Kitobni o'qish: «Метамодерн в музыке и вокруг нее»

Shrift:

Рецензент: Н. И. Дегтярева

© Хрущева Н. А., 2020

© Издание, оформление. ООО Группа Компаний «РИПОЛ классик», 2020

* * *

Введение

я такая пост- пост-

я такая мета- мета-

Монеточка

1 «Сырое»:
метамодерн в себе

После постмодернизма

что

«Вот закончится постмодерн – тогда и заживем» – этот интернет-мем казался смешным, когда верилось, что эпоха постмодерна в силу самой своей природы не закончится никогда. Но сегодня это уже не смешно.

О метамодерне как особом состоянии культуры заговорили после появления манифеста голландцев Тимотеуса Вермюлена и Робина ван ден Аккера (2010); более известным, однако, стал появившийся позже манифест Люка Тёрнера (2011)1.

Несмотря на наличие манифестов, речь идет не о каком-то частном художественном направлении, которое нуждается в самодекларировании; да и интенция обоих текстов – не провозглашение нового, а констатация уже происходящих в культуре изменений. В этом смысле подлинным манифестом метамодернизма можно считать постоянно растущий посвященный ему сайт2, который стал чем-то вроде самообновляющегося трактата в реальном времени – такая форма манифестирования конгениальна самому явлению.

Сегодня термины метамодернизм и метамодерн все чаще применяются в самых разных областях культуры. Говорят о метамодернизме в философии, архитектуре3, психологии4, литературе5. В русскоязычном интеллектуальном пространстве термин «метамодерн» обычно привлекается в контексте философии6 и неакадемической музыки – в связи с творчеством Славы КПСС, Cocorosie, Lovosero, OQJAV.

При этом до сих пор метамодерн остается скорее словесным мемом взрослеющих хипстеров, чем общепринятым термином научного сообщества. О метамодерне поет Монеточка, а в контекст искусствоведения и музыковедения в частности он до сих пор не вошел – и это, кстати, вполне в духе метамодерна: в отличие от постмодернизма, он не играет с категориями массового и элитарного, а полностью размывает их.

Метамодерн – не стиль, но состояние культуры, не художественное направление, но глобальная ментальная парадигма. В то же время, метамодерн как состояние культуры порождает и определяет новые способы существования искусства – а значит, и его новую поэтику.

Будем использовать слово метамодерн для определения состояния современной культуры и слово метамодернизм для определения искусства эпохи метамодерна7.

как еще ‹неточно› называют метамодерн

новая душевность

новая искренность

новый романтизм

новый гуманизм

новый модернизм

пространство постискусства

космодернизм

перформатизм

реновализм

альтермодерн8

постсовременность

гиперсовременность9

постпостмодернизм

когда

Сложно сказать, когда именно начался метамодерн: часто говорят о начале 1990-х годов, в то же время четвертая промышленная революция, одним из следствий которой он стал, началась в 2010-е.

2000-й год, по мысли А. Павлова – «еще одна символическая дата „смерти“ постмодерна. Это не только официальное начало нового тысячелетия, но также и рубеж, обозначивший усталость от старых теорий и отчаянные попытки предложить новые. Именно с 2000 года художники, литературоведы, культурологи, философы и т. д. начинают предлагать собственные варианты языков описания эры XXI столетия»10. Так, в 2000-м году о пришедшей на смену постмодерну новой искренности заявил Рауль Эшельман11.

Метамодерн – лишь одна из концепций культуры-после-постмодернизма. Наряду с ним существуют капиталистический реализм Макса Фишера12, диджимодернизм Алана Кирби13, космодернизм Кристиана Морару14, автомодерн Роберта Сэмюэлса15, постпостмодернизм Джеффри Нилона16 и ряд других; в этой книге термин «метамодерн» будет использоваться и как зонтичный термин, включающий в том числе и эти концепции, и как более узкий концепт Аккера-Вермюлена.

На положение метамодерна в истории культуры можно смотреть с двух точек зрения.

Первая из них представляет метамодерн как синтезирующий итог постмодернизма и модернизма, объединяя в себе все их взаимные оппозиции – таким образом эти явления выстраиваются в триадический ряд тезис-антитезис-синтез. На линии времени эта самодостаточная тройка, в свою очередь, оказывается противопоставленной всему домодернистскому искусству.

Вторая точка зрения представляет постмодерн как четвертую большую эпоху, следующую за Античностью, Средневековьем и Новым временем17, постмодернизм же как первый этап этой эпохи. Тут получается уже, что метамодерн становится второй (после постмодернизма) стадией эпохи постмодерна – то есть входит в нее как составная часть. Такой взгляд акцентирует единство информационного ландшафта эпохи постмодерна, следствиями которого выступили последовательно постмодернизм и метамодернизм: и здесь уже постмодерн оказывается противопоставленным всему допостмодерному искусству.

Как ни странно, эти два способа рассмотрения метамодерна на самом деле не противоречат друг другу, а создают единую объемную оптику, своей двойственностью как нельзя лучше отражающую мерцающий характер самого явления18.

Чем дольше думаешь о начале метамодерна, тем больше ощущаешь метамодерное качание (осцилляцию): то кажется, что он начинается только сейчас (резкое увеличение упоминаний о нем падает на 2016 год), то – что он в скрытой форме существовал в культуре всегда, и только сейчас начинает проявляться, осознаваться, формулироваться. Ускользание от рацио – одно из важных качеств метамодерна, поэтому «первое правило» метамодерна – не думать о нем, не пытаться его осмыслить.

почему

Главными причинами становления метамодерна можно считать эпоху четвертой промышленной революции (внешняя причина) и кризис постмодернизма (внутренняя причина).

Эпоха четвертой промышленной революции – интернет вещей, роботизация, 3D-печать, смещение политических, социальных и прочих границ – формирует особый тип мышления. Как утверждает Клаус Шваб, четвертая промышленная революция с ее тотальной прозрачностью и «горизонтальным» самоконтролем граждан в корне меняет саму природу политических отношений и государственного устройства19.

Постмодернизм был сформирован ощущениями посттравматической эпохи, связанной с информационной перенасыщенностью и неспособностью человека противостоять потоку текстов, с проработкой и рефлексией этой травмы – отсюда метафоры фантомной боли, тела-без-органов, феноменального тела, утраченной конечности. Метамодерн – это новые движения уже заросшей, восстановившейся рукой, травма которой, однако, осталась внутри и навсегда изменила тип этого движения.

Если постмодернизм рефлексировал небывалое количество информации, то метамодерн рефлексирует уже невиданную до этого скорость ее распространения: метамодерн возникает не просто в эпоху Интернета, но в эпоху быстрого, доступного повсюду Интернета, Интернета тотального.

Искусство метамодерна – как и любое другое, во все времена истории – напрямую диктуется характером современных ему средств коммуникации. Но, пожалуй, до появления Интернета никогда еще возникновение новых медиа не влияло на искусство с такой скоростью и напрямую, и при этом – настолько незаметно.

М. Маклюэн уже в 1964 констатировал вызванное новыми медиа устаревание города: «на планете, уменьшенной новыми средствами коммуникации до размеров деревни, сами города кажутся причудливыми и странными, словно архаические формы, уже накрытые сверху новыми конфигурациями культуры»20. Тотальный Интернет усиливает этот эффект в разы: он переформировывает структуры человеческой жизни на всех уровнях. С другой стороны, он сам представляет собой новый город, новый Вавилон – со своей Библиотекой и своей Лотереей, и с совершенно новыми законами, которые тем сложнее исследовать, что мы не можем не находиться внутри него.

Кризис постмодернизма определяется усталостью от всепроникающей иронии постмодернизма и – как следствие – от обесценивания любых метанарративов. Постмодернизм вскрыл само существование устойчивых конструктов: философских религиозных, политических, исторических, социальных, художественных – и, уравняв их в правах, обесценил. Метамодернизм – это тоска по обесцененным сверхсмыслам. Именно эта тоска становится для искусства метамодернизма и поводом достать спасительную пилюлю (или стать ею), и – объектом поэтизации; весь метамодернизм превращается в рефлексию этой тоски.

Метамодерн можно считать «снятием» постмодернизма в гегелевском смысле: он «творчески преодолевает» постмодернизм, не уничтожая его, но сохраняя его внутри себя в качестве музейного экспоната.

Борис Гройс представляет процесс непрерывной инновации в искусстве как акты перенесения объектов из бытового (профанного) пространства в пространство музейное (сакральное)21. Некоторые вещи при этом могут возвращаться через эпохи на новом уровне – потому что это не круг, а восходящая спираль. Метамодерн по отношению к постмодернизму в этом смысле представляет собой новый виток спирали, возвращая на новом уровне – сентиментальность, предельную простоту, доступность, массовость, прямое высказывание.

пост-пост

Если рассматривать постмодернизм и метамодернизм как составляющие части постмодерна, можно выделить и то общее, что у них есть. Это:

– ощущение мировой культуры как глобального супермаркета;

– взаимодействие с образами реальности, а не с самой реальностью;

– посттравматическая рефлексия расширяющейся информационной вселенной;

– изначальная эмоциональная атрофия;

– невозможность серьезного восприятия какого-либо метанарратива.


Кроме того, в метамодернизм как в более позднее образование вкладывается знание о постмодернизме как более раннем. Метамодернизм на самом деле не отрицает постмодернизм (как это часто бывало с непосредственно соседствующими парадигмами), а полностью вбирает его в себя. Он как бы вырастает на почве, «удобренной» постмодернизмом, является его непосредственным следствием.

Изначальная эмоциональная атрофия, общая для обоих направлений, приводит их к разным следствиям: если в постмодернизме эта атрофия сохраняется, то метамодернизм возвращает эмоцию в виде особенного метамодернистского аффекта – одновременно сильного и атрофированного своей статикой.

Постмодернистская деконструкция, по Деррида, была не деструкцией (разрушением), а скорее машинной разборкой-сборкой, то есть рекомпозицией ради понимания того, как конструируется некая целостность. В этом смысле метамодерн как постдеконструкция предлагает новую целостность как таковую, целостность после процесса деконструкции, целостность не машинного, а органического характера.

Метамодернизм, оставляя внутри себя постмодерную иронию, стремится заново выстроить вертикали. Метамодернизм помнит о бессмысленности всех больших нарративов, но все же хочет поверить в какой-то из них: «главная интеллектуальная цель метамодернизма – упорядочить реальность в целостные и иерархические организованные, независимые структуры, и тем самым создать „карту действительности“, не принимая при этом ошибочно карту за действительность»22.


Теперь о различиях.




мета-мета

таким образом


Метамодерн – это усталость от тотальной иронии постмодерна и тоска по силе и энергии модерна, которые, однако, в прямом виде существовать уже не могут. Метамодерн – это возвращение энергии прямого высказывания модерна на новом уровне: этот уровень включает в себя невозможность истинности любой из идей. Метамодерн – это колебания между прямым высказыванием и пародией на него, происходящие непрерывно.

Метамодерн преодолевает цитатность постмодерна: на место непрерывного цитирования конкретных текстов приходит возвращение к архетипичным формулам.

Метамодерн предлагает вертикальные связи вместо горизонтальных, объем вместо плоскости, новую, дважды перевернутую искренность вместо иронии.

Метамодерн принципиально не элитарен; он свободно берет из того, что принадлежит всем – из массового, коллективного, изначального, оставляя в стороне старый тип интеллектуализма. Искусство метамодерна понятно всем, но смыслово объемно более, чем какое-либо искусство до него.

Метамодерн использует простые обороты, принадлежащие всем интонации, детскость и дилетантизм в разных их проявлениях. Работая с уже переработанным, и сообщая этому переработанному новое – вертикальное – измерение, метамодерн как бы являет собой новую экологию искусства, воспроизводя цикл ресайклинга отходов.

Метамодерну не нужны отсылки к конкретным личностям, к конкретным авторам, к конкретным цитатам. Он пользуется всем этим, когда захочет – без кавычек и сносок.

Метамодерн – это реконструкция и протосинтез23. Метамодерн создает новый метанарратив мира – осознавая при этом, что метанарратив невозможен.

Метамодерн не отрицает постмодерн, а включает в себя знание о нем, и поэтому органически включает в себя постмодернистскую иронию. Но в метамодерне эта ирония оказывается запрятанной глубоко внутрь сообщения, и существует в нем одновременно с прямым высказыванием.

Метамодерн отменяет игру в бисер: параллели, референции, интертекст – уже неважны. Сам же процесс игры превращается из шахматной партии в психоделический трип.

Метамодерн возвращает искусству аффект. И этот аффект в метамодерне – смесь меланхолии с эйфорией, которые сходятся в ностальгичности. Метамодерн – это ритуальное дление одной эмоции, одного осциллирующего аффекта.

Метамодерн означает смерть смерти автора. Провозглашенная постмодернизмом смерть автора перестает быть поводом для рефлексии. Когда постмодернист соединяет различные тексты, ему важно, что это тексты – чужие, ему важна авторская принадлежность этих текстов: постмодернизм завязан на возбуждении от кражи. Метамодерн заканчивает с этим. В метамодерне происходит настоящая смерть автора, его подлинное самоуничтожение, потому что когда мы слушаем метамодерную музыку – у нас возникает ощущение, что она принадлежит всем, в ней нет ничего «своего» – но, в то же время, нет и никаких конкретных цитат.

Метамодерн не манифестирует конец культуры, и – в отличие от постмодернизма – не проникнут эсхатологическими настроениями. Метамодернизм – это цветок, выросший над ризомой: о ризоме помнят только его корни, но сам он тяготеет вверх.

Метамодерн рождается не только как реакция на травму, но и как желание этой травме противостоять. Это новая чувственность, новая сентиментальность, новая эмоциональность – но та особая, отстраненная эмоциональность, которая только и может существовать в эпоху быстрого Интернета.

Метамодерн – это революция уязвимости, тихий бунт новой прямоты.

постмодернизм как проблема

А был ли вообще постмодернизм?

Хайнер Мюллер однажды заметил, что знает только одного настоящего постмодерниста, и это Август Штрамм, потому что он был модернистом и служил на почте (post)24.

Постмодернизм – как термин, явление, состояние культуры и направление в искусстве – вообще окутан облаком неоднозначностей, и внутренне противоречив не только на стыках разных его трактовок, но часто и внутри них.

Его по-разному понимают различные национальные школы; взгляды разных теоретиков постмодернизма зачастую носят взаимоисключающий характер. Неясно, распространяется ли он на искусство, философию или на культуру в целом. Нет однозначности ни по поводу его начала, ни по поводу его конца: постмодернизм «то ли умер, то ли закончился, то ли „растворился в воздухе“‹…›, то ли мутировал, то ли превратился в призрака»25.

Наконец, в последние десятилетия заметна тенденция отрицания самого его существования, один из вариантов которой – простое умолчание о нем. Так, в знаковой книге немецкого историка Алейды Ассман Распалась связь времен. Взлет и падение темпорального режима Модерна26 вообще не упоминается постмодерн. А. Павлов отмечает: «Ассман даже не отрицает постмодерна. Для нее его просто нет и, возможно, не было»27.

Один из «виновников» популярности самого термина постмодернизм – автор культовой книги Язык архитектуры постмодернизма Чарльз Дженкс – вкладывал в него чуть ли не противоположный общепринятому смысл: Дженкс говорил о своего рода возврате к традициям, отходу от нигилистических тенденций архитектуры авангарда, новой классичности28.

Философским фундаментом постмодернизма как художественного направления принято считать идеи деконструкции Деррида, языка бессознательного Лакана, шизоанализа Делёза и Гваттари, симулякра Бодрийяра: однако все эти французские мыслители могут быть отнесены к постструктурализму и постфрейдизму, и их отношения с постмодернизмом как явлением и термином чаще всего были неоднозначными. Лиотар – автор самого важного из первых постмодернистских текстов – считал постмодернизм спрятанной внутри модернизма частью его же самого29. Бодрийяр стал пользоваться термином «постмодернизм» далеко не сразу после того, как он появился, а при использовании часто заключал его в кавычки30. Часть авторов, занимавшихся постмодерном, со временем «либо отказались от него, ‹…› либо разочаровались в нем, признав, что он изменился в худшую сторону, либо незаметно прекратили о нем говорить и начали свои социально-философские изыскания в других областях»31.

Один из главных теоретиков постмодернизма – Фредрик Джеймисон – вообще рассматривает постмодернизм как «медиалингвистический пузырь»: «историю успеха слова „постмодернизм“ еще предстоит написать, несомненно в формате бестселлера; подобные лексические неособытия, в которых изобретение неологизма оказывало вполне реальный эффект, сопоставимый с корпоративным слиянием, относятся к числу новшеств медиасообщества, требующих не просто исследования, но создания совершенно новой медиалексикологической дисциплины»32.

Для теоретиков отдельных видов искусства постмодернизм также зачастую является не то чтобы отсутствующим, но совсем не необходимым понятием. Так, автор знаковой книги Постдраматический театр Ханс-Тис Леман, перечисляя особенности театра 70-х-90-х годов «двузначность, прославление искусства как фикции (видимости); прославление театра как процесса; разрушение непрерывности; гетерогенность; не-текстуальность; плюрализм; возможность многочисленных кодов прочтения» и другие – все же выбирает термин «постдраматический»33, что синонимом «постмодернистского» не является. Постдраматическое у Лемана ускользает от постмодернистского – как от еще одного большого дискурса.

В определенном смысле критичным по отношению к самим основаниям постмодернистской философии можно считать концепции основателя философской герменевтики Ханса-Георга Гадамера, лингвиста Анри Месконника, теоретика кино Олега Аронсона.

Если даже по поводу существования постмодерна есть разные мнения, то метамодерн тем более химеричен. Есть он, нет его?.. – ищи ветра в поле.

Будем иметь это в виду при всех дальнейших построениях.

все-таки, что?

Для разговора о метамодерне больше всего подходит апофатика.

Метамодерн – это не стиль и не направление, не эпоха и не образ мысли, не тип мышления и не способ самопознания. В то же время он – и то, и другое, и третье.

Как и все новое, что приходит незаметно, метамодерн ускользает от определения. Само использование этого слова постоянно попадает в какую-то делезовскую складку или экзистенциальную дыру: в определенной среде его используют даже слишком часто, что приводит к самотравестии явления и его обессмысливанию, в академических кругах он используется мало или вообще игнорируется, а среди подростков и новых школьников – где он существует естественно, как кислород – он не подвергается анализу.

Метамодерн – это «лексическое неособытие»34, причем по сравнению с постмодернизмом – намного более эфемерное (пока).

Заставляя пересматривать понятия интеллектуализма и самого интеллектуального дискурса при обсуждении какого-либо явления, метамодерн подразумевает, что сам разговор о нем – бесполезен.

Книга, обсуждающая метамодерн, бессмысленна – и именно это в контексте метамодернистской «осцилляции» становится лучшим поводом ее написать.

эта книга

И все же эта книга посвящена не метамодерну в целом, а искусству эпохи метамодерна, то есть метамодернизму.

Я рассматриваю здесь не столько сами основания метамодерна – осцилляцию, новую целостность, возвращение метанарративов – сколько их проявления в новом искусстве, особенно в музыке. Так, возвращение метанарративов отражается в возвращении тональности, новая целостность – в отказе от цитирования, а противоирония – в новой прямоте и чистом приеме.

Хотя метамодернизм предполагает растворение в неавторском, надличном, размывание границ между профессионализмом и дилетантизмом, в фокусе этой книги – три вполне авторских произведения, к тому же два из них созданы в конце 1970-х – то есть в эпоху постмодернизма. Причин этому три.

1. На примере конкретных произведений легче отследить все процессы и описать, как именно в музыке работают постирония, двойной аффект, новая тональность.

2. Это действительно знаковые сочинения, каждое из которых не просто представляет собой индивидуальный опус, но имеет значение как иной способ создания музыки – и может служить моделью для ряда других.

3. Я считаю, что метамодернизм в академической музыке зародился раньше, чем в других областях. Вспыхнув в «новой простоте» в 70-е, он на некоторое время отошел на второй план, чтобы по-настоящему актуализироваться сегодня.

Говоря о метамодернизме как главном явлении, происходящем в академической музыке сегодня, я не постулирую его тотальность. Вместе с метамодернистскими тенденциями продолжают существовать произведения, основанные на стратегиях послевоенного авангарда. Но физическое существование не всегда означает подлинное бытие – также как и создание и публичное исполнение произведений не всегда означает их актуальность.

Умберто Эко писал: «…постмодернизм – не фиксированное хронологически явление, а некое духовное состояние, если угодно, Kunstwollen (воля искусства) – подход к работе. В этом смысле правомерна фраза, что у любой эпохи есть собственный постмодернизм, так же как у любой эпохи есть собственный маньеризм»35. Добавлю – и собственный метамодернизм.

В этой книге я говорю о метамодерне как о таком же подходе к работе, или даже как о способе смотреть на вещи: ключевые свойства метамодернистского искусства резонируют с культурными феноменами разных эпох, потому что по большому счету у метамодерна нет границ, ведь главная его эмоция – эйфория от ощущения целостности, всеохватности, безграничности, слияния прошлого, настоящего и будущего.

Постирония

Постирония – это Слава Гнойный.

видеоблогер Петр Шумин36

В сегодняшнем русском языке слово «постирония» больше распространено среди школьников, чем профессоров, и его чаще относят к творчеству рэперов и блогеров, чем к музыке академических композиторов или текстам писателей. Поверхностная мода на постиронию усложняет ее фундаментальный анализ, но само существование этой поверхностной моды показывает нам, как именно искусство метамодернизма порождается культурой метамодерна, а массовое неавторское оказывается более важным/сложным/изысканным, чем элитарное авторское.

Постирония – фундаментальное свойство метамодерна. Из него, по сути, вырастают все остальные: постирония порождает метамодерную осцилляцию, она же приводит к своеобразной «новой прямоте», «новой искренности», «новой уязвимости» и восстанавливает на новом уровне возможность метанарратива.

Можно было бы даже сказать, что везде, где есть постирония – есть и метамодерн, если бы не важное «но»: на самом деле постирония восходит к совсем другим эпохам и культурным практикам – ее прототипом является структура юмора в смеховой культуре Средневековья и, шире, в фольклоре в целом. Поэтому постирония может рассматриваться не только как «ирония в эпоху метамодерна», но и, шире, как способ смотреть на что-либо, вогнутая линза, которая проясняет многие явления.

определение

Постирония – это дважды перевернутое прямое высказывание.

Постирония – это высказывание, притворяющееся ироничным, но имеющее в виду, и, прямой смысл.

Постирония – это травестия иронии.

Постирония – это ирония над иронией и поэтому:

Постирония – это новая прямота.

Постирония – это я лгу – парадокс лжеца, теряющийся в бесконечной анфиладе логических зеркал. Это вечное возвращение.

ирония per se

Instagram: kpss_begemot_official пост 12 февраля 2019


Феномену иронии (от греч. eironeia – «притворство», «отговорка») посвящено столько литературы, что кажется, что он лежит во главе угла не только искусства и способа говорить о чем-либо, но и человеческого существования вообще. Присущая иронии раздвоенность на говоримое и подразумеваемое как будто на другом витке спирали отражает раздвоение означаемого и означающего, наблюдателя и наблюдаемого, говорящего и мыслящего.

Видов иронии – множество, и перечислить их все невозможно не только поэтому, но и потому, что модусы иронического с трудом поддаются классификации.

Выделенные дальше типы иронии – ирония античная, романтическая, экзистенциальная, символистская, постмодернистская, площадная – не отражают полной картины мировых «ироний», кроме того, они сами не образуют ясной системы. Все это – разные иронические топосы, иногда пересекающиеся и создающие что-то вроде борхесовского «сада расходящихся тропок», и неправильно смешивать их друг с другом и тем более друг к другу приравнивать. Говоря «ирония», следует каждый раз уточнять систему координат.

Хотя невозможно провести знак равенства между огромным количеством видов и подвидов иронии, в них все же есть общее. Огрубляя, можно сказать, что в каждом из этих видов пафосом иронии становится утверждение чего-либо через внешнее его отрицание. В этом смысле постирония – утверждение чего-либо через внешнее «утверждение», то есть через внешнюю как будто иронию по отношению к утверждаемому.

Постирония – это ирония эпохи постсовременности, ирония по ту сторону, ирония после всего. Постирония как бы вбирает в себя знание обо всех «ирониях» и не столько опровергает, сколько вновь утверждает их.


античная ирония

В античности, осененной гомерическим смехом олимпийских богов, ирония растворена повсюду и активно осмысляется многими философами. Аристотель, различая два типа смеха – иронию и шутовство – считает иронию более свободной: «иронизирующий вызывает смех для себя, шут – для другого»37. Другие мыслители представляют ее, наоборот, как нечто тормозящее ум: для Демосфена она – синоним медлительности и нерешительности, для Исихия и Фотия (по замечанию Лосева) она соответствует бездействию, беспечности и лени38.

Но все же самым главным «ироником» античности остался Сократ39: именно сократическая ирония стала определяющей не только для древнегреческих философов, но и для многих авторов последующих эпох – так, например, в Философии права Гегель противопоставляет романтической иронии «правильную» иронию Сократа. Для Сократа ирония была философским методом: ироническая майевтика – родовые муки истины, проходящей через пути иронических перевертышей. Способ познания мира в сократовской иронии, по М. Бахтину, происходит через сближение с ним: «сократический смех (приглушенный до иронии) и сократические снижения (целая система метафор и сравнений, заимствованных из низких сфер жизни – ремесел, обыденного быта и т. п.) приближают и фамильяризуют мир, чтобы его безбоязненно и свободно исследовать»40.

Чем ирония Сократа отличается от постиронии? Иронический жест Сократа протекает в трех взаимосвязанных аспектах: принижение себя, восхваление собеседника («эльфинг»), утверждение собственного полного незнания. Формула «я знаю, что я ничего не знаю» в этом смысле – квинтэссенция сократовской иронии, и одновременно отчетливое обозначение того, что отличает ее от постиронии: ее гносеологическую направленность. Ирония Сократа – философский инструмент познания, постирония же находится за пределами знания и скорее может быть отнесена к искусству, или, наоборот, к бытовой культуре.

Сближает же иронию Сократа и постиронию их потенциальная софистичность: каждая из них – обоюдоострое лезвие, способное поворачиваться в обе стороны. Это хорошо чувствовали современники Сократа: серьезные философы-эвристы, нацеленные на поиск истины, упрекали Сократа в софистичности, а чистые софисты, для которых главной целью была интеллектуальная игра как таковая – наоборот, в чрезмерной серьезности.

Отражаю обе эти стороны в таблице:


романтическая ирония

Романтизм переносит иронию из области философствования в область искусства, причем в самое его средоточие: «ирония – не ‹…› случайное настроение художника, а сокровеннейший живой зародыш всего искусства»41(Зольгер). С одной стороны, ирония напрямую работает в самом искусстве романтизма, где получает черный, меланхолический оттенок, обостряя несовпадение реальности и идеала и приводя к романтической тоске: отсюда Sehnsucht музыки Шумана, меланхолия в романах Гофмана, Тика, Новалиса. С другой стороны, и в романтической философии категория иронии рассматривается сквозь призму искусства, поскольку становится атрибутом гения – яркой артистической личности, выпадающей из обыденности и радикально противопоставленной ей42.

Ирония для романтиков – не средство для поиска истины и способ анализа реальности (как сократовская майевтика), а инструмент для выхода из нее.

В центре романтической философии – исходившей из идеи Фихте о всемогущем и всё в себе заключающем Я – находится субьект: в высшей степени сложный, рефлексирующий, мерящий всё собой и только с собой соотносящий, а ирония становится основным способом самопроявления духа художника: «в отличие от насмешки ироников просвещенческой эпохи, всегда направленной на других, романтическая ирония ‹…› характеризует прежде всего отношение художника к себе самому: это внутренняя рефлексия, акт бесконечного самоотрицания, на которое способно осуществляющее свою свободу сознание»43 (Старобинский).

Ирония, по Шлегелю, возвышает творца «над всем обусловленным, включая сюда и собственное свое искусство, и добродетель, и гениальность»44. При этом рефлексия художника – это его желание создать нечто целостное и прекрасное и, одновременно, осознание собственной ограниченности, а значит – невозможности такого создания. Шлегелевский рецепт иронии (его эстетический императив) – красота плюс ее невозможность.

Зольгер идет еще дальше: творческий акт – это переход представившейся художнику абсолютной идеи в далекую от идеала реальную действительность, а значит он – это яростное уничтожение, что-то вроде костра, в котором сгорает идея: одновременно прекрасное и безмерно печальное зрелище. Этот момент перехода идеи в ничто и рождает иронию: «…Именно здесь дух художника должен охватить все направления одним всевидящим взглядом. И этот над всем царящий, все разрушающий взгляд мы называем иронией»45.

Если Шлегель понимает иронию как непрерывную диалектическую борьбу отрицаний, в своем итоге все-таки приводящую к некой законченности, то зольгеровская трактовка иронии целиком зиждется на отрицании, разрушении, уничтожении: это дало повод Гегелю и последующим критикам говорить о присущей романтической иронии абсолютной отрицательности46.

Во многих своих аспектах сложное, многомерное явление романической иронии приближается к постиронии. Так, Шлегель описывает иронию почти как постиронический парадокс: «в ней все должно быть в шутку и все всерьез, все чистосердечно откровенным и все глубоко сокрытым»47.

Как и постирония, романтическая ирония основана на непрерывном взаимном отрицании идей, причем именно в нем заключается общая законченность иронии: ирония у Шлегеля – это Идея в своей законченности: «идея есть понятие, доведенное до иронии в своей законченности. Абсолютный синтез абсолютных антитез, постоянно воспроизводящее себя взаимодействие двух борющихся мыслей»48. Отсюда другое шлегелевское определение – ирония как «логическая химия»49: она представляет собой постоянные «реакции» между элементами противоположных идей – их столкновения, соединения и отталкивания.

Романтический художник всегда ироничен, потому что осознает, как его произведение уничтожает воплощаемую этим произведением идею. Эта мысль коррелирует с формулой Выготского «форма должна уничтожать содержание»50 – и все это в высшей степени характерно для постиронии.

Ближе всего к постиронии приближается «трансцендентальная буффонада» – по Шлегелю, это «настроение, оглядывающее все с высоты и бесконечно возвышающееся надо всем обусловленным, в том числе и над собственным искусством, добродетелью или гениальностью», что с внешней стороны совпадает с «мимической манерой обыкновенного хорошего итальянского буффо»51. «Трансцендентальная буффонада» Шлегеля находится по ту сторону добра и зла, представляет собой особый, иной взгляд, отстраняющий любое прямое сообщение. Этот вид иронии, однако, был замечен Шлегелем в театре буффа, а значит – является отсветом иронии в площадной культуре – отдельного, внеположного романтизму явления.

Наконец, иронический взгляд, по Шлегелю, «обнаруживает, что мир состоит из вещей, в которых неведомым образом соединены полные противоположности („абсолютный синтез абсолютных антитез“)»52. В этом пункте романтическая ирония совпадает с постиронией, и совпала бы полностью – если бы не огромная смысловая пропасть, отделяющая романтизм от метамодерна.

Романтическая ирония – в отличие от постиронии – по своей природе элитарна. Алхимический танец категорий прекрасного и гротескового непонятен тем, чье мышление не способно к включению в себя противоположностей и кого Шлегель называет «гармоническими пошляками». Вообще борьба с обывательским представлением о прекрасном – сквозной сюжет романтизма: финальный номер программного музыкального манифеста Роберта Шумана Карнавал (1835) называется Марш давидсбюндлеров против филистимлян, и это подлинно воинственный жест. Романтизм – это непрерывная война между обывательским и художественным, и граница между этими мирами проходит как раз по линии иронии.

Творит иронию гений, и его творчество предельно иррационально: «…поэт воистину творит в беспамятстве… Художник превратился в бессознательное орудие, в бессознательную принадлежность высшей силы» (Новалис53). Поэтому ирония Шлегеля – территория непонятного: в статье О непонимании (1800) он пишет, что ирония недоступна для разумного ее осмысления – она вся состоит из «парадоксов, противоречий и апорий»54. По Биченко, романтическую иронию «можно понять только как бытование дискурса, проявляющего себя через непонимание. Поэтическое поведение полностью располагается в области смысловой пустоты»55.

Корень отличия романтической иронии от постиронии – способ «драпировки» истины. Романтики предлагают рядить ее во все время новые и сложные одежды, чтобы она не утратила свой блеск: «все высшие истины любого рода тривиальны, поэтому нет ничего необходимее, как постоянно давать им новое и как можно более парадоксальное выражение, чтобы не забывать, что они все еще налицо и что их, собственно, никогда до конца не высказывают»56 (Шлегель). Стратегия постиронии противоположна: в своей форме постирония стремится уйти от «новизны» и «парадоксальности» в примитивность и внешнюю (на самом деле иллюзорную) простоту, в своем (условном) «содержании» постирония не имеет в виду какую-либо конкретную истину (по Шлегелю, высшую и потому тривиальную).

Цель романтической иронии – не высмеять истину, а обрести ее через игровое отрицание. Главное, истинное, субстанциональное может быть показано не напрямую, а только через систему масок, бесконечную травестию. Постирония в этом смысле не противоречит романтической иронии, а являет собой ее новый виток: для искушенного романтической иронией сознания явно утверждаемое никак не может восприниматься per se.

Ирония для романтиков становится единственным способом высказаться о непостижимом и недостижимом, потому что она запутывает, маскирует смысл – эта идея отдаленно напоминает апофатическую теологию, которая призывает определять Бога через то, чем он не является. Постирония, если проводить такую же параллель, призывает называть Бога Богом и именно этим прямым называнием – скрывать его, подобно тому как имитация фасада на строительных лесах скрывает настоящий фасад в большей степени, чем его бы скрыли просто строительные леса.


И романтическая ирония, и постирония:

– порождают эйфорическое переживание (хотя романтическая ирония при этом уничтожительна и вызвана трагической раздвоенностью идеала и реальности)

– включают в себя одновременно два противоположных смысловых полюса

– фундаментальны по своей природе.


Найденные Шлегелем определения – логическая химия и трансцендентальная буффонада – отражают и постиронический процесс: выход в трансцендентное через химическое соединение противоположностей.


При этом:



экзистенциальная ирония Кьеркегора

В своем посвященном иронии трактате первый европейский экзистенциалист Сёрен Кьеркегор57 обсуждает романтическую и гегелевскую трактовки иронии, до конца не принимая ни ту, ни другую. Кьеркегоровская ирония экзистенциальна: в отличие от романтической иронии, объясняющей природу художественного творчества, она представляет собой мост между реальностью, переживаемой здесь и сейчас, и трансцендентным, то есть некий общий знаменатель для индивидуума и Абсолюта. Если субъект романтической иронии – гений, творец, художник, то субъекты иронии Кьеркегора – единичные личности-пассионарии, своеобразные трикстеры исторического процесса. Место действия романтической иронии – искусство, место действия экзистенциальной иронии – история.

Ирония Кьеркегора, хотя и действует в истории, а не в искусстве, сходна с зольгеровским уничтожающим костром: «Ирония – это божественное безумие, буйствующее, как Тамерлан, и не оставляющее камня на камне»58. В ней есть и ощущение пустоты, свойственное романтической иронии: «ирония – бесконечно легкая игра с ничто, которое не страшится этой игры и то и дело высовывает голову»59.

Кьеркегор выделяет два типа иронии: метафизическую и сдержанную. Метафизическая ирония – это отрицание всей действительности, сдержанная – только «отжившей» ее части.

На метафизическую иронию способен только Бог, на сдержанную – человек, но не любой и не всегда: только в переломные моменты истории – ироник появляется тогда, когда одна парадигма уже себя исчерпала, а другая только начинает зарождаться. Ироник встает между этими парадигмами, он внеположен исторической действительности и его ирония направлена на ту парадигму, которая потеряла свою актуальность.

По Кьеркегору, ирония в мировой истории не действует постоянно, а актуализируется в определенные исторические периоды – он называет их «ироническими формациями». Ирония нужна Мировому духу для того, чтобы развитие не останавливалось, а один тип действительности сменялся другим.

В этой расширенной трактовке иронии Кьеркегор близок к описанию существования постиронии в эпоху метамодерна: очевидно, что постирония становится не только способом эстетического высказывания, но и дискурсом эпохи в целом. Однако если представителями иронии Кьеркегора выступают особенные, выдающиеся личности («ироники»), то постиронию представляют все: она разлита в массовом сознании как общая априори понятная всем (пусть и не осознаваемая) установка.

Функция «ироника» Кьеркегора – ниспровержение старого, он бунтарь, а его существование глубоко трагично в экзистенциальном смысле. Постироник – наоборот, лишь констатирует то, что известно всем, подтверждает собой окружающее бытие, соответствует ему.

Главное в экзистенциальной иронии – субъективность, и возникает она только с появлением субъекта. Первым таким ироническим субъектом-проводником мировой иронии становится Сократ: по Кьеркегору, он был чужд всей окружающей его «субстанциональной действительности». При этом Кьеркегор описывает иронию Сократа практически как метамодерную осцилляцию: Сократ балансирует на острие одновременной серьезности и несерьезности.

Функция экзистенциальной иронии как средства сообщения близка романтической иронии: «прямой долг перед истиной – целенаправленно сдерживать ее сообщение, то есть временно умалчивать кое о чем, дабы выгоднее показать его истинность»60. Этот «долг» – долг как кьеркегоровской, так и романтической иронии, и он принципиально отличает ее от постиронии.

Постирония осознает, что «целенаправленное сдерживание» сообщения не способствует его сокрытию.

По-настоящему что-то спрятать для постироника значит положить на самое видное место. Этот акт для постиронии – то же самое сокрытие истины для подлинного ее утверждения, которое присутствовало для романтика в иронии романтической. Старобинский поясняет: «для Кьеркегора характерно глубочайшее недоверие к любым средствам прямой коммуникации. Акт сообщения словно грозит уничтожить ценность сообщаемого»61. Постирония – следующий виток этой спирали. Ироническое высказывание притворяется, что оно истинно, противоироническое – притворяется, что оно ложно; притворяется, что оно иронично.


Таким образом, и ирония Кьеркегора, и постирония:

– подразумевают осцилляцию: балансируют между серьезностью и несерьезностью

– связаны с миром в целом, а не только с искусством


ирония в русском символизме

Наследница романтической иронии, ирония русского символизма усложняет и поляризует ее. Три типа символистской иронии выделяет С. Н. Бройтман – скептическую, трагическую и мистическую62; в самом ее центре располагается черная ирония Александра Блока.

Блоковскую иронию многие исследователи с теми или иными оговорками считают романтической63; однако очевидно, что Блок усугубляет «черноту» романтической иронии, доводя ее до предела: «Блоком акцентирован крайний предел символистской иронии»64.

Блок называет иронию болезнью: она представляется ему бичом времени, разлагающей бациллой «изнурительного смеха, который начинается с дьявольски-издевательской, провокаторской улыбки, кончается – болью и кощунством»65. Он обличает своих современников (не исключая из их числа и себя): «Перед лицом проклятой иронии – все равно для них: добро и зло, ясное небо и вонючая яма, Беатриче Данте и Недотыкомка Сологуба. Все смешано, как в кабаке и мгле. Винная истина, „in vino veritas“ – явлена миру, все – едино, единое – есть мир; я пьян, ergo – захочу – „приму“ мир весь целиком, упаду на колени перед Недотыкомкой, соблазню Беатриче; барахтаясь в канаве, буду полагать, что парю в небесах; захочу – „не приму“ мира: докажу, что Беатриче и Недотыкомка одно и то же»66.

Ирония для Блока – мрачное болезненное опьянение: «пьян иронией, смехом как водкой»67. Она – измененное состояние сознания, морок, в тяжелых видениях которого стираются различия между феноменами. Во многих своих проявлениях мрачная ирония романтизма смотрится в иронию Блока, как в темное зеркало: если «черное солнце» иронической меланхолии приводило романтика к художественному откровению, то ирония-тяжелый наркотик Блока ведет человека только на дно.

Ирония у Блока заразна: «…Это как укус упыря; человек сам становится кровопийцей, у него пухнут и наливаются кровью губы, белеет лицо, отрастают клыки. Так проявляется болезнь „ирония“»68.

В поэтическом творчестве Блока ирония – часть трагифарсовой вакханалии; высунутый язык становится одной из главных ее гримас69: «Кажет колокол раздольный / Окровавленный язык»70. Главная героиня Насмешницы персонифицирует дьявольский хохот – единственный оставшийся вид смеха в потонувшем в маскараде мире.

Близкие Блоку оттенки символистской иронии возникают в экзистенциальной иронии Анненского, скептическая ирония Брюсова, критицизм Белого – все это скорее модусы позднеромантической ее трактовки. Принципиально другую сторону символистской иронии (хоть и не настолько значимую для символизма в целом) представляет собой созидающий амбивалентный «звонкий» смех Владимира Соловьева – не случайно Блок противопоставляет разъедающей иронии своего века именно его. Смех Соловьева колеблется не только между различными типами иронии, но и между противоположными смыслами, создавая почти метамодерную осцилляцию.

Символистская ирония близка постиронии

– своей сложностью, многомерностью,

– в виде мироустроительного «смеха» Владимира Соловьева – созидающим характером, метамодернистской осцилляцией.

И все же основным настроением символистской иронии следует считать иронию Блока, поэтому:


постмодернистская ирония

Ирония в постмодернизме – фундамент, на котором строится все здание постмодернистского мышления. Она тотальна и носит принципиально горизонтальный – снижающий и уравнивающий – характер. Обесценивая не только все возможные метанарраттивы, но и все когда-либо созданные конкретные тексты, она превращает «тело» произведения в бесконечную плоскость, одновременно абсолютно свободную и абсолютно тупиковую в своей скользкости и бескрайности.

Не только постмодернизм как художественное направление, но и постмодерн как состояние культуры пронизан иронией, он говорит на ее языке. Поэтому некоторые теоретики отождествляют иронию с постмодернизмом: так, по Михаилу Эпштейну, новейшая история приводит к «новой серьезности», и ирония невозможна после событий 11 сентября71 – это событие означает конец постмодернизма, то есть конец постмодернизма для Эпштейна тождествен концу иронии. Бодрийяр в эссе Ирония техники утверждает: «Ирония – единственная духовная форма современного мира, который уничтожил все остальные»72.

Постмодернист подавлен осознанием масштаба навалившегося на него культурного багажа и, по Умберто Эко, если прошлое невозможно разрушить, его нужно иронически обыграть – ирония же становится единственным козырем в этой игре, единственным лекарством от информационной травмы73.

Концепция постмодернистского ирониста была описана Ричардом Рорти74: это независимый, свободный творческий субъект, работающий со случайностью и полностью закрытый для влияния каких-либо метанарративов. Его стихия – релятивизм, сомнение в любых унаследованных, укорененных свойствах любой личности, вскрытие социальных конструктов.

Несмотря на то, что постмодернизм заявляет о своем слиянии с массовой культурой, он все-таки по своей природе элитарен. У Жиля Делёза настоящим субъектом подлинного желания – производимого только через фантазм – становятся ребенок, дикарь, ясновидящий, революционер и, как вершина этой цепочки субъектов, движимых желанием – художник. Высокоинтеллектуальным должен быть и читатель Умберто Эко – хотя писатель допускает и возможность «наивного чтения».

Точка опоры постмодернистской иронии (и здесь она соприкасается с иронией площадной) – образ потлача: праздника разрушительного жертвенного «обмена» у североамериканских индейцев. Изначально потлач был подробно описан этнографом Марселем Моссом в 1925 году75, но впоследствии он стал идефикс постмодернистских философов: процесс одновременного возвышения и низвержения, поклонения и унижения, а также уничтожения имущества – как материального, так и культурного – всегда завораживал постмодернистов. Так, потлач оказался в центре эстетики Жоржа Батая: принесение в жертву собственного имущества рифмуется у него с козлиной песнью трагедии и лежит в центре человеческой экзистенции. Название Потлач получает главный журнал леттристов, а в 90-е годы идея потлача ложится в основу многочасовых рейвов и провоцирует жесты вроде сожжения миллиона фунта стерлингов на костре группой The КLF, выступлений Арт Порно Р. Ведергаала, Мэрлина Мэнсона и Сергея Курехина. Бодрийяр пишет о специфическом наслаждении, которое возникает «…от гибели бога и его имени и вообще от того, что там, где было нечто – имя, означающее, инстанция, божество, – не остается ничего. ‹…› Нужна наивность человека западной цивилизации, чтобы думать, будто „дикари“ униженно поклоняются своим богам, как мы своему. Напротив, они всегда умели актуализировать в своих обрядах амбивалентное отношение к богам, возможно даже, что они молились им только с целью предать их смерти»76.

Итак, праздник постмодернизма – это тотальный потлач, в котором сгорают различия и всё смешивается со всем, всё уравнивается. Однако его тотальность иная, чем в площадном смехе, где ирония служит способом упорядочивания мира, примирения и уравнивания себя с ним; в постмодернизме ирония – наоборот, необходима для дистанцирования человека от мира в виде других людей и социальных конструктов, его обособления, ирония здесь – спасательный круг в море метанарративов. Площадная ирония укрепляет коллективное сознание, постмодернистская – индивидуальное.

Кризис тотальной постмодернистской иронии – одна из главных внутренних предпосылок появления метамодерна: сама его суть – превращение постмодернистской иронии в постиронию.

Постирония приходит на смену постмодернистской иронии как более сложное, составное явление, как вертикаль вместо горизонтали: постмодернистская ирония распространялась по горизонтальной поверхности, постирония осциллирует по вертикали. В метамодерне ирония постмодерна не преодолевается полностью, но остается глубоко внутри, как составная часть единого сложного высказывания метамодерна. Метамодерн устает от иронии постмодерна, но уже не может смотреть на мир без нее – поэтому ирония продолжает быть в него включена.

По Умберто Эко, ирония как «метаязыковая игра» и «высказывание в квадрате» доступна пониманию как считывающего максимум смыслов интеллектуала, так и воспринимающего все абсолютно серьезно «простака»: в этом допущении серьезности, разрешении на прямоту прочтения также видны зачатки постиронии.

И постмодернистская, и метамодернистская ирония:

– тотальны, всепроникающи, базисны для всей парадигмы

– смешивают массовое и элитарное


При этом:


площадная ирония

Ирония средневековой смеховой культуры, или, шире, ирония площади – близка постиронии своей тотальностью, массовостью и взаимоперетеканием противоположностей.

В отличие от романтической иронии, отделявшей ее субъекта от обывательского большинства, площадная ирония не отделяется от своего объекта: «этот смех направлен и на самих смеющихся. Народ не исключает себя из становящегося целого мира. Он тоже незавершен, тоже, умирая, рождается и обновляется»77. М. Бахтин обозначает «миросозерцательный и утопический характер этого праздничного смеха, его направленность на высшее»78.

Бахтин подчеркивает принципиальные отличия площадной иронии от иронии романтизма: особенно явственно они видны в сопоставлении мотивов безумия и маски: «Мотив безумия ‹…› характерен для всякого гротеска, потому что он позволяет взглянуть на мир другими глазами, не замутненными „нормальными“, то есть общепринятыми, представлениями и оценками. Но в народном гротеске безумие – веселая пародия на официальный ум, на одностороннюю серьезность официальной „правды“. Это – праздничное безумие. В романтическом же гротеске безумие приобретает мрачный трагический оттенок индивидуальной отъединенности»79. Маска в романтическом гротеске «что-то скрывает, утаивает, обманывает», приобретает мрачный оттенок, за ней «часто оказывается страшная пустота, „Ничто“», в то время как в народном гротеске «за маской всегда неисчерпаемость и многоликость жизни»80, возрождение и обновление.

В смеховой народной культуре ирония приобретает всеобъемлющий характер: через нее объясняется мир и человек в нем. «Низовой смех» – обратная сторона серьезности: изнанка догматов и ограничений, накладываемых церковью, государством, и даже самой жизнью как таковой.

«Народное тело», по Бахтину, в своем переворачивании верха и низа идентифицируется и с тем, и с другим одновременно, по сути – пребывая в вертикальной метамодернистской осцилляции.

Вертикальное осциллирование в площадном смехе конкретно и, в какой-то степени, материально: «„Верх“ и „низ“ имеют здесь абсолютное и строго топографическое значение. Верх – это небо; низ – это земля; земля же – это поглощающее начало (могила, чрево) и начало рождающее, возрождающее (материнское лоно)»81. Верх и низ порождают пары других оппозиций – рождение и смерть, поглощение и испражнение, радость и страдание, начало и конец – которые так же конкретны и так же непрерывно перетекают одна в другую – что очень близко постироническому процессу.

Зримость и конкретность этой амбивалентности ярче всего выражена в «двойном» гротескном образе тела, которое являет собой «два тела в одном: одно – рождающее и отмирающее, другое – зачинаемое, вынашиваемое, рождаемое. Это – всегда чреватое и рождающее тело или хотя бы готовое к зачатию и оплодотворению – с подчеркнутым фаллом или детородным органом. Из одного тела всегда в той или иной форме и степени выступает другое, новое тело»82.

«Смех» площадной культуры принципиально не сатиричен: он не связан с установлением «правды» на одной из сторон, а равно принимает обе. Поэтому и такого рода искусство не вызывает смеха в привычном смысле слова, его цель – смех и серьезность в одновременности, переживаемые как ритуальный процесс (игра).

«Пасхальный смех» («risus paschalis») – это не просто антитеза христианской традиции, но его необходимая антитеза, более того – составная часть. Осмеивание явлений в таких текстах, как Вечеря Киприана или Вергилий Марон грамматический подразумевает их же воспевание, так же как и игровая ненависть в площадной ругани, божбе, осмеянии – это обратный модус любви.

Анализируя соотношение церковных праздников и их смеховых двойников, атакже пародийные тексты, Бахтин показывает, что христианская культура изначально носит амбивалентную природу, и ее смеховое «дно» составляет ее не просто важную, но онтологически необходимую часть.

Тотальность и массовость площадного смеха, с одной стороны объединяет его с постиронией, с другой – отличает его от нее как раз по степени своей массовости и универсальности. Постирония, хоть и принципиально понятна всем, никогда не переходит во всеобщий карнавал. Бахтин пишет о природе карнавального смеха: «Это прежде всего праздничный смех. ‹…› Карнавальный смех, во-первых, всенароден, ‹…› смеются все, это – смех „на миру“; во-вторых, он универсален, он направлен на все и на всех (в том числе и на самих участников карнавала), весь мир представляется в своем смеховом аспекте, в своей веселой относительности; в-третьих, наконец, этот смех амбивалентен: он веселый, ликующий иодновременно – насмешливый, высмеивающий, он и отрицает и утверждает, и хоронит и возрождает»83.

Осциллирование противоположных смыслов происходит и в площадных ругательствах. Их источник – «ругательства-срамословия божества, которые были необходимым составным элементом древних смеховых культов»84, конечно, тоже принципиально амбивалентны: они одновременно направлены на снижение/умерщвление и возрождение/обновление.

Площадной смех подразумевал карнавальный отказ от любых иерархических отношений: если на официальных празднествах вертикальная иерархия власти всячески подчеркивалась, то в карнавале различия стирались. В то же время, очевидно, что одно не могло существовать без другого. Если постмодернизм по-настоящему отрицает любые метанарративы, то площадная ирония – наоборот, служит в конечном счете укреплению вертикальной иерархии.

Постоянное переворачивание в «народном теле» телесного верха и телесного низа также невозможно без ощущения этой вертикали (верх-низ), и здесь площадная ирония как нельзя ближе подходит к постиронии, которая невозможна без воскрешения метанарративов.

И площадная ирония, и постирония:

– по своей природе эйфоричны

– включают осциллирующие смыслы, верх и низ одновременно

– имеют массовый характер или могут быть поняты массами

противоирония

Постирония уже была описана в литературоведении под видом противоиронии. Неслучайно это понятие родилось в процессе анализа поэмы Венедикта Ерофеева Москва-Петушки (1970) – наполовину метамодернистского феномена.

Термин противоирония был предложен другом Ерофеева филологом Владимиром Муравьевым. Подробнее его раскрывает Михаил Эпштейн в связи с фрагментом ерофеевского текста:

Я вынул из чемоданчика всё, что имею, и всё ощупал: от бутерброда до розового крепкого за рупь тридцать семь. Ощупал – и вдруг затомился. Еще раз ощупал – и поблек… Господь, вот ты видишь, чем я обладаю. Но разве это мне нужно? Разве по этому тоскует моя душа? Вот что дали мне люди взамен того, по чему тоскует душа! А если б они мне дали того, разве нуждался бы я в этом? Смотри, Господи, вот: розовое крепкое за рупь тридцать семь…

И, весь в синих молниях, Господь мне отвечал:

– А для чего нужны стигматы святой Терезе? Они ведь ей тоже не нужны. Но они ей желанны.

– Вот-вот! – отвечал я в восторге. – Вот и мне, и мне тоже – желанно мне это, но ничуть не нужно!

«Ну, раз желанно, Веничка, так и пей», – тихо подумал я, но все еще медлил. Скажет мне Господь еще что-нибудь или не скажет?

Господь молчал.

Эпштейн описывает противоиронический процесс так: «Розовое крепкое и стигматы святой Терезы настолько неравноценны, что нельзя их сравнивать без насмешки. Но если вдуматься, над чем же это насмешка, о чем ирония? Над розовым крепким – было бы глупо. Над святой Терезой – еще глупее. Ирония вроде бы подразумевается, но она есть только тень противоиронии, ее выразительный оттенок. Противоирония так же работает с иронией, как ирония – с серьезностью, придавая ей иной смысл. Первоначальный серьезный подтекст читался так: о, святая Тереза! фу, ничтожный Веничка! Ирония перемещает акценты: у каждого есть свое розовое крепкое, у одного – розовое крепкое, у другого – стигматы. Противоирония еще раз смещает акценты: у каждого есть свои стигматы, у одного – стигматы, у другого – розовое крепкое. Нельзя сказать, что в результате противоиронии восстанавливается та же серьезность, которая предшествовала иронии. Наоборот, противоирония отказывается и от плоского серьеза, и от пошлой иронии, давая новую точку зрения – „от Бога“: что человеку ненужно, то ему и желанно; в промежутке между нужным и желанным помещаются и святость, и пьянство; величайший человек не больше этого промежутка, и ничтожнейший – не меньше его»85.

Приведенный фрагмент не случайно как будто рифмуется с блоковским уже цитированным здесь «захочу „приму“ мир весь целиком, упаду на колени перед Недотыкомкой, соблазню Беатриче». Для Блока ирония равна пьянству, Москва-Петушки – роман-опьянение, алкоголический трип, заставляющий постиронически переосмыслить втом числе и черную символистскую иронию: ничтожный Веничка – святая Тереза – Беатриче – Недотыкомка здесь не то чтобы выстраиваются в один ряд, но одинаково сверкают бесконечными переворотами своих противоречий. Блоковское «барахтаясь в канаве, буду полагать, что парю в небесах» не только в образе Мусоргского, который у Ерофеева «лежит в канаве с перепою», а мимо проходит Римский-Корсаков: «Иди умойся, и садись дописывать свою божественную оперу „Хованщина“»; – оно пронизывает собой весь роман, который может считаться первым полностью постироническим текстом в литературе.

Еще более чистый пример противоиронии (его также приводит Эпштейн) – фрагмент интервью Ерофеева издаваемому в Париже журналу Континент:

«– Ерофеев, а родная советская власть – насколько она тебя полюбила, когда твоя слава стала всемирной?

– Она решительно не обращала на меня никакого внимания. Я люблю мою власть.

– За что же ты особенно ее любишь?

– За всё.

– За то, что она тебя не трогала и не сажала в тюрьму?

– За это в особенности люблю. Я мою власть готов любить за всё…

– Отчего же у вас невзаимная любовь?

– По-моему, взаимная, сколько я мог заметить. Я надеюсь, что взаимная, иначе зачем мне жить?»86.

Такой тип политического высказывания – постиронически лишенный однозначности, но и максимально далекий от диссидентского модуса критики власти – в русскоязычной культуре образовал целую прекрасную традицию: от телепередач Сергея Курехина в 1990-е до сегодняшних политических реплик Славы КПСС.

иероглифы Введенского

Липавский ввел термин для того, чего нельзя услышать ушами, увидеть глазами, понять умом: иероглиф.

Яков Друскин. Звезда бессмыслицы

Комментарием к постиронии может послужить также концепция «иероглифов» Липавского: этот термин ученый ввел для объяснения природы текстов Александра Введенского – самого близкого к метамодерну обэриута. В поэтике Введенского иероглиф – это простейшее, но при этом предельно «вместительное» слово, которое может осциллировать противоположными смыслами: огонь, река, свеча, веселье.

Иероглиф Введенского двузначен: «он имеет собственное и несобственное значение. Собственное значение иероглифа – его определение как материального явления – физического, биологического, физиологического, психофизиологического. Его несобственное значение не может быть определено точно и однозначно, его можно передать метафорически, поэтически, иногда соединением логически несовместимых понятий, т. е. антиномией, противоречием, бессмыслицей»87. Иероглиф непосредственно ощущаемое материальное явление, которое, однако, относит к трансцендентному.

Иероглифы Введенского – просты («поздние вещи Введенского написаны как бы просто»88), сам он исповедует осознанную поэтическую бедность и эстетику «плохой рифмы», говоря, что из двух рифм, пришедших в голову, всегда выбирает самую плохую. «Плохое» у Введенского – это конечно, «новое хорошее»: лаконизм и грубость архетипа, противопоставленные утонченности интеллектуального поэтического языка. Введенский осуществляет большой парадигматический переворот: то, что звучало новым в его поэзии, для метамодерна будет звучать абсолютно естественно и в какой-то мере «классично»89.

Наконец, иероглиф архетипичен, и самыми распространенными иероглифами по Липавскому становятся «простые» слова, имеющие потенциально бесконечное поле значений: листопад, свет, вода. Эта внутренняя неизвестно, осознаваемая ли самим Введенским – мифопоэтика иероглифов в метамодерне приведет к возможности возвращения метанарративов.

Один из таких метанарративов – разговор о божественном: «Христос Воскрес – последняя надежда» (Серая тетрадь), «кругом возможно Бог», «о Боже говорит он Боже/ Прими создание Твое» (Всё). Однако такой разговор всегда оборачивается обнулением – и в этом кроется одно из главных отличий введенских иероглифов от «прямых высказываний» эпохи метамодерна. Яков Друскин отмечает: «на вопрос: признает ли Введенский постулат истинности, нельзя ответить ни да, ни нет»90. Такое обращение с метанарративами также типично для метамодерна: форма и аффект остается, а смысл и убежденность в однозначной истине уже невозможны.

Итак, с метамодернистской иронией иероглиф роднит его раздвоение, двусмыслие: «Различное в том же самом или то же самое не в том же самом»91. Причем это раздвоение не статично, а изменчиво, что напоминает описываемую теоретиками метамодерна осцилляцию: «мысль Введенского все время движется в противоположениях, причем противоположные члены оппозиции отождествляются»92. Друскин отмечает важность для Введенского слова «мерцание»: «в „Серой тетради“ эта „дробность“ и „рассыпание“ мира понимается как „мерцание мира“ „оглянись: мир мерцает (как мышь)“»93; впоследствии слово и понятие мерцание станет фундаментальным для метамодернизма.

И все же появившиеся в период модернизма иероглифы Введенского работают иначе, чем постироническое слово. Главным их отличием от «бедного» лексикона метамодерна оказывается их принципиальная внутриконтекстная алогичность. По Друскину, если для иносказания, аллегории, символа между знаком и обозначаемым – отношения подобия, призванного передать сообщение, то в иероглифе – отношения алогичного тождества, происходящего от подчеркиваемого Введенским «широкого непонимания»94.

Симптоматично, что тексты Введенского стали основой творчества группы Аукцыон, которое полностью может быть отнесено к метамодерну; а совместная работа группы Аукцыон и Владимира Мартынова вместе с ансамблем OРUS РOSТ может считаться точкой схождения ряда важнейших линий русского метамодерна: «протометамодерна» Введенского, академического метамодерна Мартынова и неакадемического метамодерна Леонида Федорова. Альбом Гроза анализирует романсовые коды русской музыки практически с той же глубиной и тщательностью, с какой это происходило в Тихих песнях Валентина Сильвестрова, и может считаться их неакадемическим аналогом (если вообще разделять академическое и неакадемическое).

При всех важных свойствах, объединяющих иероглифы Введенского с поэтикой метамодернизма – прямоте, бедности и осциллированиии смыслов – все-таки главным для обэриута была высокая бессмыслица абсурда: «горит бессмыслицы звезда – она одна без дна» – заканчивает он свой opus magnum Кругом возможно Бог. Метамодерн же утверждает – пусть и двойной, но – смысл. Разницу между метамодернизмом и постмодернизмом иллюстрирует разница между иероглифами Введенского и словесными гибридами Джеймса Джойса95: если вторые соединяют несоединимое (слова – коллажи), образуя сложночитаемое и «непереводимое даже на английский язык»96 целое, то первые соединяют не слова, а смыслы внутри слова, и остаются внешне простыми даже тогда, когда бесконечно внутренне сложны.

«новая прямота» дизайнерской иероглифики

Постирония не ограничивается жестами искусства: сегодня она распространяет себя повсюду – оттекстов популярных песен до интернет-мемов, надписей на футболках и бытовых неологизмов. Она не ограничивается также и словом, а может проявляться через визуальное и аудиальное, определять направление в моде и имидж медиа-персоны, сообщать свои особые смыслы рекламному объявлению, блогу или политической акции.

Художник – точнее, постиронист, который вступает на место художника в старом смысле – наконец-то получает возможность говорить прямо, впервые после романтизма и постмодернизма означающее может позволить себе совпадать с означаемым, даже если и это скорее «прямота», чем прямота.

Поэтому сегодня актуализируется жанр плаката, причем, опять же, плакатное измерение может обрести любой жест. Именно в точке плаката – возможно, впервые в истории – элитарное совпадает с популярным, массовое с индивидуальным, а авторское – с надличным. По сути, сегодняшний плакат просто не может не быть постироническим: любое манифестационное утверждение в XXI веке несет в себе многочисленные перевороты века XX – так же, как, шире, метамодернизм не может не включать в себя знание о постмодернизме.

В массовой культуре постирония порождает новый тип нейминга, возвращая (а точнее, пересоздавая) культуру простого архетипического слова. Подобно иероглифам Введенского, такие названия отливают сразу всеми – а в первую очередь, двумя противоположными – красками.

В русскоязычном постсоветском пространстве этот процесс чаще всего происходит с «новым старым» языком советского плаката. И это не просто новая мода, а настоящее «возвращение имен».


Фестиваль Форма на Трехгорной мануфактуре в Москве (22 июля 2018)


Принты на одежде – еще более важный акт, чем названия художественных произведений или бренды. Футболка с крупной надписью – это почти символическая татуировка на теле, непосредственная самоидентификация с явлением. На место наследующему попарту заигрыванию с брендами, а в России – на место самоуничтожающей иронии гламура и травестии его подделок в 1990-е и начале 2000-х приходит «новая прямота» иероглифики.


Футболка бренда privet, mishka, коллекция 2018 года, Россия.


С этим коррелируют и новые арт-объекты, исходящие из глубокого эстетического переживания простейших месседжей и составляющих их букв:


Саратов


Этому же принципу соответствуют букварные интернет-мемы вроде жутковатых картинок с надписями типа «Д. Добро», «Н. Надежда», «Л. Любовь».


Интернет-мем


Только на первый взгляд их посыл однозначно ироничен, на самом же деле внешнее раздвоение смысла образует лишь внешний пласт. Сама эстетика букваря, прописей, учебника по своей сути служит утверждению, скреплению, связыванию воедино. «Запомни-запиши» – мантра из школьных прописей – на самом деле работает: записывая – запоминаешь записанное, особенно записанное впервые, при начальном обучении письму остается навсегда, впаянное в сознание.

Иероглифичность самого кода школьных прописей рефлексировал еще Владимир Набоков, помещая в эпиграф романа Дар цитату из Учебника русской грамматики П. Смирновского: «Дуб – дерево. Роза – цветок. Олень – животное. Воробей – птица. Россия – наше отечество. Смерть неизбежна».

Ж. Бодрийяр показал, как поздний капитализм превращает в симулякры политическое и социальное измерения, а также идеи добра, равноправия, свободы, свободы слова и т. д. «Д. Добро» – новое утверждение в мире симулякров, провозглашение целостности в той форме, в которой она может существовать сегодня, новый большой рассказ в эпоху пост-метанарративности.

Сегодня – в ново-фольклорном «площадном» интернет-дискурсе, в новой прямоте плакатных надписей на одежде и архитектурных объектах, наконец, в бытовом юморе и, наоборот, не юморе – постирония становится основным тропом – главным способом правдивого высказывания о себе и о мире.

Конец цитирования

В эпоху метамодерна цитировать что-либо становится моветоном. Сложная система перекрестных ссылок, игры аллюзий, разглядывание текстовых палимпсестов – все это внезапно оказывается слишком мелким: присвоение чужого предстает настолько естественным, что перестает ощущаться как присвоение.

В постмодернизме цитирование не только происходило непрерывно, но было определяющим, фундаментальным свойством всего искусства. По Барту, художник-постмодернист «может лишь подражать тому, что написано прежде и само писалось не впервые; в его власти только смешивать разные виды письма, сталкивать их друг с другом, не опираясь всецело ни на один из них»97. Здесь ключевое слово – сталкивать: цитируя, постмодернист наслаждается столкновением, тем описанным еще в Монтаже Эйзенштейна98 взрывом, который образуется при соединении разнородного и значит больше, чем фрагменты по отдельности и даже их сумма.

Это столкновение различного в метамодерне работать перестает: родившись в пространстве постмодерна, метамодернист уже привык к сосуществованию всего совсем, и его не удивляет внешне разнородная – и при этом внутренне и функционально одинаковая – продукция «глобального супермаркета» культуры.

Постмодернизм творился энергией столкновения кодов: банки супа Кэмпбэлл на полотнах Энди Уорхола при соединении с пространством музея рождали ту вспышку, которая двигала искусство условно «вперед». Борис Гройс описывает это как процесс проникновения «профанного» в «сакральное» или «бытового» в «музейное»99. Метамодернист не только привык к созерцанию Уорхола в музее (даже если он никогда в нем не был), но к соединению всего в своем собственном телефоне: потому он совсем иначе относится к принципу соединения материалов. И это касается не только массового и элитарного, но и шире – своего и чужого.

Постмодерн осознал любой текст как чужой – и именно это становится в искусстве постмодернизма главным поводом для разговора. В метамодерне знание о любом тексте как о чужом сохраняется, но как бы перестает быть проблемой. Постмодернистский тип цитирования больше неактуален еще и потому, что он в экстериоризованном виде теперь существует в Интернете. Любой текст сегодня оказывается в буквальном смысле окутанным «облаком смыслов» – системой интерактивных ссылок, которая одновременно иллюстрирует, заменяет и аннулирует наше собственное ассоциативное мышление. Лев Манович пишет об этом эффекте: «Принцип гиперссылок, создающий основу для интерактивных медиа, воплощает процесс ассоциаций, нередко рассматриваемый в качестве одной из важнейших составляющих человеческого мышления. Такие когнитивные процессы, как рефлексия, процесс принятия решений, припоминание и ассоциация, почти что приравниваются к следованию по ссылкам, веб-серфингу, выбору картинки. Раньше, разглядывая изображение, мы соотносили его с собственным ассоциативным рядом. Сейчас интерактивные компьютерные медиа сразу предлагают кликнуть на изображение, а потом так же перейти к следующему. Раньше, читая рассказ или стихотворение, мы соотносили его с другими прочитанными строками, собственными воспоминаниями. Сейчас медиа позволяют кликать на гиперссылки, упакованные в строки и слова, чтобы оказаться в пределах другого предложения или текста. В общем, пользователю предлагается следовать заранее запрограммированным и уже кем-то представленным ассоциациям»100.

Интернетные гиперссылки (существующие в компьютерной реальности) пришли на смену интеллектуальным отсылкам (существующим в голове реципиента) так же, как метамодерные «цитаты» пришли на смену постмодерным. «Пользователь» метамодернистского искусства уже не должен проходить дорогой своей ассоциации до конца: она экстериоризована, она уже есть сама по себе, ее не нужно «оживлять» собственным мышлением.

По вновь обретенной метамодернизмом формуле «мой конец – мое начало», цитирование, заканчиваясь, начинается снова. Но метамодерн цитирует не автора, а стиль, не конкретный текст, а язык эпохи. От непрерывного цитирования конкретных текстов метамодерн возвращается к архетипичным формулам – в самых разных видах, обращение к конкретному тексту заменяется обращением к целому виду текстов.

Описывая работу цитаты в постмодернизме, Умберто Эко приводит простую метафору: «Постмодернистская позиция напоминает мне положение человека, влюбленного в очень образованную женщину. Он понимает, что не может сказать ей „люблю тебя безумно“, потому что понимает, что она понимает (а она понимает, что он понимает), что подобные фразы – прерогатива Лиалы (псевдоним итальянской писательницы Лианы Негретти ‹…› популярной в 30-40-е годы). Однако выход есть. Он должен сказать: „По выражению Лиалы – люблю тебя безумно“.

При этом он избегает деланной простоты и прямо показывает ей, что не имеет возможности говорить по-простому; и тем не менее он доводит до ее сведения то, что собирался довести, – то есть что он любит ее, но что его любовь живет в эпоху утраченной простоты. Если женщина готова играть вту же игру, она поймет, что объяснение в любви осталось объяснением в любви. Ни одному из собеседников простота не дается, оба выдерживают натиск прошлого, натиск всего до-них-сказанного, от которого уже никуда не денешься, оба сознательно и охотно вступают в игру иронии… И все-таки им удалось еще раз поговорить о любви»101.

Метамодерн размыкает эти стыдливые кавычки, он стыдится уже самого этого трусливого интеллектуального стыда прямоты, более того: он обнажает псевдоинтеллектуальную природу этого стыда. Кавычки – как в прямом, так и в переносном смысле – становятся не нужны, и они улетают в небо как птицы, оставляя высказывание обнаженным в своей прямоте и в своей вторичности.

Но и в своей первичности: размыкая кавычки, субъект метамодерна по-настоящему присваивает себе слово – он, подобно новому Адаму, раздает (возвращает?) имена всем понятиям и вещам, он не боится говорить – так, как если бы он снова оказался один на Земле, он весь-в эйфории первоговорения.

реабилитация метанарратива

Постмодернизм был завязан на критике метанарративов. Само явление, стоящее за термином «метанарратив», активно обсуждалось философами и раньше, но в контексте постмодернизма и метамодернистского поворота важна работа этого термина в программной для постмодернизма книге – Состояние постмодерна (1979) Лиотара.

Метанарративы («большие повествования») – это объяснительные тексты, тексты, объясняющие мир как историю. Метанарративом, например, является способ рассказа о великом прошлом страны в учебнике по истории, шире – вообще принятый в любом сообществе способ говорить о чем-либо, включающий в себя скрытые и явные оценки событий, систему их наименований, в широком смысле – идеологию. Можно говорить о метанарративе христианства, новоепропейского рационализма, Просвещения. «Большие рассказы» присутствуют и в структурализме, герменевтике, антропологии, диалектике, а также в любых разговорах о справедливости, истине, свободе.

Метанарратив (а также производные от него близкие по значению термины большой нарратив, метаповествование, метаистория, метарассказ, метадискурс) для Лиотара становится краеугольным камнем в определении состояния постмодерна, потому что главное в постмодерне – отказ от метанарративов: «мы считаем „постмодерном“ недоверие в отношении метарассказов»102. Лиотар пишет: «сегодня мы являемся свидетелями раздробления, расщепления „великих историй“ и появления множества более простых, мелких, локальных „историй-рассказов“»103.

Любопытно, что уже Джеймисон104 в 1984 критикует Лиотара (а также А. Оливу) за тавтологичность их критики метанарративов, ведущей в своего рода гёделевский тупик: «…трактовка тех важных вещей, что связаны с метанарративами, сама изложена в нарративной форме»105. Однако очевидно, что все искусство постмодернизма базировалось именно на ощущении отсутствия метанарративов, рифмующегося с «нетостью Бога» Хайдеггера.

Метамодерн реабилитирует метанарративы, постиронически переворачивая их: метанарратив – лучший (а может быть, и единственно возможный) материал для постиронического двойного поворота.

Метамодерн работает со сверхсмыслами, с архетипическими структурами, с кодами культуры. Постмодернист цитирует конкретного автора, метамодернист – стиль целой эпохи: он питается невероятной, недостижимой для конкретного автора энергией сверхкода.

В основе модернизма лежала революционность: стремление увидеть за поверхностной реальностью кодов и знаковых систем какую-то первозданную истину, сияющую в своей безусловности. Такой истиной предстает либидо у Фрейда, поток сознания у Джойса106, материя у Маркса, творчество у Бергсона, экзистенция у экзистенциалистов, бессознательное письмо у сюрреалистов, самовитое слово у Хлебникова: хтоническое начало прорывается сквозь условность и предстает во всей своей полноте. Постмодернизм восстает против этой чистой реальности, отрицая саму возможность некой последней истины или абсолютного начала. Метамодерну уже не нужна ни революция абсолютного начала, ни ниспровержение самой его идеи.

Конец цитирования приводит к реабилитации метанарративов, которые снова начинают активно использоваться художниками и даже больше – оказываться в самом основании их искусства.

В одних случаях это приводит к проявлению национального кода: постмодернизм как искусство эпохи глобализации его либо стирал, либо уравнивал в правах с другими национальными кодами; метамодернизм же ищет в национальном ту самую сверхидею, сверхэнергию, заставляет его звучать не как один из продуктов на полке «глобального супермаркета», а как единственно возможный способ метавысказывания.

В других случаях это проявляется в воспроизведении мифологической решетки – не просто обращению к мифологическим сюжетам (актуализировавшимся уже в модернизме), которое сопровождает всю историю искусств, но воспроизведению самой логики мифа – в том смысле, в котором Ханс-Тис Леман называет театр Роберта Уилсона «неомифичным»107.

Миф актуализировался уже в эпоху модернизма: он был той самой вертикалью, прорывающейся через поверхность, взрывающей подлинностью – не случайно он ложится в основу фрейдовских и юнговских концепций и многократно интерпретируется всеми видами искусства. Уже тогда само обращение к особому измерению мифа радикально меняло структуру времени в искусстве: «Миф – это не история, которую читают слева направа и от начала до конца, но скорее нечто, постоянно удерживаемое целиком перед внутренним взором. Возможно, именно это имела в виду Гертруда Стайн, когда говорила, что отныне пьеса становится пейзажем», – пишет Торнтон Уайлдер108. Однако этот процесс был замедлен уравнивающим всё постмодернизмом: в постмодернизме миф продолжает существовать как еще один потерявший онтологическое основание метанарратив, который уравнивается с тысячами других. Метамодерн, переворачивая постмодернизм, снова постиронически доходит до мифа – и он начинает определять саму природу искусства.

Наконец, в метамодернизме снова появляется место для религиозного начала. Постмодернизм исходил из условного атеизма или игровой веры во всё сразу: это хорошо заметно, например, в музыке Лучано Берио и Карлхайнца Штокхаузена, цитировавших коды и формулы разных религий. Метамодернизм с его новой прямотой высказывания возвращает возможность и «новой веры», поданной, впрочем, в том же осциллирующем ключе. В музыке появляется ряд композиторов, исследующих и пересоздающих религиозный код. Таков, в частности, «сакральный минимализм» Арво Пярта. В музыке вместо веры может выступать также любой другой парадигматический метанарратив – фольклор, архаика, или даже стихия русского классического романса. В Ночи в Галиции Мартынова в роли этого метанарратива выступает русский фольклор, одновременно архаизированный и приближенный к эстетике русского футуризма109.

Метамодерн построен на знании о множественности истин, и одновременно на тоске по самому ощущению истины, поэтому его главная цель – пересоздание мифа: «метанарратив метамодернизма можно описать как современный миф творения. Метамодернисты осведомлены о постмодернистской идее того, что знание передается только через повествование. Метамодернизм озабочен созданием значимого мифа творения нашего времени (мысль излагается в мифической форме, ее не следует воспринимать как абсолютную правду). Метамодернисты стремятся к самому целостному из присутствующих в данный период времени нарративов, изучая одновременно значительные и незначительные явления, совмещая модернистскую grande histoire с антинарративом и petite histoire постмодернизма»110.

Конечно, и в постмодернистском искусстве встречалось цитирование стиля. Но постмодернист чаще всего соединяет это цитирование с иностилевыми фрагментами (в музыке – как по горизонтали, так и по вертикали), а метамодернист непрерывно цитирует стиль, и этот стиль неизменен на протяжении всего произведения.

Тоска по метанарративу была заметна уже у постмодернистских «скрипторов» Владимира Сорокина и Виктора Пелевина: главным героем одного из романов Сорокина становятся не столько клоны писателей, сколько вырабатываемое ими «голубое сало» – метафора искусства как такового в его сокрушительной действенной силе. Попытка возврата метанарративов – большого советского высказывания с одной стороны и эпического фольклорного текста с другой – определяет все творчество Дмитрия Пригова, которое, однако, может быть определено как постмодернистский по своей природе соц-арт.

Метамодерн, наконец, возвращает большое повествование, возвращает его без стеснительности и стыда, в его прямоте и (не-)однозначности, в его мерцании смыслов.

Разница между постмодернистским цитированием и метамодернистским «концом цитирования» становится особенно зримой при сравнении двух «музык»: Recital I (1972) Лучано Берио и Тихих песен (1975) Валентина Сильвестрова. Берио соединяет 44 цитаты из самых разных произведений – среди них Жалоба Нимфы Монтеверди, Королева фей Пёрселла, Песни на слова Матильды Везендонк Вагнера, Кошачьи колыбельные Стравинского и так далее вплоть до автоцитат из самого Берио111. Сильвестров ничего не цитирует, но подсоединяется к самой природе романтической Lied и русского романса одновременно. Берио наслаждается калейдоскопической сменой конкретных «музык», Сильвестров уже не ощущает музыку прошлого как калейдоскоп, для него это – река, потоку которой можно просто отдаться, дорога, по которой можно просто идти.

1.Тернер Л. Метамодернизм: краткое введение. http://www.metamodernism.com/2015/01/12/metamodernism-a-brief-introduction/ (дата обращения – 21.05.2019).
2.http://www.metamodernism.org (дата обращения: 28.02.2019). Такую же роль коллективного бессознательного, формирующего идеи, играют группы ВКонтакте, посвященные метамодерну, куда может предложить новость любой человек.
3.http://metamodernizm.ru/metamodernism-in-architecture/ (дата обращения – 21.05.2019).
4.Гребенюк А. А. Метамодернизм в психологии, или Уход от игры в жизнь к ее перформатизму // WORLD SCIENCE: PROBLEMS AND INNOVAТION. Сборник статей VI Международной научно-практической конференции. В 2 ч. Ч.1.-Пенза: МНЦС «Наука и Просвещение». 2016.С.313–317; Гребенюк А. А. Теоретико-методологические основы метамодернистской психологии // Фундаментальные и прикладные научные исследования: актуальные вопросы, достижения и инновации: сборник статей III Международной научно-практической конференции / Под общ. ред. Г. Ю. Гуляева. – Пенза: МНЦС «Наука и Просвещение». 2017. – С. 189–195; http://metamodernizm.ru/metamodernism-psychology/ (дата обращения – 06.06.2018).
5.Например, в связи с жанром соларпанк: возникший в 2012 году жанр соларпанк – названный так в противоположность киберпанку – более близок к утопии: в нем все переходят на солнечную энергию. https://knife.media/solarpunk/ (дата обращения – 15.05.2019).
6.О метамодерне пишут Йоэль Регев, Александр Павлов, Александр Гребенюк, Никита Сюндюков, Валерий Горюнов, с проблематикой метамодерна соприкасается ряд исследований Михаила Эпштейна, в частности: Эпштейн М. Debut de siecle, или От постк прото-. Манифест нового века. / Знамя, № 5, 2001. С. 180–198.
7.То же и с парой постмодерн/постмодернизм.
8.Альтермодерн – противоположный постмодерну – провозгласил в 2009 году французский критик и куратор Николя Буррио: в центре его теории – идея культурных кочевников. Bourriaud N. Altermodern // Supplating the Postmodern. An Anthology of Writings on the Arts and Culture of the Early 21st Century / Rudrum D., Stavris N. (eds.). New York – London – New Delhi – Sydney: Bloomsberry Academic. P. 219–230.
9.Термин гиперсовременность предложил в 2004 году французский философ Жиль Липовецкий: для нее характерны «культ потребления, гипериндивидуализм, а также интенсивность культурных изменений» (см: Павлов А. Странная жизнь постмодернизма / Джеймисон Ф. Постмодернизм, или Культурная логика позднего капитализма / [пер. с англ. Д. Кралечкина; под науч. ред. А. Олейникова]. – М.: Изд-во Института Гайдара, 2019. С. 43). Lipovetsky G. Тime Against Тime, or The Hypermodern Society // Supplanting the Postmodern. An Anthology of Writings on the Arts and Culture of the Early 21st Century / Rudrum D., Stavris N. (eds.). New York – London – New Delhi – Sydney: Bloomsberry Academic. P. 191–208.
10.Павлов А. Странная жизнь постмодернизма / Джеймисон Ф. Постмодернизм, или Культурная логика позднего капитализма / пер. с англ. Д. Кралечкина; под науч. ред. А. Олейникова. – М.: Изд-во Института Гайдара, 2019. С. 43.
11.Eshelman R. Performatism, or the End of Postmodernism. Aurora (CO): Davies Group, 2008.
12.Fisher М. Capitalist Realism: Is There no Alternative? Winchester, UK: Zero books, 2009. Фишер размышляет о том, как поздний капитализм – как черная дыра – перерабатывает в товар любое политическое и эстетическое движение, в том числе и контркапиталистическое.
13.Кirby А. Digimodernism. How New Тechnologies Dismantle the Postmodern and Reconfigure Our Culture. New York – London: Continuum, 2009.
14.Мoraru С. Cosmodernism: American Narrative, Late Globalization, and the New Cul tural Imaginary. Ann Arbor, University of Michigan Press, 2011. Концепция Морару основывается главным образом на американской литературе последних десятилетий. Выбор термина космодернизм, соединяющего космос и модернизм, не случаен: «для Морару важно выстроить смысловой ряд между греческим миром обитаемой ойкумены как нормативным прообразом современности в противоположность поверхностной синонимичности глобализации, омирщвления и отчуждения» (Афанасов Н. Б., Павлов А. Б. Образы современности в XXI веке: космодернизм / Знание. Понимание. Умение. № 2, 2019. С. 47). Через четыре года Морару пришел к термину «планетаризм»: Мoraru С. Reading for the Planet: Тoward a Geomethodology. Ann Arbor, MI, Michigan University Press, 2015.
15.Samuels R. New Media, Culturel Studies, and Critical Theory after Postmodernism. New York: Palgrave Macmillan, 2009.
16.Nealon J. Т. Post-postmodernism, or, Thelogic of just-in-timecapitalism. Stanford, Stanford University Press, 2012.
17.Эпштейн М. Постмодерн в русской литературе. – Учебное пособие для вузов. – М.: Высшая школа, 2005.
18.При первом взгляде логичнее пользоваться термином «метамодернизм», при втором – «метамодерн». В этой книге я буду пользоваться термином «метамодерн», осознавая, что время для терминологических разграничений «метамодерна» и «метамодернизма» еще не пришло.
19.Шваб К. Четвертая промышленная революция: перевод с английского. – Москва: Издательство «Э», 2017. 208 с.
20.Маклюэн Г. М. Понимание медиа: внешние расширения человека. 4-е изд. / [пер. с англ. В. Николаева; закл. ст. М. Вавилова]. – М.: Кучково поле, 2017. С. 168.
21.Гройс Б. О новом. Опыт экономики культуры / [пер. с нем. Т. Зборовской]. – М.: Ад маргинем пресс, 2015.
22.Ханзи. Вы не метамодернист, пока не поймете это. Часть 2. Протосинтез / [пер. В. Сербинской]; http://metamodernizm.ru/you-are-notmetamodern-part-2/ (дата обращения: 23.05.2019).
23.«Мантра метамодернизма звучит так: за деконструкцией должна следовать реконструкция. Это следует рассматривать как реакцию на желание постмодернизма все разрушать. Но метамодернизм не то же самое что модернизм. Грандиозный план модернизма основывался на вере, что при наличии времени, рациональности и объективного вдумчивого анализа, наука откроет секреты бытия. Метамодернисты осознают, что создание нового метанарратива мира это задача, которую не завершить, и только протосинтез – единственная осуществимая цель». Ханзи. Мировоззренческая задача метамодерна: протосинтез / [пер. В. Сербинской]; http://metamodernizm.ru/you-are-not-metamodernpart-2/ (дата обращения: 9.04.2019).
24.Историю рассказал Леман: Леман Х-Т. Постдраматический театр. ABCdesign, 2013. C. 44.
25.Павлов А. Странная жизнь постмодернизма / Джеймисон Ф. Постмодернизм, или Культурная логика позднего капитализма / [пер. с англ. Д. Кралечкина; под науч. ред. А. Олейникова]. – М.: Изд-во Института Гайдара, 2019. С. 7.
26.Ассман А. Распалась связь времен. Взлет и падение темпорального режима Модерна. – М.: НЛО, 2017. Об этом см.: Павлов А. Странная жизнь постмодернизма / Джеймисон Ф. Постмодернизм, или культурная логика позднего капитализма / [пер. с англ. Д. Кралечкина; под науч. ред. А. Олейникова]. – М.: Изд-во Института Гайдара, 2019. С. 9.
27.Павлов А. Странная жизнь постмодернизма / Джеймисон Ф. Постмодернизм, или культурная логика позднего капитализма / [пер. с англ. Д. Кралечкина; под науч. ред. А. Олейникова]. – М.: Изд-во Института Гайдара, 2019. С. 10.
28.Jenks С. The Language of Postmodern Architecture. L., 1977.
29.Lyotard J.-F. Le Postmodern explique aux enfants. Correspondance 1982–1985. Paris, 1986.
30.Зенкин С. Жан Бодрийяр: время симулякров. 5-е изд. / Бодрийяр Ж. Символический обмен и смерть. – М.: Добросвет, Издательство «КДУ», 2019. С. 6.
31.Павлов А. Странная жизнь постмодернизма / Джеймисон Ф. Постмодернизм, или Культурная логика позднего капитализма / [пер. с англ. Д. Кралечкина; под науч. ред. А. Олейникова]. – М.: Изд-во Института Гайдара, 2019. С. 41. Павлов здесь ссылается на таких авторов, как З. Бауман, К. Тестер, Л. Хатчеон, И. Хассан Ф Джеймисон.
32.Джеймисон Ф. Постмодернизм, или культурная логика позднего капитализма / [пер. с англ. Д. Кралечкина; под науч. ред. А. Олейникова]. – М.: Изд-во Института Гайдара, 2019. С. 65.
33.Леман Х-Т. Постдраматический театр. – ABCdesign, 2013. С. 42.
34.Джеймисон о постмодернизме.
35.Эко У. Постмодернизм, ирония, занимательность. https://studfiles.net/preview/5596457/page:119/ (дата обращения: 20.06.2019)
36.https://www.youtube.com/watch?v=dyXu5sOJSxg (дата обращения – 19.05.2019).
37.Кирюхин Ю. Ирония как предмет эстетического осмысления (история разработки понятия). – Вестник МГУКИ, № 2 (40), 2011. С. 88.
38.Лосев А. История античной эстетики. Итоги тысячелетнего развития. – М.: АСТ, 2000. С. 272.
39.Сам Сократ никогда не употреблял по отношению к себе слово «ирония», не описывал свой метод как иронический. Об иронии Сократа стали говорить его ученики, последователи и оппоненты. Так, в «Пире» Платона Алкивиад высоко оценивает иронию Сократа.
40.Бахтин М. Вопросы литературы и эстетики. – М.: Худож. лит., 1975. С. 468.
41.Зольгер К. В. Ф. Эрвин. Четыре диалога о прекрасном и об искусстве. – М.: 1978. С. 381.
42.Теорию романтической иронии разрабатывали главным образом йенские романтики. Целые теории иронии создали Фридрих Шлегель (с философской точки зрения) и Карл Зольгер (с эстетической), также к ней обращались Август Шлегель в лекциях по теории литературы, Новалис и Людвиг Тик, в предисловии к своему роману Вильям Ловель (1828) давший определение и развернутый анализ иронии. Концепт иронии Шлегеля наиболее полно изложен в его учении о творчестве (Атенейские фрагменты), выстроенном на основе субъективного идеализма Фихте; Зольгер представил свою трактовку иронии в сочинении Эрвин. Четыре диалога о прекрасном в искусстве (1815).
43.Старобинский Ж. Чернила меланхолии / [пер. с фр., общая ред. и предисл. С. Н. Зенкина]. – М.: НЛО, 2016. С. 367.
44.Шлегель Ф. Эстетика. Философия. Критика: в 2 т. – М.: Искусство. Т. 1. С. 283.
45.Зольгер К. В. Ф. Эрвин. Четыре диалога о прекрасном и об искусстве. – М.: 1978. С. 381.
46.«Гегель всегда говорит об иронии как о чудовище» (Кьеркегор); действительно, Гегель постоянно критикует романтическую иронию из-за ее предельной субъективности, из-за «концентрации на „я“ в себе, для которого распались все узы и которое может жить лишь в блаженном состоянии наслаждения собою» (Гегель Г. В. Ф. Соч.: в 14 т. Т. 12. – М.; Л.: Соцэкгиз, 1938. С. 70.), а также из-за проявления бессмысленной свободы и негативизма. Именно это окрасило романтическую иронию в восприятии последующих мыслителей в отрицательные тона. У самого Гегеля ирония «находится на службе у абсолютного духа» (Гайденко П. П. Трагедия эстетизма. – М.: Искусство, 1970. С. 72.), работает на диалектику исторического процесса.
47.Шлегель Ф. Эстетика. Философия. Критика: в 2 т. Т. 1. – М.: Искусство. С. 286.
48.Шлегель Ф. Фрагменты / [пер. Т. Сильмана, И. Колубовского] // Литературная теория немецкого романтизма / [под ред. Н. Я. Берковского]. – Л., 1934. С. 174.
49.Биченко С. Г. Романтическая ирония в философии. Энциклопедия гуманитарных наук. Вып. 2. 2012. С. 320.
50.Выготский Л. Психология искусства. – М.: РИПОЛ-классик, 2017.
51.Шлегель Ф. Эстетика. Философия. Критика. Т. 1. – М.: Искусство, 1983. С. 282–283.
52.Биченко С. Г. Романтическая ирония в философии. Энциклопедия гуманитарных наук. Вып. 2. 2012. С. 320.
53.Литературная теория немецкого романтизма. М., 1936. С. 122–123. Цит. по: Шестаков В. П. Очерки по истории эстетики. От Сократа до Гегеля. – М.: Мысль, 1979. С. 308.
54.Биченко С. Г. Романтическая ирония в философии. Энциклопедия гуманитарных наук. Вып. 2. 2012. С. 320.
55.Там же. С. 320.
56.Берковский Н. Я. Романтизм в Германии. – Л: Худ. лит., 1973. С. 31.
57.Иронии посвящена магистерская диссертация Кьеркегора Понятие иронии, рассмотренное с постоянным обращением к Сократу (1841). Киркегор С. О понятии иронии [фрагменты] / [пер. А. Коськовой и С. Коськова]. – ЛОГОС. Философско-литературный журнал. № 4. – М., 1993. С. 176–198.
58.Киркегор С. О понятии иронии [фрагменты] / [пер. А. Коськовой и С. Коськова].-ЛОГОС. Философско-литературный журнал.№ 4.-М.,1993.
59.Там же.
60.Старобинский Ж. Чернила меланхолии. – М.: Новое литературное обозрение, 2016. С. 382.
61.Там же. С. 383.
62.Бройтман С. Н. Ирония // Дискурс. № 8–9. М. 2000. С. 238–242.
63.Например, Минц З. Г. Поэтика Александра Блока. – СПб: Искусство СПб, 1999.
64.Бройтман С. Н. Ирония // Дискурс. № 8–9. М. 2000. С. 238–242.
65.Блок А. Ирония. / Блок А. Собр. соч. в 8-и томах. Т. 5. – М.-Л.: ГИХЛ, 1962. С. 345.
66.Там же. С. 346.
67.Там же. С. 346.
68.Там же. С. 346.
69.Иванова И. Н. Символистская ирония в позднем творчестве А. А. Блока. Вестник Ставропольского государственного университета, 45/ 2006. С. 124.
70.Финал стихотворения «Город в красные пределы…».
71.11 сентября 2001 года – поворотный момент для ряда теоретиков постмодернизма и постпостмодернистских концепций. Так, по Филипу Уэгнеру, эта дата обозначила новый мировой порядок, см.: Wegner Р. E. Life between Two Deaths, 1989–2001: U. S. Culture in the Long Nineties. Durham, Duke University Press: 2009.
72.Бодрийяр Ж. Совершенное преступление. Заговор искусства [пер. с фр. А. Качалова]. – М.: РИПОЛ классик, 2019. С. 119.
73.Эко манифестирует положения постмодернизма в «Заметках на полях романа „Имя розы“». Этот роман, изданный в 1981 году, сам стал чистым образцом постмодернистской литературы, поэтому все описываемые Эко положения одновременно описывают его собственную эстетику.
74.Rorty R. Contingece, Irony and Solidarity. Camb., Mass., 1989.
75.Мauss М. Essai sur le don. Forme et raison de l'echange dans les societes archaYques (L'Annee sociologique, 1925).
76.Бодрийяр Ж. Символический обмен и смерть. 5-е изд. / [пер. с фр. С. Н. Зенкина]. – М.: Добросвет, «Издательство КДУ», 2019. С. 344–345.
77.Бахтин М. М. Творчество Франсуа Рабле и народная культура Средневековья и Ренессанса. – М.: Эксмо, 2015. С. 21.
78.Там же. С. 22.
79.Там же. С. 58.
80.Там же. С. 59.
81.Там же. С. 34.
82.Там же. С. 41.
83.Там же. С. 21.
84.Там же. С. 28.
85.Эпштейн М. Постмодерн в русской литературе. Учебное пособие для вузов. – М.: Высшая школа, 2005. С. 422–423.
86.Несколько монологов о Венедикте Ерофееве. Журнал «Театр», № 9, 1991. С. 95. Цит. по Эпштейн М. Постмодерн в русской литературе. Учебное пособие для вузов. – М.: Высшая школа, 2005. С. 423.
87.Друскин Я. С. С. Звезда бессмыслицы. В 2 т. Т. 1 // «…Сборище друзей, оставленных судьбою». А. Введенский, Л. Липавский, Я. Друскин, Д. Хармс, Н. Олейников: «чинари» в текстах, документах и исследованиях / [сост. В. Н. Сажин]. – М.: 1998. С. 551.
88.Герасимова А. Об Александре Введенском / Всё. – М.: ОГИ, 2011. С.23
89.Леонид Федоров в многочисленных песнях на тексты Введенского трактует их как простой текст, часто сопровождая куплетной формой (Галушка, Элегия).
90.Друскин Я. Коммуникативность в стихах и прозе Александра Введенского. Всё. – М.: ОГИ, 2011. С. 366.
91.Друскин Я. С. Звезда бессмыслицы. В 2 т. Т. 1 // «…Сборище друзей, оставленных судьбою». А. Введенский, Л. Липавский, Я. Друскин, Д. Хармс, Н. Олейников: «чинари» в текстах, документах и исследованиях / [сост. В. Н. Сажин]. – М., 1998. С. 551.
92.Друскин Я. Коммуникативность в стихах и прозе Александра Введенского. Всё. – М.: ОГИ, 2011. С. 378.
93.Там же. С. 379.
94.Герасимова А. Об Александре Введенском / Всё. – М.: ОГИ, 2011. С. 20.
95.Словесные гибриды Джойс использовал главным образом в своем последнем романе Поминки по Финнегану, каждое слово которого представляет собой соединение из двух и более слов или корней, иногда взятых из разным языков (например, riverrun – «рекобег»). Также, как иероглифы Введенского не принадлежат метамодерну, а предшествуют ему, так и словесные гибриды Джойса – как и в целом его романы не принадлежат постмодерну, а предшествуют ему.
96.Так высказывались о Поминках по Финнегану переводчики Джойса.
97.Барт Р. Избранные работы. Семиотика. Поэтика. – М., 1989. С. 133.
98.Эйзенштейн С. Монтаж / [сост., автор предисл. и коммент. Н. И. Клейман]. – М.: Эйзенштейн-центр, Музей кино, 2000. С. 592.
99.Гройс Б. О новом. Опыт экономики культуры / [пер. с нем. Т. Зборовский]. – М.: Ад маргинем пресс, 2015.
100.Манович Л. Язык новых медиа. – М.: Ад маргинем пресс, 2018. С. 97.
101.У. Эко. Постмодернизм, ирония, занимательность. https://studfiles.net/preview/5596457/page:119/ (дата обращения: 21. 05. 2019).
102.Лиотар Ж.-Ф. Состояние постмодерна / [пер. с фр. Н. А. Шматко]. – СПб.: Алетейя, 2016. С. 10.
103.Цит. по: Ильин И. П. Постструктурализм. Деконструктивизм. Постмодернизм. – М.: Интрада, 1996. С. 213.
104.Причем ссылаясь на Майкла Спикса – «Перемоделирование постмодернизма(ов): архитектура, философия, литература» («Remodelling Postmodernism(s): Architecture, Philosophy, Litterature»).
105.Джеймисон Ф. Постмодернизм, или культурная логика позднего капитализма / [пер. с англ. Д. Кралечкина; под науч. ред. А. Олейникова]. – М.: Изд-во Института Гайдара, 2019. С. 62.
106.Родоначальником «потока сознания» в литературе выступил Уильям Джеймс, однако именно Джойс стал инфлюэнсером этого типа письма.
107.Леман Х-Т. Постдраматический театр / [пер. с нем. Н. Исаевой]. – М.: ABCdesign, 2013. С. 129.
108.Цит. по: Леман Х-Т. Постдраматический театр / [пер. с нем. Н. Исаевой]. – М.: ABCdesign, 2013. С 102 или по Фукс Э. Смерть персонажа. Перспективы театра после модернизма (Fuchs E. The Death of Character. Perspectives on Theater after Modernism. Indiana University Press, 1996. P. 93).
109.Симптоматично, что Владимир Мартынов вместе со своим ансамблем Opus posth создал совместный проект с Леонидом Федоровым и группой Аукцыон. Альбом Душеполезные песни на каждый день (2008) Федорова-Котова-Старостина – типичный пример метамодернистского религиозного высказывания.
110.Ханзи. Вы не метамодернист, пока не поймете это. Часть 2. Протосинтез / [пер. В Сербинской]; http://metamodernizm.ru/you-are-not-metamodern-part-2/, дата обращения: 23.05.2019.
111.См. Мetzer D. Quotation and Cultural Meaning in Тwentieth-Century Music. Cambridge: Cambridge University Press, 2003.

Bepul matn qismi tugad.

Yosh cheklamasi:
12+
Litresda chiqarilgan sana:
11 iyun 2020
Yozilgan sana:
2020
Hajm:
306 Sahifa 45 illyustratsiayalar
ISBN:
978-5-386-13540-9
Mualliflik huquqi egasi:
РИПОЛ Классик
Yuklab olish formati:

O'xshash kitoblar