Kitobni o'qish: «1918 год»

Shrift:

За подготовку к изданию этой книги наследники Н. А. Раевского выражают благодарность Дарье Болотиной, Алексею Акимову, Анастасии Кондратьевой, Владимиру Грицаю, Дмитрию Толмачеву, Андрею Воробьеву и Ольге Леонидовне Коробовой, а также руководству и сотрудникам Государственного архива Российской Федерации

* * *

© Раевский Н. А., наследники, 2020

© Государственный архив Российской Федерации, 2020

© ООО «Издательство «Вече», 2020

© ООО «Издательство «Вече», электронная версия, 2020

Об авторе

Николай Алексеевич Раевский родился 12 июля 1894 года в городе Вытегре Олонецкой губернии (ныне Вологодской области) в семье судебного следователя Петрозаводского окружного суда.

По отцовской линии Николай Алексеевич принадлежал к одному из дворянских родов Петербургской губернии. Дворянское достоинство было пожаловано в 1848 году его прадеду Николаю Федоровичу Раевскому.

Алексей Сергеевич Раевский, отец будущего писателя, успешно окончив юридический факультет Санкт-Петербургского университета, всю свою жизнь служил по гражданскому судебному ведомству. Мать Николая Алексеевича, Зинаида Герасимовна, происходила из олонецкой ветви старинного дворянского рода Пресняковых.

Николай Алексеевич на часто задаваемый вопрос, принадлежит ли его род к знаменитому дворянскому роду генерала Раевского, отвечал, что не принадлежит.

Вот как он сам рассказывал о своих предках: «Были среди них и соборные протоиереи, и знаменитый изобретатель Кулибин, которого некоторые считают техническим гением, и скромные судебные деятели, и лица, занимавшие высокие посты по судебному ведомству. Был дедушка, окончивший Александровский лицей, и дедушка, по его любимому выражению, учившийся будто бы на медные деньги. Была прабабушка – очень знатная полька, одна из бабушек – ученица Гоголя, другая – известная попадья, по происхождению карелка… контрасты среди них очень большие. Обер-прокурор Сената и казненный народоволец Андрей Пресняков, артистка Художественного театра Раевская, знаменитая балерина Преображенская и брат бабушки Пресняковой, постригшийся в монахи. Акцизный надзиратель и его брат, старший председатель судебной палаты; ученый-археолог, известный историк Пресняков – разные были люди…»

Одно из самых ранних воспоминаний детства Коленьки Раевского было связано с его прабабушкой Софией Марковой, у которой он гостил в Петербурге в 1899 году. На всю жизнь запомнил пятилетний мальчуган ее слова: «Вот, Колечка, когда ты подрастешь, то вспомни то, что я рассказываю тебе сейчас. Когда мне было 16 лет, на одном балу я видела Александра Сергеевича Пушкина, а моим учителем в Патриотическом институте благородных девиц был Николай Васильевич Гоголь. Когда подрастешь, узнаешь, кто были эти великие люди»1. Слова эти были как знак судьбы, и Раевский пронес по жизни воспоминание о том разговоре со своей прабабушкой. Имя Пушкина осветило всю творческую жизнь Николая Алексеевича, как будто таинственным и непостижимым образом служило ему «оберегом», и даже, возможно, спасло однажды от смерти – но об этом позже.

В 1902 году семья Раевских переехала из Малой Вишеры, где в ту пору служил отец, в Подольскую губернию. Среднее образование Коля Раевский получил в Каменец-Подольской классической гимназии, которую окончил с золотой медалью в 1913 году. В выборе будущего рода деятельности он нисколько не сомневался. Страсть к энтомологии проснулась у него еще в раннем детстве.

Интерес был сильный и серьезный. Об этом говорит и тот факт, что он самостоятельно начал осваивать латынь еще до поступления в гимназию – чтобы читать латинские названия насекомых. Во многом такому научному, глубокому и дисциплинированному подходу способствовало и общение со старшими товарищами по увлечению, их благотворное влияние сыграло большую роль в становлении характера Коли Раевского и его отношения к научной работе. Николай Алексеевич с глубокой признательностью вспоминал те вечера, которые они «просиживали за определителем жуков Рейтера» – такие скучные для окружающих, но такие значимые и исполненные смысла для начинающих исследователей.

Именно это, уже недетское к тому времени увлечение, приводит Николая Раевского на Естественное отделение физико-математического факультета Петербургского университета.

Успешно занимаясь в университете, Николай Алексеевич одновременно успевает работать в энтомологических фондах Зоологического музея Императорской Академии наук, благодаря чему уже после окончания первого курса он смог опубликовать две научные статьи в весьма престижном научном журнале.

Начавшаяся Первая мировая война резко меняет жизненный путь студента Раевского. О тревожных событиях, послуживших поводом для начала войны он узнаёт находясь в научной экспедиции в Карпатах, где собирает биоматериал для своей энтомологической юнкера.

Сначала казалось, что военные действия закончатся быстрой и безусловной победой русского оружия, поэтому свою учебу в университете студент Раевский решает не прерывать. Но когда становится понятно, что все очень серьезно и война затягивается, Николай Алексеевич принимает судьбоносное для себя решение пойти добровольцем в армию. И вот, окончив четыре университетских семестра, 1 мая 1915 года, он поступает в Михайловское артиллерийское училище – сменив студенческую тужурку на гимнастерку курсанта.

Из воспоминаний Раевского: «Настало время прощаться. Бабушка была серьезной и печальной. У тети Сони задрожали уголки рта. Дедушка обнял меня и погладил по голове, чего раньше никогда не делал. У меня екнуло сердце. Все-таки я прожил у них целых два года. Дядя Саша, уходя утром на службу, крепко пожал мне руку, но ничего не сказал. Горничная пожелала мне счастья. Ну, все! Выхожу в переднюю, спускаюсь в вестибюль, швейцар тоже желает мне всего хорошего. Еду. ‹…› Первая военная ночь прошла неспокойно. Я долго не мог заснуть. Большая комната, в которой временно поместили новичков, была проходной, и до самой полуночи то и дело слышался звон шпор. Это возвращались отпускные юнкера старшего курса. Дзинь-дзинь, дзинь-дзинь – звон мелодичный я, опять-таки, знал уже, что шпоры надо будет купить у знаменитого мастера Савельева. Иначе михайловцам нельзя – традиция. Матрац толстый, но жесткий, одеяло теплое, но колючее – все не как дома. Ну что же, надо приспособляться. Я заснул»2.

По окончании восьмимесячного ускоренного курса, 1 ноября 1915 года, Николая Раевского «по высочайшему приказу» производят в прапорщики и зачисляют в легкую полевую артиллерию.

На фронтах Первой мировой артиллерист Раевский воевал почти два года в составе третьей батареи первого Финляндского горного артиллерийского дивизиона, где он занимал должность младшего офицера. Николай Алексеевич участвовал в боях против австрийцев и германцев на Юго-Западном и Румынском фронтах. В 1916 году прапорщика Раевского производят в чин подпоручика, а в 1917 году – поручика. Особо отличился Николай Алексеевич во время знаменитого Брусиловского прорыва. Раевский вспоминает в письме: «Возьмем только один эпизод из первой мировой войны – тема вполне историческая. Осень 1916 г. Я – двадцатидвухлетний поручик артиллерии. В Карпатах готовится наш прорыв (развитие Брусиловского). Мне очень хочется заработать георгиевское оружие, а начальство не прочь дать мне возможность отличиться, потому что молодой артиллерист на хорошем счету. Словом, я вызываюсь быть передовым наблюдателем дивизиона – роль и весьма почетная, и весьма опасная ‹…› За полчаса до открытия огня я оказался в 300 шагах от германцев на самом важном участке плохо подготовленной операции. Сложно рассказывать дальнейшее. Еще один офицер-артиллерист был ранен. У меня, 22-летнего юноши, сосредоточилось управление огня 24 пушек. Я пристрелял их куда следует, но очень быстро стала рваться телефонная связь. Вдобавок еще один дивизион гаубичной артиллерии, впервые прибывший в горы, начал стрелять так неудачно, что снаряды ложились прямо на нас и добивали раненых. Командир батальона сказал мне шепотом: «Поручик, если вы не добьетесь переноса огня (к которому я не имел никакого отношения), пехотинцы вас перестреляют». (У «последней черты» всякое ведь бывает, о чем в уставах не пишется.) Мне удалось вызвать к телефону (последняя не перебитая линия) начальника артиллерии и прекратить гаубичное безобразие. Одновременно я, очень категорически, доложил всероссийски знаменитому артиллеристу, что, если наша артиллерия не потушит «электрической лампочки» (участок германской позиции против нас), операция не удастся. Через несколько минут германцы перебили последний мой провод, но их гора уже кипела, как котел, от наших разрывов. Атака все-таки не удалась, потери были большие, георгиевского оружия, я, понятно, не заработал, но осталось сознание, что свой долг я исполнил достаточно толково»3.

К награде Николай Алексеевич все-таки был представлен – за боевые заслуги он был награжден орденом Святой Анны 4-й степени с надписью «За храбрость», а впоследствии – орденами Святого Станислава 3-й степени и Святой Анны 3-й степени. Войну он закончил на Румынском фронте, к тому времени он был уже опытным боевым офицером, командовал батареей.

Потом случился революционный февраль 1917 года. Тогда многим либерально настроенным офицерам показалось, что произошедшие перемены смогут привести Россию к новой, прекрасной и справедливой жизни. На первых порах Николай Раевский принимает и приветствует революционные изменения в стране, но лишь на короткое время – очень скоро приходят отрезвление и горькое разочарование. Вот как описывает развал фронта Николай Алексеевич в повести «1918 год»: «…Жуткий липкий позор. Каждый день по грязному, избитому бесчисленными обозами шоссе мимо домика, в котором мы живём, десятками, сотнями тянутся в тыл беспогонные, нестриженые злобные фигуры. Бросают опаршивевших, дохнущих от голода лошадей и бегут, бегут, бегут. Государственный разум великого народа русского… Свободная воля свободных граждан… И глухая, темная злоба закипает в груди – к тем, которые развратили и предали, и к тем, которые развратились и предали»4.

После заключения Брест-Литовского мира и расформирования батареи в 1918 году Раевский демобилизуется из армии и уходит в запас. С фронта он возвращается к родным, которые перебрались к тому времени в городок Лубны (ныне в Полтавской области Украины). Поручик Раевский тогда еще не знает, что это была последняя встреча его семьи в полном составе: родители, два брата, сестра… родные, близкие, любимые… Но страшный кровавый вихрь революции и Гражданской войны беспощадно разделил их миры, разметал по разные стороны баррикад.

Позже братьев и сестру Николая Алексеевича репрессировали как врагов народа. Младшего брата Сергея по одним документам расстреляли, по другим – он скончался в лагере от болезни, что же было на самом деле, так и осталось неизвестным. Случилось это в страшном 1937 году. Средний брат Алексей сгинул где-то в лагерях (предположительно в Устьпечлаге) и его судьбу так и не удалось выяснить. Сестра София была осуждена раньше, в марте 1935 года, «за связь с зарубежной контрреволюцией» и приговорена к заключению на три года. Отец, Алексей Сергеевич, умер от тяжелой болезни еще в начале 30-х годов. В апреле 1937 года Софью Алексеевну из ленинградской тюрьмы перевели в Карагандинский исправительно-трудовой лагерь. Впоследствии к ней в Караганду переехала и мать, Зинаида Герасимовна, где и скончалась в 1950 году.

Но все это случится позже, много позже… А пока поручик Раевский переживает несколько месяцев мирной жизни. Это были совсем непростые месяцы, ведь ему пришлось прожить их под уже пришедшими на Украину большевиками. Вдоволь хлебнув все «прелести» новой власти, Раевский в марте 1918 г. вновь уходит воевать, но уже на стороне Белого движения – против ставших уже ненавистными красных комиссаров. Именно тогда он сделал свой выбор. Определил свой Путь, путь «рыцаря Белой мечты», как он позже назовет свое первое литературное произведение… «Иногда тяжело бывает на душе. Кажется каким-то кошмаром Гражданская война – длинная цепь убийств, грабежей, насилий, вакханалия крови, тысячи ничего не делавших здоровых офицеров и солдат. Но встают в памяти другие образы и делается как-то легче. Была вакханалия крови и грязи. Была и белая сказка… Были рыцари… Всюду они были и под трехцветным флагом, и под украинским»5. К тому времени поручик Раевский был уже опытным офицером. В 1918 году на Украине, как впрочем, и во всей бывшей Российской империи, творился невообразимый хаос. Власть многократно переходила из рук в руки, и отнюдь не только от красных к белым. Противостояли большевикам печально известные петлюровцы. Махровым цветом распускались всевозможные разновидности украинского национализма. Но все эти виды «украинства» одинаково не желали иметь ничего общего с Россией – ни с исторической, ни с советской. Наиболее близким к системе ценностей старой России оказалась «гетманщина». Глава «украинской державы» генерал П. П. Скоропадский, в прошлом – офицер Русской Императорской гвардии, старался по мере сил сохранить хотя бы некоторые элементы дореволюционного миропорядка на подконтрольной ему территории Украины. Выбирая из нескольких зол наименьшее, как ему тогда казалось, Раевский оказался в офицерском добровольческом отряде, носившем наименование «Лубенского куреня». «Тогда, в мартовские дни восемнадцатого года, я все колебался, можно ли считать себя русским и сражаться под жовто-блакитным флагом, или нет? Близкие люди помогли разрешить сомнения. Совсем было собрался поступить в одну из натиевских6 батарей; пустая случайность заставила отказаться от этого.

Отправная точка была правильна. Я сейчас в этом убежден, пожалуй, еще больше, чем четыре года тому назад. ‹…› Мне, как и многим офицерам, казалось, что независимо от тех временных форм, в которые выливалась государственная жизнь Юга, надо было во что бы то ни стало и ни перед чем не останавливаясь закрепить его освобождение от власти советов. Не пугала нас и временная самостийность Украины – все равно никто почти в нее серьезно не верил. Все это казалось наносным, временным, второстепенным, а главное – спасение девяти богатейших губерний от неминуемого разгрома в случае возвращения большевиков…»7 Пробыв недолгое время на службе в гетманских войсках, в сентябре 1918 г. Николай Алексеевич принял решение перейти на службу, которая лучше отвечала его представлениям о борьбе за историческую Россию. Он вступает в Южную армию, возглавляемую бывшим командующим Юго-Западным фронтом Первой мировой войны генералом Н. И. Ивановым. Вместе с ним воевать против большевиков едет и его младший брат Сергей. В ноябре 1918 года они оба участвовали в боях против красных на территории Воронежской губернии.

Под влиянием разочарований в боеспособности Южной Армии, после падения Германской империи и поражения России в Первой мировой войне, многие офицеры стремились перейти из Южной армии в Добровольческую (Вооруженные силы Юга России – ВСЮР), неудивительно, что в их числе оказался и Николай Раевский. После расформирования Южной Армии в феврале 1919 г. поручик Раевский перейдет в составе своей части в Добровольческую армию генерала Деникина и вплоть до эвакуации в Крым будет воевать в рядах знаменитой Дроздовской дивизии, элиты Белого воинства (во второй батарее Дроздовской артиллерийской бригады). В качестве младшего офицера, командира орудия, он участвовал в боях против Красной армии в 1919 и 1920 гг. В 1919 г. Николай Раевский был произведен в чин штабс-капитана, а в 1920 г. – в чин капитана. В марте 1920 г. вместе со своей частью капитан Раевский эвакуировался из Новороссийска в Крым, а затем продолжил борьбу против Красной армии в Северной Таврии. Однако выход за пределы Крымского полуострова и успешное развертывание боевых действий белых в степях Таврии оказались недолгими. Русская армия8 снова была вынуждена отступить в Крым. За все время, что он воевал, он ни разу не был серьезно ранен, но зато дважды тяжело переболел сыпным тифом (что случается крайне редко), а потом, в ещё более тяжелой форме, два раза возвратным. В бреду и в жару метался капитан Раевский на полке санитарного поезда, в палатах военных госпиталей. Были минуты, когда думал, что не выживет, в последний раз, с большим трудом, выкарабкался в керченском госпитале. Это были, пожалуй, одни из самых тяжелых периодов: «Через положенные число дней, помню, что это произошло довольно быстро, у меня начался второй приступ, проходивший очень тяжело. Временами, я, по-видимому, терял сознание. Потом приходил в себя и опять забывался в бреду, но один из таких светлых промежутков остался у меня в памяти. Мне показалось, что я слышу пулеметную стрельбу. Откуда она могла быть – бред, вероятно. Нет, оказался не бред. Как я впоследствии узнал, красные войска, перешедшие в наступление, одно время подошли близко. Стрельба слышалась ясно. Совершенно ясно помню, что наш палатный врач – пожилая ассистентка Завадского, вошла в палату и, слушая пулеметную стрельбу, сказала с тревогой: «Господа, что я буду с вами делать?» Офицеры приподняли подушки, вынули разных систем пистолеты. Ассистентка посмотрела на пистолеты и вытерла слезы. Кто-то из офицеров сказал: «Ну, за нас не тревожьтесь, мы сами»9.

Каждый раз, выздоровев, еще неокрепший, преодолевая себя, он снова уходил на фронт, продолжал борьбу с красными, совершая со своей батареей ночные рейды по большевистским тылам, а однажды лишь чудом сумел избежать гибели под Геническом… Все последующие события развивались не в пользу Белой армии – силы стали явно не равны, началось последнее отступление белых частей в Крым… В эти последние недели и дни Белого Крыма, в состоянии крайнего истощения, после долгих изматывающих боев и бессонных ночей, Николаю Алексеевичу пришлось с неимоверными усилиями преодолеть пешком долгий изнуряющий путь вдоль Сиваша по Арабатской стрелке, уходя от красных вместе с оставшимися частями белой армии…

Пронзительные строки из повести Раевского «Добровольцы» очень точно передают атмосферу этих тяжелых дней: «Я не то сплю, не то не сплю. Горло болит еще сильнее, чем ночью. Мысли какие-то путаные, но их много сейчас… В первый раз в эти дни спокойно полежу… До Новороссийска мы, во всяком случае, доедем. Где-то там, далеко, рушатся царства и рождаются новые, кто-то кого-то свергает, с кем-то непременно надо воевать… Все осталось позади. Здесь только эти два больных мальчика, к которым я привязался, как к родным, горячее весеннее солнце да клубы пара, цепляющиеся за придорожные кусты. Кое-где среди них лежит пятнами зернистый серый снег. Дни его сочтены. Весна… Солнце пьянит и слепит. От горного леса тянет прелыми листьями. Мелькают поляны, поросшие белыми цветами… Наверное – подснежники. И почки на кустах набухли, и перелетают поминутно через поезд какие-то серые птицы… Только все это теперь не для нас… Нам война, тиф и смерть… Один немного раньше, другой немного позже. Все равно, в конце концов, мы – обреченные…

Катится железное колесо и давит нас одного за другим. Оно неумолимо и слепо и никому не остановить его бега и не изменить пути его. Наскочит – раздавит. И ребяток моих не пощадит. Погаснут тогда голубые искристые глаза Коли и желтое худенькое лицо Васи станет восковым… и потом не останется ничего.

Чем они, в конце концов, виноваты, бедные?.. Разве только тем, что родились не вовремя… как раз тогда, когда колесо сорвалось и покатилось»10.

И вот, наконец, последний горький аккорд – Крымская эвакуация: погрузка на суда в Севастополе, прощальный взгляд в сторону русского берега, переход в Константинополь…

Впоследствии Раевский так вспоминал об этих днях: «Ноябрь 1920 года… Чёрное море… Берегов не видно, но, куда ни посмотреть, всюду дымят корабли. Океанские трехпалубные гиганты, речные колесные пароходы, впервые в своей жизни вышедшие в море, тонкие серые миноносцы, быстро режущие голубую воду, медленно плывущие на буксире баржи. Палубы кораблей залиты зеленой волной защитных шинелей. Медленно колышутся на мачтах трёхцветные флаги, а на военных кораблях виден Андреевский флаг. Русская армия оставила последний клочок Русской земли и идет к неведомым берегам»11.

В начале ноября 1920 г. в составе Русской армии генерала Врангеля Николай Алексеевич был эвакуирован в Турцию и до 1 сентября 1921 г. находился в лагере армии у небольшого греческого городка Галлиполи – в знаменитом «Голом Поле», как называли его сами белогвардейцы. Галлиполийский период в истории Белого движения стал уникальным примером стойкости, мужества, предельного терпения в надежде воскресения России и собственного воскресения.

«Сыро и холодно, – писал в 1920-е гг. капитан Раевский об этих днях. – Косой мелкий дождь стучит по крышам брезентовых палаток. В мелкой грязи тонут разбитые, истрепанные в походах сапоги. Обогреться негде, пищи мало, но офицеры и солдаты не ропщут. Они могли бы уйти на все четыре стороны – в богатый, залитый огнями Константинополь, уехать на Балканы, пробраться в Париж. Но они никуда не ушли. Остались у родных знамён, ещё крепче сплотились вокруг своих вождей и ждут, когда позовёт Родина»12.

Несмотря на полуголодное существование и острую нужду в самом необходимом, культурная и духовная жизнь в Галлиполи били ключом. В лагере действовало несколько походных церквей, расписанных и украшенных самими бойцами, они же и пели во время богослужений. Проводились строевые и спортивные занятия, продолжалось обучение юнкеров и кадетов, не успевших закончить образования на родной земле, также была организована школа для солдат, изъявивших желание повысить свой образовательный уровень. Капитан Раевский в такой импровизированной школе Дроздовцев преподавал французский язык. На территории лагеря действовали театр, «Устная газета», главным инициатором появления которой также был Николай Алексеевич, он же готовил материалы для её «сеансов». Впоследствии наблюдения и переживания галлиполийской эпопеи легли в основу одного из наиболее известных произведений Раевского – «Дневник галлиполийца».

«… элементы, не желавшие оставаться в армии, ушли, а оставшиеся подчиняются постепенному укреплению дисциплины и из скопища, хотя и дисциплинированного, людей, у которых центробежные тенденции были очень сильны, эта двадцатидвухтысячная масса обращается в стройное объединение»13.

Пока изгнанная с родной земли, но непобеждённая Белая армия стойко несла тяготы «галлиполийского сидения», её Главнокомандующий генерал П. Н. Врангель вёл переговоры с руководством балканских славянских государств о возможности переезда туда белогвардейцев. Переговоры эти увенчались успехом, и в сентябре 1921 года капитан Раевский в составе своей части прибыл в Болгарию: «Итак, первого или второго сентября 1921 года транспорт «Решид-паша» доставил все, что осталось от Дроздовской нашей дивизии – ее основной кадр14 – в болгарский порт Варна»15.

Его батарея была расквартирована в городе Орхание (Северная Болгария). Таким образом, в общей сложности в рядах Белой армии Николай Алексеевич оставался ещё почти четыре года после Крымской эвакуации – во время ее «галлиполийского сидения» и «болгарского стояния».

Годы в Орхание были отмечены постепенно портящимися отношениями с местными жителями (первоначально благодушно воспринимавших русских воинов) и неуклонным ухудшением материального положения. Надежды на возвращение в Россию и на возобновление борьбы с большевиками неуклонно таяли, истощались и денежные резервы русского командования для содержания армии. Спустя два года жизни в Болгарии многие белогвардейцы, и в их числе капитан Раевский, практически голодали. Кому позволяли возраст и здоровье, нанимались на чёрную работу к местным крестьянам – обрабатывать землю, изготавливать кирпич и т. д. или отправлялись на рудники в качестве шахтёров. Однако Николай Алексеевич не чувствовал в себе силы пойти по этому пути – не позволяло здоровье.

Чтобы спастись от полуголодного существования, грозившего к тому же туберкулёзом, Раевский поступил на организованные в Софии американцами землемерные курсы. Денежное содержание студентам курсов было положено достаточно приличное. Кроме этого, Николаю Алексеевичу еще удалось заняться репетиторством, благодаря чему он смог немного улучшить своё материальное положение и восстановить пошатнувшееся здоровье. Хотя диплом землемера обещал впереди скромный, зато твердый достаток, Раевский все же мечтает о продолжении прерванной в студенческие годы научной работы:

«Я чувствовал, что во мне происходит некое внутреннее перерождение. По-прежнему я мысленно оставался потенциальным военным, готовым в случае необходимости взять в руки одну из винтовок, хранившихся в комнате коменданта [дроздовского. – Ред.] общежития генерала Никольского. Это ощущение оставалось неизменным, но в то же время я все больше и больше чувствовал, что во мне воскресает былой студент. Во-первых, я записался в Союз студентов Галлиполийцев. Таковой существовал в Софии, и командование наше во главе с генералом Врангелем относилось к нему весьма сочувственно. Генерал Врангель, как я не раз об этом упоминал, вообще всячески содействовал продолжению образования своих соратников. В дальнейшем я расскажу о том, что первую сотню бывших студентов, офицеров и вольноопределяющихся первого корпуса, отправлявшихся учиться в Прагу, генерал Врангель проводил самолично и пожелал им всяческих успехов»16.

Помощь русской эмиграции – так называемая «Русская акция» – была организована в Чехословакии чрезвычайно широко. Основной составляющей частью этой акции было принятие на полное государственное иждивение пяти тысяч русских и украинских студентов.

Николай Алексеевич с радостью воспользовался возможностью продолжить прерванное войной обучение. Он с легким сердцем покидает не слишком-то гостеприимную Болгарию и устремляется навстречу новым возможностям. В 1924 году он переезжает в Прагу: «…Распрощался я и с генералом Туркулом. Он похвалил меня за решение ехать в Прагу, но только сказал:

– Знаете, Раевский, я рассчитывал, что вы поступите на юридический факультет, а что вам делать на этом естественном? Не перемените решения?

– Нет, Ваше Превосходительство, нельзя.

– Ну, будьте счастливы.

И мы простились, как видно, навсегда. Туркул года на два меня моложе, человек здоровый, может он по-прежнему торгует бензином где-то во Франции, но увидеться мы, во всяком случае, не сможем»17.

В Праге Николай Раевский снова становится студентом. Он поступает на естественный факультет Пражского Карлова Университета: «…Итак, я снова, если не с юношеским увлечением – юность уже прошла, то, быть может, с более глубоким интересом и серьезным отношением к делу занялся знакомой мне наукой, а технические навыки, приобретенные в великолепных лабораториях Петербургского-Петроградского университета, позволили мне в Праге приняться за разработку одной очень специальной и сложной биологической проблемы. Вскоре я снова почувствовал себя исследователем-биологом и работал с былым увлечением. Казалось, что на этот раз мой дальнейший путь определился вполне окончательно…»18

В Карловом Университете обучалось в ту пору очень много русских студентов. В коридорах, лекционных залах, лабораториях, библиотеке – всюду была слышна русская речь «в большой лаборатории больше половины мест было занято русскими докторантами и мне рассказывали, что известный зоолог профессор Мразек показывал однажды помещение своей кафедры кому-то из приехавших ученых иностранцев и, отворив двери большой лаборатории, он им заявил:

– А здесь у меня армия Врангеля»19.

Бывших галлиполийцев в эмиграции объединяло своеобразное «братство», именовавшее себя на первых порах землячеством. «Галлиполийское землячество» было организацией неофициальной, но, по существу, в студенческих кругах весьма влиятельной. Члены организации были очень тесно связаны между собой внутренней, конечно добровольной, дисциплиной. После официального юридического оформления землячество было переименовано в «Галлиполийский союз». Нужно признать, что союз этот для Раевского в действительности был чем-то гораздо более важным, нежели просто объединение бывших боевых офицеров, бывших вольноопределяющихся армии генерала Врангеля, бывших российских подданных… Слово «бывшие» никак не согласовывалось с теми помыслами, устремлениями и чаяниями, которые владели тогда почти целиком умами студентов, с которыми Раевский был наиболее тесно связан. Проводилась колоссальная работа, направленная на то, чтобы сохранить боевой дух, поддержать белую идею и распространить ее впоследствии на младшее поколение русской эмиграции. Николай Алексеевич становится активным членом организации. Его уважают в среде студентов и преподавателей, с ним советуются, к его мнению прислушиваются, поэтому неудивительно, что Раевского избирают в правление Галлиполийского союза, и он с большим подъемом и вдохновением погружается в его деятельность: «…Дело в том, что в душе я, прежде всего, оставался белым офицером, участником кончившегося крахом белого движения. Но о том, что это был действительно крах, конец, а не временный перерыв в борьбе, я, как и большинство моих товарищей, догадался только много лет спустя. ‹…› Армия наша перешла на трудовое положение. По существу-то своему она была расформирована, рассредоточена, но для душевного своего успокоения мы считали, что это состояние временное. И вот, благодаря таким настроениям, я должен сказать, что в первые пражские годы, моим главным стимулом была именно душевная и материальная подготовка к воскрешению белого движения…»20

Уже упоминалось, что Союз галлиполийцев имел значительное влияние на студенческую жизнь внутри университета. Но было бы несправедливо не отметить, что роль союза и его политическое влияние, были гораздо шире и значительней. О том, какой политический вес имело галлиполийское объединение в Чехословакии (и не только). «…а сейчас упомяну только о том, что в 1937 году, когда советское правительство было уже признано чехословацким не только де факто, но и де юре, и в городе находилось не официозное, а вполне официальное дипломатическое представительство Советского Союза, на галлиполийский бал явились три министра чехословацкого правительства, генерал-инспектор армии – потенциальный главнокомандующий в случае, если бы разразилась война, во главе большой группы офицеров Генерального штаба в парадной форме и, наконец, что, пожалуй, наиболее знаменательно, ответственные дипломатические представители 16 великих и малых держав…»21

При всей загруженности деятельностью в Галлиполийском союзе Раевскому удавалось успешно совмещать ее с работой частного преподавателя русского и французского языков с работой в Русском Заграничном Историческом архиве в Праге. Занимаясь же на биологическом факультете Карлова университета, Николай Алексеевич почти ежедневно посещает курсы литературной секции Французского института имени Эрнеста Дени, куда поступил еще в 1924 году.

Первоначально в институте Николай Алексеевич предполагал лишь углубить свое знание французского языка, дабы иметь возможность впоследствии устроиться на работу в одну из французских африканских колоний в качестве энтомолога. Но позже он признается, что учеба в институте сыграла в его жизни гораздо более значимую роль: «Теперь, оглядываясь назад, я вижу, что именно там, в аудиториях литературной секции, начались мои первые писательские шаги, неуклонно уводившие меня в сторону от полюбившейся мне с детства биологической науки…»22

Талант будущего писателя по достоинству оценил преподаватель французского языка профессор Жан Паскье. О нем Николай Алексеевич не раз вспоминал с особой теплотой и искренней благодарностью. После окончания курсов Раевский получил наивысшую оценку за свое конкурсное экзаменационное сочинение по французскому классицизму и был премирован поездкой в Париж.

В Париже Николай Алексеевич пробыл всего месяц, но за этот короткий отрезок времени он успевает сделать ряд важных деловых визитов, один из которых был связан с поручением от председателя общества галлиполийцев Павла Михайловича Трофимова: «За несколько минут до начала посадки на перрон пришел председатель Союза Галлиполийцев Павел Михайлович Трофимов. Он, как это было условлено заранее, передал мне письмо, которое я должен был лично вручить командиру корпуса, генералу Кутепову. Павел Михайлович предупредил меня, что в случае опасности я должен постараться уничтожить это послание…»23

О свидании было договорено заранее: «Генерал Кутепов сам отворил дверь и принял меня в своей очень скромной квартире. Я вытянулся, как полагалось военному, и отрапортовал:

– Ваше Высокопревосходительство, Дроздовского артиллерийского дивизиона капитан Раевский представляется по случаю прибытия в город Париж.

Сейчас, пожалуй, и этот рапорт, отчетливо произнесенный на седьмой год нашего пребывания за границей, представляется смешноватым. Но у нас, галлиполийцев, так полагалось. В свое время я записал этот разговор с командиром корпуса, но запись моя не сохранилась. Никаких важных вопросов мы не обсуждали, а просто я по приказанию генерала, сидя с ним за столом, рассказал довольно подробно о житье-бытье пражских галлиполийцев и передал Кутепову их почтительный привет. В заключение Александр Павлович, пожимая мне руку, сказал:

– Теперь я всецело занят Россией, только Россией»24.

В предместьях Парижа Раевский навещает своего бывшего командира Александра Якубова, в то время возглавлявшего охрану великого князя Николая Николаевича, жившего со своей супругой в скромном замке Шуаньи. После встречи Раевский напишет: «Поездка в Шуаньи была для меня поучительной. Я воочию убедился в том, что там никак не центр борьбы с русской советской революцией. Просто живет большой человек, когда-то блестяще руководивший великой галицейской битвой, которая, по существу, вывела сразу Австро-Венгрию из строя, большой человек, который достойно доживает свой век. Теперь он – историческое воспоминание и ничего больше…»25

Но все же одной из главных задач, которую поставил себе Раевский, отправляясь во Францию, была возможность пополнить свои материалы для диссертации. Несмотря на обширность фондов библиотек Праги, в них все же отсутствовали некоторые нужные научные журналы, в особенности итальянские (к тому времени Николай Алексеевич уже вполне прилично выучил итальянский язык). Он разыскал все необходимые ему материалы в Парижской Национальной библиотеке и в библиотеке Пастеровского института.

«Перед самым отъездом я последний раз побывал в русском Париже, – вспоминает Раевский прощание с друзьями – Меня пригласили поужинать наши бывшие офицеры дроздовцы. Председательствовал за столом милый наш полковник Шеин. Вспоминаю о нем с очень теплым чувством. Также тепло вспоминаю и тех, кто в этот вечер пришел пожелать мне счастливого пути – Александра Георгиевича Ягубова, поручика Гончарова, Пижоля, моего друга князя Володю Волконского и всех других. Мы чокались не бокалами шампанского, а рюмками с русской водкой. ‹…› А на следующий день, когда таксист француз вез меня по улицам великого города на Восточный вокзал, передо мной в последний раз промелькнули и Триумфальная арка, и площадь Согласия, и Лувр – все те места, которые я никогда не забуду. Казалось, не было у меня никаких оснований думать, что я никогда больше не увижу Парижа, ведь я молод, скоро кончу Пражский университет, передо мной как будто неплохое будущее и отчего мне снова не приехать на берег Сены? А я думал с грустью: «Все, последний раз, Парижа мне больше не видать». Думал и, к сожалению, оказался прав…»26

После Парижа пражская жизнь потекла своим чередом… Николай Алексеевич давал уроки, слушал лекции, активно работал над диссертацией. Общие ее контуры наметились уже достаточно ясно и казалось, что судьба молодого ученого после защиты была уже вполне определена… Но тут в его жизни произошло одно очень важное событие, которое в корне изменило весь дальнейший ее ход. В октябре 1928 года, по воле случая, Раевский знакомится с двумя только что вышедшими томами нового издания писем Пушкина под редакцией Модозолевского, и происходит прозрение – он понимает, что истинное его призвание вовсе не биология, которой он увлекался с детства, а литература, и главным образом изучение жизни и творчества Александра Сергеевича Пушкина.

«Возвратившись домой и поужинав, я зажег настольную лампу и принялся за чтение. И… читал до рассвета… Случай сам по себе, конечно, не столь примечателен. Но кто из нас не зачитывался хоть раз в своей жизни до рассвета. ‹…› Отправившись утром в университет, я уловил себя на том, что мои мысли всецело захвачены Пушкиным. Не его стихами, не музыкой его стихов, а впервые – им самим, Пушкиным-человеком, который творил эти прекрасные стихи. Жил. Любил. Страдал. Имел друзей. На протяжении всей сознательной жизни имел свободу. Чтил ее рыцарей, чуть ли не до конца жизни рвался на войну во имя интересов отчизны ‹…› Человек, рожденный не для житейского волнения, не для корысти, не для битв, а для вдохновения, для звуков сладких и молитв – и вдруг эти неоднократные попытки стать военным. Пушкин, весь полный противоречий, а точнее само противоречие, но уже не мрамор, не бронзовая фигура, а живой человек, не до конца понятный, полный загадок, стал для меня таким близким, таким родным»27.

Первым порывом было забросить все, даже диссертацию, и всецело посвятить себя новому увлечению. Однако диссертацию, после некоторых колебаний, Николай Алексеевич все же благополучно закончил (она, кстати, была признана выдающейся). Успешно сдал довольно сложные докторские экзамены и получил степень доктора естественных наук Карлова университета. Но затем долгое время к биологии не возвращался и вскоре научную работу в этой отрасли знаний уже окончательно оставил. Именно тогда, в октябре двадцать восьмого года, будущий писатель Раевский, по его собственному выражению, «остро заболел» Пушкиным и от этого заболевания не излечился до конца своей жизни…

«Наконец, 25 января 1930 года в Историческом зале Карлова университета, где некогда ораторствовал его ректор, впоследствии сожженный как еретик Ян Гус, в торжественной церемонии профессор промотор, приведя меня к академической присяге, вручил мне диплом доктора естественных наук с предоставлением надлежащих прав и преимуществ. Мне было сделано почетное и совсем необычное для студенческой диссертации предложение напечатать ее в трудах Чехословацкой академии наук и искусств.

Я не имел мужества отказаться, и в то же время у меня не хватило решимости снова засесть за микроскоп и доработать свой труд, как это было предложено профессорами. Примерно через год я убедился в том, что перестал быть биологом, и отказался от занимаемого мною места в лаборатории. Теперь я был душевно свободен и сказал себе: «Довольно зоологии, да здравствует Пушкин!..»28

Последующие события в жизни Николая Алексеевича, вплоть до ареста и вынужденного отъезда на родину, были так или иначе связаны уже с новой его страстью. Писатель погружается в исследовательскую работу, с необыкновенным подъемом исследуя миры Пушкинианы. Его всерьез увлекает тема «Пушкин и война». Проведя в богатейшей пражской библиотеке не один день, основательно и кропотливо изучив и обработав все доступные материалы, к началу 1937 года Раевский пишет серьезную работу, на основании которой он решается сделать двухчасовой доклад перед немногочисленной, но весьма квалифицированной аудиторией. Доклад был принят слушателями более чем благосклонно и вызвал весьма оживленный интерес. Раевского начинают приглашать в разные культурные общества, выступление пришлось повторить несколько раз. Николай Алексеевич с радостью понимает, что ему вполне удается заинтересовать слушателей и это вдохновляет его на дальнейшее творческое развитие темы.

Позже тематику пушкиноведческих исследований Николай Алексеевич значительно расширил, начав поиски частных архивов А. Н. Гончаровой-Фризенгоф и Д. Ф. Фикельмон. В результате ему удалось получить из закрытого частного архива копию неизвестного письма Пушкина и он стал первым и единственным из исследователей, кто побывал в замке Бродяны в то счастливое время, когда там еще сохранялась историческая обстановка и документальные свидетельства пушкинских времен. Позже, во время войны, замок был разграблен…

Об истории его изысканий в довоенной Чехословакии гораздо лучше расскажут его книги, вышедшие значительно позже, уже в Советском Союзе. В книге «Портреты заговорили» Николай Алексеевич повествует не только о Пушкине и его окружении, но и в увлекательнейшей форме рассказывает о своих приключениях, связанных с поисками материалов к этой книге. Хочется все же познакомить читателя с одним эпизодом, который не вошел в книгу, но который Николай Алексеевич описал в своих мемуарах:

«Ни в одной из своих публикаций я, однако, не коснулся забавного инцидента, происшедшего во время этого моего памятного визита. Представьте себе обстановку: вечер в уютной малой гостиной замка, освещенной керосиновыми лампами (электричества в то время в Бродянах еще не было). В старинных креслах, на которых когда-то сиживала вдова поэта, навестившая сестру, и сама Александра Николаевна, в этих креслах сидим и беседуем мы: теща владельца замка графиня Эрнфельд, вдова германского генерала, командовавшего кавалергардами Вильгельма II, правнук Александры Николаевны граф Георг Вельцбург, которому принадлежал теперь замок, его молодая тогда супруга и я. Беседуем по-французски. ‹…› Весьма немолодая уже, но бодрая на вид, очень представительная дама графиня Эрнфельд, наводит на меня свой золотой лорнет и говорит:

– Так у них была дуэль?

– Да, мадам.

– Это ужасно! А скажите, кто кого убил, Пушкин Дантеса или Дантес Пушкина?

Граф Вельцбург краснеет и растерянно произносит только одно слово:

– Maman!

Мне пришлось сделать над собой большое усилие, чтобы не рассмеяться, но я спокойно объясняю графине, что к несчастью на дуэли погиб не Дантес, а Пушкин. Перевожу после этого разговор на другую тему, чтобы снова не пришлось делать над собой усилие»29.

К концу двадцатых годов жизнь Раевского складывается вполне благополучно. Он по-прежнему занимается Пушкиным для души. Зарабатывает вполне прилично благодаря работе в государственном Гигиеническом институте Чехословакии, для которого делает сложные научные переводы с французского. Ему также поступает заманчивое приглашение работать помощником библиотекаря во Французском институте, и он его с удовольствием принимает, к тому же частные уроки французского и русского приносят Раевскому неплохой доход. С улучшением материального положения Николай Алексеевич уже может оказывать значительную помощь семье – он шлет большие посылки с продуктами и вещами в Советский Союз (тогда это еще было возможно, чуть позже связь практически прекращается, так как это становится очень опасным для родных). У него даже появляется возможность принарядиться – он заказывает очень приличный дорогой фрак и все полагающиеся к нему аксессуары – фрак ему был необходим, поскольку он испытывал чрезвычайную любовь к танцам (как признается в своих дневниках Раевский) и старался не пропускать ни одного бала, которые устраивали русские заграничные общества. В то время Николай Алексеевич был, по существу, уже не молод, и, поскольку молодость пришлась на тяжелые годы войны и эмиграции, когда не приходилось думать о развлечениях, теперь он наверстывал упущенное и немало времени посвящал тому, что можно назвать светской жизнью:

«При всяком удобном случае охотно танцевал и на больших русских балах, и на маленьких домашних собраниях, и на вечерах, хотя и не домашних, но все же немноголюдных. Пройдя хорошую пражскую школу, я танцевал недурно. Во всяком случае, мои юные дамы, среди которых были и ученицы балетного училища и начинающие балерины, русские и чешки, принятые в труппу Народного театра, эти юные дамы на своего партнера не жаловались. Однажды я даже отважился танцевать танго с моей приятельницей, знаменитой заграничной балериной Елизаветой Николаевной Никольской»30.

Невозможно не коснуться одной из самых главных тем писательского творчества Раевского, ведь к тому времени, как Николай Алексеевич увлекся пушкинистикой, он имел уже большой писательский опыт: «Ещё во время похода на Москву я решил, что если останусь жив, напишу книгу об учащихся-добровольцах. В Крыму, в перерывах между боями, я начал заносить свои впечатления на бумагу. Образовалась уже порядочная пачка листов, но во время исхода из Севастополя она пропала вместе со всеми моими вещами. В Галлиполи не было времени писать воспоминания. Я приступил к ним в феврале 1922 г. в Орхании (Болгария), где стоял в то время Дроздовский артиллерийский дивизион, и окончил обширную рукопись (1059 страниц) 24 июня 1923 г., в том же городе».31

И вот уже в Праге, едва сдав экзамены на докторскую степень и защитив диссертацию, Раевский, как он сам признается, «вновь почувствовал неудержимое желание писать. Писать не воспоминания, а что-то художественное или полухудожественное»32. И уже в 1924 году в издававшемся в Праге журнале «Студенческие годы», он печатает отрывок из задуманной им новой книги под названием «Новороссийск». В нем Раевский описал катастрофу добровольческой армии четырнадцатого марта двадцатого года, которую пережил сам… Отрывок, напечатанный в журнале, имел несомненный успех и был отмечен в целом ряде русских газет, выходивших в разных странах Европы и в Соединенных Штатах. Окрыленный хотя и небольшим, но все же успехом, Раевский продолжил работать над повестью, которую назвал: «Добровольцы. Повесть крымских дней». Закончив книгу к концу 1931 года, он попытался ее издать, но безуспешно. Никто тогда не знал Николая Раевского как писателя и издатели, возможно, не хотели рисковать. Но, скорее, дело было в другом. Сам Раевский, размышляя на эту тему пишет: «В самом деле, я чувствовал, что для красных моя повесть слишком белая, а вот белые друзья мои, которым я давал ее прочесть, находили ее, правда, не красной, но слишком, мол, объективной и потому красноватой, во всяком случае не снежно белой»33. Скорее всего, именно эта «красноватость» и была причиной отказов издать повесть. Очень жаль. В. В. Набоков (с писателем Раевский был очень близко знаком, их объединяла одна общая страсть – бабочки), которому Раевский отправил рукопись, весьма высоко оценил повесть, но у него была своя версия на счет того, почему ее не печатали: «Владимир Владимирович ответил мне очень подробным и лестным письмом, в котором он одобрил и содержание присланных ему отрывков, и мой стиль, но впоследствии в другом письме он мне сказал примерно так:

«– Николай Алексеевич, вы не огорчайтесь тем, что вас не печатают. Вас не печатают не потому, что вы пишите плохо, а как раз потому, что пишите хорошо и можете, чего доброго, стать кому-то конкурентом»34.

В начале тридцатых годов мировой экономический кризис весьма негативно сказывается и на материальном положении Раевского – работа в Институте Гигиены резко сокращается, одно за другим закрываются научные организации, уходят многие ученики. Появляются серьезные долги и чтобы рассчитаться с кредиторами, он принимает трудное для себя решение – продать рукописи, в числе которых были «Дневник галлиполийца», а также повести «1918 год» и «Добровольцы», которые в Чехословакии так и не были напечатаны, в Русский зарубежный архив35.

Конец тридцатых принес с собой еще более тяжелую ситуацию. В 1939 году Чехословакия временно перестала существовать как государство. Волею судеб Раевский живет теперь в протекторате Богемия и Моравия, в котором полновластными хозяевами стали немцы, оккупировавшие эти земли, остававшиеся тогда в составе Чехии. После расчленения страны Словакия стала практически марионеточным государством. Этому предшествовало событие, вошедшее в историю как «Мюнхенское соглашение», которое и послужило первым толчком к катастрофическому разделу Чехословакии и оккупации ее Германией.

Вот как Николай Алексеевич описывает в своем пражском дневнике всего несколько дней осени 1938 года. Всего несколько скупых абзацев, но как пронзительно и точно передает он настроение, царившее в стране:

«20/IX. По-моему, положение безнадежно. Правительство отвергло лондонский «план». Как гражданин не могу не сочувствовать мужеству чехов, как обыватель, конечно, горюю. Если будет война, оставленная всеми Чехословакия погибнет без остатка. Даже если уцелею, придётся все начинать сначала. Тоска зверская, невыносимая. Понимаю Марью Степановну с её мыслями о флаконе36. От этой самой тоски пошёл слушать «Женитьбу Фигаро». Не помогло. Чудная музыка только временами доходила до сознания. Теперь почти конец, аплодисменты, визави. Совсем почти как всегда. Но в антрактах лица у всех серьёзные и, чувствуется, пришли тоже разгонять тоску. У нас в «Огоньке» считают, что у чехов при отчаянной решимости есть процентов 10 вероятности все-таки вызвать европейскую войну. Даже самые большие ругатели присмирели и в своей среде. Слишком большая трагедия. Вчера Осусский вышел из кабинета в слезах и сказал журналистам:

– Предают целый народ, даже не спросив его мнения. Если тон немецких радио соответствует положению вещей, нападение Германии, поддержанной Польшей и Венгрией, неизбежно. Не вижу выхода, не вижу. Во всяком случае самого страшного – прихода сюда советских войск – не будет. Выступление Венгрии совершенно исключает эту возможность.

21/IX. Войны не будет. Бомб не будет. Жизнь понемножку покатится своим чередом. Капитуляция… Основное чувство – стыд, стыд, жуткий стыд… Чувствуешь себя без вины виноватым перед чехами. Бедные. Многие женщины плакали, когда спикер срывающимся голосом читал официальное сообщение. Да, говорят, плакали и некоторые офицеры на улице. Двадцатилетие республики. Никогда не забуду – теплый тихий вечер, слабо освещённые Вацлавские ночи; (рекламы потушены). Стою в толпе около «Каруны». Штепанок читает воззвание начальника пропаганды, великолепно написанное, трагическое… Только сравнение Чехословакии с Иисусом Христом безвкусно. Тихо, где-то звонят колокола. Передо мной плачет женщина, кажется проститутка… Независимость чешского государства фактически кончается. О манифестациях напишу завтра. Гнусно, гнусно… И нет даже подсознательной радости от того, что можно, кажется, выкинуть маску и ликвидировать ненужные больше «железные запасы»37. Жалкие все, жалкие…»38

В воздухе все сильнее и сильнее пахло войной. Многочисленные боевые эшелоны тянулись в Польшу. Некоторые из них проходили и через Прагу. Обстановка в стране была крайне напряженная, в русских эмигрантских кругах началось брожение. Главный вопрос: как быть, когда начнется большая война? В том, что она начнется, уже никто практически не сомневался. Русское эмигрантское общество разделилось на несколько противоборствующих групп. Образовалась ничтожно малая, но очень опасная группа «русских нацистов». Эти будут всячески помогать немцам. С другой стороны, ходили слухи о том, что некоторые группировки собираются активно помогать советской армии. Раевский твердо стоит на позиции строжайшего нейтралитета: «Наша позиция ясная. В случае войны и до самого ее конца мы прекращаем всякую идеологическую борьбу против советской власти и ни в коем случае, и ни в какой форме не будем содействовать немцам. В то же время мы, как противники советского режима, не можем оказывать помощь советской власти, но если она будет защищать нашу родину, то бороться против нее мы не будем»39. Ждать начала неизбежных грозных событий пришлось недолго. Двадцать третьего августа был заключен германо-советский пакт о ненападении, а первого сентября германские армии уже начали наступление на Польшу. Мировая война началась.

В первые же дни нападения гитлеровской Германии на СССР все советские граждане были интернированы из Чехословакии. Из пяти примерно тысяч русских эмигрантов, живших в Праге по так называемым Нансеновским паспортам, сорок шесть человек, считавшихся небезопасными для Германии, в том числе и Раевский, были арестованы.

«Мы спустились в довольно большое помещение, в котором уже было несколько десятков людей, стоявших смирно. Среди них я заметил нескольких знакомых русских. Ко мне подошел молодой офицер эсэсовец, какого звания – не помню, да и в эсэсовских званиях я еще не разбирался. Он скомандовал мне вывернуть карманы, быстро прошелся рукой по пиджаку, вынул неосторожно захваченный мною хорошо очиненный карандаш и сказал что-то такое, чего я не разобрал. Я продолжал стоять навытяжку, держа карандаш в руке. Вид у меня был, вероятно, довольно глупый. Офицер, не меняя выражения лица, сухим автоматическим движением дал мне пощечину. Это была первая пощечина в моей жизни. Странное дело, я не почувствовал себя оскорбленным. Офицер действовал как автомат, а на автоматы ведь не обижаются. Потом я услышал от русских свидетелей этой сцены, что я держал себя с достоинством и совсем будто бы не волновался. Пусть так, не волновался, но все-таки пощечины этой не забыл ‹…› Грузовик тронулся, я понял, что нас повезут в тюрьму. Сопровождавший нас молодой эсэсовец-офицер, посмотрев внимательно на меня, ткнул пальцем в воздух перед собой и спокойно грозным голосом спросил:

– Jude? (Еврей?)

Я, все время стараясь оставаться спокойным, ответил четко:

– Nein. Ehemaliger Zarenoffizier. (Нет, бывший царский офицер) ‹…›

Не знаю совершенно, какое, собственно, мне предъявят обвинение. О дисциплине, существовавшей в немецких местах заключения, долго говорить не стоит. Это общее место воспоминаний всех, побывавших в оных местах. Порядки были рассчитаны на то, чтобы заключенный ни на минуту не забывал о том, что он заключенный. Если гремела дверь и входил кто-то из начальства, маленького или большого, вскакивать надо было моментально и стоять смирно, вытянув руки по швам. Если надо было передвигаться по коридору, то мы не шли, а обязательно бежали мелкой неутомительной рысью, но обязательно рысью. А стоять в любой канцелярии и вообще в любом помещении, куда тебя привели, надо было обязательно не только навытяжку, но прикасаясь кончиком носа к стене. Обязательно прикасаясь, и только кончиком, иначе – по морде. Утром убирать постели строго по инструкции, иначе – по морде. И все так: серия регламентированных движений по любому ‹…› когда мы мелкой рысцой пробегаем по коридору мимо одной из камер, наш староста коммунист, осторожно озираясь, торопливо вытаскивает из какой-то щели крохотную записку, свернутую в трубочку. На ней грозные новости: немцы ведут блицкриг – молниеносную войну, и ведут ее удачно. Один за другим попадают в их руки наши русские города. Был у нас в течение нескольких дней и другой источник информации, источник совсем необычный. Недалеко от нашей тюрьмы высокая башня с большими часами, одна из тех многочисленных башен, в честь которых Прагу называют, между прочим, и стобашенной. На верхушке башни крытая галерея и там в течение нескольких дней появлялась все одна и та же молодая женщина. Мы видели ее из окна камеры совершенно ясно. Женщина опиралась об перила, делала правой рукой приветственный знак, а потом начинала медленно и четко выписывать в воздухе чешские буквы. Это были города, занятые немцами. Помню, женщина ясно начертила на воздухе слово «Минск». Староста горестно покачал головой: это ведь далеко от границы – Минск. Да, неблизко. Но однажды, к нашему огорчению, в то время, когда молодая женщина передавала с башни телеинформацию, за ее спиной появилось двое эсэсовцев. Женщину увели, и мы, конечно, больше ее не видели. Каким-то путем наш староста коммунист узнал, что эта молодая женщина – еврейка и она передавала с башни новости своему отцу, заключенному в одной из камер нашей тюрьмы…‹…› Обманывать себя не хочу: мне прежде всего очень хочется жить дальше. Если бы я был верующим, вероятно, шептал бы про себя молитвы, но я прочно уверен в том, что это ни к чему, совсем ни к чему. Подумал о маме. Жива она или давно уже нет ее на свете, моей мамы? Подумал напряженно и вдруг ощутил ясно: жива мама, жива, и сейчас думает обо мне, и вот странное ощущение – мне показалось, что по моему бритому затылку прошлась чья-то ласковая рука. Нет, не чья-то – ее рука! И мне стало спокойно…»40

Продержав Николая Алексеевича два с половиной месяца в тюрьме, в гестапо, очевидно, решили, что этот русский не столь уж опасен. Его выпускают на свободу, взяв подписку о невыезде, К счастью, в гестапо не знали о статье, написанной Николаем Алексеевичем в 1938 году для одного французского журнала, где он весьма нелестно и жестко отзывается о странах, участвовавших в предательстве Чехословакии, которую он справедливо считал своей второй родиной и горячо любил. Ту статью не успели напечатать, иначе писателя Раевского из гестапо, скорее всего, не выпустили бы, а возможно, и расстреляли.

Надо было жить дальше в прочно оккупированной германцами стране. Начались нудные, тоскливые, серые германские будни. Работы практически почти не осталось. Французский институт закрылся, положение спасало лишь то, что предусмотрительный мсье Фишель, директор института, видимо, заранее заключил соглашение с одним чехом, который с начала войны организовал в помещении будто бы бывшего института частную школу французского языка. Раевский по-прежнему оставался помощником библиотекаря теперь уже этой частной школы.

В первые месяцы сорокового года Николай Алексеевич был занят почти исключительно своими маленькими личными делами. Связь с домом давно и безнадежно порвалась, не осталось в Праге и по-настоящему близких людей. Почти все друзья покинули Чехословакию – кто уехал в Лондон, кто во Францию. Судьба как будто вновь решает испытать Николая Алексеевича, пережившего Первую мировую войну, две революции, кровавую Гражданскую и еще многое-многое другое, на прочность. Но, как ни странно, именно в это невозможно тяжелое для него время она вдруг делает необычный подарок – посылает ему одно из самых сильных душевных потрясений… Она дарит ему, уже почти пожилому человеку, любовь… Любовь бескорыстную, жертвенную… Многое в этой любви было от отеческой заботы – юная поэтесса Оля Крейчева была младше на 29 лет. Необыкновенно талантливая, с ломким, порывистым характером и большими страстями, слишком большими для 17 лет – она пленила Раевского живым и впечатлительным умом.

Первая их встреча произошла, когда Николай Алексеевич был приглашен в молодежный лагерь «Русских витязей», где его попросили прочесть ребятам-гимназистам небольшой литературный доклад. Оля, красивая и стройная девочка-девушка, была среди слушателей. Тогда Раевский хоть и видел ее, но не обратил внимания. Настоящее их знакомство состоялось позже. Толчком послужил разговор, состоявшийся в гостях у друзей Николая Алексеевича: «Николай Алексеевич, вы, кажется, знаете Олю Крейчеву?

– Да, немного, совсем немного. Раз только ее видел.

– А вы знаете, Крейчева – очень талантливая девочка. Пишет хорошие стихи. Хотите посмотреть?

– Да, пожалуйста. – Вероятно, голос мой прозвучал суховато. Ну, думаю, очередное гимназическое творчество.

Мария Степановна протянула мне тетрадку, где еще трудночитаемым, но уже взрослым, недетским почерком были написаны стихи. ‹…›

Да, мне сразу показалось, что у этой девочки несомненный талант. Я стал перелистывать тетрадку, вчитываться. Оле, оказывается, шестнадцать лет, но говорят, что она уже не ребенок»41.

Узнав, что милая Олечка была сиротой «без геллера в кармане», Николай Алексеевич уже не мог оставить ее на произвол судьбы. В период знакомства с Николаем Алексеевичем она жила в семье приютивших ее пражских сердобольных знакомых Раевского – Шеттнеров, сын которых, Слава, Олин ровесник и друг, был его учеником.

Много, много было «достоевщины» в Оле и ее юной судьбе. Все это не могло оставить равнодушным такого внимательного к чужим судьбам человека, как Николай Алексеевич. Он тут же взялся за образование юной поэтессы и стал давать ей уроки французского, посильно помогая ей морально и финансово. В те военные годы, как бы странно это ни казалось, именно заботы об Оле становятся главным содержанием пражской жизни Раевского. Николай Алексеевич приходится стать доверенным лицом юного пылкого сердца – точнее, сразу двух – как оказалось, «дети» – Оля и Слава – были отчаянно влюблены друг в друга, однако родители Славы резко восстали против этого романа. Долгие месяцы и даже годы Николай Алексеевич участвует в семейной драме, принимая на себя роль посредника и советника и не замечает, как в попытках примирить враждующие стороны, сам бесповоротно влюбляется в девушку…

Когда же «дети» наконец поженились (Раевский принял в организации свадьбы самое деятельное участие), Николай Алексеевич продолжил играть значительную роль в их судьбе, – помогал финансово, занимался изданием стихов Оли. «Я бесконечно благодарен покойной Оле, – напишет Раевский своей пражской знакомой уже в 1988 году, – за то, что, заботясь о ней, я сравнительно легко и содержательно провел пять тяжелых военных лет».

Эта романтическая сторона жизни Раевского записана им самим в пражских дневниках. Возможно, эти дневники будут в скором времени изданы отдельной книжкой.

После оккупации Праги немцами Раевский не прекратил свою работу по Пушкину – он ведет ее теперь по двум направлениям: во-первых, продолжает давно уже начатое исследование личности графини Фикельмон и ее отношений с Пушкиным, одновременно с этим он начинает двухтомное научное исследование под названием «Пушкин в Эрзерумском походе». Приближавшийся конец войны не сулил Николаю Алексеевичу ничего хорошего, и поэтому Раевский, зная, что задуманного труда он не успеет закончить, уложил все свои материалы в два объемистых конверта и передал их на хранение своему приятелю. Впоследствии он узнал, что профессор умер, и этих материалов, к сожалению, разыскать не удалось.

В начале сорок пятого года Германия, что называется, дышала на ладан. Стальные тиски сжимали ее и с востока и с запада. Было совершенно ясно, что конец войны совсем близок. «Думаю, что будущий историк, если он, между прочим, займется и настроениями пражских галлиполийцев в этот период, – вспоминал Раевский, – вряд ли обвинит нас в том, что мы желали прихода в Прагу американцев, а не большевиков. Одно дело – желать победу Советскому Союзу, а другое дело – попасть в советские тюрьмы, что, по нашему общему убеждению, грозило нам в случае прихода в Прагу советских войск совершенно реально»42.

Союзники прочно овладели воздушным пространством Германии. Однако многочисленные сухопутные их дивизии все еще не приступали к открытию второго фронта. Зато советские армии уже вплотную подошли к границам Чехословакии. Но все равно невозможно было предугадать, кто же первым войдет в Прагу – англо-американцы или советская армия. Многие русские эмигранты в спешке покидали тогда Прагу, некоторые отбывали в Германию, но Николай Алексеевич решает остаться: «Спасаться в Германию для меня было абсолютно неприемлемо по моральным причинам. Не принимая чехословацкого гражданства, я всецело был связан с этой страной, искренне ее любил и не мог зачеркнуть двадцати лет своей жизни. Не скрою, что некоторую роль в моем твердом желании не ехать в Германию сыграла и пощечина, полученная мною от нацистского офицера в тюрьме. Единственная пощечина, полученная мною в жизни. ‹…› Да, я откровенно желал прихода американцев, так же как и все почти наши галлиполийцы, а на случай возможного все же прихода большевиков я принял окончательное, как мне казалось, решение: в случае прихода красных я отравлюсь. Оружия у меня не было. Я уговорился с одной пожилой докторшей, также уезжавшей в Германию, что на вокзале она мне передаст склянку со смертельной дозой яда». К счастью, склянку она на вокзал не принесла:

– Николай Алексеевич, яда я вам не принесла. Совесть не позволила. Я вот уезжаю в Германию, а вы остаетесь здесь и чего доброго действительно отравитесь. Что же было делать? Я покорился судьбе»43.

В последующие месяцы события развивались с катастрофической быстротой. И вот, наконец, второго мая советская армия, преодолев ожесточенное сопротивление немцев, завершила взятие Берлина штурмом Рейхстага, над которым взвилось красное знамя. Девятого мая наголову разбитая Германия наконец капитулировала. В ближайшие же дни в Праге стало известно, что американцы заняли Пльзень – всего в ста с небольшим километрах от Праги. Все ждали, что американские танки вскоре появятся на улицах города. В их ожидании собрались толпы пражан, вышедших встречать победителей. Люди стояли вдоль улиц, вероятно, несколько часов, но ни один американский танк так и не появился: «К вечеру поползли слухи о том, что в город придут не союзники, а Красная Армия. Так ее называли по старинке. Уходить было некуда, да к тому же за последние недели я совершенно потерял чувство инициативы. По временам только открывал свой шкап, посматривал на пушкинские папки и мой скромный гардероб. Снова и снова задавал себе вопрос: «вариант А или Б?» На случай варианта «Б» я в тот день, когда докторша не принесла мне на вокзал яду, заготовил хорошую прочную веревку с соответствующей петлей, которая хранилась в моем чемодане. Под кроватью стоял предмет более интересный. Это была бутылка красного вина, подаренная мне доцентом Кафкой, для того чтобы отпраздновать освобождение Праги согласно варианту «А». Утром 9 мая моя хозяйка позвала меня к себе в столовую слушать радио. Диктор несколько раз повторил одно и то же сообщение: «Красная Армия входит в город». Пани Марышева спросила меня встревоженно:

– Что же вы думаете делать, доктор?

– Что я думаю делать? Ничего. Пойду сейчас смотреть, что делается на улице.

Поздравил хозяйку и ее дочь с окончанием войны, до которого они благополучно дожили. ‹… › о существовании веревки на предмет варианта «Б», который начал осуществляться, я совершенно забыл. Положил в портфель завернутую в газету бутылку варианта «А» и поскорее пошел навестить Олю. По дороге пришлось перелезть через несколько баррикад, но их уже никто не охранял. Никаких войск в городе еще не было. Полусонная Оля, открыв дверь, недовольным голосом спросила меня, отчего я так рано.

– Оленька, война кончилась! Красная Армия вступает в город. Она с криком бросилась мне на шею. Мы решили пройти к Гвоздиковым. Сидя на диване в их комнате, я через открытое окно увидел первый советский танк, который медленно шел где-то в конце улицы. Ни Олю, ни барышень Гвоздиковых я никогда не называл девушками, а тем более девочками. Но сейчас я внезапно вспомнил, что каждая из них вдвое моложе меня и сказал во всеуслышание:

– Девочки, вот ползет моя смерть. Это конец.

Меня обняли и Оля и Галя.

– Что вы, Николай Алексеевич, вы будете еще жить долго, хорошо жить.

Полуеврейка Нина сказала мне:

– Николай Алексеевич, это пришла наша армия, русская армия.

– Нет, девочки, конец, – повторил я с безнадежным спокойствием. Но затем постарался взять себя в руки и приободриться»44.

Еще несколько выдержек из воспоминаний Николая Алексеевича очень точно передают атмосферу и общее настроение, царившее в те дни, а некоторые детали весьма интересны и познавательны: «Я забежал домой на насколько минут для того, чтобы сделать то, что согласно заранее обдуманному плану надо было исполнить еще утром. Я растопил печку и бросил в огонь Уставы Галлиполийского союза и газету новопоколенцев с призывом убить Кирова. О лежавшей в чемодане прочной веревке снова не вспомнил. Невозможно было думать о смерти в этот день всеобщего ликования, поцелуев, цветов и победных кликов. Потом я снова отправился к Оле. На Карловом намести недалеко от тюрьмы я увидел расходившуюся толпу людей, которые о чем-то оживленно говорили. Оказалось, что здесь совсем недавно какие-то парни раздели догола немецкую девушку, будто бы служившую в гестапо, и повесили ее за ногу на придорожном фонаре. Некоторые проходившие мимо мужчины тушили об ее тело свои сигареты. Подошел советский офицер, велел снять повешенную, которая уже потеряла сознание, вызвать скорую помощь и отправить ее в больницу. Приказание было исполнено. Немного дальше я встретил молодого русского хирурга, который ночью дежурил в своей клинике. Туда доставили двух совсем маленьких немецких мальчиков, у которых какие-то изверги вырезали языки. Молодому хирургу пришлось их зашивать.

Когда мы встретились с Олей, я не рассказал ей об этих ужасах. Оля была охвачена победным угаром. Поведала мне, что день сегодня необыкновенный, замечательный. Она уже, оказывается, успела влезть на танк, протанцевала там чечетку, а потом читала солдатам стихи Есенина и свои собственные. Один молодой сержант, очень славный, сразу же в нее влюбился и, обращаясь на «ты», предложил ей сойтись с ним, а после ехать в Советский Союз: там хорошо, у них замечательный сад и мама такая хорошая. Все будет хорошо. Она со смехом ответила, что у нее муж и ребенок, а сержант настаивал на своем: «Так ты разведись с мужем, а дочку мы увезем к нам». Напористый был сержант, но славный, очень славный.

Пообедали мы в небольшом ресторане, причем хозяин ни с кого не брал денег. Это было уже совсем нечто необыкновенное. Мне он заявил:

– Русские нас спасли, и белые, и красные»45.

На следующий день десятого мая Николай Алексеевич начал свои прощальные посещения оставшихся в Праге немногочисленных уже друзей… Двенадцатого утром он сделает в дневнике последнюю краткую запись: «Пока что я не жалею о том, что не принял яда».

А вечером, вернувшись домой, Николай Алексеевич застанет там двоих – молодого офицера в военной форме и второго, штатского человека в черной кожаной куртке. Все было предельно ясно. Произведя тщательный обыск, Раевского увезли, сказав, что он задержан для проверки. После первого же допроса, на котором ему было предложено подробно рассказать, кто он, где служил в Гражданскую войну, что делал в Праге, почему не вернулся в Советский Союз и так далее, капитан, проводивший допрос, прочел постановление об его аресте. Через несколько дней Раевскому было объявлено постановление прокурора о привлечении к суду по целому ряду статей, по каждой из которых мог последовать смертный приговор. Например, статья «Участие в Гражданской войне» приравнивалась к вооруженному восстанию против советской власти.

«Мы оставались на вилле Гайды46 еще около недели. – вспоминает он позже. – Было время поразмышлять как следует, и я пришел к тому заключению, что мне, галлиполийцу, не подобает молча ждать решения своей участи. Я подал заявление на имя прокурора, суть которого заключалась в том, что, прекратив безнадежную борьбу против советской власти, я тем не менее остаюсь ее убежденным противником, так как личность в Советском Союзе не пользуется достаточной свободой. Все те же более осведомленные заключенные нашли мой поступок безумным»47. Но, как выяснится впоследствии, этот поступок сыграл, возможно, решающую роль в дальнейшем ходе событий. К этому эпизоду мы еще вернемся.

«На вилле генерала Гайды мы пробыли еще около недели. Советская тюремная дисциплина, надо сказать, оказалась совсем не похожей на издевательскую немецкую. Физиономий не били, не заставляли передвигаться по зданию обязательно бегом, никто не стоял в ожидании допроса у стены, уткнувшись в нее носом, но только кончиком носа. Вначале я не знал, как, собственно, называется то учреждение, которое нас арестовало и держало на вилле. А учреждение оказалось самое страшное – Смерш – сокращение слов «смерть шпионам». Только этого еще не хватало в моей скромной биографии. Однажды после утреннего завтрака – кружки чая с хлебом – нам наконец приказали приготовиться к отъезду. Перед виллой стояло два грузовика и легковая машина. Вслед за нами из учреждения вышел начальник учреждения полковник и старший лейтенант, по всему судя, человек, несомненно, жестокий. Я попросил разрешения обратиться к полковнику. Он ответил вежливо:

– Говорите, что вам нужно.

Я доложил, что при обыске у меня изъяты папки с документами по Пушкину, а в них, мол, есть то-то и то-то. Полковник ответил успокоительно:

– Не беспокойтесь, все в порядке. Чемодан пойдет с вами.

Заговорил злобный помощник:

– Товарищ полковник, я у него там нашел список умерших членов организации.

– Это нам не нужно. Мы с мертвыми не воюем.

Старший лейтенант не унимался:

– Товарищ полковник, против фамилии капитана Трофимова отметка «пал смертью храбрых в Советском Союзе».

– Вечная память. Мы не воюем с мертвыми.

Старший лейтенант чуть заметно улыбнулся. Улыбнулся сдержанно, но весьма неодобрительно. Вероятно, он не в ладах со своим начальством»48. И вот грузовики с заключенными медленно двинулись в путь – сначала на север Чехии, где пересекли границу с Германией неподалеку от города Теплице. Из своего грузовика Раевский сможет в последний раз увидеть огромный замок и старинный парк, мимо которого очень тихим ходом шли машины. Здесь, в этом старинном замке, жила дочь графини Фикельмон, княгиня Кляри-и-Альдринген, и сюда же часто наезжала ее мать, графиня Долли Фикельмон… Легко можно представить, какие чувства испытывал тогда заключенный Раевский, проезжая совсем близко от ворот Теплицкого замка, так тесно связанного с именем горячо им любимого Пушкина… Затем грузовики проехали через разбомбленный Дрезден, где их задержали на несколько дней (для Раевского это обстоятельство так и осталось загадкой, поскольку в Дрездене совершенно ничего не происходило). Затем, проделав долгий и сложный путь назад, двигаясь теперь на юг, пересекли границу с Чехословакией еще два раза и оказались уже в Австрии, где под Веной, в маленьком курортном городке Бадене и состоялся суд.

Именно там, в Бадене, был расположен один из крупных военных штабов – штаб Центральной группы войск. При нем имелся военный суд, состоявший из квалифицированных юристов. В тюрьме знающие советские порядки люди объяснили остальным заключенным, что они много выиграли, попав в ведение этого суда.

«В этот же день дежурный солдат провел меня в комнату военного следователя, которому было поручено мое дело. Им оказался молодой еще капитан с академическим значком. Для первого, так сказать, знакомства он заявил мне:

– Имейте в виду, Раевский, что если вы попытаетесь доказывать мне, что вы только случайно приняли участие в Гражданской войне на стороне белых, то я вам не поверю. Я ответил, что такого намерения у меня вовсе нет. Я доброволец и принял участие в Гражданской войне на стороне белых совершенно сознательно. Капитан, видимо, остался доволен моим ответом и приступил к подробному допросу. Он вел его настойчиво, но вполне вежливо. Чувствовался опытный человек с основательной юридической подготовкой. Мне, сыну и внуку юристов, это сразу стало заметно»49.

Николаю Алексеевичу было объявлено, что на днях состоится суд по его делу. Следователь вручил арестованному «Уголовный кодекс СССР» и приказал с ним ознакомиться. «Перелистывая кодекс, я нашел те статьи, по которым мне было предъявлено обвинение в Кладно. Убедился в том, что по каждой из них возможна высшая мера наказания»50. На следующее утро, около десяти часов, за арестантом Раевским пришел дежурный сержант и провел его в зал суда, где за столом, покрытым красным сукном, уже сидели трое судей и секретарь. Председательское место занимал полковник с юридическим значком на кителе. Он объявил заседание открытым, следом объявил, что в распорядительном заседании суд отменил все те статьи, по которым было ранее предъявлено обвинение, и теперь Раевский обвиняется только в том, что он содействовал международной буржуазии в ее борьбе с советской властью (статья 58, пункт 4 «Уложения о наказаниях»). Полковник прибавил еще, что в исключительно тяжелых случаях по этой статье также может быть применена высшая мера наказания. Далее начался допрос, но прежде чем перейти к делу, председатель вдруг заявил, что суд желает выслушать сначала рассказ о работах Николая Алексеевича по Пушкину, что для Раевского оказалось совершенно неожиданным. «Я, конечно, обрадовался. Признак, несомненно, хороший. Из подсудимого я на время превращался в докладчика по пушкинским делам. Полковник к тому же приказал мне подать стул и, сидя на нем, я экспромтом сделал приблизительно полуторачасовой научный доклад о своих работах. Судьи и секретарша слушали его с несомненным интересом. Полковник задал мне ряд дополнительных вопросов, касавшихся различных фактов пушкинской биографии, и, судя по этим вопросам, я понял, что председатель военного суда недурно знаком с современным состоянием науки о Пушкине. Со стороны, вероятно, было бы несколько странно услышать, что подсудимому контрреволюционеру задается, например, такой вопрос: «Так вы утверждаете, что только Александре Николаевне Пушкин сказал о предстоящей дуэли?»

– Да, по-видимому, это прочно установленный факт.

Один из членов суда спросил меня, был ли я намерен ознакомить советских пушкинистов с результатами моих изысканий? Я сказал, что собирался послать несколько десятков экземпляров своей книги, если бы она вышла, в Советский Союз.

– Больше вопросов к подсудимому нет, – сказал председатель.

Я понял, что теперь мне следует встать. После полуторачасового пушкинского вступления деловая часть заседания продолжалась, вероятно, менее часа. Забыл сказать о том, что на суде этом не было ни прокурора, ни защитника. Защищаться было предоставлено по закону самому подсудимому, и я произнес свою защитительную речь примерно в течение двадцати минут. Когда я дошел до того места, что Союз Галлиполийцев в Праге постепенно обратился в своего рода клуб бывших участников Гражданской войны, спаянных своими воспоминаниями, председатель вставил: «Пиквикский клуб». Я воздержался от улыбки. Говорил я с подъемом, но достаточно спокойно и чувствовал, что взял, во всяком случае, правильный тон. Председатель суда, пушкинист-любитель, несомненно, отнесся к подсудимому с сочувствием, а остальные члены суда ему не перечат. По окончании допроса судьи приступили к совещанию, а меня на это время тот же сержант отвел в другую комнату. По пути он мне заявил:

– Вы хорошо защищались. Орел!

Оказалось, что он все время стоял у приоткрытой двери и слушал, что там, в зале, происходит»51.

Ждать решения своей судьбы арестованному Раевскому пришлось не более получаса. Полковник стоя прочел приговор. В нем, между прочим, упоминалось о том, что суд считает смягчающими вину обстоятельствами тот факт, что Раевский добровольно поступил во время войны в Михайловское артиллерийское училище и получил три боевые награды. А также тот факт, что, проживая за границей, не принял иностранного подданства. Заключительные строки приговора звучали так: «Приговором военного трибунала Центральной группы войск от 16 июля 1945 г. признан виновным в совершении преступления, предусмотренного ст. 58-4 УК РСФСР, и приговорен к лишению свободы в ИТЛ сроком на 5 лет, с поражением в правах сроком на 3, без конфискации имущества»52.

Через несколько дней приговор был утвержден официально и вступил в законную силу. Николаю Алексеевичу так же передали и то, что бывший его следователь был несколько удивлен относительной мягкостью приговора. Он ожидал как минимум десятки. Стоит отметить еще один очень значительный, можно сказать главный эпизод, – дело в том, что и этого срока Николай Алексеевич смог бы избежать, – судья предложил ему раскаяться и подать прошение о помиловании. Но раскаявшись, Раевский публично отрекся бы от своих убеждений. Казалось бы, чего стоит написать… и вот она, свобода. Но «Жизнь Родине – честь никому» этот завет русского офицера Николай Алексеевич пронес через всю свою жизнь, иначе Раевский не был бы Раевским! Прошения он писать не стал…

Уместно теперь будет вспомнить то, о чем было упомянуто в начале повествования – Пушкин стал для писателя Раевского не только главной темой его литературных трудов, но и своеобразным оберегом и, как уже говорилось, возможно, спас его от смерти… По крайней мере, сам Николай Алексеевич считал именно так. О том, что могло грозить бывшему белогвардейскому офицеру и ярому борцу с большевиками, догадаться несложно. Достаточно вспомнить, как казнили атамана Краснова с его подвижниками и ряд офицеров армии Колчака. «В Баденские ночи я порой размышлял и о том, как счастливо, по существу, сложилась моя судьба. Не подай я в свое время в Кладно заявление прокурору о том, что я по-прежнему остаюсь принципиальным противником советской власти, заявление, которое многие считали роковой ошибкой, меня, почти наверное, судил бы дивизионный военный суд в Кладно, в котором, видимо, не было квалифицированных юристов. Но на заявление упорного белогвардейца, которое, видимо, было переслано дальше, обратили внимание и вызвали меня в Баден. Там военный суд штаба Центральной группы войск прежде всего отменил все статьи, по которым меня собирались судить в Кладно, а благодаря тому что председатель оказался пушкинистом-любителем, был вынесен приговор, против которого возражать было трудно: я не чувствовал себя неким невинным агнцем»53.

Из австрийского Бадена Раевского и других советских заключенных, перевезли в маленький венгерский город Шапрон, откуда специальный поезд должен был отправиться непосредственно в Советский Союз. «Перед тем как подняться в предназначенную нам теплушку, я сказал вполголоса: «Прощай, Европа». Мой сосед на этот раз, все тот же офицер кубанец, о котором я не раз уже упоминал, прибавил, безнадежно махнув рукой:

– Прощай, жизнь»54.

6 сентября 1945 года поезд отошел от перрона и вскоре пересек границу с Советским Союзом.

И вот Николай Алексеевич возвращается на Родину, которую не надеялся увидеть когда-либо вновь. Вид родных пейзажей, столь любимых и близких сердцу, вызывает смешанные чувства – ведь теперь не остается сомнений, что с прошлой жизнью, с Прагой, с Белым движением покончено бесповоротно. Ему вновь предстоит познакомиться со страной, которую Раевский покинул уже как четверть века. Все было для него теперь новым, незнакомым… В нем снова просыпается исследователь. Со свойственной ему живой заинтересованностью Николай Алексеевич начинает узнавать эту, совершенно новую страну, новых ее жителей. Он складывает как мозаику свои наблюдения за людьми, событиями, деталями, постепенно рисует ее образ.

Нужно ли говорить о том, что условия содержания арестантов в пересыльной тюрьме Львова, куда попал Николай Алексеевич, были крайне тяжелыми – отопления в бараках не было, и заключенные жестоко мерзли. Для Раевского это было слишком тяжелым испытанием, он совершенно не переносил холода. Спали на матрасах, положенных прямо на пол. Лагерный паек был крайне скудным, самой распространенной причиной смерти в тюрьме были желудочно-кишечные заболевания и главным образом дистрофия. Умирали по преимуществу иностранцы и эмигранты.

Среди заключенных в тюрьме оказался знакомый по Праге молодой врач Борис Янда, он работал в морге патологоанатомом и, желая помочь Раевскому, попросил начальство назначить ему помощника, имея в виду Николая Алексеевича, а обосновал просьбу тем, что тот – биолог по образованию и имеет степень доктора естественных наук. Начальство пошло навстречу. Так Раевскому пришлось впервые в жизни присутствовать на вскрытии. «Грустно было, когда приходилось присутствовать при вскрытии людей, которых я более-менее хорошо знал. Моя обязанность была несложной. Все делал, конечно, врач, он же диктовал мне протокол вскрытия и одновременно знакомил с некоторыми анатомическими особенностями данного случая»55.

Николай Алексеевич, при его счастливом таланте привлекать к себе людей, достаточно быстро смог завязать немало интересных знакомств. Разные это были знакомые: полковник Красной Армии – выпускник военной академии, доктор Марков – врач-венеролог, полковник медицинской службы, который спас Николая Алексеевича от опасности заболеть дистрофией, уступив ему свой паек (сам он получал продуктовые передачи от львовских родственников). Был еще там пожилой заключенный – бывший председатель одной из столыпинских землеустроительных комиссий. Вскоре выяснилось, что он приходится двоюродным братом знаменитому антрепренеру Дягилеву, организатору «Русских Сезонов» в Париже. Дягилевский кузен, как и Николай Алексеевич, в то время сильно страдал от голода. «В тюрьме мы втроем – землеустроитель, гастроном и я – занимались довольно невеселой и, пожалуй, несколько унизительной игрой. Усевшись где-нибудь в стороне, где никто нас не мог слышать, мы забавлялись тем, что изобретали меню тех обедов и завтраков, которые мы будем кушать после освобождения. Непременно будем кушать. Сначала землеустроитель относился к моим обеденным проектам будущего несколько свысока, но, когда оказалось, что я знаю французские названия многих блюд и произношу их не хуже, чем он, стал выслушивать мои проекты с некоторым вниманием. Раз только, помню, когда я включил в тонко обдуманный, по его мнению, обед в качестве закуски пражскую ветчину, он поморщился и сказал:

– Ну, не портите вашего обеда. Это ведь очень сытное блюдо»56.

В числе новых знакомых был и бывший комиссар одного из армейских корпусов, в то же время довольно видный советский поэт, убежденный коммунист ленинского толка. Николай Алексеевич рассказал ему о своих литературных поисках и находках, сделанных в Чехословакии, о новом письме Пушкина графине Фикельмон, о записи графини о дуэли и смерти Пушкина, наконец, о замке Бродяны и его неизвестных широкому кругу культурных сокровищах.

«На этот раз мой собеседник разволновался:

– Николай Алексеевич, да вы же нашли настоящий клад. Вы должны его использовать, во что бы то ни стало использовать. И ваша судьба изменится совершенно, если о ваших находках узнают»57.

Через несколько дней после разговора заведующий культурно-воспитательной частью предложил Раевскому сделать доклад о своих находках. Пришлось Николаю Алексеевичу докладывать заключенным о Пушкине. Слушали его с очень большим интересом.

Раевский за полгода свыкся со своим положением, немного восстановил силы и чувствовал себя достаточно сносно, он продолжал свою работу в качестве помощника патологоанатома, но однажды он оказался замешанным в сложную и неприятную историю, которая послужила причиной для срочного его перевода в другой лагерь. Дело было связано с доктором Борисом Яндой, человеком весьма энергичным и предприимчивым. Николаю Алексеевичу казалось немного странным поведение доктора, у того все время были какие-то таинственные дела. В один из дней, однако, тайна странного поведения доктора Янды раскрылась – он признался, что готовит побег. Доктор нашел нескольких сообщников, и они в удобные моменты проделывали проход из анатомического театра в одну из подземных галерей. Янда предложил Раевскому бежать вместе, но Николай Алексеевич категорически отказался, понимая всю абсурдность опасного предприятия.

«Все, казалось, было на мази, и мое беспокойство возрастало с каждым днем. Однажды Борис попросил меня задержаться после вскрытия в анатомическом театре и сам принялся что-то копать. А меня попросил не молчать – молчание подозрительно:

– Продекламируйте что-нибудь, Николай Алексеевич.

Ну что же. Я принялся декламировать по-латыни – подслушивающие ничего не поймут. Выбрал текст Вергилия:

 
Omnia tune florent: tune est nova temporis actas
Et nova de gravido palmite gemma tumet.
Все здесь в цвету, и новые беременные почки
Распускаются на отяжелевших ветвях.
 

– Еще, еще, Николай Алексеевич, могут услышать.

Я продолжал:

 
Est viasi piris se roma neves to sereno
Eacte onomen habet candore not tabelis ipiso.
Есть горняя дорога, видная при ясном небе.
Это путь к чертогам громовержца и царскому дому.
 

И так далее, и так далее. Мне до сих помнятся эти латинские тексты и единственная в своем роде обстановка, в которой я их декламировал»58.

Как и предполагал Раевский, в один из дней все же случилась беда. Доктора задержали в момент попытки побега, а Николай Алексеевич сразу попал под подозрение. Несколько дней шло внутренне расследование. Раевскому теперь предстояло перейти на положение обыкновенного заключенного и немедленно отправиться в камеру. Но он решает подать рапорт о включении его в очередную партию, отправляемую в лагерь. Товарищи, с которыми он советовался, его поддержали:

«– Хорошо, если так сделаете. Уезжайте немедленно, чтобы о вас забыли, во-первых, а во-вторых, вам пора кончать заведование трупами. Вы же совершенно изменились.

– Ну что вы, доктор. Я же остаюсь спокойным.

– Да это вам так кажется, а на самом деле эти трупные занятия очень для вас вредны. Прощайте, прощайте. Всего вам хорошего».

Рапорт был принят, и Раевскому сообщили, чтобы он готовился к отъезду, эшелон собран. «И еще раз я успел сбегать проститься с моим дорогим Александром Карловичем. Порвалась последняя связь с галлиполийцами, с Галлиполи, моим прошлым, плохим или хорошим, но мне все же дорогим. Мы обнялись. Александр Карлович был взволнован, у меня потекли слезы. Все, все кончено. Я уезжаю в неизвестность. Часа три я побыл под символическим арестом в закрытой на замок камере, а потом в общей колонне зашагал на вокзал. Опять знакомые львовские улицы, опять лавки с русскими надписями, опять замковая гора, опять булыжная мостовая, по которой на этот раз я шел увереннее. Теперь была надежда, что меня действительно здесь не задержат, и вот застучали колеса поезда, который увозил нас куда-то в Донбасс»59.

Летом 1946 года Раевский вместе с остальными заключенными прибыл в лагерь у города Краснодона, где провел полгода перед очередным переводом. В военное время здесь был немецкий концлагерь, теперь переделанный под нужды советской власти. Рядом стоял стекольный завод, куда заключенные направлялись на отработки. По приезде Николай Алексеевич сразу отмечает либерализацию порядков по сравнению со Львовом – трудовой лагерь не тюрьма, здесь уже нет «камер», а есть «комнаты», нет запрета на перемещения, и заключенным, как мужчинам, так и женщинам, было позволено свободно общаться между собой. Жили в бараках по пятьдесят человек. Здесь же разместили и партию Николая Алексеевича. Именно тогда Раевский впервые столкнулся с уголовными преступниками: «… в большинстве военная молодежь, попавшая сюда за разные неблаговидные деяния. Настоящих преступников в них все же не чувствовалось, таково было мое первое впечатление, и со временем оно укрепилось. Для них мы, немолодые уже бывшие белогвардейцы, об этом наши собеседники знали, представляли интересные объекты. Враждебности к нам не ощущалось. Для них Гражданская война была, по-видимому, далеким куском истории Советского государства, не более того».

Партия, в которой прибыл Николай Алексеевич, была одной из первых, перевезенных в этот лагерь. Лагерь был на стадии становления, жизнь здесь еще не была как следует упорядочена – отсутствовали бани, происходили регулярные перебои в питании, тяжело первое время было, тяжело и с санчастью. Заключенные страдали от вшей, недоедания и отсутствия медицинской помощи. Временным начальником санчасти была назначена приехавшая вместе с Николаем Алексеевичем из Львова опытная фельдшерица София Федоровна. По старому знакомству, она устроила Раевского к себе в лазарет, где условия проживания и питания были получше. Вновь Николаю Алексеевичу приходится заниматься патологической анатомией. Из-за этой работы, заразившись при очередном вскрытии, писатель тяжело заболел дизентерией, осложненной циститом, преследовавшим его на протяжении последующих двадцати лет, а позже к этому присоединилась еще и цинга.

К счастью, Николай Алексеевич пробыл там не очень долго, в один из зимних дней 1946 года заключенного Раевского решено было перевести в другой лагерь: «Все та же Софья Федоровна, которая работала теперь в качестве фельдшерицы, сказала мне, что меня намереваются перевести в другой, лучший лагерь, где даже имеется центральное отопление. По ее словам, это единственный лагерь такого типа во всей области»60. Хочется добавить одну маленькую, но весьма показательную деталь. Вот характеристика, которая была дана Раевскому в первый год пребывания в лагере одним из его работников: «Что сказать о Раевском? Работает отлично, дисциплинирован, очень вежлив, а все-таки его следовало бы расстрелять. Он был и остается врагом Советской власти, врагом убежденным и честным. Не могу этого отрицать. Но, товарищи, честный враг гораздо опаснее бесчестного». Вот так-то.

Прибыв на новое место, Николай Алексеевич первым делом отправился в санчасть и предложил свою кандидатуру. Во всю многообразную палитру приобретенных Николаем Алексеевичем в заключении профессий можно, даже с улыбкой, занести профессию банщика. Именно эта должность была ему предложена начальником санчасти: «Врач спросил, какая моя специальность. Я ответил:

– Доктор естественных наук Пражского университета.

Начальник оживился и внимательно на меня посмотрел. Я продолжал:

– Знаком с нормальной патологической анатомией, работал в качестве помощника прозектора лагеря, хорошо знаю латинский язык.

Начальник санчасти меня перебил:

– Доктор Раевский, а вы можете прочесть лекцию на тему «Что такое жизнь?» Только имейте в виду, что никаких руководств на этот счет у нас нет.

– Могу, гражданин начальник.

Внутреннее чувство подсказало мне, что обращение «доктор Раевский» уже было многообещающим.

– А сколько вам понадобится времени, чтобы эту лекцию написать?

– Дней пять.

– Ну, отлично. На пробу я вас приму и зачислю на работу в нашу баню»61.

Вся пикантность этой работы заключалось в том, что интеллигентному Николаю Алексеевичу было поручено выдавать мыло в лагерной бане. Все бы ничего, но два раза в неделю на помывку приводили женщин, а мыло приходилось выдавать непосредственно перед помывочной: «В предбанник из раздевалки стали входить обнаженные женщины. Их, видимо, нисколько не смущало появление тут незнакомого мужчины в больничном халате. Зато сам незнакомый мужчина с непривычки был несколько смущен. Одна, другая женщина, пятая, десятая – все почти молодые, здоровые украинки, довольно бесцеремонные и все совершенно голые. Непривычно все-таки. Потом подошла ко мне и получила свою порцию мыла пожилая и на вид, несомненно, интеллигентная дама. Мне стало совсем неприятно. Тоже идея – иметь сотрудником мужчину в женской бане!»62

К постоянным встречам с обнаженными женщинами Николай Алексеевич, к своему удивлению, привык довольно быстро. Но вот одно дело, когда перед тобой раскрепощенные девицы, воровки, проститутки или аферистки, и совсем другое – интеллигентные дамы-политзаключенные, точно такие самые, которые составляли основной круг общения Раевского всю долагерную жизнь.

«На простых женщин я не обращал внимания, а вот раздача мыла интеллигенткам у меня не ладилась. Вид, наверное, был несколько смущенный и испуганный. В конце концов интеллигентки прислали ко мне для переговоров пожилую учительницу, которая сказала:

– Послушайте, Раевский, мы попали в плен к дикарям, ну, и будем себя вести по-дикарски»63.

Пока одни мылись, другие стояли в очереди, и, чтобы как-то сгладить неловкий момент, Раевский нередко проводил в предбаннике литературные занятия, рассказывая дамам небольшие новеллы: «Помню, особый успех имела новелла Эдгара По «Золотой жук». Голые женщины слушали ее, затаив дыхание, а одна молодая воровка лет восемнадцати легла у моих ног и смотрела мне прямо в рот, чтобы не пропустить ни слова»64. Когда же новый начальник тюрьмы собирался заменить «заграничного доктора» (так называли Раевского в лагерях) другим работником, к нему явилась целая делегация женщин, которые просили оставить полюбившегося рассказчика: «Доктор не крадет мыло, совсем не крадет, а другой начнет, наверное, красть»65. Начальник рассмеялся и оставил Раевского на банной службе.

Лекция на тему «Что такое жизнь», которую подготовил Николай Алексеевич по поручению начальника санчасти, прошла с успехом и даже основательно упрочила его положение в медсанчасти – ему была выделена для работы отдельная комнатка.

В течение последующих трех лет, Раевский фактически был секретарем начальника санчасти, совмещая эту работу с обязанностями фельдшера, принимал участие во вскрытиях, ему даже доверили подписывать медицинские протоколы, хотя официально он не имел на это права. Раевский сумел заслужить репутацию прекрасно разбирающегося в медицине человека, что, впрочем, соответствовало действительности – те знания, которые он получил в университете, его внутреннее чутье, аналитический ум и умение правильно сделать выводы позволяли ему порой лучше профессиональных медиков ставить диагнозы. Начальник медсанчасти иной раз, в самых тяжелых и запутанных случаях, доверял мнению именно Раевского. На него также были возложены и обязанности лектора – Николаю Алексеевичу пришлось не менее двадцати раз читать заключенным лекции на тему заразных болезней и их профилактики.

Занимаясь медицинскими делами, Николай Алексеевич не мог забыть и главной своей страсти – Пушкина. По его предложению был организован пушкинский вечер: литературный доклад о находках пушкинских материалов в Чехословакии и театральное представление – сцена из «Бориса Годунова», к которой он сам сочинил стихи для кантаты на музыку Глинки. К огорчению Раевского, литературный вечер не совсем удался: «И вот эта-то затянувшаяся часть моего доклада и не понравилась блатным. Они начали прерывать меня криками: «Довольно, довольно, хватит! Постановку! А то времени не будет»66. Но более всего он переживает за судьбу своих пушкинских исследований, поэтому решает отправить письмо в «Пушкинский Дом» Академии наук, где подробно описывает неизвестные письма Пушкина. Эта информация вызвала чрезвычайный интерес «Пушкинского Дома» и Президиума Академии наук. И вот оттуда непосредственно в МГБ была направлена просьба отыскать материалы, принадлежащие заключенному контрреволюционеру Раевскому. Документы были найдены и отправлены в «Пушкинский Дом», где впоследствии был составлен фонд Н. Раевского под № 374.

«Если бы я верил в сверхъестественный потусторонний мир, то я бы, пожалуй, сказал, что загробное покровительство Пушкина сыграло в моей жизни очень крупную роль. ‹…› после того как в «Пушкинском Доме» было получено письмо о моих изысканиях и находках в Чехословакии, «Пушкинский Дом» обратился к соответствующим властям с извещением о том, что материалы заключенного Раевского имеют не только огромное литературное значение, но и представляют и общегосударственную ценность. В официальном письме «Пушкинского Дома» содержалась также просьба запросить у заключенного Раевского некоторые дополнительные сведения. Это участие учреждения Академии наук в судьбе ЗК Раевского, несомненно, сильнейшим образом повлияло на отношение местных властей к означенному заключенному. Начальник санчасти как-то сказал мне откровенно:

– Нам приказано выпустить вас живым и здоровым.

Я стал, таким образом, не просто заключенным, а заключенным пушкинистом, а это далеко не одно и то же»67.

Здесь же, в лагере, он пишет работу «Новое о Пушкине», которую не успевает закончить. Впоследствии начальник санчасти переслал Раевскому этот труд в Минусинск, в настоящее время он также находится в «Пушкинском Доме».

Пушкин Пушкиным, но он-то как раз меньше всего интересовал лагерное начальство, а вот когда вдруг выяснилось, что Николай Алексеевич в студенческие годы проводил научные исследования, связанные с кровообращением клопов, оно теперь же решило, что Раевский незамедлительно должен эти научные знания использовать с практической пользой, и его назначили «заведующим клопоистреблением». Было дано нешуточное задание извести кровососущих насекомых в лагерном быту. Николай Алексеевич прекрасно понимал, что полностью от постельных клопов в условиях лагерной жизни избавиться невозможно. «Специалистом по клопам я, конечно, не был, хотя довольно основательно изучил их анатомию, но дело ведь шло не об анатомии клопов, а об истреблении оных. А я до сих пор истреблял клопов только вручную в своей студенческой кабинке в пражском общежитии, куда клопы были завезены студентами, приезжавшими с Балкан, и в теплом помещении размножились чрезвычайно. А тут масштаб – три корпуса заключенных. Что же делать? Приказ есть приказ. Я в течение трех дней обдумал свою задачу и доложил начальнику лагеря, как, по моему мнению, можно ее организовать»68. Раевский предложил очень, надо сказать, сложный с точки зрения исполнения, но единственно возможный способ, в котором были задействованы и пары цианида, и известка, и заделывание щелей, а также прожарка всех кроватей, постели и одежды. Оба начальника, и лагеря, и санчасти, согласились с этими предложениями, и результат оказался определенно положительный.

К работе этой Раевский, как он признается в своих дневниках, в конце концов привык, втянулся, и в какой-то мере она его удовлетворяла. В лагерях, согласно инструкциям, КР-заключенных (контрреволюционеров) не полагалось назначать на какие-то хотя бы относительно «начальственные» места, но обойтись без них администрация лагерей не могла, поэтому фактически все ответственные должности были заняты именно КР-заключенными. Но высшему руководству это очень не нравилось, и так называемых контриков постепенно стали отсылать в Сибирь.

Но пока в лагере на Раевского смотрели как на человека, который в недалеком будущем выйдет на свободу. «Один из офицеров охраны, довольно симпатичный старший лейтенант лет тридцати, сказал мне, что будет рад, если после освобождения поселюсь в его доме месяца на два.

– Вы мне очень пригодитесь, Раевский.

– А для чего, гражданин начальник?

– Вы поучите меня светскому обхождению. Как надо сидеть за столом, держать нож и вилку, как надо снимать шляпу. Вы так хорошо кланяетесь, а я совсем не умею. Нас ведь ничему этому не учили. Только козырять умею.

В другой раз тот же самый старший лейтенант завел со мной с глазу на глаз серьезный разговор.

– Какие мы офицеры, Раевский, одно слово что офицеры. Совсем не то что господа офицеры старой армии.

Я возражал вполне убежденно:

– Нет, гражданин начальник. Зря вы так говорите. Вы отличные боевые офицеры, вы одержали победу над немцами, правда, вы – не господа, и это ваше большое преимущество. Вы, по крайней мере, спокойно доживете до конца жизни, не так, как мы»69.

Вопреки надеждам на освобождение из лагеря неожиданно было принято решение отправить Раевского в Сибирь.

«Вечером, окончив очередной деловой разговор, я спросил:

– Гражданин начальник, кажется, на этот раз мне не удастся избежать далекого путешествия?

– Да, Раевский, к сожалению, не удастся. Высшее начальство решило, что остаток срока вы должны провести в Сибири. Это распоряжение из Москвы, и мы уже ничего поделать не можем. ‹…› Грузовик тронулся. Я не без грусти смотрел на удалявшиеся три белых корпуса. Целых три года провел я здесь и провел, в общем, неплохо. Расставался с лагерем без недоброго чувства. Началось мое долгое двухмесячное путешествие в Сибирь»70.

К новому месту заключения Раевский отбывает 1 сентября 1949 года. До него он будет этапом добираться целых два месяца. Сначала попадает в пересылочную Харьковскую тюрьму, где его задержат на несколько недель. Затем новый этап. По временам заключенных высаживали, направляли в очередную переполненную пересылочную тюрьму, и опять дорога. В одной из тюрем Николай Алексеевич в который раз читает лекцию. Во время одной из пересылок, в переполненном вагоне, где все жестоко скучали от гнетущего безделья, Николай Алексеевич за несколько вечеров сымпровизировал свою повесть-сказку «Джафар и Джан», вызвав неподдельный интерес слушателей.

Наконец 1 ноября 1949 года контрреволюционер Раевский прибыл на станцию Решоты, к месту своего последнего заключения. «Мы разминали ноги и поглядывали, что кругом делается. Любопытные молодые глаза заметили на расстоянии почерневший крестьянский домик, ничем не примечательный, но на его крыльце происходило странное действо. Старая женщина, видимо бабушка, поливала из большой лейки на голову внучке, молоденькой девушке. На морозе никто еще из наблюдателей такого зрелища не видел, и начался разговор о том, какое же сегодня число, до каких же пор эти сибиряки обливаются. Затем нас повели в лагерь»71.

Как уже повелось, на новом месте Раевский вновь поступает в распоряжение медицинской службы. На этот раз его определяют в лабораторию, где он после месяца учебы, приобретя новую специальность, приступает к работе лаборанта.

О том, что в двух предыдущих лагерях он участвовал во вскрытиях, Раевский предпочел в Решотах умолчать. Но, к его огорчению, начальству об этом стало известно, и Раевского вновь привлекают к этому неприятному делу.

Срок заключения подходил к концу, и вот наступил заветный май 1950 года, а с ним и долгожданное освобождение. Администрация лагеря предлагает Николаю Алексеевичу выбрать один из городов Красноярского края на поселение. После недолгих размышлений писатель выбирает Минусинск – небольшой симпатичный городок недалеко от Красноярска, руководствуясь тем, что в Минусинске находится знаменитый в свое время краеведческий музей имени Н. М. Мартьянова, при котором имеется самая богатая в Сибири, после Томского университета, библиотека. В музее он и надеялся поработать. Поселиться в Минусинске Раевскому было разрешено.

«Наконец сержант-освободитель пришел. Я поцеловал латышке на прощанье по-европейски руку, пожелал всего хорошего и прошел последние «заключенные» шаги от лаборатории до проходной. Там сержант позвонил еще в управление и спросил, можно ли выдать мне документы. Последовал утвердительный ответ, и я получил бумагу на руки. Оставалось попрощаться. На этот счет в лагере существовала традиция. Если заключенный не имел претензий к администрации, он пожимал руку сержанту-освободителю и говорил несколько прощальных слов. Так же поступил и я. Подал сержанту руку и сказал, что в его лице я благодарю администрацию лагеря за корректное обращение. Через минуту-другую сержант, пожелав мне всего хорошего, вывел меня за проволоку. Николай Раевский больше не был заключенным. Он оказался на свободе. Великолепное чувство возвращенной свободы – светлое, радостное, хочется сделать что-то большое, хочется куда-то ехать, куда-то лететь»72.

По прибытии в Минусинск Николай Алексеевич отправляется в горздравотдел подавать прошение на назначение в клиническую лабораторию. В высокообразованных и умных людях везде была нужда, тем более в таких далеких, Богом забытых местечках огромной страны, как маленький, тихий, одноэтажный Минусинск. Его беспрепятственно назначают фельдшером в городскую больницу. Оклад дают небольшой, но стабильный, и Николай Алексеевич вновь погружается в медицину.

Работал Николай Алексеевич в больничной лаборатории, и в его обязанности поначалу входил забор крови для анализов. «Я единственный лаборант с ученой степенью в районной лаборатории, на всем огромном пространстве от Ледовитого океана до Монголии», – напишет он позже сестре.

Однако впоследствии медицинская деятельность Раевского далеко не ограничивалась работой в больничной лаборатории и разборами анализов. Скорее эта деятельность стала трамплином для новых научных изысканий – Николай Алексеевич, как и везде, проявил большую ответственность и талант ученого, применив к исследованию анализа крови знания по теории вероятности, с которой познакомился еще в артиллерийском училище. Довольно быстро он снискал уважение в среде коллег. И вот уже лаборант Раевский принимает активное участие в медицинских конференциях, выступает с научными докладами, диагностирует редкие и необычные случаи заболевания крови. В частности, Николай Алексеевич смог сказать свое слово в вопросе о лейкемоидных реакциях и лейкозах, в то время совершенно неизвестных большинству врачей. За одиннадцать лет работы в Минусинске он выявил сорок случаев лейкоза крови, практически не поддающегося клиническому диагностированию, в том числе восемь – в острой фазе. «Лишний раз думаю о том, как все же изменчива моя судьба. Лет десять тому назад я об этих предметах не имел ни малейшего понятия, а теперь, вот, меня как-никак привлекают для составления научного доклада, рассчитанного на врачей»73.

Очень показателен случай, после которого авторитет Николая Алексеевича вырос в глазах не только его коллег, но и жителей Минусинска – ведь в маленьких городках слухи расходятся очень быстро. А тут такая история – Раевский спасает единственную дочь первого секретаря горисполкома. У девушки было подозрение на брюшной тиф, но соответствующие анализы неизменно давали отрицательный результат. Лучшие терапевты города пришли к печальному заключению, что у больной так называемый милиарный туберкулез – заболевание неизлечимое и смертельное. Николай Алексеевич все же упорно настаивал на правильности первоначального диагноза – брюшной тиф. Из-за спорного диагноза лечение не начинали…

«Кроме меня, диагноз брюшного тифа поддерживала только одна фельдшерица, правда весьма эрудированная. Она была студенткой одного из старших курсов медицинского института и по семейным обстоятельствам ушла, не окончив учебы. Я не сказал еще о том, что у больной девушки я констатировал именно эти своеобразные камертонные формы ядра лейкоцитов и упорно отстаивал свое мнение.

Евгений Николаевич Мартьянов относился к моим утверждениям со вниманием, но все же считал, что раз нет положительного результата анализов, значит, нет и брюшного тифа. Однако в какой-то день заболевания он, пожимая мне руку, сказал просто:

– Колонии выросли.

Случай закончился благополучно. Постепенно мои анализы приобрели в Минусинске довольно широкую известность. Даже на базаре, который являлся в то же время в своем роде народным клубом, там обсуждались всякие новости, не только городские, но и государственные и совсем личные, мне пришлось услышать, что торгующие женщины сообщали самую последнюю новость: в больнице, вот, появился теперь новый заграничный врач. Так тот как посмотрит в трубку, так сразу и говорит, выздоровеет больной или умрет»74.

Однако Николай Алексеевич все же оставался медиком поневоле, и, несмотря на заслуги и продвижение по научной стезе, он чувствовал, что начинает охладевать к врачебной практике, которая приносила средства к существованию и определенное моральное удовлетворение, но так и не стала настоящим призванием.

Мечты о Пушкине по-прежнему владеют им всецело. Но, к сожалению, пушкиноведческие материалы здесь совершенно недоступны, поэтому возобновить прерванную работу нет возможности. И тогда Раевский решает реализовать свою нерастраченную творческую энергию, погружается в мир историй выдуманных. Вспомнив импровизацию, которая когда-то имела успех у скучающим в тесном пересыльном вагоне арестантов – он принимается записывать восточную повесть-сказку «Джафар и Джан». Пишет с большим увлечением долгими вечерами, возвратясь домой после трудной работы. Пишет на длинных обрезках бумаги, добытых по случаю в типографии – другой не было, простым карандашом – «чернил-то достать было нельзя, потому что все леденело от стужи». Он сочиняет чудесные теплые картины фантастической истории любви между арабской красавицей принцессой и бедным пастухом-музыкантом, красивую сказку со счастливым концом. Едва закончив восточную сказку, он сразу же принимается за повесть, посвященную древнегреческому поэту Феокриту. Еще в Праге, всерьез занимаясь философией Древней Греции, он увлекся его поэзией. Николай Алексеевич отправляет запрос в библиотеку им. Ленина и вскоре получает не только единственный полный русский перевод стихов Феокрита, но ещё и английский, причём с обширными комментариями.

В то же время Раевский-литератор переводит с французского, пробует себя в качестве либретиста, пишет большое исследование на тему «Шатобриан как ботаник»…

С головой погружаясь в литературную работу, Николай Алексеевич находит наконец успокоение, он словно греется в ласковых лучах греческого солнышка, в то время как за окном завывают холодные сибирские метели.

Но все же первое, что сделал Раевский, приехав в Минусинск, – тотчас же начал активные поиски родных. К его неописуемой радости, в начале 1951 года наконец удалось разыскать сестру Соню. Маму, Зинаиду Герасимовну, он уже, к сожалению, не увидит… «Снова написал в адресный стол, и это учреждение, вероятно устыдившись за свою ошибку, ответило мне немедленно. К моей великой радости и изумлению, в нем сообщалось, что Зинаида Герасимовна и София Алексеевна Раевские проживают там-то и там-то. Мама жива! Бурная радость, бурное изумление, а затем сразу жестокое сомнение: а не ошибка ли это все-таки? Пожалуй, ошибка. Я немедленно начал письмо маме, но не решился его опустить в ящик. Невероятное счастье, но пусть сестра его подтвердит, и я отправил Соне телеграмму. Все же я принялся заканчивать оставшееся незапечатанным письмо маме, вернее, сделал к нему приписку. Это было 19 марта пятьдесят первого года. Письмо осталось неотправленным. В конце дня я получил телеграмму Сони: «Коля нашелся, мамочка скончалась в прошлом году». Я не уничтожил письма, адресованного покойнице, но я никогда его не перечитал. Не хватало сил. Вот и сейчас, через много лет, не пытаюсь его разыскать, а где-то в моем архиве оно лежит. Пускай лежит»75.

С сестрой у него завязывается большая переписка, ему это было крайне необходимо. В своих письмах Николай Алексеевич с большим чувством рассказывает сестре о том, чем жил он все предыдущие годы, открывает душу, делится размышлениями, ищет ее советов, а из ответных писем узнает подробности ее жизни и жизни дорогих ему людей. Оказалось, что живы близкие родные со стороны матушки Зинаиды Герасимовны – Пресняковы, два дяди – Леонид Герасимович и Евгений Герасимович, тетушки и любимая двоюродная сестра Ольга Леонидовна Преснякова. Для Раевского это была огромная, ни с чем не сравнимая радость – ведь так мало осталось ниточек, связывающих его с таким далеким и счастливым прошлым, и вот они снова начинают восстанавливаться. Для него это было жизненно важно, как воздух, – у него опять есть его близкие, родные, его Семья, которая будет поддерживать его в самые сложные времена, оказывая и духовную, и материальную помощь.

Работе Николая Алексеевича в музее можно смело уделить особое внимание, ведь она была основным смыслом его приезда сюда. Минусинский краеведческий музей им. Н. М. Мартьянова – один из первых в Сибири и старейший в Красноярском крае. Со времен становления в городе советской власти и до середины тридцатых годов, музей организовывал и проводил научные экспедиции по сбору уникальных коллекций по этнографии, археологии, биологии (в основном, энтомологические). К концу тридцатых и в военные годы музей был почти полностью обескровлен в кадровом плане, и его научная жизнь остановилась, хотя все коллекции были сохранены. Николай Алексеевич, можно сказать, оказался первым квалифицированным сотрудником музея за прошедшее к тому времени десятилетие.

«Главным его помещением был огромный двухсветный зал, в котором были размещены коллекции чучел крупных животных и птиц, расположенных в природной обстановке. Они весьма живо и наглядно иллюстрировали жизнь и леса, сибирской тайги, и здешних степей. Надо сказать, что новая экспозиция привлекала и привлекает большое внимание и местных жителей, и приезжающих посетителей. В этом отношении, я повторяю, надо сказать правду, музей даже выиграл в результате появления новых хозяев. Но вот кадры своих научных сотрудников им создать не удалось. Приглашенные в музей лица честно работали, но, не обладая соответственной подготовкой, научной работы прошлого времени продолжать не могли. Она замерла»76.

Одна из лучших энтомологических коллекций во всей Сибири, собранная до революции и в первые годы Советской власти, очень заинтересовала бывшего «бабочника». Но директор музея в силу известных причин – музей в те годы состоял на балансе Министерства государственной безопасности – отнесся к Раевскому с недоверием, и допускать до фондов бывшего контрреволюционера осторожный директор счел делом рискованным. Однако постепенно, не столько своими научными познаниями, сколько умением быть интересным собеседником, с помощью сотрудников музея – людей не очень грамотных, но любящих свое дело, Николай Алексеевич все-таки сумел найти подход к руководству и получил разрешение поработать нештатным сотрудником. Не откладывая, он начинает знакомиться с фондами.

«Заведующая библиотекой допустила меня без всяких осложнений к каталогам библиотеки, в свое время хорошо составленными ее предшественниками. Я посвятил просмотру этих ящиков несколько часов и в этот день, и в несколько последующих. Перебирая карточки, я убедился в том, что рассказы о богатстве библиотеки Минусинского музея нисколько не преувеличены. Меня особенно обрадовало наличие здесь всех почти известных мне русских сочинений по систематической энтомологии, а также обширной коллекции старых журналов. ‹…› Совсем не провинциальная библиотека, совершенно не провинциальная. Библиотекарша мне сказала, кроме того, что есть еще большие не разобранные фонды, главным образом на польском языке. Впоследствии, когда я стал нештатным сотрудником музея и получил доступ к архиву Мартьянова, который, надо сказать, он оставил в превосходном порядке, это впечатление не провинциальности еще более усилилось»77.

Для начала Раевский составил подробный проект возобновления работы музея, список необходимого оборудования, настаивая на приобретении достаточно дорогих приборов для исследования водной фауны близ Минусинска. Как ни странно, материальное обеспечение знаменитого в прошлом музея было хорошим. Раевский проделывает грандиозную работу по восстановлению энтомологических и орнитологических фондов, приводя в порядок коллекции и каталоги, переводит ряд документации с латыни – сотрудников со знанием латинского языка не было здесь вот уже более тридцати лет. Он бродит по окрестностям Минусинска и даже отправляется в отдаленные экспедиции для восстановления музейного гербария и коллекции насекомых.

«…Болота осушены, но осталось больше десятка небольших озерков, и я решил, что надо их заснять при помощи артиллерийской полевой буссоли, которая, к счастью, нашлась в музее, и изучить озерную флору и фауну. Предварительным экскурсиям, которые я подробно описал в ряде писем сестре, я посвятил свой второй отпуск, отпуск пятьдесят второго года ‹…› Результаты получились немалые и, во всяком случае, интересные. Я знал, что в двадцати пяти – тридцати километрах от города находятся так называемые Инские озера, Большой и Малый Кызык-куль, живописные места, почти не тронутые культурой. В отпуск пятьдесят первого года мне было не до них, а в пятьдесят втором я совершил несколько поездок в эти действительно очаровательные места. ‹…›. Свободно делал пешком по двадцать пять – тридцать километров. В одном из писем я сообщаю о первой, радостно взволновавшей меня находке. В великолепном, совсем не тронутом культурой березовом влажном лесу я впервые в жизни нашел самую крупную из встречавшихся в Советском Союзе орхидей – башмачок, который носит латинское название Cypripedium Macranthum. Это великолепный малиновый цветок, ничуть не уступающий по красоте магазинным тропическим формам»78.

Своими впечатлениями от работы Николай Алексеевич постоянно делится в письмах с сестрой Соней, и в одном из ответных писем писатель узнает новость, несказанно его обрадовавшую. 27 марта 1953 года принят закон об амнистии преступникам, осужденным по контрреволюционным статьям! И вот уже затеплилась надежда после многих десятилетий разлуки вновь увидеться с сестрой – бывший контрреволюционер имеет право теперь более свободно, хотя и с некоторыми ограничениями, передвигаться по стране. Запись в дневнике: «…телеграмма Сони: «Поздравляю праздником снятием ограничений получением паспорта». Хорошо помню, что, вручая мне документ, начальник милиции счел нужным сказать вопросительно-наставительным тоном:

– Вы нас не подведете, Раевский?

Капитан пожал мне руку, а я ответил по возможности спокойно:

– Я никого и никогда не подводил.

Я положил заветную книжечку в боковой карман и вышел из управления милиции уже в качестве своего советского человека.

Настроение было смешанное. Исполнилось то, на что я решился только после восьми лет сложных и тяжелых размышлений. Потом еще ровно год тянулась изрядно меня утомившая процедура по оформлению гражданства. Теперь все кончено. Получил все права и преимущества, присвоенные советским людям. Но в то же время книжечка, которая сейчас у меня в кармане, накладывает и ряд нелегких, прежде мне чуждых обязанностей. На мгновенье мелькнула тревожная и обидная мысль: а не скажут ли все-таки обо мне когда-нибудь, что Раевский – изменник белому делу. Мелькнула и погасла. Нет, внутренний голос говорит, что я не изменник. Был верен белому делу до конца, до последнего предела, но ведь его больше нет, оно умерло, ушло в историю, а я хочу еще пожить, хочу творить, на что я, кажется, способен. Реминисценции прошлого потом иногда все же давали о себе знать, и мне становилось больно на душе»79.

В 1954 году Н. А. Раевский едет в Караганду к сестре – долгожданная встреча наконец-то состоялась!.. Теперь не только тетрадные листочки, исписанные мелким почерком, соединяют их – теперь можно говорить, глядя в глаза, держа за руку самого родного, самого близкого человека. Говорили долго, взахлеб и никак не могли наговориться… Николай Алексеевич напишет сестре уже из Минусинска: «Пятнадцать дней, проведенных у тебя, были чудесной моральной ванной из ободряющей воды. Только выходить из нее было грустно. Да и сейчас грустно, что мы снова расстались. Но теперь я вижу перед собой не воображаемую Соню, а тебя настоящую, живую с милыми твоими морщинками и усталым лицом»80. После свидания с сестрой он едет в Алма-Ату, где ему удалось за очень короткий срок получить предварительное согласие на работу. Он пробыл там всего несколько дней, но успел полюбить этот город всем сердцем: «Чем ближе к Тянь-Шаню, тем живее становится природа, а у самой Алма-Аты – великолепие южной Украины, богатейшие поля, колонны пирамидальных тополей и все это на фоне чудесных гор с заснеженными вершинами. Очарованье, да и только… Ночи в Алма-Ате мне напомнили Грецию – такая же ласковая теплынь, какую я описываю в «Днях Феокрита». Город совершенно удивительный – сплошной старинный парк – гигантские пирамидальные тополя, дубы, лет по восемьдесят – девяносто, акации и разные другие деревья, которые я уже не надеялся когда-либо увидеть. Здания невысокие из-за землетрясений – всего два-три этажа, так что их порой не видно в этом удивительном парке. Дождей не было давным-давно, листва, к сожалению, пыльная, но растет все буйно, роскошно, стремительно, потому что воды сколько угодно. Вдоль улиц бегут арыки – поливай сколько хочешь. Ты знаешь, я помню цветники царских резиденций, видел цветы Версаля, Праги, разных чешских магнатов, но Алма-Ату в этом отношении можно сравнить с чем угодно. Площадь цветов в центре города и главный цветник городского парка совершенно изумительны. Сверху вечное солнце, снизу – все время вода – вот и получается почти что тропическое великолепие…»81

В 1961 году, после одиннадцати лет, проведенных в холодном и суровом Минусинске, Николай Алексеевич перебирается наконец в солнечную и теплую Алма-Ату. Столь желанный переезд этот стал возможным благодаря счастливому знакомству. Как-то еще в Минусинске на одной из конференций он был представлен академику Александру Николаевичу Сызганову, директору алма-атинского Института клинической и экспериментальной хирургии. Знакомство оказалось судьбоносным. Сызганов сразу смог разглядеть в Николае Алексеевиче незаурядную личность и понял, что в лице доктора Раевского институт имеет возможность приобрести весьма ценного работника. Александр Николаевич приглашает его в институт. Надо воздать директору должное – его не испугало прошлое белогвардейского офицера, недавнего политического заключенного. Заметим, что в то время человека с подобной биографией взять на работу было небезопасно…

В институте Николая Алексеевича сразу привлекают к научной работе, ему предстоит составить обширную библиографию работ по щитовидной железе. Вся сложность этой работы заключалось в необходимости одновременно и обладать профессиональными биологическими знаниями, и владеть многими иностранными языками. Тут уж Раевскому не было равных! Николаю Алексеевичу приходилось переводить сложные медицинские статьи с семи языков: «Переводы очень трудные, и, кроме меня, мало кто за них взялся бы ‹…› Очень много работаю сейчас. До четырех, как всегда, щитовидная железа. Составление карточек я считаю законченным, так как объять необъятное нельзя. И так у меня их собрано девять тысяч. На днях приехавшая к нам из Одессы ученая докторша, была и обрадована моей библиографией, и удивлена, как вообще мне удалось ее составить. Ну, как известно, ежели зайца долго бить, то он и библиографом станет…» По поручению Александра Николаевича Сызганова Николай Алексеевич также активно занимается созданием музея по истории хирургии Казахстана, и впоследствии, он даже какое-то время будет заведовать им.

Стоит ли упоминать о том, что, работая в институте хирургии, Раевский по-прежнему продолжает увлеченно и самоотверженно заниматься своим самым любимым делом – пушкинистикой? В 1964 году Николай Алексеевич едет в Москву, где встречается с ведущими в стране специалистами по Пушкину – Т. Г. Цявловской и Н. А. Тарховой. С этими «пушкинскими дамами», как он любя их называл, Николай Алексеевич имел очень обширную переписку, начавшуюся еще в Минусинске. Поездка эта вышла весьма плодотворной – были собраны нужные материалы по Пушкину и получены консультации от ведущих специалистов в области пушкиноведения. Надо сказать, что эти деловые знакомства вскоре переросли в большую хорошую дружбу, которую Николай Алексеевич высоко ценил. В Москве ему даже пришлось неожиданно поучаствовать в литературной жизни столицы: «Еще одно «Пушкинское дело». Т. Г. Цявловская переговорила с Пушкинским музеем в Москве, и мне предлагают там выступить с докладом на какую-либо тему по моему выбору. Просят только заранее условиться, чтобы они могли внести доклад в свой план, заготовить повестки и т. д. Я думал было отказаться, потому что слишком занят, но, как следует подумав, решил, что следует согласиться. Я думаю предложить свой доклад «Пушкин и война», который ты немного знаешь. Придется, конечно, несколько его модернизировать, опять-таки приспособить к обстоятельствам места и времени, но это займет всего несколько вечеров»82.

Институт хирургии не единожды командировал научного сотрудника Раевского в Ленинград, где наряду с той работой, которая ему был поручена (собрать медицинские материалы и провести работы по изучению дореволюционных источников развития хирургии в Казахстане), он выкраивал время для посещения «Пушкинского Дома»: «…Своим месячным пребыванием в Ленинграде я доволен, но только с деловой стороны. Собрал довольно много материала для «Очерков по истории хирургии в Казахстане», которые я, считается, редактирую, а фактически сильно дополняю и перерабатываю, так как товарищи, главные хирурги областей, несомненно, хорошо оперируют, но, к сожалению, за малыми исключениями, очень плохо пишут и, кроме того, имеют очень слабое представление о дореволюционном состоянии отечественной медицины. Большую вступительную статью мне было поручено написать самостоятельно. Собственно говоря, довольно необычное поручение, но к необычным поручениям я в жизни привык… ‹…› Наряду со сбором исторических материалов я много работал в «Пушкинском Доме», так как подготовляю расширенное и дополненное издание моей пушкинской книжки, которое, быть может, состоится. Благодаря ряду счастливых обстоятельств мне удалось получить немало новых, частично весьма интересных материалов, в том числе неизвестный портрет Долли Фикельмон того времени, когда она встретилась с Пушкиным (1833 г.)»83.

И вот в пору, когда Николаю Алексеевичу исполнилось семьдесят лет, в 1965 году, наконец издается его первая небольшая книга «Если заговорят портреты», которая как бы стала предварительным заявлением о себе, сообщением о поисках и находках писателя в Чехословакии. Именно эта книжка и положила начало ряду других блестящих работ Николая Алексеевича Раевского.

В 1974 году выходит в свет вторая книга о Пушкине – «Портреты заговорили», ставшая для него счастливой. Над ней Николай Алексеевич трудился почти десять лет. Книга за короткий срок, вызвав небывалый интерес у широкого круга читателей, стала буквально интеллектуальным бестселлером, ее переиздавали несколько раз, и, хотя общий тираж достиг более полутора миллионов экземпляров, читательский спрос так и не был удовлетворен. На адрес писателя полетели сотни писем от благодарных читателей из разных концов страны и не только. Одно из них пришло от родной внучки Павла Воиновича Нащокина – Веры Андреевны, которая прислала Николаю Алексеевичу ранее не опубликованные материалы о своем дедушке. Это чрезвычайно вдохновило писателя, и вот уже в 1977 году в свет выходит новая книга – «Друг Пушкина Павел Воинович Нащокин». Эти работы смогли всколыхнуть интерес к Пушкину у так называемого широкого читателя – советской интеллигенции, отчаянно страдавшей от отсутствия добротной, увлекательной, доступно и красиво написанной научно-популярной литературы. Кроме того, и в среде специалистов-пушкинистов они также вызвали большой резонанс. Его книги выходят огромными тиражами, переводятся на иностранные языки и издаются за рубежом. Но это не только работы на пушкинскую тему. Вышли в свет и его романы, написанные в Минусинске – «Последняя любовь поэта» и «Джафар и Джан». Но впереди у писателя еще творческие планы – ведь Николай Алексеевич не оставляет надежды закончить свою самую первую и, пожалуй, самую сложную тему – «Пушкин и война». В течение ряда лет эта работа издавалась отдельными главами в казахстанском журнале «Простор» с новым названием «Жизнь за Отечество». К большому сожалению, это исследование писатель так и не успел завершить, и последняя публикация появились в журнале, когда Николая Алексеевича уже не стало84.

Государство все же сумело по достоинству оценить труды писателя, хотя, надо заметить, не без содействия друга Раевского Олега Ивановича Карпухина. Он занимал довольно большую должность в отделе культуры ЦК КП Казахстана. Прочитав книгу «Портреты заговорили» и познакомившись с Николаем Алексеевичем лично, Карпухин принимает в его жизни горячее участие. Олег Иванович посчитал несправедливым, что при столь широком признании и любви, писатель все еще не имеет признания, так сказать, официального, государственного. Считая своим долгом восстановить справедливость, он начинает ходатайствовать о присвоении Николаю Алексеевичу звания заслуженного работника культуры. Интересно рассказывает об этой истории сам Олег Иванович – не успел он начать хлопотать о Раевском, ему тут же поступил звонок из КГБ, без лишних намеков, прямым текстом было сказано:

– Ты не понимаешь, за кого ты хлопочешь – за капитана врангелевской армии! У тебя что, два партбилета?!

– Нейтрализовать эту недвусмысленную угрозу удалось с помощью прямого обращения к первому секретарю ЦК компартии Казахстана Д. А. Кунаеву, который отреагировал вполне адекватно. С присущей этому интеллигентному человеку прямотой он сказал:

– Как, этот старик еще жив?! Немедленно поезжай и узнай чем можно помочь этому удивительному человеку!

Таким образом, руки у Олега Ивановича были развязаны. В 1984 году писателю было присуждено звание заслуженного работника культуры КазССР и вручена медаль «Ветеран труда». Николай Алексеевич в тесном кругу говорил по этому поводу: «Кто бы мог подумать! Если бы мне в молодости кто-нибудь сказал, что я, белогвардейский офицер, контрреволюционер, непримиримый борец с советской властью, получу от Советского государства эти награды, я бы рассмеялся ему в лицо».

О Раевском были сняты документальные фильмы известными режиссерами-документалистами Владимиром Татенко и Александром Головинским (он снял два фильма: «Письма живого человека» и «Жизнь за Отечество»). Фильмы прошли по центральным каналам телевидения – в то время это был знак официального признания заслуг Раевского. Сценарии к фильмам Головинского писал Олег Карпухин, он же был ведущим. Замысел фильма «Жизнь за Отечество» состоял не только в том, чтобы рассказать о Николае Алексеевиче как о замечательном писателе, существовала и тайная цель – получить разрешение на выезд съемочной группы с Раевским в Прагу и попытаться разыскать пропавший после войны личный архив писателя, который оставил на хранение друзьям, связь с которыми была потеряна. О чудо! В 1986 году поездка состоялась (Раевскому 92 года!). Николай Алексеевич через 40 с лишним лет смог снова побывать в своей Золотой Праге – любимом городе, где он пережил когда-то радостные и трагические годы, где произошло столько важного, значительного, дорогого сердцу… Об этой поездке Николай Алексеевич даже не смел мечтать… К сожалению, рукописи тогда отыскать не удалось. Их, а вернее только часть из них, Олег Иванович сумел найти уже после кончины Николая Алексеевича, в закрытых тогда еще архивах.

В 2010 году Карпухин издал большую книгу «Неизвестный Раевский». В орбиту читательского внимания вошли произведения, доныне никогда не издававшиеся, и теперь у читателя появилась возможность познакомиться с неизвестным Раевским – писателем Русского Зарубежья, и открыть для себя новую, доселе неведомую грань его удивительного таланта. Некоторые даже не могли поверить, что Раевский-пушкинист и Раевский-белогвардеец – одно и то же лицо… Поиски трудов писателя еще не завершены. И мы верим, что новые литературные открытия вполне возможны.

О Владимире Пантелеевиче Татенко – режиссере, снявшем о Раевском документальный фильм «Портрет с кометой и Пушкиным», нужно сказать отдельно. Он был большим другом семьи писателя и внес неоценимый вклад, помогая формировать его домашний архив. Дело в том, что свои воспоминания Николай Алексеевич, по большей части, диктовал на магнитофон, (тогда еще были большие катушечные аппараты) и немалая часть пленок, которую еще не успели обработать, требовала срочного перевода на бумагу. Труд, надо сказать, колоссальный и весьма кропотливый. В этом непростом деле Владимиру Пантелеевичу помогал Александр Иванович Соколов, преданный почитатель творчества Николая Алексеевича и большой энтузиаст. Ночами (днем он был на службе) он переписывал воспоминания, слушая голос писателя с магнитофонной ленты. Пленки были старые, многие уже рассыпались в руках, и Александр Иванович порой буквально восстанавливал их из праха, склеивая по крохотным кусочкам. Приходилось перепечатывать на машинке непростой рукописный текст, а что-то и переписывать вручную. Одна только переписка Николая Алексеевича с сестрой – это сотни писем, написанных сложным, трудно читаемым почерком. Их расшифровка требовала немалых усилий. Татенко с Соколовым, проделав колоссальную работу, подготовили к печати одно из произведений Раевского – повесть-воспоминание «Возвращение», которая была опубликована в казахстанском журнале «Простор». В России эта работа еще не издавалась, но надеемся, что она увидит свет и в нашей стране.

Невозможно также обойти вниманием и историю выхода в свет книги «Портреты заговорили», поскольку с этим связано то новое, что произошло в личной жизни писателя и чего он сам уже не ожидал…

В издательстве его рукопись была передана на рецензию литературному редактору Надежде Михайловне Бабусенковой. «Когда на редактуру мне попала рукопись книги «Портреты заговорили», мы с ним (Раевским. – Ред.) только-только познакомились. Оторваться от написанного было невозможно. Я много читала исторических вещей, но ничего подобного не встречала. Реальные, ощутимые, в письмах, воспоминаниях, документах были тут, сам Александр Сергеевич и жена его, красавица Натали с многочисленным семейством Гончаровых, дочь фельдмаршала Кутузова, она же друг поэта, Елизавета Михайловна Хитрово, князь Вяземский…‹…› А язык! А стиль, а необычный исследовательский метод! Пять раз перечитывала я как редактор рукопись, и все с удовольствием… Я забывала, что я редактор. Иногда, спохватившись, начинала опять перечитывать – может, найду огрех какой. Но ничего! Запятую – и то не переставить. Правда, сам Николай Алексеевич не верил, что книгу смогут принять. Уж больно все у нас было заидеологизировано, и изображение высшего света, а тем более царского двора, в нормальных, человеческих тонах считалось едва ли не крамолой. Но я поставила перед собой задачу – во что бы то ни стало добиться выхода книги и успокоила Николая Алексеевича, что все будет хорошо»85, – вспоминала свое знакомство с рукописью Надежда Михайловна.

Раевский не зря волновался за судьбу своего детища. По тем временам это была весьма смелая вещь. Хотя она и не имела отношения к политике, но зато переворачивала представления читателей о дореволюционной России. Против выхода книги восстали многие. Мотивация: какое отношение имеет Пушкин к Казахстану? Это не пройдет, слишком положительно выставлен высший свет царской России и т. п. Директор издательства вроде бы и не против, но все равно боится – его пугают возможным нежелательным резонансом. Опасения эти были понятны: «оттепель» завершилась, и печатать книгу белого офицера, хотя и бывшего, было небезопасно… Теперь, в сегодняшнее время, нам сложно это понять.

Два с лишним года длилась борьба за книгу. Надежда Михайловна смогла подключить тогда все свои связи и связи Николая Алексеевича (очень помог директор института хирургии А. Н. Сызганов). Наконец «сверху» – лично от главы Казахстана Динмухаммеда Ахметовича Кунаева – спускается указание: книгу напечатать.

Все тяготы этой «войны» Николай Алексеевич, как ни старалась редактор оградить его от волнений, все же переносит довольно тяжело. Здоровье сильно сдает и, что самое неприятное, резко падает зрение. Писатель уже не может самостоятельно ни читать, ни писать, и вот, после выхода в свет книги, он предлагает Надежде Михайловне работать его литературным секретарем (она к тому времени была вынуждена уволиться из издательства). Так Надежда Михайловна становится «его глазами», по собственному выражению Николая Алексеевича, а позже и его супругой. Вот отрывок из письма Раевского, написанный еще в 1973 году, в самый разгар битвы за книгу, из больницы:

«Дорогой друг Надя!

Вы не любите громких слов, я их тоже не люблю, но все же сейчас, когда Вы прочно отрезаны от меня карантинным барьером, я особенно остро чувствую, что после сестры Вы самый дорогой для меня человек на этой планете. Вы спросите – а друзья-женщины былых десятилетий? Да, и они дороги, но я чувствую, что [неразборчиво] женщины – и та, которая в Праге, и та, которая в Америке, становятся понемногу милыми бледнеющими тенями… Словом, Наденька, благословен и день, и час, когда я встретился с Вами. Только жаль в глубине души, что судьба вырыла между нами непреодолимый сорокатрехлетний ров, хотя отлично понимаю, что эта жалость бессмысленна…

Планирую на землю, к которой, кстати сказать, всегда приятно [неразборчиво] приближаться, хотя мысли у меня, Наденька, очень грустные. Боюсь, что Вы поссорились со своей [неразборчиво] начальницей в конечном счете из-за моей книги, точнее из-за посылки корректуры в Ленинград86, а это очень меня удручает. Рад буду, если ошибаюсь, но, думаю, что нет… Всей душой хочу, чтобы Вы не ушли из издательства, иначе я никогда себе этого не прощу…

‹…› Как бы я хотел, чтобы Вы познакомились с сестрой. 2 слова о лечении. С давлением врачи справились (до первой встряски). Но с глазами результат слабый и меня удручает.

Целую Вас и желаю всего хорошего. Ваш Раевский»87.

С появлением в жизни писателя Надежды Михайловны быт Николая Алексеевича изменился (он долгое время ютился в крохотной съемной комнатушке, не имея собственного жилья). Супруга заботилась о нем, но, что самое главное, была его верной литературной помощницей. «Теперь кроме меня больше нет в живых никого из нашей семьи, но я не один, у меня есть дорогая моя супруга Надежда Михайловна, урожденная Бабусенкова. Дорогая моя Наденька, по домашнему имени Совушка, сорокасемилетняя женщина, полная сил и энергии, которая самоотверженно соединила свою судьбу с глубоким стариком. Через полгода мне исполнится девяносто лет, но я очень надеюсь додиктовать эти свои воспоминания», – поведал он как-то магнитофонной ленте…

Галина Августовна Коренчук, дружившая с семьей Раевских, вспоминала: «Надя часто возила Папу Ники – так шутливо-любя звали Николая Алексеевича в семье, на дачу, где он очень любил бывать. Их участок находился в горах у самой речки. Из всех времен года он больше всего жаловал весну, ласковое весеннее солнышко – оно вселяло в него надежду. Однажды весной, во время нашей прогулки вокруг дома, Николай Алексеевич вдруг сказал мне: «Если доживу до апреля, то летом я никогда не умру». Его не стало морозной декабрьской ночью… Последняя наша встреча была очень теплой и немного грустной. А последней книгой, которую я ему читала, была – «Воспоминания о Пушкине» А. П. Керн»…88

11 декабря 1988 года, на девяносто пятом году жизни Николая Алексеевича не стало… До самого конца он сохранил хорошее здоровье и, что самое главное, необыкновенно живой, ясный и пытливый ум. Работал писатель до последнего дня – диктовал свои воспоминания и продолжал трудиться над Пушкиным… Ушел он очень тихо, во сне – сердце просто перестало биться. И в отношении Николая Алексеевича эта деталь кажется особенно важной и необыкновенной. Пройдя через три войны, две революции, через тюрьмы и лагеря, он столько раз был на волосок от смерти – но судьба была к нему милосердна, и он заслужил «кончину мирную и непостыдную».

Николая Алексеевича похоронили на маленьком кладбище недалеко от Алма-Аты. На склоне живописного горного ущелья, среди старой урюковой рощи стоит скромный памятник. И, хотя мало кто знает дорогу в это укромное место, на его могиле нередко появляются цветы от верных почитателей его необыкновенного творчества. На памятнике, как он и просил, выбита надпись: «Раевский Николай Алексеевич. Артиллерист. Биолог. Писатель».

Хочу выразить глубокую благодарность всем, кто помогал мне в составлении биографии Николая Алексеевича, кто подбирал материалы, перелопачивал кипы архивных рукописей и писем, помогал отыскать нужные исторические справки, редактировал текст, исправляя огрехи и ошибки. Это мои хорошие друзья: историк Белого движения Дарья Болотина – особая благодарность, Алексей Акимов – внучатый племянник Николая Алексеевича Раевского, Анастасия Кондратьева, Владимир Грицай, Дмитрий Толмачев, Ольга Леонидовна Коробова – мой строгий и справедливый корректор, Воробьев Андрей – придирался к каждой букве и все по существу. Также выражаю свою признательность руководству и сотрудникам ГАРФа, которые старались идти нам навстречу и всячески содействовали в розыске и копировании нужных материалов. Без их помощи я бы не справилась. Спасибо всем!

Елена Ивановна Беликова.

О. И. Карпухин

«Люди без настоящего и будущего»

Кто-то сказал: во дни благополучия пользуйся благом, а вот когда придут несчастья и страдания, старайся больше размышлять.

Как мы уже убедились, в жизни Н. А. Раевского было значительно больше дней для размышлений, чем для блага и радости. И в этом он сполна разделил судьбу своего поколения – вчерашних студентов, офицеров царской и белой армий, наконец, эмигрантов. Уж в чем-чем, но в умении размышлять и облекать свою мысль в отменную литературную форму им не откажешь.

«Тысяча девятьсот восемнадцатый год» – воспоминания бывшего офицера-врангелевца Н. А. Раевского относятся именно к такой литературе. В то время он еще не был писателем-профессионалом (в Союз писателей его примут почти через полвека в Алма-Ате), но написанное им в эмиграции словно специально ждало своего часа, чтобы прийти к нам в самый необходимый для нас момент, ибо воспоминания эти, как всякая настоящая литература, представляют сегодня для нас интерес не только мемуарно-исторического свойства…

Еще Ключевский отмечал чрезвычайную повторяемость русской истории. XX век вошел в летопись России как время невиданных по своим последствиям потрясений, сравнимых лишь с теми, что пришлось испытать народу тремя столетиями раньше. Но тогда, в XVII веке, на смену Смуте и великим страданиям пришел относительный покой, и народ вновь обрел духовную крепость, а правители его – силу и уверенность в делах государственных. Завершился этот тяжелый для России век началом Петровских реформ.

С самого начала ХХ столетия народ не переставал надеяться на лучшее будущее, но, ослепленный революционными иллюзиями, к сожалению, не смог оценить ростки этого будущего в настоящем. Именно подобным, невоплощенным надеждам и посвящены ранние произведения Н. А. Раевского, написанные им в эмиграции. И кто знает, может быть, в наши дни, когда Россия вновь обрела свою государственность и революция, как в феврале 1917 года, произошла под трехцветным флагом, наконец дано претворить то, к чему стремился народ многонациональной державы.

Извлеченные совсем недавно из архивного забвения произведения Н. А. Раевского приобретают в связи с этим неожиданную актуальность.

«Тысяча девятьсот восемнадцатый год» написан в конце 30-х годов прошлого столетия. Определив жанр записок как воспоминания, Н. Раевский тут же предупреждает о серьезном, аналитическом характере своего замысла. Да и адресует произведение не просто широкому читателю, а вдумчивому исследователю, хотя с некоторыми опасениями, что последний может местами заподозрить автора в сочинительстве.

«Уже и сейчас, всего через 20 лет после описываемых событий, мне самому некоторые детали кажутся чьей-то затейливой фантазией, – словно оправдывается Н. Раевский. – Между тем я передаю, как могу, точно и беспристрастно то, что видел. Не моя вина, если в то время невозможное действительно стало возможным, и обычно тусклая жизнь расцветилась порой совсем фантастическими узорами. ‹…› Некоторые интересные исторические детали могут быть сохранены только одним образом. Документы в большинстве случаев погибли. Когда это возможно, я указываю путь, пользуясь которым исследователь мог бы произвести соответствующую проверку». Более того, автор специально, очевидно, из соображений вящей объективности очень часто прибегает к цитированию собственных дневников, документов и даже статистических выкладок, но уровень и масштаб исторического обобщения в публикуемых воспоминаниях, несомненно, соответствует более позднему времени, что позволило дать цельную, не побоюсь сказать, эпическую картину событий, происходивших на юге России в 1918 году.

«В тот вечер 18 марта восемнадцатого года, – цитирует он дневник, – на берегу Сулы при свете костров среди молодежи, только что прошедшей 60 верст с боем, очень и очень чувствовалась история».

Это чувство историзма, присущее Н. Раевскому, аналитический характер хроники выгодно отличают его воспоминания от аналогичных публикаций о Гражданской войне, написанных в русском зарубежье.

Далеко не случайно и то, что для своего строго документального и в то же время художественного исследования автор избрал именно 1918-й, а не какой-либо другой год Гражданской войны – чутье историка не подвело его и в этом.

Поистине переломным, рубежным был 1918 год в судьбе страны, армии, революции, кстати, и в собственной судьбе автора и его близких.

«Армия умирала. Россия разваливалась. Впоследствии пришлось пережить много печальных дней, но никогда не было так тяжело, как зимой 1917–1918 года», – напишет он спустя много лет.

Незадолго до своей кончины, в ноябре 1988 года, Н. А. Раевский рассказывал автору этих строк о том, что политическое противостояние в 1918-м было явным не только на уровне общества. Как и во многих семьях либерально настроенной русской интеллигенции, в его собственном доме расстановка политических сил была довольно пестрой. Это показали выборы в Учредительное собрание. Глава семьи и сам Николай Алексеевич, в то время только вернувшийся с фронта, голосовали за кадетов, мать – за эсеров (вот где сказалось запоздалое влияние знаменитого брата-народовольца)89, а брат и сестра голосовали за большевиков.

В 1918 году Россия подошла к своему историческому рубежу. Хотя и говорят, что социальные потрясения так же по своим последствиям мало предсказуемы, как и природные, но для многих россиян уже события начала века таили в себе предвестие грядущего противостояния. Н. Раевский исследует причинно-следственные связи этого явления, выстраивает свою историческую концепцию предреволюционного десятилетия.

Особое внимание уделяет он анализу настроений студенческой молодежи накануне революции – самой отзывчивой части общества. Имея возможность наблюдать студенчество изнутри, поскольку сам был в то время студентом Петербургского университета, автор отмечает, что к началу Первой мировой войны, или, как ее называли современники, Великой войны, огромное большинство студентов, отнюдь не восхищаясь «существующим строем», хотело не революции, а реформ и, безусловно, отрицательно относилось к социализму, в особенности в его интернациональном аспекте. У этой наибольшей группы был очень силен здоровый патриотизм, проявление которого было совершенно очевидно уже в самом начале войны.

«Мои товарищи студенты разбились на три группы, – пишет Раевский, – первая, самая большая – приемлющие войну без всяких оговорок. Здесь не было речи о том, народна ли она или не народна, нужна ли полная победа или достаточно отбросить противника с русской территории ‹…›. Вторую категорию составляли колеблющиеся студенты, которые были слишком штатские по духу, чтобы добровольно стать военными ‹…›. Третья группа была чисто политической».

Первые дни войны 1914 года советские идеологи много лет упорно связывали с шовинистическим угаром, якобы охватившим все слои населения. Благодаря Раевскому мы имеем возможность увидеть подлинный характер этих дней – такими, какими его переживали очевидцы. Николай Алексеевич (как, впрочем, и многие его современники в русском зарубежье) описывает массовые патриотические настроения народа как нормальное, вполне естественное проявление здорового чувства национального самосознания.

В целом же оценка предреволюционного десятилетия у Н. Раевского во многом иная, нежели та, что привычно легла в наше сознание с незапамятных лет «Краткого курса». Помните? «Наступление реакции», «столыпинщина», «агония российской государственности», «распутинщина» и т. д. За подобными стереотипами, может быть, в чем-то и правильно характеризующими своеобразие эпохи, стоит жесткая идеологическая схема, ставящая знак равенства между исторически обреченной монархией и теми прогрессивными государственными, демократическими институтами, которые не могли не возникнуть в России после предреволюционных потрясений начала века.

Н. Раевский последовательно проводит тезис о жизнеспособности тех общественно-государственных мероприятий, которые были осуществлены в России за период с 1907 по 1917 год. Энергично проводимая П. А. Столыпиным аграрная реформа, существование оппозиционной прессы, легальных и полулегальных партий – все это не могло не приобщить значительные группы интеллигенции к положительной государственной работе. Огромный сдвиг в этом направлении, по мнению Н. Раевского, произошел в убеждениях студенческой и учащейся молодежи. Молодой интеллигенции не были свойственны монархические настроения, ей был ближе и понятнее путь демократических реформ, который привел в конечном итоге страну к Февральской революции. И даже военная интеллигенция, как вспоминал впоследствии А. И. Деникин, в массе своей Февральскую революцию приняла и о восстановлении монархии не думала.

По мнению современных историков, утрата прежней лояльности офицерского корпуса к существующему режиму вызвана тем, что наряду с кадровыми офицерами в армию было призвано значительное количество интеллигенции. Возросло число офицеров недворянского происхождения. Наблюдатели отмечали, что офицерский корпус был настроен «в высшей степени враждебно» к правительству. Николай II посчитал невозможным оставить в тылу гвардию, являющуюся наиболее верной опорой режима. Гвардейские части почти полностью погибли в тяжелых боях.

Поручик Н. Раевский не относил себя ни к категории кадрового офицерства, ни к гвардии, хотя и мечтал на фронте о будущей военной карьере. Он был из тех молодых интеллигентов, экстерном прошедших курс обучения в военных училищах, которых становилось в армии к 1917 году все больше и больше. Их либеральные взгляды не могли не повлиять на нижних чинов. На фронтах нарастали антивоенные и революционные настроения. «Но всем хотелось, – подчеркивает Н. Раевский, – революции под трехцветным знаменем, а не под красным».

Вскоре, в феврале 1917 года, так и случилось. Армия и офицерский корпус в целом с энтузиазмом приняли революцию. Н. Раевский и многие его товарищи по окружению видели в падении монархии логическое продолжение дела, начатого еще П. А. Столыпиным. Он вспоминает, как еще в гимназии, после трагической смерти Столыпина, для него и его товарищей этот человек стал мучеником за русскую государственность. Благодаря его сподвижникам, перешедшим от слов к конструктивной государственной деятельности, для большинства молодежи за это десятилетие Российское государство из чего-то чуждого и враждебного стало своим и дорогим. «Мне кажется, – пишет Н. Раевский, – не учтя этого сдвига, невозможно понять истории русской гражданской войны». Вот к какому неожиданному выводу подводит нас автор.

1.Раевский Н. А. Портреты заговорили // Раевский Н. А. Избранное в 2 т. Т. 1. Алма-Ата: Жазушы, 1983. С. 31.
2.Раевский Н. Годы скитаний. Воспоминания. Кассета 5. Дорожка 2.
3.Из письма Н. А. Раевского к сестре Софии Раевской.
4.Раевский Н. А. 1918 год // Неизвестный Раевский. М.: Русский раритет, 2010.
5.ГАРФ. Ф. 5840. Оп. 1. Д. 5-б. Л. 3 об.
6.Натиев З. Г. В начале 1918 года вступил добровольцем в вооружённые силы УНР и возглавил группу войск, сформированную генералом К. А. Присовским. Натиев провел это формирование с боями от Киева до Харькова, впоследствии реорганизовав его в дивизию.
7.ГАРФ. Ф. 5840. Оп. 1. Д. 5-б. Л. 3 об.
8.Как стали называться ВСЮР после вступления генерала П. Н. Врангеля в должность Главнокомандующего.
9.Раевский Н. А. Годы войны. Воспоминания. Кассета 6. Дорожка 3.
10.Раевский Н. А. 1918 год // Неизвестный Раевский. М.: Русский раритет, 2010.
11.ГАРФ. Ф. 5840. Оп. 1. Д. 6а. Л. 1 об.
12.Там же.
13.Раевский Н. А. Годы скитаний. Воспоминания. Кассета 4. Дорожка 3.
14.Кадр (полка, батареи, дивизии и т. д.) – его основное организационное ядро, состоящее из коренных офицеров, полкового управления, а также наиболее преданных старослужащих нижних чинов. В случае необходимости кадр может быть развёрнут в полноценное подразделение.
15.ГАРФ. Ф. 5840. Оп. 1. Д. 6в Л. 1 об.
16.Раевский Н. А. Годы скитаний. Воспоминания. Кассета 4. Дорожка 3.
17.Там же. Дорожка 4.
18.Раевский Н. А. Годы скитаний. Воспоминания. Кассета 4. Дорожка 4.
19.Там же. Кассета 5. Дорожка 3.
20.Раевский Н. А. Годы скитаний. Воспоминания. Кассета 5. Дорожка 4.
21.Там же.
22.Раевский Н. А. Годы скитаний. Воспоминания. Кассета 5. Дорожка 4.
23.Там же. Кассета 6. Дорожка 2.
24.Раевский Н. А. Годы скитаний. Воспоминания. Кассета 6. Дорожка 2.
25.Там же. Дорожка 3.
26.Раевский Н. А. Годы скитаний. Воспоминания. Кассета 6. Дорожка 3.
27.Карпухин О. И. Жизнь Николая Раевского // Простор. 1988. № 6. С. 149.
28.Раевский Н. А. Годы скитаний. Воспоминания. Кассета 10. Дорожка 3.
29.Раевский Н. А. Годы скитаний. Воспоминания. Кассета 11. Дорожка 5.
30.Раевский Н. А. Годы скитаний. Воспоминания. Кассета 12. Дорожка 1.
31.ГАРФ. Ф. 5840. Оп. 1. Д. 5-б. Л. 2 об. Речь в этом отрывке идет о первой своей литературной работе, которую Раевский первоначально назвал «Рыцари белой мечты», позже он поменяет название на «Молодежь на войне». Уезжая из Болгарии, он оставляет почти полностью законченную работу знакомому с просьбой переслать ее в Прагу, как только он обустроится. По неизвестным причинам рукопись затерялась и вновь была обретена Николаем Алексеевичем в 1936 г. К тому времени он уже начал писать повесть «Добровольцы» и часть найденной рукописи он использует для нее. Еще одну часть – для второй повести «1918 год».
32.ГАРФ. Ф. 5840. Оп. 1. Д. 5-б. Л. 2 об.
33.Раевский Н. А. Годы скитаний. Воспоминания. Кассета 7. Дорожка 1.
34.Там же. Дорожка 3.
35.После освобождения Праги архив был вывезен в СССР советскими войсками. Не случись этого, рукописи, скорее всего, бесследно бы пропали, как пропали почти все материалы, которые Раевский оставил на хранение своим друзьям в Праге, предчувствуя скорый арест.
36.Речь идет о яде.
37.Имеются в виду противогаз и консервы.
38.ГАРФ. Ф. 5840. Оп. 1. Д. 1 в. Л. 9 об.
39.Раевский Н. А. Годы скитаний. Воспоминания. Кассета 14. Дорожка 1.
40.Раевский Н. А. Годы скитаний. Воспоминания. Кассета 12. Дорожка 4.
41.Раевский Н. А. Годы скитаний. Воспоминания. Кассета 12. Дорожка 3.
42.Раевский Н. А. Годы скитаний. Воспоминания. Кассета 14. Дорожка 3.
43.Раевский Н. А. Годы скитаний. Воспоминания. Кассета 14. Дорожка 5.
44.Раевский Н. А. Годы скитаний. Воспоминания. Кассета 15. Дорожка 1.
45.Раевский Н. А. Годы скитаний. Воспоминания. Кассета 15. Дорожка 1.
46.На этой вилле временно содержали арестованных.
47.Там же. Кассета 16. Дорожка 1.
48.Раевский Н. А. Годы скитаний. Воспоминания. Кассета 16. Дорожка 1.
49.Раевский Н. А. Годы скитаний. Воспоминания. Кассета 16. Дорожка 1.
50.Раевский Н. А. Годы скитаний. Воспоминания. Кассета 16. Дорожка 1.
51.Раевский Н. А. Годы скитаний. Воспоминания. Кассета 16. Дорожка 3.
52.В 2002 г. Н. А. Раевский был реабилитирован: «Дело пересмотрено в порядке исполнения Закона РФ от 18 октября 1991 г. «О реабилитации жертв политических репрессий».
  «Изучением уголовного дела установлено, что Раевский был осужден необоснованно, по политическим мотивам. Кроме личного признания Раевского, других доказательств его вины добыто не было.
  Таким образом, оценивая собранные доказательства в их совокупности, следует признать, что Раевский не оказывал каким-либо способом помощи международной буржуазии в осуществлении враждебной деятельности против СССР (диспозиция ст. 58–4 УК РСФСР), кроме того, в соответствии со ст. 14 УК РСФСР срок давности привлечения к уголовной ответственности за совершение данного деяния истек.
  На основании изложенного, руководствуясь п. «а» ст. З, ч. З ст. 8 Закона РФ от 18 октября 1991 г. «О реабилитации жертв политических репрессий»: признать Раевского Николая Алексеевича реабилитированным».
53.Раевский Н. А. Годы скитаний. Воспоминания. Кассета 16. Дорожка 4.
54.Там же.
55.Раевский Н. А. Возвращение. Воспоминания // Простор. 1998. № 5.
56.Раевский Н. А. Возвращение. Воспоминания // Простор. 1998. № 5.
57.Там же.
58.Раевский Н. А. Возвращение. Воспоминания // Простор. 1998. № 5.
59.Раевский Н. А. Возвращение. Воспоминания // Простор. 1998. № 5.
60.Раевский Н. А. Возвращение. Воспоминания // Простор. 1998. № 6.
61.Раевский Н. А. Возвращение. Воспоминания // Простор. 1998. № 6.
62.Раевский Н. А. Возвращение. Воспоминания // Простор. 1998. № 7.
63.Раевский Н. А. Возвращение. Воспоминания // Простор. 1998. № 7.
64.Там же.
65.Там же.
66.Раевский Н. А. Возвращение. Воспоминания // Простор. 1998. № 7.
67.Раевский Н. А. Возвращение. Воспоминания // Простор. 1998. № 7.
68.Там же.
69.Раевский Н. А. Возвращение. Воспоминания // Простор. 1998. № 7.
70.Раевский Н. А. Возвращение. Воспоминания // Простор. 1998. № 7.
71.Там же.
72.Раевский Н. А. Возвращение. Воспоминания // Простор. 1998. № 7.
73.Раевский Н. А. Возвращение. Воспоминания. Кассета 2. Дорожка 1.
74.Раевский Н. А. Возвращение. Воспоминания. Кассета 2. Дорожка 1.
75.Раевский Н. А. Возвращение. Воспоминания. Кассета 3. Дорожка 4.
76.Раевский Н. А. Возвращение. Воспоминания. Кассета 4. Дорожка 2.
77.Раевский Н. А. Возвращение. Воспоминания. Кассета 4. Дорожка 2.
78.Раевский Н. А. Возвращение. Воспоминания. Кассета 5. Дорожка 1.
79.Раевский Н. А. Возвращение. Воспоминания. Кассета 5. Дорожка 1.
80.Из письма к сестре С. А. Раевской.
81.Из письма к сестре С. А. Раевской.
82.Из письма сестре С. А. Раевской.
83.Цит. по: Артемьева Р. Три имени судьбой соединив… // Нива (Казахстан). 2007. № 2.
84.Цит. по: Карпухин О. И. Жизнь Николая Раевского // Простор. 1988. № 6. С. 150.
85.Аргументы и факты Казахстан. 1999. № 23.
86.Бабусенкова посылала рукописи для получения рецензий известным пушкинистам в Ленинград и Москву.
87.Из письма Н. М. Бабусенковой.
88.Цит. по: Артемьева Р. Три имени судьбой соединив… // Нива (Казахстан). 2007. № 2.
89.Имеется в виду родственник Зинаиды Герасимовны Андрей Корнеевич Пресняков, революционер-народоволец, который принимал непосредственное участие в подготовке покушения на царя Александра II и после громкого судебного процесса был казнен в Петропавловской крепости.

Bepul matn qismi tugad.

30 958,70 s`om