Kitobni o'qish: «Детство Тёмы»
Серия «Книги для внеклассного чтения»

Иллюстрации Екатерины Лопатиной

© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2026
Неудачный день
Маленький, восьмилетний Тёма стоял над сломанным цветком и с ужасом вдумывался в безвыходность своего положения.
Всего несколько минут тому назад, как он, проснувшись, напился чаю, причём съел с аппетитом два куска хлеба с маслом, – одним словом, добросовестным образом исполнив все лежавшие на нём обязанности, вышел через террасу в сад в самом весёлом, беззаботном расположении духа. В саду так хорошо было!
Он шёл по аккуратно расчищенным дорожкам сада, вдыхая в себя свежесть начинающегося летнего утра, и с наслаждением осматривался.
Вдруг… Его сердце от радости и наслаждения сильно забилось… Любимый папин цветок, над которым он столько возился, наконец расцвёл! Ещё вчера папа внимательно его осматривал и сказал, что раньше недели не будет цвести. И что это за роскошный, что это за прелестный цветок! Никогда никто, конечно, подобного не видал. Папа говорит, что когда герр1 Готлиб (главный садовник ботанического сада) увидит, то у него слюнки потекут. Но самое большое счастье во всём этом, конечно, то, что не кто другой, а именно он, Тёма, первый увидел, что цветок расцвёл. Он вбежит в столовую и крикнет во всё горло:
– Махровый расцвёл!
Папа бросит чай и с чубуком в руках, в своём военном вицмундире сейчас же пройдёт в сад. Он, Тёма, будет бежать впереди и беспрестанно оглядываться: радуется ли папа?
Папа, наверное, сейчас же поедет к герру Готлибу – может, прикажет запрячь Гнедка, которого только что привели из деревни. Еремей (кучер, он же и дворник), высокий, одноглазый, добродушный и ленивый хохол, – Еремей говорит, что Гнедко бегает так шибко, что ни одна лошадь в городе его не догонит. Еремей, конечно, знает это: он каждый день ездит на Гнедке верхом на водопой. И вот сегодня в первый раз запрягут Гнедка, побежит скоро-скоро! Все погонятся за ним – куда! Гнедка и след простыл.
А вдруг папа и Тёму возьмёт с собой? Какое счастье! Восторг переполняет маленькое сердце Тёмы. От мысли, что всё это счастье произошло от этого чудного, так неожиданно распустившегося цветка, в Тёме просыпается нежное чувство к цветку.
– Ми-и-ленький! – говорит он, приседая на корточки, и тянется к нему губами.
Его поза самая неудобная и неустойчивая. Он теряет равновесие, протягивает руки и…
Всё погибло! Боже мой, но как же это случилось?! Может быть, можно поправить? Ведь это случилось оттого, что он не удержался, упал. Если б он немножко вот сюда упёрся рукой, цветок остался бы целым. Ведь это одно мгновение, одна секунда… Постойте!.. Но время не стоит. Тёма чувствует, что его точно кружит что-то, что-то точно вырывает у него то, что хотел бы он удержать, и уносит на своих крыльях – уносит совершившийся факт, оставляя Тёму одного с ужасным сознанием непоправимости этого совершившегося факта.
Какой резкой, острой чертой, какой страшной, неумолимой, беспощадной силой оторвало его вдруг сразу от всего!
Что из того, что так весело поют птички, что сквозь густую листву пробивается солнце, играя на мягкой земле весёлыми светлыми пятнышками, что беззаботная мошка ползёт по лепестку, вот остановилась, надувается, выпускает свои крылышки и собирается лететь куда-то, навстречу нежному, ясному дню?
Что из того, что когда-нибудь будет опять сверкать такое же весёлое утро, которое он не испортит, как сегодня? Тогда будет другой мальчик, счастливый, умный, довольный. Чтоб добраться до этого другого, надо пройти бездну, разделяющую его от этого другого, надо пережить что-то страшное, ужасное. О, что бы он дал, чтобы всё вдруг остановилось, чтобы всегда было это свежее, яркое утро, чтобы папа и мама всегда спали… Боже мой, отчего он такой несчастный? Отчего над ним тяготеет какой-то вечный неумолимый рок? Отчего он всегда хочет так хорошо, а выходит всё так скверно и гадко?.. О, как сильно, как глубоко старается он заглянуть в себя, постигнуть причину этого. Он хочет её понять, он будет строг и беспристрастен к себе… Он действительно дурной мальчик. Он виноват, и он должен искупить свою вину. Он заслужил наказание, и пусть его накажут. Что же делать? И он знает причину, он нашёл её! Всему виною его гадкие скверные руки! Ведь он не хотел, руки сделали, и всегда руки. И он придёт к отцу и прямо скажет ему:
– Папа, зачем тебе сердиться даром, я знаю теперь хорошо, кто виноват, – мои руки. Отруби мне их, и я всегда буду добрый, хороший мальчик. Потому что я люблю и тебя, и маму, и всех люблю, а руки мои делают так, что я как будто никого не люблю. Мне ни капли их не жалко.
Мальчику кажется, что его доводы так убедительны, так чистосердечны и ясны, что они должны подействовать.
Но цветок по-прежнему лежит на земле… Время идёт… Вот отец, встающий раньше матери, покажется, увидит, всё сразу поймёт, загадочно посмотрит на сына и, ни слова не говоря, возьмёт его за руку и поведёт… Поведёт, чтоб не разбудить мать, не через террасу, а через парадный ход, прямо в свой кабинет. Затворится большая дверь, и он останется с глазу на глаз с ним.
Ах, какой он страшный, какое нехорошее у него лицо… И зачем он молчит, не говорит ничего?! Зачем он расстёгивает свой мундир?! Какой противный этот жёлтенький узенький ремешок, который виднеется в складке синих штанов его. Тёма стоит и, точно очарованный, впился в этот ремешок. Зачем же он стоит? Он свободен, его никто не держит, он может убежать… Никуда он не убежит. Он будет мучительно-тоскливо ждать. Отец не спеша снимет этот гадкий ремешок, сложит вдвое, посмотрит на сына; лицо отца нальётся кровью, и почувствует, бесконечно сильно почувствует мальчик, что самый близкий ему человек может быть страшным и чужим, что к человеку, которого он должен и хотел бы только любить до обожания, он может питать и ненависть, и страх, и животный ужас, когда прикоснутся к его щекам мягкие, тёплые ляжки отца, в которых зажмётся голова мальчика.
Маленький Тёма, бледный, с широко раскрытыми глазами, стоял перед сломанным цветком, и все муки, весь ужас предстоящего возмездия ярко рисовались в его голове. Все его способности сосредоточились теперь на том, чтобы найти выход, выход во что бы то ни стало. Какой-то шорох послышался ему по направлению от террасы. Быстро, прежде чем что-нибудь сообразить, нога мальчика решительно ступает на грядку, он хватает цветок и втискивает его в землю рядом с корнем. Для чего? Смутная надежда обмануть? Протянуть время, пока проснётся мать, объяснить ей, как всё это случилось, и тем отвратить предстоящую грозу? Ничего ясного не соображает Тёма; он опрометью, точно его преследуют все те ведьмы и волшебники, о которых рассказывает ему по вечерам няня, убегает от злополучного места, минуя страшную теперь для него террасу, – террасу, где вдруг он может увидать грозную фигуру отца, который, конечно, по одному его виду сейчас же поймёт, в чём дело.
Он бежит, и ноги бессознательно направляют его подальше от опасности. Он видит между деревьями большую площадку, посреди которой устроены качели и гимнастика и где возвышается высокий, выкрашенный зелёной краской столб для гигантских шагов, видит сестёр, бонну-немку. Он делает вольт в сторону, незаметно пригнувшись, торопливо пробирается в виноградник, огибает большой каменный сарай, выходящий в сад своими глухими стенами, перелезает ограду, отделяющую сад от двора, и наконец благополучно достигает кухни.
Здесь он только свободно вздыхает.
В закоптелой, обширной, но низкой кухне, устроенной в подвальном этаже, освещённой сверху маленькими окнами, всё спокойно, всё идёт своим чередом.
Повар, в грязном белом фартуке, белокурый, ленивый, молодой, из бывших крепостных, Аким лениво собирается разводить плиту. Ему не хочется приниматься за скучную ежедневную работу, он тянет, хлопает дверцами печки, заглядывает в духовой ящик, внимательно осматривает, точно в первый раз видит, конфорки, фыркает, брюзжит, двадцать раз их то сдвигает, то опять ставит на место…
На большом некрашеном столе в беспорядке валяются грязные тарелки. Горничная Таня, молодая девушка с длинной, ещё нечёсаной косой, торопливо обгладывает какую-то вчерашнюю холодную кость. Еремей в углу молча возится с концами упряжных ремней, бесконечно налаживая и пригоняя конец к концу, собираясь сшивать их приготовленными шилом и дратвой. Его жена, Настасья, толстая и грязная судомойка, громко и сердито перемывает тарелки, энергично хватая их со дна дымящейся тёплой лоханки. Вытертые тарелки с шумом летят на рядом стоящую скамью. Рукава Настасьи засучены; здоровое белое тело на руках трясётся при всяком её движении, губы плотно сжаты, глаза сосредоточены и мечут искры.
Ровесник Тёмы – произведение Настасьи и Еремея – толстопузый рябой Иоська сидит на кровати, болтает ногами и пристаёт к матери, чтобы та дала ему грошик.
– Не дам, не дам, сто чертив твоей мами! – кричит отчаянно Настасья и ещё плотнее стискивает свои губы, ещё энергичнее сверкает глазами.
– Г-е?! – тянет Иоська плаксивую монотонную ноту. – Дай грошик.
– Отчипысь, прокляте! Будь ты скажено! – кричит Настасья, точно её режут.
Тёма с завистью смотрит на эти простые, несложные отношения. Вот она, кажется, и кричит и бранится, а не боится её Иоська. Если мать и побить его захочет, – а Иоська отлично знает, когда она этого захочет, – он, вырвавшись, убежит во двор. Если мать и бросится за ним и, не догнав, станет кричать своим громким голосом, так кричать, что живот её то и дело будет подпрыгивать кверху: «Ходи сюда, бисова дытына!» – то «бисова дытына» понимает, что ходить не следует, потому что его побьют, а так как ему именно этого и не хочется, то он и не идёт, но и не скрывается, инстинктивно сознавая, что очень раздражать не следует. Стоит Иоська где-нибудь поодаль и хнычет, лениво и притворно, а сам зорко следит за всяким движением матери; ноги у него расставлены, сам наклонился вперёд, вот-вот готов дать нового стрекача.
Мать постоит, постоит, ещё сто чертей посулит себе и уйдёт в кухню. Иоська фланирует, развлекается, шалит, но голод заставляет его наконец возвратиться в кухню. Подойдёт к двери и пустит пробный шар:
– Г-е?!
Это нечто среднее между нахальным требованием и просьбой о помиловании, между хныканьем и криком.
– Только взойды, бодай тебе чертяка взяла! – несётся из кухни.
– Г-е?! – настойчивее и смелее повторяет Иоська.
Кончается всё это тем, что дверь с шумом растворяется, Иоська с быстротой ветра улепётывает подальше, на пороге появляется грозная мать с первым попавшимся поленом в руках, которое и летит вдогонку за блудным сыном.
Дело уже Иоськи увернуться от полена, но после этого путь к столу с объедками барской еды считается свободным. Иоська сразу сбрасывает свой скромный облик и с видом делового человека, которому некогда тратить время на пустые формальности, прямо и смело направляется к столу.
Если по дороге он всё-таки получал иной раз лёгкую затрещину – он за этим не гнался и, огрызнувшись каким-нибудь упрямым звуком вроде «у-у!», энергично принимался за еду.
– Иеремей, Буланку закладывай! – кричит сверху нянька. – В дрожки!
– Кто едет? – кричит снизу встрепенувшийся Тёма.
– Папа и мама в город.
Это целое событие.
– Скоро едут? – спрашивает Тёма.
– Одеваются.
Тёма соображает, что отец торопится, значит, перед отъездом в сад не пойдёт, и, следовательно, до возвращения родителей он свободен от всяких взысканий. Он чувствует мгновенный подъём духа и вдохновенно кричит:
– Иоська, играться!
Он выбегает снова в сад и теперь смело и уверенно направляется к сёстрам.
– Будем играться! – кричит он подбегая. – В индейцев?
И Тёма от избытка чувств делает быстрый прыжок перед сёстрами.
Пока бонна и сёстры, под предводительством старшей сестры Зины, обсуждают его предложение, он уже рыщет, отыскивая подходящий материал для луков. Бежать к изгороди слишком далеко, хочется скорей, сейчас… Тёма выхватывает несколько прутьев, почему-то торчавших из бочки, пробует их гибкость, но они ломаются, не годятся.
– Тёма! – раздаётся дружный вопль.
Тёма замирает на мгновение.
– Это папины лозы! Что ты сделал?!
Но Тёма уже всё и без этого сообразил; у него вихрем мелькает сознание необходимости потянуть время до отъезда, и он небрежно кричит:
– Знаю, знаю, папа приказал их выбросить – они не годятся!
И для большей убедительности он подбирает поломанные лозы и с помощью Иоськи несёт их на чёрный двор. Зина подозрительно провожает его глазами, но Тёма искусно играет свою роль – идёт тихо, не спеша, вплоть до самой калитки. Но за калиткой он быстро бросает лозы; отчаяние охватывает его. Он стремительно бежит, бежит от мрачных мыслей тяжёлой развязки, от туч, неизвестно откуда скопляющихся над его горизонтом. Одно с мучительной ясностью стоит в голове: поскорее бы отец и мать уезжали.
Еремей с озабоченным видом стоит около дрожек, нерешительно чешет спину, мрачно смотрит на немытый экипаж, на засохшую грязь и окончательно теряется от мысли, что теперь делать: начинать ли мыть, подмазывать ли или уж так запрягать? Тёма волнуется, хлопочет, тащит хомут, понуждает Еремея выводить лошадь, и Еремей под таким энергичным давлением начинает наконец запрягать.
– Не так, панычику, не так! – громко замечает флегматичный Еремей, тяготясь этой суетливой, бурной помощью.
Тёме кажется, что время идёт невыносимо медленно.
Наконец экипаж готов.
Еремей надевает свой кучерской парусиновый кафтан с громадным сальным пятном на животе, клеёнчатую, с поломанными полями шляпу, садится на козлы, трогает, задевает обязательно за ворота, отделяющие грязный двор от чистого, и подкатывает к крыльцу.
Время бесконечно тянется. Отчего они не выходят? Вдруг не поедут?! Тёма переживает мучительные минуты. Но вот парадные двери отворяются, выходят отец с матерью.
Отец, седой, хмурый по обыкновению, в белом кителе, что-то озабоченно соображает; мать в кринолине2, чёрных нитяных перчатках без пальцев, в шляпе с широкими чёрными лентами. Сёстры бегут из сада. Мать наскоро крестит и целует их и спохватывается о Тёме; сёстры ищут его глазами, но Тёма с Иоськой притаились за углом, и сёстры говорят матери, что Тёма в саду.
– Будьте с ним ласковы.
Тёма, благоразумно решивший было не показываться, стремительно выскакивает из засады и стремительно бросается к матери. Если бы не отец, он сейчас бы ей всё рассказал. Но он только особенно горячо целует её.
– Ну, довольно! – говорит ласково мать и смутно соображает, что совесть Тёмы не совсем чиста.
Но мысль о забытых ключах отвлекает её.
– Ключи, ключи! – говорит она, и все стремительно бросаются в комнаты за ключами.
Отец пренебрежительно косится на ласки сына и думает, что это воспитание выработает в конце концов из его сына какую-то противную слюнявку. Он срывает своё раздражение на Еремее.
– Буланка опять закована на правую переднюю ногу? – говорит он.
Еремей перегибается с козел и внимательно всматривается в отставленную ногу Буланки.
Тёма озабоченно следит за ними глазами. Еремей прокашливается и говорит каким-то поперхнувшимся голосом:
– Мабуть, оступывся.
Ложь возмущает и бесит отца.
– Болван! – говорит он, точно выстреливает из ружья.
Еремей энергично откашливается, ёрзает на козлах и молчит. Тёма не понимает, за что отец бранит Еремея, и тоскливое чувство охватывает его.
– Размазня, лентяй! Грязь развёл такую, что сесть нельзя!
Тёма быстро окидывает взглядом экипаж.
Еремей невозмутимо молчит. Тёма видит, что Еремею нечего сказать, что отец прав, и, облегчённо вздыхая, чувствует удовлетворение за отца.
Ключи принесли; мать и отец сидят в экипаже, Еремей подобрал вожжи, Настасья стоит у ворот.
– Трогай! – приказывает отец.
Мать крестит детей и говорит: «Тёма, не шали», и экипаж торжественно выкатывается на улицу. Когда же он исчезает из глаз, Тёма вдруг ощущает такой прилив радости, что ему хочется выкинуть что-нибудь такое, чтобы все, все – и сёстры, и бонна, и Настасья, и Иоська – так и ахнули. Он стоит, несколько мгновений ищет в уме чего-нибудь подходящего и ничего другого не может придумать, как, стремглав выбежав на улицу, перерезать дорогу какому-то несущемуся экипажу. Раздаётся общий отчаянный вопль:
– Тёма, Тёма, куда?!
– Тёма-а! – несётся пронзительный крик бонны и достигает чуткого уха матери.
Из облака пыли вдруг раздаётся голос матери, сразу всё понявшей:
– Тёма, домой!
Тёма, успевший пробежать до половины дороги, останавливается, зажимает обеими руками рот, на мгновение замирает на месте, затем стремглав возвращается назад.
– А хочешь, я на Гнедке верхом поеду, как Еремей? – мелькает в голове Тёмы новая идея, с которой он обращается к Зине.
– Ну да! Тебя Гнедко сбросит! – говорит пренебрежительно Зина.
Этого совершенно достаточно, чтобы у Тёмы явилось непреодолимое желание привести в исполнение свой план. Его сердце усиленно бьётся и замирает от мысли, как поразятся все, когда увидят его верхом на Гнедке, и, выждав момент, он лихорадочно шепчет что-то Иоське. Они оба незаметно исчезают.
Препятствий нет.
В опустелой конюшне раздаётся ленивая, громкая еда Гнедка. Тёма дрожащими руками торопливо отвязывает повод. Красивый жеребец Гнедко пренебрежительно обнюхивает маленькую фигурку и нехотя плетётся за тянущим его изо всей силы Тёмой.
– Но, но! – возбуждённо понукает его Тёма, стараясь губами делать, как Еремей, когда тот выводит лошадь.
Но от этого звука лошадь путается, фыркает, задирает голову и не хочет выходить из низких дверей конюшни.
– Иоська, подгони её сзади! – кричит Тёма.
Иоська лезет между ног лошади, но в это время Тёма кричит ему:
– Возьми кнут!
Получив удар, Гнедко стрелой вылетает из конюшни и едва не вырывается из рук Тёмы.
Тёма замечает, что Гнедко от удара кнутом взял сразу в галоп, и приказывает Иоське, когда он сядет, снова ударить лошадь.
Иоське одно удовольствие лишний раз хлестнуть лошадь.
Гнедко торжественно выводится с чёрного на чистый двор и подтягивается к близстоящей водовозной бочке. В последний момент к Иоське возвращается благоразумие.
– Упадёте, панычику! – нерешительно говорит он.
– Ничего, – отвечает Тёма с пересохшим от волнения горлом. – Ты только, как я сяду, крепко ударь её, чтоб она сразу в галоп пошла. Тогда легко сидеть.
Тёма, стоя на бочке, подбирает поводья, опирается руками на холку Гнедка и легко вспрыгивает ему на спину.
– Дети, смотрите! – кричит он, захлёбываясь от удовольствия.
– Ай, ай, смотрите! – в ужасе взвизгивают сёстры, бросаясь к ограде.
– Бей! – командует, не помня себя от восторга, Тёма.
Иоська изо всей силы вытягивает кнутом жеребца. Лошадь, как ужаленная, мгновенно подбирается и делает первый непроизвольный скачок к улице, куда мордой она была поставлена, но затем, сообразив, она взвивается на дыбы, круто на задних ногах делает поворот и полным карьером несётся назад, в конюшню.

Лошадь, как ужаленная, мгновенно подбирается и делает первый непроизвольный скачок к улице, куда мордой она была поставлена, но затем, сообразив, она взвивается на дыбы, круто на задних ногах делает поворот и полным карьером несётся назад, в конюшню.
Тёме, каким-то чудом удержавшемуся при этом манёвре, некогда рассуждать. Перед ним ворота чёрного двора; он вовремя успевает наклонить голову, чтобы не разбить её о перекладину, и вихрем влетает на чёрный двор.
Здесь ужас его положения обрисовывается ему с неумолимой ясностью.
Он видит в десяти саженях перед собой высокую каменную стену конюшни и маленькую тёмную отворённую дверь и сознаёт, что разобьётся о стену, если лошадь влетит в конюшню. Инстинкт самосохранения удесятеряет его силы, он натягивает, как может, левый повод, лошадь сворачивает с прямого пути, налетает на торчащее дышло, спотыкается, падает с маху на землю, а Тёма летит дальше и распластывается у самой стены, на мягкой, тёплой куче навоза. Лошадь вскакивает и влетает в конюшню. Тёма тоже вскакивает, запирает за нею дверь и оглядывается.
Теперь, когда всё благополучно миновало, ему хочется плакать, но он видит в воротах бонну, сестёр и соображает по их вытянувшимся лицам, что они всё видели. Он бодрится, но руки его дрожат; на нём лица нет, улыбка выходит какой-то жалкой, болезненной гримасой.
Град упрёков сыплется на его голову, но в этих упрёках он чувствует некоторое уважение к себе, удивление к его молодечеству и мирится с упрёками. Непривычная мягкость, с которой Тёма принимает выговоры, успокаивает всех.
– Ты испугался? – пристаёт к нему Зина. – Ты бледен, как стена. Выпей воды, помочи голову.
Тёму торжественно ведут опять к бочке и мочат голову. Между ним, бонной и сестрой устанавливаются дружеские, миролюбивые отношения.
– Тёма, – говорит ласково Зина, – будь умным мальчиком, не распускай себя. Ты ведь знаешь свой характер, ты видишь: стоит тебе разойтись, тогда уж ты не удержишь себя и наделаешь чего-нибудь такого, чему и сам не будешь рад потом.
Зина говорит ласково, мягко просит.
Тёме это приятно; он сознаёт, что в словах сестры всё – голая правда, и говорит:
– Хорошо, я не буду шалить.
Но маленькая Зина, хотя на год всего старше своего брата, уже понимает, как тяжело будет брату сдержать своё слово.
– Знаешь, Тёма, – говорит она как можно вкрадчивее, – ты лучше всего дай себе слово, что ты не будешь шалить. Скажи: любя папу и маму, я не буду шалить.
Тёма морщится.
– Тёма, тебе же лучше! – подъезжает Зина. – Ведь никогда ещё папа и мама не приезжали без того, чтобы не наказать тебя. И вдруг приедут сегодня и узнают, что ты не шалил!
Просительная форма подкупает Тёму.
– Как люблю папу и маму, я не буду шалить.
– Ну вот, умница, – говорит Зина. – Смотри же, Тёма, – уже строгим голосом продолжает сестра, – грех тебе будет, если ты обманешь.
– Но играться можно?
– Всё то можно, что фрейлейн3 скажет – можно, а что фрейлейн скажет – нельзя, то уже грех.
Тёма недоверчиво смотрит на бонну и насмешливо спрашивает:
– Значит, фрейлейн святая?
– Вот видишь, ты уж глупости говоришь! – замечает сестра.
– Ну, хорошо! Будем играться в индейцев! – говорит Тёма.
– Нет, в индейцев опасно без мамы: ты разойдёшься.
– А я хочу в индейцев! – настаивает Тёма, и в его голосе слышится капризное раздражение.
– Ну, хорошо! Спроси у фрейлейн – ведь ты обещал, как папу и маму любишь, слушаться фрейлейн?
Зина становится так, чтобы только фрейлейн видела её лицо, а Тёма – нет.
– Фрейлейн, правда в индейцев играть не надо?
Тёма всё ж таки видит, как Зина делает невозможные гримасы фрейлейн; он смеётся и кричит:
– Э, так нельзя!
Он бросается к фрейлейн, хватает её за платье и старается повернуть от сестры. Фрейлейн смеётся.
Зина энергично подбегает к брату, кричит: «Оставь фрейлейн», а сама в то же время старается стать так, чтобы фрейлейн видела её лицо, а брат не видел. Тёма понимает манёвр, хохочет, хватает за платье сестру и делает попытку повернуть её лицо к себе.
– Пусти! – отчаянно кричит сестра и тянет своё платье.
Тёма ещё больше хохочет и не выпускает сестриного платья, держась другой рукой за платье бонны. Зина вырывается изо всей силы. Вдруг юбка фрейлейн разрывается пополам, и взбешённая бонна кричит:
– Думмер кнабе!4
Тёма считает, что, кроме матери и отца, никто не смеет его ругать. Озадаченный и сконфуженный неожиданным оборотом дела, но возмущённый, он, не задумываясь, отвечает:
– Ты сама!
– Ах! – взвизгивает фрейлейн.
– Тёма, что ты сказал?! – подлетает сестра. – Ты знаешь, как тебе за это достанется?! Проси сейчас прощения!!
Но требование – плохое оружие с Тёмой; он окончательно упирается и отказывается просить прощения. Доводы не действуют.
– Так ты не хочешь?! – угрожающим голосом спрашивает Зина.
Тёма трусит, но самолюбие берёт верх.
– Так вот что: уйдём от него все, пусть он один останется.
Все, кроме Иоськи, уходят от Тёмы.
Сестра идёт и беспрестанно оглядывается: не раскаялся ли Тёма? Но Тёма явного раскаяния не обнаруживает. Хотя сестра и видит, что Тёму кошки скребут, но этого, по её мнению, мало. Её раздражает упорство Тёмы. Она чувствует, что ещё капельку – и Тёма сдастся. Она быстро возвращается, хватает Иоську за рукав и говорит повелительно:
– Уходи и ты, пусть он совсем один останется!
Неудачный манёвр.
Тёма кидается на неё, толкает так, что она летит на землю, и кричит:
– Убирайся к чёрту!
Зина испускает страшный вопль, поднимается на руки, некоторое время не может продолжать кричать от схвативших её горловых спазм и только судорожно поводит глазами.
Тёма в ужасе пятится. Зина испускает наконец новый отчаянный крик, но на этот раз Тёме кажется, что крик не совсем естественный, и он говорит:
– Притворяйся, притворяйся!
Зину поднимают и уводят, она хромает. Тёма внимательно следит и остаётся в мучительной неизвестности: действительно ли Зина хромает или только притворяется?
– Пойдём, Иоська! – говорит он, подавляя вздох.
Но Иоська говорит, что он боится и уйдёт на кухню.
– Иоська, – говорит Тёма, – не бойся: я всё сам расскажу маме.
Но кредит5 Тёмы в глазах Иоськи подорван. Он молчит, и Тёма чувствует, что Иоська ему не верит. Тёма не может остаться без поддержки друга в такую тяжёлую для себя минуту.
– Иоська, – говорит он взволнованно, – если ты не уйдёшь от меня, я после завтрака принесу тебе сахару.
Это меняет положение вещей.
– Сколько кусков? – спрашивает нерешительно Иоська.
– Два, три, – обещает Тёма.
– А куда пойдём?
– За горку, – отвечает Тёма, выбирая самый дальний угол сада.
Он понимает, что Иоська не желал бы теперь встретиться с барышнями.
Они огибают двор, перелезают ограду и идут по самой отдалённой дорожке.
Тёма взволнован и переполнен всевозможными чувствами.
– Иоська, – говорит он, – какой ты счастливый, что у тебя нет сестёр! Я хотел бы, чтобы у меня ни одной сестры не было. Если б они умерли все вдруг, я ни капельки не плакал бы о них. Знаешь, я попросил бы, чтобы тебя сделали моим братом. Хорошо?
Иоська молчит.
– Иоська, – продолжает Тёма, – я тебя ужасно люблю… так люблю, что хочешь со мной делай…
Тёма напряжённо думает, чем доказать Иоське свою любовь.
– Хочешь, зарой меня в землю… или, хочешь, плюнь на меня.
Иоська озадаченно глядит на Тёму.
– Милый, голубчик, плюнь… Милый, дорогой…
Тёма бросается Иоське на шею, целует его, обнимает и умоляет плюнуть.
После долгих колебаний Иоська осторожно плюёт на кончик Тёминой рубахи.
Край рубахи с плевком Тёма поднимает к лицу и растирает по своей щеке.
Иоська поражённо и сконфуженно смотрит…
Тёма убеждённо говорит:
– Вот… вот как я тебя люблю!
Друзья подходят к кладбищенской стене, отделяющей дом от старого, заброшенного кладбища.
– Иоська, ты боишься мертвецов? – спрашивает Тёма.
– Боюсь, – говорит Иоська.
Тёма предпочёл бы похвастаться тем, что он ничего не боится, потому что его отец ничего не боится и что он хочет ничего не бояться, но в такую торжественную минуту он чистосердечно признаётся, что тоже боится.
– Кто ж их не боится? – разражается красноречивой тирадой6 Иоська. – Тут хоть самый первый генерал приди, как они ночью повылазят да рассядутся по стенкам, так и тот убежит. Всякий убежит. Тут побежишь, как за ноги да за плечи тебя хватать станет или вскочит на тебя, да и ну колотить ногами, чтобы вёз его, да ещё перегнётся, да зубы и оскалит; у другого половина лица выгнила, глаз нет. Тут забоишься! Хоть какой, и то…
– Артемий Николаич, завтракать! – раздаётся по саду молодой, звонкий голос горничной Тани.
Из-за деревьев мелькает платье Тани.
– Пожалуйте завтракать, – говорит горничная, ласково и фамильярно обхватывая Тёму.
Таня любит Тёму. Она в чистом, светлом ситцевом платье; от неё несёт свежестью, густая коса её аккуратно расчёсана, добрые карие глаза смотрят весело и мягко.
Она дружелюбно ведёт за плечи Тёму, наклоняется к его уху и весёлым шёпотом говорит:
– Немка плакала!
Немку, несмотря на её полную безобидность, прислуга не любит.
Тёма вспоминает, что в его столкновении с бонной у него союзники вся дворня, – это ему приятно, он чувствует подъём духа.
– Она назвала меня дураком. Разве она смеет?
– Конечно, не смеет. Папаша ваш – генерал, а она что? Дрянь какая-то. Зазналась!
– Правда, когда я маме скажу всё, меня не накажут?
Таня не хочет огорчать Тёму; она ещё раз наклоняется и ещё раз его целует, гладит его густые золотистые волосы.
За завтраком обычная история: Тёма почти ничего не ест. Перед ним лежит на тарелке котлетка, он косится на неё и лениво пощипывает хлеб. Так как с ним никто не говорит, то обязанность уговаривать его есть добровольно берёт на себя Таня.
– Артемий Николаевич, кушайте!
Тёма только сдвигает брови.
В Зине борется гнев к Тёме с желанием, чтобы он ел.
Она смотрит в окошко и, ни к кому особенно не обращаясь, говорит:
– Кажется, мама едет!
– Артемий Николаевич, скорей кушайте, – шепчет испуганно Таня.
Тёма в первое мгновение поддаётся на удочку и хватает вилку, но, убедившись, что тревога ложная, опять кладёт вилку на стол.
Зина снова смотрит в окно и замечает:
– После завтрака всем, кто хорошо ел, будет сладкое.
Тёме хочется сладкого, но не хочется котлеты.
Он начинает привередничать. Ему хочется налить на котлетку прованского масла.
Таня уговаривает его, что масло не идёт к котлетке.
Но ему именно так хочется, и так как ему не дают судка с маслом, он сам лезет за ним. Зина не выдерживает: она не может переваривать его капризов, быстро вскакивает, хватает судок с маслом и держит его в руке под столом.
Тёма садится на место и делает вид, что забыл о масле. Зина зорко следит и наконец ставит судок на стол, возле себя. Но Тёма улавливает подходящий момент, стремительно бросается к судку, Зина схватывает с другой стороны, и судок летит на пол, разбиваясь вдребезги.
– Это ты! – кричит сестра.
– Нет, ты!
– Это тебя Бог наказал за то, что ты папу и маму не любишь.
– Неправда, я люблю! – кричит Тёма.
– Лясен зи ин!7 – говорит бонна и встаёт из-за стола.
За ней встают все, и начинается раздача пастилы. Когда очередь доходит до Тёмы, бонна колеблется. Наконец она отламывает меньшую против других порцию и молча кладёт перед Тёмой.
Тёма возмущённо толкает свою порцию, и она летит на пол.
– Очень мило, – говорит Зина. – Мама всё будет знать!
Тёма молчит и начинает ходить по комнате. Зину интересует: отчего сегодня Тёма не убегает, по обыкновению, сейчас после завтрака? Сначала она думает, что Тёма хочет просить прощения у бонны, и уже вступает в свои права: она доказывает, что теперь уже поздно, что после этого сделано ещё столько…
– Убирайся вон! – перебивает грубо Тёма.
– И это мама будет знать! – говорит Зина и окончательно становится в тупик: зачем он не уходит?
Тёма продолжает упорно ходить по комнате и наконец достигает своего: все уходят, он остаётся один. Тогда он мгновенно кидается к сахарнице и запускает в неё руку…
Дверь отворяется. На пороге появляются бонна и Зина. Он бросает сахарницу и стремглав выскакивает на террасу.
Теперь всё погибло! Такой поступок, как воровство, даже мать не простит.
К довершению несчастья собирается гроза. По небу полезли со всех сторон тяжёлые грозовые тучи; солнце исчезло; как-то сразу потемнело; в воздухе запахло дождём. Ослепительной змейкой блеснула молния, над самой головой оглушительными раскатами прокатился гром. На минуту всё стихло, точно притаилось, выжидая. Что-то зашумело – ближе, ближе, и первые тяжёлые, большие капли дождя упали на землю. Через несколько мгновений всё превратилось в сплошную серую массу. Целые реки полились сверху. Была настоящая южная гроза.
Волей-неволей надо бежать в комнаты, и так как вход туда Иоське воспрещён, то Тёме приходится остаться одному, наедине со своими грустными мыслями.
Скучно. Время бесконечно тянется.
Тёма уселся на окне в детской и уныло следил, как потоки воды стекали по стёклам, как постепенно двор наполнялся лужами; как бульки и пузыри точно прыгали по мутной и грязной поверхности.
– Артемий Николаич, кушать хотите? – спросила, появляясь в дверях, Таня.
Тёме давно хотелось есть, но ему было лень оторваться.
– Хорошо, только сюда принеси хлеба и масла.
– А котлетку?
Тёма отрицательно замотал головой.
В ожидании Тёма продолжал смотреть в окно. Потому ли, что ему не хотелось оставаться наедине со своими мыслями, потому ли, что ему было скучно и он придумывал, чем бы ему ещё развлечься, или, наконец, по общечеловеческому свойству вспоминать о своих друзьях в тяжёлые минуты жизни, Тёма вдруг вспомнил о своей Жучке. Он вспомнил, что целый день не видел её. Жучка никогда никуда не отлучалась.
Тёме пришли вдруг в голову таинственные недружелюбные намёки Акима, не любившего Жучку за то, что она таскала у него провизию. Подозрение закралось в его душу. Он быстро слез с окна, пробежал детскую, соседнюю комнату и стал спускаться по крутой лестнице, ведущей в кухню. Этот ход был строго-настрого воспрещён Тёме (за исключением, когда бралась ванна) ввиду возможности падения, но теперь Тёме было не до того.
– Аким, где Жучка? – спросил Тёма, войдя в кухню.
– А я откуда знаю! – отвечал Аким, тряхнув своими курчавыми волосами.
– Ты не убивал её?
– Ну вот, стану я руки марать об этакую дрянь!
– Ты говорил, что убьёшь её?
– Ну! А вы и поверили? Так, шутил.
И, помолчав немного, Аким проговорил самым естественным голосом:
– Лежит где-нибудь, притаившись от дождя. Да вы разве её не видали сегодня?
– Нет, не видал.
– Не знаю. Польстился разве кто, украл?
Тёма было совсем поверил Акиму, но последнее предположение опять смутило его.
– Кто же её украдёт? Кому она нужна? – спросил он.
– Да никому, положим, – согласился Аким. – Дрянная собачонка!
– Побожись, что ты её не убил! – И Тёма впился глазами в Акима.
– Да что вы, панычику? Да ей-богу же, я её не убивал! Что ж, вы мне не верите?
Тёме стало неловко, и он проговорил, ни к кому особенно не обращаясь:
– Куда ж она девалась?
И так как ответа никакого не последовало, то Тёма, оглянувши ещё раз Акима и всех присутствующих, причём заметил лукавый взгляд Иоськи, свесившегося с печки и с любопытством наблюдавшего всю сцену, – возвратился наверх.
Он опять уселся на окно в детской и всё думал: куда могла деваться Жучка?
Перед ним живо рисовалась Жучка, тихая, безобидная Жучка, и мысль, что её могли убить, наполнила его сердце такой горечью, что он не выдержал, отворил окно и стал звать изо всей силы:
– Жучка, Жучка! На, на, на! Цу-цу! Цу-цу! Фью, фью, фью!
В комнату ворвался шум дождя и свежий, сырой воздух. Жучка не отзывалась.
Все неудачи дня, все пережитые невзгоды, все предстоящие ужасы и муки, как возмездие за сделанное, отодвинулись на задний план перед этой новой бедой: лишиться Жучки.
Мысль, что он больше не увидит своей курчавой Жучки, не увидит больше, как она при его появлении будет жалостно визжать и ползти к нему на брюхе, мысль, что, может быть, уже больше её нет на свете, переполняла душу Тёмы отчаянием, и он тоскливо продолжал кричать:
– Жучка! Жучка!
Голос его дрожал и вибрировал, звучал так нежно и трогательно, что Жучка должна была отозваться. Но ответа не было.
Что делать? Надо немедленно искать Жучку.
Вошедшая Таня принесла хлеб.
– Подожди, я сейчас приду.
Тёма опять спустился по лестнице, которая вела на кухню, осторожно пробрался мимо дверей, узким коридором достиг выхода, некоторое время постоял в раздумье и выбежал во двор.
Осмотрев чёрный двор, он заглянул во все любимые закоулки Жучки, но Жучки нигде не было. Последняя надежда! Он бросился к воротам заглянуть в будку цепной собаки. Но у самых ворот Тёма услышал шум колёс подъехавшего экипажа и, прежде чем что-нибудь сообразить, столкнулся лицом к лицу с отцом, отворявшим калитку. Тёма опрометью бросился к дому.
Наказание
Коротенькое следствие обнаруживает, по мнению отца, полную несостоятельность системы воспитания сына. Может быть, для девочек она и годится, но натуры мальчика и девочки – вещи разные. Он по опыту знает, что такое мальчик и чего ему надо. Система?! Дрянь, тряпка, негодяй выйдет по этой системе. Факты налицо, грустные факты – воровать начал. Чего ещё дожидаться? Публичного позора?! Так прежде он сам его своими руками задушит. Под тяжестью этих доводов мать уступает, и власть на время переходит к отцу.
Двери кабинета плотно затворяются.

Мальчик тоскливо, безнадёжно оглядывается.
Ноги его совершенно отказываются служить, он топчется, чтобы не упасть.
Мальчик тоскливо, безнадёжно оглядывается. Ноги его совершенно отказываются служить, он топчется, чтобы не упасть. Мысли вихрем, с ужасающей быстротой несутся в его голове. Он напрягается изо всех сил, чтобы вспомнить то, что он хотел сказать отцу, когда стоял перед цветком. Надо торопиться. Он глотает слюну, чтобы смочить пересохшее горло, и хочет говорить прочувствованным, убедительным тоном:
– Милый папа, я придумал… я знаю, что я виноват… Я придумал: отруби мои руки!..
Увы! То, что казалось так хорошо и убедительно там, когда он стоял перед сломанным цветком, здесь выходит очень неубедительно. Тёма чувствует это и прибавляет для усиления впечатления новую, только что пришедшую ему в голову комбинацию:
– Или отдай меня разбойникам!
– Ладно, – говорит сурово отец, окончив необходимые приготовления и направляясь к сыну. – Расстегни штаны…
Это что-то новое?! Ужас охватывает душу мальчика; руки его, дрожа, разыскивают торопливо пуговицы штанишек; он испытывает какое-то болезненное замирание, мучительно роется в себе, что ещё сказать, и наконец голосом, полным испуга и мольбы, быстро, несвязно и горячо говорит:
– Милый мой, дорогой, голубчик… Папа! Папа! Голубчик… Папа, милый папа, постой! Папа! Ай, ай, ай! Ая-яй!..
Удары сыплются. Тёма извивается, визжит, ловит сухую, жилистую руку, страстно целует её, молит. Но что-то другое рядом с мольбой растёт в его душе. Не целовать, а бить, кусать хочется ему эту противную, гадкую руку. Ненависть, какая-то дикая, жгучая злоба охватывает его.
Он бешено рвётся, но железные тиски ещё крепче сжимают его.
– Противный, гадкий, я тебя не люблю! – кричит он с бессильной злобой.
– Полюбишь!
Тёма яростно впивается зубами в руку отца.
– Ах ты, змеёныш!
И ловким поворотом Тёма на диване, голова его в подушке. Одна рука придерживает, а другая продолжает хлестать извивающегося, рычащего Тёму.
Удары глухо сыплются один за другим, отмечая рубец за рубцом на маленьком посинелом теле.
С помертвелым лицом ждёт мать исхода, сидя одна в гостиной. Каждый вопль рвёт её за самое сердце, каждый удар терзает до самого дна её душу.
Ах! Зачем она опять дала себя убедить, зачем связала себя словом не вмешиваться и ждать?
Но разве он смел так связать её словом?! И, наконец, он сам увлекающийся, он может не заметить, как забьёт мальчика! Боже мой! Что это за хрип?
Ужас наполняет душу матери.
– Довольно, довольно! – кричит она, врываясь в кабинет. – Довольно!..
– Полюбуйся, каков твой зверёныш! – суёт ей отец прокушенный палец.
Но она не видит этого пальца. Она с ужасом смотрит на диван, откуда слезает в это время растрёпанный, жалкий, огаженный зверёныш и дико, с инстинктом зверя, о котором на минуту забыли, пробирается к выходу. Мучительная боль пронизывает мать. Горьким чувством звучат её слова, когда она говорит мужу:
– И это воспитание?! Это знание натуры мальчика? Превратить в жалкого идиота ребёнка, вырвать его человеческое достоинство – это воспитание?
Желчь охватывает её. Вся кровь приливает к её сердцу. Острой, тонкой сталью впивается её голос в мужа:
– О жалкий воспитатель! Щенков вам дрессировать, а не людей воспитывать!
– Вон! – ревёт отец.
– Да, я уйду, – говорит мать, останавливаясь в дверях, – но объявляю вам, что через мой труп вы перешагнёте, прежде чем я позволю вам ещё раз высечь мальчика.
Отец не может прийти в себя от неожиданности и негодования. Не скоро успокаивается он и долго ещё мрачно ходит по комнате, пока наконец не останавливается возле окна, рассеянно всматривается в заволакиваемую ранними сумерками серую даль и возмущённо шепчет:
– Ну, извольте вы тут с бабами воспитывать мальчика!
Прощение
В то же время мать проходит в детскую, окидывает её быстрым взглядом, убеждается, что Тёмы здесь нет, идёт дальше, пытливо всматривается на ходу в отворённую дверь маленькой комнаты, замечает в ней маленькую фигурку Тёмы, лежащего на диване с уткнувшимся лицом, проходит в столовую, отворяет дверь в спальню и сейчас же плотно затворяет её за собой.
Оставшись одна, она тоже подходит к окну, смотрит и не видит темнеющую улицу. Мысли роем носятся в её голове.
Пусть Тёма так и лежит, пусть придёт в себя, надо его теперь совершенно предоставить себе… Бельё бы переменить… Ах, боже мой, боже мой, какая страшная ошибка! Как могла она допустить это? Какая гнусная гадость! Точно ребёнок сознательный негодяй! Как не понять, что если он делает глупости, шалости, то делает только потому, что не видит дурной стороны этой шалости. Указать ему эту дурную сторону, не со своей, конечно, точки зрения взрослого человека, а с его, детской, не себя убедить, а его убедить, задеть самолюбие, опять-таки его детское самолюбие, его слабую сторону, суметь добиться этого – вот задача правильного воспитания.
Сколько времени надо, пока всё это опять войдёт в колею, пока ей удастся опять подобрать все эти тонкие, неуловимые нити, которые связывают её с мальчиком, нити, которыми она втягивает, так сказать, этот живой огонь в рамки повседневной жизни, втягивает, щадя и рамки, щадя и силу огня – огня, который со временем ярко согреет жизнь соприкоснувшихся с ним людей, за который тепло поблагодарят её когда-нибудь люди. Он, муж, конечно, смотрит с точки зрения своей солдатской дисциплины – его самого так воспитывали, ну и сам он готов сплеча обрубить все сучки и задоринки молодого деревца, обрубить, даже не сознавая, что рубит с ними будущие ветки…
Няня маленькой Ани просовывает свою по-русски повязанную голову.
– Артемий Николаевич в комнате? – спрашивает няню мать.
– Сидят у окошка.
– Свечка есть?
– Потушили. Так, в темноте сидят.
– Заходила к нему?
– Заходила… Куды!.. Эх!.. – Но няня удерживается, зная, что барыня не любит нытья.
– А больше никто не заходил?
– Таня ещё… кушать носила.
– Ел?
– И-и! Боже упаси, и смотреть не стал… Целый день не емши. За завтраком маковой росинки не взял в рот.
Няня вздыхает и, понижая голос, говорит:
– Бельё бы ему переменить да обмыть… Это ему, поди, теперь пуще всего зазорно…
– Ты говорила ему о белье?
– Нет… Куда!.. Как только наклонилась было, а он этак плечиком как саданёт меня… Вот Таню разве послушает…
– Ничего не надо говорить… Никто ничего не замечайте… Прикажи, чтобы приготовили обе ванны поскорее для всех, кроме Ани… Позови бонну. Смотри, никакого внимания…
– Будьте спокойны, – говорит сочувствующим голосом няня. Входит фрейлейн.
Она очень жалеет, что всё так случилось, но с мальчиком ничего нельзя было сделать…
– Сегодня дети берут ванну… – сухо перебивает мать. – Двадцать два градуса.
– Зер гут8, мадам, – говорит фрейлейн и делает книксен9.
Она чувствует, что мадам недовольна, но её совесть чиста. Она не виновата: фрейлейн Зина свидетельница, что с мальчиком нельзя было справиться. Мадам молчит. Бонна знает, что это значит. Это значит, что её оправдания не приняты.
Хотя она очень дорожит местом, но её совесть спокойна. И, в сознании своей невинности, она скромно, но с чувством оскорблённого достоинства берётся за ручку.
– Позовите Таню.
– Зер гут, мадам, – отвечает бонна и уже за дверями делает книксен.
В последней нотке мадам бонна услыхала что-то такое, что возвращает ей надежду удержать за собой место, и она воскресшим голосом говорит:
– Таню, бариня идить!
Таня оправляется и входит в спальню.
Таня всегда купает Тёму. Летом, в те дни, когда детей не мылили, ему разрешалось самому купаться, без помощи Тани, и это доставляло Тёме всегда громадное удовольствие: он купался, как папа, один.
– Если Артемий Николаевич пожелает купаться один, пусть купается. Перед тем как вести его в ванную, положи на стол кусок хлеба – не отрезанный, а так, отломанный, как будто нечаянно его забыли. Понимаешь?
Таня давно всё поняла и весело и ласково отвечает:
– Понимаю, сударыня!
– Купаться будут все: сначала барышни, а потом Артемий Николаевич. Ванну на двадцать два градуса. Ступай!
Но тотчас же мать снова позвала Таню и прибавила:
– Таня, перед тем как поведёшь Артемия Николаевича, убавь в ванной свет в лампе так, чтобы был полумрак. И поведёшь его не через детскую, а прямо через девичью…10 И чтоб никого в это время не было, когда он будет идти. В девичьей тоже убавь свет.
– Слушаю-с.
Купание всегда событие и всегда приятное. Но на этот раз в детской оживление слабое. Дети находятся под влиянием наказания брата, а главное – нет поджигателя обычного возбуждения, Тёмы. Дети идут как-то лениво, купание какое-то неудачное, поспешное, и через двадцать минут они уже в белых чепчиках гуськом возвращаются назад в детскую.
Под дыханием мягкой южной ночи мать Тёмы возбуждённо ходит по комнате.
По свойству своей оптимистической натуры11 она не хочет больше думать о настоящем: оно будет исправлено, ошибка не повторится – и довольно.
Чтобы развлечь себя, она вышла на террасу подышать свежим воздухом. Она видит в окно возвращающееся из ванной шествие и останавливается.
Вот впереди идёт Зина – требовательный к себе и другим, суровый, жгучий исполнитель воли. Девочка загадочно, непреклонно смотрит своими чёрными, как ночь юга, глазами и точно видит уже где-то далеко какой-то ей одной ведомый мир.
Вот тихая, сосредоточенная, болезненная Наташа смотрит своими вдумчивыми глазами, пытливо чуя и отыскивая те тонкие, неуловимые звуки, которые, собранные терпеливо и нежно, чудно зазвучат со временем близким сладкою песнью любви и страданий.
Вот Маня – ясное майское утро, готовая всех согреть, осветить своими блестящими глазками.
Серёжик – «глубокий философ», маленький Серёжик, только что начинающий настраивать свой сложный маленький механизм, только что пробующий трогать его струны и чутко прислушивающийся к этим тонким, протяжным отзвучьям, – невольно манит к себе.
– Эт-та что? – медленно, певуче тянет он и так же медленно поднимает свой маленький пальчик.
– Синее небо, мой милый!
– Эт-та что?
– Небо, мой крошка, небо, малютка, недосягаемое синее небо, куда вечно люди смотрят, но вечно ходят по земле.
Вот и Аня поднялась со своей кроватки навстречу идущим – крошечная Аня, маленький вопросительный знак, с тёплыми весёлыми глазками.
А вот промелькнула в девичьей фигура её набедокурившего баловня – живого как огонь, подвижного как ртуть, неуравновешенного, вечно взбудораженного, возбуждённого, впечатлительного, безрассудного сына. Но в этой сутолоке чувств сидит горячее сердце.
Продолжая гулять, мать обошла террасу и пошла к ванной.
Шествие при входе в детскую заключает маленький Серёжик, с откинутыми ручонками, как-то потешно ковыляющий на своих коротеньких ножках.
– А папа Тёму би-й, – говорит он, вспоминая почему-то о наказании брата.
– Тс! – подлетает к нему стремительно Зина, строго соблюдавшая установленное матерью правило, что о наказаниях, постигших виновных, не имеют права вспоминать.
Но Серёжик ещё слишком мал. Он знать не желает никаких правил и потому снова начинает:
– А папа…
– Молчи! – зажимает ему рот Зина.
Серёжик уже собирает в хорошо ему знакомую гримасу лицо, но Зина начинает быстро, горячо нашёптывать брату что-то на ухо, указывая на двери соседней комнаты, где сидит Тёма. Серёжик долго недоверчиво смотрит, не решаясь распроститься с сделанной гримасой и извлечь из неё готовый уже вопль, но в конце концов уступает сестре, идёт на компромисс и соглашается смотреть картинки зоологического атласа.
– Артемий Николаич, пожалуйте! – говорит весёлым голосом Таня, отворяя дверь маленькой комнаты со стороны девичьей.
Тёма молча встаёт и стеснённо проходит мимо Тани.
– Одни или со мной? – беспечно спрашивает она вдогонку.
– Один, – отвечает быстро, уклончиво Тёма и спешит пройти девичью.
Он рад полумраку. Он облегчённо вздыхает, когда затворяет за собой дверь ванной. Он быстро раздевается и лезет в ванну. Обмывшись, он вылезает, берёт своё грязное бельё и начинает полоскать его в ванне. Ему кажется, он умер бы со стыда, если бы кто-нибудь узнал, в чём дело: пусть лучше будет мокрое. Кончив свою стирку, Тёма скомкивает в узел бельё и ищет глазами, куда бы его сунуть; он засовывает наконец свой узел за старый, запылённый комод. Успокоенный, он идёт одеваться, и глаза его наталкиваются на кусок, очевидно, забытого кем-то хлеба. Мальчик с жадностью кидается на него, так как целый день ничего не ел. Годы берут своё: он сидит на скамейке, болтает ножонками и с наслаждением ест. Всю эту сцену видит мать и взволнованно отходит от окна. Она гонит от себя впечатление этой сцены, потому что чувствует, что готова расплакаться. Она освежает лицо, поворачиваясь навстречу мягкому южному ветру, стараясь ни о чём не думать.
Кончив есть, Тёма встал и вышел в коридор. Он подошёл к лестнице, ведущей в комнаты, остановился на мгновение, подумал, прошёл мимо по коридору и, поднявшись на крыльцо, нерешительно вполголоса позвал:
– Жучка! Жучка!
Он подождал, послушал, вдохнул в себя аромат масличного дерева, потянулся за ним и, выйдя во двор, стал пробираться к саду.
Страшно! Он прижался лицом между двух стоек ограды и замер, охваченный весь каким-то болезненным утомлением.
Ночь после бури.
Чем-то волшебным рисуется в серебристом сиянии луны сад. Разорванно пробегают в далёком голубом небе последние влажные облака. Ветер точно играет в пустом пространстве между садом и небом. Беседка задумчиво смотрит на горке. А вдруг мертвецы, соскучившись сидеть на стене, забрались в беседку и смотрят оттуда на Тёму? Как-то таинственно-страшно молчат дорожки. Деревья шумят, точно шепчут друг другу: «Как страшно в саду!» Вот что-то чёрное беззвучно будто мелькнуло в кустах: на Жучку похоже! А может быть, Жучки давно и нет? Как жутко вдруг стало! А там что белеет? Кто-то идёт по террасе.
– Артемий Николаич, – говорит, отворяя калитку и подходя к нему, Таня, – спать пора.
Тёма точно просыпается.
Он не прочь, он устал, но перед сном надо идти прощаться, надо пожелать спокойной ночи маме и папе. Ох, как не хочется! Он сжал судорожно-крепко руками перила ограды и ещё плотнее прильнул к ним лицом.
– Артемий Николаич, Тёмочка, милый мой барин, – говорит Таня и целует руки Тёмы, – идите к мамаше! Идите, мой милый, дорогой, – говорит она, мягко отрывая и увлекая его за собой, осыпая на ходу поцелуями…
Он в спальне у матери.
Только лампадка льёт из киота свой неровный, трепетный свет, слабо освещая предметы.
Он стоит на ковре. Перед ним в кресле сидит мать и что-то говорит ему. Тёма точно во сне слушает её слова, они безучастно летают где-то возле его уха. Зато на маленькую Зину, подслушивающую у двери, речь матери бесконечно сильно действует своею убедительностью. Она не выдерживает больше и, когда до неё долетают вдруг слова матери: «А если тебе не жаль, значит, ты не любишь маму и папу», врывается в спальню и начинает горячо:
– Я говорила ему…
– Как ты смела, скверная девчонка, подслушивать?!
И «скверная девчонка», подхваченная за руку, исчезает мгновенно за дверью. Это изгнание его маленького врага пробуждает Тёму. Он опять живёт всеми нервами своего организма. Всё горе дня встаёт перед ним. Он весь проникается сознанием зла, нанесённого ему сестрой. Обидное чувство, что его никто не хочет выслушать, что к нему несправедливы, охватывает его.
– Все только слушают Зину… Все целый день на меня нападают, меня никто не-е любит и никто не хо-о-чет вы-ы-слу-у…
И Тёма горько плачет, закрывая руками лицо.
Долго плачет Тёма, но горечь уже вылита.

Мать, сидя с ним на диване, ласково гладит его густые волосы и говорит ему:
– Ну, будет, будет… мама не сердится больше… мама любит своего мальчика… мама знает, что он будет у неё хороший, любящий, когда поймёт только одну маленькую, очень простую вещь.
Он передал матери всю повесть грустного дня, как она слагалась роковым образом. Его глаза распухли от слёз; он нервно вздрагивает и нет-нет всхлипывает тройным вздохом. Мать, сидя с ним на диване, ласково гладит его густые волосы и говорит ему:
– Ну, будет, будет… мама не сердится больше… мама любит своего мальчика… мама знает, что он будет у неё хороший, любящий, когда поймёт только одну маленькую, очень простую вещь. И Тёма может её уже понять. Ты видишь, сколько горя с тобой случилось, а как ты думаешь отчего? А я тебе скажу: оттого, что ты ещё маленький трус…
Тёма, ждавший всяких обвинений, но только не этого, страшно поражён и задет этим неожиданным выводом.
– Да, трус! Ты весь день боялся правды. И из-за того, что ты её боялся, все беды твои и случились. Ты сломал цветок. Чего испугался? Пойти сказать правду сейчас же. Если б даже тебя и наказали, то ведь, как теперь сам видишь, тем, что не сказал правды, наказания не избег. Тогда как, если бы ты правду сказал, тебя, может быть, и не наказали бы. Папа строгий, но папа сам может упасть, и всякий может. Наконец, если ты боялся папы, отчего ты не пришёл ко мне?
– Я хотел сказать, когда вы садились в дрожки…
Мать вспомнила и пожалела, что не дала ходу охватившему её тогда подозрению.
– Отчего ты не сказал?
– Я боялся папы…
– Сам же говоришь, что боялся, значит – трус. А трусить, бояться правды – стыдно. Боятся правды скверные, дурные люди, а хорошие люди правды не боятся и согласны не только чтобы их наказали за то, что они говорят правду, но рады и жизнь отдать за правду… Вот когда ты подрастёшь и узнаешь, как люди жили прежде, узнаешь, что нельзя было бы жить на земле без правды, когда ты не только перестанешь бояться правды, а полюбишь её так, что захочешь умереть за неё, тогда ты будешь храбрый, добрый, любящий мальчик. А тем, что ты сядешь на сумасшедшую лошадь, ты покажешь другим и сам убедишься только в том, что ты ещё глупый, не понимающий сам, что делаешь, мальчик, а вовсе не то, что ты храбрый, потому что храбрый знает, что делает, а ты не знаешь. Вот когда ты знал, что папа тебя накажет, ты убежал, а храбрый так не делает. Папа был на войне: он знал, что там страшно, а всё-таки пошёл. Ну, довольно: поцелуй маму и скажи ей, что ты будешь добрый мальчик.
Тёма молча обнял мать и спрятал голову на её груди.
Bepul matn qismi tugad.