Танцующая на ветру

Matn
3
Izohlar
Parchani o`qish
O`qilgan deb belgilash
Shrift:Aa dan kamroqАа dan ortiq

– А он куда идет?

Я знала, что отца Песцова, наконец, выгнали из администрации города. И он занялся, понятное дело, каким-то прибыльным бизнесом.

– Он… Кажется, на факультет политики… Там есть что-то в этом роде…

– Жаль. Еще одним гадом в политике станет больше.

– У него роман с училкой одной, кстати. Новая пришла.

– Столько сейчас таких случаев, надо же… Почему так? Или всегда так было? Почему тогда это кажется странным и неправильным?

– Руся… – Маша с такой теплотой посмотрела на меня, что я в ответ сразу почувствовала, как тепло и хорошо стало у меня на душе.

Ни с кем никогда мне не хотелось так дружить, как с Машей. Если бы тогда, еще два года назад, не ее мама и, главное, не Паша Веселухин, тершийся рядом и влезавший во все, в том числе – невольно – и в дружбу с Машей…

– Руся, как мне не хватало таких разговоров. Я только с тобой говорю об этом.

– А с мамой?

Маша не успела ответить. Впереди я увидела Пашу с его детдомовской пассией, Алёхиной. Дашка, которая непонятно как пережила тот год, когда их вынужденно разлучили с Веселухиным (она на полтора года младше), теперь жила вместе с ним в общаге в одной комнате. Как это им разрешили – непонятно, но, по крайней мере, она мне сама радостно это сообщила еще в начале учебного года, когда мы случайно встретились на улице.

Сейчас Паша, заметив меня, сначала застыл, как вкопанный (у Паши все эмоции налицо, этим он выгодно отличается от многих сверстников), потом покрепче обнял Дашку, та прижалась к нему и обвила его руками. Дашка так и не выросла, наверно, потому что с двенадцати лет живет с Пашей, и ее гормонам роста пришлось туго – все силы организма уходили на преждевременную выработку женских гормонов. Возможно, ничего особенного в их романе не было бы (вот няня Татьяны из «Евгения Онегина» вышла замуж в тринадцать лет, и ее муж был еще младше), если бы они поженились, стали бы работать и как-то нормально жить как муж и жена. Паше уже семнадцать, скоро будет восемнадцать. Но Паша-то ведь считает себя совершенно свободным человеком и постоянно добивается моей взаимности, не понимая, что это в принципе недостижимо, как допрыгнуть до Луны, скажем.

– А! – от неожиданности крикнул Паша, когда понял, что мы сейчас с Машей так и пройдем мимо, и больше ничего не будет. Вообще ничего.

Дашка попыталась его удержать, но удержать Пашу никто никогда не мог. Паша рванулся за мной, хотел схватить за плечо, попал по голове, сбил с меня шапку, сам ужасно растерялся, взялся поднимать эту шапку, толкнул Машу, та не удержалась на ногах, поехала на скользком тротуаре, приземлилась на одно колено.

К нам подбежала маленькая Дашка, не доросшая до моего плеча, стала бить кулачком Пашу и беспомощно материться. Беспомощно и как-то ужасно. Иногда слышишь мат и понимаешь – лучше бы ты сейчас был японцем или греком и смысл русского мата разобрать не мог, даже если бы учил русский. Наверно, те, кто говорит на мате, совсем не вдумываются в его истинный смысл, иначе бы они удивились, какой бред они говорят. Как липкие бесконечные кошмары, которые снятся, если у тебя высокая температура при пищевом отравлении, скажем. Хотя мне до такой степени ужасное не снилось, наверно, никогда.

– Заткнись! – сказала я Дашке.

– А то чё? – подбоченилась Дашка. – А то чё? Чё те вообще надо?

– Маша, пойдем, – потянула я Машу.

Надо же было в один и тот же день встретить и Машу, и Веселухина… Но так и бывает. Законы нашего мира странные, нелинейные, непростые и не материальные. Я давно это поняла. Иначе такого просто не могло было бы быть. У нас не слишком маленький город, и Машу я ни разу не встречала с прошлого года.

– Что ты хотел, Паша? – как можно нейтральнее спросила я Веселухина, беря у него свою шапку, с которой он так отчаянно стряхивал снег и грязь, что оторвал помпон, и теперь протягивал мне мой рыжий помпон, сделанный из какого-то бедного кролика или кота, отдельно, на ладони, как подарок, как свой жалкий, дрожащий, мокрый хвост – если бы он у него был. «Вот как присушила!» – сейчас сказал бы наш сторож, дядя Гриша, о котором я даже немного скучаю – не о нем самом, а о наших разговорах.

Мою нейтральность Паша принял, понятное дело, за дружелюбие, любящее сердце тут же дружелюбие приняло за радость, а где радость, там и надежда, а где надежда, там и обещание, которого, кстати, никогда не было…

– Ага! – радостно выдохнул Паша и продолжал стоять рядом, молча, глупо улыбаясь.

Паша слегка заматерел за последнее время, поправился, что ли… Чем-то Дашка умудряется его откармливать. Денег у них, я понимаю, еще меньше, чем у меня. Оба курят, наверняка и попивают. Так что на питание остается мало. Помогать им вряд ли кто помогает. Может, Паша подрабатывает где-то? Они оба пошли учиться в строительный, живут в другом общежитии, в подробностях я об их жизни ничего не знаю.

– Ну, как живешь? – зачем-то спросила я.

Я услышала, как тихо рядом вздохнула Маша, отлично помнящая все наши бесконечные сложности с Пашей. Паша дерется с Виктором Сергеевичем, Паша гоняется за мной по двору детского дома, чтобы как можно быстрее убедить меня в своей неистраченной любви, Паша залезает на крышу нашего старого двухэтажного здания и ждет, пока я приду и залезу к нему, чтобы «сфоткаться» и вместе прыгнуть… Ну как он может теперь жить? Плохо.

На Машу, с которой тоже вместе учился в одном классе, Веселухин не обращал никакого внимания. Дашку, все рвущуюся вперед, он отодвинул себе за спину и там держал одной рукой, крепко обхватив за голову. Я видела только один страдающий Дашкин глаз, сильно намазанный черно-фиолетовой краской, и размотанные по куртке волосы, которые Дашка тоже покрасила в лиловый цвет.

– Это… – сказал Паша. – Ты куда?

– Вот, с Машей гуляем. А ты как? – постаралась я обычным разговором сбить Пашины внезапно вспыхнувшие чувственные воспоминания обо мне. Воспоминания о том, чего никогда не было, но чего он хотел так, что полностью терял разум. Паша – страстный и упорный человек.

Если бы не Пашина неразвитость, он бы даже был очень симпатичным парнем. Понятно, почему Дашка так в него влюбилась. Высокий, фигуристый, блондинистый, с довольно правильными чертами лица. Только вот глупый. Поэтому выражение лица такое… Дашка что-то пикнула из-за его спины, Паша слегка лягнул ее ногой.

Я покачала головой.

– Ну ты, конечно… тиран…

Паша неуверенно и одновременно самодовольно улыбнулся. Как это может быть вместе? Я попробовала обойти Пашу, перегораживавшего мне путь, но не тут-то было. Паша отпустил Дашку и вдруг обеими руками схватил меня за плечи, встряхнул и, приподняв над землей, быстро и сквозь зубы спросил:

– Ты с ним, да? С ним?

– Да отпусти ты меня, в самом деле, ты что? Сто лет же не видел…

Поэтому он так и потерял контроль. От неожиданности. Я обернулась на Машу. Она развела руками. Я засмеялась. Паша засопел, надулся, но не покраснел. Курит, наверно, столько, что кожа потеряла способность мгновенно вспыхивать от Пашиных неудержимых эмоций.

– Я… это… напишу… – пробормотал Паша, махнул рукой Дашке и огромными шагами потопал прочь, не оборачиваясь.

Взрослеет понемножку. Главное, чтобы не стал воровать, чтобы Дашка его к этому не подтолкнула, тем более что у Паши ограничителей нет. Пока мы жили все вместе в детском доме, каким-то еще ограничителем была я, да и то относительным.

Мы с Машей пошли дальше, некоторое время молчали, переживали встречу.

– Мне жалко его, – сказала наконец Маша. – Неужели он так тебя любит?

– Мне тоже его жалко, – ответила я. – Не знаю даже. Не знаю, что такое любовь, Маша.

– А как же… – Маша чуть помедлила. – Как же Виктор Сергеевич?

– Я его не люблю, – пожала я плечами. – Иначе бы все было по-другому.

– Точно?

– Кто же может это точно сказать! – засмеялась я. – Наверно, не люблю. Мне кажется, любовь – это что-то такое огромное, не помещающееся в тебя, то, что везде. Вот тогда это любовь. Я маму любила, это точно.

– Мама это мама…

– Не знаю. Любовь она и есть любовь. Или есть, или нет. Вот как у Паши. Он же сам не рад, что так с ним происходит. Видит меня, и что-то у него перещелкивает в голове.

Машина мама взглянула на меня так, как будто последний раз видела вчера.

– Привет, – сказала она совершенно обычным тоном. – Заходи. Есть будешь?

Я посмотрела на Машу. Она уверена, что мы правильно сделали, что пришли вместе и без предупреждения?

Маша немножко напряженно засмеялась, выправляя из-под шапки длинные волосы.

– Будем, мам, конечно! Ты же с нами?

Ее мама пожала плечами и прошла на кухню. Я обратила внимание, что она вся в черном – черные брюки, черная водолазка. И тут же увидела портрет Машиной бабушки с черной лентой. Я перевела взгляд на Машу. Она вздохнула.

– Ну… да.

– Переживала мама?

– Да, очень. Хотя ей теперь легче живется.

– А ты?

– Я? – Маша нахмурилась. Потом опять засмеялась. – Вот не было тебя, и никто таких вещей не спрашивал! Я – нет! Почти. И мне самой противно от этого. Но просто… Мы так умаялись с бабушкой… Особенно мама… Мне было ее ужасно жалко… Не знаю… Неправильно это все как-то…

– У вас траур, да?

Я не знала, как это происходит в семьях. У нас же никогда не было траура. Нет, был, когда умерла бабушка, но я плохо помню. Моя бабушка, бывшая балерина, прожила очень мало, так же, как и моя мама, и когда умерла, ей еще не было и пятидесяти лет.

– Да… – неохотно сказала Маша.

– Зря я пришла, ты же не сказала.

– Да нет, уже больше двух месяцев прошло. Просто мама так переживает… А мне стыдно, я как будто предаю ее, не могу все время грустить…

Машина мама вошла в большую комнату с низким потолком, где мы с Машей сейчас стояли, с кастрюлей в руках.

– Помогай, – кивнула она Маше.

Другая реальность… Я бы все отдала, чтобы сейчас быть на месте Маши, то есть чтобы моя мама была жива. Но наверно, у меня это превратилось, как у многих детдомовских, в навязчивую мечту. И я читала, что надо от этого избавляться, потому что иначе все свои жизненные планы и особенно неудачи я буду связывать с тем, что я сирота. «Вот если бы у меня была мама!..» Нет. Тем более что я не полная сирота – у меня есть какой-никакой биологический отец. И теперь я почти взрослая, первый шаг во взрослую жизнь сделан, и именно такой, как я хотела. Надо рассказать об этом Машиной маме, похвастаться.

 

– Ну, говори, как ты живешь, – кивнула мне Машина мама, налив нам с Машей супу и накидывая на плечи большой русский платок – не черный, цветной, с темно-синими цветами на бежевом фоне.

Я даже засмотрелась – таким красивым мне показался платок, и побыстрее опустила глаза, потому что поймала вопросительный взгляд Машиной мамы.

Суп был жидкий, невкусный. Я не поняла, из чего он. Но не есть было неудобно. Я быстро все съела и сказала:

– Я хорошо живу. Поступила в педагогическое училище.

– А! – сказала Машина мама. – Здорово.

Она даже не представляет, чего мне это стоило. Да и не расскажешь. Как я занималась, сидя на окне, как невозможно было подойти ни к одному из двух наших компьютеров – они всегда были заняты, как то, что обычно для каждого домашнего ребенка – сесть в своей комнате или хотя бы в своем углу и сказать: «Не трогайте меня, у меня завтра экзамен за девять классов, и от него зависит, поступлю ли я в училище», для меня было совершенно невозможно. Хорошо, что стояло лето, и можно было найти какое-то уединенное место во дворе. Но в этом уединенном месте меня всегда находил Паша, пять минут сидел рядом молча, потом начинал смеяться, гыкать, ухать, хватать меня за коленки, и мне приходилось уходить.

– А что дальше? – спросила Машина мама, кутаясь в платок. У них было довольно холодно. Я почувствовала, как у меня озябли ноги.

– Дальше я буду поступать в институт.

– А!..

Я видела, что ей очень тяжело и совершенно неинтересно со мной разговаривать. Я помнила, что сама Машина мама – переводчик редкого языка, венгерского. И, переехав сюда два года назад, чтобы ухаживать за Машиной бабушкой, ее мама продолжала переводить какие-то венгерские романы и статьи. Может, спросить ее об этом? Или это невежливо? С некоторых пор я стала думать о том, что можно говорить, что нельзя. И совершенно непонятно, на чем основываться. На романах девятнадцатого века, в которых правда и ложь, добро и зло расставлены по своим местам? Да и то не всегда. У Достоевского, например, так сразу и не скажешь, кто прав. Но про приличия там не написано. На чем тогда? На глупых постах в Интернете? «Улыбнитесь, прежде чем спрашивать человека о чем-то. Если хотите спросить о чем-то очень важном, убедитесь, что человек на вас смотрит…»

Прошло то время, когда я была уверена в себе, в том, что я все делаю правильно. Наверно, так мне казалось, пока я была в детском доме. Я знала, что я «НЕ»: не курю, не пью, не прячусь в подсобке с Веселухиным, не обжимаюсь с ним напоказ во дворе, не пользуюсь явным расположением Виктора Сергеевича, не ночую у него в его замечательной холостяцкой квартире, где большой черный шкаф, откидываясь, мгновенно превращается в огромную кровать…

А теперь всё стало как-то гораздо сложнее. Раньше я могла уйти к себе в детский дом, там была маленькая Люба, любившая меня без рассуждений, там была моя кровать, окно, в которое я смотрела, когда просыпалась раньше всех, там был двор, дядя Гриша, его собаки…

В комнату вошел белый пушистый кот с рыжими подпалинами, сел как статуэтка. И стал смотреть на нас ярко-оранжевыми глазами. Я вспомнила этого кота, он ходил по тропинкам в Машином саду, тогда была осень, и он, чтобы не замочить лапки, аккуратно переступал через влажные листья клена.

– Цезарь! – улыбнулась Маша. – Красивый, правда? Мы его на рынке купили. За пятьдесят рублей. Помнишь, где вы тогда с Пашей грибы продавали?

Я видела, как Машина мама сжала губы. Я хотела сказать ей, что она не того боится. И что от меня вреда Маше не будет никакого. Даже наоборот. Но как это сказать?

Я присела на корточки к коту и протянула руку. Он отвел голову и прошипел.

– Не трогай его, не дается, – засмеялась Маша. – Как будто и не на рынке его взяли, а на выставке элитных кошек. Просто царь. Я его Васькой сначала назвала, но какой он Васька. Да, Цезарь?

Я смотрела на Машиного кота. Как же я хотела бы иметь кота. Или собаку. Когда у меня будет своя квартира или хотя бы комната, я обязательно заведу себе кого-то. Или даже двоих. Мне мама обещала купить собаку на двенадцать лет. Не знаю, почему именно на двенадцать. Но когда мне исполнилось двенадцать лет, мамы уже два года как не было на свете.

Я посмотрела на Машину маму. Я ее понимаю. Мне тоже было плохо, когда умерла мама. Хотя я была в четыре раза младше Машиной мамы.

– Сначала очень трудно, – сказала я. – А потом будет легче. Только на кладбище плохо бывает. Но я редко езжу, потому что кладбище в Москве.

Машина мама медленно подняла на меня глаза, обведенные коричневыми кругами.

– Ты что? – тихо спросила она. – Ты вообще, что ли, не понимаешь, о чем можно говорить, о чем нельзя? Маша, зачем ты опять ее привела? Я тебе разве в тот раз не все сказала о ней?

Я встала. Кажется, я что-то не то сейчас сказала. Но я же искренне, от души хотела с ней поговорить. Иногда это оборачивается совсем противоположным.

– Спасибо, что вы мне тогда в больницу деньги прислали, год назад, – сказала я, чтобы как-то повернуть разговор.

Машина мама посмотрела на меня, потом на Машу.

– Сколько? – спросила она Машу.

– Полторы тысячи, – с небольшой заминкой ответила Маша.

– А в больнице ты что делала? – перевела глаза на меня Машина мама. – Аборт?

Я сразу все поняла. Деньги, значит, Маша принесла мне от себя. Скопила из карманных.

– Нет. Я упала с крыши.

– А на крыше что делала? – бесстрастно спросила Машина мама.

Я бы не стала продолжать разговор. Но мне было жалко Машу, да и маму ее тоже, которая видела во мне что-то совсем другое, плохое, опасное для ее домашней Маши, то, чего во мне нет.

– На крышу залез Паша. Это мальчик, который… – Я чуть замялась.

– Говори, говори! – усмехнулась Машина мама.

– Который учился с нами в одном классе. Он хотел спрыгнуть с крыши, а я хотела его снять.

– Ты? – уточнила Машина мама. – Не МЧС и не пожарные, а ты?

– Ну да, – пожала я плечами. – А что же ждать МЧС и пожарных, если человек хочет упасть с крыши и сломать себе шею?

– Ну и как? Упал? Сломал?

– Нет. Я упала и ударилась головой, у меня было сотрясение мозга. Поэтому Маша… – Я видела взгляд Машиной мамы и дальше продолжать не стала. – Спасибо! – сказала я обеим и вышла из комнаты, взяла в темной прихожей со старого, вылезшего из стены крючка свою куртку, и вышла во двор, не дожидаясь, пока за мной пойдет Маша. Или не пойдет.

Почему так? Наверно, что-то во мне есть такое, что отпугивает некоторых людей, хороших, нормальных. Что? И у кого это спросить? Я как-то не так выгляжу? Плохо одеваюсь? Не так смотрю? У меня плохая речь? Я неискренняя? Я говорю глупости?

Я побыстрее прошла через двор, смотря на обветшалые постройки старого бабушкиного двора, Маша с мамой почти ничего здесь не делали, не меняли. Потемневший сарай, уличный туалет с полуоторванной узкой дверью, умывальник, в котором сейчас лежал снег. У них есть умывальник в доме, но тоже без труб, надо выносить на двор ведро. Из пустой собачьей будки выглядывала ржавая оборванная цепь. У них ведь раньше была собака? Или нет? Я бы собаку обязательно запомнила.

Мне показалось, что хлопнула входная дверь, и Маша вышла на крыльцо, когда я уже перешла улицу и быстро пошла прочь. Мне было ужасно обидно. Я не сделала ничего такого, чтобы ко мне так плохо относиться. Сказала что-то не то… Ведь не в этом дело. Странно. Но человеческое «нравится – не нравится» иногда так субъективно, так неуловимо…

В кармане раздался звук сообщения.

«Не обижайся, – писала мне Маша. – Я тебе потом все объясню».

«Ладно», – сразу ответила я.

Ведь правда, может быть, Маша объяснит мне все, и то мерзостное, ужасное чувство невозможности изменить несправедливость, неправильное устройство мира у меня пройдет? А с этим чувством так трудно жить. Единственное спасение – взять какую-нибудь книжку позапрошлого века, уйти туда с головой, пытаться разобраться в нравственных проблемах, переживаниях героев. Это ведь бегство от реальности, разве нет? Но многие люди бегут от реальности, потому что она невыносима. Смотрят подряд все телепередачи, глупые фильмы, похожие друг на друга, играют, лишь бы не думать. Как странно создана жизнь. Неправильно.

У забора, за которым был давно заколоченный старый дом, сидела мохнатая, очень грязная собака. Я чуть приостановилась, но у меня ничего не было, чтобы ей дать. Собака посмотрела на меня вопросительно.

– У меня ничего нет, – сказала я. – Привет.

Собака подняла голову и качнула ею, как будто ответила мне. Я подошла и присела перед ней на корточки. Наверно, это какая-то порода… Или помесь… Я не очень разбираюсь в собаках. Но в глазах – и людей, и собак – разбираюсь. У этой собаки были такие хорошие, такие добрые глаза, что сомнений не было. Я протянула руку и погладила ее. Если бы собака зарычала и укусила меня, я бы на время вообще бы потеряла веру в этот мир. И подумала бы, что в нем все неправильно. Все – от начала до конца. Что сам этот мир – ошибка. «Пустая и глупая шутка», – как писал юный Лермонтов.

Но собака только посмотрела на меня и лизнула мне руку. Я погладила ее по мягким, грязным ушам. Да… Вот помыть бы ее… А где? Представляю, если я приведу ее в общежитие, скажу вахтеру тете Даше или ее сменщику, дяде Боре: «Я хочу собаку в нашем душе помыть». Что тогда будет…

– Пойдем, – сказала я собаке. – Машка…

Не знаю даже, почему я так назвала собаку. Просто сказала, не задумываясь. И она опять как будто кивнула головой. Собака пошла довольно бодро. Она была не старая. Большая, крупная, не слишком худая – или так казалось из-за клочковатой спутанной шерсти. Но я-то видела – если ее помыть, причесать, она будет необыкновенно красивая! Белая, с рыжим пятном на спине и черным на умной, хорошей морде.

Мы дошли до магазина. Я знала, что у меня оставалось до стипендии сто сорок рублей. И на эти деньги еще надо жить неделю – на карточке у меня «золотой запас», энзе, две тысячи рублей с лишним, которым я пользуюсь в самом крайнем случае.

Но сейчас поступить по-другому я не могла. Я видела, что Машка смотрит на меня с надеждой, и надежду эту я разбить не могла.

Я зашла в магазин, долго выбирала, что бы ей купить. Ни на что не хватало денег. Можно было бы купить костей и наварить из них бульон, я знаю, читала, что так кормят собак. Но костей я не нашла, да и как объяснять Машке, что я принесу ей еды через три часа? Я все выглядывала в окно, боясь, что собака уйдет. Продавщица за кассой с невероятным подозрением смотрела на меня. В городе много наших, и бывших, и тех, кто еще в детдоме, продавцы нас боятся.

– Что?! – нервно спросила наконец она. – Нашла, что хотела? Пробивай и вали.

Да, точно. Я похожа на всех наших. Чем? Взглядом? Одеждой? Надо спросить Виктора Сергеевича. Похожа в плохом смысле. Никогда бы продавщица так не сказала Маше.

Я взяла большой пакет дешевого развесного печенья, и у меня еще остались деньги себе на хлеб и кефир.

Когда я вышла, Машка сидела чуть поодаль двери и ждала меня. Да, вот, наверно, это мне и было нужно. Чтобы кто-то вот так ждал меня. С таким взглядом.

– Давай отойдем, – сказала я Машке.

И у меня было полное ощущение, что она понимает все слова.

Мы дошли до парка. Было холодновато, но я стала кормить собаку, понимая, что лучше этого у меня ничего сейчас в жизни нет. Вот, оказывается, что мне было нужно. Кормить кого-то и заботиться. Только куда я теперь ее дену? У нас есть небольшой закуток около входа в общежитие, может быть, Машка сможет там жить?

Никогда в жизни у меня не было собаки. Это ни с чем не сравнимое чувство. Когда ты идешь, а рядом с тобой, на расстоянии шага, собака, которая повторяет все твои движения – ты остановилась, и она остановилась. Ты свернула, и она – за тобой…

– Побудь пока здесь! – сказала я Машке, когда мы подошли к общежитию.

Я показала ей закуток – три ступеньки вниз, и площадку перед заколоченной дверью в подвал. Но она туда не пошла, осталась у крыльца. Я видела ее взгляд, полный надежды – сначала. И полный тоски и отчаяния, когда Машка поняла, что я сейчас уйду, закрою дверь, а она останется, как обычно, одна на улице. Я вернулась.

– Ну что я могу сделать? – тихо сказала я. – Что? У меня нет своего дома. Пока. Вот будет, мне дадут обязательно комнату… и ты будешь со мной жить! Только надо потерпеть. Понимаешь? Я вот умею терпеть. Вот туда иди и жди меня там.

 

– Брусникина! – окликнула меня тетя Даша, вышедшая на крыльцо покурить. – Ты с кем там разговариваешь? А-а-а… Ясно… Слушай, ты мне тут собак грязных не приваживай!

Я распрямилась.

– Нет, это…

– А я тебе говорю – не приваживай! Яду насыплю ей! Нечего тут мне! Она ж посидит-посидит, да и расплодится! Или покусает кого пьяного… Они пьяных не любят, ты в курсе?

– Я тоже пьяных не люблю… – пробормотала я.

– Чего?.. Вот давай гони ее, гони… Гони, я тебе сказала! Борьке скажу, так он винтовку с солью принесет из дома…

Я стояла совершенно растерянная. Рядом со мной сидела собака, которую я сама сюда привела. Это всего лишь бродячая собака, уличная. Животное. Мы не знаем, что у собак в голове. Говорят, некоторые ходят на могилу к хозяину еще много лет. Собаки работают спасателями, саперами, ищут наркотики, ищут след… Что они понимают? Мы не знаем. Но точно знаем, что они умеют любить, страдать, чувствовать очень остро. А разве не главное в мире – любовь и чувства? Разве главное – это наш мозг? Жестокий, изворотливый, коварный? Разве не об этом главный, самый спорный, самый неразгаданный библейский миф? О том, как жестокий и коварный разум ворвался в душу человека и разорвал ее? Но мы такие – какие мы есть, и вечный спор разума и чувств неизбежен для человека.

У собаки тоже есть разум – она не ходит второй раз туда, где ее били и обижали. Просто у нее иной разум.

– Так, ну всё… – Тетя Даша с наслаждением затянулась последний раз, далеко бросила сигарету, зачем-то разогнала рукой клубы дыма, в которых она стояла, как маленькая коренастая ведьма – с крошечной головой, большим фиолетовым носом, огромными серьгами в длинных ушах с обвислыми мочками, взяла сломанную швабру, которой она обычно закрывала дверь изнутри на ночь, и пошла с этой шваброй наперевес на Машку. – Давай, давай, пошла отсюда!.. Ненавижу собак! Мне вон собака руку прогрызла! – Тетя Даша на ходу задрала рукав и показала мне руку. – Поняла? Многие тут пытаются… То кошку пронесут, то собаку… Болезнь какая-то, честное слово…

– Пошли, – кивнула я Машке.

Я не знаю, что именно поняла собака – крик тети Даши, мою расстроенную и виноватую интонацию, но она потрусила за мной.

– Понимаешь, – негромко объясняла я собаке, которая шла за мной в сторону частного сектора, откуда мы с ней и пришли. – Тетю Дашу укусила какая-то злая собака, теперь она всех боится. Так и Машина мама. Она видела или слышала, что детдомовские часто воруют, рано начинают пить, ну и вообще… И всё. Когда Маша пошла в школу, где учатся детдомовские вместе с обычными детьми, у Машиной мамы в голове уже была схема. И эту схему сломать очень трудно или невозможно. И поэтому она никак не может смириться с тем, что мы с Машей так похожи и нам хорошо вместе. Что мы были бы настоящими подругами, если бы Машина мама по-другому к этому относилась. А прятаться, обманывать ее – наверное, не стоит. И так вот Маша, оказывается, тайком со мной дружила. Я-то думала, ее мама поняла, что от меня вреда не будет…

Собака шла теперь не сзади, а рядом со мной и время от времени взглядывала на меня умными глазами. Не знаю, может, я все это и придумываю, но я просто видела, как менялось выражение ее глаз от моих слов. То сочувственное, то вопросительное, то одобрительное…

Я теперь уже немного опаздывала к Елене Георгиевне и Петру Львовичу, но они никогда не сердятся, если я прихожу не точно ко времени, хотя сами, не работая, живут по часам. Ровно в девять – новости, потом еще новости в двенадцать, в час – обед, потом отдых, прогулка… Даже странно для людей, всю жизнь проработавших в театре, так расписывать свою жизнь. Я представляю работу в театре как-то совсем по-другому. Смутно помню свою бабушку, бывшую балерину, в длинных фиолетовых перчатках, огромной удивительной шляпе с полупрозрачными розами, колышущимися при каждом ее шаге, с тонкой длинной сигаретой, помню, как она смеялась, стряхивала пепел в горшки с комнатными цветами, а мама сердилась… Или не сердилась… Так мне хочется попасть иногда в тот мир, где все было по-другому, где я жила дома… А память не пускает. Стерлось.

Но с бабушкой связано что-то острое, неправильное, яркое… Мама однажды сказала бабушке в сердцах, и я это случайно услышала и запомнила: «Зачем было меня от старика рожать? У меня поэтому здоровье слабое…» Но ведь бабушкин муж, тоже артист балета, был совершенно не старый. Они развелись с бабушкой до моего рождения, и я знала из каких-то разговоров, что это не мой дедушка. А кто тогда мой дедушка?

Когда я лежала в девятом классе в больнице с сотрясением мозга, я случайно познакомилась со стариком, которого привезли в нашу завалящую районную больницу с его дачи, а потом родственники перевезли в Москву, в хорошую клинику, и я не успела с ним договорить. Я только запомнила его фамилию. Ростовцев… Народный артист, когда-то снимавшийся в кино, работавший в Москве в очень известном драматическом театре… Теперь ему уже восемьдесят с лишним лет… И он, увидев меня, сказал: «Галя… Это же моя Галя…». Галей звали мою бабушку, балерину. Так я и не смогла понять, правда ли он узнал во мне бабушку – ведь, значит, он может быть моим настоящим дедом. Или это ему все показалось в бреду, ему было тогда очень плохо. Я потом пыталась разобраться, искала в Интернете, нашла старые фотографии балерин, но бабушка меняла фамилию, выходила замуж, может быть, и не раз, я точно не помню… Старик Ростовцев называл ее Виноградовой, а на памятнике, на могиле, где похоронена и мама, и она, написано: «Галина Артемьева…»

Я решила спросить у Елены Георгиевны и Петра Львовича – не встречали ли они когда-то мою бабушку. Конечно, где Москва, а где мы – двести с лишним километров в сторону и совершенно другая жизнь… И они работали в драматическом театре, а бабушка – в музыкальном… Но вдруг?

Машка дошла за мной до дома Елены Георгиевны и Петра Львовича и очень осмотрительно остановилась за несколько метров до входа, к калитке не подошла. Из чего я сделала вывод, что собака каким-то образом понимает, видит образы, которые у меня в голове. Я ведь как раз хотела ей сказать – сюда заходить не надо, здесь в доме своя собака живет. Собака у них маленькая, злая, даже странно, как у добрых, радушных людей такая собачонка. Но ее привез их сын, собака все время чем-то болеет, старики недавно возили ее на операцию. Может быть, поэтому она и злая – от постоянного недомогания. Когда я прихожу, она всегда одинаково заливается страшнейшим лаем, перетряхивающим все ее хилое тельце. Монарда – Моня (так зовут собачку) – умудряется сорвать голос за несколько минут и потом только подлаивает, подвывает, подвякивает, сипло, но отчаянно, запертая в дальней комнате их безалаберного, но довольно большого дома.

Моня, торчащая сейчас в окне «светёлки» – так по-старинному Елена Георгиевна называет комнату окнами на улицу, увидела-таки Машку и, понятное дело, заливисто залаяла.

– Я скоро буду! Никуда не уходи! – сказала я Машке и для верности дала еще одно печенье. Слова-то словами…

Моня, которую хозяева не успели запереть, бросилась на меня и пыталась укусить за ногу. Я не боюсь собак, но ощущение было неприятное. Пару раз ей удалось ухватить меня за икру, когда я снимала ботинки. И если бы не плотная джинсовая ткань моих темно-серых брюк, я бы могла вечером потягаться с тетей Дашей укусами – кого сильнее укусила собака.

– Начинай, Леночка…

Елена Георгиевна дозналась в самый первый раз, что мое имя Руся, которым меня зовут все, кроме моего биологического отца, – не совсем настоящее, а производное от фамилии. Но все так привыкли к нему, и в детском доме, и в училище, что я сама иногда забываю, что я – Лена, по свидетельству о рождении и по паспорту. Я собираюсь поменять имя в восемнадцать лет, когда не нужно будет разрешение отца и опекунского совета. Я уже придумала, что поменяю Елену на Русину – есть же такое имя. Чуть-чуть неудобно мне перед мамой, ведь она так меня назвала…

Но я сходила в церковь, где служит отец Андрей, помогавший мне, когда я попадала в трудные ситуации в детском доме, поставила свечу на поминальный столик, большую, длинную, и спросила маму: «Мама, можно я поменяю имя?» Я загадала – если свечка будет гореть ровно, значит, мама согласна. Если пламя будет неровно колебаться, свечка заплачет восковыми слезами или даже потухнет – значит, мама против. Все свечки ведут себя совершенно по-разному, хотя стоят рядом, и рационального объяснения этому никакого нет. Свеча горела абсолютно ровным пламенем, не колыхнулась ни разу. Из чего я заключила, что мама согласна.