Kitobni o'qish: «Московские коллекционеры: С. И. Щукин, И. А. Морозов, И. С. Остроухов. Три судьбы, три истории увлечений»

Shrift:

© Семенова Н. Ю., 2019

© Издательство АО «Молодая гвардия», художественное оформление, 2019

Предисловие

Если не брать в расчет царский двор и аристократию, то коллекционировать в России начали купцы. Третьяковы, Щукины, Морозовы, Остроухов – классический московский набор. П. М. Третьяков в этой группе стоит особняком, как и его Галерея. Имя Третьякова никогда не замалчивалось, и у советских читателей и зрителей даже сложилось впечатление, что кроме Павла Михайловича коллекционеров в России не существовало. Но они были, и немало – в одной только Москве больше десятка, включая Сергея Ивановича Щукина, Ивана Абрамовича Морозова и Илью Семеновича Остроухова.

Жизнь этих трех московских коллекционеров уместилась в одну книгу. Писать ее было непросто. От Щукина осталось несколько страниц дневника, открытки брату и письма Матиссу. От Морозова – счета за картины, а от Остроухова, чье имя гораздо менее известно, нежели тандем Щукин – Морозов, – огромный архив, более тысячи писем и черновиков плюс всевозможные мелочи, вплоть до счетов на покупку кистей и букетов цветов.

Наши герои были друг с другом знакомы и даже находились в дальнем, но родстве, что для московского купечества неудивительно. Биографии их во многом типичны для русских купеческих династий. Московские домовладельцы, из семей староверов, относившихся к труду как к послушанию; Щукины – из боровских лавочников, Морозовы – из выкупившихся на волю крепостных. Тот и другой учились за границей, знали языки, любили музыку. Оба унаследовали отцовскую предприимчивость и приумножили капиталы, один – торгового дома «И. В. Щукин с сыновьями», другой – Товарищества Тверской мануфактуры. Жили в Москве по соседству: Щукин на Знаменке, у храма Христа Спасителя, Морозов – по другую сторону бульвара, на Пречистенке. Остроухов тоже купеческий сын и почти ровесник Щукина, но прикипел к богатейшему купечеству только к тридцати годам, женившись на дочери П. П. Боткина, двоюродной сестре Щукина.

С. И. Щукин был на семнадцать лет старше Морозова, но выглядел молодо, особенно в сравнении с грузным Иваном Абрамовичем. Слабый здоровьем, к тому же сильно заикавшийся, Сергей Иванович воспитывал характер: гимнастика, закалка, вегетарианство. Покупать картины оба начали почти одновременно, с разницей в пять лет, не больше. В Париже ходили по тем же галереям и выставкам, но находили что-то свое в заинтересовавшем их художнике. Даже количество картин, которое купил каждый, оказалось равным.

Щукин деньгами не сорил и старался расплачиваться с процентов с капитала. Морозов был в несколько раз богаче: тысячи рабочих на фабриках, а не просто купля-продажа текстиля. На картины тратил сотни тысяч в год, но и не отказывал себе в удовольствии поторговаться. Расписки парижских маршанов хранил все до последнего клочка, поэтому подсчитать, во сколько ему обошлась коллекция, можно с точностью: 1 миллион 410 тысяч 665 франков (за рубль давали сорок франков). Это – не считая русской «половины» (зашкаливавшей за триста работ), поскольку Морозов покупал еще и современную русскую живопись, причем в товарных количествах. Но это отдельная история.

Иван Абрамович Морозов не пускал к себе посторонних. Музей «планировал» как опытный куратор, заранее зная, что от Сезанна ему нужен именно «голубой» пейзаж и от Матисса желательно пейзаж. Был готов ждать вожделенной работы годами и специально оставлял для картины свободное место на стене. Прислушивался к чужому мнению, доверял художникам: из русских – Серову, а из французов – Морису Дени.

Сергей Иванович Щукин картины выбирал только сам. Современных русских художников не покупал, зато в особняк пускал охотно. Художественная молодежь реагировала на увиденное в особняке в Большом Знаменском переулке, «как эскимосы на патефон», как выразился князь Щербатов. Овеществленный результат щукинского просветительства – искусство первого русского авангарда: ученики Школы живописи писали под Сезанна, «матиссничали», дробили форму а-ля Пикассо… Щукин рассказывал о картинах с таким же азартом, с каким и покупал. Видя картину, испытывал нервный трепет и возбуждение, мечтая во что бы то ни стало завладеть ею. Короче, «гипноз или магия», как он объяснял «случай Пикассо». Часто ему приходилось бороться даже с самим собой: он заранее знал, что назовут сумасшедшим, когда он привезет Дерена и Руссо. Неудивительно, что Бенуа назвал покупку матиссовских «Танца» и «Музыки» «подвигом».

Илья Семенович Остроухов – фигура несколько иная, но личность по-своему выдающаяся. Собственного бизнеса он не имел и довольствовался жениным, сидение в конторе все его время не занимало – на фабриках и ярмарках приходилось бывать редко. По профессии Илья Остроухов был художник, хотя систематического образования не получил, по призванию – собиратель и музеестроитель. Помимо собственной коллекции он управлял третьяковской. Целых четырнадцать лет был главным человеком в Галерее, которую старался превратить в национальный музей русской живописи, а у себя в Трубниковском любовно собирал музей своего, личного вкуса. Музеи личного вкуса собирали и братья Щукины – Петр и Дмитрий Ивановичи (судеб которых мы касаемся лишь вскользь), но Остроухов делал это с невероятным темпераментом, азартом и подлинной страстью, ибо в отличие от них был натурой артистически одаренной. Илья Семенович покупал французскую живопись и русскую графику, восточную бронзу и античное стекло, китайские лаки и русскую икону. Кстати, именно ему вменяют в заслугу открытие художественного феномена русской иконы, в которой до Остроухова ценились совсем иные, нежели собственно живописные, достоинства. Характер у Ильи Семеновича был вздорный, нередко он любил покрасоваться и поиграть в купца, «оправдывая свое замоскворецкое происхождение». Однако, несмотря на несговорчивость, капризность и безапелляционность суждений, притягивал к себе окружающих – знаниями, вкусом, пониманием. Его заключениям безропотно верили: Остроухов не имел права ошибаться, поэтому его ошибки становились сенсацией.

С началом Первой мировой войны жизнь наших героев изменилась. Границы закрылись, и о покупках в Европе, куда они ежегодно отправлялись на поиски шедевров, пришлось забыть. В июле 1918 года национализировали крупную промышленность, а в конце года объявили народным достоянием частные коллекции. Щукин не выдержал первым. В августе 1918-го Сергей Иванович исчез из Москвы («киевский поезд», фальшивые паспорта, кукла с зашитыми бриллиантами), оставив галерею на попечение дочери и зятя. Морозов продержался на десять месяцев дольше, не в силах расстаться со своим музеем. Стерпел, когда галерею национализировали, но, когда потребовали освободить помещение, не выдержал. Морозов исчез весной 1919-го. Потеря коллекции оказалась смертельной. Щукинской стойкостью Иван Абрамович не обладал: пережить самоубийство двух сыновей, брата и смерть жены – такое вообще мало кому было под силу. Морозов скончался летом 1921 года во время процедур в Карлсбаде, куда приехал поправить здоровье. Ему должно было исполниться пятьдесят.

С. И. Щукин пережил И. А. Морозова на пятнадцать лет и скончался в 1936 году в Париже, успев переписать завещание, составленное в 1907 году. Он больше не желал дарить свой музей Москве и отписал все имущество жене и детям. Заверенное парижским нотариусом завещание Российская Федерация не желает принимать в расчет, поскольку реституций наши законы не признают, а французские законы не признают конфискации без компенсации. Неразрешимая коллизия. Морозов, кстати, в 1921 году тоже составил завещание, которым все отписал жене; впрочем, в отличие от Щукина желания подарить коллекцию городу он никогда не изъявлял.

Щукин и Морозов эмигрировали, а Остроухов остался. Его назначили директором Музея иконописи и живописи имени Остроухова, в постановлении так прямо и написали: «Вы назначены директором Музея Вашего имени». Дали оклад, персональную пенсию и две комнаты в его же особняке. Ради музея Илья Семенович был готов все снести: согласился перевесить картины, сам покупал входные билеты, делая вид, что в посетителях нет отбоя. После смерти Остроухова в 1929 году музей его имени мгновенно ликвидировали и, как тогда было принято выражаться, «распылили», распределив по многочисленным музеям.

Годом раньше, в 1928-м, щукинскую коллекцию слили с морозовской в единый Музей нового западного искусства, который спустя двадцать лет расформировали. Картины в спешке разделили между собой Эрмитаж и Пушкинский музей – постановление о ликвидации отводило на эту процедуру две недели. Если бы можно было все переделить заново, то историческая справедливость могла бы восторжествовать хотя бы отчасти: Петербург получил бы Музей Щукина, а Москва – Морозова. Или наоборот. Во время дележа собрания в 1948 году о коллекционерах никто и не вспомнил. Обоих не было в живых, и даже инициалы «Щ» и «М», проставленные вместо имен бывших владельцев, давно исчезли из каталогов.

В конце ХХ столетия в России появилась новая русская буржуазия, удивительным образом напоминающая богачей начала ХХ века невероятной любовью к роскоши и желанием испытать какие только возможно удовольствия. Обладатели громадных капиталов, как правило, люди с причудами и странностями, но, несмотря на экстравагантность поступков, большинство из них способны достойно распорядиться своими миллионными состояниями. Сумасбродные идеи и невероятные начинания русских богачей начала ХХ века способствовали созданию в России той культурной атмосферы, в которой происходил небывалый взлет искусства и науки рубежа веков. Нынешние собиратели во многом схожи со своими предшественниками. С той же всепоглощающей страстью относятся к своему увлечению, мечтают стать великими коллекционерами и боятся «распыления» собранного, не важно, собственными ли детьми, или государством.

Во всем мире на этикетках под картиной можно прочесть не только имя автора, ее написавшего, но и имя человека или учреждения, благодаря которому тот или иной предмет оказался в музее. В эрмитажных залах с французской живописью конца XIX – начала XX века такие этикетки висят уже много лет. Великими коллекционерами следует гордиться. Когда-нибудь музеи, в которых хранятся иконы, картины и скульптуры, собранные героями нашей книги, тоже придут к этому.

Благодарю моих коллег, оказавших мне неоценимую помощь в работе над книгой советами и участием, в первую очередь Инну Агапьеву и Ольгу Кабанову, а также Владимира Полякова, Михаила Золотарева, Сергея Егорова-Орлетинова и Хилари Сперлинг (Лондон).

Огромную роль в появлении на свет этой книги сыграли потомки великих коллекционеров – внук С. И. Щукина Андре-Марк Деллок-Фурко и его жена Кристина, правнук И. А. Морозова Пьер Коновалофф, его жена Катя и ее мать Лидия Ермакофф. Без их страстного желания узнать как можно больше о своих предках вряд ли бы я рискнула взяться за такой труд.

Большое спасибо сотрудникам научной библиотеки и архива ГТГ, в которой хранится фонд И. С. Остроухова, а также архива ГМИИ имени А. С. Пушкина, где мне пришлось когда-то работать и где Александра Андреевна Демская, тогдашняя заведующая отделом рукописей, заразила меня своей страстью, вылившейся спустя сорок лет в книгу о московских коллекционерах.

Часть первая
Загадка Щукина

Купеческий сын, коллекционер Сергей Иванович Щукин позволил себе увлечься новым искусством, на что не мог решиться ни один аристократ, обремененный кучей фамильных предрассудков и табу. Федор Шаляпин в автобиографической книге «Душа и маска» удачно прошелся насчет «социально-духовной эволюции купца-миллионера», явно намекая на нашего героя. «А то еще российский мужичок, вырвавшись из деревни смолоду, начинает сколачивать свое благополучие будущего купца или промышленника в Москве. …Его не смущает, каким товаром ему приходится торговать… Сегодня иконами, завтра чулками, послезавтра янтарем, а то и книжечками. Таким образом он делается “экономистом”. А там глядь: у него уже и лавочка или заводик. А потом, поди, он уже 1-й гильдии купец. Подождите – его старший сынок первый покупает Гогенов, первый покупает Пикассо, первый везет в Москву Матисса. А мы, просвещенные, смотрим со скверно разинутыми ртами на всех непонятных еще нам Матиссов, Мане и Ренуаров и гнусаво-критически говорим: “Самодур…”

А самодуры тем временем потихоньку накопили чудесные сокровища искусства, создали галереи, первоклассные театры, настроили больниц и приютов на всю Москву». Наверняка Шаляпин имел в виду С. И. Щукина.

Коллекционеров во много раз меньше, чем художников. Следовательно, гениальных коллекционеров вообще единицы. Сергей Щукин, собравший в начале ХХ века одну из самых серьезных коллекций новой западной живописи, безоговорочно попадает в их число. Если бы Щукин родился в Европе или Америке, о нем писали бы романы, снимали фильмы и наверняка появился бы термин, описывающий «феномен Щукина» по аналогии с «синдромом Стендаля»1 или чем-то подобным. Но С. И. Щукин жил в России, где случилась революция, и ему пришлось все бросить и исчезнуть из Москвы. А без денег и коллекции он перестал быть кому-либо интересен.

В 1936 году старик Сергей Иванович тихо скончался в Париже, и его забыли окончательно. Смерть Щукина совпала с «гражданской казнью» Музея нового западного искусства, где висели картины, купленные им когда-то. Капиталиста-эмигранта последний раз помянули в 1948 году, закрывая этот «рассадник формалистического искусства». Потом была «оттепель», картины повесили вновь, но спрашивать, каким, собственно, образом Матисс и Пикассо оказались в России, не полагалось. Только не в меру любопытные иностранцы позволяли себе интересоваться, откуда в Москве и Ленинграде взялись эти шедевры, но никакого вразумительного ответа не получали. Позднее, когда запретных тем почти не осталось, имя С. И. Щукина стали произносить вслух, биографию коллекционера и хронологию его покупок восстановили – спасибо моему учителю и наставнику Александре Андреевне Демской, создателю архива ГМИИ имени А. С. Пушкина, успевшей найти и расспросить еще остававшихся в живых щукинских родственников и знакомых. Американка Беверли Уитни Кин тоже внесла посильную лепту: ей удалось встретиться в Бейруте со старшим сыном коллекционера и записать его рассказ.

«В коллекции он выказал вкус. Но еще больше, чем вкус, своеобразие его собранию придает его способность воспринимать исключительное, особенное, непривычное. В этом он русский», – написал в 1914 году немецкий искусствовед Отто Граутофф. Неужели же только тем, что «он русский», можно объяснить фантастическое чутье московского торговца текстилем на авангардную живопись? Но почему именно он, потомок боровских лавочников, сумел купить столько шедевров, почему именно он, внук старообрядца, рискнул заказать Матиссу панно с обнаженными фигурами? Откуда такая поразительная интуиция? Разгадай мы «секрет Щукина», возможно, мы смогли бы разобраться в сути самого феномена собирательства.

Биографам писателей и поэтов можно позавидовать – и тебе черновики, и дневники, и письма. А как поступать с коллекционером, оставившим после себя несколько открыток, деловую переписку с художником А. Матиссом (публиковавшуюся и комментировавшуюся неоднократно) и несколько откровенных дневниковых страничек? Вместо цитат из стихов или прозы – одни лишь картины, а если сильно повезет – то цены с датами покупок. Однако должно же быть некое вразумительное объяснение приобретению шокирующих московских «людей от коммерции» полотен Сезанна и Пикассо помимо банальных слов о русских самородках, огромных деньгах и неудовлетворенных амбициях.

То, что Сергей Щукин гениальный коллекционер, – аксиома. «Феномен Щукина» – это одновременно феномен русского купечества, слухи о дремучести которого сильно преувеличены. Разговоры о «темном царстве» и отце-невежде – не про братьев Щукиных, которые выросли в богатейшей, прозападно ориентированной купеческой семье, учились в Европе, знали языки, разбирались в искусстве и состояли в близком или дальнем родстве со всей московской денежной аристократией второй половины XIX века. На самом-то деле про С. И. Щукина и его братьев можно было бы написать русскую «Сагу о Форсайтах», охватив почти целое столетие русской, да и европейской истории в придачу. Только представьте: наш герой родился в дореформенные 1850-е, учился в пореформенные 1860-е, стажировался за границей в 1870-е, вошел в семейное дело в 1880-е, стал покупать импрессионистов в 1890-е, Гогена и Матисса – в 1900-е, Дерена и Пикассо – в 1910-е, а умер в Париже за несколько лет до начала Второй мировой войны.

В семье Щукиных было не принято упоминать о коллекции. «Бабушка никогда мне не рассказывала об удивительных сокровищах своего мужа. Родители тоже хранили молчание», – говорил мне внук Сергея Ивановича, когда впервые увидел фотографии щукинской галереи. «Теперь я понял, почему в изгнании Сергей Иванович не мог жить без картин. Мой дед был одним из величайших собирателей своего времени».

Глава первая
Род Щукиных

Отцовская линия: Щукины

Брат Петр Иванович, собиравший древние архивы, нашел в Писцовых книгах Боровска за 1625 год упоминание о некоем «Ивашке сыне Щукина». Это означало, что отцовский род вел начало со «смутного времени» и родиной Щукиных был стоящий на крутом берегу реки Протвы Боровск. В незапамятные времена деревянная Боровская крепость считалась мощным форпостом, но случившийся в «лихие годы» страшный пожар уничтожил ее дотла, и из оборонительного поселения Боровск постепенно стал превращаться в торговый городок. К концу XVIII века он уже был вторым, после Калуги, городом калужского наместничества: купцы и мещане составляли более половины его населения. Еще Боровск считался городом староверов – две трети боровчан числили себя старообрядцами.

В Пафнутьев-Боровский монастырь дважды ссылали мятежного протопопа Аввакума, здесь же томились в заточении и мученически погибли боярыня Морозова с сестрой, княгиней Урусовой, чьи тела, по повелению царя Алексея Михайловича, тайно захоронили в остроге2. Во время войны 1812 года Боровску пришел конец: город был разграблен, местное купечество, включая Щукиных, разорено. К средине XIX века Боровск окончательно захирел и превратился в имеющий «некоторое торговое значение» город. Но Щукиных в нем почти не осталось. Когда осенью 1812-го французы отступали по старой Калужской дороге (и Наполеон Бонапарт даже соблаговолил заночевать в Боровске), семейство двинулось на Север, бросив дома, огороды, лавки и небольшой стекольный завод. Отсидевшись в Вологде, Щукины раздумали возвращаться в разоренный Боровск и разъехались кто куда. С тех самых пор и пошли новые линии рода – сибирская и московская.

Дед наших героев, Василий Петрович, обосновался в Москве и из старообрядчества перешел в православие. Торговал мануфактурным товаром. В 1832 году скончался, завещав дело шестерым сыновьям. Третий брат, Иван, довольно скоро отделился, завел собственное торговое дело, удачно женился и разбогател. У него тоже родилось шестеро сыновей, трое из которых сделались страстными собирателями. Братья-коллекционеры были погодками: Петр родился в 1853-м, Сергей – в 1854-м и Дмитрий – в 1855-м, в год кончины императора Николая I и восшествия на престол будущего царя-освободителя Александра II.

Дмитрий Иванович перед смертью признался, что и он сам, и братья обладали каким-то обостренным художественным «нюхом». «Стоит нам посмотреть на рисунок, картину или любую другую вещь, как мы настораживаемся. Не можем сразу определить, в чем дело, но что-то чувствуем. У меня такое “обоняние” развито на старое искусство, у брата Сергея на новизну, а у Петра – на древности». Вот, собственно, и разгадка «феномена Щукиных». Но ведь «нюх» на пустом месте развиться не может, его надо тренировать, как вкус или «глаз». Бывает, впрочем, врожденный дар – например, музыкальный слух или иной талант, часто передающийся по наследству. В таком случае художественный «нюх» наверняка передался Щукиным по материнской линии, от Боткиных, коллекционерство у которых, по выражению знатока московского купечества П. А. Бурышкина, «было в крови»3.

Материнская линия: Боткины

Боткины происходили из старинного русского рода «торговых людей» и пришли в Москву с Валдая, из города Торопец. Если совсем точно, то Конон Боткин с сыновьями Дмитрием и Петром переселился в Москву в 1791 году. Петр Боткин разбогател на чае. Открыл закупочную контору в Кяхте, за Байкалом, в нынешней Бурятии (в 1792 году сюда перенесли из Иркутска главный таможенный пункт, и русские купцы повезли через Кяхту в Китай сукно, мануфактуру, пушнину и кожу), и рискнул торговать экзотическим товаром. Кто-то вез из Китая шелк, фарфор и сахар-леденец, а Боткин – чай. Покупать и продавать за деньги купцам запрещалось: Боткин менял текстиль на чай (в Москве у них тогда имелось свое текстильное производство) и скоро стал самым крупным его поставщиком. Потом отважился торговать китайским чаем в розницу. Риск продажи мизерными порциями оправдался, товар подешевел, чайная аудитория расширилась. Когда разрешено было завозить английский чай, фирма «Петр Боткин и сыновья» первой открыла собственную закупочную контору в Лондоне и привезла в Москву невиданный здесь индийский и цейлонский чай. Потом у Боткиных появились свои свекольно-сахарные плантации и завод… Но это было уже при сыновьях Петра Кононовича, успевшего дважды жениться и родить двадцать пять детей, из которых выжили четырнадцать.

Сыновья и внуки П. К. Боткина прославили фамилию ничуть не меньше боткинского чая. Талантливость «представителей этой чистокровно великорусской семьи» была поразительна (отсутствие и «малейшей примеси иноземной крови» биографами всегда педалировалось особо: вот, полюбуйтесь, на что способно «славянское племя», если к его «даровитости присоединить обширные и солидные познания и любовь к настойчивому труду»). С одной стороны, Боткиных называли русскими самородками, а с другой – обвиняли в излишне проевропейской ориентации. Богатейшее российское купечество действительно было сильно европеизировано, но в очень тонкой своей прослойке. Боткины играли роль своеобразного буфера между дворянской интеллигенцией и купечеством. Папаша Петр Кононович, персонаж «темного царства», – по одну сторону, а его старший сын Василий Петрович вместе со своими друзьями Станкевичем, Герценом и Грановским – по другую. Купцы тогда не ездили «запросто к князьям» и у себя их не принимали (родовая аристократия от денежной дистанцировалась), а Василий Боткин был желанным гостем везде. На этот счет есть замечательный исторический анекдот. Великосветский гость баронессы Менгден, урожденной княгини Елизаветы Бибиковой, видит выходящего из ее гостиной Боткина и интересуется: «Что вы, у Боткина чай покупаете?» – «Нет, я подаю ему чай», – гордо отвечает хозяйка.

Василий Петрович Боткин был человеком уникальным. Герцен и Огарев считали купеческого сына лучшим знатоком и толкователем Гегеля. Он дружил с Белинским (который одно время имел квартиру в доме Боткиных), сотрудничал в «Современнике» с Некрасовым, наставлял молодого Льва Толстого. Гончаров и Островский прислушивались к его мнению, а П. В. Анненков адресовал ему знаменитые «Парижские письма». Либерал Боткин, мечтавший о всесословной буржуазии (чтобы «сословия дворянское, купеческое, мещанское и цеховое сошлись вместе»), сумел благодаря друзьям-демократам повстречаться и побеседовать с самим Карлом Марксом.

Племянники Щукины видели знаменитого дядю Василия Петровича несколько раз в жизни, но с другими Боткиными – у мамаши Екатерины Петровны было девять братьев – общались часто. Петр Щукин в «Воспоминаниях» рассказывает о всех родственниках довольно подробно, за исключением самой матери. Сообщает лишь, что в 1849 году, в двадцать пять дет, Екатерина Боткина вышла за купца Ивана Васильевича Щукина, чем порадовала отца, давшего по случаю ее помолвки большой бал. Петр, родившийся в год смерти старика Петра Кононовича и в честь него названный, пишет, что мать была строгой и детей совсем не любила (а их родилось у нее десятеро). Детские обиды Петр Иванович забыть так и не смог и припомнил матери все: и что она никогда не дарила подарков, и что «больно била куда попало» за ошибки в диктантах. «Екатерина Петровна была плохого характера. Делила детей на любимых и не любимых. Была строгая, сдержанная, даже черствая и никогда не выражала своих чувств. Не любила Надежду. Любила Сергея, Ивана, горбатого Владимира». Неудивительно, что отца дети обожали: в конторе он свирепствовал, даже родному брату не делал поблажек, зато дома позволял себе быть мягким и внимательным. «Отца мы очень любили, он делал нам выговор только тогда, когда кто его заслуживал… Отец нас баловал… У отца были такие выразительные глаза, что от одного его взгляда дети моментально переставали реветь», – вспоминал Петр.

Екатерина Петровна диктовала детям по-русски и по-французски сама, ибо была дама образованная. «Как и все Боткины, она была “западница”, любила все французское, даже “н” писала на иностранный манер». Старший брат Василий Петрович занимался воспитанием сестер лично: сам выбирал предметы, какие им следует изучать, и сам же оплачивал учителей, приходивших в Петроверигский к Екатерине, Марии и Анне. Выходит, не столь уж невежественным был Петр Кононович Боткин, если согласился не вмешиваться в воспитание младших детей и «передоверил» не только девочек, но и мальчиков старшему сыну, чьи познания в литературе, философии, музыке, архитектуре и живописи конечно же оценить не мог. Василия Боткина редко теперь вспоминают, хотя этот «подлинный русский самородок», днем торговавший за прилавком в чайном амбаре отца, а вечерами читавший в подлиннике Гегеля, комментировавший Шекспира и написавший знаменитые «Путешествия по Испании», вполне заслуживает отдельной биографии4. Но, поскольку на Сергея Щукина и его братьев рано ушедший из жизни дядя непосредственного влияния не оказал, подробно пересказывать его жизнь мы не станем. Тем более что у молодых Щукиных имелось такое количество выдающихся родственников, что их следует хотя бы перечислить.

На первом месте стоит, конечно, Василий Петрович Боткин. Далее идут двое младших братьев матери: Сергей Петрович Боткин, самый знаменитый русский врач, и Михаил Петрович Боткин, академик живописи (самый младший из братьев5, он нес на свадьбе Екатерины и Ивана Щукина образ). За ними – вечно путешествовавший «красавец турист» Николай Петрович Боткин, друг Гоголя и художника Александра Иванова. Следом – двое московских дядюшек: Петр Петрович и Дмитрий Петрович, оба занимавшиеся чайной торговлей (Петр Кононович перед смертью назначил членами фирмы «Петр Боткин и сыновья» двух сыновей от первого и двух – от второго брака). Петр Петрович мало с кем общался, а вот с семьей Дмитрия Петровича и его жены Софьи Сергеевны, урожденной Мазуриной, Щукины были особенно близки (старший сын, Николай Щукин, даже женился на одной из их дочерей). Были еще братья: Павел Петрович, живший в столице юрист-холостяк, и обосновавшийся в Москве Владимир Петрович, отец жившего в Париже художника Федора Боткина.

И под конец упомянем мужей сестер Екатерины Петровны Щукиной. Мужем младшей, Анны Петровны, был врач Павел Лукич Пикулин, сын профессора Московского университета, один из лучших московских клиницистов, знаменитый на всю Россию редактор популярного «Журнала садоводства», для которого писали статьи химик Бутлеров и историк Забелин, эдакой «Химии и жизни» шестидесятых – семидесятых, но XIX века. Средняя, Мария Петровна, вышла за поэта Афанасия Фета. Екатерина Петровна присутствовала на свадьбе сестры. Летом 1857 года Иван Щукин выправил заболевшей жене заграничный паспорт и та вместе с Марией уехала в Европу. В Париже Мария Петровна и А. А. Фет обвенчались в русской посольской церкви, причем шафером жениха был И. С. Тургенев, а невесты – ее братья Василий, Николай и Дмитрий Боткины. Николай Петрович, имевший в Париже собственную квартиру, организовал свадебный обед. Биографы Фета полагали, что тот не испытывал к невесте высоких чувств и женился в расчете на богатое приданое6. Однако Мари Боткина была не такой уж богачкой: по завещанию отца, приданое ее составляло всего 35 тысяч рублей серебром (это дает повод предположить, что и Екатерина Боткина не принесла своему мужу большого капитала). Помимо таланта пианистки у нее оказался талант преданной жены, и она прожила с Фетом в любви и согласии тридцать пять лет.

Отец наших героев Иван Васильевич Щукин нисколько не стеснялся, что не знает французского или не столь образован, как его многочисленные родственники и друзья интеллектуалы. Он не покупал ни картин, ни книг, как его закадычный друг Кузьма Солдатёнков, зато был одним из «гениальных русских торгово-промышленных деятелей». Как утверждает П. А. Бурышкин, фирма «Иван Васильевич Щукин» входила в десятку самых крупных российских скупщиков текстиля. Сделав большие деньги на торговых операциях, И. В. Щукин вошел в число учредителей Товарищества ситцевой мануфактуры А. Гюбнера. А когда стало развиваться банковское дело (торговля без кредитов существовать не могла), стал одним из учредителей Московского учетного банка. Помимо этого, он состоял в учетном комитете московской конторы Государственного банка, был товарищем Купеческого старосты и членом Коммерческого суда7. Бурышкин вспоминает, что таким уважением, каким пользовался Иван Васильевич Щукин, мало кто в Москве мог похвастаться – репутация у него была безупречной.

Cемья

Детство братьев и сестер Щукиных прошло на Покровке. После женитьбы родители наняли особняк на Мясницкой, в Милютинском переулке, потом купили дом в Колпачном, рядом с Боткиными, который впоследствии продали и перебрались с Покровки на Пречистенку. Петр Иванович считал, что отец сильно переплатил за дом в Лопухинском переулке: 250 тысяч рублей в 1874 году были огромной суммой, хотя особняк был трехэтажный, каменный, с мебелью, садом и оранжереей. В нижнем этаже были комнаты для прислуги, чайная конторщиков и кухня, «настолько большая, что в ней во время вечеров пятнадцать поваров свободно готовили ужин». Комнаты детей, гувернанток, прислуги, а также буфетная, столовая и контора фирмы располагались на втором этаже. На третьем, парадном этаже жили отец, мать и младшие братья со старушкой немкой. Отец устроил себе кабинет в огромном зале. Выглядел он эффектно: гранатово-красный потолок, декорированный бело-золотой лепниной, в тон ему – желтый шелковый штоф на диванах и креслах, такие же шторы и портьеры на дверях. Через арку из залы попадали сначала в Красную гостиную с затянутыми пунцовым шелком стенами по моде семидесятых, а затем в Голубую гостиную с золоченой мебелью. Рядом была еще и бильярдная. Далее начиналась дамская половина: белый, атласный будуар и спальня матери. Про картины Петр не пишет, но помнит фрески на потолке итальянской работы – дикие тигры среди фантастических зарослей. Чего-чего, а любви к роскоши купечеству было не занимать: не случайно во время коронации императора Александра II дом откупщика Толмачева, доставшийся потом Щукиным, отвели под резиденцию австрийского посланника.

«Блестящая эпоха» Пречистенки началась для братьев Щукиных в 1870-х, когда все четверо – Николай, Петр, Сергей и Дмитрий – друг за другом вернулись в родительский дом из Европы. Излишнее внимание к датам и историческим реалиям не должно удивлять. Чтобы оценить совершенный нашим главным героем «подвиг», суть которого состояла в способности перебороть себя, пойти наперекор традиционным вкусам и поверить во французских живописцев-новаторов, следует еще раз напомнить, что поклонник творчества Матисса и главный покупатель Пикассо родился в 1854 году8, во времена, когда дядя Василий Петрович Боткин принимал у себя дома Герцена, Тургенева и молодого Льва Толстого и в гостиных вместо электрических люстр горели свечи. Тут нам очень помогут «Воспоминания» его брата Петра Ивановича, собравшего массу курьезных подробностей вроде стишков «Свечи, свечи сальные, светильники бумажные, горят они ясно, очень прекрасно», которые пели на Нижегородской ярмарке мальчишки-разносчики, а купцы им подпевали: «Горят они, ноют, ничего не стоют». Еще Петр Щукин запомнил, что трехэтажные дома во времена их детства были редкостью, что Москва плохо освещалась и уличные фонари горели тускло. И будочники, стоящие с алебардами у своих будок, ночью окликали прохожих, и на вопрос: «Кто идет?» надо было отвечать: «Обыватель». Иначе забирали в часть.

«Учились мы дома, у гувернанток. Из них помню лишь Варвару Ардальоновну Эйнвальд, из смолянок. В качестве бонны жила у нас добродушная старушка-немка, которая поила нас своим кофеем и читала немецкие рассказы Франца Гофмана. Звали ее Федосьей Егоровной. Муж ее был драпировщик и работал у нас, когда не был пьян. К моей матери ходила презлая старуха француженка, которую мы очень боялись… На уроки гимнастики ездили мы к французу Билье, содержавшему гимнастическую залу на Большой Дмитровке. Танцам учил нас танцмейстер Вишневский, приезжавший к нам в дом вместе со своим скрипачом. Выделывать под звуки скрипки разные па было для нас сущим наказанием; танцевать я так и не научился, несмотря на все старания Вишневского».

Отец, Иван Васильевич Щукин, доверял немецкому образованию, у всех мальчиков боннами были немки; сам отец дома часто говорил по-немецки (матери, ярой галломанке, такое вряд ли нравилось), да и все его партнеры были сплошь немцами. У старшего Щукина имелся дальний прицел: послать сыновей набираться опыта в Германию, где торговое дело и текстильное производство были на высоте. Как только мальчикам исполнялось десять, их увозили в немецкую школу-интернат Behmsche Schule (Бемская школа). Ехали далеко и долго: сначала поездом до Петербурга, а оттуда на пароходе в Выборг, в Великое княжество Финляндское, бывшее тогда частью Российской империи. Петр Иванович рассказывал, что школа славилась строжайшей дисциплиной, уроками гимнастики и преподаванием всех наук на немецком. К сожалению, учение в Бемской школе было «сплошным зазубриванием». Учили историю и физику, зубрили Катехизис; в наказание за непослушание заучивали наизусть немецкие стихи (при всей своей набожности старший Щукин оказался человеком широких взглядов и не возражал, что сыновей обязывали ходить на службу в лютеранскую церковь). За плохое поведение получали по рукам линейкой, лишались обеда и ужина, а то и вовсе попадали в карцер. Вот что значит детство: учителя распускали руки («часто награждали учеников пощечинами», как пишет деликатный Петр Иванович), директор «публично бил палкой», а бывший воспитанник Behmsche Schule вспоминает четыре года в Выборге с ностальгией (особенно трогает пассаж в мемуарах про сбор грибов и ягод, катание на коньках и ловлю салаки с моста).

После Бемской школы полагалось отучиться еще четыре года в пансионе на 5-й линии Васильевского острова в Петербурге. Щукиных воспитали истинными космополитами: в Выборге учились сплошь немцы, а в пансионе Дмитрия Фомича Гирста кого только не было: греки, французы, даже японец, и с ними в компании сыновья владельца знаменитого фарфорового завода братья Корниловы и один из Мамонтовых. По всей вероятности, у пансиона была хорошая репутация в купеческих кругах – воспитанникам читали курс коммерческих исчислений и товароведения, причем последний преподавал отец знаменитого петербургского педагога Лесгафта.

Через пансион Гирста И. В. Щукин «провел» троих сыновей, а затем отправил стажироваться за границу. О логистике и менеджменте Иван Васильевич представления не имел, но разработал индивидуальный маршрут каждому, рассчитывая охватить максимум коммерческих академий, торговых фирм и текстильных предприятий. Николая послал в немецкий Мюльгаузен, а теперь французский Мелюз, откуда родом были лучшие мастера ситценабивного дела9, а потом отослал в Лейпциг. Петра отправил изучать текстильное производство в Лион, а Дмитрия – основы бухгалтерского учета и статистики в Политехникум в Дрезден. Для Сергея тоже подобрал Коммерческую академию в Германии. Любовь ко всему немецкому у Ивана Васильевича была столь велика, что старшую дочь Александру он выдал за немца Густава Люциуса, жившего в Лейпциге и служившего представителем текстильной фабрики Кехлина и Баумгартнера. Так как жених был католик, а невеста православная, вспоминал Петр Иванович, венчание проходило в Берлине в двух церквах: «сперва в русской посольской, а потом в католической (Hedwigkirche). На свадьбе присутствовали мои родители, моя сестра Надежда, два двоюродных брата жениха, из которых один потом был прусским министром земледелия (Freiherr von Lucius-Balhausen), а другой, д-р Карл Люциус из Ахена, был долго депутатом в рейхстаге… Свадебный обед происходил в Hotel Royal». Через десять лет, в 1882 году, младшая сестра Ольга тоже выйдет за иностранца – швейцарца Александра Иоста, которого пригласит в Россию А. А. Фет10.

Если старший Щукин одобрял браки с иноверцами, то учить сыновей в России он считал неразумным. Из-за этого Петр, намеревавшийся пойти не по торговой линии, а поступить в Технологический институт, специального образования не получил вообще, хотя и усиленно готовился к поступлению с целой командой репетиторов. Экзамены Петр почему-то сдавать не стал – то ли испугался, то ли его отговорил отец, взяв с собой во Францию закупать мануфактурный товар. На обратном пути Петр остался в Берлине – Иван Васильевич через партнеров устроил сына стажером к Абельсдорфу и Мейеру, самым крупным немецким торговцам бумажными и шерстяными материями. Спустя несколько месяцев, весной 1873 года, в Берлин приехал отец с братом Сергеем и все трое отправились на поезде в Мюнстер, а оттуда на лошадях в городок Бургштайнфурт, где практиковал доктор Денгарт, которого Щукиным рекомендовали как лучшего специалиста по лечению от заикания.

Заикой был Сергей. Больше ни у кого в семье подобного дефекта не было. То, что тщедушный и болезненный заика Сережа Щукин переживет всех (не считая сестры Надежды, которая скончается в 1956 году в Москве в возрасте 98 лет11), никто не предполагал. Опасались, что мальчик не выживет вообще, поэтому его жалели, оберегали и заботились о нем больше, чем о других. Ревнивый Петр напишет, что мамаша нарочно подговорила отца отправить его в Выборг, а любимого Сереженьку никуда от себя не отпустила. Екатерина Петровна была дама с характером, и муж во многом с ней соглашался. Ни в Выборг, ни в Петербург к Гирсту Сергея не посылали и оставили учиться дома вместе с сестрами.

Так до восемнадцати лет Сережа Щукин жил при родителях, завидуя братьям, приезжавшим на Пасху и Рождество на каникулы. Все братья Щукины были людьми своеобычными, как любили выражаться в старину, или, говоря по-простому, со своими комплексами. Дмитрий с Петром эти самые комплексы культивировали и жили с ними в мире и согласии, а Сережа усиленно преодолевал. Когда стало ясно, что в гимназию его не отдадут (брата Дмитрия как раз перевели из петербургского пансиона доучиваться в Поливановскую гимназию), он решил сопротивляться. Еще до тотального внедрения фитнеса и норм здорового образа жизни было известно о пользе физических упражнений, закалки и вегетарианства. Сережа Щукин без гимнастических залов и прочих ухищрений, благодаря лишь силе воли и невероятной настойчивости, начал перекраивать себя. И в шестьдесят он продолжал делать гимнастику, спать с открытыми окнами в мороз и стужу (утром зимой его находили спящим под огромным меховым одеялом с сосульками на усах), ограничивал себя в еде (любимыми блюдами вегетарианца Щукина были грибной суп и гречневая каша, куда он иногда добавлял ложку соуса от жаркого, приговаривая: «Это с грешком»).

Немецкий старичок доктор оказался волшебником и очень помог, но и молодой русский пациент был человеком волевым, а у таких шансов вылечиться много больше. Говорить Сергей стал значительно лучше, а главное, перестал зацикливаться на своем дефекте, нервничать и краснеть, когда сразу не удавалось выговорить слово. Легкое заикание стало придавать ему даже некоторый шарм. «Он заметно заикался, но это не мешало быть ему приятным собеседником», – вспоминала видевшая его в 1910-х годах художница Варвара Бубнова. Осенью 1873 года Сергей Щукин поступил в Коммерческую академию в городе Гера, в нынешней Тюрингии (бывшая столица княжества Ройсс славилась производством сукна). За четыре года робкий субтильный юноша превратился в элегантного молодого человека, решительно настроенного преуспеть. Для начала – в отцовском бизнесе, где на него никто и не рассчитывал.

В 1878 году отец учредил торговый дом «И. В. Щукин с сыновьями» – надо было вводить наследников в дело. Николай, Сергей и Петр вошли в фирму равноправными компаньонами. Дмитрий отбывал воинскую повинность в гренадерском запасном батальоне Мекленбургского полка (ревнивый Петр бесстрастно заметил, что военная служба брату «не особенно нравилась»). Еще бы! Тихоне Дмитрию Щукину пришлось караулить арестантов, а потом «оттрубить» четыре года волонтером в конторе Товарищества цементной фабрики и маслобойни К. К. Шмидта в Риге. Домой он возвратился в двадцать семь лет, мечтая об одном: жить в свое удовольствие и вовек не видеть щукинского амбара. Но брат Николай Иванович как нарочно вошел в правление Товарищества Даниловской мануфактуры и стал одним из его директоров, и Дмитрий вынужден был заступить на его место.

Дмитрий Иванович, любимец отца, исполнял сыновий долг безропотно – точно так же, как его знаменитый дядя Василий Петрович Боткин, считавший себя всего лишь «приказчиком при хозяине-отце». «Это одна из тех натур, которые созданы, чтобы жить внутри себя, а между тем судьба велит ему большую часть времени жить вне себя». Если не знать, что эти слова сказаны Белинским в 1839 году о В. П. Боткине, можно решить, что речь идет о Дмитрии Щукине. Оба, и дядя и племянник, не решались заявить, что не желают заниматься делами, и оба вышли из дела, едва родитель скончался. Дмитрий Иванович вышел «в отставку» в 1890 году и в тридцать пять наконец-то устроил жизнь, как всегда мечтал: собственная квартира, осень – в Германии, весна – в Италии или Испании. Человек он был мягкий, флегматичный, «сущая божья коровка», как выразился Грабарь. Все окружающее должно было его ублажать и радовать, антикварные вещицы и те он выбирал уютные и милые: серебряный кубок приятно было подержать в руке, а расписную табакерку рассматривать сквозь увеличительное стекло. Из набора удовольствий, которым отдавал предпочтение его дядюшка Василий Петрович Боткин, – комфорт, путешествия, изысканный стол и женщины, – Дмитрия Ивановича не интересовал только последний пункт.

Итак, Д. И. Щукин выходит из дела и счастливо живет на ренту. Н. И. Щукин занимается Даниловской мануфактурой и живет, не в пример брату Дмитрию, широко: содержит примадонну Мамонтовской оперы, любит поиграть в Английском клубе, собирает старинное серебро. В 1899 году женится на овдовевшей кузине Елизавете Петровне Боткиной-Дункер, тяжело заболевает, едет лечиться в Германию и умирает за год до своего шестидесятилетия в Гейдельберге. В 1910 году его похоронят в Москве, на кладбище Покровского монастыря рядом с отцом, где два года спустя упокоится и его брат Петр. Пока же Петр Иванович с братом Сергеем Ивановичем активно занимаются торговым домом «И. В. Щукин с сыновьями». Мотор, движущая сила и мозг – Сергей, а брат Петр – идеальный исполнитель и верный помощник.

То, что Сергей Иванович в сорок лет получает звание коммерции советника за «полезную деятельность на поприще отечественной торговли и промышленности», – ровно ничего не значит. Подобное почетное звание получал всякий купец первой гильдии, а вот то, что в Москве его уважительно называли «министр коммерции», дорогого стоило. Беверли Кин, вероятно со слов сына Сергея Ивановича, пишет, что в деловом мире за упорство и колючесть прозвали Щукина «дикобразом». «…Твердеющий, чернобородый, но седоволосый, напучивший губы свои кровавые. С виду любезен: на первый взгляд – не глуп, разговорчив; в общении даже прост, даже афористичен». Здорово его описал Андрей Белый, особенно про выпученные губы и про девиз: «Давить конкурентов!», в переносном смысле, конечно. Сергей Щукин управлял огромной текстильной империей: оборот торгового дома «И. В. Щукин с сыновьями» был огромным. На него работали Трехгорная мануфактура Прохоровых, два крупнейших товарищества ситценабивных мануфактур «Альберт Гюбнер» и «Эмиль Циндель». «Работали» – слово не совсем корректное: в 1871 году И. В. Щукин вместе с К. Т. Солдатёнковым вошел в число учредителей «Товарищества ситценабивной фабрики Альберта Гюбнера», в компании с ними были М. М. Вогау и еще два немца, два француза, два швейцарца и один бельгиец. Когда Сергей Иванович Щукин, директор мануфактуры «Эмиль Циндель», в 1918 году будет ожидать разрешения на въезд во Францию, за него поручатся компаньоны-французы национализированной фабрики.

Щукины торгуют не только ситцем, но и льняными, шерстяными и шелковыми тканями, платками, бельевым и одежным товаром. Фирма «И. В. Щукин с сыновьями» контролирует ассортимент большинства фабрик Москвы и пригородов. Она – безусловный лидер среди российских скупщиков хлопчатобумажных и шерстяных товаров; ей удается охватить Центральную Россию, Сибирь, Кавказ, Урал и даже Среднюю Азию с Персией.

Глава вторая
Сергей Щукин: начало коллекции

Сергей оказался талантливее братьев. Сначала – как бизнесмен, потом – как коллекционер. Возможно, из-за того, что заикался и был маленького роста, он всегда старался быть успешнее, богаче… Почти двадцать лет прожил с первой женой и столько же со второй, имел детей, внуков и воспитанниц. Первую жену увел, можно сказать, у брата: родители сватали красавицу Лидию за Петра, а она вышла за Сергея. Лидии Кореневой, дочери председателя правления Донецкого каменноугольного товарищества, было девятнадцать, Сергею – почти тридцать. Брат Петр Иванович, фиксировавший мельчайшие подробности жизни семьи, никак не комментировал случившееся. Его собственная личная жизнь довольно таинственна: двадцатилетнее холостяцкое существование, любовница-шантажистка и неожиданная женитьба на цветущей вдове с двумя детьми.

Петр Иванович был человек замкнутый и немного чудаковатый; живостью ума не отличался, что, впрочем, не умаляет его достоинств – собрать огромный музей и подарить его городу способен не каждый. При этом не существовало в Москве собирателя более прижимистого, чем Петр Щукин: торговцы стариной жаловались, что тот и рубля никогда не накинет. В ресторане торговался из-за бутылки вина, а когда супруга просила какую-нибудь вещицу «для украшения дома», выбирал треснувшую тарелку или чашку с отбитой ручкой. О его брате Сергее Ивановиче все как один вспоминали совсем в иных выражениях. Андрей Белый назвал Сергея Ивановича «живым и наблюдательным»; Г. Гордон рассказывал А. А. Демской, что С. И. Щукин «был простой и демократичный, умный и проницательный». Анри Матисс тоже отмечал щукинскую проницательность и тонкость, правда, в вопросах искусства. А. Н. Бенуа поражался его «живописности», оговариваясь, что имеет в виду не какие-либо особенности или странности в его наружности, манере держаться или одеваться, а только то, что он «был весь какой-то красочный, искрометный, огненный». Точнее других выразился князь С. А. Щербатов: «Щукин не знает меры, он весь порыв и огонь».

Каким был «ни в чем не знавший меры» Сергей Иванович в семейной жизни, можно только догадываться. О первых годах совместного существования молодых супругов ничего определенного сказать нельзя: энергичный Сергей серьезно занимался делами фирмы, а Лидия каждый год рожала. Когда старшему Ване исполнилось пять, а младшей Кате год, супруги оставили четверых детей на попечение нянь и гувернанток и уехали путешествовать. Щукины, как и Боткины, были страстные путешественники. «Меньше всех путешествуем мы, русские. Иногда мы ездим, но почти никогда не путешествуем. Мы ездим в Крым, Карлсбад, Ниццу, но не ездим путешествовать». Биография дядюшки Николая Петровича Боткина (того самого, который дружил с Гоголем и спас его, заболевшего в Вене) это утверждение решительно опровергала: всю жизнь он только и делал, что путешествовал, и даже скончался, возвращаясь из странствия по Сирии и Палестине.

Непоседливый Сергей Щукин тоже отличался любознательностью. Первое путешествие они с женой совершили в 1891 году. Поездку в Турцию и Грецию можно было квалифицировать как «деловой туризм»: помимо бесконечного осмотра памятников и живописных красот Сергей Иванович зондировал почву на предмет поставок дешевого сырья и новых покупателей русской мануфактуры. С тех пор в Турцию и Грецию Щукины ездили постоянно. «Когда Сергей Иванович надевал феску, все принимали его за турка. Он смеялся, когда нам про это рассказывал. И вообще, он рассказывал о путешествиях так образно и так пылко, что мы себе все так ясно представляли – Афины, Олимпия, Бурса», – вспоминала одна из воспитанниц. Через пять лет супруги Щукины побывали в Индии, куда и сейчас рискнет поехать не каждый – огромное расстояние, непривычный климат, опасность подхватить экзотическую заразу и прочее. Предпринять подобный вояж в 1896 году мог только настоящий экстремал, к числу которых явно принадлежал Сергей Щукин. Сильные эмоции были необходимы ему как воздух почти всю жизнь. По собственной воле он воздвигал перед собой препятствие, чтобы с блеском его преодолеть: мог провернуть рискованную сделку, пройти с караваном по пустыне, купить Пикассо или Дерена, приведя в шоковое состояние окружающих. Другого способа избавиться от комплексов и доказать свою исключительность он не видел.

Поездка в Индию получилась долгой, а впечатления – яркими. Если восстановить маршрут по почтовым открыткам, получается, что Щукины проехали всю Западную Индию: Бомбей, Священные гроты Кералы, храмы в Маунт Абу, Лахор, Джейпур, Дели. Сергей Иванович ехал верхом, а нежную Лидочку несли носильщики-кули. Если бы Щукин не увидел всей этой экзотики собственными глазами, еще неизвестно, прочувствовал бы он «тропические переживания» Гогена и сочные краски Матисса. «Это другой мир. Яркость красок, разнообразие костюмов и типов изумительны. Все ново, все интересно… красиво, декоративно. Простота и величавость несколько напоминают наши церкви, есть в стиле нашего Василия Блаженного», – написал Сергей Иванович на почтовой карточке, отправленной Петру, который Восток обожал (у него были редчайшие миниатюры из «Бабур-наме», исполненные в живописных мастерских падишаха Акбара, даже эстетское «Золотое руно» их публиковало), но дальше Алжира, Туниса и Марокко не бывал.

На память супруги сфотографировались вдвоем на слоне. Молодой, счастливый, с горящими от восторга глазами Сергей Иванович и задумчивая, смотрящая куда-то вдаль Лидия. Что-то в облике Лидии Григорьевны было нездешнее, начиная с «русалочьей», как выразилась одна из дочерей Третьякова, красоты и кончая странной погруженностью в себя. Огромные, чуть с поволокой глаза, печальный взгляд, точеная фигура – идеальная модель для обожаемых художниками ар нуво наяд и нимф. «Лидия Григорьевна была одной из красавиц Москвы, даже тоньше, чем Маргарита Кирилловна Морозова – та гораздо грубей, больше. Эта изысканнее. За ней ухаживал великий князь Сергей Александрович», – рассказывал А. А. Демской кто-то из стариков. Такую сказочную женщину нельзя было не обожать.

Выросла Лидия Коренева в Харькове, говорила, как все выходцы из Малороссии, слегка нараспев, прекрасно пела, любила костюмированные балы и «живые картины», меха, драгоценности, туалеты от Ворта; блистала в свете, путешествовала, воспитывала детей. Кроме нескольких семейных фотокарточек и коротких записок, написанных размашистым, неженским почерком, от Л. Г. Щукиной ничего не осталось. Если ее и поминают в связи с мужем-коллекционером, то лишь в качестве роскошной оправы особняка с картинами. Лидия любила музыку, увлекалась античной историей (есть замечательное ее фото в образе Елены Прекрасной в древнегреческих украшениях) и после очередной поездки в Грецию даже сочинила эссе «Спартанцы. Сцены из древнегреческой жизни», которые издала отдельной книжкой (к сожалению, ни одного экземпляра ее не сохранилось). К собирательскому азарту мужа Лидия Григорьевна была равнодушна – имей она иной темперамент, обязательно приревновала бы Сергея Ивановича к его новой страсти. Считалось, что живописью она особенно не интересовалась, а в спальне у нее – о ужас! – висел «скверненький» Бронников (был такой академик, писавший на близкие ее сердцу сюжеты из древнеримской жизни).

Странно, как избирательна порой бывает наша память. Автору этой книги в юности довелось попасть в московскую квартиру величайшего коллекционера русского авангарда Г. Д. Костаки. К величайшему сожалению, ничего, кроме пушистого розового коврика в спальне, в моей памяти не запечатлелось; вроде были еще иконы, но запомнился этот кислотно-розовый синтетический ковер, на который было страшно ступить, чтобы не запачкать.

Художник Федор Бронников был не таким уж скверным живописцем: жил пенсионером в Риме в одно время с Михаилом Петровичем Боткиным, расписывал посольскую церковь в Париже, где тетушка Мария Петровна венчалась с Фетом. Кстати, картин родственников – академика Боткина и брата Лидии, Анатолия Коренева, Щукины никогда не вешали. М. П. Боткин был скучный исторический живописец, а Анатоль – всего лишь художник-любитель12. Несколько лет Анатолий Коренев жил в Париже, где вместе с земляком-харьковчанином Николаем Досекиным13 (друзья уехали во Францию вместе) и Максом Волошиным занимался в мастерской Елизаветы Кругликовой. Именно Коренев познакомил в Париже Волошина с Сергеем Щукиным, своим бофрером. Но коллекцию кореневского свояка Волошин увидел только спустя два года, когда приехал в Москву. Можно даже назвать точный день, когда он появился у Щукиных: 11 февраля 1903 года. Дата эта отмечена в волошинском жизнеописании отнюдь не из-за этого визита, а благодаря встрече с юной Маргаритой Сабашниковой, которая вскоре станет женой М. А. Волошина, поэта, художественного критика и культовой для русского искусства фигуры.

В тот памятный день двадцатилетняя Маргарита сделала в дневнике следующую запись: «Вчера вечером мы… пошли к Щукиным осматривать их коллекцию картин. Я увидала Руанские соборы Моне, его море и другие вещи… Brangwin’a… Renoir’a, Degas’a, Cotett, Carruier’a, Wistler’a и наконец самого Puvis de Chavann’a его Pauvre pecher14.

Хозяин был вежлив, зажигал то одну, то другую люстру и объяснял достоинство своих картин… Взоры с радостью останавливались на стенах, и сердце содрогалось, как будто здесь торжествовала правда… До 11 часов он показывал нам рисунки…

Странное чувство, смешанное чувство… Меня под конец трясла лихорадка. Столько новых впечатлений. Сам дом интересен, ему двести лет, обстановка старая, сделана мастером, отделывавшим Версальский дворец. Я забыла, что я в Москве, и удивилась, когда вышла в грязный от оттепели Знаменский переулок. Импрессионисты, которых я видела у С. И. Щукина, вошли в мою голову и стали в ней колом; я больше не могу игнорировать их задачи, не видеть того, что увидели они».

По меркам состоятельного москвича начала ХХI века, «дворец Трубецких», из которого вышла потрясенная Моне и Ренуаром начинающая художница Сабашникова, мог бы считаться достойным, но не роскошным жилищем. Загородный коттедж площадью в 500 квадратных метров никого сегодня не удивит, а тут – анфилада из четырнадцати парадных зал на втором этаже и первый низкий жилой этаж со сводчатым потолком. В начале двадцатых галерею оставили на втором этаже, как и при Щукиных, а на первом устроили общежитие: на 129,5 квадратной сажени (582 квадратных метра) умудрились поселить семнадцать сотрудников музея с тридцатью тремя членами их семей (одну комнату пожизненно закрепили за сотрудником Музея изящных искусств гражданином Щукиным Д. И., братом бывшего владельца) плюс двадцать семей разных частных лиц с шестьюдесятью четырьмя чадами и домочадцами15. Деревья повырубили, церковь Знамения Божьей Матери снесли, а напротив щукинских окон начали строить огромное здание Министерства обороны.

«Только в Москве можно было встретить такие чудеса, такую тихую деревенскую усадьбу в самом центре огромного и шумного города», – вспоминал в 1936 году А. Н. Бенуа, как тридцать лет назад он впервые попал «в этот типичный двухэтажный, вовсе не нарядный, но уютный особняк, стоявший среди сада с высокими столетними деревьями». Особняк, который все называли дворцом Трубецких, построили в царствование Екатерины Великой, и, до того как в 1808 году он достался семье Трубецких, в нем успели пожить князь Николай Шаховской, пензенский помещик Столыпин (приходившийся поэту Лермонтову прадедом) и обер-прокурор, князь Василий Хованский (расписные княжеские гербы на потолке в парадном салоне, где Щукин повесит Матисса, подтверждали аристократическое происхождение дома). Председатель Опекунского совета Николай Иванович Трубецкой, прозванный за маленький рост, громкий голос и чересчур резкие манеры Желтым Карликом, был самым знаменитым владельцем дворца. В 1874 году престарелый князь скончался и дом выкупила вдова его младшего брата княгиня Надежда Борисовна, считавшая своим долгом сохранить фамильное владение, где, по преданию, бывал сам Пушкин. Но вскоре особняк вновь был выставлен на продажу: приведя в порядок дела, новая хозяйка выяснила, что ее сын не только растратил все состояние, но и умудрился промотать приданое жены. Ивану Васильевичу Щукину недвижимость в центре досталась недорого – за 160 тысяч рублей, хотя и с «нагрузкой»: для княгини пришлось выделить небольшую квартиру во флигеле пожизненно.

Продажу дворца Трубецких аристократическое сообщество восприняло как знак тотального наступления «купца», и Борис Николаевич Чичерин, известный летописец дворянской России, горько пошутил, что в момент подписания этой сделки кости князя Трубецкого должны были содрогнуться в могиле. Иван Васильевич о фрустрациях разоряющегося дворянства не подозревал, выгодно сдал дом внаем, а когда у Сергея с Лидией родился сын, растрогался, что внука назвали в его честь, и подарил особняк молодым, с жиличкой-княгиней, «очень гордой, очень царственной» в придачу. В 1903 году, когда Маргарита Сабашникова, будущая деятельница антропософского движения, а тогда просто племянница московских книгоиздателей братьев Сабашниковых, попала в Знаменский, старшему сыну Щукиных Ивану уже исполнилось семнадцать. Через год он окончит Поливановскую гимназию и поступит на историко-филологический факультет Московского университета. К новой живописи Иван Сергеевич всегда оставался равнодушен.

«Хозяин нажал электрическую кнопку, и зал осветился ярким светом. Моментально из темноты выступили картины.

– Вот Моне, – говорит Сергей Иванович Щукин. – Вы посмотрите, живой.

В картине при электрическом свете на расстоянии совсем не чувствуешь красок, кажется, что смотришь в окно, утром, где-нибудь в Нормандии, роса еще не высохла, а день будет жаркий.

– Посмотрите на Похитонова, он совсем черный рядом с Моне, его надо отсюда убрать. Вот Дегас, жокей, танцовщицы, а вот Симон… Пойдемте в столовую, там у меня Пюви де Шаванн…

– Вот и “Bande Noire”, как называют Cottet, вечер на берегу моря перед грозой, по набережной идут люди. <…> Вот Бренгвин. А теперь я вам покажу Уистлера».

Имена почти те же, хотя цитируемый выше мемуар более ранний и относится к 1900 году. Художник Василий Переплетчиков, сделавший эту запись, не столь восторжен, как мадемуазель Сабашникова, зато необычайно точен и воспроизводит монологи дословно, вплоть до знаменитого щукинского заикания. Дневник Переплетчиков начал вести в 1886 году (как раз в год, когда Щукины получили в подарок «дворец Трубецких»), но записи делал не изо дня в день, а часто по памяти. Непохоже, чтобы Василий Васильевич отложил описание проведенного на Знаменке вечера на потом.

«У Сергея Ивановича собраны последние цветы самого передового направления в Европе. У него много вкуса, искусство он чувствует. У него “le dernier cri”16 современного искусства.

– Ч… чаю хотите? Позвольте.

За чаем разговор о последней поездке в Париж. У Дюран-Рюэля он видел чудного Pissarro. Не продает. Оставил для себя. Цена Monet поднялась с 1000 франков до 17 000 и поднимается еще выше.

После осмотра картин сидим в библиотеке, там масса русских и иностранных журналов. Говорили о Дягилеве, о его журнале “Мир искусства”, о Тёрнере, Владимире Соловьеве. С. И. за всем следит, часто ездит за границу. Приходят прощаться дети: славные черноглазые мальчики, с ними французский гувернер. Они тоже занимаются живописью, у них в комнате лежат краски, стоит мольберт, на столах этюды, в которых тоже чувствуется “модерн”. Ну, не пора ли по домам! Хозяин провожал гостей до передней и, стоя на лестнице старинного барского дома, который, должно быть, много видел на своем веку, говорил гостям, которые уже надели шубы:

– На днях мне Дюран-Рюэль пришлет “Макса” (имеется в виду французский художник Эдгар Максенс. – Н. С.), приходите смотреть…»

Из записей Переплетчикова и Сабашниковой следует, что Сергей Иванович секрета из своих картин никогда не делал и шанс попасть к нему имелся не только у друзей и знакомых, но и у знакомых знакомых, а со временем вообще у всех желающих: достаточно было записаться по телефону (приемным днем для публики было воскресенье). Сергей Иванович сам сопровождал посетителей в качестве экскурсовода, не считая это занятие утомительным. Ему требовалась аудитория: как актеры, он «подпитывался» от публики. «С. И. очень живо, горячо рассказывал о своих картинах, потом громко смеялся, а все делали вид, что поняли и что им очень понравилось» – воспитанницы Сергея Ивановича Аня и Варя мало что могли вспомнить, когда в конце 1960-х их расспрашивала А. А. Демская, но даже такие подробности упускать не хочется. Своему кругу коллекция демонстрировалась во время званых обедов, ужинов и музыкальных вечеров. Народу у Щукиных иногда собиралось человек до двухсот, приемы были пышными, выпивали не меньше пятидесяти бутылок шампанского. Лидия Григорьевна умела все устраивать на высшем уровне: каждая из дам на прощание неизменно получала букет красных роз.

Художник Сергей Виноградов вспоминал, что Сергею Ивановичу ужасно нравилось удивлять своих гостей, «эпатировать буржуа», как выражались тогда. «На пятничных его обедах помимо людей искусства были и люди от коммерции. Люди эти возмущались действиями Щукина, покупавшего “такие ужасы”. Они запальчиво это высказывали, и видно было, как Сергей Иванович наслаждался этим, а нам было забавно наблюдать. Надо сказать, что людей от коммерции особенно волновали еще и огромные деньги, которые Щукин платил за картины эти странные». Перечисленные Переплетчиковым и Сабашниковой имена к эпатажу отношения не имели – Виноградов пишет о тех временах, когда на стенах появились Гоген, Ван Гог, Сезанн, не говоря уже о Матиссе и Пикассо. Пока же все выглядело крайне благопристойно: «Судовщики» («Бурлаки») Люсьена Симона, виды Венеции Шарля Котте, пейзажные «оранжировки» Уистлера, скачки и нарядная публика Форена. Теперь, конечно, эти имена померкли в тени импрессионистов, а в конце XIX столетия, когда С. И. Щукин начинал собирать свою коллекцию, их живопись казалась свежей и непосредственной. Пейзажи норвежца Фрица Таулова и англичанина Джеймса Патерсона, марины американца Джеймса Уистлера, «блеклые женщины» француза Эжена Карьера, тот же Форен, Котте, Симон – отличный выбор, «скромное», как выразился Грабарь, но грамотное, добавим мы, начало. До изощренной бессюжетной живописи импрессионистов русской публике, воспитанной на идейных передвижниках, следовало еще дорасти. С. И. Щукин оказался смелее и прозорливее большинства своих соотечественников, но не будем так уж идеализировать нашего героя. «Левел» Сергей Иванович постепенно, и первые шаги великого коллекционера никаких чудес не предвещали.

Когда Щукины только переехали в Знаменский, Сергей Иванович начал покупать русских художников – так, по мелочи, для интерьера. Об этом бы забыли, как о пресловутом Бронникове, но Л. О. Пастернак в «Записях разных лет» вспомнил, что видел «в задних жилых комнатах» этюды Сурикова и свой собственный рисунок углем. Зазорного в этом ничего не было. Иметь этюды Сурикова в начале 90-х считалось хорошим тоном, так же как и пастели Пастернака (настоящая популярность к отцу поэта пришла чуть позднее, благодаря иллюстрациям к романам Льва Толстого, которые «с продолжением» печатались в «Ниве»). Кто-то углядел еще морской вид кисти Руфина Судковского (его любили сравнивать с Федором Васильевым – столь же большой талант и столь же ранняя смерть) и «Сад» Похитонова, чьи тонкие пейзажи покупал сам император. Написанный Похитоновым по фотографии портрет шагающего по набережной Биаррица Ивана Васильевича Щукина отлично смотрится в постоянной экспозиции Третьяковской галереи в зале Левитана и его современников. Иностранные покупки, даже самые ранние, Сергей Иванович сохранил, а от русских избавился раз и навсегда; рассказы о том, что Щукин в 1910-х якобы купил работу Татлина или кого-то из соотечественников – чистое мифотворчество и самопиар русских авангардистов.

Помимо «проходных» немцев Лемана и Либермана, француза Лобра и испанца Сулоаги у Щукина появился небольшой пейзаж с хижиной Курбе (знатоки творчества художника причисляют его к числу лучших альпийских видов «последнего романтика»). В начале 1890-х Курбе стоил гораздо дороже, чем Писсарро или тот же Моне, а в 1870-х и 1880-х, когда своих барбизонцев и Курбе покупал Дмитрий Петрович Боткин, порядок цен был совсем иной. Дядя покупал картины художников, которых почти двадцать лет отвергало жюри Салонов, но в итоге они были признаны и названы классиками. «При теперешнем постоянно возрастающем поднятии цен на парижских картинных аукционах можно прямо сказать, что сто с небольшим картин, находящихся у Д. П. Боткина, стоят в настоящую минуту по крайней мере в пять раз больше того, что он за них заплатил. Некоторые мастера… Коро, Руссо, в особенности Мейссонье, Фортуни оказались баснословно дорогими. И теперь эта коллекция представляет собой, по самой скромной оценке, капитал в два миллиона франков. Пройдет десять – двадцать лет, капитал этот удвоится или утроится», – уверял в 1881 году читателей «Вестника Европы» П. П. Боборыкин.

Дядюшкин пример не мог не вдохновлять племянника: получалось, если быть любознательным, обладать интуицией, вкусом и глазом, можно остаться в выигрыше. Даже не в том смысле, что картины поднимутся в цене, хотя и это немаловажный факт, а в том, что, рискнув поставить на правильного художника, есть шанс всех обойти. Вряд ли дядя консультировал племянника: Сергей Щукин заразился собирательством уже после смерти дяди, но галерею на Покровке знал хорошо, поскольку часто бывал там с родителями17. А вот на увлечение свояка Сергея Третьякова Дмитрий Петрович повлиял несомненно. Родственниками они приходились друг другу через жен, внучек московского городского головы, дочерей владельца Реутовской мануфактуры. Оба были женаты на сестрах: Боткин на Софье, а Сергей Третьяков на ее сестре Елизавете Мазуриной18. Д. П. Боткин начал собирать картины в конце 1850-х. С. М. Третьяков пристрастился к этому занятию позже – в начале 1870-х годов, когда его брат Павел Михайлович уже серьезно покупал русских художников. Повторять брата, собиравшего у себя в Толмачах галерею национального искусства, он счел неразумным, да и темперамент у Сергея Михайловича был иной. Он любил общество, светскую жизнь, а брат Павел Михайлович не выносил речей и торжеств, был немногословен, замкнут, неулыбчив. «Не обдумав, он не делал ничего. Без цели – ничего лишнего, все у него по плану. Ну, а если что захочет, – конечно, все поставит на карту, чтобы добиться… Эта вежливость, этот распорядок во всем делали его как бы нерусским». На самом деле европейцем был Сергей Михайлович, который помимо поездок в Кострому (Третьяковым принадлежали Костромская мануфактура, льноткацкие и льнопрядильные фабрики) проводил много времени по делам фирмы в Париже, где и увлекся современным искусством. Сориентироваться ему помогли Д. П. Боткин и И. С. Тургенев – страстный поклонник барбизонцев, считавший новейших французских пейзажистов «бесспорно первыми в мире». На французские картины С. М. Третьяков потратил миллион франков (400 тысяч рублей по тогдашнему курсу19).

Своих Добиньи, Коро, Курбе, Милле, Руссо и Тройона Дмитрий Петрович покупал через парижских маршанов – Гупиля, братьев Пти, Дюран-Рюэля. Будучи коммерсантом, Боткин старался не переплачивать, действуя по принципу: «Задорого купить может каждый, купить дешево – вот настоящее искусство». Покупать у художников напрямую, без посредников, ему помогал Алексей Петрович Боголюбов, художник, коллекционер и главный художественный эксперт императора Александра III. «Когда я оставлял моих благодетелей (прославленный маринист давал уроки живописи будущему царю и его супруге. – Н. С.), наследник Цесаревич сказал: “Пишите мне, что встретите интересного по художеству, да и приобретайте, что найдете достойным”», – вспоминал Боголюбов. А если великий князь появлялся в Париже, Боголюбов просвещал его по части парижских художественных новинок: водил по галереям и мастерским художников; Д. П. Боткин и С. М. Третьяков двигались тем же маршрутом.

А. П. Боголюбов не только консультировал других, но и сам собирал. Со своей коллекцией он поступил благородно: подарил городу Саратову. Так в провинциальной России появился первый общедоступный музей, который, по желанию дарителя, назвали «Радищевским» – автор знаменитого «Путешествия из Петербурга в Москву» А. Н. Радищев приходился художнику дедом. Прежде чем оказаться в Саратове, картины прибывали в Москву вместе с последними французскими покупками Дмитрия Петровича. Их доставляли по адресу: «Покровка, собственный дом Д. П. Боткина» (ныне Покровка, 27), значившемуся даже в путеводителе Бедекера – с разрешения хозяина три «картинные комнаты» (два салона и кабинет с итальянским окном) в определенные часы мог посмотреть любой.

Итак, подтолкнуть к собирательству Сергея Щукина мог, во-первых, пример Д. П. Боткина, коллекция которого в восьмидесятых годах насчитывала более ста картин, а во-вторых, отцовского приятеля Кузьмы Терентьевича Солдатёнкова, чья галерея тоже фигурировала в московских путеводителях. Солдатёнков, хотя и не состоял с Щукиными в кровном родстве, оказался самым близким их семейству человеком. И. В. Щукин и К. Т. Солдатёнков оставались неразлучны с юных лет – странно было слышать, как два старца фамильярно обращались друг к другу «Ваня» и «Кузьма». Если сопоставить факты и даты, получается, что именно благодаря Солдатёнкову его друг Иван Щукин попал к Боткиным в Петроверигский, где встретил свою будущую жену. «Связующим звеном» в этой цепочке мог стать либо историк Т. Н. Грановский (в сороковых годах Василий Боткин уговорил отца сдать ему половину бельэтажа), либо доктор П. Л. Пикулин, ближайший друг Щукина и Солдатёнкова, он же муж Анетты – Анны Петровны Боткиной-Пикулиной, сестры Екатерины Петровны Боткиной-Щукиной. Пикулин, чей кабинет современник называл «последним центром, где сходились люди 40-х», постоянно появлялся в кружке Станкевича, где обсуждались вопросы философии, эстетики и литературы, активными членами которого были Василий Петрович Боткин и Грановский. Сейчас фамилия Грановский скорее ассоциируется с улицей, на которой проживали советские партийные деятели, а в 1840-х годах это имя гремело: «ни один русский профессор не производил на аудиторию такого неотразимого и глубокого впечатления», как историк Тимофей Грановский.

К. Т. Солдатёнков и И. В. Щукин были не только партнерами по бизнесу и ровесниками. Они росли в купеческих семьях, служили в лавках своих отцов, вместе начинали на Таганке (на двоих купили ткацкий станок и наняли рабочего ткать кисею), вместе богатели, занимали должности, держали ложу в Большом театре и жили на даче в Кунцеве. Только Солдатёнков стал публичной фигурой, и поэтому о нем написано много и подробно, а о И. В. Щукине вспоминают лишь как об отце прославленных коллекционеров. Несомненно, Кузьма Терентьевич был персонаж гораздо более колоритный, чем старший Щукин. «Я всегда удивлялся, как человек, не получивший образования даже на медные гроши (а ведь он до старости писал плохо и ни на каком языке, кроме русского, не говорил), был так развит <…> это был истинно русский ум, не без практической жилки, но такой глубокий и разносторонний…» – вспоминал художник А. А. Риццони. В Солдатёнкове все было необычно. Старообрядец и при этом убежденный западник. Жил в гражданском браке с француженкой Клеманс Карловной Дюпюи, которая так и не научилась говорить по-русски (она звала его Кузей, а он ее Клемансой). Купил за огромные деньги у князей Нарышкиных дачу в Кунцеве, построил на Мясницкой особняк по индивидуальному проекту – с молельней и салоном в стиле Людовика XVI; собрал картинную галерею, огромную библиотеку.

Собирать Солдатёнков начал в 1852 году – на целых четыре года раньше самого Павла Третьякова, о чем, впрочем, редко когда вспоминают. В искусстве коллекционер-нувориш разбирался слабо, но признаваться в этом не стеснялся. Николай Петрович Боткин, названный Фетом красавцем туристом, познакомил Солдатёнкова в Риме с художником Александром Ивановым (судьбы Боткиных, Щукиных, Солдатёнковых и Третьяковых постоянно пересекаются: один круг, ничего не поделаешь). Иванова первого Кузьма Терентьевич попросил помогать и покупать ему русских художников на его вкус и выбор. В 1860-х Солдатёнков сделался обладателем прекрасной коллекции русской живописи и даже удостоился любовного прозвища Московский Медичи20. «Если бы не Прянишников21, Третьяков и Солдатёнков, то русским художникам некому было и продать свои картины: хоть в Неву их бросай», – любил повторять художник Риццони.

Крупнейший российский торговец бумажной пряжей тратил свои миллионы на разнообразные культурные и общественные нужды, а не только «задавал лукулловские обеды и сжигал роскошные фейерверки с громадными щитами, снопами из ракет, бенгальскими огнями» на даче в Кунцеве, где по соседству проживали Третьяковы, Боткины и Щукины. Более всего известен Солдатёнков некоммерческой издательской деятельностью и бесплатной больницей для бедных «без различия званий, сословий и религий». Раньше больница называлась Солдатёнковской, а после революции была переименована в Боткинскую. Вряд ли Солдатёнков обиделся, узнав, что больница, на которую он потратил более миллиона, получила имя доктора Сергея Петровича Боткина, одного из братьев Боткиных, с семьей которых он был так дружен.

Жизнь и судьба каждого из Боткиных – захватывающий сюжет с неизменным участием их доброго гения В. П. Боткина. Сергей Боткин, в детстве считавшийся чуть ли не умственно отсталым, тоже всем обязан Василию Петровичу. Старший брат нанял ему хорошего домашнего учителя, который распознал у Сергея выдающиеся математические способности. Математиком С. П. Боткин не стал, поступил на медицинский факультет, прошел ординатуру в Европе на завещанные ему старшим братом деньги и стал великим врачом, основателем отечественной школы клинической медицины.

Родившиеся в 1810-х годах В. П. Боткин, К. Т. Солдатёнков и И. В. Щукин редко «проговаривались» о своем детстве и юности. Поэтому столь поразительно признание, сделанное Василием Петровичем Боткиным в письме младшему брату: «Из моего детского возраста – нет отрадных воспоминаний: добрая, простая мать, которая кончила тем, что беспрестанно напивалась допьяна, – и грубый, суровый отец. И какая дикая обстановка кругом. Но, несмотря на суровость, – отец, при всем невежестве, был очень неглуп и в сущности добр. Поверишь ли, что память моя сохранила из моей ранней молодости, исполненной такой грязи и гадости, – что даже отвратительно вспоминать себя». Как это похоже на детство Солдатёнкова, который «родился и вырос в очень грубой и невежественной среде Рогожской заставы, не получил никакого образования, еле обучен был русской грамоте и всю свою юность провел “в мальчиках” за прилавком своего богатого отца, получая от него медные гроши на дневное прокормление в холодных торговых рядах».

Купечество было людьми второго разряда. А если вспомнить, что у многих вдобавок имелись крепостные прадеды, то неудивительно, с какой энергией и напором они устремились сначала в бизнес, а затем в собирательство – достойное обладателя больших денег увлечение, позволяющее доказать себе и окружающим собственную избранность.

Глава третья
Иван-младший

Ивану Васильевичу Щукину исполнилось пятьдесят, когда родился последний из его сыновей, Иван-младший. Ни о каких поездках в немецкую школу в Выборг или петербургский пансион речи уже никто не заводил. До пятнадцати лет Ваня учился дома – отец организовал для младших детей «целый штат гувернеров, воспитателей и преподавателей», а потом определил сына в Катковский лицей22. Дети привилегированных и состоятельных родителей учились в двух московских заведениях: либо в Поливановской, имевшей все права казенной гимназии, либо в Катковском лицее, не важно, купцы или аристократы. Если бы не фамилия, в Иване Ивановиче Щукине (1869–1908) никто и не заподозрил бы купеческого сына: внешностью он пошел в боткинскую родню, был строен и элегантен – не в пример мужиковатым коротконогим старшим братьям. Был «умен, талантлив, остроумен, но не глубок», как в старости напишет учившийся вместе с ним И. Э. Грабарь. В средине 1880-х пятнадцатилетний лицеист смотрел на однокашника по историко-филологическому отделению с нескрываемым обожанием. «Особенно импонировала мне безапелляционность его отзывов: тот – безграмотен, этот – бездарность, третий – пошляк. Я принимал все на веру и только удивлялся ошеломлявшей меня осведомленности – память у Ивана, – вспоминал Грабарь, – была феноменальной, он постоянно что-то читал – по-русски, по-французски, по-немецки. Щукин знал не только всех русских художников, но и французских, немецких, английских, испанских и передавал о них подробности, которые я готов был выслушивать целыми днями». Высокомерием Иван-младший тоже отличался с юности. Грабарь вспоминал, как тот постоянно язвил насчет директора и его педагогических методов. «Подобно мне, он ни в коей мере не разделял мнение своего отца о величии Каткова… повторяя слышанное где-то на стороне, но, конечно, не дома, где все было по старинке и где Каткова называли не иначе как по имени-отчеству». Учитывая, что М. Н. Катков дружил с В. П. Боткиным и входил в уже упоминавшийся кружок Станкевича, старший Щукин не мог не относиться к основателю московского лицея с пиететом.

Если переселение душ все-таки существует, то Иван Щукин несомненно стал реинкарнацией Василия Петровича Боткина. Племянник мог бы посоревноваться с дядей в эрудиции и литературном таланте: студентом Иван Иванович, как вспоминал он сам, «усиленно строчил в московских изданиях, получая по пять копеек за строчку», потом сотрудничал в суворинском «Новом времени», в «Петербургских ведомостях». Теперь он подписывал свои заметки «Жан Броше» – «Иван Щука», если переводить дословно, так как числился нештатным зарубежным корреспондентом. В 1893 году Иван Иванович уехал в Париж – Россию он всегда не любил, считал отсталой, провинциальной и не раз признавался, что «азиатская душа» Москвы ему чужда. Вот чем обернулись западничество и космополитизм старших, однако западничество умеренное. «Западник, только на русской подкладке, из ярославской овчины, которую при наших морозах покидать жутко», – говорил о В. П. Боткине А. А. Фет.

Иван Иванович рано или поздно все равно перебрался бы за границу, а тут подвернулся благородный повод: сопровождать на лечение брата Владимира, горбатого от рождения. «Он был задушевный человек, в особенности любил брата Ивана, с которым вместе рос, и няню Эмму Карловну», – вспоминал Петр Иванович, не скрывавший, что «несчастного брата» знал плохо – большая разница в возрасте не способствовала близости старших и младших. В конце августа 1895 года Владимир Щукин умер в Париже от туберкулеза мозга. В память о нем Московский университет получил 70 тысяч рублей и две стипендии для студентов физического и две – для учащихся медицинского факультета, который окончил В. И. Щукин. Поездка на похороны – брата похоронили в Покровском монастыре – была последним визитом Ивана Ивановича в Москву. В Париж он вернулся с «эгоистическим чувством некоторого облегчения». Отныне с Россией его больше ничего не связывало. Денежные вопросы он уладил, передав свой пай в семейном деле в управление Петру (брат регулярно выплачивал ему приличную сумму).

«Ехать в Москву теперь не помышляю – да минует меня чаша сия! А с Вами был бы рад повидаться и потолковать, но только здесь, на гнилом Западе», – звал Иван в «столицу мира» Остроухова (они когда-то вместе занимались живописью, а потом Илья Семенович женился на его кузине Наде Боткиной23). Связями, знаниями, наконец, средствами Ивана Ивановича пользовались очень многие, и очень многие его не любили, называли самонадеянным и циничным, но только за глаза. Особенно нелицеприятно отзывался об Иване Ивановиче А. Н. Бенуа. Читая расшифрованный упорными исследователями дневник Александра Николаевича 1906 года, понимаешь, насколько рискованное занятие – исповедаться бумаге. Ощущение от записей Бенуа, как и от дневников Юрия Нагибина, двойственное – от «совершенной искренности» часто делается неловко. «Прочел несколько “Парижских акварелей” Щукина24. Не абсолютно бездарно, но его ненависть к русским за границей ужасно хамская»; «Завтракал со Щукиным. – Кислота скепсиса»; «Обедал с Сережей у содержанки Щукина. – Курьезное общество… – Похабные разговоры… Щукин ни к чему. Дешевый скептицизм, сплетни». Бенуа плевался, но ни разу не отказался пойти со Щукиным на обед или на выставку, потому что перед ним открывались любые двери и благодаря его протекции можно было попасть хоть на великосветский прием, хоть в мастерскую Родена.

Иван Иванович Щукин был если не самым известным из парижских русских, то точно одним из них. Адрес «Авеню Ваграм, 91» в русской колонии знал каждый. Если бы на доходном доме на углу авеню Ваграм и рю де Курсель установили мемориальную доску, список знаменитых посетителей вторников Жана Ваграмского (как в шутку называл Ивана Ивановича Грабарь) был бы длинным: Боборыкин, Суворин, Чехов, Мережковский, Максим Ковалевский, Василий Немирович-Данченко, Волошин, Грабарь, Александр Бенуа, Бальмонт, Казимир Валишевский, Онегин-Отто. Впрочем, если бы доску устанавливали французы, то они начали бы со своих: Роден, Дега, Ренуар, Гюисманс, Дюран-Рюэль…

Иван Иванович предвидел, что в России о нем никто не вспомнит и его историческими исследованиями не заинтересуется. Случилось именно так, как он и предполагал: дело ограничилось несколькими некрологами, и то скорее по причине его загадочной смерти. «Вот вы говорите, что я якобы “нужен своей родине”, но это мне кажется не совсем так… На родине мне прежде всего пришлось бы бросить теперешние работы, ибо там за некоторые взгляды по головке не погладят», – делился Иван Иванович с Остроуховым. Чем же таким предосудительным занимался Щукин? Ну, принимал у себя политических эмигрантов, заранее предупреждая гостей, что за обедом будут люди самых разных лагерей и направлений – надо же русским где-нибудь встречаться на чужбине. Ну, входил в правление Русской высшей школы общественных наук в Париже, руководимой М. М. Ковалевским25, на которую в Петербурге «смотрели с подозрением». Иван Иванович читал в школе курсы по истории христианства, религиозному и общественному движению в средневековой Европе, по истории русского права и истории живописи. Он, как и его коллеги, искал интересных лекторов, чтобы привлечь их к преподаванию. «Вся история религий легла в этом году на меня и совершенно задавила меня своей тяжестью. <…> Читаю я “историю христианства в первые 3 века”; основной идеей курса является постепенное проникновение греческих элементов в иудейские верования, др[угими] слов[ами] – процесс эллинизации восточных доктрин. Читаю я в настоящую минуту “иудаизм”, не дошел еще даже до Христа и, конечно, в этом году курса закончить не успею», – писал Иван Иванович в феврале 1903 года Вяч. И. Иванову, согласившемуся по его просьбе прочитать в школе курс лекций «по религии греков»26. Как же все изменилось: сын истово религиозного Ивана-старшего, Иван-младший относится к религии как к науке, пишет трактат о самосожжении у старообрядцев и не считает себя обязанным хранить верность нормам христианской морали.

Далеко не праведный образ жизни не мешал Ивану Ивановичу проявлять щедрость и благородство. Он собрал уникальную библиотеку по истории русской философии, истории и религиозной мысли, потратив на нее уйму денег. Широким жестом он преподнес большую ее часть Школе восточных языков (École des Langues Orientales – в которой, покинув Школу общественных наук, читал курс русской истории), за что был удостоен ордена Почетного легиона – скромной красной ленточки в петлице, которой, по его собственным словам, «вожделел каждый француз». В том же 1905 году старший брат Петр Иванович сделал аналогичный жест: подарил собранный им Музей древностей с многотысячной коллекцией, зданиями и землей Москве и получил в награду чин действительного статского советника (равнозначный по табели о рангах штатскому генералу).

После смерти Ивана Ивановича Школа восточных языков умоляла Петра Ивановича выкупить оставшуюся часть драгоценной библиотеки его брата. «Как вам известно, наша страна нашла способ отблагодарить Ив. Ив. за его заслуги, – обращался к Петру Ивановичу один из руководителей Школы восточных языков, обещая, что Франция не останется перед ним в долгу. – Я попрошу заказать… ваш личный ex-libris, который потом будет отпечатываться по вашему личному указанию на каждом томе. Сумма на аукционе 5—10 тыс. фр.». Однако Петр Иванович, вынужденный улаживать дела по наследству младшего брата, употребил средства на более насущные нужды. Почти шесть тысяч стоили похороны, еще четыре были заплачены за могилу на Монмартрском кладбище и гранитную плиту. В день аукциона щукинской библиотеки директор Школы неожиданно получил чек на 10 тысяч франков, выписанный сыном Сергея Ивановича Григорием. Место предусмотрительный Петр Иванович купил на четверых, так что было где потом похоронить Сергея Ивановича, его вторую жену Надежду Афанасьевну и их дочь Ирину Сергеевну.

Глава четвертая
«Упадок или возрождение?»

Андрей Белый, знавший обоих Щукиных, Сергея и Ивана, больше симпатизировал первому. «…Тот был брюнет (на самом деле Сергей Иванович был седой – говорили, что он поседел в ночь смерти первой жены, но на фотографиях видно, что седина появилась гораздо раньше, только борода оставалась темной. – Н. С.); этот – бледный блондин; тот – живой, этот – вялый; тот – каламбурист наблюдательный, этот – рассеянный, тот – наживатель, а этот ученый… Я ходил к [Ивану Ивановичу] Щукину, где между мебелей, книг и картин, точно мощи живые, сидел Валишевский, известный историк <…> Запомнился слабо-рассеянный, бледный хозяин, клонивший угрюмую голову, прятавший в блеске очков голубые глаза; вид – как будто сосал лимон; лоб большой, в поперечных морщинах».

Еще Белый вспоминал, что Иван Иванович служил в Лувре и давал в «Весах» первосортные отчеты о выставках, хотя тот лишь рецензировал новые книги27. В Лувре И. И. Щукин тоже никогда не служил, однако в парижском художественном мире, или, как теперь выражаются, «художественной тусовке», считался своим. Жан Ваграмский собирал у себя «образованных снобов», ученых, артистов, писателей, владельцев галерей, модных художников. Когда-то Иван Иванович и сам учился рисовать. Один из его соучеников по студии А. А. Киселева потом вспоминал: «Одновременно со мною пришел другой ученик, лет 22–23, брюнет с гладкими волосами, очень скромный и благовоспитанный, чуть-чуть робкий, с размеренной речью <…> Я с ним начал разговаривать, так как хорошо помнил типичную фигуру его отца, давнишнего дачника в когда-то любимом мной Кунцеве <…> Киселев дал нам работу… я встал для передышки и попросил позволения… подойти к его мольберту. О, изумление! Ив. Ив. голубое небо рисовал чистым кармином, я глазам своим не верил… Одну минуту я стоял в раздумье: неужели это фортель, неужели это для вящего эффекта?.. Когда я задал вопрос своему учителю Киселеву, он ответил: “Видите ли, Ив. Ив. дальтоник, красок не разбирает. Но он так любит живопись, ему так хочется чему-либо научиться, что мне жалко разочаровать его”».

Анекдот это или нет, но Грабарь обошел в своих воспоминаниях такую вкусную деталь, как дальтонизм. Зато не забыл, как купеческий сынок, «распутник и прожигатель жизни», делился «достававшимися ему столь легко» тюбиками масляных красок, а потом в Париже водил «по разным импрессионистическим местам». По тем же местам Иван Иванович наверняка водил и старшего брата Сергея, с которым Грабарь прежде не встречался. В автомонографии «Моя жизнь» Игорь Эммануилович вспоминает, что впервые увидел С. И. Щукина в 1901 году: он ехал с князем Щербатовым в поезде, и Сергей Иванович оказался их попутчиком. Грабарь только вернулся в Россию после долгого отсутствия: жил в Германии, учился у Антона Ажбе в Мюнхене, преподавал в его школе, а потом стал давать уроки молодому, способному князю С. А. Щербатову. Собственно, князь и представил его С. И. Щукину, «человеку лет пятидесяти, с сильно поседевшими, зеленого цвета волосами и бородкой».

Грабарь запомнил эту случайную встречу в поезде надолго. Критики редко знакомятся с читателями, а тут коллекционер-миллионер признается, что начал покупать новую живопись исключительно благодаря его статье о современных течениях и что именно она впервые «убедила в важности искусства и зажгла к нему интерес». Речь шла об очерке «Упадок или возрождение?», помещенном в приложении к «Ниве», самому популярному русскому журналу. Четверть миллиона подписчиков для полуграмотной страны в 1904 году, в год смерти издателя «Нивы» А. Ф. Маркса, были таким же рекордом, как и тридцать три миллиона экземпляров газеты «Аргументы и факты» в перестроечном 1990 году. «Журнал политики, литературы и общественной жизни», хотя и печатался на газетной бумаге, был иллюстрированным изданием. Ориентировался он на «буржуазного и мещанского читателя», поэтому от Грабаря требовали писать о художниках, которых он именовал «любимцами мещанских гостиных». «Как я ни старался хоть несколько переключить “Ниву” на приличные художественные рельсы, мои мечты и хитроумные планы разбивались о личный вкус Маркса… И все же упорно и медленно, тихой сапой, мне понемногу удалось внести – правда, в самой скромной дозе – освежающую струю в подбор картинок из иностранных журналов и с русских выставок. На страницах чопорной “Нивы” постепенно стали появляться художники, которые за несколько лет перед тем и мечтать не могли о такой “чести”. Тексты тоже значительно изменились, и к середине 90-х годов В. В. Стасов, встретившись с Марксом на Передвижной выставке, крикнул своим зычным голосом на весь зал: “Вам тут нечего делать, Адольф Федорович, ведь тут декадентских картин не бывает, а в “Ниве” давно уже свили гнездо декаденты”».

Весной 1896 года «Нива» устроила Грабарю зарубежную командировку, пообещав ежемесячный гонорар в сто рублей за обещание регулярно присылать статьи о современном западном искусстве. Так Грабарь оказался в Париже, где все прошлые его представления о живописи претерпели серьезные изменения. «Я был огорошен, раздавлен, но не восхищен. Был даже несколько сконфужен. Помню, одна назойливая мысль не давала мне покоя: значит, писать можно не только так, как пишут… Бенары, Аман-Жаны и другие, – но и вот так, как эти». Подобную реакцию у начинающего критика и бывшего ученика Академии художеств вызвало посещение лавки некого Воллара на рю Лафитт, где он увидел «написанные в странной манере картины». Из названных хозяином имен он сумел тогда запомнить лишь три: Гоген, Ван Гог, Сезанн. Вскоре Игорь Грабарь написал «Упадок или возрождение?».

«Наше время – это дни не упадка, не страстей мелких художников – это дни… надежд и упований. <…> Теперь, когда мы дожили до времени такого возрождения, когда являются братья великих мастеров прошлого… должно быть, недалеко то время, когда явятся люди, которые сумеют… двинуться дальше… Кто будут эти желанные люди, в каком направлении они сделают свой шаг вперед – этого сказать нельзя». В довершение Грабарь пренебрежительно отозвался об академизме и натурализме и заявил, что право на существование в искусстве имеет не только «правда жизненная», но и «правда художественная», а кроме «впечатления глаз» есть еще и «впечатления чувств», что, собственно, и провозгласили импрессионисты.

На читателей очерк «Упадок или возрождение?», по словам ее автора, произвел «эффект разорвавшейся бомбы». В числе читателей оказался и Сергей Иванович Щукин, который, как напишет спустя тридцать лет И. Э. Грабарь, «по натуре и темпераменту был собирателем искусства живого, активного, действенного, искусства сегодняшнего, или, еще вернее, завтрашнего, а не вчерашнего дня». Насчет «завтрашнего дня» и «спортивного азарта» Щукина, «любившего позлорадствовать над толстосумами, берущими деньгой, а не умением высмотреть вещь», Грабарь попал в самую точку. А вот насчет того, что особое удовольствие Сергею Ивановичу доставляла дешевизна еще не «омузеенных» картин, слегка переборщил, как и насчет того, что картины величайших мастеров XIX века при жизни их авторов стоили сущие пустяки. Случалось, конечно, и С. И. Щукину платить по триста франков, а то и меньше, но по большей части картины доставались ему отнюдь не за бесценок. Даже импрессионисты, которых он начал покупать с легкой руки своих парижских родственников – Ивана Щукина и Федора Боткина, стоили тогда, конечно, не сотни, а тысячи, а иногда и десятки тысяч франков, примерно столько, сколько хорошие русские картины.

Возможно, не окажись в нашем распоряжении писем сына Сергея Ивановича, мы бы продолжали считать, что именно статья Грабаря решила судьбу коллекционера С. И. Щукина. Вот что ответил в 1972 году Иван Сергеевич Щукин на вопрос А. А. Демской, откуда у его отца появился интерес к новой французской живописи: «Думаю, что это произошло под влиянием его брата Ивана Ивановича, у которого было уже в это время небольшое, но хорошее собрание импрессионистов. Сергей Иванович мог видеть произведения лучших мастеров этой школы. Статья Грабаря (товарища по гимназии Ивана Ивановича) и общение с Ф. Влад. Боткиным (милым дилетантом) никакого значения не имели в деле собирательства Сергея Ивановича. Наоборот, он считался с мнением своего брата, с которым был очень дружен… После смерти Ивана Ивановича часть его картин досталась мне».

Всю жизнь избегавший расспросов о коллекции отца, Иван Сергеевич Щукин сделал два исключения. За несколько лет до своей смерти он ответил на письма А. А. Демской и согласился встретиться с американкой Беверли Кин. Не будучи ни историком, ни искусствоведом, не зная ни русского, ни французского языка, Кин была настолько потрясена увиденным в музеях Москвы и Ленинграда, где побывала в конце 1960-х, что взялась за исследование феномена «Щукин – Морозов» и написала прекрасную книгу «All the Empty Palaces» («Покинутые дворцы»). Благодаря возможности (в том числе финансовой) путешествовать по миру, она полетела в Бейрут к Ивану Сергеевичу и повидалась в Париже с внуком С. И. Щукина Рупертом Келлером. Так что время от времени мы будем ссылаться на ее беседы с ними.

Итак, все-таки не Грабарь, а Иван Иванович «зажег интерес» к импрессионистам, которых в России «ни в оригиналах, ни в репродукциях» в середине 1890-х не видели – если не считать нескольких полотен Дега, Моне и Ренуара, показанных на Французской выставке 1896 года. Большинство посетителей были шокированы этими «диковинными картинками», но кое для кого они стали настоящим откровением: неизвестно, как бы сложилась судьба Василия Кандинского, а заодно и абстракционизма, если бы студент-юрист не увидел на той выставке пейзаж Моне.

Надо признать, что импрессионизм в Россию пробивался с трудом: русской живописи в отличие от французской сложно было выйти из-под сильного влияния литературы, во власти которой она находилась. Невозможно себе представить, вспоминал Бенуа, «до какой степени русское общество было в целом тогда провинциальным и отсталым. В музыке и литературе русские шли в ногу с Германией, Францией, Англией, иногда даже заходили вперед и оказывались во главе всего художественного движения. Но в живописи и вообще в пластических художествах мы плелись до такой степени позади, что больших усилий стоило и передовым элементам догнать хотя бы “арьергард”… Русское общество, когда-то умевшее оценивать мастерство как таковое… закостенело в 1870-х годах полным равнодушием к чисто художественным задачам, что, между прочим, сказалось и на коллекционерстве».

Новое искусство противоречило тогдашним вкусам отнюдь не в силу новизны живописной техники, но в силу совершенно иного отношения к миру. Импрессионисты отбросили все, чем пользовались их предшественники-реалисты для объективной передачи мира: свет стал для них главным и единственным элементом реальности, с помощью которого они фиксировали меняющиеся состояния природы и вещей. Художникам-импрессионистам, устроившим первую групповую выставку в 1874 году, удалось добиться признания лишь в 1880-х, причем во многом благодаря многолетним усилиям Поля Дюран-Рюэля, торговца картинами и коллекционера.

Весной 1898-го, спустя год после публикации статьи «декадента Грабаря», в галерею Дюран-Рюэля на рю Лафитт зашли трое русских – братья Сергей и Петр Щукины, а с ними их кузен Федор Владимирович Боткин28. Боткин вызвался сопровождать московских родственников, проявивших интерес к современной живописи. Парижский маршан, у которого многие годы покупали картины Д. П. Боткин и С. М. Третьяков, а потом и И. И. Щукин, был в добрых отношениях с Федором Боткиным29.

У Дюран-Рюэля были выставлены последние, совсем свежие работы Камила Писсарро. «…Мои “Оперные проезды” развешаны у Дюран-Рюэля. У меня отдельный большой зал, там двенадцать “Проездов”, семь или восемь… “Бульваров”», – писал сыну патриарх импрессионизма, которому в 1898 году было уже под семьдесят. Братья Щукины соблазнились парижскими видами и купили себе по картине. Петр выбрал «Площадь Французского театра», заплатив за летний пейзаж с зелеными кронами каштанов четыре тысячи франков (порядка 1600 рублей, что примерно втрое дешевле, чем стоили тогда пейзажи Левитана). Сергей через год приобрел более романтичный «Оперный проезд», к названию которого художник-импрессионист приписал: «Эффект снега. Утро» (когда Писсарро писал площадь, день был пасмурный и в Париже шел град).

Долгое время оставалось неясно, в какой последовательности С. И. Щукин покупал картины импрессионистов. Одни называли первой вещью «Скалы в Бель Иль» Моне, другие – небольшой ранний этюд «Сирень на солнце» того же Моне, третьи – Писсарро. Теперь хронология восстановлена. Сергей Иванович начал с Моне и в итоге купил тринадцать его лучших холстов: первый – в ноябре 1898-го, второй – в феврале 1899-го и так далее. Клод Моне был представлен у Щукина всеми периодами: восьмидесятые – «Стогом сена в Живерни», девяностые – «Белыми кувшинками» и «Руанским собором» – вечером и в полдень, девятисотые – «Городком Ветей» и «На крутых берегах близ Дьеппа». В ноябре 1904-го Сергей Иванович купил у Дюран-Рюэля только что написанные картины: «Чайки. Темза. Эффект тумана», настоящий живописный мираж, и совсем раннюю – «Завтрак на траве»30, которым закрыл для себя тему «Моне и импрессионисты». Однако, как оказалось, «тема закрыта не была»: в 1912 году С. И. Щукин купил действительно последнего Моне – картину «Дама в саду», принадлежавшую ранее его брату Петру Ивановичу.

Возможно, Сергей Иванович «перерос» импрессионистов, которые по сравнению с Гогеном и Ван Гогом казались ему теперь скучными, а быть может, решил, что платить по двадцать – сорок тысяч за картину – безумство. «Хорошие картины должны быть дешевы» – это ведь его слова. Если в свое время Щукина могла воодушевить статья Грабаря, то не исключено, что к покупке «Завтрака на траве» его подви`г Александр Бенуа. «Грустно сознание, что все музеи современной живописи, русские и иностранные, – не что иное, как рассадники мертвого академического искусства или отвратительного эклектизма. Нельзя и мечтать о том, чтобы такая картина… была приобретена Петербургом или Москвой, – писал о «Завтраке на траве» в 1900 году в «Мире искусства» А. Н. Бенуа, называя его самым блестящим творением Клода Моне и одним из прекраснейших произведений XIX столетия. – Когда-нибудь и такие картины будут приобретаться, когда-нибудь плетущаяся за жизнью история возведет их в разряд классических произведений…» Щукину, постоянному читателю журнала, эти слова запали в душу, и, когда картина в очередной раз была выставлена на продажу, он купил ее. Согласно письму И. С. Остроухова с сообщением сенсационной новости – приобретении С. И. Щукиным «знаменитого Le déjeuner sur l’herbe Monet» – это произошло в ноябре 1904 года.

Сергей Иванович никогда не спрашивал совета, что ему покупать. И к «пройденному» никогда не возвращался: если «отлюбил» художника, то навсегда. Поэтому щукинское собрание один из критиков называл «историей его увлечений». То, что написанный в 1866 году «музейный Моне»31 был куплен одновременно с Гогеном и Сезанном, никак не вязалось со щукинским принципом покупать искусство «завтрашнего дня». За годы его коллекционерской практики подобное «отступление» случится с ним только раз, в 1912 году, когда он купит еще двух Моне, Ренуара, Дега, Писсарро и Сислея.

Что же могло заставить Сергея Ивановича Щукина, десятками покупающего холсты Матисса и Пикассо, потратить 100 тысяч франков на «вчерашний день», которым в 1912 году представлялись ему импрессионисты (не говоря уже о художниках, прилагавшихся к этой партии шедевров «в нагрузку»). Объяснение этому было вполне резонное: картины продавал не кто-нибудь, а его брат, да и были они экстра-класса, а цена вполне разумной. Так что с коммерческой точки зрения такую покупку можно было рассматривать еще и как выгодное вложение средств.

Продававший картины брат Петр Иванович был еще больший чудак, чем остальные братья Щукины (Грабарь считал, что сыновья унаследовали упрямство и чудачество папаши Щукина и все они «не прочь были пококетничать своей необычностью, своеобразием вкусов и некоторой анархичностью мышления»). В 1907 году 55-летний холостяк Петр Иванович Щукин неожиданно женился. Избранницей его стала Мария Ивановна Пономарева (урожденная Вагнер), вдова из Нижнего Новгорода, «рослая, красивая дама» с двумя сыновьями, младшего из которых Петр Иванович еще и усыновил. Для вновь обретенного семейства была снята двадцатикомнатная квартира в Мансуровском переулке на Пречистенке, на обустройство которой Петр Иванович не пожалел средств, что совсем уж было против его правил. Правда, своим привычкам изменять он не пожелал и каждый день ездил с Пречистенки к себе в музей на Грузинскую.

До женитьбы его одиночество скрашивала некая мадемуазель Буржуа. Когда она сопровождала Петра Ивановича в путешествиях, он представлял ее своей племянницей, а под каким видом проживала она с ним в Москве – непонятно (уверяли, что точно жила, причем вместе со своей матерью). Во всяком случае, основания требовать компенсацию у французской подруги имелись, и ей удалось получить приличные отступные. Но мадемуазель Жанна решила, что молодость дается один раз, а посему содержание следует увеличить. Начался судебный процесс, разбирательство щекотливого и деликатного дела длилось не один год. Скрыть такую «клубничку» было невозможно. Известный сплетник Н. П. Вишняков в 1908 году записал в дневнике: «Случайно узнал косвенную причину, почему вызывают такие споры миллионы П. И. Щукина. Его изводит прежняя метресса французская по суду и письмами… Я это узнал от него самого при случайной встрече». В мае 1912 года, проиграв процесс, Петр Иванович выплатил Жанне Буржуа огромную компенсацию, надеясь погасить сумму продажей своих французских картин.

Почему П. И. Щукин, собиравший Восток и русские древности, решил покупать новую живопись, не очень понятно. Видимо, и здесь не обошлось без младшего брата: вот и Грабарь подтверждает, что французское собрание ему составлял Иван Иванович. Скорее все-таки не «составлял», а «наставлял» – к мнению братьев Петр Иванович никогда особо не прислушивался и поступал, как сам считал нужным. Французские картины висели у него на антресолях, перила которых были сплошь завешаны персидскими коврами; под ними выстроились в ряд японские ширмы и опять – бесконечные восточные ковры. Зрелище было довольно непривычным, но необычайно эффектным, особенно по цвету. Сегодня такое решение сочли бы тонким экспозиционным ходом и скрытым намеком влияния на французских художников японского искусства, что действительно имело место. Французские картины были исключительные, шедевр к шедевру: «Дама в саду» Моне, «Священная роща» Дени, не говоря уже об «Обнаженной» Ренуара. Но из концепции Музея русских древностей картины явно выпадали.

Поскольку Ивана уже не было в живых, помогать брату взялся Сергей. «В Париже буду в начале июля и обязательно переговорю с Дюран-Рюэлем, Бернхемом, Дрюэ и другими насчет продажи твоих картин, – писал он Петру. – С другой стороны, мне очень жаль, если такие хорошие вещи уйдут из России, и потому я… с удовольствием готов купить у тебя от восьми до десяти картин… У тебя некоторые картины очень хороши и подходящи для меня. Я, главное, знаю, что торговцы при покупке картин начинают прижимать продавца, говоря, что их нелегко продать, нужно сбить и т. п. Заплачу я тебе правильную цену и готов взять Дегас, Ренуара, два Моне, Сислея, Pissarro, М. Дениса, Котте, Форена и Рафаэлли».

Относительно торговцев Сергей Иванович оказался прав. «Милый Петя… все торговцы говорят, что теперь продавать не время; все любители интересуются только XVIII веком, поэтому лучше выждать, придет время, и публика начнет опять покупать новые картины. Затем просят прислать картины в Париж на комиссию, тогда легче найти покупателя. Кроме того, я нахожу у них дешево и готов заплатить тебе дороже. <… > Во всяком случае, мы с тобой сойдемся и я дам тебе за шесть картин и за Дени 100 000 francof. Остальные картины пока оставь у себя. <… > Единственный торговец (так как у него картины и куплены) Durand Ruel готов их купить, но сначала желает получить для просмотра в Париже. Он говорит, что картины куплены четырнадцать лет тому назад и пастель, и даже масло могли попортиться. Если картины в хорошем виде, то он готов за картины… заплатить 80 000».

В итоге Сергей Иванович купил у брата двух Моне, «Площадь Французского театра» Писсарро, «Деревню на берегу Сены» Сислея, пастель Дега «Туалет» и «Обнаженную. После купания» Ренуара. «Обнаженная» была любимой картиной Петра Ивановича: он влюбился в нее, едва только увидел. «Дюран Рюэль объявил сначала, что эта вещь – одна из лучших картин Ренуара, что совершенно справедливо, – писал Иван Петру. – Находится в его частной коллекции, в его квартире на рю де Рома, но так как он назначил уже тебе цену, то готов ее продать. Цена ей 15 000 франков. Меньше он не согласен». Петр Иванович купил Ренуара и повесил у себя в спальне рядом с «Туалетом» Дега – он явно был неравнодушен к обнаженному женскому телу.

Сергей Иванович спокойно повесил обе «ню» в салоне, на одной стене с «Бедным рыбаком» и «Состраданием» Пюви де Шаванна, «Девушками в черном» Ренуара и двумя большими холстами Мориса Дени. Финансовые расчеты были улажены, и Петр Иванович получил 37,5 тысячи рублей (или 100 тысяч франков). Теперь оба, как написал брату Сергей, смогут вздохнуть спокойно. В октябре Сергей Иванович, как обычно, собирался в Париж, чтобы успеть к открытию Осеннего Салона, где Матисс выставлял «Настурции с “Танцем”» – одно из последних щукинских приобретений. Но поездку пришлось отложить: 12 октября скоропостижно скончался Петр Иванович.

Глава пятая
Брат Петр Иванович

Петр Иванович умер ровно за год до своего шестидесятилетия, как и брат Николай Иванович. Умер совершенно внезапно – от гнойного аппендицита. Петр всегда выглядел взрослее Сергея, хотя был старше его всего на год, – поэтому все были так удивлены его поздней женитьбой. То, что Сергей Иванович в пятый раз стал отцом в шестьдесят, казалось совершенно естественным, а то, что женившийся в пятьдесят пять Петр гипотетически тоже мог бы иметь наследника, никому даже в голову не приходило. Петр Щукин был человеком замкнутым и вялым, как и его пространные мемуары. Несмотря на обилие интересных деталей, щукинские тексты начисто лишены эмоциональности – таков уж, видимо, был и сам автор. Про литературный талант речи нет вообще. Впечатления от многочисленных вояжей, скажем, сводятся у него исключительно к прелестям по части гастрономии, которые он и посмаковать-то не сумел. «Из Череповца ехали на пароходе, на котором меня угостили прекрасной нагулистой стерлядью… В Кириллове я нашел в одной колониальной лавке прекрасное старое французское красное вино. Попробовал я любимое архангельское кушанье – треску с яйцами, которое мне не понравилось. <…> В то время Оку и Волгу еще не отравили нефтью, как ныне, и потому рыба имела чистый вкус; раки были крупные, не такая мелочь, какую видишь теперь; в окрестностях Нижнего в изобилии водились утки, дупеля, бекасы, рябчики» и т. д.

Главной его страстью, как, впрочем, и его братьев, было коллекционирование – «дефектный ген» передался им по материнской, боткинской линии. Если бы над психологическим портретом Петра Щукина работали американские психоаналитики, безуспешно ищущие разгадку феномена собирательства, они наверняка нашли бы объяснение щукинской страсти приобретать в недостатке материнской ласки («восполнение недостатка тактильных ощущений»), оторванности от семьи и многолетней стесненности в средствах. П. И. Щукин был маниакальный собиратель. Но уж если он что-то начинал коллекционировать, то методично осваивал очередной предмет своих увлечений «от и до». Всеядность его не знала границ: он изучал старинные польские кушаки, китайскую бронзу, искусство Персии, Индии, Японии. Когда его заинтересовали восточные влияния на Древнюю Русь, он углубился в отечественную историю и переключился на собирательство российских древностей.

После смерти отца Петр Иванович осуществил наконец мечту о собственном музее – оставаясь просто партнером, ни один из сыновей собственного состояния не имел, хотя и был независим материально. Купил участок земли в Грузинах32, между Тверскими и Садовым кольцом, взял архитектором строителя Сандуновских бань и Петровского пассажа33 и начал сочинять проект дома-музея в «русском стиле». Петр Иванович провел настоящие научные изыскания: проштудировал старинные увражи, в поисках уникальной архитектурной детали исколесил вместе с архитектором древнерусские города в надежде «поймать» и зарисовать любопытный фрагмент: где – форму крыльца, где – решетку внутренней лестницы, где – росписи дверей или нарядный изразцовый узор. В 1895 году Петр Иванович открыл свой краснокирпичный терем для всех желающих. Необычное строение с шатровой крышей и нарядными башенками бросалось в глаза проезжавшим по Пресне: выросшие на скучной Грузинской улице живописные боярские хоромы с двуглавым орлом на зеленой черепичной крыше выглядели игрушечной декорацией.

Жизнь Петра Ивановича была размеренной и монотонной: «Ровно в 10 часов утра двери музея на Грузинской открывались, и ровно в полдень железные ставни также гремели и музей запирался. После этой процедуры Петр Иванович уходил к себе завтракать и ровно в час дня уезжал на Ильинку в “амбар”, в правление Торгового дома “Иван Щукин и сыновья” (по раз и навсегда установившемуся порядку слуга приводил извозчика, наняв его за 20 копеек и отнюдь не дороже!). В лавке в Юшковом переулке, в доме Московского купеческого общества на Шуйском подворье, Петр Иванович сидел до пяти часов. Домой он возвращался точно на таком же дешевом извозчике. Вечером, если не садился за книги по истории и археологии, отправлялся в Английский клуб, состоять членом которого купцу считалось за великую честь, – вспоминал завсегдатай щукинской библиотеки архитектор Илья Евграфович Бондаренко. – Музей был закрыт, только когда П. И. уезжал за границу или отправлялся на Нижегородскую ярмарку, “поискать любопытного тряпья”… Посетителей в музее бывало мало, по большей части люди заинтересованные – художники, архитекторы. В отличие от большинства коллекционеров, только и жаждущих похвастаться своими сокровищами, Петр Иванович застенчиво предлагал смотреть все, что понравится…» Он ужасно не любил, когда его отвлекали, а уж тем более просили поводить по музею, что просто обожал делать его брат Сергей Иванович.

«Большой зал музея был переполнен почти исключительно предметами русского искусства. Тесно расставленные витрины располагались посредине зала и вдоль стен, сплошь завешанных парчой, шитьем, портретами; у четырех колонн старинное оружие, с потолка спускаются старинные же кадила. В витринах были миниатюры, эмали, резная кость, серебряные кубки, фарфор и хрусталь. Налево от входа – простой стол, заваленный рукописями и свитками. За столом пишет Кудрявцева (секретарь П. И.), а на большом сундуке, окованном железом, сидит Щукин и диктует, – вспоминал Бондаренко. – Как-то мне понадобилось зарисовать старинные серьги. Попросил Щукина показать. Он достал из шкафа большую жестянку из-под печенья.

– Вот выберите и в библиотеке зарисуйте.

В жестянке были навалены изделия из жемчуга, серьги, перстни, кольца, панагии с бриллиантами».

Груженные книгами, рукописями, архивами и всяческой утварью подводы подъезжали к дому на Грузинской чуть ли не каждый день. За границей Петр Иванович покупал редко, разве что книги, «боялся тамошних цен и ловких подделок, за границу ездил только отдыхать и развлекаться», – вспоминал антиквар М. М. Савостин. Отказать себе в удовольствии путешествовать Петр Иванович не мог, но в личных нуждах во всем себя ограничивал, экономя на музей. Музей тем временем все рос и рос, а Петр Иванович все покупал и покупал. Бессистемность губила уникальность щукинского собрания: настоящие раритеты тонули в массе посредственных вещей, превращая сказочный терем в огромное хранилище старинного оружия, ключей, самоваров, вееров, орденов, медалей, тканей, ковров, шпалер и гобеленов, посуды, драгоценностей, рукописей, карт, а иногда самого откровенного хлама.

В 1898 году Петру Ивановичу пришлось выстроить второе здание, также в «русском стиле», и соединить его с музеем подземным туннелем, а в 1905 году построить одноэтажный музейный склад. «Когда мне нужно было что-либо отыскать… Щукин обычно давал ключ от уличного корпуса: “Пройдите сами туннелем, там в новом доме есть во втором зале низкий шкаф, в нем отыщете… – вспоминал Бондаренко. – Пустой туннель, какие-то старинные расписные сани стоят у стены. Никого нет (Щукин не держал лишних обслуживающих), лестница в новое здание, сплошь убранная печными изразцами. Тишина… а Малая Грузинская улица была тогда тихой, ни звука. Со стен и с витрин смотрит искусство Востока, огромное полотно Тьеполо, картины французов, портреты – все это размещалось в четырех больших залах первого этажа; второй этаж был жилым, но обставленный тоже музейными вещами».

В 1891 году, когда музея еще не было и в помине, Петр Иванович написал в завещании, что желает подарить коллекции городу. В 1905 году он решил более не откладывать свое решение и весной обратился в Думу с просьбой принять в дар его владение «со всеми на нем постройками… собранием старинных русских и иностранных вещей, восточной коллекцией, картинной галереей, библиотекой, рукописным архивом, с мебелью и со всей обстановкой». В апреле коллекция, насчитывавшая более ста тысяч предметов, стала филиалом Российского Исторического музея и отныне именовалась Музеем Петра Ивановича Щукина34. Передав городу музей и капитал на его содержание, Петр Иванович сохранил за собой право пожизненного владения всеми постройками и коллекциями – точно так же, как П. М. Третьяков, пожертвовавший в 1892 году свою галерею Москве.

По ходатайству Министерства народного просвещения Петру Ивановичу Щукину был пожалован чин действительного статского советника, что для купца было событием из ряда вон выходящим. «Всякое утро лакей выносил на площадку крыльца Нового музея, выходящего на Грузинскую, напоказ вешалку с генеральским пальто на голубой подкладке и прилюдно чистил его, – вспоминал Бондаренко. – Иногда можно было встретить Щукина идущим по Верхним торговым рядам. Смешно было видеть небольшого роста человечка, одетого в форменное генеральское пальто на голубой подкладке (Щукин шел из “амбара”, где совсем ни к чему была генеральская форма!) и присматривающего “девиц”, недостатка в которых в рядах не было».

В Москве тихо посмеивались над чудачествами П. И. Щукина, говорили, что он и в баню ездит в полной форме с орденами, а в музее встречает посетителей в барашковой шапке с галунным крестом. Так из отзывчивого, скромного человека молва превратила Щукина в честолюбивого купца-чудака, двадцать с лишним лет скупавшего разное старье ради чина и славы, мечтая, чтобы к нему почтительно обращались «ваше превосходительство». Очень уж с этим не вяжется завещание, в котором Петр Иванович просит похоронить его «самым скромным образом, по последнему разряду, на ближайшем кладбище, и никаких пиршеств после не устраивать».

Глава шестая
Новые трагедии

Телеграммы в черных рамках преследовали Сергея Щукина, настигая повсюду. Кончина Петра Ивановича стала последней в череде бесконечных смертей: за семь лет потерять жену, двух сыновей и трех братьев! Судьба словно мстила за успешность, богатство, талант. Семейные трагедии разыгрывались в унисон общероссийским потрясениям. «1905 год, начавшийся безумным расстрелом рабочих под окнами Зимнего дворца, оказался годом бурным и решающим. Напор на правительство все увеличивался. Напирали общими усилиями и социалисты и либералы. И даже беспартийные, все сходились на том, что необходимо добиться народного представительства, свободы личности, совести, слова. Вообще свободы… Либералы хотели ограничения монархии и социальных реформ, социалисты хотели провести социальную революцию и провозгласить республику», – вспоминала писательница Ариадна Тыркова-Вильямс, член партии кадетов и одноклассница Надежды Крупской, жены Ленина.

В 1905 году Сергей Иванович не купил ни одной картины – ему тоже было не до искусства. В октябре началась всеобщая забастовка, на несколько дней парализовавшая жизнь в стране. 17 октября гражданам империи была дарована конституция, а в декабре в Москве началось вооруженное восстание. Либералы называли это безумством и не сомневались, что восстание будет подавлено. В самый критический момент капиталист С. И. Щукин с блеском провел финансовую операцию: на пике падения спроса на текстиль скупил весь имевшийся в наличии на складах товар, а через несколько месяцев, когда ситуация стабилизировалась, поднял цены. Это принесло фирме «И. В. Щукин с сыновьями» как минимум миллион прибыли.

К концу ноября обстановка сделалась взрывоопасной. «…Я шел в переулке, выбегающем к Знаменке, против дома известного миллионера С. И. Щукина, вчера ходившего в “либералах”, наткнулся на интересное зрелище… Против дома его я видел кучу тулупов, встречаясь с которыми в эти дни я соскакивал с тротуара, хватался за спрятанный в кармане “бульдог”: на этот раз краснорожие парни с полупудовыми кулаками весело ржали, выслушивая интеллигента: он “агитировал” среди них, подставляя мне спину; лица я не видел; но в спину забил знакомый “басок с заиканьем”:

– Ч-ч-что в-в-выдумали? А? Это все ин-ин-ин-инородцы.

Повертываюсь: щукинские, пропученные из-под черной с проседью бородки губы: “агитировал” он около задних ворот Александровского училища: х-х-х-хорошо охранять п-п-п-переулок на случай, если бы».

Описанная Андреем Белым в «Между двух революций» сцена могла происходить в последних числах ноября, накануне отъезда владельцев особняка. Многие, в том числе Щукины, сочли разумным переждать за границей. Забрав Гришу, Катю и недавно поступившего в университет Ваню (из-за волнений занятия в учебных заведениях были прекращены), они тоже поспешили уехать.

В январе 1906 года они были уже в Судане. Богатые русские путешественники выглядели бы счастливыми и беззаботными, если бы не исчезновение Сергея-младшего. Семнадцатилетний Сережа Щукин пропал в ноябре, и вот уже несколько месяцев о нем не было никаких известий. «Может быть, и лучше, что Щукины уезжают. Это их успокоит. А мне думается, что Сережа еще появится. Как только в стране все пойдет нормальным порядком. Я в этом более чем уверена», – писала одна из теток пропавшего своей родственнице. Но Сережа не появлялся. В последних числах марта 1906 года в Москве-реке у села Хорошева нашли труп молодого человека. Экономку Щукиных вызвали на опознание. Сомнений не оставалось: утопленник был не кто иной, как Сергей Сергеевич Щукин, сын находившихся за границей хозяев. Газетчики написали, что сын миллионера С. И. Щукина «ушел из жизни под бременем мучительных событий, вызванных бурным ледоходом освободительных дней». Столь обтекаемая формулировка намекала на причину, заставившую молодого человека покончить с собой; ходили также разговоры о психическом нездоровье сына Сергея и Лидии Щукиных.

После похорон Щукины всей семьей вновь уехали. Несчастье сблизило супругов, каждый старался проявить заботу, поддержать другого. «Сережу, слава Богу, путешествие заняло и отвлекло от грустных мыслей. Боюсь, что теперь, приехав в Москву, живя один в большом пустом доме, он не стал бы снова грустить», – писала Петру Ивановичу оставшаяся в Италии Лидия Григорьевна. – Здесь, в Риме, я думаю прожить с месяц, а потом, вероятно, поеду с сыновьями в Берлин. Им надо учиться…» В конце весны Ваня поступил в Марбургский университет («Марбург прелестный город. Очень тихо и хорошо для занятий»). Осенью супруги были в Венеции – чудесный берег Лидо Сергей Иванович будет потом вспоминать постоянно; съездили во Флоренцию, а оттуда отправились в Грецию, в Москву они возвратились только в ноябре, из Парижа, где Сергей Иванович купил лучших своих Гогенов.

«Никогда так сильно я не вспоминал о невозвратном счастье. Никогда мне не была так ясна моя собственная вина во всей потере. Никогда так ясно не видел, что я закрывал глаза на свои недостатки, что я сам главная причина крушения всего своего счастья. Никогда так ярко я не вспоминал всей своей жизни, с самого юношества все проявилось в памяти. И то, что я хотел забыть, кровью начерталось в моей душе. Точно мне пришлось встать перед судьей, который выдал все мои сокровенные мысли. Я вынес себе осуждение. Да, я виноват», – напишет С. И. Щукин в своем дневнике год спустя. Накануне Рождества 1907 года Лидия Григорьевна почувствует себя плохо и через несколько дней ее не станет35. Обезумевший от горя Сергей Иванович бросится к Валентину Серову и будет умолять прийти и нарисовать Лидочку (ее портретов он раньше никому не заказывал). Живший в соседнем переулке художник не смог отказать, пришел в Знаменский и сделал большой карандашный рисунок сорокалетней красавицы с изможденным, страдальческим лицом, лежащей в гробу.

В октябре овдовевший Сергей Иванович уедет на Синай, к святым местам. «Здоровье мое было расстроено, сердце увеличено, нервы расшатаны. В течение короткого времени пришлось пережить много тяжелого, перенести незаменимые утраты. Начинать новую жизнь не чувствовал в себе достаточно силы. Религиозное настроение было слабо. Я прямо метался, стараясь тем или другим наполнить свою жизнь. Одно время кинулся в частную благотворительность, но там, вероятно вследствие моей неопытности, вышло полное разочарование. Затем горячо занялся моим торговым делом, стал сильно расширять его, стал искать новых рынков, новых товаров. Временно, но только временно это наполнило. В конце концов все же после смерти жены пустота жизни не могла ничем быть наполнена. Тогда решился временно уйти из условий обыкновенной культурной жизни. Сделать путешествие в настоящей пустыне, жить в палатке, быть весь день на воздухе, питаться, как настоящий бедуин, финиками, хлебом, пить только простую воду. Одним словом, прожить так, как жили 2–3 тысячи лет до Р. Х. Телеграфы, телефоны, железные дороги, пароходы, роскошные отели, автомобили, театры, галереи – одним словом, все внешние условия нашей жизни, вся наша так называемая культура должна быть оставлена и забыта… Организацию своего каравана я поручил Куку…»

Много времени заняло оформление паспорта в Каире, получение разрешения на посещение Синайского полуострова и переход турецкой границы около Эль-Акаба. Пришлось давать депешу русскому послу в Константинополь, писать консулу в Дамаск. Так и не дождавшись ответа, Сергей Иванович решился идти без разрешения. 28 октября 1907 года он сел на поезд и выехал из Каира в Суэц, где его встречал главный драгоман-переводчик, сириец из Яффы. Паспорта наконец-то были готовы. Верблюды и бедуины ждали путешественника на другом берегу пролива.

«Караван мой довольно большой. Всего 28 верблюдов, 15 бедуинов, 2 драгомана, повар и слуга. В сущности, самому странно уходить в пустыню и брать с собой такой штат. Но иначе путешествовать здесь трудно. Языка арабского я не знаю, так что переводчик нужен, затем верблюды и бедуины необходимы как для переходов, так и для охраны. Мне лично повар не нужен. Я, кроме хлеба, фруктов и воды, другой пищи не намерен употреблять… Долго ходил вдоль берега моря, наслаждаясь чудным воздухом. Но, к сожалению, я теперь не могу, как прежде, непосредственно наслаждаться природой. Яд воспоминаний отравляет мне всякое наслаждение. Тут я вспомнил чудесный берег Лидо, чудные дни, проведенные там, чудные мои прогулки с женой. Опять почувствовал такую острую боль, что должен был вернуться обратно в наш лагерь и стал смотреть на работу моих служащих. В душе я им позавидовал. Они так были заняты, у них была цель устроить все для меня.

В 7 часов был мне подан обед. Повар в горе, что я вегетерьянец… К обеду подал прекрасно сваренные кабачки, потом какой-то пудинг, к десерту финики, винные ягоды, изюм, миндаль. Питье – простая вода. После обеда сидел долго в палатке и восхищался звездным небом. Какой изумительный Млечный Путь, и звезды так ярко горят! Дул сильный ветер, стало свежо, и я пошел в палатку. Стал писать свой дневник. В первый раз в жизни. Поэтому у меня нет навыка и опытности. Постараюсь, однако, быть вполне откровенным. Может быть, это даст мне возможность избавиться от моего теперешнего нервного состояния. Мне страшно хочется уйти от воспоминаний невозвратного счастья, создать себе новый интерес к жизни. Во мне еще много сил, много здоровья, много порывов. Уходить на тот берег я не боюсь, но пока я здесь… уйти от жизни трудно» (курсив мой. – Н. С.).

Сергей Иванович и письма-то писал редко, по большей части ограничивался открытками, а тут настоящий дневник. Почувствовал, что должен исповедаться – именно за этим он и отправился на Синай. «В древней Аравии, которая ныне называется Палестиною, есть обширная пустыня, совершенно безводная, бесплодная и лишенная всех благ земных. Там над Черным морем и над пропастями грозные и дикие вершины обрывистой горы Синайской. На ее ребрах обитают иноки, которых вся жизнь состоит в постоянном приготовлении к смерти, в безмятежном уединении среди дорогой их сердцу пустыни», – писал в VI веке историк Прокофий Кесарийский о синайских отшельниках, старавшихся «на земле осуществить житие ангельское, служа Господу день и ночь постом и молитвами».

Русские паломники впервые появились на Синае в IX веке, а с XIV столетия монастырь Святой Екатерины, куда направлялся Щукин, стал получать помощь русских князей. Иван Грозный послал на обновление обители тысячу золотых, а его сын царь Федор Иоаннович приказал устроить «негасимые кадила» над мощами Святой Екатерины и у явившейся Моисею Неопалимой купины.

«Живу тут в Монастыре. Устав строгий. Служба утром в 2 часа до 7 час. утра. Обед в 9 час. утра. Дн. служба с 2 до 4 часов дня. Но вся жизнь крайне интересна. Для меня открывали мощи Вел. муч. Екатерины. Монастырь очень красив, воздух дивный. Мое путешествие интересно, но трудно. Нужно много сил», – написал Сергей Иванович сестре на почтовой карточке с видом монастыря Святой Екатерины, куда начиная с XVIII века так стремились русские паломники.

Внук С. И. Щукина Андре-Марк, сын его младшей дочери Ирины, уверен, что дед отправился на Синай, чтобы спросить совета у Всевышнего. Он потерял жену и сына, поехал замолить грехи и, возможно даже, посвятить себя служению Богу. Но уже по дороге понял, что к бегству от цивилизации не готов и хочет лишь одного: как можно скорее вернуться назад, в свой «культурный, тонкий, изящный мир».

«На том берегу виднеются огни Суэца… Я еще недалеко от культурного мира. Вечером… читал Библию.

30 октября. Синайская пустыня… Вдали на востоке виднелся лиловато-розовый горный хребет (Джебель), на западе все время был виден Суэцкий пролив и на нем синие горы… Закат был мрачный, строгий, вообще общее впечатление громадной силы и величья.

…2 ноября. Вчера я в первый раз усомнился, справлюсь ли я со своей задачей. Кажется, я слишком стар, чтобы выдержать такое предприятие. Я вижу, что мои силы недостаточны… Голова кружилась, все тело болело, чувство страшной усталости, время тянулось безумно долго. Мы шли по выжженному дну бесконечного кратера… Нельзя себе представить, как при однообразии окружающей обстановки время катится долго. Впечатления меняются, поэтому время бесконечно. Я только теперь понял, что значит минута, как она долга… Для меня вчерашний день целая вечность. И какая тяжелая, ужасная вечность! Как я устал! Вечером насилу, с помощью драгомана слез с верблюда…

Писать я вчера не мог. Не знаю, как разделся и лег в постель… Голова болит, сердце работает усиленно, и москиты так и жужжат. Встал, вымазал себе лицо эвкалиптовым маслом, не помогает. …Ну, думаю, расхвораюсь я тут окончательно. Москиты заразят малярией, организм мой ослаб. Почва для болезни подходяща. Стыдно, что я струсил и стал жалеть о теплом московском житье. Стал вспоминать о всех близких, дорогих людях. В данный момент с каким наслаждением перенесся бы на волшебном ковре-самолете к себе домой. А голова трещит, что-то грузное, тяжелое прижимается к палатке, верно кошмар. А может, гиена?

…Москиты кусают, мухи лезут в рот, нос, уши, ползают по лицу, духота, тело все горит, голова болит безумно. Нет, какие путешествия в мои годы! Для меня Париж, искусство, музыка, живопись, изящная литература. Хорошо бедуинам. Они прошли пешком 40 верст, не отдыхая, в жару около 50 градусов и потом часа два работали. Зато рассказывают, когда бедуину нечего есть, он кладет себе камень на живот и не чувствует голода.

Нет, мне это не по силам. Мои удовольствия другого рода. Я с наслаждением слушаю музыку Скрябина, читаю Валерия Брюсова, смотрю картины Мориса Дениса. Нет! Нет! Назад в Европу, в мой культурный, тонкий, изящный мир! Но как и вырождает нас культура! Какой мы сравнительно слабый народ, физически, пожалуй, и нравственно» (курсив мой. – Н. С.).

В отшельники Щукин явно не годился. Ему предстояло выполнить другую миссию – открыть России Пикассо и Матисса.

К Рождеству 1908 года Сергей Иванович возвратился в Москву. 2 января исполнялся год со дня смерти Лидии. Утром принесли телеграмму в черной рамке, которую все приняли за выражение соболезнований по поводу печальной даты. В первую минуту никто не хотел верить в страшное совпадение: вечером у себя дома в Париже внезапно скончался Иван Иванович Щукин.

Утомленный путешествием по Палестине, Сергей Иванович был не в состоянии заниматься похоронами. Скорбную миссию взял на себя Петр, в помощь которому был отправлен племянник Гриша. С полицейским протоколом мало кто был знаком, поэтому вокруг самоубийства поползло множество слухов, которые потом тиражировались в воспоминаниях: одни утверждали, что 39-летний Щукин застрелился, другие – что отравился цианистым калием. Зинаида Гиппиус уверяла, что тело кремировали, гроб везли на автомобиле и похороны были устроены гражданские36, и далее в таком же духе.

«Много мыслей вызвала эта смерть у меня. – Да, так жить было нельзя. Такой жизни я бы не вынес… – писал узнавший страшную новость И. С. Остроухов. – Отрицание на первом плане… ничего, ни идеалов, ни реальных отношений. Родина – к черту, предрассудок. Матери, братьев, друзей – нет. И так все и ко всему. А своего-то ничего, глядь, и нет».

Причиной самоубийства Щукина газетчики называли «пачку неоплаченных векселей». У Ивана Ивановича действительно были приличные долги. Вишняков с Грабарем в один голос утверждали, что все деньги он «просадил на баб», а окончательно разорила его «старая, хорошо известная в Париже м-ль Берта». Парижские кокотки пользовались расположением Ивана Ивановича, но не они одни лишили его состояния. Погубили Ивана Ивановича любовь к красивой жизни, но более всего – страсть к коллекционированию, которая, как уже неоднократно замечалось, была у всех братьев в крови. Сперва Иван Иванович жадно скупал новых французов, а потом увлекся старыми мастерами. «Постепенно перехожу на старое, божественное», – признавался он Илье Остроухову, которому продал «Портрет Антонена Пруста» работы Эдуарда Мане («Цена оному портрету… две тысячи франков, без уступки»). Так им «были упразднены» Карьер, два маленьких Дега, Пюви де Шаванн и Уистлер. «Представители новой живописи исчезают постепенно, уступая место старым», – сообщал Иван Иванович Остроухову, уверяя, что пока «не заразился ни вандализмом, ни щукинским духом быстрой распродажи».

К началу века на стенах квартиры на авеню Ваграм появились серовато-охристые полотна вошедшего в моду испанского живописца Игнасио Сулоаги. Под влиянием Сулоаги, считавшего себя продолжателем великих испанцев, Иван Иванович «переключился» на Эль Греко, Гойю и Веласкеса. С этого момента вокруг него и начали роиться слухи о подделках. «Ив. Ив. Щукин… имел большое влечение к русским древностям и к истории искусств; последняя страсть заставляла его покупать картины известных мастеров. А кто покупает картины, тот обыкновенно кончает тем, что перепродает их, – вспоминал М. М. Ковалевский. – …Щукин любил женщин, а эта любовь приводит к необходимости добывать деньгу. Он избрал для этого… торговлю разного рода Греко и Веласкезами, из которых не все были настоящими». В этой связи интересен мемуар скульптора Сергея Меркурова37, пересказавшего слышанное от ближайшего щукинского приятеля А. Ф. Онегина-Отто, знаменитого собирателя пушкинских раритетов. «Ведь я знаю, что с ним проделывали. Сделают копию Веласкеса, привезут в какую-нибудь испанскую деревушку или горный монастырь, подкупят священника или приора и дают знать Щукину, что де, мол, нашли подлинного Веласкеса, можно купить недорого, подменив его копией». Онегин-Отто говорил Меркурову, что не раз предупреждал Ивана и что когда-нибудь Щукин прозреет, но будет поздно. Но Иван Иванович никого не слушал.

Ладно бы он покупал только для себя, но он еще и активно продавал. Но поскольку «его картины покупали не одни русские и американцы, которым легко сбыть всякую фальшь, то дело приняло для него трагический характер – какой-то покупатель из Берлина пригрозил ему процессом. Дела самозваного коллекционера пришли к этому времени в расстройство, он не решился или не сумел вовремя откупиться», – вспоминал Ковалевский.

Рассчитаться с долгами Иван Иванович пытался отчаянно. Братья же спокойно наблюдали за «бедным Ваней», не предполагая, какой трагедией все обернется. «Наш Ваня обращался к Берлинскому музею… с предложением купить у него картины испанской школы, – писал Дмитрий Петру весной 1905 года: коллекция для Ивана Ивановича оставалась единственным способом раздобыть денег, и братья хорошо это знали. – Я боюсь, как бы он не провалился со своими картинами… Гаузер38 говорил мне, что настоящие картины этих мастеров стоят большие деньги, поэтому надо остерегаться подделки, которых масса находится в Испании… Очень жаль бедного Ваню, должен же он связаться с этим искусством»39.

Берлинский музей отклонил щукинских испанцев, не видя оригиналов, еще по фотографиям. Но Иван Иванович все-таки сумел договориться о продаже. Известный берлинский аукционный дом «Рейнер и Келлер» в 1907 году выставил на торги около ста картин (голландские пейзажи и натюрморты, английские и итальянские портреты). Особого успеха аукцион не имел. Полностью погасить долги Ивану Ивановичу не удалось. На самом же деле требуемая сумма (менее тридцати тысяч франков) была не столь велика – почти столько Сергей Иванович вскоре заплатит Матиссу за панно для своего особняка. Но в воспитательных целях братья воздерживались от помощи, полагая, что неудержимая страсть младшего к показной роскоши и любовным приключениям должна быть наказана и если тот умудрился растратить свой капитал до последнего рубля, пусть и выпутывается сам.

«На очередном обеде… Щукин обнаруживал, как и всегда, свое чисто московское благодушие, казался веселым, остроумным, предупредительным к желанию своих гостей и после обеда даже поразил их готовностью даром или за пустяк наделить их теми или другими экземплярами своей коллекции», – пересказывал М. М. Ковалевский подробности последнего вечера на авеню Ваграм. Иван Иванович словно нарочно тратил последние деньги на приемы, намереваясь уйти из жизни не менее эффектно, чем дядюшка Василий Петрович Боткин, пригласивший за три дня до смерти «на прощальный пир» старых друзей, чтобы слышать «веселый и живой разговор, который так любим был им и в котором он чувствовал необходимость до самых предсмертных своих минут».

Гости Ивана Ивановича разошлись поздно. «А утром до него нельзя было достучаться. Когда взломали дверь в его спальню, его нашли мертвым. Вскрытие показало, что он отравился».

Братья выставили на аукцион все, что имелось в квартире на авеню Ваграм: картины, книги, мебель. Но устроенная в Отеле Друо посмертная распродажа имущества Ивана Ивановича Щукина не покрыла и половины требуемой для оплаты его долгов суммы. Репортеры злорадствовали. «Спора нет, Иван Иванович понимал толк в искусстве… Но при своем художественном чутье Иван Иванович оказался игрушкой в руках ловкачей, мошенников, барышничающих картинами. Ухлопав на приобретение картин свое довольно значительное состояние, Иван Иванович разорился и в течение последних лет, сохраняя внешний престиж барина-коллекционера, жил куплей-продажей картин. Человек кабинета взялся не за свое дело и, конечно, погорел».

«Жил куплей-продажей картин» – даже газетчики знали, что И. И. Щукин занимался посредничеством. Теперь становятся понятны сетования Остроухова: «Ужасно жалко, даже немного эгоистично жалко. К нему, бывало, в Париже к первому, все разъяснит, сразу введет в жизнь, а кто мне теперь с такой готовностью и участием добудет и Rodin, и Мане, и Goia». Это сейчас в артдилерстве не видят ничего зазорного, а в начале века нравы были совершенно иными. Не говоря уже о подозрениях в попытке сбыта подделок.

Раздуваемая вокруг «парижского Щукина» шумиха рикошетом задевала его братьев, хотя их репутация была абсолютно безупречной. Дмитрия и Петра Щукиных уважительно называли «истинными патриотами» и «пособниками обогащения московских музеев» (Петр Иванович подарил свой музей городу, а Дмитрий Иванович регулярно дарил картины Румянцевскому музею). От брата Сергея Ивановича музеи пока никаких даров не получали, а тот факт, что он давно сделал официальное распоряжение о передаче своей коллекции Третьяковской галерее, не афишировался. Кроме попечителя Галереи И. С. Остроухова об этом знали всего несколько человек. Поскольку завещание 1907 года не сохранилось, письмо Остроухова А. П. Боткиной от 6 января («Завтра хороним Лидию Григорьевну. Вчера Сергей Иванович написал завещание, коим отказывает Галерее свое собрание») – единственное документальное свидетельство существования этого документа. С. И. Щукин изменит свое завещание почти через двадцать лет, живя в эмиграции, что станет поводом для бесконечных судебных разбирательств между его наследниками и советским, а затем и российским государством.

Московскую художественную жизнь конца девятисотых годов уже нельзя было представить себе без щукинского собрания: влияние ее на судьбу русской живописи становилось все более очевидным. Еще в 1908 году искусствовед Павел Муратов написал в «Русской мысли», что Щукинской галерее суждено сделаться «наиболее сильным проводником в России западных художественных течений». «Но заслуженная слава галереи не выходит пока за пределы слишком еще тесного у нас кружка художников и немногих любителей. Между тем собрание С. И. Щукина имеет право на внимание со стороны всех, кто занят вопросами духовной культуры в широком объеме. И это тем более верно, что в будущем оно станет общественным достоянием. Согласно воле собирателя… она предназначена в дар городской Третьяковской галерее, где дополнит и продолжит собрание иностранной живописи С. М. Третьякова»40.

Покойный Иван Иванович Щукин, «подведя» старшего брата к новому искусству, даже не мог себе представить, чем обернется его «просветительство» для судеб русской культуры.

Глава седьмая
Перестройка особняка

Похоронив жену, Сергей Иванович, как он сам написал в дневнике, метался, «стараясь тем или другим наполнить свою жизнь». Первым делом он затеял перестроить особняк. Не прошло и нескольких недель после смерти Лидии Григорьевны, как Щукин подал в Думу прошение: без согласования с городскими властями никакие перестройки в собственном владении не дозволялись. В старом доме ничего существенного делать не стали, только заложили два окна – одно в столовой и одно в музыкальном салоне. Руководивший работами архитектор Лев Кекушев интерьеров не касался и занимался только надстройкой флигеля. Пышную лепнину и расписные потолки в парадных залах он не тронул и оставил все, как и было при Трубецких.

За десять лет картины заняли весь второй этаж и постепенно вытесняли из особняка самих его обитателей. Сергей Иванович торопился переселить сыновей – иначе сделать галерею общедоступной для посещения он не мог. Одноэтажный флигель Кекушев надстроил довольно быстро: декорирование фасада свел к минимуму, лишь несколько осовременив его, так что выдержанная в стиле модерн пристройка сочеталась с барочным дворцом идеально. В «новый дом» переехали Ваня с Гришей, а в 1909 году, когда царствовавшая на первом этаже княгиня Трубецкая скончалась, завладели им целиком.

Сергей Иванович продолжал покупать картины вопреки череде трагедий, возможно, даже более активно, чем раньше. Недавно у него появился мощный конкурент – молодой богач Иван Морозов, владелец Тверской мануфактуры, тоже увлекшийся собирательством новых французов и десятками скупавший Сезанна, Гогена, Дени. Щукин не уступал ему – они шли «ноздря в ноздрю». Ко взаимному удовольствию, вкусы (а точнее, принципы собирательства) двух москвичей настолько отличались, что соперничества между ними никогда не возникало. В конце апреля 1908 года И. С. Остроухов, не упускавший случая поделиться новостями со своей конфиденткой Александрой Павловной Боткиной, писал ей, что Морозов со Щукиным только что вернулись из Парижа, «накупив уйму Гогенов, Матиссов и всего прочего».

Пристрастия Сергея Ивановича сменялись с невероятной быстротой: он почти «переболел» Сезанном, Ван Гогом и вот-вот готовился «распрощаться» с Гогеном. Последним его увлечением стал Анри Матисс. Коллекционеры шутят, что хороший художник – мертвый художник. С. И. Щукин считал совершенно иначе. Он мечтал о живом, перспективном художнике, а если повезет, сразу о нескольких – чтобы, как выразился критик, стать «соучастником художественного процесса». В итоге он нашел тех, кому принадлежало будущее: сначала Матисса, затем Пикассо и Дерена. Пока же наш герой разбирался с «уходящей натурой».

Ван Гог умер в 1890 году, Гоген – в 1903-м, а Поль Сезанн ушел из жизни осенью 1906 года. Первого своего Сезанна С. И. Щукин приобрел в 1903 году у Дюран-Рюэля – традиционные сезанновские апельсины и лимоны на белой скатерти. Следом за «Фруктами» появился ранний натюрморт «Букет цветов в вазе», написанный в доме доктора Гаше и только предвещавший сезанновскую конструкцию формы, выстроенную цветом. Иван Сергеевич вспоминал, что «Букет» был одной из немногих картин, нравившихся матери, – натюрморт гармонировал с обоями в спальне Лидии Григорьевны. Супруга, как уже было замечено, к страсти мужа была равнодушна и, если верить их сыну, никогда не сопровождала его в походах по парижским галереям. Первую половину дня она отдыхала в люксе Гранд-Отеля на бульваре Капуцинов, а потом отправлялась на авеню Ваграм к Ивану Ивановичу, где собиралось интересное общество.

В декабре 1904 года вместе с «Завтраком на траве» Клода Моне в Москву прибыла знаменитая «Масленица» Поля Сезанна, купленная Сергем Ивановичем у Воллара (Сезанн был главной любовью Воллара – его живопись просто завораживала торговца). Прежде картина принадлежала другу Сезанна Виктору Шоке, обладавшему безошибочным художественным чутьем. В квартире скромного инспектора таможенного управления на улице Риволи были собраны великолепные Делакруа, Коро, Курбе, Мане, Ренуар, Моне и Сезанн. После смерти его вдовы все тридцать два холста Сезанна были выставлены на аукционе, проходившем в парижской галерее Жоржа Пти. Стоявшая под первым номером «Масленица» ушла в 1899 году за четыре с половиной тысячи франков. Спустя пять лет «Масленицу», которую часто называют «Пьеро и Арлекин», С. И. Щукин купил за 20 тысяч.

Приходившим на Знаменку «деревянные болваны» казались необычайно смелыми и авангардными, хотя Сезанн написал картину в далеком 1888 году. «Черт знает что: вот не люблю Сезанна, – противный, а от этого карнавала, с Пьеро и Арлекином, у Щукина, не отвяжешься. Какие-то терпкие, завязли в зубах, и хоть бы что», – признавался Валентин Серов. Художник к Сезанну «подходил туго», но в итоге все-таки признал. («Признал, признал! Наконец-то сдался! А так долго упорствовал!» – радовался Остроухов.) Большинство же серовских учеников из Московского училища живописи все как один почитали «отшельника из Экса» за гения. На виденных у Щукина на Знаменке «Даме в голубом», «Автопортрете», «Мужчине, курящем трубку», «Акведуке» и «Пейзаже в Эксе» выросло и воспиталось целое поколение русских «сезаннистов». Сезанновское «движение живописи» преломилось в творчестве московских бубнововалетовцев, преломилось столь же сильно, как и искусство Гогена.

Покупать Гогена и Сезанна Щукин начал одновременно. Но Полю Гогену отдавал явное предпочтение – шестнадцать полотен против восьми Сезанна, начиная с ранних «Фруктов» 1888-го и заканчивая написанными за два года до смерти «Подсолнухами». В 1903 году Сергей Иванович купил несколько работ из таитянского цикла, выставленных на посмертной выставке художника, устроенной Волларом. Сергей Иванович привез картины в Москву, но какое-то время не решался показывать Гогена гостям. «С. И. щадил торговых людей и не сразу ошарашивал их живописным неистовством», – вспоминал художник С. А. Виноградов. Сначала картины Гогена висели в «маленьких темноватых комнатах» на первом этаже, где хозяин, по словам Виноградова, довольно долго их «выдерживал». Следующую таитянскую партию приобрел в 1906-м, через год после смерти сына, у того Воллара и купил «Автопортрет», «Бегство», «Идол», «Младенец», «Таитяне в комнате», «Таитянский пейзаж». Мало того, сумел уговорить Гюстава Файе, одного из первых собирателей Гогена, продать «Жену короля» (об отдыхающей под деревом таитянской Венере художник говорил, что никогда еще не создавал по цвету ни одной вещи «с такой сильной торжественной звучностью»), обошедшуюся в немыслимые 30 тысяч франков, а также программный «Сбор плодов». В 1910 году последний, шестнадцатый Гоген завершил знаменитый «гогеновский иконостас»41, украшавший парадную столовую, казавшуюся немного сумрачной из-за темных шелковых обоев, дубовых панелей и расписного потолка. «Картины сдвинуты одна к другой, и сначала не замечаешь даже, где кончается одна и где начинается другая, – кажется перед тобой одна большая фреска, один иконостас. Видишь только пышные, звонкие краски, слышишь только звучную, торжественную музыку – гимн праздничной жизни. Благородная монументальность композиции, – писал критик Сергей Маковский, – придает им какой-то оттенок религиозности – словно в нежной и величавой роскоши таитянских пасторалей художник прозрел вещую правду любви и смерти».

Потомок русских старообрядцев владел редким экспозиционным даром. Прирожденному декоратору Гогену при жизни не удалось написать ни одной фрески – за него это сделал Щукин. Полотна Гогена в богатых золотых рамах висели, плотно прижавшись одна к другой, словно «праздничный ряд»: матовая живопись наподобие темперной, цвет плотный, обилие золота, как в иконах. Входивших в столовую ослепляли гогеновские краски: «желто-оранжевое пламя», «сладость розового цвета» и «глубокая пышность синевы». Однако все же нет смысла доходить до абсурда и писать, что новое искусство было для Щукина особой религией, которой он поклонялся.

В 1923 году критик Яков Тугендхольд напишет, что «Россия, снежная Москва может гордиться тем, что дала бережный приют этим экзотическим цветам вечного лета, которых не сумела подобрать их официальная родина-мачеха Франция». В особняке на Знаменке собралась не только самая большая коллекция гогеновских полотен, но наилучшая по качеству, особенно если иметь в виду таитянский период.

Поль Гоген решил скрыться от европейской цивилизации на островах Полинезии. «С высоты этой Сладостной Земли какими жалкими казались мне старые докучные воспоминания, эти сложные заботы о будущем, в которых изнывает городская Европа, лишенная здешнего солнца и здешних богатств, угрюмая, железная, пустая», – писал бывший банковский служащий. Русский коллекционер готов был последовать за художником, однако плыть в тропики не собирался. Однажды он уже безуспешно пытался бежать из «своего культурного мира», но понял, что существовать без него не может. Идею побега Сергей Иванович Щукин оставил. Он окружил себя гогеновскими пейзажами, чтобы на время забыться в «волшебном таитянском раю», – сначала тропический сад Гогена, потом райский сад Матисса. Первобытное спокойствие гогеновских полотен действовало на него умиротворяюще, совсем не так, как «волнующие, лихорадочные» холсты Ван Гога (которых было у него всего-то четыре).

Щукин часто повторял, что Гоген «заканчивает эпоху идеи о прекрасном» и что искал художник «не новой живописи, а новых ликов жизни».

«Для импрессиониста пейзаж мечты не существует – он ищет красоту вокруг своего глаза, но в таинственном центре мысли», – говорил Гоген. «Сказочное царство пальмовых рощ, радужных колибри, прибрежных изумрудов, сапфировых небес» – все это было на полотнах художника, чья живопись оказалась таким же бегством от Европы, как и сама его судьба. Россиянину, привыкшему к недолговечной зелени и неярким растениям, поражающая силой чистых открытых цветов природа далеких стран всегда казалась несбыточной грезой. «Здесь все красиво и декоративно, словно попали в совершенно другой мир»; «Какое чудное здесь освещение. Вчера мы видели изумительный солнечный закат. Такие были сильные и яркие краски. Особенно хорош был берег Африки», – писал брату в начале 1890-х потрясенный Индией и Египтом Сергей Иванович. «На Востоке грезится мир сплошным живописным ковром», – скажет о живописи Гогена Тугендхольд.

В биографии Щукина-собирателя появление картин Гогена стало своеобразным переломом – не потому, что пик увлечения художником пришелся на трагическую пору его жизни (весной 1906 года он похоронил младшего сына). Благодаря искусству Гогена с его любовью к декоративности, с его вкусом к примитивному, Сергей Иванович сумел осознать новый цвет. И через этот новый цвет он очень скоро сумеет понять новые формы, которые привнесет в искусство ХХ века следующее поколение французских художников во главе с Матиссом и Пикассо.

На цвет у С. И. Щукина всегда было какое-то особенное чутье. Рисовать он никогда не учился, хотя в старости и попробовал заняться живописью (вышло это у него, как рассказывали родные, довольно-таки бездарно). Но цвет, колорит, фактуру чувствовал удивительно, точно как парфюмер – запахи. Сергей Иванович не только сам подбирал ассортимент материй, которыми торговал. В фирме «И. В. Щукин с сыновьями» имелось несколько штатных рисовальщиков, а ее глава лично просматривал рисунки и расцветки тканей, которые те создавали. Это не могло не выработать у него профессионального отношения к колориту, рисунку, декоративности. Так что к восприятию новой живописи он был подготовлен отлично. Ткани, впрочем, «образовали» не одного Щукина. Текстилем занимались лучшие русские коллекционеры – и К. Т. Солдатёнков, и братья Морозовы, и Третьяковы.

Глава восьмая
Третья жертва

Три смерти в один день случаются только в триллерах или любовных мелодрамах. Представить, что в один и тот же день, год за годом, будут уходить из жизни самые близкие, просто невозможно. Подобный сюжет вряд ли придет в голову даже автору самых душещипательных мелодрам или детективов. От таких роковых совпадений недолго и рассудок потерять. 3 января 1910 года сразу несколько газет сообщили о самоубийстве второго сына С. И. Щукина. «Еще одна жертва… Какой-то фатальный рок семейного распада. В годовщину смерти матери Григорий Щукин был у обедни. Горячо молился, затем всю ночь катался, словно желая надышаться дыханием жизни. Рано утром он вернулся, прошел к себе в комнату и, отослав прислугу, выстрелил в сердце. Врачи констатировали самоубийство “в припадке расстройства умственных способностей”».

«Художественно отделанный особняк Щукиных живет в эти дни особой жизнью. Тихим настроением смерти. В большом зале, весь покрытый живыми цветами, лилиями, белыми, красными розами, стоит гроб. Кругом целая оранжерея цветов. Красные цветы – гвоздики и розы, красные ленты. Весь потолок увешан гирляндами, а прямо против гроба венок из желтых ромашек. Широкие желтые ленты, с которых золотыми буквами глядит на вас скорбно трепещущий болью вопрос сестры: “Камо грядеши?” Вся богатая Москва перебывала на панихиде в доме Щукиных. Крупное, именитое купечество, золотая молодежь – товарищи покойного и немало художников». И. С. Остроухов даже написал Боткиной, что «похороны были с намеком на баумановские» – слишком уж много народу пришло проститься с Гришей.

«Это четвертое несчастье, которое постигает семью Щукиных за последнее время. Два года назад исчез старший сын (на самом деле в 1905 году, и не старший, а младший. – Н. С.), тоже юноша, Сергей Сергеевич. Долго искали его родители, прибегая к газетным публикациям, и только через полгода труп погибшего был найден в Москве-реке. Уцелевшая записка в кармане его платья дала возможность решить, что не посторонняя рука лишила его жизни. Вскоре вслед за тем скончалась в полном расцвете сил жена С. И. Щукина, совершенно неожиданно простудившись. Год тому назад (два года назад. – Н. С.) покончил с собой брат Сергея Ивановича – Иван Иванович». Корреспондент «Голоса Москвы» не пропустил ни единой подробности из захватывающей саги о семействе Щукиных.

О «роковом январе» и «зловещем крыле смерти», вновь «осенившем» видную купеческую семью, написали практически все. Такие леденящие душу трагедии, которые обрушились на Щукиных, случались не часто даже в эпоху «душевной усталости», как кто-то назвал последовавшие за 1905-м годы. В России разразилась настоящая эпидемия самоубийств: стрелялись поодиночке, вдвоем и даже втроем, давая газетчикам обильную пищу для сенсаций. Смерть сделалась излюбленной темой повестей и романов, вспоминал Корней Чуковский; ее воспевали в восторженных гимнах, возводили в культ, и тайные общества самоубийц перестали быть фантазией писателей. За несколько месяцев до смерти Гриши, осенью 1909-го, застрелилась близкая приятельница Кати Щукиной Ольга Грибова. За ней последовал ее юный друг, а за ними пустил себе пулю и третий участник запутанного любовного треугольника, 28-летний миллионер Николай Тарасов, покровитель Художественного театра и основатель популярного кабаре «Летучая мышь». По Москве ходили слухи, что купеческая дочь Ольга Грибова оказалась роковым увлечением не одного Н. Л. Тарасова. Из-за нее якобы стрелялся, но остался жив купец-меценат Николай Рябушинский; намекали, что ее кокетство могло оказаться поводом и к самоубийству Григория Щукина.

Было это всего лишь сплетней или нет, наверняка сказать нельзя. Младших Щукиных, Гришу и Сережу, «славных черноглазых мальчиков» с детских фотокарточек, в письмах и мемуарах редко кто упоминает. Про Гришу хотя бы известно, что он учился в Поливановской гимназии вместе со старшим братом Ваней, был шафером на свадьбе дяди Петра Ивановича и по поручению отца ездил в Париж, помогать в ликвидации имущества другого своего дяди – Ивана Ивановича. Судя по рассказам старшего брата, Гриша страдал серьезным дефектом слуха – то ли после перенесенной в детстве болезни, то ли после несчастного случая (на самом деле, как выяснилось недавно, у него была опухоль мозга). Оба юноши, и Гриша, и Сережа, несомненно, были душевно нездоровы и справиться со своей болезнью не сумели. Психиатры наверняка поставили бы более точный диагноз.

Психиатрия как наука к началу ХХ века начала расцветать: создататель психоанализа профессор Зигмунд Фрейд практиковал в Вене, а Карл Юнг в Цюрихе разрабатывал теорию «аналитической психологии». Природу депрессий, психозов и всевозможных фобий ученые только начинали изучать, но разобраться в сложных лабиринтах человеческой психики, увы, не могут до сих пор. Начало века, с одной стороны, было временем расцвета оккультных течений – спиритуализм Елены Блаватской, антропософия Рудольфа Штейнера, а с другой – новых направлений в науке: генетики, физиологии. Вопросы закономерности наследования и изменчивости признаков у человека интересовали не только генетиков. Савва Морозов, к примеру, попытался высчитать процент нервных и психических больных среди третьего поколения крупных промышленников, для чего проанализировал не только крупнейшие русские, но и американские кланы. Вопрос этот волновал его лично – вероятно, предчувствовал собственный трагический конец. Сам Савва Тимофеевич покончил с собой в сорок четыре года – выстрел в сердце весной 1905 года в отеле на Лазурном Берегу «в припадке нервного расстройства». Морозовская теория о вырождении именитых купеческих родов была не столь уж абсурдна: браки между родственниками в сочетании с сифилисом, которым мало кто не переболел из представителей старшего поколения (за легкомысленные удовольствия приходилось платить), рисовали неутешительную картину. Число глухонемых, горбатых и психически больных в многодетных семьях Боткиных, Морозовых, Третьяковых, Щукиных, Хлудовых выходило за пределы нормы. Взять хотя бы одну только боткинскую линию, родичей Щукиных по материнской линии: кузина Анетта Боткина (родная сестра Надежды Боткиной-Остроуховой) почти всю жизнь прожила в санатории для душевнобольных; психическим расстройством под конец жизни страдали кузен Федор Боткин, его отец и дядя.

В момент самоубийства Гриши Сергея Ивановича в Москве не было. С середины ноября он лечился в Париже у окулистов («в самую жару в Сахаре поехал верхом, потерял шляпу, упал с лошади, ну и получилось довольно плохо»). «Одно время боялся плохого исхода, но теперь зрение восстановлено, – писал Сергей Иванович 1 января 1910 года по новому стилю И. С. Остроухову. – …Настроение теперь мое спокойное, но пришлось пережить тяжелые испытания. Хворать же глазами одному, в чужом городе, очень трудно. Меня утешала только мысль, что если мне пришлось бы испытать участь царя Эдипа, то я заранее приготовил себе двух Антигон в виде своих девочек-воспитанниц. Не знаю, когда вернусь в Москву. Мне не хочется ехать, не вполне поправившись». Выехать же пришлось, причем срочно.

После смерти Гриши Н. П. Вишняков, не пропускавший ни одной московской сплетни, записал в дневнике, что все дети Щукина были ненормальные, а их отец «увлекался декадентствующей живописью и собирал невозможный хлам». Вывод напрашивался сам собой: странные, пугающие картины, которые собирал сумасшедший отец, свели его детей с ума. Тут же вспомнили, что Щукины устроили детскую в бывшей домовой церкви42. «В плафоне и на фризах… были видны священные изображения, и это так не вязалось с картинами самых крайних уклонов французской живописи, что висели по стенам. И эта комната, бывшая церковь, была отведена для мальчиков… Там они жили своей юношеской, свободной жизнью, и так как именно с ними было потом в жизни неблагополучно, то Москва приписала это тому, что жизнь юношей в бывшей церкви – есть дело неладное», – вспоминал С. А. Виноградов.

Причина конечно же была не в комнате и не в росписях религиозного содержания. Виной всему были излучавшие невероятно мощную энергию картины (не случайно коллекционеры стараются в спальнях ничего не вешать). Дочь Щукина вспоминала, что живопись приводила отца в возбуждение – понравившаяся картина вызывала в нем внутреннюю дрожь. Сенситивный Сергей Иванович чувствовал «настоящую вещь» так же, как экстрасенс или медиум чувствует человека. В парфюмерном бизнесе ценятся «нюхачи», обладающие обостренным нюхом на запахи. Такие же «нюхачи» встречаются среди коллекционеров и искусствоведов, поскольку ценность произведения искусства, не говоря уже о его подлинности, во многом базируется на интуиции эксперта, а не только на технологическом анализе холста.

Среди картин способны жить далеко не все, особенно когда их много или очень много. Тут-то и может проявиться «синдром Стендаля», суть которого состоит в избыточном возбуждении, испытываемом находящимся «в зоне воздействия» объектов искусства. На неокрепшую детскую психику каждодневное созерцание сотен необычных, а порой просто пугающих холстов действует крайне отрицательно. Вдобавок дети коллекционеров, как правило, ревнуют родителей к картинам и книгам, словно к одушевленным предметам, – им кажется, что покрытые краской полотна «отнимают» у них отцов. В отместку за потраченные на картины средства и время наследники торопятся избавиться от коллекций. Но родители их опережают и заранее завещают свои собрания музеям. Иной возможности сохранить то, чему было отдано столько душевных сил, у коллекционера не существует.

С. И. Щукин завещал свою галерею городу в январе 1907 года. В мае 1910 года, пять месяцев спустя после кончины Гриши, Сергей Иванович пожертвовал 100 тысяч рублей на создание Психологического института при кафедре философии историко-филологического факультета Московского университета. Деньги предназначались на постройку нового научного учреждения, призванного заниматься исследованием причин психических заболеваний, изучением роли наследственности в том числе. Последнее волновало жертвователя в особенности, поскольку касалось его лично. Идея Психологического института принадлежала профессору Георгию Ивановичу Челпанову, в психологическом семинаре которого с 1907 года занимался увлекшийся экспериментальной психологией Иван Щукин. Он и его друзья уговорили отца помочь Челпанову. «Доброе дело сделаете и сами прославитесь», – убеждали они Сергея Ивановича, искавшего возможность увековечить память жены. Профессор Челпанов, автор курса «Мозг и душа» (одно уже это название подействовало на старшего Щукина), выполняет все его условия: будущий Психологический институт получает имя Лидии Григорьевны Щукиной и строится на университетской территории на Моховой улице. Г. И. Челпанов специально плывет за океан, чтобы познакомиться с устройством подобных лабораторий при американских университетах. По возвращении профессор вносит незначительные поправки в проект здания, а жертвователь – еще 20 тысяч на оборудование лабораторий. «Психологический институт имени Л. Г. Щукиной» открывается в ноябре 1911 года (кроме надписи на фронтоне и памятной мраморной доски с именем Л. Г. Щукиной никаких иных упоминаний о жертвователе не было). Созданный на щукинские средства институт становится одним из крупнейших учреждений по экспериментальной психологии не только в Европе, но и во всем мире. Забегая вперед скажем, что в 1924 году Психологический институт, единственный в России готовивший отечественных психологов – специалистов малоизвестного и нового направления науки, будет переименован в Государственный институт экспериментальной психологии, надпись на фронтоне вырубят, и любые упоминания о Л. Г. Щукиной, не говоря уже о ее муже, исчезнут.

Даже самые богатые пожертвования не могли поправить репутацию С. И. Щукина, окончательно пошатнувшуюся после самоубийства двух сыновей. Личная жизнь старшего сына и дочери тоже давала повод покуражиться желтой прессе. Катя Щукина вышла замуж, не дождавшись окончания траура по матери, Иван женился, не оплакав как положено брата Григория. Семейная жизнь не задалась ни у сестры, ни у брата. Иван Сергеевич разъехался с супругой спустя несколько месяцев после женитьбы. История его столь стремительной свадьбы в пересказе все того же Вишнякова выглядела следующим образом. На одном из благотворительных базаров купец-меценат Николай Рябушинский представил Ивану очаровательную продавщицу цветов – дочь служащего при университете Машу Кононову. Со стороны младшего Щукина последовало скоропалительное объяснение, а за ним и свадьба. «Недолго счастье длилось». Выяснились пикантные подробности прошлых отношений Маши с Рябушинским. Покидая особняк в Знаменском, молодая потребовала полмиллиона содержания. Супруги сошлись на шестидесяти тысячах ежегодного пенсиона. В ноябре 1911 года состоялся официальный развод, после которого Мария Моисеевна отправилась в Италию, а на Ивана Сергеевича церковь наложила семилетнюю епитимью, нисколько не помешавшую его многолетнему роману с танцовщицей Императорского балета Федоровой-второй.

Примерно тогда же расстроился и брак Кати Щукиной, вышедшей замуж в семнадцать лет. Екатерина Сергеевна была красива и обаятельна, но чересчур экстравагантна – желание эпатировать буржуа доставляло ей не меньшее удовольствие, чем отцу. Дочь инспектора Училища живописи, актриса Софья Гиацинтова вспоминала, что на шее Катя носила страшное боа – привезенную из Египта большую жирную змею, правда, с вынутым жалом. Были у нее и настоящие драгоценности, к примеру шикарное жемчужное ожерелье, уступавшее лишь жемчугам величественной Маргариты Кирилловны Морозовой. Екатерина Сергеевна в молодости была большая оригиналка и самозабвенно отдавалась очередному капризу парижской моды. Сегодня она точно сделала бы пирсинг, а в 1910-х годах надела на свои великолепные зубы золотые коронки с большими бриллиантами: когда Катя улыбалась, камни ослепительно сверкали. Катя Щукина, как вспоминал Андрей Белый, «была барышней бойкой и способной на все»: «Сережа (Соловьев. – Н. С.), учившийся с сыном Щукина, одно время дружил с Катей Щукиной. Она пригласила Сережу в шаферы (на свою свадьбу); Сережа ей заявил: он согласен – с условием, что будет в красной рубахе, в смазных сапогах: Кате это понравилось; папаша же не позволил, Сережа отказался от шаферства». Катя же нарочно венчалась с Петром Христофоровым в красном платье, потрясая воображение собравшихся на ее свадьбе гостей.

Катиной свекровью стала Клеопатра Петровна Христофорова, известная московская антропософка и страстная поклонница Рудольфа Штейнера. Ее сына Петю оккультные учения не привлекали, зато, как вскоре выяснилось, он имел неудержимую привязанность к шампанскому. К этому напитку зять Щукина сумел пристрастить даже любимую собачку жены Сильву. Знаменитая в округе Знаменки и Арбата собачка была привезена любимой дочери из Парижа вместе с саквояжем, полным собачьих туалетов, – башмачков, попонок и передничков со специальными карманчиками для котлеток. Христофоров любил обедать в «Праге», где ему и сопровождавшей его Сильве обычно подавали шампанское. Выходили они из ресторана сытые и довольные. Тут Сильва проделывала свой коронный номер: танец на задних лапках и падение в обморок, приводя в восторг зевак на Арбатской площади.

Через три года Катя разошлась с мужем, забрала маленького Илью и вскоре вышла замуж во второй раз – за приятеля старшего брата. Второй брак был более респектабельным. Екатерина Сергеевна сделалась графиней – молодой граф Михаил Келлер происходил из знатной прусской фамилии, в которой были и видные дипломаты, и военные (дети демократичного Щукина всячески симпатизировали аристократии). С новым замужеством эксцентричности у нее несколько поубавилось. Единственной экстравагантной выходкой был выбор имен, которые супруги дали своим детям. Мальчиков нарекли Рупертом, Германом и Гарольдом, а девочек – Руфиной и Каллистой, в память о далеких предках Келлеров, чей род вел свое происхождение от тевтонских рыцарей.

Глава девятая
Идеальный патрон

«В глубине обширного двора стоит красивый барский особняк, принадлежавший князьям Трубецким. Теперь им владеет фабрикант сукнами Сергей Иванович Щукин. Щукин – меценат. У него еженедельные концерты. В музыке он любит самое последнее слово. (Скрябин его любимый композитор.) В живописи то же. Но собирает он только французов – le dernier cri de la mode! 43 Самые последние модники висят у него в кабинете, но как только они начинают на французском рынке немного заменяться новыми именами, их тотчас передвигают дальше, в другие комнаты. Движение постоянное. Кто знает, какие имена висят у него в ванной? К сожалению, самого Щукина не было в Москве. Он лечится в Париже. Нам устроили разрешение посмотреть галерею. Было уже 4 часа, когда мы вошли в вестибюль. Нас встретила “заведующая”, седая дама в бархатном платье, и повела нас наверх44. Каждая комната при вступлении в нее заливалась морем электрического света. Заведующая к картинам относится как-то развязно-наивно, как к барской затее своего хозяина, – описывала посещение Знаменского супруга И. Е. Репина Наталья Нордман-Северова.

– Постойте, – сказала она, – я прежде начну с самых отставных, а потом все дальше-больше и дойдем до самых модных.

Во всех красивых старинных комнатах стены сплошь покрыты картинами. В первой – в роде официальной приемной – висят Cotet, Simon и другие прекрасные авторы той эпохи (10 лет назад). В большой зале мы видели множество пейзажей Monet, в которых есть своя прелесть. Сбоку висит Sizelet – картина вблизи изображает разные цветные квадраты, однотонные – издали это гора. Другая картина – не помню чья – криво нарисованный дом без окон, вокруг метлы-деревья45.

Управляющая тыкала в эти картины рукой и как бы просила нас стать на ее точку зрения. Но, очевидно, свое полное торжество она берегла на после.

В маленькой гостиной прекрасные вещи Пюви де Шаванна, Дегаза и других – самого конца прошлого столетия.

– Ну, а теперь в гостиную! – и бархатное платье поплыло перед нами.

В гостиной меня прежде всего поразил ковер. Я думала, что о таких коврах пишут только в романах: “нога тонула”, “беззвучны были шаги”, “мягкая ткань облегала башмак”. Да, да, это все так. В гостиной мы беззвучно двигались, мы тонули в мягкой ткани, и со стен на нас смотрели Cezannе’ы!

Управляющая, выпустив весь запас своего недоумения и перепутав имена, вдруг как-то потухла и заскучала. На помощь себе она попросила сына Щукина.

И вот перед нами молодой человек лет 22-х, руки в карманы он опускает как-то по-парижски. Почему? Слушайте – и по-русски говорит картавя, как парижанин. Это что же? Воспитали за границей.

После мы узнали, что их было 4 брата – никуда не приставших, ни во что не верующих (ошибка: сыновей было трое. – Н. С.). Один уже застрелился. Щукины из французского лицея с русскими миллионами – эта странная смесь лишила их корней. Мне все время было жаль молодого человека – и перед Сезаннами, и перед целой серией Гогенов в большой столовой, и перед святая святых – в кабинете самого Щукина перед большими полотнами Матисса…

– Микельанджело нашего века, – говорит молодой Щукин о Матиссе тем особенным тоном, в котором иронию нельзя отличить от правды».

Удовольствия от общения с Иваном Сергеевичем Щукиным, старшим сыном коллекционера, равно как и от осмотра щукинской галереи супруги Репины не испытали. «Мне хочется уйти поскорее из этого дома, где нет гармонии жизни!» – воскликнула мадам Нордман. Особенно их с мужем возмутил «последний модник» – Матисс. «Ну вот в Гогене, – волнуясь, говорит Илья Ефимович, – преднамеренная бесформенность, деланая наивность, но все же есть и некоторая поэзия. Можно иногда и в самом деле подумать, что, живя на острове Таити с дикарями, он откровенно одичал… Но в Матиссе – ведь ничего, ровно ничего, кроме нахальства!»

Живопись Матисса мало кому тогда нравилась. Уж если французы, как заметил Аполлинер, были «готовы забросать камнями одного из наиболее пленительных художников современной пластики», что тогда говорить о русских! «Бесформенный», «грубый», «наглый», «нахальный недоучка, взбитый парижской рекламой» и т. д. Тем не менее именно Матисс стал самым сильным, «до конца так и не изжитым» щукинским увлечением. Сергей Иванович влюбился в художника с первого взгляда, как в женщину. Увидел весной 1906 года в Салоне Независимых большой холст «Радость жизни» и во что бы то ни стало захотел познакомиться с автором. Даже попросил Амбруаза Воллара устроить встречу с мсье Матиссом – так заинтересовал его художник (сын Иван Сергеевич был тому свидетелем). Поступок, прямо скажем, для Сергея Ивановича неожиданный: обычно он довольствовался покупкой картин у торговцев, а тут сам напросился в мастерскую. Бывают в жизни странные стечения обстоятельств. Человек похоронил в Москве сына, приехал в Париж, пошел на выставку и увидел странную, тронувшую его до глубины души картину: танцующие, музицирующие и предающиеся любви фигуры на фоне идиллического пейзажа – классический сюжет пасторали, интерпретированный в духе фовизма. Это и была La bonheur de vivre – «Радость жизни». «Именно в этой картине Матисс впервые отчетливо воплотил свое намерение исказить пропорции человеческого тела, чтобы гармонизировать простые, смешанные с одним только белым цвета и усилить значение и смысл каждого цвета, – говорила первая почитательница художника писательница Гертруда Стайн. – Он использовал искажение пропорций так же, как в музыке используют диссонанс… Сезанн пришел к свойственной ему незавершенности и к искажению натуры по необходимости, Матисс сделал это намеренно».

У Матисса, писавшего картины с оптимистическими названиями, карьера живописца долго не складывалась. Большинство из тех, кто помогает радоваться жизни окружающим, как правило, обладают тяжелым характером и обременены кучей житейских проблем (биографии знаменитых писателей прекрасная тому иллюстрация). 37-летний Анри Матисс безуспешно пытался зарабатывать ремеслом живописца – семья существовала на средства жены Амели. Мадам Матисс держала шляпную мастерскую, поэтому даже в самые тяжелые времена они сводили концы с концами, хотя сыновей им все-таки пришлось отправить к родителям – одного на юг, откуда была родом Амели Парейр, другого – на север, к Матиссам. Появление в мастерской на набережной Сен-Мишель русского коллекционера в мае 1906 года все изменило46.

«Щукину, торговцу-импортеру восточного текстиля из Москвы, было около пятидесяти; он был вегетарианцем и личностью исключительно сдержанной. Четыре месяца в году он проводил в Европе. Ему нравились глубокие, тихие удовольствия. …Однажды он пришел на набережную Сен-Мишель посмотреть мои картины», – вспоминал Матисс. Он жил тогда с семьей в двух шагах от бульвара Сен-Мишель в небольшой трехкомнатной квартире на самом верхнем этаже с видом на Нотр-Дам и на Сену. Посетитель обратил внимание на висевший на стене натюрморт и сказал, что покупает его: «Но мне придется на какое-то время забрать картину и подержать у себя. Если она все еще будет интересовать меня, то я оставлю ее за собой».

Матисс ничего не перепутал. Именно так Щукин проверял себя: «забирает» или нет – настоящее искусство должно заставлять внутренне трепетать. «Мне повезло, что он смог вынести это первое испытание без труда и мой натюрморт его не слишком утомил», – вспоминал в старости о покупке «Посуды на столе» Матисс. Картина действительно не утомляла – ни сюжетом, ни стилем, «обязывающим художника опускать мелкие детали»47. В этом-то и заключалась суть «располагающей к созерцанию» матиссовской живописи, которую Щукин уловил с первого взгляда.

Прежде чем Щукин начнет активно покупать Матисса, ему доведется увидить «Радость жизни» еще раз. В декабре 1907 года Амбруаз Воллар приведет Сергея Ивановича в дом Лео и Гертруды Стайн. После изнурительного синайского путешествия вновь оказаться в своем «культурном, тонком, изящном мире» было для Щукина счастьем. У Стайнов на рю де Флёрюс, вблизи Люксембургского сада, собралась неплохая коллекция Сезанна и Матисса, так запавшая в душу Сергея Ивановича «Радость жизни» в том числе. «Сейчас, когда все и ко всему уже привыкли, очень трудно передать то ощущение тревоги, которое испытывал человек, впервые взглянувший на развешанные по стенам студии картины. В те дни картины там висели самые разные, до эпохи, когда там останутся одни только Сезанны, Ренуары, Матиссы и Пикассо, было еще далеко, а тем более до еще более поздней – с одними Сезаннами и Пикассо. В то время Матиссов, Пикассо, Ренуаров и Сезаннов там тоже было немало, но немало было и других вещей. Были два Гогена, были Мангены… был Морис Дени, и маленький Домье, множество акварелей Сезанна… там были даже маленький Делакруа и… Эль Греко. Там были огромные Пикассо периода арлекинов, были два ряда Матиссов…» – вспоминала в своей «Автобиографии» подруга и компаньонка мадемуазель Гертруды Эллис Токлас48.

На тот день Стайны владели лучшими фовистскими работами Матисса. Именно на тот день, поскольку вскоре Лео охладел к художнику и прекратил покупать его картины – матиссовского «упрощения идей и пластических форм» американец не принял. Появление москвича-миллионера стало для Матисса огромной удачей. Финансовые возможности С. И. Щукина не шли ни в какое сравнение с бюджетом состоятельных любителей живописи из Балтимора. В лице Щукина Матисс нашел «идеального патрона», а Щукин в Матиссе – «художника будущего». Семь лет они будут неразлучны: один будет писать картины, а другой их покупать.

Будущий реформатор живописи в юности и не помышлял об искусстве. Родившийся в провинциальном городке Като-Камбрези на северо-востоке Франции сын торговца средней руки изучал право и даже начал работать по специальности. Сидение в адвокатской конторе особой радости не приносило. Писать маслом он впервые попробовал в двадцать лет – томился после операции в больнице, не зная, чем бы себя занять. Краски принесла мать – мадам Анна Матисс увлекалась расписыванием фарфора; ничего более увлекательного ей придумать не удалось. И тут с ее сыном случилось настоящее наваждение. «Когда я начал писать, я почувствовал себя в раю…» – вспоминал свои ощущения Матисс. Он уговоривает отца отпустить его, едет в Париж и поступает в Школу изящных искусств, к Гюставу Моро, который вскоре произнесет пророческую фразу: «Вам суждено упростить живопись». Матисс же ни о каких переворотах не помышлял и добросовестно писал натюрморты, отдавая дань бывшему на излете импрессионизму. Год за годом его колорит делался все насыщеннее, и наконец сумрачная гамма ранних «темных картин» вспыхнула. В тридцать пять он открывает для себя возможности цвета – в группе молодых живописцев, которым после появления на Осеннем Салоне 1905 года дадут прозвище les fauve, «дикие», Анри Матисс старший не только по возрасту. Он – лидер фовистов. Вламинка, Дерена, Марке, Фриеза, Мангена, Руо объединяют непривычная яркость красок, «раскрепощенный мазок» и «полная раскованность в использовании живописных средств». Фовизм, скажет спустя годы Матисс, «стал для меня «испытанием средств»: «Поместить рядом голубой, красный, зеленый, соединить их экспрессивно и структурно. Это было результатом не столько обдуманного намерения, сколько прирожденной внутренней потребностью».

Щукин влюбился всем сердцем в живопись Матисса раз и навсегда. Увлечение оказалось настолько сильным, что он вступил с художником в переписку. Сергей Иванович купит тридцать семь матиссовских полотен и отправит мэтру столько же писем. Картины он будет покупать прямо в мастерской, беря не только законченные полотна, но и делая художнику заказы. Летом 1908 года Матисс пишет для него два натюрморта: один – среднего размера, а другой – большой – специально для его столовой. Огромная, почти два на два метра «Красная комната» с женщиной, накрывающей стол49, – парафраз ранней картины, в свое время чуть не разорившей семью: Матисс писал стоявшее на столе роскошное блюдо с фруктами с натуры, а фрукты зимой стоили тогда в Париже больших денег. Чтобы они не испортились, комнату под крышей приходилось постоянно выстужать, и Матисс всю зиму работал в пальто и перчатках.

После знакомства с Щукиным жизнь Матисса изменилась. Столько лет нужды, и вдруг такой щедрый, а главное – верный клиент: ну кто еще будет просить сообщать о каждой новой картине, причем во всех подробностях! Вдобавок заключенный в 1909 году контракт с галереей Бернхемов, которая получает эксклюзивное право на все, что напишет Матисс. Условия неплохие: фиксированная цена за картину в соответствии с форматом (малый, средний, большой) плюс двадцать пять процентов с прибыли. Есть, правда, одна существенная оговорка: картины больше установленного договором размера Матисс имеет право продавать сам, без посредников. Вот, оказывается, почему в щукинском собрании оказалось так много полотен, приближающихся по размеру скорее к панно. Это – не считая двух действительно огромных панно, написанных художником по специальному заказу русского патрона.

Глава десятая
Скандальные панно

«Я буду декорировать лестницу. В ней три марша. Я представляю себе входящего посетителя. Перед ним открывается следующий этаж. Ему нужно придать сил и дать чувство облегчения. Мое первое панно представляет танец, хоровод, кружащийся на вершине холма. На третьем этаже мы уже внутри дома: в атмосфере его тишины я вижу музыкальную сцену с внимательными слушателями. Наконец, на последнем этаже – полный покой – и я напишу сцену отдыха, людей, растянувшихся на траве, погруженных в грезы и созерцание». Так весной 1909 года описывал свою новую работу корреспонденту парижской газеты «Les Nouvelles» Матисс. О том, что лестница находится в Москве, художник умолчал, а в том, что маршей на ней всего два, поначалу не разобрался. Ему и в голову не приходило, что у русских все не так, как у европейцев: и календарь отстает на тринадцать дней, и железнодорожная колея шире, и первый этаж так и называется – «первый»50.

Щукину хотелось, чтобы Матисс написал для него нечто необыкновенное. К идее оформить лестницу огромными декоративными панно подтолкнула «Радость жизни»: в большем формате пасторальная сцена могла бы выглядеть еще эффектнее. Потом он увидел у Стайнов «Музыку» – со скрипачом, сидящей обнаженной и танцующей парой вдали, затем – «Купальщиц с черепахой» («Русский обезумел от вашей картины, он беспрерывно говорил о цвете и захотел получить повторение, что Матисс, однако, отказался делать», – писал староста Академии Матисса Ханс Пурманн коллекционеру Карлу Эрнсту Остхаузу51, купившему «Купальщиц»). Сергей Иванович горел желанием сделать заказ как можно скорее. В конце января 1909 года он назначил встречу в ресторане «Larue» и за завтраком выложил художнику все свои пожелания, даже успел обсудить цену.

В начале марта Матисс прислал в Москву эскизы: «Танец», «Купальщицы у реки» и «Музыка». Заказчика композиции привели в некоторое замешательство: на всех трех присутствовали обнаженные фигуры. «Сударь… увы! Я не могу поместить ню у себя на лестнице. После смерти одного из моих родственников я принял к себе в дом… девочек, а у нас в России (мы здесь немного на Востоке) нельзя показывать ню девочкам», – начал оправдываться Щукин. Сразу после смерти младшего брата он действительно взял на воспитание десятилетних сирот – сказал, что хочет наполнить дом детскими голосами. К приемным дочерям Ане и Варе Сергей Иванович относился с нежностью, ну а те его просто обожали. Девочек учили языкам, танцам, музыке – у одной обнаружились способности к рисованию, а у другой к музыке. Сначала крестьянские девочки смущались и вели себя как настоящие сиротки, а потом вполне освоились. Языки и хорошие манеры помогли им впоследствии устроиться на службу: после отъезда Щукиных в эмиграцию их выселили из особняка, но из Наркоминдела, где они числились машинистками, не уволили. Варвара Ивановна Васина в 1922 году уехала в зарубежную командировку, вышла замуж и осталась в Дании. Анна Георгиевна Титова всю жизнь прожила в Москве, вспоминая, как весело было жить на Знаменке, как они несли шлейф невесты на венчании их приемного брата Ивана Сергеевича в Знаменской церкви и какие на них с Варей были белые-белые платья и лайковые перчатки.

Повесить на лестнице многометровые панно Матисса, да еще с обнаженными фигурами Сергей Иванович опасался не только из-за девочек. Он прекрасно понимал, что в Москве такую живопись сочтут откровенным издевательством: одно дело спрятать картины в кабинете, а совсем другое – повесить на лестнице. Обидеть Матисса отказом он тоже не рискнул, всячески хвалил «необычайно благородные по цвету и рисунку» эскизы, уверяя, что «вынужден подчиниться русским обычаям» и если бы не девочки, ни за что не посчитался бы с общественным мнением: «В России мы как в Италии XVII века, где ню было запрещено». Щукин пробовал найти компромиссное решение. А что, если изобразить тот же хоровод, но с девушками в платьях? – предлагал он. Или, наоборот, сохранить сюжет с обнаженными, но уменьшить формат картины, чтобы она поместилась в «частной комнате», где голых тел точно никто не увидит. Заказчик был готов идти на любые уступки, лишь бы не испортить отношений, – даже предложил за картину вдвое меньшего размера цену, назначенную за огромное панно.

Месседж, который он пытался донести до художника, был очевиден: избежать ню, избежать любыми путями. «Надеюсь, Вы найдете средства декорировать мою лестницу двумя большими панно (4 метра), но без обнаженных. Одну или две маленькие обнаженные фигуры можно было бы допустить», – просил Щукин Матисса. Потом было письмо от 27 марта, в котором Сергей Иванович в очередной раз умолял найти возможность избежать ню. Письмо было отправлено утром, а вечером из Парижа в Знаменский доставили последний эскиз «Танца». Целую ночь Сергей Иванович не спал, а утром телеграфировал на бульвар Инвалидов, что просит забыть обо всех своих предшествующих просьбах и согласен на хоровод из обнаженных фигур.

Вслед за телеграммой последовало знаменитое щукинское письмо Матиссу от 31 марта 1909 года: «Сударь, я нахожу в вашем панно “Танец” столько благородства, что решил пренебречь нашим буржуазным мнением и поместить у себя на лестнице сюжет с обнаженными. В то же время нужно будет второе панно, сюжетом которого могла бы быть музыка».

Сколь ни заманчивой казалась предложенная Матиссом идея триптиха, символизирующая три человеческих состояния – движение, страсть и созерцание, от нее сразу же пришлось отказаться (на лестнице могли поместиться лишь два панно). Цена «Танца» давно была определена в пятнадцать тысяч франков. За «Музыку» заказчик предложил двенадцать. «В моем доме много музицируют. Каждую зиму дают примерно десять концертов классической музыки (Бах, Бетховен, Моцарт)… Я полностью Вам доверяю и убежден, что “Музыка” будет столь же успешна, как и “Танец”… Все мои оговорки… аннулированы моей телеграммой… Теперь у вас есть окончательный заказ на оба панно». И ни единого слова о неприемлемости ню, лишь просьба постараться, чтобы панно «Музыка» указывало на особое отношение к музыке в его доме.

Щукин действительно был большой меломан. Играл ли сам – неизвестно, но любил музыку страстно, как и все Боткины. Тетка Мария Петровна, та, что стала женой А. А. Фета, в молодости подавала надежды как талантливая пианистка; доктор Сергей Петрович Боткин великолепно играл на виолончели, не говоря уже о писавшем музыковедческие статьи Василии Петровиче. В. П. Боткин даже умереть предпочел под звуки концерта Бетховена – заказал накануне смерти выступление квартета и долго обсуждал программу: «Музыку надо выбрать пояснее, я ведь слаб, сложное утомит меня».

После смерти жены Сергей Иванович не перестал устраивать концерты, но без того размаха, который был при Лидии Григорьевне, с розами дамам и ящиками шампанского (только с началом войны собираться стали реже, к тому же играть столь любимых им немцев считалось непатриотично). Бывал он и на концертах в Обществе свободной эстетики, которому предоставлял свой особняк у Красных ворот фабрикант и коллекционер Владимир Осипович Гиршман. Особенно любил Сергей Иванович вечера, когда играли Скрябина. Его музыка нравилась ему в исполнении Веры Скрябиной-Исакович, жены композитора. Скрябина интересовала Щукина отнюдь не только как пианистка. Она же относилась к своему поклоннику с легкой иронией и его ухаживания снисходительно принимала. В письмах приятельнице Скрябина ласково называла Сергея Ивановича «элегентным мужчиной» (интеллигентным, галантным и элегантным) и рассказывала, что тот часто приезжает в Филимоновку (останавливается в монастырской гостинице, но все время проводит у них на даче); что гувернантки девочек очарованы его блестящим немецким, дочки – конфетами, а настоятельница – щедрыми пожертвованиями. Щукин сделал Вере Ивановне официальное предложение руки и сердца, но получил отказ. Вера Скрябина хотя и разъехалась с мужем, но развода Александру Николаевичу не давала и долго еще надеялась на примирение.

Музыкальная тема, равно как и живопись Матисса, Щукина не отпускала. Не найдя взаимности у Скрябиной, он переключил внимание на ее ближайшую подругу Надежду Конюс. Мадам Конюс преподавала фортепьяно в музыкальной школе своего мужа, пианиста и композитора Льва Конюса52, – по рекомендации Скрябиной Сергей Иванович определил туда приемных дочерей. Хотя официально супруги Конюсы оставались в браке и воспитывали сына и дочь, отношения в семье были на грани разрыва.

Надежда Афанасьевна была маленькой, живой брюнеткой, но отнюдь не красавицей. Шика и элегантности покойной Лидии Григорьевны в дочери директора новгородской гимназии Афанасия Миротворцева не было и в помине. И. С. Щукин говорил Беверли Кин, что в характере его будущей мачехи сочетались независимость, восторженность и женская теплота. Растерянного и раздавленного несчастьями Сергея Ивановича эти ее качества и прельстили. Больше трех лет они сохраняли свои отношения в тайне, но в конце концов Надежда Афанасьевна развелась с мужем и в начале 1914 года вышла за С. И. Щукина. На скромной свадьбе присутствовали только Иван, Катя с мужем, Аня, Варя и несколько самых близких друзей. В марте 1915-го родилась Ирина. Сергею Ивановичу шел шестьдесят второй год, а Надежде Афанасьевне исполнилось сорок четыре.

Матисс получил заказ на панно еще до начала романа Щукина с Конюс. Слушая Моцарта и Бетховена, Сергей Иванович представлял себе будущую «Музыку». Нет, панно, вероятно, являлись ему, когда играли Скрябина, чья музыка была более созвучна Матиссу. Щукину хотелось произвести сенсацию – такого в Москве никто еще не видел! Да и успех Мориса Дени, написавшего панно для музыкального салона Ивана Морозова, явно задел его за живое. «Теперь об этом говорят как о великом шедевре», – без всякой иронии писал Щукин Матиссу о морозовском зале, уверяя художника, что «гамма возгласов восхищения» изменится, как только все увидят его декорации. Сергей Иванович, хотя и подбадривал Матисса, особых иллюзий относительно успеха у московской публики будущих панно не строил. Сладострастные Амур с Психеей в морозовском дворце могли нравиться или не нравиться, но ничего вызывающего, несмотря на присутствие обнаженных фигур, в декорациях Дени не было. Панно же Матисса должны были шокировать – никаких сомнений в этом и быть не могло.

Щукин так искренне верил, что живописи Матисса принадлежит будущее, что считал своим долгом внушить это всем и каждому. Он втолковывал своим гостям теоретические постулаты художника об «упрощении идей и пластических форм», о том, что «детализация нарушает чистоту линий и ослабляет силу чувств», а те решительно его не понимали. «Ужасно трогательно, как старается С. И. убедить всех в значительности Матисса», – писала Остроухову художница Анна Трояновская, одна из русских учениц Академии Матисса53. Диалог между любителем старой русской школы И. Е. Цветковым и защитником декадентов С. И. Щукиным, пересказанный художником С. Д. Милорадовичем, – типичный пример реакции на щукинские покупки. «– “А вот, Иван Евменьевич, посмотрите мое последнее приобретение, – и [Щукин] подводит его к картине Матисса. – Ну, что вы скажете?” – “А вот, извольте ли видеть, я вам скажу: один сумасшедший писал, а другой его купил”». И что же на это возразить? Ну да ладно, что консерватор Цветков не оценил величие «прирожденного декоратора», но Остроухов, тончайший знаток живописи, человек передовых взглядов, тоже Матисса отказывался признавать. Это было уже гораздо серьезнее. Как-никак щукинская коллекция была завещана галерее, которую возглавлял Илья Семенович Остроухов, и из-за неприятия им Матисса могли возникнуть осложнения при передаче собрания. Остроухов сохранил письмо, которое Щукин прислал ему в ноябре 1909 года из Каира. Ни слова о путешествии к пирамидам – только о Матиссе, о том, что директор Новой Пинакотеки в Мюнхене профессор Хуго ван Чуди считает его «одним из самых значительных художников нашего века» и заказал Матиссу натюрморт для подведомственной ему коллекции, а другой европейский авторитет назвал Матисса «художником эпохи» и т. д.

Сергей Иванович прямо как чувствовал, что Остроухов встретит панно в штыки. Так оно и случилось. Буквально на следующий день после доставки «Танца» и «Музыки» в Знаменский переулок Илья Семенович напишет А. П. Боткиной, что панно ужасны и Щукин с этим согласился и разрешил галерее не брать их после его смерти, поэтому хорошо бы это его заявление оформить соответствующим образом. Никаких бумаг составлено не было, а спустя несколько дней Щукин передумал и взял свои слова обратно. Через две недели он писал Матиссу, что «в целом» находит панно интересными и надеется «однажды их полюбить». «Я полностью Вам доверяю. Публика против Вас, но будущее за Вами».

Русский патрон знал наверняка, что будущее за Матиссом, и боролся с консервативностью своих соотечественников, а художник – своих. У Матисса и раньше бывали неудачи в салонах, когда публика смеялась над его картинами и некоторые даже пытались отколупливать кусочки краски. На Осеннем Салоне 1910 года публика просто негодовала. Напрасно художник возлагал на щукинские панно такие надежды. Критики назвали их вызывающими. «Gazette des Beaus-Arts» написала, что на этот раз «упрощение достигло крайних пределов». В «La Vie Parisienne» появились карикатуры: юноше на панно «Музыка» автор вложил в руку бутылку, озаглавив рисунок «До», а под «Танцем» подписал «После». «Перед панно московского купца бесконечные взрывы негодования, ярости, насмешек… Вызывающе ядовитая раскраска создает впечатление дьявольской какофонии, рисунок, упрощенный почти до упразднения, и неожиданно уродливые формы… Мир, созданный Матиссом в этих каннибальски-наивных панно, очень неприятный мир». Щукин подобной реакции тоже не ожидал. Если в «столице мира» Матисса разнесли в пух и прах, чего же ждать от Москвы, и, конечно, газетчики тут же вспомнят самоубийство Гриши, бракоразводный процесс Вани… Нет, этого и так достаточно, а тут еще Матисс. Короче, Щукин дрогнул и решил отказаться от панно.

В Париж Сергей Иванович приехал в прекрасном настроении. Вместе с Надеждой Конюс, ее сыном Адрианом и дочкой Наташей они чудесно провели лето на Лазурном Берегу в тихой Ментоне. Это был их первый совместный заграничный вояж; свои отношения пара пока старалась не афишировать. 1 октября, в день открытия Осеннего Салона, Щукин, как обычно, отправился в Гран Пале, где и оказался свидетелем скандала. Совершенно потеряв голову, Сергей Иванович помчался в галерею к Бернхемам и попросил подыскать для него что-нибудь «монументальное» взамен (не хотел возвращаться в Москву с пустыми руками). Те предложили русскому клиенту грандиозное панно Пюви де Шаванна, и Щукин, еще вчера восхищавшийся Матиссом, готов был украсить свой особняк композицией «Музы вдохновительницы приветствуют Гения – посланника света» (чем картон Пюви де Шаванна хуже «Амура и Психеи» Мориса Дени?). «В Париже, когда я взял Пюви, я был слишком под влиянием моих юношеских воспоминаний, когда я так увлекался Пюви», – будет потом оправдываться Щукин перед Матиссом.

Картон Пюви был огромным, и Бернхемы не придумали ничего лучшего, как попросить Матисса устроить просмотр в его мастерской. Художника это добило окончательно. Смерть отца (Матисс только что вернулся с похорон), «наезд» критиков и в довершение отказ Щукина от панно. Матисс оказался не готов к обрушившимся на него неприятностям чисто физически. Дочь художника Маргерит вспоминала, что у отца стали трястись руки и вновь началась мучившая его месяцами бессонница (в такие периоды ей приходилось часами читать отцу вслух, пока тот не засыпал). Сорокалетний Анри Матисс, часто терявший душевное равновесие, осенью 1910 года был на грани нервного срыва.

8 сентября, в день закрытия Салона, Щукин уехал из Парижа. В поезд он сел в подавленном состоянии. Мысль о «Танце» и «Музыке» преследовала его и не давала покоя. К всеобщей радости, история с покупкой панно, как и история с их заказом, имела счастливое завершение. 10 ноября Матисс получил от Щукина телеграмму, что тот все-таки решил от панно не отказываться и просит срочно отправить их в Москву «большой скоростью». На следующий день Сергей Иванович написал Матиссу письмо:

«Сударь, в дороге (два дня и две ночи) я много размышлял и устыдился своей слабости и недостатка смелости: нельзя уходить с поля боя, не попытавшись сражаться.

По этой причине я решил выставить Ваши панно. Будут кричать, смеяться, но, поскольку, по моему убеждению, Ваш путь верен, может быть, время сделается моим союзником и в конце концов я одержу победу».

«Требовалась смелость написать панно, но требовалась и отвага купить их», – скажет впоследствии Матисс, переживший осенью 1910 года столько волнений.

Наверное, это был самый смелый поступок Щукина-коллекционера. Разговоры о том, что он маньяк и безумный, что швыряет деньгами и позволяет «облапошивать» себя «парижским жуликам», его мало трогали. «Больше, нежели от этих внешних уколов, ему пришлось пострадать от собственных сомнений и разочарований. Каждая его покупка была своего рода подвигом, связанным с мучительными колебаниями по существу…

Щукин с какой-то аскетической методой… воспитывал себя на приобретениях и какой-то силой переламывал преграды, которые возникали между ним и миропониманием заинтересовавших его мастеров… Он окружил себя вещами, которые медленным и постоянным на него воздействием осветили ему настоящее положение современных художественных дел, научили его радоваться тому, что создало наше время истинно радующего.

1.Синдром Стендаля – избыточное возбуждение, испытываемое человеком от нахождения в зоне воздействия искусства или в месте сосредоточения большого числа объектов искусства. Название дано в честь французского писателя Фредерика Стендаля (настоящее имя Анри Бейль, 1783–1842), описавшего в книге «Неаполь и Флоренция: путешествие из Милана в Реджио» свои ощущения во время визита во Флоренцию.
2.Сподвижницы Аввакума сестры Соковнины (в замужестве – Ф. П. Морозова и Е. П. Урусова), заточенные сначала в Боровский острог, а затем в земляную яму, где они в 1675 году скончались. Из опасения паломничества старообрядцев захоронены тайно. Любопытно, что в числе первых приобретений С. И. Щукина были этюды В. И. Сурикова к историческому полотну «Боярыня Морозова», купленному П. М. Третьяковым.
3.Этот дар передавался в семье даже через поколения. Профессор медицины Сергей Петрович Боткин не страдал манией собирательства, а сын, врач Сергей Сергеевич, сделался тончайшим коллекционером русского рисунка. А еще доктор С. С. Боткин приходился зятем коллекционеру Павлу Михайловичу Третьякову: он был женат на его дочери Александре.
4.По образованию купцу-самоучке Боткину трудно было найти равных. Итальянский и испанский он выучил сам, а французский, немецкий и английский, которые преподавали в пансионе, довел до блеска. Юному Боткину хватило одного года заграничного путешествия по Германии, Франции, Италии, чтобы, вернувшись в 1835 году, заинтересовать своей персоной московских интеллектуалов. «Боткин – молодой купец, недавно приехавший из-за границы, – писал Станкевич, – человек, каких я, кажется, не встречал: столько ума, столько гармонии и святости в душе… Может быть, я увлекаюсь, но нельзя не увлечься, встретив человека, в котором так много прекрасного».
  Петербургский исследователь Б. Ф. Егоров, десятилетиями изучавший историю Боткиных, недавно выпустил капитальное исследование о всех поколениях этой семьи. См.: Егоров Б. Ф. Боткины. СПб.: Наука, 2005.
5.Михаил был младше Василия на 28 лет.
6.«Несмотря на то, что во внешнем нашем положении не было ни малейшего сходства, наше внутреннее заключало в себе много невольно сближающего», – сухо комментировал впоследствии А. А. Фет свое сватовство к Мари Боткиной, которую встретил в доме ее брата. Фет писал, что «она безотлагательно приняла мое предложение, чистосердечно объявив, что у нее ничего нет, за исключением небольшого капитала». Братья вошли в положение сестры и выделили супругам 100 тысяч, на которые и было приобретено ими имение в Орловской губернии. Марии Петровне исполнилось 29 лет, и братья потеряли всякую надежду выдать сестру замуж. «Право, все это сбылось так неожиданно, что я до сих пор боюсь верить. <…> Я радуюсь еще и тому, что Фет человек благоразумный и расчетливый и попусту бросать деньги не любит, – а это в муже и при их средствах вещь не последней важности. На Машу письма Фета производят действие электричества, а сегодня от депеши она едва могла расписаться о получении ее и несколько минут не могла выговорить ни одного слова», – писал Василий Петрович брату Дмитрию Петровичу.
7.До последних дней Иван Васильевич вел деятельную жизнь, хотя, вспоминает Петр Иванович, здоровье уже было не то, и «в театрах отец обыкновенно не досиживал до конца представления, и в ложах Московского Большого театра, где имеется комнатка с диваном, обыкновенно засыпал во время итальянской оперы, несмотря на то, что очень ее любил».
8.Как и его старшие братья, С. И. Щукин был крещен в храме Архидиакона Евпла на Мясницкой – Щукины жили в его приходе; младших крестили в церкви Успения на Покровке. Оба храма снесены в советское время.
9.Уроженцами Мюльгаузена были химик-колорист Штейнбах, внедривший ручную набивку многоколерных рисунков, и его зять рисовальщик Эмиль Циндель, основатель учрежденного в 1874 году в Москве Товарищества ситценабивной мануфактуры «Эмиль Циндель», продукцией которого торговали Щукины.
10.После женитьбы на племяннице Марии Петровны Фет-Боткиной ученый-агроном А. И. Иост, управлявший орловскими имениями Фета и его родственников, станет управляющим сахарным заводом Боткиных. Алексей Лагодин, муж четвертой сестры – Антонины Щукиной, тоже был специалистом по сахароварению.
11.Надежда Щукина вышла замуж за товарища прокурора Тульского окружного суда Александра Мясново. После революции ей удавалось переписываться с сыном Николаем, которого приютил у себя в Париже брат Сергей Иванович. Благодаря письмам, доходившим до Надежды Ивановны из Франции, и стали известны некоторые подробности жизни семьи ее любимого брата в эмиграции.
12.Анатолий Григорьевич Коренев (1868–1943) – художник, энтузиаст музейного дела, эрудит и знаток западноевропейского искусства, после революции заведовал Ялтинским подотделом секции изобразительного искусства при Крымском Наробразе. Исполнял обязанности главного хранителя Алупкинского дворца, директор (1921–1927) Ялтинского художественного музея, открытого в бывшем особняке княгини Барятинской. Первый директор Севастопольского художественного музея (1927–1939). По его собственным словам, в течение восьми лет являлся «демонстратором картин» при Щукинской галерее.
13.Николай Васильевич Досекин (1863–1935) – живописец, график, сценограф, скульптор. В 1880-х годах переселился в Москву, учился в мастерской А. А. Киселева (где, видимо, познакомился с И. И. Щукиным). С 1899 года – член ТПХВ. С 1896 по 1914 год с перерывами жил и работал в Париже, занимался в частных академиях и мастерской Е. С. Кругликовой. В 1900–1901 и 1903 годах принимал участие в выставках «Мира искусства». В 1903 году стал одним из основателей и постоянных экспонентов Союза русских художников.
14.Имеется в виду картина Пюви де Шаванна «Бедный рыбак» (1879); ныне в ГМИИ имени А. С. Пушкина.
15.Получается, что на каждого жильца особняка по Большому Знаменскому, 8, приходилось меньше трех квадратных метров жилой площади.
16.Последний крик (фр.).
17.В 1910 году С. И. Щукин писал Матиссу, что в молодости был страшно увлечен Пюви де Шаванном: возможно, ему запало в душу висевшее у Д. П. Боткина полотно «Деревенские пожарники» – одна из ранних работ французского символиста (ныне находится в Эрмитаже).
18.Другая сестра, Варвара, вышла замуж за И. Я. Прохорова, владельца Трехгорной мануфактуры, а Анна – за владельца золотоканительной фабрики А. А. Алексеева, родственника К. С. Алексеева-Станиславского.
19.Теперь они благополучно висят в Пушкинском музее рядом с картинами, купленными С. И. Щукиным. Картин из коллекции Д. П. Боткина в России почти не осталось – наследники увезли их в Париж и, оказавшись в эмиграции, существовали на средства от их продажи.
20.Принадлежавшие К. Т. Солдатёнкову 230 полотен русских мастеров, коллекция скульптур и гравюр, а также картины иностранных мастеров и двадцатитысячетомная библиотека – все было завещано Румянцевскому музею.
21.Федор Иванович Прянишников (1793–1867) – директор почтового департамента, собрал коллекцию картин русских художников. Его галерея была единственным русским частным собранием, купленным после смерти владельца казной. Поступила в Румянцевский музей в Москве; ныне в составе Государственной Третьяковской галереи.
22.Лицей цесаревича Николая, привилегированное мужское учебное заведение, был основан в 1867 году М. Н. Катковым и задуман как образцовое для других русских гимназий и вузов учебное заведение.
23.Их взаимоотношения подробно описаны в части третьей.
24.Речь идет о газетных и журнальных публикациях И. И. Щукина, выходивших под заголовком «Парижские акварели» и затем объединенных в книгу с тем же названием (см.: Щукин И. И. Парижские акварели: Очерки и корреспонденции. СПб., 1901).
25.Максим Максимович Ковалевский (1851–1916) – профессор государственного права. Лидер партии демократических реформ. Руководил Русской высшей школой общественных наук (полный курс три года), основанной в 1900 году в Париже, где читались лекции по гражданскому праву, философии, психологии, всеобщей истории, социологии, истории религий, литературе и пр. Школа располагалась в снятом для нее помещении Школы социальных наук напротив Сорбонны. Лекции проходили в большой аудитории, украшенной картой России. Плата была чисто номинальной – 20 франков год. Взнос анонимной жертвовательницы в 20 тысяч франков позволил существовать школе несколько лет. Лекции в школе читали видные ученые и политические деятели: Н. И. Кареев, М. М. Ковалевский, П. Г. Виноградов, Е. В. де Роберти, Ю. С. Гамбаров, М. М. Винавер, Е. В. Аничков, П. Н. Милюков, М. И. Туган-Барановский, В. М. Чернов, В. И. Ленин и другие.
26.В 1901/02 учебном году И. И. Щукин читал курс «Религиозное и общественное движение в XIV и XV веках», а среди «дополнительных курсов и отдельных лекций» – «Введение в изучение истории; Литература истории русского права». В программе школы на 1903/04 учебный год имени Щукина уже нет. Через кого И. И. Щукин познакомился с Ивановым, неизвестно, но летом 1896 года Иванов уже совершает «обычные визиты» к Щукину, часто в сопровождении И. М. Гревса. (См.: Николай Богомолов. К истории вхождения Вяч. Иванова в литературный мир.)
27.Допущенная А. Белым в воспоминаниях неточность по поводу службы в Лувре была взята как достоверный факт и до сих пор повторяется в большинстве биографий И. И. Щукина.
28.Ф. В. Боткин (1861–1905) окончил юридический факультет, потом уехал в Италию, учился в Миланской академии, приехал в Париж в 1893-м, выставлялся в парижских Салонах, писал под сильным влиянием Мориса Дени и набидов. В России, писал в его некрологе в «Историческом вестнике» И. И. Щукин, Боткина «знали мало, разве по слухам, и по русской привычке, не видя его вещей, усердно за глаза бранили… Для большинства же особливо гордых своим невежеством российских мастеров он так и остался каким-то причудливым декадентом заграничной формации».
29.В январе 1899 года Ф. В. Боткин обращался к Илье Остроухову, мужу своей кузины, с просьбой «дать указания для осмотра Москвы с художественной стороны и искусства, старого и нового» молодому Дюран-Рюэлю, едущему на выставку «Мир искусства» в Петербург.
30.Хранящийся ныне в ГМИИ им. А. С. Пушкина «Завтрак на траве» (1866) – уменьшенный вариант большого полотна. Художник оставил картину в залог хозяину дома в Шайи, в котором жил. В отсутствие Моне полотно отсырело, и художнику пришлось разрезать его на три части, из которых сохранились лишь две; в настоящее время они выставлены в постоянной экспозиции Музея Орсе в Париже.
31.Картина была написана за шесть лет до «Захода солнца. Впечатление (Impression)», давшего название новому течению. Термин «импрессионист» в словаре Ларус в 1878 году объяснялся так: «Художник, открыто претендующий на изображение вещей в соответствии со своими личными впечатлениями, не считаясь с общепризнанными правилами».
32.Грузинами именовалась бывшая Грузинская слобода. В этом московском районе улицы и поныне называются Грузинскими – Большой и Малой.
33.Архитектор Борис (Бернгард) Викторович Фрейденберг (1851 – после 1900), застроивший Неглинную и Ильинку банками, мастер эклектики и псевдорусского стиля.
34.Если бы это оговоренное в завещании условие не было выполнено и земля и здания были бы проданы, то коллекции надлежало передать в Исторический музей, а на вырученную сумму образовать именной фонд П. И. Щукина «для приобретения памятников старины и на ученые исследования». Официальное его название звучало так: Отделение императорского Российского Исторического музея имени императора Александра III – Музей П. И. Щукина.
35.Ходили слухи, что Лидия Григорьевна не смогла пережить самоубийства сына и отравилась. На самом деле ее унес в могилу скоротечный рак.
36.Зинаида Гиппиус вспоминала, что видела подобную церемонию впервые и она поразила ее, а особенно Дмитрия Мережковского, «бывшего в крематории впервые, что произвело на него особенно угнетающее впечатление». См.: Гиппиус З. Живые лица: Воспоминания. Тбилиси, 1991. С. 274.
37.Очередной парадокс: живший в 1906–1909 годах в Париже скульптор С. Д. Меркуров (1881–1951) в 1940-х годах станет директором ГМИИ и в 1948-м будет делить Музей нового западного искусства, коллекцию С. И. Щукина в том числе.
38.Д. И. Щукин имеет в виду Алоиза Хаузера, знаменитого реставратора Государственных музеев Берлина.
39.В некоторых работах И. И. Щукин не ошибся, они были подлинными, как, например, «Мария Магдалина» кисти Эль Греко, которая ныне украшает испанскую коллекцию Будапештской национальной галереи.
40.Коллекция иностранных художников, собранная Сергеем Михайловичем Третьяковым (84 картины), с 1892 по 1925 год помещалась в отдельном зале Галереи. В 1910 году в отдельном зале были выставлены картины иностранных мастеров, переданные в дар Галерее М. К. Морозовой. Об этом см. часть вторую.
41.Помимо картин Гогена в столовой также висела огромная шпалера Берн-Джонса «Поклонение волхвов», вытканная в мастерских Уильяма Морриса (ныне находится в Эрмитаже).
42.Домовая церковь во дворце Трубецких была освящена в 1777 году, но давно не использовалась по своему назначению и была превращена в детскую. «Я спала в алтаре», – вспоминала одна из воспитанниц С. И. Щукина.
43.Последний крик моды (фр.).
44.Вероятно, речь идет о дальней родственнице, бывшей директрисе тульской гимназии Елизавете Аристионовне Мясново, приглашенной в 1908 году воспитательницей к приемным дочерям С. И. Щукина Ане и Варе.
45.Речь идет о картинах Поля Синьяка «Песчаный берег моря в Сен-Бриак» (1890), ныне хранящейся в Музее изобразительных искусств имени А. С. Пушкина, и «Деревушке» Фернана Маглина (1898), попавшей в Государственный Эрмитаж.
46.На самом деле большой натюрморт («Посуда на столе», 1900. ГЭ) был куплен только через два года. В свой первый визит Щукин купил лишь рисунок и две литографии, о чем Матисс сообщил в письме Анри Мангену.
47.Это наблюдение принадлежит куратору отдела западноевропейской живописи конца XIX – начала ХХ века Государственного Эрмитажа Альберту Костеневичу. См.: Костеневич А., Семенова Н. Матисс в России. М.: Авангард, 1993.
48.На самом деле «Автобиография Эллис Б. Токлас» была написана в 1933 году самой Гертрудой Стайн (1874–1946) и стала единственным бестселлером американской писательницы, автора термина «потерянное поколение», которое Э. Хемингуэй взял в качестве эпиграфа к одному из своих романов. Здесь и далее мы цитируем Г. Стайн в блистательном переводе Елены Петровской, сохранившей необычную стайновскую манеру письма (знаменитые повторы, отсутствие пунктуации). См.: Стайн Г. Автобиография Эллис Б. Токлас. Пикассо. Лекции в Америке /Пер. с англ., сост., предисл. Е. Петровской. М.: Б.С.Г. – ПРЕСС, 2001.
49.Матисс оценил «Красную комнату» (1908, Эрмитаж) в четыре тысячи, а «Статуэтку и вазы на восточном ковре» (1908, ГМИИ) в две тысячи франков. В 1908 году С. И. Щукин купил еще два матиссовских натюрморта: «Посуда и фрукты» (1901, Эрмитаж) в галерее Берты Вейль и «Ваза и фрукты на красно-черном платке» (1906, Эрмитаж) в галерее Дрюэ.
50.Зная, что ему предстоит декорировать двухэтажный особняк, Матисс представлял себе внутреннее пространство, расположенное на трех уровнях. Этаж, считающийся в России первым, в Европе при счете опускается и имеет особое название. Отсюда и возникла путаница с этажами и маршами.
51.Немецкий коллекционер Карл Эрнст Остхауз, основатель Музея Фольванг в Эссене, с 1906 года становится одним из главных ценителей и собирателей искусства Матисса в Европе. В сентябре 1913 года он посетил галерею Щукина.
52.Конюсы были музыкальной семьей. Отец, Эдуард Константинович (1827–1902), француз по происхождению, был пианист-виртуоз, сыновья пошли по его стопам: Лев Эдуардович (1871–1944) был пианистом, композитором, профессором Московской консерватории, с 1920-го жил в Париже, где основал Русскую консерваторию, в 1935 году переехал в США; Георгий Эдуардович (1862–1933) был теоретиком и композитором, а Юлий Эдуардович (1869–1942) – скрипачом и композитором.
53.Дочь московского врача и коллекционера А. И. Трояновская поступила по рекомендации С. И. Щукина в Академию Матисса, в которой учились семь молодых русских художников.

Bepul matn qismi tugad.