Kitobni o'qish: «Воспоминания о П. И. Чайковском»
Издание четвертое, стереотипное
Kashkin N. D. Memoirs of Р. I. Tchaikovsky ⁄ N. D. Kashkin. – 4th edition, ster. – Saint Petersburg: Lan: The Planet of Music, 2022. – 188 p. – Text: direct.
The book by professor of the Moscow Conservatory Nikolai Dmitrievich Kashkin represents the author’s memories of the great Russian composer P. I. Tchaikovsky. The first-person narrative makes it the most attractive for fans of Pyotr Ilyich’s work, as well as for biographers. In addition, other famous people of that time are mentioned in the book, since their creative life was somehow interconnected.
The book is recommended to musicologists, teachers and students of music colleges and high schools, historians, culture researchers, as well as a wide range of readers interested in the life and work of the great composer.
Обложка была разработана с использованием ресурсов из freepik.com

© Издательство «ПЛАНЕТА МУЗЫКИ», 2022
© Издательство «ПЛАНЕТА МУЗЫКИ», художественное оформление, 2022
Глава I
25 октября 1893 года в Петербурге скончался от холеры Петр Ильич Чайковский. Кончина эта во многом изменила положение русской музыки; из рядов ее представителей внезапно ушел самый энергичный, неутомимый, талантливый деятель, бесконечно преданный своему делу и служивший примером для всех других. Не нам ценить значение покойного в искусстве: оставленное им художественное наследие так велико и богато, занимает такое высокое место в русском искусстве, что вполне верный приговор ему может быть сделан лишь будущими поколениями; мы же стоим еще слишком близко к этой высокой художественной силе, безвременно угасшей, чтобы окинуть всю ее беспристрастным и вполне сознательным мысленным взором. Имя Чайковского было знаменито не в одной России, весь цивилизованный мир знал его и не много имен между современными музыкантами было окружено таким ярким ореолом славы, особенно там, где русские друзья не успели внести свою лепту на алтарь собственной ограниченности, разъясняя читающей публике преувеличенность якобы ее симпатий к любимому композитору.
Жизнь людей, подобных моему почившему другу, как я имею смелость называть его, представляет настолько выдающийся интерес, что даже мелочные подробности ее могут быть ценными, позволяя иногда яснее понимать и ценить совершенное ими в деле искусства. Мне, пишущему эти строки, довелось быть близким к покойному, в особенности в первой половине его композиторской деятельности, пока он состоял профессором московской консерватории, и потому я считаю своей обязанностью записать мои воспоминания о нем, не задаваясь определенной программой, не делая выбора, а просто сообщая все, что придет на память из его жизни. Быть может при этом придется упоминать и о других лицах, касаться некоторых подробностей московской жизни, но я постараюсь ограничиться в этом отношении лишь необходимым, и не отклоняться по возможности от главного предмета. Считая воспоминания мои просто материалом для будущего биографа, я не буду заботиться особенно о стройности литературной формы и потому заранее должен просить снисхождения за могущую встретиться бессвязность и отрывочность рассказа.
* * *
Впервые узнал я имя Чайковского в 1864-65 г. из писем ко мне Г. А. Лароша, бывшего вместе с ним учеником петербургской консерватории и писавшего о нем, как о будущей звезде русской музыки; эти письма имели, кажется, влияние на приглашение Петра Ильича в Москву и потому я о них упоминаю. В Москве существовали с 1863 года открытые музыкальным Обществом классы, служившие подготовлением для будущей консерватории. Гармонию в классах преподавал Н.Г. Рубинштейн, но он мог уделять на это очень мало времени и притом сам предмет мало интересовал его; во всяком случае для консерватории, открытие которой предполагалось в 1866 году, необходим был преподаватель этого предмета, а также и других отделов теории музыки. В то время в России было очень немного людей, которым возможно было бы поручить такое дело, и выбор Н.Г. Рубинштейна остановился сначала на А. Н. Серове, который дал было свое согласие, но колоссальный успех Рогнеды в Петербурге и неуспех Юдифи в Москве приковал его к Петербургу и заставил отказаться от московской деятельности. Отказ этот воспоследовал осенью 1865 года и тогда, не видя другого исхода, Н.Г. Рубинштейн решился взять одного из учеников петербургской консерватории, первый выпуск которой предстоял в декабре 1865 года. (В первые годы существования петербургской консерватории выпускные экзамены бывали в декабре). Когда Н. Г. сообщил мне о своем намерении, то я поспешил ему показать письма Лароша, где говорилось о Чайковском, и таким образом последний был намечен кандидатом. Отправившись в Петербург, Н. Г. увиделся с Г. А. Ларошем, усиленно старавшемся об успехе кандидатуры своего товарища и друга, а личное свидание с П. И. Чайковским и впечатление, им произведенное, заставило Н. Г. Рубинштейна принять окончательное решение и пригласить П. И. даже вопреки советам Н. И. Зарембы, бывшего тогда профессором теории музыки в петербургской консерватории и предлагавшего другое лицо, также из числа оканчивающих курс, Г. И. Кросса, бывшего потом профессором фортепиано в Петербургской консерватории и скончавшегося несколько лет назад. Основанием для предпочтения, оказанного Н.И. Зарембой последнему, были вероятно более зрелый возраст (Г. И. Кроссу было тогда около 40 лет) и педагогическая опытность, ибо Г. И. Кросс еще до поступления своего в число учеников петербургской консерватории был уже довольно известным в Петербурге фортепианным учителем и пианистом, между тем как П.И. начал серьезные музыкальные занятия менее нежели за три года до времени, о котором говорится. Впрочем в консерватории в последние полтора года он исправлял уже должность репетитора по классу гармонии, то есть поправлял задачи учащихся, потому что Н.И. Заремба, ученый музыкант и превосходный лектор, не имел, кажется, способности достаточно быстро выполнять эту работу или, быть может, она казалась ему просто слишком скучной.
Невзирая на это обстоятельство, в Петербурге Чайковскому не особенно доверяли; музыкантам вероятно казалось сомнительным, чтобы светский молодой человек, дилетант в 2 ½, или 3 года мог сделаться вполне законченным, серьезным музыкантом. Такое недоверие оправдывалось тем, что никому почти не была известна та невероятно огромная энергия, которую молодой музыкант вкладывал в свои классные работы.
Мне представляется не лишним упомянуть здесь о некоторых обстоятельствах, сопровождавших поступление Петра Ильича в консерваторию, как он нам рассказывал их.
Окончив в 1859 г. курс в училище правоведения, он поступил в службу в департамент министерства юстиции вел жизнь светского молодого человека. В обществе Петр Ильич блистал, между прочим, своими музыкальными талантами; в училище он был учеником известного пианиста и педагога Р. Кюндингера и с большим эффектом играл две des-dur’ных пьесы: Ноктюрн Дёлера и Aufforderung zum Tanz Вебера. Питая с детства страсть к музыке, будущий автор Онегина не смел и думать сделаться музыкантом; по господствующим тогда воззрениям в обществе это было совсем немыслимо, у Петра Ильича был родственник, кузен, молодой конногренадерский офицер, также очень любивший музыку и усердно занимавшийся ею. Молодые люди часто встречались в обществе и до известной степени соперничали своими музыкальными талантами. Дальше я буду, сколько припомню, говорить словами самого Петра Ильича: «Однажды», рассказывал он, «мы встретились где-то с ***, стали говорить о музыке и он между прочим сказал, что может сделать переход из одного тона в какой угодно другой не более как в три аккорда. Меня это заинтересовало и к удивлению моему какие ни придумывал я далекие переходы, они моментально исполнялись. Я считал себя в музыкальном отношении более талантливым, нежели ***, а между тем я и подумать не мог, проделать тоже самое. Когда я спросил где он научился этому, то узнал, что существуют классы теории музыки, открытые русским музыкальным обществом, где можно узнать все эти премудрости; я немедленно отправился в эти классы и записался слушателем у Н. И. Зарембы».
Такое незначительное по-видимому обстоятельство послужило поворотным пунктом во всей жизни Петра Ильича. Впрочем первое время он, посещая классы и слушая лекции Зарембы, сам почти не работал, а следовательно оставался на уровне дилетантском отношению к делу. Но все изменилось вследствие вмешательства еще нового лица, А. Г. Рубинштейна, очень интересовавшегося классом теории музыки и часто бывавшего в нем. Во время этих посещений и просмотра работ учащихся А. Г. тотчас же отличил выдающиеся способности молодого человека, но в тоже время заметил и небрежность его в занятиях. А. Г. поступил со свойственной ему решимостью и прямотой; он обратился однажды после класса к привлекшему на себя его внимание ученику, сказал свое мнение о его таланте и вместе с тем обратился с просьбой или заниматься вполне серьезно, или покинуть классы, потому что, как говорил А. Г., он не мог переносить поверхностного отношения к делу со стороны столь даровитого молодого человека. Петр Ильич питал в то время к А. Рубинштейну просто чувство обожания и сказанное им решило его судьбу бесповоротно: служба и светская жизнь отошли совершенно в сторону, их сменило страстное увлечение занятиями музыкой. Молодой человек обнаружил в этом отношении невероятную, сказочную энергию; некоторое понятие могут дать слова А. Г. Рубинштейна, сказанные им в моем присутствии и в присутствии Петра Ильича, когда последний был уже профессором московской консерватории: «Чайковский работал удивительно», говорил А. Г. «Однажды в классе композиции я задал ему написать контрапунктические вариации на данную тему и прибавил, что в подобной работе имеет значение не только ее качество, но и количество, предполагая при этом, что он напишет десяток, другой вариаций, а вместо того на следующий класс я получил их кажется более двухсот. «Куда же мне было», с добродушным смехом прибавил рассказчик, «просмотреть все это, пришлось бы употребить гораздо больше времени, нежели во сколько он были написаны». Посредством такой работы молодой дилетант в три года успел сделаться вполне законченным музыкантом, что доказала его экзаменационная работа: кантата для соло, хора и оркестра на текст из оды Шиллера «К радости». Кантата эта сохранилась и мне кажется ее бы следовало напечатать, да и сам автор даже в последнее время своей жизни говорил, что совсем не считает эту кантату очень слабой работой и охотно бы увидал ее в печати.
В Москву Чайковский приехал в первых числах января 1866 г. и немедленно вступил в исполнение обязанностей преподавателя по классу гармонии. Московское отделение музыкального общества не располагало тогда большими денежными средствами, расходы по содержанию классов сокращались насколько возможно и самые классы помещались при квартире Н. Г. Рубинштейна, на Моховой, в доме Воейковой, ныне графини Крейц; Общество платило половину стоимости всей квартиры, а преподаватели классов пения и инструментальных получали вознаграждение непосредственно от учащихся по восьми рублей в месяц за два урока в неделю. В теоретических классах плата была гораздо меньше, едва ли не по два рубля в месяц. Когда приглашен был П. И. Чайковский, в классе гармонии учащихся было немного и платой с них труд преподавателя во всяком случае не оплачивался, поэтому ему было предложено по 50 рублей в месяц впредь до открытия консерватории, которое предполагалось в ближайшем сентябре. Хотя жизнь в Москве была в то время много дешевле, нежели теперь, но и тогда 50 р. в месяц были деньги небольшие и Н. Г. Рубинштейн, которого П. И. с первого раза очаровал своей изящной скромностью, еще в Петербурге предложил ему поселиться пока у него, вследствие чего новый преподаватель прямо со станции железной дороги приехал в квартиру Рубинштейна со всем своим небольшим багажом. У Рубинштейна жил тогда молодой скрипач, г. Шрадик, приобретший впоследствии европейскую известность, так что в квартире, кроме самого хозяина, было двое жильцов. Сам Рубинштейн видел своих жильцов только за утренним чаем, после которого он уезжал и возвращался обыкновенно поздней ночью; исключения из этого общего правила были редки. Шрадик был, что называется, человеком покладистым и для сожительства вполне удобным, но он по несколько часов в день играл на скрипке и в это время был, конечно, соседом не особенно приятным; впрочем он скоро уехал на отдельную квартиру. Придя однажды утром в свой фортепианный класс, я узнал от Н. Г. Рубинштейна о том, что его новый жилец прибыл и уже водворился в своей комнате; вместе с тем он предложил мне познакомиться с ним немедленно, на что я изъявил полнейшее согласие, и мы отправились в квартиру Рубинштейна, где я и увидел в первый раз Петра Ильича, который показался мне очень привлекательным и красивым; по крайней мере в лице его был ясный отпечаток талантливости и вместе с тем оно светилось добротой и умом. Через посредство Г. А. Лароша мы уже ранее знали друг друга заочно, вследствие чего мы встретились уже почти как знакомые и наши отношения сразу приняли простой, товарищеский характер. Сколько мне помнится, я тут же предложил П.И. отправиться по окончании моего класса ко мне обедать, на что он согласился и через несколько часов уже сидел в моей квартире. За обедом у нас, конечно, завязались оживленные разговоры и мы проболтали очень долго, а может быть и поиграли в 4 руки на фортепьяно, что П. И. всегда очень любил. Обед и послеобеденная беседа укрепили мои симпатии к новому товарищу; нас сближала не только музыка, в которой вкусы наши очень сходились, но и литература. П.И. всегда много читал, я также был близко знаком в особенности с русской литературой, и обсуждения различных писателей, поэтов и композиторов давали нам неистощимые темы для разговоров. В то время, кроме Глинки и Моцарта, занимавших в его музыкальных симпатиях всегда первое место, П. И. очень увлекался Шуманом, преклонялся, разумеется, перед Бетховеном, но не особенно любил Шопена, находя у него некоторую болезненность выражения, а также избыток личной чувствительности; пылкие, мужественные порывы Шумана и его мечтательная сентиментальность привлекали его более. Впоследствии исполнение Шопена Н. Г. Рубинштейном заставило его в значительной степени изменить свое мнение; впрочем и ранее он находил у Шопена гениальные черты, особенно в его этюдах и прелюдиях. В литературе, кроме Гоголя и Пушкина, Чайковский был восторженным поклонником Островского, Толстого и Тургенева, в особенности первых двух, а также и Достоевского. Французским языком П. И. владел прекрасно и хотя читал довольно много на этом языке, но не придавал особенного значения французской литературе, по крайней мере по сравнению с русской. По-немецки он тогда знал мало и совсем не читал, а из английской литературы знал только некоторые из романов Диккенса и Теккерея в русских переводах, английского же языка он совсем не знал до последнего десятилетия своей жизни.
Я уже упоминал, что внешний вид П.И. производил весьма выгодное впечатление, но нельзя было сказать того же о его костюме. Он приехал в Москву в необыкновенно старой енотовой шубе, которую дал ему А. Н. Апухтин, употреблявший ее в деревенских поездках; сюртук и прочие принадлежности костюма гармонировали с шубой, так что в общем новый преподаватель был одет не только скромно, но просто очень бедно, что, впрочем, не помешало ему произвести прекрасное впечатление на учащихся при своем появлении в классах: в фигуре и манерах его было столько изящества, что оно с избытком покрывало недочеты костюма. Однако Н. Г. Рубинштейн нашел, что новому преподавателю не мешает приобрести новый сюртук и предложил было ему кредит своего портного, но потом вспомнил, что Генрих Венявский, всегда останавливавшийся у Рубинштейна при своих приездах в Москву, забыл, у него в последний раз сюртук, почти новый; так как прошла уже годичная давность, то сюртук поступил во владение П.И. и таким образом расхода на этот предмет можно было избежать. Правда, Венявский был значительно выше П.И. и толще, так что сюртук был не совсем впору, но молодой композитор этим не стеснялся и носил его с таким гордым достоинством, как будто это было платье от лучшего портного. В преподавании гармонии П. И. ввел коренные изменения. Н. Г. Рубинштейн руководствовался книжкой своего учителя Дена, в которой все излагалось в виде примеров на цифрованном басе; сверх того, книжка имела то неудобство, что была на немецком языке, многим из учащихся недоступном. П.И. гармонию проходил у Н. И. Зарембы, который преподавал по системе своего учителя, известного теоретика А. Б. Маркса, приводившего все к гармонизации данного верхнего голоса. Не рискуя с самого начала применять какое-нибудь самостоятельные приемы преподавания, П.И. следовал неуклонно системе, по которой сам учился; впоследствии он изменил свой взгляд на этот предмет и почти половину курса гармонии пользовался упражнениями на цифрованном басе. Учащиеся очень скоро оценили и полюбили своего молодого преподавателя, умеющего объяснять все живо и хорошо, а кроме того бывшего безукоризненно добросовестным и аккуратным в своих занятиях. Сам П.И. всегда считал себя плохим педагогом, но в этом отношении он был несправедлив. Он не имел, правда, никакой склонности к учительству, занимался этим делом скрепя сердце, как наиболее удобным трудом для приобретения средств к существованию, но безукоризненная добросовестность, ум и знание дела поневоле заставили его быть хорошим преподавателем, в особенности для учеников более талантливых, с которыми он мог объясняться прямо примерами из богатого запаса своей музыкальной памяти.
Немедленно по приезде П.И. в Москву, Н.Г. Рубинштейн предложил ему написать что-нибудь для исполнения в одном из концертов музыкального Общества; предложение это вполне соответствовало желаниям самого композитора, и он немедленно принялся за работу. Квартира Н.Г. Рубинштейна имела то неудобство, что рядом помещался фортепианный класс и долетавшая оттуда музыка была большой помехой, не говоря о времени, когда упражнялся на скрипке Шрадик. Были, конечно, и свободные часы, но сравнительно немного, а работать поздно вечером П. И. никогда не любил и прибегал к этому средству в самых крайних случаях спешной работы. Нужда, как говорят, научит калачи есть, научила она и П.И. находить удобное для занятий композицией место и притом место в высшей степени оригинальное. Тогда существовал против манежа на Неглинной трактир «Великобритания», бывший в 50-х годах главным местом студенческих собраний, потому что он был ближе всех в помещениям казеннокоштных студентов университета, проводивших в этом трактире едва ли не все свое свободное время. В 1866 году казенных квартир для студентов уже не существовало, обитатели их разбрелись по всему городу, и прежний характер «Великобритании» утратился. В том же доме и теперь есть трактир, но он помещается внизу, а прежний был в верхнем этаже; по вечерам там было шумно и многолюдно, но утром обыкновенно посетители отсутствовали, кроме, разве, нескольких студентов, игравших на бильярде; остальные залы, довольно большие и высокие, бывали почти пусты. В этих залах, сидя за чаем, с карандашом и нотной бумагой в руках, молодой композитор набросал эскизы нескольких из своих первых сочинений; вследствие малого числа посетителей трактирный орган молчал, что имело особенную привлекательность для музыканта, убегавшего от музыки из своей квартиры.
Новое сочинение, концертная увертюра С-moll, было вскоре окончено, но Н.Г. Рубинштейну оно не понравилось, и потому осталось не исполненным; эта увертюра в настоящее время и находится в бумагах покойного в Клину, или у С. И. Танеева; мне никогда не приходилось ни видеть увертюру, ни слышать что-либо из нее. Неудача с первым сочинением, написанным в Москве, не могла не отозваться болезненно на душе автора, но видно было, что он не был избалован отзывами вообще, ибо хотя немного посердился на придирчивость и бездоказательность, как он говорил, критики Н. И. Рубинштейна, но готов был немедленно приняться за другое сочинение, лишь бы добиться исполнения в концерте музыкального Общества, только времени до конца сезона оставалось слишком мало и о новом сочинении нельзя было и думать: тогда П. И. предложил одну из работ, написанных еще в петербургской консерватории: концертную увертюру F-dur для маленького оркестра. Эту увертюру Н. Г. Рубинштейн согласился исполнить, но с тем, чтобы она была переделана для большого оркестра с тромбонами, что повлекло за собою значительные изменения в самой форме сочинения. Г. А. Ларош, знавший увертюру в первоначальной редакция по исполнению в петербургской консерватории, говорил, что в новом своем виде сочинение это проиграло относительно стройности формы и цельности характера. Как бы то ни было, но переделанная увертюра была исполнена 4 марта 1866 года в бенефисном концерте Н.Г. Рубинштейна и хотя не имела блестящего успеха, но заставила, особенно музыкантов, обратить внимание на молодого композитора. Сочинение это никогда потом более не исполнялось и не было напечатано. Партитура его, должно быть, уцелела, но где находится в настоящее время – неизвестно; я был уверен, что она хранится в консерваторской библиотеке, но в недавнее время, наведя справки, узнал, что ее там нет; стоило бы поискать эту увертюру и напомнить о ней путем издания или исполнения. Для начинающего композитора даже та легкая тень успеха, который он имел в концерте 4 марта, имела большое значение, он жаждал поддержки и поощрения, но до того времени почти не встречал ни того, ни другого. В петербургской консерватории, правда, при выпуске он получил серебряную медаль за экзаменационное сочинение, о котором я упоминал, но само сочинение, весьма значительное по объему, прошло незамеченным; только месяца два спустя влиятельный в то время музыкальный критик Петербургских Ведомостей поместил о ней коротенький отзыв, не значительный по содержанию, но очень обидный по своему высокомерно-презрительному тону.
В эту зиму П. И., кажется, не написал ничего больше, если не считать первоначальные наброски первой симфонии Зимние Грезы, оконченной гораздо позже. Быть может в эти же первые месяцы пребывания в Москве была им написана аранжировка для левой руки Perpetuum mobile из первой сонаты Вебера, сделанная по просьбе Н.Г. Рубинштейна для употребления в виде технического упражнения в его фортепианном классе, но, быть может, что это сделано и годом позже; во всяком случае аранжировка эта была напечатана несколько лет спустя. П.И. в этом же году сделал аранжировку в четыре руки для фортепиано концертной увертюры А. Г. Рубинштейна Иван Грозный; работа эта была сделана за 15 руб., что по тогдашнему времени было хорошей платой, ибо русские композиторы получали за свои произведения весьма небольшое вознаграждение, так, например, Даргомыжский, продавая тогда же свои новые романсы, сам назначал им цену от 5 до 20 руб., смотря по предполагаемой им вероятности их успеха. В этом же году отдан был П.И. Юргенсону перевод учебника инструментовки Геварта, сделанный еще в Петербурге по указанию А. Г. Рубинштейна. В этом переводе есть несколько примечаний переводчика и два или три примера из Глинки, которыми П.И. дополнил примеры оригинала.
Москва, как город, не понравилась в первое время ее будущему поклоннику. Правда, он придавал большое значение памятникам московской старины, восхищался живописными видами Кремля и других частей города, но его грязные, топкие тротуары, отсутствие удобств для людей с очень небольшими средствами его возмущали и он всеми своими симпатиями принадлежал Петербургу, далеко превосходящему Москву в этих элементарных удобствах. Конечно очень важную роль в этих симпатиях имели и личные отношения; в Петербурге оставались отец, братья, бывшие тогда еще в училище правоведения, к которым он, будучи 10 годами старше, относился с какой-то отеческой нежностью, многое друзья и товарищи юности. Влечение к Петербургу было у П. И. так велико, что несмотря на скудность своих средств, он съездил однажды в Петербург ради одного или двух дней, там проведенных, благодаря какому-то празднику. Впрочем и поездка обошлась недорого: он ездил конечно в 3 классе, стоившем тогда за весь путь до Петербурга 4 рубля. К числу притягательных сил Петербурга принадлежал А. Г. Рубинштейн, которого молодой артист почти обожал, как артиста и человека, а его московского брата он в то время еще очень мало знал. Между своими новыми товарищами по преподаванию Чайковский познакомился с И. Венявским, А. Дором и Б. Вальзек.
В квартире Рубинштейна П. И. поселился довольно удобно. Сам Рубинштейн дома никогда не обедал, а П. И. брал себе обед из меблированных комнат этажом выше в том же доме, где они и теперь находятся. Обед состоял из двух блюд, стоил 25 копеек и был, конечно, довольно плох. Иногда вместо этого обеда П.И. отправлялся в тогдашний Московский трактир Гурина и съедал там тарелку суточных щей с кашей, которые он любил. Вечером И. И. как я уже говорил, не работал, а потому проводил время либо в гостях, либо в театре. Любезные свойства характера, которые он сохранил до конца дней, привлекали к нему всех, кому случалось приходить с ним в соприкосновение, вследствие чего круг его московских знакомств быстро расширялся. Не говоря о членах тогдашней дирекции музыкального Общества, радушно принимавших у себя многообещающего молодого человека, многие из лиц московского общества интересовались им и приглашали его к себе. П. И., не чувствовавший особенной склонности ни к чему, сколько-нибудь напоминавшему светскую жизнь, пользовался сравнительно мало этими знаками расположения к нему, скорее он предпочитал провести вечер у меня или у П.И. Юргенсона, где иногда играли в карты, а потом ужинали. Театры брали также немало вечеров; Большой театр, хотя имел в составе труппы таких выдающихся артисток, как А. Д. Александрова (Кочетова) или И. И. Оноре, но оперный репертуар и ансамбль исполнения стояли на уровне очень невысоком. Гораздо более интересовал молодого петербуржца, бывшего страстным любителем драматической сцены, Малый театр с его образцовой труппой и безукоризненным ансамблем. П. И. был восторженным поклонником Островского, в то время его пьесы исполнялись так, как никогда и нигде исполняться не будут. Островский в своих созданиях с рельефностью ваятеля запечатлел дореформенные типы московской жизни; тогда еще родные братья и сестры героев и героинь его комедий встречались везде, так что исполнителям можно было копировать живую натуру; теперь наружные, по крайней мере, формы этих типов изменились, а прежние почти обратились в предание и олицетворять их приходится уже по воспоминаниям. Вообще Малый театр был, как и теперь, одним из лучших, украшений Москвы и далеко превосходил сцену Александрийского театра в Петербурге.
Одним из мест, часто посещаемых П. И., был Артистической Кружок, превратившийся впоследствии в обыкновенный клуб средней руки, но тогда бывший центром, в котором собирались писатели, артисты Малого театра, музыканты и вообще люди, интересующиеся искусством и литературой. Кружок был основан Н.Г. Рубинштейном при содействии Островского и князя В. Ф. Одоевского и в первые годы своего существования собирал в своем помещении на Тверском бульваре, в доме Пукирева, лучшую часть интеллигентного общества Москвы. Собрания Кружка не имели определенной программы, но почти всякий день устраивалось что-нибудь более или менее интересное. Очень нередко происходили чтения новых литературных произведений, в этих чтениях принимали участие Островский, Писемский, Чаев, Плещеев, граф В. Ф. Соллогуб и др. Часто устраивались музыкальные вечера, в которых иногда играли квартеты, трио и т. д. или же принимали участие солисты из наиболее выдающихся; обыкновенно всякий приезжий виртуоз прежде всего играл в Артистическом Кружке. В числе посетителей бывало много дам, вследствие чего устраивались танцы, причем таперами были все пианисты, начиная с Рубинштейна, и вообще музыканты. Иногда музыку танцев импровизировали Рубинштейн и Венявский одновременно на двух фортепьяно и на данные темы. Благодаря тому, что в Кружке сходился почти весь артистический мир, Москвы, всегда возможно было устроить что-нибудь более или менее интересное в музыкальном отношении, чем стоявший во главе и бывший одним из старшин, Н.Г. Рубинштейн, умел очень хорошо пользоваться, особенно будучи всегда готов сам исполнить любой ансамбль. П.И. Чайковский редко участвовал в музыкальных исполнениях, разве приходилось кому-нибудь проаккомпанировать (он делал это превосходно), сыграть партию в 4-х или 8-ми ручной пьесе для фортепьяно или, наконец, сменить какого-нибудь пианиста и поиграть для танцев. П.И. по вечерам охотно играл в карты, главным образом в ералаш. Чаще всего его партнерами были А. Н. Островский, П. М. Садовский, В.И. Живокини, И.В. Самарин и др. П.И. играл не особенно хорошо; главным образом ему мешала рассеянность, потому что он никогда не умел сосредоточиться на игре, и за рассеянность ему иногда сильно доставалось от партнеров, особенно от В. И. Живокини, который был очень горячим и очень придирчивым игроком, остальные из названных лиц относились снисходительно к промахам в игре. При нападках на него, П. И. никогда не защищался и не вступал в споры, он считал себя гораздо худшим игроком, нежели был на самом деле, и смиренно, хотя и с огорчением, выслушивал всякие укоризны. Иногда он говорил мне, что больше не сядет играть с таким-то или таким-то требовательным партнером, но немедленно забывал об этом и на следующий раз опять подвергался его нападкам. После игры обыкновенно ужинали за общим столом и здесь большею частью завязывались длинные разговоры; не обходилось, конечно, и без вина, но П. И., за весьма редкими исключениями, был в этом отношении очень умерен и обыкновенно уходил домой не очень поздно, потому что он и в то время, как и после, вставал всегда часов в восемь и никогда не позволяли себе спать дольше, потому что очень дорожил утренними часами для работы. В Артистическом Кружке П. И. сошелся довольно близко с А. Н. Островским, и знаменитый писатель всегда относился к нему с величайшим расположением; здесь же, вероятно, явилась мысль об опере Воевода., для которой Островский охотно взялся сделать либретто из своей пьесы и в начале очень ревностно принялся за него, но потом другие работы постоянно отвлекали его и два года спустя Чайковский сам с разрешения автора сделал конец. П.М. Садовский относился с какою-то влюбленностью к молодому композитору, хотя мало интересовался его сочинениями, как и вообще музыкой, за исключением разве игры некоторых виртуозов. Он был, впрочем, большим знатоком и любителем народных русских песен, и раз или два нам пришлось слышать, как безукоризненно хорошо он их пел; это было, конечно, не в Кружке. Вообще учреждения, подобного Артистическому Кружку первых годов его существования, теперь нет ни в Москве, ни в Петербурге. При всей простоте, царившей на его вечерах, они носили отпечаток какой-то умственной высокопоставленности и совсем не походили на вечера остальных клубов; остается жалеть, что такое учреждение не могло удержаться на своей высоте и впоследствии, перед закрытием, совсем упало во всех отношениях.
Мне хочется вспомнить еще одно место: трактир Барсова, довольно резко отличавшийся от остальных. Трактир этот помещался в том доме, где теперь находится театр Шелапутина, и залы его почти вполне сохранились в залах театрального фойе. Особенность трактира заключалась в том, что в нем получались не только газеты, но и толстые журналы. В то время толстые журналы заключали в себе почти все проявления русского умственного движения и представляли большой интерес. В библиотеках новые книжки всегда были разобраны и мы с П. И. находили наиболее удобным местом для знакомства с текущими новостями литературы этот трактир, где нередко проводили за чаем и книжками журналов часа два, три; прислуга, поощряемая с нашей стороны скромными даяниями на чай, старательно доставляла нам всякую свободную книжку и трактир был настолько тих, что можно было заниматься чтением без помехи. За чтением следовало, конечно, обсуждение, превращавшееся иногда в длинный спор, как и всякие споры, обыкновенно не кончавшийся. Зала, в которой мы всегда сидели, сохранилась: это круглая комната с зеркалами; излюбленным же местом Чайковского был уголок направо, около прохода в курительные комнаты. Бывая теперь в театре Шелапутина, я всегда вспоминаю давно прошедшие времена, когда Чайковский был еще молодым, многообещающим музыкантом.
Перед отъездом из Москвы в деревню с Чайковским был случай, не лишенный комического оттенка. После покушения Каракозова 4 апреля в Москве господствовало сильнейшее возбуждение; патриотические и верноподданнические чувства выражались с необыкновенной силой при всяком удобном случае, толпы народа и студентов с Н. Г. Рубинштейном во главе ходили по улицам и пели народный гимн, останавливаясь перед домами различных учреждений и лиц, на площадях служились благодарственные молебствия, заканчивавшиеся опять гимном, едва ли не впервые тогда начавшим исполняться всенародно; демонстрации эти имели иногда очень величественный характер. В театрах, преимущественно в Большом, эти заявления также нашли свой отзыв, стали очень часто давать Жизнь за Царя, собиравшую полную залу, и все особенно патриотические места вызывали необыкновенно шумные восторги. В то время личность преступника не была еще вполне удостоверена, распространились между прочим слухи, что он поляк, одна газета написала, что сердце еще ранее подсказало ей это, и демонстрации получили новый оттенок, отозвавшийся и на опере Жизнь за Царя, в которой появление поляков вызывало негодование публики, так что второй акт пришлось совсем пропускать. Исполнители сами разделяли чувства публики и бас Демидов, певший партию Сусанина, в 4-м акте однажды напал на поляков и довольно энергично начал их разбрасывать; оторопевшие от неожиданности хористы не оказывали сопротивления, Сусанин одержал полную победу и занавес пришлось опустить не закончив акта вследствие общего замешательства. Восторг, публики не имел границ и Сусанин, вместе с поляками, чувствительно помятыми им, несколько раз должен был исполнить народный гимн. В партии Сусанина чередовались двое исполнителей и на следующий раз другой хотел возобновить подвиг Сусанина, но хористы, не получившие режиссерских указаний, на этот раз оказали сопротивление и занавес опустился среди довольно оживленной схватки; потом, конечно, следовал многократно повторенный гимн, но театральное начальство на будущее время решило совсем лучше пропускать 4-й акт и тогда гимн стали исполнять в третьем, вместо «Страха не страшусь», перед уходом Сусанина с поляками. В газетах сообщения об этих купюрах появились значительно позже; Чайковский, как я уже говорил, посещал Большой театр довольно редко и только по слухам, знал о патриотических демонстрациях в Жизни за Царя. Будучи занят постоянно музыкой и уже замышляя в то время писать оперу, молодой композитор взял из библиотеки музыкального общества оркестровую партитуру Жизни за Царя и отправился в театр, чтобы с нотами в руках проследить эффекты различных оркестровых комбинаций; ему, консерватору и горячему патриоту, совсем не приходило в голову, что он совершает нечто предосудительное и усевшись на свое место в партер, он углубился в ноты, не замечая негодующих взоров, а потом и говора своих соседей, или не относя этого говора к себе; между тем соседи возмущались не на шутку тем, что какой-то неизвестный в такое время интересуется музыкой и сидит с нотами. Наконец раздалось угрожающее требование, чтобы он вышел вон и тогда только несчастный музыкант заметил, что он служить предметом общего внимания окружающих, страшно сконфузился, испугался и поспешил удалиться подобру-поздорову, пока было время.
Мне еще припоминается случай, пустой сам по себе, но имеющий в себе оттенок, рисующий характер Чайковского. Его пятидесяти рублевого жалованья ему не хватало и он прибегал иногда к самым мелким займам, не свыше трех рублей; таким путем он задолжал мне 15 или 20 р. Собираясь в мае уезжать, из Москвы, он начал чувствовать угрызения совести, что не может отдать долга, иначе ему не с чем, было выехать. Мне, конечно, и в голову не приходило вспоминать об этих деньгах, но моему новому другу казалось, что я хотя и не поминаю ему, но в глазах моих ему чудилась укоризна. Вступить со мной в объяснения ему не хватало мужества и он решился наконец на полумеру: простившись со мной перед отъездом в классах, он забежал ко мне на квартиру и оставил пять рублей в уплату, чем, разумеется, привел меня в немалое изумление. Я так бы и не понял причины его поступка, но он сам позже рассказал о своей борьбе и терзаниях; это обстоятельство отчасти может служить мерилом его отношения к деньгам и дать понятие о тех суммах, которыми он располагал в то время. Петр Ильич уехал в то время, если не ошибаюсь, в киевскую, губернию, в имение своей сестры, умершей года за полтора до его смерти.
Глава II
Летом 1866 года шли приготовления к открытию московской консерватории, которое должно было состояться в начале учебного года. В то время будущая консерватория не имела никаких собственных денежных средств, обеспечивающих ее существование, кроме нескольких тысяч рублей, пожертвованных различными лицами и сполна ушедших на первоначальное обзаведение. В отношении внешней обстановки Н.Г. Рубинштейн старался о возможной простоте и не хотел затрачивать ни одной лишней копейки на более изящную мебель, столы или вообще какое-нибудь украшение, но инструменты, то есть рояли, были приобретены отличные, а также не скупились и на другие подобные предметы. Н.Г. Рубинштейн хотел, чтобы консерватория блистала составом преподающих, и достиг этого с согласия дирекции музыкального Общества, капитал которого был единственным источником для покрытия неизбежного дефицита по консерватории. Для преподавания в консерватории были приглашены не только наиболее выдающаяся артистические силы Москвы, но и двое первоклассных заграничных виртуозов: скрипач Ф. Лауб и виолончелист Б. Косман; ангажемент этих артистов был сопряжен с весьма значительными, особенно по тогдашнему времени, денежными пожертвованиями, но ни дирекция Общества, ни Рубинштейн перед этим не отступали.
Я останавливаюсь на этих подробностях относительно консерватории потому, что для П. И. Чайковского она на много лет сделалась той артистической семьей, в среде которой рос и развивался его талант. Эта среда имела несомненное и сильное влияние на то, какие пути молодой композитор избирал в искусстве, и сам он так сжился с товарищеским консерваторским кружком, что сохранил к нему горячие симпатии и после выхода своего из состава профессоров Консерватории в 1878 году. Симпатии эти не исчезли в нем до конца его жизни.
Этим летом (1866 г.) у меня на даче, в Богородском, за Сокольниками, жил Г. А. Ларош, которому оставалось полгода до окончания курса, после чего он должен был переселиться в Москву и сделаться преподавателем консерватории. Не могу теперь припомнить, дождался ли Г. А. Ларош приезда П. И. в Москву или уехал в Петербург раньше, во всяком случае 1-го сентября 1866 года Ларош на празднике открытия консерватории не присутствовал. Для консерватории помещение было нанято на углу Воздвиженки и проезда Арбатских ворот, в доме барона Черкасова, ныне принадлежащем г. Арманду. Открытие консерватории состоялось при торжественной обстановке, в присутствии властей и посторонних лиц. В четыре часа дирекцией музыкального Общества в зале консерватории были устроен обед, на котором, кроме профессоров и преподавателей Консерватории, присутствовали члены дирекции, некоторые из действительных членов общества и принимавший всегда живейшее участие в его делах князь В.Ф. Одоевский. Обед прошел очень оживленно и среди многих речей Петр Ильич также произнес небольшой, красиво построенный спич, в котором предложил тост за здоровье основателя первой русской консерватории и учителя своего А. Г. Рубинштейна. Эта речь произвела весьма хорошее впечатление, во-первых, благодаря ее содержанию, а во-вторых и потому, что была хорошо сказана, так как Петр Ильич говорил вообще хорошо, имея притом хотя не большой, но довольно звучный и приятный голос. После обеда затеяли музыку, тем более, что вновь приглашенного виолончелиста, Б. Космана, никто из присутствующих, кроме Рубинштейна, не знал, и всем хотелось услышать его, как одного из наиболее знаменитых виртуозов на своем инструменте. Но Чайковский решил, что первой музыкой во вновь открытой консерватории должна быть музыка Глинки, а потому сыграл сам наизусть увертюру из Руслана и Людмилы. Он играл на фортепиано хотя и без виртуозных тонкостей, но очень хорошо, и даже с значительной техникой; конечно все остались в высшей степени довольны, в особенности мыслью им руководившей, хотя и самое исполнение было хорошо. После увертюры были сыграны трио d-moll Бетховена (И. Венявский, Ф. Лауб и Б. Косман) и его же соната A-dur для фортепиано с виолончелью (Н. Рубинштейн и Б. Косман). С удивительной игрой Лауба мы все уже были ранее знакомы; г. Косман также оказался в полном смысл первоклассным виртуозом с замечательной техникой, тоном и глубоким артистическим пониманием.
Н.Г. Рубинштейн нанял себе квартиру во флигеле, рядом с консерваторией; пробив стену, устроили непосредственное сообщение между обоими домами, так что из квартиры Рубинштейна был вход в один из классов. Петр Ильич поселился вместе с Рубинштейном, и хотя из Консерватории музыки не было слышно, зато сам Рубинштейн часто входил в свою квартиру, иногда и не один, так что Петру Ильичу опять приходилось по временам искать уединения в трактирной зале «Великобритании». Его занятия в консерватории были не особенно многочисленны; он имел гармонический класс, который тогда предполагали по примеру Петербурга сделать одногодичным; для более высоких теоретических классов подготовленных учащихся не было, и потому Чайковский взял еще класс элементарной теории музыки, который по своей многочисленности состоял из нескольких параллельных отделений. Так как в консерватории плата преподавателям соответствовала числу часов их занятий, то вознаграждения приходилось Петру Ильичу получать не особенно много, и эта причина заставляла его мириться с некоторыми неудобствами совместной жизни с Н. Г. Рубинштейном, бывшим, впрочем, самым предупредительным хозяином по отношению к своему жильцу. Сколько помнится, главной работой его в это время была симфония Зимние грезы, которая близилась к окончанию. Чайковского нередко упрекали в излишней поспешности и небрежности работы; в сущности я не знаю, на чем основывался такой упрек, потому что и в начале, и в конце своей деятельности он отделывал свои сочинения с большой тщательностью и решительно безо всякой торопливости; если же сочинения следовали у него одно за другим без особенно больших перерывов, то это объясняется лишь настойчивостью в работе; он ежедневно посвящал несколько часов композиций, и нерасположение к работе было ему неизвестно, по крайней мере в утренние часы, так же как неизвестно было и знаменитое русское «пока что», у многих из нас похищающее немало времени. Кроме своих прирожденных талантов, П.И. имел еще огромную выгоду превосходной дисциплинированности, вероятно данной ему воспитанием в его детстве. Быть может, этим он обязан своей первой воспитательнице, француженке, имя которой я забыл. Она живет до сих пор в одном из небольших городков южной Франции и хранит память о своем воспитаннике. Петр Ильич, расставшийся с ней в десятилетнем возрасте, если я не ошибаюсь, навестил ее за год или менее до своей смерти. Когда он рассказывал мне об этом посещении, то был, очевидно, очень тронут. Старушка очаровала его за душевною простотой, с какой приняла его; сорока лет как будто не бывало, и она обращалась с ним, как и прежде; показала ему его детские тетрадки, которые она тщательно хранит, французские стихи, написанные им в детстве, напоминала ему разные случаи из давно минувшей детской жизни и т. д. Петр Ильич испытал, по его словам, совсем особенное впечатление, с оттенком тихой грусти, но необыкновенно приятное. При всей пылкости и впечатлительности своей натуры, П.И. всегда был олицетворением порядка и аккуратности, в особенности в своих занятиях, и всегда умел ценить время. В первое время своего пребывания в Москве, он, несмотря паевой 26-летний возраст, был неопытным юношей по многим, особенно материальным, вопросам жизни; но по отношению к работе он и тогда был зрелым мужем, с какою-то особенно выработанной техникой труда, в которой все было предусмотрено в смысле простоты и практичности проемов, точно у хирурга при операции. Это уменье также сберегало ему немало времени и позволяло работать с непостижимой для других скоростью.
Между прочим мне приходит на память небольшой случай, наглядно рисующий эту способность быстро работать. В конце 60-х годов в Москву по случаю устроенной тогда этнографической выставки, приезжали многочисленные славянские депутации из-за границы; в числе депутатов были Палацкий, Ригер и др. Приезжим был устроен торжественный прием в университете, в котором участвовали представители от московских ученых и художественных Обществ; от музыкального Общества и консерватории являлись мы втроем: Н. Г. Рубинштейн, Петр Ильич и я. Недели за полторы, профессор университета, давно уже умерший К. К. Герц, бывший инспектором научных классов в консерватории и читавший в ней лекции эстетики, принес торжественный марш, написанный одним из московских учителей музыки, чехом по происхождению, для встречи славянских депутаций. Марш был написан для фортепьяно, но сам автор не решался его инструментовать для оркестра, и К. К. Герц обратился к П. И. с просьбой, сделать это ради ожидаемых дорогих гостей. П.И. не отказывался, но отговаривался недосугом в данную минуту, однако К. К. Герц настаивал, указывая на необходимость иметь время для переписки партий и репетиций; в конце концов, уступчивый в подобных случаях П.И. согласился, а успокоенный К. К. Герц отправился читать свою 45-минутную лекцию эстетики. По окончаний лекций К. К. Герц к величайшему изумлению своему нашел оставленную для передачи ему готовую партитуру марша, самого же Петра Ильича уже не было в консерватории. Оказалось, что препирательства их были совсем излишни, они только разно понимали в данном случае скорость: К. К. Герц разумел несколько ближайших дней, а П.И. думал, что от него требуют буквально немедленно выполнения работы, и просил отсрочки потому лишь, что обещал у кого-то быть по окончании своих классов в консерватории.
Над первой симфонией своей П.И. трудился так много, как ему редко случалось и впоследствии, что и понятно, ибо симфония была первой большой работой после окончания курса в консерватории. Это сочинение он хотел представить по окончании учителям своим Н. И. Зарембе и А. Г. Рубинштейну, питая весьма основательную надежду, что оно будет исполнено в одном из концертов музыкального общества в Петербурге, который в артистическом отношении, да и вообще, интересовал его несравненно более Москвы, хотя зарождение симпатии к этому последнему городу уже началось и в скором времени Петербургу предстояло отступить на второй план. Н.Г. Рубинштейну вся симфония в то время едва ли была показана, на просьбу же его дать что-нибудь для исполнения в музыкальном Обществе Петр Ильич предложил скерцо из симфонии – пьесу, написанную раньше еще в Петербурге, которое и было исполнено в декабре. Скерцо это – наименее значительная часть в симфонии Зимние грезы, и притом очень короткая, так что исполнение это прошло в публике мало замеченным.
Когда сочинение было вполне окончено, П. И. повез его в Петербург на показ учителям своим Н. И. Зарембе и А. Г. Рубинштейну, но тут его ожидало довольно горькое разочарование: симфония подверглась очень строгой критике и не была одобрена к исполнению в концертах музыкального Общества. Нет надобности говорить, что это неодобрение было тяжелым ударом для композитора, возлагавшего большие надежды на свое произведение. Впрочем, удар этот был не совсем первым и далеко не последним. Редкому из композиторов было так мало удачи в начале поприща, как автору Зимних грез, но об этом можно будет сказать дальше. Н.П. Зарембе, между прочим, не понравилась вторая тема первой части, так называемая побочная партия; мне и самому автору – тема, напротив, очень нравилась своим контрастом с первой, но, преклоняясь, перед авторитетом Н. И. Зарембы, П. И. заменил тему другой и сделал нужные переделки; но и в этом виде симфония испытала прежнюю участь, и лишь две средние части из нее были исполнены в Петербурге, как бы в утешение композитору, но части эти, по-видимому, успеха не имели. По правде сказать, я и до сих пор не понимаю строгости петербургского суждения относительно Зимних грез, теперь русская симфоническая литература по крайней мере вдесятеро богаче, нежели тогда, но если бы появилось вновь подобное сочинение молодого, начинающего композитора, то оно сразу составило бы ему имя. Суждение это можно проверить, ибо симфония Зимние грезы осталась в прежнем виде, за исключением несчастной второй темы, еще раз переделанной. Все усилия композитора вспомнить эту тему в первоначальном виде остались тщетными.
Чайковский в начале своей деятельности охотно пользовался народными песнями и для финала своей первой симфонии он взял песню Цвели цветики, к сожалению песня эта, попавшая в число общеупотребительных городских, сильно пострадала; конец же ее, очевидно не народный, очень смущал Петра Ильича, который обращался к различным знатокам русской песни, как, например, П. М. Садовскому и А. Н. Островскому, знавшим наизусть множество народных напевов, но никто не знал ничего, кроме ходячего городского варианта, в таком виде и оставшегося в симфонии. Я привожу этот случай ради того, чтобы в позднейшие времена не подумали, что автор Зимних грез в начале не совсем знал и понимал характер и склад народной мелодии. Он вполне сознательно взял напев, испорченный городскими образованными любителями, как сделал например, А. С. Аренский в своей опере Сон на Волге с не менее искаженной горожанами песней «Вниз по матушке по Волге», впрочем, последняя песня уже после сочинения оперы г. Аренского появилась в сборнике русских песен гг. Лопатина и Прокунина в несравненно более чистом и близком к характеру народной песни варианте.
Петербургская неудача с симфонией имела своим последствием то, что огорченный автор ее перестал возлагать надежды на поддержку и сочувствие оттуда и теснее примкнул к московскому кружку музыкантов, среди которых талант его ценился очень высоко. К ослаблению связи с Петербургом послужило также и то обстоятельство, что А. Г. Рубинштейн в 1867 году покинул основанную им консерваторию и надолго уехал из России, предприняв длинный ряд концертных путешествий по Европе и даже в Америке. В декабре 1866 года Г. А. Ларош окончил курс в петербургской консерватории и вслед затем переселился в Москву, где тотчас же поступил в число преподавателей консерватории. Сколько помнится, Ларошу пришлось даже поселиться в квартире Н. Г. Рубинштейна вместе с Петром Ильичем. Вызвано это было состоянием здоровья г. Лароша, которому в холодную погоду воспрещен был выход на воздух. Так как при этом условии посещение зимой классов консерватории делалось невозможным для нового преподавателя, то Н.Г. Рубинштейн предложил и ему поселиться в его квартире, имевшей непосредственное сообщение с консерваторией. Такое близкое соседство Чайковскому было, конечно, очень приятно, тем более, что в часы работы соседи, благодаря удобству квартиры, не мешали друг другу. П.И. всегда чувствовал к Г. А. Ларошу большую привязанность, нисколько не ослабевшую в нем до конца жизни, поэтому переселение такого дорогого ему человека в Москву увеличило в его глазах ее притягательную силу, и он постепенно делался все более и более москвичом, каким и сошел в могилу. Только в последние лет шесть-семь стали досаждать ему различные неприятности в Большом театре: где с ним не особенно церемонились. Такие сюрпризы, как беспричинное снятие с репертуара Черевичек, единственное в своем роде представление Чародейки, снятие с репертуара Мазепы, – сильно его огорчали и оскорбляли, особенно по сравнению с тем вниманием и предупредительностью, какие он встречал в петербургском, Мариинском театре, так что Петербург, благодаря Мариинской сцене, получил первенствующее значение в его глазах, в качестве поприща его артистической деятельности.
Московская консерватория и некоторые из членов ее корпорации были так близки П. И., имели столь важное значение в его жизни, что мы считаем необходимым поговорить о некоторых из них, и прежде всего о самом основателе и директоре московской консерватории; мы даже считаем не лишним в самых общих чертах коснуться хода его артистического развития, тем более, что о нем, несмотря на огромную популярность Н. Г. Рубинштейна при жизни, очень мало было известно тогда, а еще менее теперь; человеческая натура так счастливо устроена, что людей, выходящих из рядов живых, скоро забывают, как бы ни поклонялись им перед тем. Надеюсь, мне простят мое небольшое отклонение в сторону от главного предмета и не посетуют за него.
Н. Г. Рубинштейн родился 2-го июня 1835 года в Москве, в Замоскворечье, в приходе Николы в Толмачах, где отец его имел собственный дом. Он выказывал в самом раннем возрасте выходящие из ряда вон музыкальные способности и был вообще очень богато одаренной натурой. Не учившийся в гимназии, он в 15-летнем возрасте подготовился к экзамену, и едва минуло ему 16 лет, поступил в университет, на юридический факультет. Попав в кружок товарищей, мало интересовавшихся профессорскими лекциями, он и сам отбывал посещение их, как необходимую повинность, и с трудом окончил курс в 1855 г. действительным студентом. Во время выпускных экзаменов он уже был женихом, и свадьба состоялась тотчас по окончании их. Одним из условий брака был отказ от публичной артистической карьеры, но занятия уроками музыки были разрешены. Н. Г. Рубинштейн зачислился в канцелярию губернатора и набрал массу фортепианных уроков, начинавшихся в иные дни в 7 ч. утра; как он мне раз сказывал позже, уроки доставляли ему до 7000 р. в год, что при существовавшей тогда плате в 3 р. за час, должно было составить сумму около 2400 часов в год, т. е. не менее девяти часов в сутки, считая, за исключением праздников и короткой летней вакации, около 260 учебных дней в году. Если к этим 9 часам в день прибавить время, нужное на переезды между уроками, то весь день окажется занятым. Рубинштейн действительно рассказывал мне, что он обыкновенно возвращался домой только к позднему обеду, а несколько часов спустя, когда в салоне его жены начинался вечер, он укладывался спать, чтобы встать ранним утром и отправиться вновь на уроки. Резкая разница во взглядах на общественную роль искусства и самый образ жизни необходимо должны были привести к разлуке супругов, которая и состоялась с небольшим через два года после свадьбы; детей у Рубинштейна не было. Для будущей артистической и общественной деятельности Н. Г. эти годы были, пожалуй, очень полезны. Будучи насильственно оторван от артистических успехов, он продолжал, конечно, принадлежать музыке всеми силами своей страстной натуры, только должен был в стремлении и к любимому искусству весь сосредоточиться в себе и таким образом дополнить и привести в порядок приобретенные им урывочно различные сведения. Учился музыке Н. Г. Рубинштейн не особенно систематично; в начале, с 4-х летнего возраста, учительницей его была мать, сама хорошая пианистка, потом от 9 до 11 летнего возраста он учился в Берлине у Т. Кулдака и теории музыки у знаменитого Дена – в консерватории хранятся различные его контрапунктические работы, написанные детской рукой – потом, по возвращении в Россию, учителем его сделался А.П. Виллуан, бывший также учителем старшего брата, имевшего в то время уже европейскую известность, – весь курс обучения он кончил в 13-летнем возрасте и с тех пор учителей музыки уже не имел. В университете он хотя и не приобрел солидных знаний в юридических науках, но получил дисциплину ума и всегда с живейшим удовольствием и благодарностью вспоминал годы своей университетской жизни. Запрет являться перед публикой помешал ему увлечься легкими для такого таланта и вместе с тем соблазнительными успехами виртуоза и заставил углубиться во внутреннюю работу над собой. Светлый ум, блестящие способности и несокрушимая энергия, которую он вкладывал во всякое дело, позволили ему развить богатые задатки своей натуры, опыт жизни также заставил его узнать многое, и таким образом, очутившись 23 лет на свободе, он обладал трезвостью взгляда и знанием людей, обыкновенно не дающимися в таком возрасте, а он уже мог выступить на поприще самостоятельной деятельности во всеоружии ума, таланта и знания своего дела. Все это я рассказываю со слов знавших Н.Г. Рубинштейна в его юношеские годы, а отчасти по его собственным рассказам, сам я тогда еще не был в Москве. Относительно артистического значения Н.Г. Рубинштейна в то время может дать понятие рассказ графа Л. Н. Толстого, который я позволю себе привести здесь. В самом конце 50-х годов гр. Лев Николаевич задумал вместе с несколькими из друзей своих устроить музыкальный кружок в Москве, члены которого могли бы собираться поочередно в разных местах. На устройство таких музыкальных собраний члены вносили несколько десятков рублей каждый и с общего согласия предложили взять на себя главную роль очень популярному тогда в Москве учителю музыки, Л. Оноре, мужу известной певицы, урожденной Цильсудской. Л. Оноре был отличным пианистом, очень любимым в аристократических кругах Москвы, а вместе с тем благороднейшим артистом. Он прямо сказал обратившимся к нему лицам, что если они хотят устроить что-либо действительно прочное и серьезное, то должны обратиться к Николаю Рубинштейну, как лучшему и главному представителю музыкального мира в Москве. Дело на этом остановилось, потому что вскоре открылось отделение музыкального общества в Москве с Н. Г. Рубинштейном во главе, граф Лев Николаевич переселился на долгое время в Ясную Поляну, члены его кружка большей частью поступили в члены нового Общества, а один из них, покойный князь Ю. А. Оболенский сделался его директором. Я привел этот рассказ для характеристики значения, которым Н. Г. Рубинштейн несмотря на молодость пользовался в то время между музыкантами.
С открытием действий музыкального Общества явилось поприще, достойное таланта и энергии Н. Г. Он с самого начала поставил себе задачей жизни успех этого дела, которому он отдался со всем пылом своей души. Хотя ему тогда еще не было 25 лет, но, как я уже говорил, он был умудрен опытом и жизнью, умел пользоваться всякою благоприятной минутой, но умел также и ждать, когда было нужно, с неослабной верой в то, что труды его не останутся бесплодны. Москва тогда была очень мало музыкальным городом, не только по сравнению с европейскими центрами, но даже и с Петербургом. Концерты первоклассных виртуозов были в ней не особенной редкостью, но симфоническая музыка была почти неизвестна. Среди дворянства и образованного купечества были, правда, кружки, в которых усердно играли квартеты классических композиторов, преимущественно Гайдна и Моцарта, но кружки эти были слишком замкнуты и носили совершенно приватный, домашний характер. Сочинения Шумана, например, были неизвестны не только любителям, но и большинству тогдашних музыкантов, даже Бетховена хотя и признавали, но относились к нему весьма критически. Среди таких условий серия десяти симфонических концертов была, предприятием очень смелым, требующим для своего успеха какого-нибудь особенного обстоятельства. Таким особым обстоятельством и была огромная артистическая сила, стоявшая во главе дела, которое в начале нужно было поддерживать с необыкновенными усилиями. Весь бюджет доходов симфонических собраний в первые три-четыре года существования Общества составлял в среднем 600–700 руб. на каждое собрание, то есть, столько, сколько платили потом жалованья одному М. К. Эрдмансдёрферу, а тогда этими деньгами нужно было оплатить все расходы: залу, публикации солистов и т. д., о жалованье капельмейстеру не говоря. Н. Г. Рубинштейн ясно понимал данное положение и прежде всего отказался от всякого вознаграждения за свой труд; не довольствуясь этим, он привлекал к участию различных московских артистов, главным образом вознаграждая их своими личными услугами: участием в их концертах, доставлением выгодного заработка на вечерах у частных лиц, с которых сам лично не брал ничего за участие в этих вечерах, хотя и составлял главную причину их устройства и т. д. В несколько лет вкус к симфонической музыке пустил в Москве прочные корни и дела музыкального Общества стали процветать, а концерты, за покрытием всех расходов, начали давать значительный ежегодный доход, образовавший капитал, давший возможность открыть консерваторию и пополнять ее дефицит в первые шесть лет существования. Зато личные дела Н. Г. Рубинштейна запутались и он, раньше не имевший долгов, начал их делать с первого года существования Общества, так что с открытием консерватории он сам принял жалованье в 3000 руб. за директорство, профессорские классы и дирижерство в концертах. В деле искусства Н.Г. Рубинштейн был чистейшим идеалистом, не допускающим ни компромиссов, ни личных симпатий и антипатий. Он всегда был готов на услугу и помощь всякому артисту, в особенности русскому, и в этом отношении решительно не соображался со своими средствами, а просто отдавал, что имел в данную минуту. Дирижером Н.Г. сделался только с начала концертов музыкального Общества, раньше ему приходилось дирижировать два-три раза в случайных концертах, но огромная талантливость помогла ему твердо стать на этом поприще с первых шагов. Экономя всячески траты по концертам, он не мог делать много репетиций, а следовательно, не мог особенно гнаться за отделкой деталей, но это окупалось цельностью художественного замысла и в оркестровом исполнении под его управлением всегда чувствовалась могучая артистическая натура капельмейстера, умеющего воодушевлять и увлекать исполнителей, а с ними и публику. Мне приходилось слышать немало первоклассных дирижеров, но некоторые сочинения, как например, пятая симфония Бетховена, которую между прочим, мне приходилось слышать под управлением и Берлиоза, и Вагнера, ни в чьем исполнении не делала на меня такого полного и сильного впечатления, как в исполнении Н.Г. Рубинштейна. Сочинения, требующие особенной страстности колорита, как, например, Ночное шествие и Mephisto-вальс Листа, никому не удавались так, как ему и не увлекали настолько слушателей. Чайковского он вскоре стал очень высоко ставить, как композитора и между ними образовался род взаимодействия: исполнитель своим талантом влиял на композитора, а композитор, в свою очередь, полетом своего вдохновения воодушевлял исполнителя, так что они сроднились как-то в художественном отношений между собой и Рубинштейн как бы сделался истолкователем и провозвестником идей Чайковского. Никакие другие композиций не вызывали в Рубинштейне такого напряжения всех его артистических сил при исполнении, как всякое новое сочинение Чайковского и последний едва ли бы приобрел так скоро свою известность, если бы не имел возле себя друга и артиста, всеми силами души готового содействовать его успеху. Чайковский умел это ценить и с своей стороны сделался преданнейшим его другом и помощником в делах консерватории и музыкального Общества; только смерть Рубинштейна положила конец этой обоюдной привязанности и Чайковский в своем фортепианном трио воздвиг своему другу такой памятник, какого удостаивались немногие из музыкантов.
Вторым лицом в консерваторском кружке можно назвать умершего в июне 1893 г. К. К. Альбрехта, очень близкого П.И. Чайковскому человека. Он был сыном бывшего капельмейстера русской оперы в Петербурге, которому выпала честь постановки в 1842 году на сцену Руслана и Людмилы. Выучив сына основным началам музыки, а также игре на смычковых инструментах, капельмейстер, живший на пенсии в Гатчине, отправил его в Москву, где пятнадцатилетний музыкант поступил на службу в оркестр Большого театра и должен был начать вести самостоятельную жизнь. К. К. Альбрехт был в двухлетнем возрасте привезен в Россию, прошел четыре класса русской гимназии, но русским языком владел довольно плохо до конца жизни, то есть, говорил он бегло, но делал нередко ошибки, свойственные иностранцам: путал виды глагола, склонения спряжения и т. д. В Большом театре он играл на виолончели; в то время в оркестре был превосходный виолончелист Шмидт, бывший учителем К. Ю. Давидова, одновременно с которым брал уроки и Альбрехт, но при всей музыкальной талантливости, неудобный склад руки заставил его отказаться от виртуозной карьеры и ограничиться скромной ролью члена оркестра. Увлекаясь музыкой Шумана, камерные сочинения которого он хорошо знал еще в Гатчине, в доме отца, Альбрехт перенес свое увлечение и на журнальные статьи Шумана о музыке, изданные тогда уже в отдельных четырех томиках, а оттуда и на основанную им музыкальную газету Neue Zeitschrift fur Musik, давно перешедшую в другие руки и в это время, под редакцией Бренделя, ставшую органом передовой музыкальной партии в Германии, во главе которой стояли Вагнер и Лист. Влияние Шумана отразилось и на литературных вкусах молодого музыканта, зачитывавшегося, подобно ему, Жан Полем Рихтером и между поэтами едва ли не более всех любившего Рюккерта за изящество формы. В Москве Вагнера тогда совсем не знали, хотя А. Н. Серов уже напечатал ряд восторженных статей о нем, но русских музыкантов тогда было мало, да и те ничего почти не читали, а немцы, если и читали, то разве такие строго-консервативные статейки, в которых и Бетховен одобрялся только до последнего периода его творчества. Под влиянием своей газеты Альбрехт сделался сторонником самой крайней передовой музыкальной партии в Германии. Особенность взглядов, подкрепленная значительной начитанностью, знанием музыкальной литературы и далеко незаурядной талантливостью, доставила Альбрехту авторитетное положение в среде сотоварищей по оркестру, большинство которых не имело никакого образования и понимало только написанное нотными знаками. Те же качества Альбрехта обратили на него внимание Рубинштейна, который подружился с ним, а с открытием деятельности музыкального Общества предложил ему быть его помощником, на что Альбрехт изъявил полнейшую готовность и с того времени до конца жизни Рубинштейна был его лучшим и ближайшим сотрудником по всем делам общества и консерватории, принося в жертву свои личные дела, и интересы. Бесконечно скромный по натуре, он не только не старался выдвинуть напоказ свою неустанную и многостороннюю работу, напротив, старался сколь возможно тщательно скрыть ее от постороннего глаза, так что вполне знать и ценить его могли только близкие люди, но зато такие близкие люди и сохранили к нему неизменную дружбу до конца жизни. Н. Г. Рубинштейн, уезжая в 1881 г. больной за границу, откуда привезли только его тело, на случай смерти своей, взял с дирекции музыкального общества, согласие, облеченное в форму официального постановления, назначить Альбрехту, в случае выхода его из консерватории пенсию, переходящую по смерти его в половинном размере семье. Н. Г. заботился именно об Альбрехте не только в силу его заслуг, но и потому, что знал его за неизлечимого мечтателя, который без него не сумеет себе создать прочного положения; так и случилось на самом деле. Альбрехт подкупал Чайковского своим тонким музыкальным вкусом и способностью критического анализа, потом Чайковский очень высоко ценил задатки композиторского таланта у Альбрехта, хотя они и выражались почти исключительно в неоконченных, или даже едва начатых сочинениях ему совсем недоставало композиторской техники и в то же время мешало стремление к гармоническим экстравагантностям, свойственным последователям Вагнеро-Листовской школы. Наконец, Альбрехт был очень интересным собеседником со своими оригинальными суждениями, немного вычурным, навеянным чтением Ж. П. Рихтера, языком, причем эта вычурность часто очень комично осложнялась ошибками в русском языке, дававшими бесконечный материал для шутливых насмешек Чайковского и других близких друзей Альбрехта; Чайковский был к нему очень искренне привязан.
Между иностранцами-профессорами Чайковский не был тогда ни с кем особенно близок. От восторгался несравненной игрой Ф. Лауба, но сблизиться с ним не мог, во-первых потому, что Лауб кроме музыки и ружейной охоты ничем не интересовался, а во-вторых – помехой был язык: Лауб говорил только по-немецки и едва начинал объясняться по-русски, а Чайковский несколько понимал немецкий язык, но не говорил на нем. Больше точек, соприкосновения было у него с виолончелистом Б. Косманом, превосходным виртуозом, отличным музыкантом, образованным человеком вообще, к тому же прекрасно владевшим французским языком. Косман, поселившись в меблированных комнатах, вел совершенно затворническую жизнь, мало с кем знакомился и никогда не приглашал в себе никого. Ко мне он очень изредка приходил по приглашению и тогда обыкновенно бывал и Чайковский, причем устраивалась партия в ералаш; Косман играл очень хорошо и был игроком строгим, одним из тех, от которых Чайковскому доставалось за рассеянность. После игры садились за ужин, Косман оставался, хотя никогда не ужинал, но охотно принимал участие в беседах, длившихся иногда за полночь. Чайковский сохранил о Космане хорошее воспоминание и навестил его года два назад во Франкфурте, где он состоит профессором консерватории. Косман покинул московскую консерваторию после трехлетнего пребывания в ней; оставаясь совершенно чуждым Москве и России, он страшно скучал и томился здесь, тем более, что семья его проживала в Германии, где он имел собственный дом в Баден-Бадене. С Иосифом Венявским знакомство Чайковского было кратковременно, ибо, как уже выше сказано, он после первого полугодия вышел из консерватории и позже им с Чайковским почти не приходилось встречаться. Иногда мы собирались по вечерам у А. И. Дюбюка, очень радушного и хлебосольного хозяина. Петр Ильич восхищался его действительно замечательной игрой на фортепьяно; в исполнении сочинений Фильда и вообще композиций той эпохи ему решительно не было равного. Кроме того, А. И. Дюбюк всегда был веселым, чрезвычайно остроумным рассказчиком и собеседником. К числу прочих талантов он присоединял еще талант повара и готовил тут же при нас превкусные ужины, во время которых веселые беседы не умолкали. Остальных лиц из консерватории, имевших близкое отношение к Петру Ильичу, мы коснемся впоследствии.
Bepul matn qismi tugad.