Kitobni o'qish: «Духов день (сборник)», sahifa 3

Shrift:

Рассказ Семёна

Были мы в то лето с дедом на заимке. И раз как-то отворяются двери в избу – и входят трое стариков. Все разные обличьем. Первый представился Богданом – высокий, седой, костистый, с большими руками и видно, что сильный. Другой, пониже и пошире в плечах, назвался Насыром – татарин, значит. Третий и вовсе маленький росточком, кругленький такой и глаза – совсем щелочки. Звали они третьего промеж собой Тофиком. Из тофалар он оказался, это народ такой в горах Саянских проживает, что от Афанасьева вёрст с пятьсот будет.

Заговорил Богдан, и так заговорил, будто откуда-то сбоку, со стороны. Вот как будто кликнешь в лесу, а чуть погодя – отзыв, так и его голос показался мне. Богдан этот и говорит:

– У тебя, хозяин, худо было в избе. И сейчас-то худо здесь.

Пошёл к одному из углов избы, порылся и несёт мешочек, развязывает и высыпает из него, как сейчас помню, какие-то корешки, пёрышки птичьи, волосы человечьи, косточки какие-то.

– От этого и худо тебе, – говорит. – А хочешь, я сделаю так, что недруги твои сами сюда прибегут?

– Не надобно энтова, – отвечает мой дед. – Пускай себе живут.

– И правильно, – согласился Богдан. – Я сейчас нечисть эту зничтожу.

И пошёл прямо в баню. А чуть погодя будто слышим крик, какой-то писк, будто кто-то кого-то гоняет да мучает.

Возвращается Богдан и спрашивает моего-то дедушку:

– Ну, теперь сказывай, что у тебя стряслось-то…

Степан Пименович и поведал о том, что помер сын у него в цвете лет, только полгода как женился. Поехал в поле и вдруг ни с того ни с сего упал на землю, и кровь пошла горлом. Истёк кровью-то.

– Это сосед твой по наущению брата своего напустил на сына твоего порчу за то, что не женился он на его дочке. Сказывай дальше.

– А дочь моя померла в Тулуне в больнице. Захворала, бедная, вот и свёз я её в Тулун, тамоко и померла от неведомой болезни. Привёз я её без волос и бровей.

– Это соседа же дело рук, потому как решился он весь род твой свести под корень, – вставил своё слово Богдан.

– Тут и старуха моя сковырнулась, – продолжил Степан Пименович. – С вечера говорит мне, что, мол, помру я, Стёпушка, чую – помру скоро…

– И эта беда из того же угла, откудова вынул я мешочек.

И подытожил Богдан:

– Следом и другие твои корешки поотмирали бы, да теперь ничего не бойся – живи и здравствуй.

Присели они за стол, покормил их дед-то мой, а я тут верчусь, стараюсь не пропустить ни единого словечка.

Откушали, и Насыр с Тофиком подались спать, Богдан со Степаном Пименовичем остались. Богдан-то и сказывает:

– Подрядились мы тут недалече дрова заготавливать, а ночевать негде. Строить какую землянку – только время терять. Ежели ты не супротив, то мы у тебя ночевать будем. Уходить будем рано, приходить поздно и никоим образом не помешаем тебе.

– Живите сколь хотите, – отвечает мой дед. – И я возле вас какого знахарства наберусь, вижу, люди вы непростые и с добром ко мне.

– Ну, уж никак не обидим и не стесним, – отвечает Богдан. – А так как человек ты сторонний и добрый, то хочу я облегчить душу свою рассказом о своей жизни, ежели нет от тебя возражения, то послушай меня, старика…

И начал сказывать издалека, с самых молодых своих лет.

Жил будто бы в далекой Беларуси, в Могилевской губернии, старик, и было у него три взрослых сына. Старику тому будто бы дано было от самой Земли некое Знание. И жил будто бы рядом помещик, который ведал о Знании старика и всякими правдами и неправдами использовал его.

Помещик богател не по дням, а по часам, забирал под себя всё больше земли и зорил крестьян. Крестьяне также ведали о Знании старика, и когда кто-то из них имел большие долги перед помещиком, шли к старику и просили подмочь выпутаться из долгов. Старик приходил к ним на полосу, ложился животом на землю и будто бы вёл с землёй разговор. Потом вставал, нагибался, брал в пригоршню землицы и долго дышал ею, будто спрашивал, чего ей надобно, чтобы родила. Далее наказывал крестьянину, когда пахать, когда сеять, как сеять и чем сеять, с какого боку-конца заходить и с какого заканчивать. И получал крестьянин такой большой урожай, что рассчитывался с помещиком за свои долги и самому оставалось прожить до следующего урожая.

Помещику это не нравилось, а так как был он уже сильно богатый, то и решил обойтись без Знания старика и извести его со свету. Взять старика силой не мог, да и вышний закон нарушить было боязно, тогда решил он стравить на него цепных кобелей, которых держал тьму-тьмущую и которые могли порвать человека мгновенно.

Предчувствуя скорую кончину, призвал будто бы старик своих сыновей и говорит им: «Скоро, детушки, смерть моя придёт. А помру я от злодейской руки помещика. И никакого нет спасения. Но я не могу унести с собой своё Знание, данное мне от пращуров. Вот две бараньи мошны, а в них наша родная земля. Одну я вешаю на шею старшему сыну Богдану, другую – младшему, Петру. Средний сын Иван останется здесь, при земле, так как женат он и детей имеет, а вы ступайте по миру и обойдите весь свет. Но землю не вздумайте потерять. В конце своей жизни принесите её на Родину – так вы и сохраните Знание, которое вам откроется».

Пойти братья должны были на следующее утро, а вечером помещик призывает к себе старика. Тайком за ним следом пошли и сыновья. Как только старик приблизился к усадьбе, помещик на него спустил своих кобелей. Но только они подбежали к старику, тот их остановил и уговорил, потому что знал нечто и мог вести разговор с любой животиной и птицей. Тогда помещик спускает на старика двух голодных матёрых волков, которых держал про запас. Волки и напали на беззащитного человека, этих уже ничто не взяло. Напали, повалили и стали рвать. Тогда выскочили сыновья, и так получилось, что младший оказался проворней старших и добежал до волков первым. Одного успел задавить, другой порвал ему нос и пожевал руки. Подбежавшие братья убили волка, но отца уже спасти не могли.

Помещик в своей озлобленности вызвал исправника, и сыновей арестовали будто бы за намерение ограбить. И судили: средний получил помилование, старшего и младшего решено было отправить этапом в Сибирь.

Погнали пешим ходом через Беларусь, через всю Рассею, и долго так они шли, причём Богдану пришлось почти тащить на себе Петра, так как тот ещё не успел оправиться от ран и был слаб. За Уралом отпустили их из-под надзора, наказав ни в коем разе не возвращаться своей волей назад до истечения назначенного срока.

Ещё некоторое время шли братья, и вот под Красноярском, когда остановились в какой-то деревне, младший упросил старшего оставить его здесь долечиваться. И уговорились они непременным образом найти друг дружку, а потом уже возвернуться в Беларусь, на Родину, так как земля, которую носили у себя на шее, могла быть возвёрнута только в обеих мошнах, как и завещал им отец.

Богдан шёл только зимой, весной останавливался в какой-нибудь деревне и жил там до поздней осени, пока не будет убран урожай. И там, где он останавливался, земля у крестьян родила, как никогда доселе. Народ обогащался за одно только лето, и люди понимали, что имеют дело не с простым человеком. Просили его остаться, поселиться в деревне навсегда, но Богдан не соглашался и уходил. Снова шёл зиму, а весной задерживался в какой-нибудь другой деревне.

Так-то остановился он у одного чалдона, а у того была дочь по имени Аксинья, молодая девушка. И полюбила она Богдана, хотя Богдан был уже мужиком в зрелых годах. Понравилась и она ему. Но жениться не мог, так как тогда надо было бы остаться в деревне навсегда и не выполнить наказ отца. Как обычно, осенью собрался он в дорогу, и между Аксиньей и Богданом состоялось объяснение. Богдан честно признался, что девушка ему по сердцу, но жениться на ней он не может. Аксинья ответила, что ежели требуется, то пойдёт за ним хоть на край света. Но Богдан не мог увести дочь крестьянина, который дал ему кров и пищу, потому на следующее утро ушёл потихоньку, когда все в доме спали.

Прошло несколько дней, и как-то Богдан приметил, что следом за ним кто-то идёт. Притаился и видит: за ним увязалась Аксинья. Тогда он вышел к ней, и они объяснились. Богдан дал слово, что женится на девушке только тогда, когда найдёт своего брата. Аксинья согласилась.

И пошли они так-то до гор Саянских. Долго шли, питаясь то ягодой, то кореньями, то рыбой, то дичью – всё это добывали сообща, а добра этого в те года в горах Саянских водилось в изобилии. Ночевали в шалашах, зимовьях охотников и просто где придётся. И так случилось, что нарушили они данный друг дружке обет, и Аксинья забеременела, хотя они и не были венчаны.

Однажды наткнулись на человека, который лежал со сломанной ногой и не мог передвигаться самостоятельно. Человек назвался чалдоном, а в горах Саянских промышлял старателем, добывая золотишко. Богдан мог лечить людей и помог чалдону, чернявому молодому парню. Пожили они некоторое время на одном месте, пока не зажила нога у чалдона, а когда стал ходить, то повёл Богдана и Аксинью на прииски.

Добрались до места, где соорудили наскоро избушку, и стали мыть золотой песок. Аксинья оставалась в избушке, так как день ото дня тяжелела всё больше и больше.

Богдан был уверен в любви к нему со стороны Аксиньи и потому не замечал, что чалдон тайком пялит на неё глаза. Аксинья же ничего о том не говорила Богдану и – кто ж скажет – может, ей также нравился чалдон.

Однажды чалдон сказал Богдану, что в этот день он с ним не пойдёт к ручью, так как плохо себя чувствует. Богдан не стал возражать и пошёл на работу один, а когда вернулся к вечеру, то ни чалдона, ни Аксиньи в избушке не нашёл.

Долго звал их, долго ходил вкруг места, где они все жили и добывали золото, и наконец понял, что его бросили. Тогда решил во что бы то ни стало догнать беглецов и наказать за измену. А чтобы не промахнуться и догнать наверняка, окольными тропами быстро ушёл далеко наперёд, где выбрал такое место, что мимо него беглецы уже никак не могли пройти. Пока ждал, построил избушку, причём соорудил в ней трое нар: для себя, для Аксиньи и для чалдона.

Прошло сколько-то времени, и появились беглецы. Увидели Богдана и присмирели. У Аксиньи был уже большой живот, и вся она сменилась с лица. Чалдон похудел, и видно было, что им недоставало пропитания. Может, и мучились от своей измены, ведь Богдан спас чалдона от неминуемой смерти, а Аксинья видела от него только заботу и ласку.

Посмотрел на них Богдан, посмотрел, сердце у него дрогнуло, и решил отказаться от мщения. И сказал им будто, мол, прощаю вас обоих, а так как зима на носу, то идти вам дальше не следует, и будем жить вместе до весны – к тому же и не мог отпустить от себя Аксинью, которая носила под сердцем его ребёнка.

И жили они так-то некоторое время. И повадился ходить к избушке медведь-шатун. Подойдёт – днём ли, ночью – чего-нибудь сломает, пошумит и уйдёт.

Опасно стало выходить на охоту, а жить чем-то надо было, и решил Богдан добыть того медведя-шатуна. Изготовил рогатину, выстругал поострее кол, наточил на камне нож, который всегда носил при себе, и стал ожидать появления зверя. И зверь пришёл. Заманил его Богдан в такое место, где тот наскочил на приготовленный им кол, прижал рогатиной к лесине и подобрался с ножом, чтобы убить. Нож успел воткнуть зверю в то место, где у того должно находиться сердце, но, видно, слишком близко подобрался к шатуну и тот успел хватить Богдана по голове лапой, отчего Богдан упал, обливаясь кровью.

Сколь так лежал в беспамятстве, не знает. Очнулся и видит себя в избушке, а рядом двое неизвестных ему мужиков – татарин и тофалар. Они-то и рассказали, что нашли его лежащим около мёртвого медведя, и часть волос вместе с кожей было у зверя на когтях. Перенесли Богдана в избушку, а в ней лежит мёртвая женщина, которая должна была родить, но не смогла. Больше в избушке никого не было. Женщину они похоронили, а Богдан пролежал ещё несколько дней в беспамятстве.

С тех самых пор три этих человека и ходили вместе, пока не оказались у нас на заимке.

– И вся сказка? – прошептала Настенька.

– Не ведаю, душа моя, сказка то или быль, но слышал я это от старика Богдана в ту ночь, когда сидели они с моим дедом Степаном Пименовичем и пили чай. Я же притаился на печке и всё слышал.

– А чё было потом?

– Потом, когда Богдан у нас появлялся, я все старался быть к нему поближе. Старик также меня приветил и часто со мной говаривал.

– И не страшно было?

– Чего ж страшиться?

– Дак верно колдун был этот Богдан… Тятенька с маменькой завсегда говаривают, что ко всякому делу с молитвой Божьей надобно подступаться, молитвой же и спасаться.

– Молитва молитвой, душа моя, да на свете не всё так просто. Ежели бы от всякого зла можно было откреститься Божьим словом, то на земле всей давно был бы рай, а мы бы с тобой не пешим порядком передвигались, а летали, вроде воробушков, ангелами. Есть и другое…

– Ди…диавольское? – внутренне трепеща, наступала Настенька.

– И это также. Но я вот прочитал в одной книжке, что со времён сотворения мира – вот как початься белому свету – народилось на земле некое Знание, и Знание это будто бы вложено было в неких редких людей, которых можно по пальцам руки пересчитать. Не подвластно оно ни Богу, ни чёрту – само по себе будто.

– Как это? – ахала девушка.

– Передаётся то Знание будто бы от человека к человеку на смертном одре иль перед тем, как человеку помереть, и тяжельше его ничего нет на всей земле. Будто бы во спасение и в наказание сей крест – это глядя по человеку, потому что со временем то Знание каким-то образом попало в руки к худым людям, и те худые люди обернули его во зло. Поделились будто бы те владеющие Знанием люди на две половины. И происходит меж ними вечная, для простого человека закрытая, война не на жизнь, а на смерть. Света и тьмы. Чёрного и белого. Добра и зла. Я вот думаю, что Богдан – от воинства светлого, а те, кто взялся извести род Степана Пименовича, – от тёмного. Я и сам в этом пока мало чего понимаю, но чую, что далеко не всё гладко и ладно на белом свете…

Помолчав, со вздохом добавил:

– Я жалею сейчас, что мало понимал тогда, да и грамоту не знал – не читал книжек. Мне б сейчас поговорить с Богданом-то…

– А ещё об чём сказывал Богдан-то? – донимала ничего не понявшая из объяснения Семёна Настенька.

– О разном, но больше о земле. «Чтобы понять землю, – говаривал, – надо больше дышать ею, больше жить её горем и радостью и чаще как бы просить у неё совету, ибо земля – матерь всему и всем». Будто бы это человек живой, земля-то… Вышний человек, стоящий над всеми – и малыми, и старыми, и крестьянами, и людьми чиновными, даже духовными. «Это вот, – говаривал, – и есть главная наука о земле». И деду моему говаривал: «Знаешь, – показывал на меня, – малец больше увидит, а мы с тобой успеем помереть. Вот ему, может быть, откроется, как земля будет помирать – точно так же, как помирает человек. Слишком у неё короткий век, потому что люди ополчились на свою матерь, оторвались от неё и не чувствуют беды – это вот самое страшное. Земля ведь рождена со своим нутром, со своим телом и со своей болью. Она – живая, а люди решили, что они хозяева над ней, и не хотят служить своей матери. Вот почему, – говаривал он дальше, – так много зла вокруг? А дело в том, что плохие люди помирают, а зло оставляют здесь, и его, зла то есть, слишком много накопилось, и стало оно как бы перевешивать добро».

– Но добро также оставляют?..

«Всё добро растворено в земле, – говаривал о том Богдан. – Но оно не может жить и поступать, как живёт и поступает зло, потому и бывает побеждено добро-то». Вот ты, Настенька, бываешь на праздниках и видишь, как один кто-нибудь драку учинит, а праздник испортит всем, будто над всеми имеет власть. Но это не человек имеет власть, а зло, которое он содеял. Отсюда и поговорки, приметы народные, как например, «ложка дёгтя испортит бочку мёда». Ну и другие.

– Чё ещё говаривал? – дёргала за рукав рубахи Настенька.

– Много чего. Вроде как бы одно по одному, но разное. Понял я только, что люди должны всё добро в себе, какое есть, собрать в кучу и жить общим порядком. Иначе все погибнут и земля с ними.

– И ты, и я погибнем?

– Все погибнем: и ты, и я. Главное же зло, будто бы, в охватившей людей жадности и зависти, отсюда жажда всё захватить, поглотить, никому ничего не оставить. Вот вроде идёт человек в гору, стремясь к самой вершине, и вроде вот-вот дойдёт, а она от него всё дальше и дальше. А пока идёт, много зла приносит и людям, и земле. А земле надо помогать. И друг дружке надо помогать. Вот и выходит, что людям поврозь нельзя. Только вместе.

– Но мы и так вместе: тятенька, маменька, сестрёнки, братки…

– Это семья. Надо же, чтоб вся деревня, все деревни, все города. Вся земля. «А пока, – говорил он, – надо начинать с малого и жить деревней, как живёт семья. Потом чтобы другие деревни так же, и волости, уезды, губернии, Россия».

– Не захотят же все, шутка ли – все волости и губернии? – шептала, неведомо чего пугавшаяся девушка.

– А чтобы так случилось, надо примером своим показывать, как надо жить и блюсти землю. Надо до самоотречения, до самого что ни на есть конца идти, не сворачивая. Любить людей и ближних. Всяких людей: плохих и хороших.

– Про то ж и в Писании сказано. И тятенька с маменькой мне то ж говорят…

– Ты, Настенька, сказки знаешь? – спрашивал Семён.

– Всякие знаю.

– А помнишь, как в сказках-то говорится? Скоро, мол, сказка сказывается, да нескоро дело делается… Так вот. Богдан и говаривал, что мечту о счастливой жизни люди исстари в себе носят и в сказки её перекладывают. Но сами и не верят, что можно так-то жить въяве. А надо, чтобы сказка стала былью. Чтобы стала былью сказка-то, надо всем вместе захотеть так сильно и так настырно, что уж никакое зло не могло бы тому помешать. Многим поступиться надо заради общего благоденствия, как поступился в своей жизни Богдан. Да хоть как Христос поступился. Богдан ведь, при его знании, мог жить припеваючи. И Аксинья, видать, того же от него хотела, да поняла нутром своим женским, что никакая её любовь не способна изнутри переломить Богдана, чтобы он стал другим и жил с нею семьёй, как живут муж и жена. Потому, видать, с отчаянья решила она сговориться с чалдоном и уйти к другим людям, которые живут, как все, а вовсе не потому, что разлюбила Богдана или хотела изменить ему с чалдоном. Богдана-то как раз и невозможно было разлюбить, потому что человек он был редкостной красоты и силы. Ради ребёнка, что в себе носила, ушла. В общем, от неверия это в ней. От невозможности понять, ради чего Богдан по земле мечется, какую правду ищет и что ему надобно…

– Чудно так-то, – не понимала Настенька. – Ну, а дальше-то чё было? Куда Богдан-то делся?..

– А тут своя история. Как-то вижу я: сидит старик у речки нашей, Курзанки. Чужой старик – седой весь, кудлатый. Подошёл я к нему и вижу: нос поковерканный, руки какие-то скрюченные. На шее на веревочке что-то болтается. И смекнул, что это брат младший Богданов. Подбираюсь к нему и говорю: «Пошли, – мол, – дедушка, к нам в избу: чаю попьёте, отдохнёте…» Он и пошёл. А как взошёл в избу, то Богдан сразу его и признал – был он как раз у моего деда. Признал, вскочил с места, побежал навстречу, пал на коленки перед Петром и говорит: «Прости, брат, что не нашёл я тебя…»

И Петр пал пред ним на коленки. И оба они заплакали. Обнялись и простояли так-то долго ли, коротко ли – не знаю: мы с дедом Степаном Пименовичем вышли во двор, чтобы им не мешать. А когда возвернулись, Богдан и говорит: «Ты, Степан Пименович, проводи нас завтрева до Тулуна – будем пешим ходом возвращаться к себе на Родину, в Беларусь».

«Да возьмите моего коня», – предложил им дед.

«Нет, – ответил Богдан. – Как явились на вашу землю пешими, так и должны уйти».

Утром и убрались. И знаешь, Настенька, сколь лет прошло с тех пор, а я всё мучаюсь думой: ведь неправильно, когда один богатеет, а у других – тараканы по сусекам ползают. Все должны богатеть одинаково – в том, мне думается, и заключено Вышнее Знание, каким владели старик с его тремя сыновьями. К этому, по моему разумению, и должен человек прилагать усилия…

История Катерины

Первого своего дитёнка Катерина рожала по-старинному – в бане. Принимала роды Настасья. Капитон топтался за дверями, не слыша ни крика бабьего, ни голосочка народившегося дитяти.

Морозы стояли январские, и дело было перед самым Крещением. Вынесла бабка завернутого в одеяльце маленького человечка – и в натопленную заранее избу. За ней приплелась уставшая невестка.

Капитон – тут же. Развернули одеяльце, он глянул и «показал спину». Так ни разу и не взял на руки доченьку, потому как ожидал сына.

Поведение такое будто ножом полоснуло по сердцу даже Настасью, а уж о молодой матери и говорить нечего. Тут-то и понадобилось впервые участие и забота свекрови: плакала потихоньку невестушка, горевала вместе с нею и свекровушка. Катерина высказывала свою обиду женскую, Настасья о своей доле материнской печалилась, выговаривая, как ей трудно и было, и есть, и ещё будет с немчурой – наказанием Божьим. Говорить можно было не таясь – всё одно не слышит, но отчего-то шёпотом, с оглядкой поверяли друг дружке заветное.

Капитон топтался тут же, посматривая в их сторону и, видно, догадываясь, что речь о нём. Потому вдруг подошёл к матери, наклонился к ней, произнёс по своему обыкновению, коверкая слова:

– Хытрая… Хочешь делать?

Повернулся и отдалился.

Настасья сжалась в комок, посерела лицом, заохала-запричитала:

– Ах ты, такой-сякой!.. Дитёнок-то он – всякий дитёнок… Немушку бы тебе, растакой-рассякой, чтоб оголила, да по миру пустила… Ишь, не нравится, что девонька народилась!.. Доченьку не нада ему, немчуре… А ты, невестушка, не печалься и слёз напрасных не лей – сгодятся они тебе ещё… – промолвила напослед.

И снова затяжелела Катерина. И разрешилась, но уже мальчиком.

Никогда не видела Настасья своего Капку в таком возбуждении: силился выговаривать членораздельное, из чего можно было разобрать только одно:

– Малчык… Хоросё… Хоросё… Малчык…

И гладил себя ладошкой по груди, сообщая лицу выражение крайней умильности.

Ещё быстрее забегал по своим заботам мужик, ещё больше работы взвалила на свои плечи Катерина.

С рождением детей семья обретала черты семьи крепкой, даже в чём-то заживающейся: справили обновы хозяйке, купили хороший костюм хозяину. К тому времени прекратились всякие пересуды соседей по поводу соединения глухонемого и женщины здоровой, какая могла бы стать парой кому угодно, да не стала, обретя своё кровное рядом со старухой и её сыном-калекой.

Из родни к концу сороковых в Тулуне у Катерины осталась только тётка Надюшка и её дети. А большая семья Юрченкиных, из которой она выпала, снялась и в полном составе уехала на остров Сахалин по вербовке. Бежала уж в который раз от нищеты беспросветной в поисках счастья, какое никак не давалось этой большой трудящейся семье.

Перед самым отъездом побывала в гостях у дочери мать её Фёкла, которую Настасья встретила со всем к ней уважением. День был будний, хозяева на работе, потому сгоношила бабка чего получше на стол, вскипятила чай.

О чём толковали тогда две сватьи – никто не ведает, но мать свою прибежавшая на обед Катерина застала распотевшей и расслабленной – в том состоянии, в каком бывает удовлетворённая увиденным и услышанным всякая мать. А через некоторое время Катерина с Капитоном ушли провожать семью Юрченкиных на железнодорожный вокзал, где посадили на поезд, и отбыли Юрченкины в дальние дали, как оказалось, навсегда.

– Ужинать будешь? – спросила Катерину Настасья.

– Нет, мама, не могу я сёдни. На душе муторно…

Поглядела на неё Настасья, поглядела и подумала горестно, что теперь уж точно никому не даст её в обиду – ни сынку собственному, ни варнаку какому чужому.

Всякое видывала на своём веку. Бывало, чужой человек ближе единокровного, а единокровный – хуже разбойника с большой дороги. Разденет и разует, а тебе бросит какую-никакую обдергайку на бедность. И её, Настасью, обирали так-то свои же, на кого и не подумаешь.

Часто сидела она у печки, припоминая то одно, то другое. И получалось, что враги вкруг её падали, как снопы. То один сковырнётся, то другой окочурится. А она живёт себе, не изменяя родительским заветам: не зарься на чужое, не трогай того, что тобой не положено, держи язык за зубами, живи своим прибытком, не давай в своем хозяйстве упасть и соломинке, делись с ближним, коли тот попал в беду.

Невестка оказалась как раз такой, о какой грезилось матери для своего калеки-сына. И в том виделся перст Божий: за страданья её, знать, послал Господь таку невестку. И коровой одарил он же: без животины в семье не бывает прибытка.

С того стакана молока Майка стала заметно оправляться и округляться. Катерина бегала к ней чуть ли не каждую свободную минутку, веселея вместе с набирающей силу коровой. А та уже разборчиво ворошила мордой сено, выискивая сладенькое: листочки подорожника, траву зверобой, корзинки ромашки, головки клевера, стебельки пырея, верхушки иван-чая и многое из того, о чём знала только она одна.

С песенкой входила Катерина в загон к Майке, с загодя приготовленными ласковыми словцами, порой лишёнными мало-мальского смысла, но исходящими из самой глуби её женской сути. Да ведь животинка, коровёнка – тоже женщина. Тоже сотворена прародителем для продолжения своего коровьего рода. Всё и вся кругом заплетено-завязано в единый животворящий клубок. Всё и вся, истекая из одного, перетекает в другое, дабы явить миру здоровое и красивое своей душевной и телесной наполненностью потомство.

Майка никогда не ложилась в мокротное. Воды пила вволю. В стайке не гулял колючий зимний ветер.

В доме гудел старинный сепаратор, и то было уже хозяйство бабки Настасьи. Сепаратор был её приданым от родителей, когда ещё много лет назад засобиралась девкой красной замуж за своего демобилизованного из царского флота унтер-квартирмейстера Семёна Зарубина.

Гудел сепаратор, держала бабка за ручку крепкой хваткой, сообщая машине, требуемое вращение его внутренностей. Рядом скакали внуки, ожидая окончания дела, чтобы слизать приставшие к вороночкам сливки, когда Настасья зачнёт разбирать уставшую машину.

Сливки затем превращались в маслице, и его сбивала она же по старинному крестьянскому способу – в четверти.

Просепарированное молочко обращалось в творожок, простоквашку, сыворотку и всё это добро расходилось, обретая своё место в окрошке, сырниках, блинчиках, всякой стряпне, томилось в чреве русской печи и улегалось затем в желудках членов этой работящей семьи, высветляясь в чистых розовощеких лицах больших и малых человеков.

И как тут было не холить Майку, как тут было не помнить о часе, минуте, когда надобно идти к ней: сенца бросить, напоить, порадеть о сухом и чистом месте для её отдыха.

Ещё только хлопнет входная дверь в избу, а корова уже знала, кто к ней сейчас пожалует: Настасья или Катерина. Шевелила ушами, перебирала ногами, поджидая с нетерпением, будто оголодала.

Бабка иной раз топала к ней под собственное же ворчание, выговаривая про себя то, от чего воздержалась в доме. Войдя к корове, досказывала накопившееся уже Майке.

– Ишь, о чём балакают, оглашенные… Дом строить гоношатся… А на меня, старую, бросят и деток, и хозяйство – вороти, как вол… Не наработалась ишо я, не нахлесталась, не намоталась…

Спустя какое-то время говорила уже другое:

– Оно, канешна, дело хорошее… Дом-от свой, что крепость: каждому уголок определится… Каждого обогрет… В старину-то изб чужих не покупали – сами излаживали. Отдельно жили семейством, каждый сам по себе хозяйствовал…

Вздыхала, призадумывалась, застывала, положив руку Майке на шею, забывая, зачем и шла-то к корове. Потом спохватывалась, исполняла требуемую работу и уходила восвояси.

Знала корова и поступь молодой хозяйки. Эта неслась, как угорелая, всё куда-то торопилась, всё боялась куда-то не поспеть. Бывало, что мурлыкала себе под нос песенку, бывало и молчком – не в настроении, значит. Песенки Катеринины Майка слышала не один раз и, видно, они ей нравились. Во всяком случае, как повернёт в сторону хозяйки уши, так они и торчат повёрнутые.

Забывала в такие минуты Майка о жвачке, поворачивая голову к калитке только тогда, когда скрипела железная ось щеколды и в просвете калитки скрывалась фигура молодой женщины.

Но и у Катерины было за душой такое, чего не пересказывала никому и о чём печалилась, кручинилась.

Народилась она сразу после Гражданской в семье крестьян-малороссов. После неё от родителей, Игната и Фёклы, дети появлялись, как на заказ, строго раз в год. Потому уже в пятилетнем возрасте определено ей было место няньки. Трясёт зыбку, в коей кривит ротик последний по счёту, а за драное платьишко хватаются предыдущие. Звенит в ушах няньки от многих голосов братьев и сестрёнок, и нет никакой возможности зажать те уши рученьками, потому как рученьки те заняты. Подводит живот Катькин от голода, а положить в рот нечего, так как бедно живёт семья Юрченкиных.

В начале тридцатых и вовсе стало жить невмоготу – тогда, сказывают, в Малороссии и детишки приготовлялись на прокорм людям. Решили родители спасаться за Уралом. И поехали. Долго ехали, коротко ли – остановились в неком Хилке, что в Читинской области. Место безлесое, с горами каменистыми, да ещё река по прозванию посёлка – Хилок.

Стали жить. И однажды уехал Игнат в Читу, где готовили рабочих для обслуживания железной дороги. Время было летнее, августовское, дождливое, потому река возьми и выйди из берегов.

Глянул кто-то из домочадцев Юрченкиных в окошко, а в огороде – вода. И будто кто распирает ту воду изнутри, и она все полнится и полнится, заливая впадины, скрывая под бурлящей гладью всё что ни попадя. И вот уже стронулся с места парник огуречный: поднялся тот парник с наросшими овощами и – поплыл. Следом подняла вода сруб колодезный, и он так же поплыл в неведомое далёко.

Немножко погодя видят Юрченкины – поднимается западня подпола, будто кто толкает её снизу. Сбилась в кучу семья, завыли детишки, охватила их руками Фёкла на сколько хватило рук и говорит:

– Ну, ребятки, спасаться надо. Полезем на крышу дома, авось перемогём беду.

И полезли, где уселись на драньё, и плачут в голос: тогда в семье Юрченкиной было только детских голов пятнадцать, да сама хозяйка на сносях – вот-вот рожать Фёкле.

Двое суток сидели, не шелохнулся дом под напором воды, хотя вкруг них плавало всякое: срубы домов, колодцев, доски заплотов, сортиров, скарб людишек.

Спустя двое суток подплыли к их дому мужики на лодках, сняли детишек, а мать забрали в родильный дом. Вода стала спадать и наконец ушла в свои берега – видно, другой нашла выход.

24 875 s`om
Yosh cheklamasi:
16+
Litresda chiqarilgan sana:
17 dekabr 2017
Yozilgan sana:
2017
Hajm:
440 Sahifa 1 tasvir
ISBN:
978-5-4444-9161-4
Mualliflik huquqi egasi:
ВЕЧЕ
Yuklab olish formati:

Ushbu kitob bilan o'qiladi