не нами задуманной драме.
Тогда мы любовники, или герои, или мстители, – как придется. А души у нас в эти миги – жадные и холодные.
Может быть, это очень дурно, но разве мы виноваты? Кто сделал нас такими?
Если развернуть черные свитки наших жизней и признаться во всем, как пред лицом грозного Бога, вы, наверно, укажете наших убийц… Так лучше не говорить о вине.
Самое страшное наше проклятье – одиночество.
Вот мы остаемся одни в наших комнатах, где незримо для простодушного глаза каждый предмет говорит о давней смерти души. Если бы вы видели тогда наши лица!
Эти глаза из прозрачного стекла, эти белые холодные лбы, эти позы картонных кукол где-нибудь в углу дивана.
Мы можем не думать часами. Живому человеку даже не представить той мертвой бездонной пустоты, куда проваливаемся мы, как только исчезает из глаз пестрая картина чужой жизни. А в это время, может быть, мы ходим по комнате, насвистываем песенку, курим, пишем деловое письмо.
Но, я думаю, если заглянуть в наши глаза совсем прямо, в упор, через веселую стеклянную пленку, вы увидите угол книжного шкапа и узор на обоях или, если это у окна, – кусочек неба, голубого или серого, смотря по погоде.
Мы не любим еще долгих мучительных минут перед сном.
Мы разучились мечтать, и нам не на что надеяться. В наших постелях мы настоящие трупы. Особый род мертвецов, в которых застыло все, кроме сознания смерти.
Для нас нет «завтра». Завтра мы так же пойдем на улицы, в театры, в рестораны, и за нами шуршащим хвостом протянется ежедневная, тайная ложь.
Может быть, нам удастся принять участие в чьей-нибудь драме, и мы прекрасно сыграем свою роль.
А придем домой – и опять провалимся в ту же мертвую топь навсегда опустошенной души.
Всего больше мы боимся смерти.
Почему?
Вот здесь-то и кроется самая темная из всех психологических загадок. В ней же единственное оправдание нашим странным призрачным существованиям.
Иногда мы испытываем боль. Нестерпимое, бесформенное страдание. Тогда мы кричим беззвучным сдавленным криком, и он гулко ухает в пустоте.
Тогда, закрывши маской лик холодного ужаса, мы идем.
Мы – призраки.
В такую минуту я пошел к той, о которой хочу говорить.
* * *
Какой-то праздник в больших белых залах. Кругом смеются, курят, шумят.
Серые глаза смотрят на меня с робким обещанием. Приди и возьми, – говорят они своим понятным нежным языком.
И я отвечаю.
У вас душа, как весенний цветок. Знаете, те желтые цветочки на тоненьких ножках, что вырастают на первых проталинах?
Я люблю их. Я люблю вас.
Наклоняемся близко. Наши улыбки обещают счастье.
А зеркало холодным блеском гладкого стекла повторяет красивую нежную ложь.
«Вы давно уже легкой, неслышной стопой вошли в мою жизнь», – говорит она.
Ваши шаги так нежны…
Я хочу вашей любви, – отвечаю я тихо. И у меня, наверное, взволнованное, страстное лицо.
Дайте ее всю, огромную, бездумную, беспредельную.
Она смотрит. У ней заалели губы, и голос как музыка, – да, да, да.
Провожаю ее до лестницы и стою. Кто-то кладет мне на плечи добрые дружеские руки.
Я счастлив, – говорю я гордо. Сегодня начинается медовый месяц моей новой любви.
А залы уже опустели. Холодны и прямы белые стены. Сонные лакеи жмутся к ним, как зеленые призраки людей.
* * *
Грустен мартовский вечер. Ленивые капли падают с крыши. В воздушно-сером полумраке ее комнаты, на темной спинке дивана пепельная головка.
Капризно приподнятые уголки губ. Тонкая шея наклонена красивым изгибом.
Дай мне всю твою любовь, огромную, бездумную, беспредельную.
Да, – шепчет она. – Я уже страдаю без тебя. Сегодня, перед нашей встречей, я стояла в темной прихожей. У меня билось сердце и холодели руки. Все казалось, что ты не придешь.
Ты чувствовал мою тревогу?
Она кладет голову на мои колени и закидывает руки.
Где-то близко плачет ребенок, где-то играют из «Кармен» – «в чудном саду близ Севильи друг мой живет. Пойдешь ли ты за мной, Кармен?»…
Она опускает ресницы и улыбается: «Слышишь жизнь? Как странно, как чудесно – мы в огромном мире, и мы в маленькой ячейке непонятно живого дома, где бьются тысячи неизвестных сердец. Мы двое – и счастье».
Мы молчим. А с крыши все падают тяжелые теплые капли – это умиленно и сладко плачет весна.
– Ах, обойми меня крепче! Вот так…
Словно издали вижу большие вспугнутые глаза. И тонкие руки, протянутые из тьмы.
Рядом тайна чужого и близкого тела. Который раз!..
– Говори, – просит она. – Пусть звучат те слова, которые смеет произносить только любовь.
И я шепчу дикие, бесстыдные признания, в них влагаю стон пустой одичалой души.
… В комнате тихо. В бледный четырехугольник окна угрюмо смотрит косой угол соседнего дома, и выше полоска ночного жемчужного неба.
Замолк рояль. Только падают, падают капли.
Если я сейчас не буду говорить и не услышу ее голоса, я стану кричать бессловесным сдавленным криком. Может быть, из груди моей вырвется протяжный звериный вой…
И я говорю: ты мой нежный весенний цветок. Желтенький цветочек на тоненькой ножке, который благоуханно молится солнцу.
Скажи мне, что я твое солнце. Расскажи мне о твоей любви, о нашем ясном радостном завтра.
Точно после долгого тягостного сна, затуманенным, бесчувственным взглядом смотрят большие серые глаза, и руки упали, как срезанные стебли.
Лицо куклы безжизненной белизной застыло на темной подушке.
Наклоняюсь низко. Отчего ты молчишь? Отчего ты молчишь?
Она протяжно вздыхает, розовые губы с приподнятыми уголками движутся с трудом, и шепчет: не мо-гу… Я давно уже ничего не могу.
Вот здесь пусто. Она ударяет себя в грудь, и мне слышится стук в пустой деревянный ящик.
Садится на диване. Тонкие пепельные волосы растрепались, детские губы изогнулись горькой гримасой.
Так вот что! Мы не узнали друг друга.
Мне хочется расхохотаться, но я делаю печальное кроткое лицо, становлюсь на колени и говорю: «Все придет. Я верю – придет».
Кто из нас не знает этого временного утомления души? Оно только отдых – легкий сон онемелых чувств.
Целую холодный фарфоровый лоб и улыбаюсь искренно, нежно.
Зажигаем лампу под зеленым абажуром. В комнате просто и уютно, будто сошлись мы для веселой и легкой беседы.
Говорим о новых книгах, о весне, о гастролях известной артистки, а над белой крышей соседнего дома занимается заря.
В темной прихожей, где несколько часов тому назад разыгрывалась прелюдия нашей любви, я разыскиваю калоши и зонт.
Потом синяя полоса рассвета врывается в дверь.
Целую капризно вздернутые детские губы.
Ах! жестоко и грубо вонзиться в них зубами, чтобы выступили мелкие капельки крови, чтобы раздался живой испуганный крик…
Но я уже на лестнице. Я внизу, сую двугривенный сонному швейцару и выхожу.
Хочется хохотать громким циническим смехом и стучать палкой в холодные стекла занавешенных окон. Проснитесь! Проснитесь же – сама смерть идет мимо вас.
А я иду и напеваю:
«В чудном саду близ Севильи друг мой живет»…
1908
Осень
Я давно уже не люблю осени. Может быть, с тех дней, когда иссякло безумно-юное опьяненье души, которое мы переживем раз в жизни, только раз в жизни. Но как это случилось, – не помню.
Вот однажды заснул, еще опьяненный, во сне дышал сладко и жадно, а утром открыл глаза – они были тусклы и не хотели света, и я понял, что все позади.
Может быть, это произошло в осеннее утро. Той ночью в первый раз кристальный налет инея лунными пятнами лежал на крышах, и деревья трепетали от холода мелкой мучительной дрожью. А день был тихий и жаркий, с страстными оттенками золота и крови. Только в его голубом взгляде залегла стеклянная неподвижность – вечная память о жестокой ночи.
Вы замечали, как осенью звонят колокола? Совсем особенно, точно сзывают мир на большой прощальный праздник. Этот пронзительно-грустный звон плывет над улицами тяжелой певучей волной. Его слышишь везде – на бульварах, в кафе, в ресторанах.
В комнаты через закрытые окна проникает он, заглушённый музыкой чьей-то неутешной грусти. От него хочется стиснуть зубы и заломить руки.
На улицах в этот час особенно шумно. Но они уже вечерние и призрачные, и обыденные фигуры людей от сумерек и мглы кажутся нарисованными на плоскости – черными печальными тенями.
В один из таких вечеров за огромным гладким стеклом цветочного магазина появляется первая тубероза – тонкий бледно-зеленый стебель, измученный и хрупкий, два-три распустившихся мертвенно-белых цветка. В густом опьяняющем запахе сладкая отрава тленья и смерти. Может быть, так пахнет в комнате чьей-то мертвой невесты, и так же, как длинные белые бутоны, влажно-холодны и тяжелы неподвижные пальцы сложенных рук.
Они всегда появляются осенью – эти страшные сладкие цветы. Их запах – одна из нот ее мелодий, один из звуков ее похоронного напева, который поют вечерние колокола, бледно-золотые закаты и неведомо о чем загрустившие человеческие души.
* * *
Вечер. Колокола звонят, медленные сумерки острой тоской ложатся на грудь. Все позади, все ушло.
Странное существо, твое лицо бледней лепестка туберозы – почему ты сегодня со мной?
Третьего дня я увидал тебя в первый раз. Ты понимаешь, – длинная, длинная жизнь без тебя. Там было другое лицо и другие глаза. Они еще смотрят на меня иногда бессильным погасшим взглядом, но холодная осень сковала губы, и с них не срывается зов.
Она смотрит без удивленья, без укора, будто издали, будто сквозь дымно-белый холодный туман и говорит:
– Разве мы что-нибудь знаем? Помнишь тогда вечером – я почувствовала тебя среди других.
Ты передал мне через стол стакан вина, и от твоего невольного прикосновенья у меня задрожали пальцы. А потом ты поцеловал меня взглядом и позвал.
Склоненный профиль правильно тонким рисунком выступает из пепельной мглы – бездумный и нежный.
Такие лица бывают у мертвых, когда еще близкие, но уже навсегда простившиеся с землей, они улыбаются с погребальных подушек неизъяснимо-сладкой улыбкой сомкнутых губ.
Где я видел тебя? Может быть, это о тебе грезил Метерлинк в своих рассказах о странной бесстрастной любви, за плечами которой всегда дышит прекрасная нежная смерть?
Может быть, это отблеск твоей улыбки сияет в бессмертных виденьях Леонардо да Винчи?
Отчего ты так странно печальна?
– Я не печальна, – отвечает она, улыбаясь еле заметным трепетом губ. – Я не умею и не знаю, зачем говорить. А разве ты боишься молчанья?
Она откидывает голову. Тускло-черные кудри упали на спинку кресла. Нежное мертвое лицо с восковой белизной на висках, с синей тенью ресниц на холодных щеках выпуклым рисунком выступает из траурной рамы.
Что я знаю о ней? Что могу я сказать? Это сон осенней безрадостной ночи. Это туберозы за черными стеклами витрин немым цветочным языком рассказывают странную волнующую сказку о мертвой невесте.
– Тебя не будет завтра?
– Да, – отвечает она тихо. – Но сегодня я буду с тобой. Мне хорошо.
Сгущается мрак. Едва вижу белую линию лба и темные глаза – открытые или закрытые – не знаю. Холодные тонкие пальцы чуть касаются моей руки, и она молчит.
Я слышу ровное дыханье, вижу бледные кисти слабых рук и тихо качаюсь в прекрасном тоскующем сне.
Склоняемся нежно и близко. Но где же мы, где мы?
– От твоих губ пахнет листьями, – говорит она улыбаясь.
– Какими листьями?
– Не знаю. Точно в лесу. Я люблю тебя.
Окна открыты. Синие глаза фонарей острыми точками вспыхнули во тьме.
Исчез из глаз знакомый каменный рисунок. В его узоре, спутанном ночью, – какие-то арки, мосты и аллеи. Их не было днем. Все другое, все непохоже на правду.
– А завтра тебя не будет.
Она прикладывает пальцы к моим губам капризно-детским движеньем и говорит:
– Зачем ты о завтра? Неужели ушла всеблагая легкость и радость, улыбка в любви и страданьях? Я не люблю тяжелого, надрывного, я знаю только ясную радость сближений – светлые сны моей души.
Покорно целую похолодевшие пальцы. Да, это сказка о мертвой невесте.
Должно быть, поздно. Весь дом затих, и не грохочут пролетки.
А может быть, умер весь мир? Может быть, мертвы мы оба и где-то в глухой изначальной тьме доживаем последние трепеты земных волнующих чувств?
Ее голова у меня на коленях. Руки спокойно лежат на груди.
– Ты хочешь спать? – спрашиваю я, и сам удивляюсь вопросу – спать в эту ночь!
– Да, – отвечает она, улыбаясь, как сонный ребенок. Снимает платье и стоит в белой рубашке, тонкая, невинная, с печальным лицом.
– До тебя меня не ласкал никто, – говорит она серьезно. – Тебя это радует или печалит?
Ложимся близко. Нежные руки обвили мне шею душным кольцом.
– Останься так, – шепчет она, засыпая. – Засни около меня. Мы близки давно, точно с детства я знала тебя.
Я засыпаю и просыпаюсь. У меня на плече ее волосы и близко ровное дыханье.
Иногда мне казалось, что я уже умер – так далека была жизнь, так немо и холодно тело.
Проснулся я первый на рассвете. Кто-то злой уколол меня в грудь заостренной и тонкой иглой. Я открыл глаза и понял – навсегда. Наклоняюсь над ней, целую бледный лоб и спутанные кудри, узкие кисти рук, сложенные на груди, целую с благодарностью и изумленьем.
Она открывает глаза. Утро уже бросило в них суровые синие тени.
Не смотри так. Я знаю, не нужно ни слез, ни тоски.
* * *
Потом все было просто. Она одевалась и казалась маленькой гимназисткой, спешащей на урок. Потом я шел за ней по лестнице и нес черный кожаный сак.
Помню блестящие медные гвоздики – по три у каждого ремешка. Помню пустую утреннюю улицу и липкий мокрый асфальт. Ехали молча. Седой туман ложился на ее щеки, и непроницаемо смотрели ее дневные суровые глаза.
На вокзале почему-то пили чай. Рядом за столиком шумели инженеры, а в глаза мне тупо и прямо смотрело белое лицо вокзальных часов.
Только прощаясь, я увидел еще ее улыбку – истомленный трепет побледневших детских губ. Вот и все. Когда поезд медленно отходил от платформы, я бросился за ее вагоном. Надо было догнать, надо было сказать… Но огромная пустая телега для багажа загородила мне дорогу. Кто-то грубо схватил меня за плечо, и я очнулся.
И все было грубо и просто в это мокрое осеннее утро.
1907
Bepul matn qismi tugad.