Kitobni o'qish: «Студенческие годы в Горьком. 1967-1972 гг.»
Предупреждени-дисклеймер: «Имена персонажей в повествовании изменены»
Первый курс
Папа, мама и брат провожают меня на Казанском вокзале
1. «Скорый поезд набирает ход…»
Поезд Казань – Горький отправлялся из Казани часов в шесть вечера и прибывал на конечную станцию где-то в восемь утра. Как и все поезда дальнего следования в советское время, он предлагал пассажирам три класса удобств во время путешествия – можно было ехать в СВ (думается, это сокращенное от «специальный вагон»), купейном, плацкартном или общем вагоне. Соответственно, была существенная разница в цене билетов в зависимости от типа вагона, что отражалось и в степени комфортности поездки. Она, как не трудно заметить, соотносилась с количеством людей, с которыми пассажиру приходилось находиться в непосредственной близости: чем меньше людей, тем, как выяснялось, комфортнее путешествие. Можно сказать, что таким образом тихо перечеркивался советский лозунг: «Человек человеку – друг, товарищ и брат». Разумеется, я могу и ошибаться в своем предположении.
Мне довелось путешествовать в СВ только пару раз в жизни, и я видел в них все те же купе, что предлагаются в купейном и плацкартном вагонах, но только на двоих попутчиков. В купейном вагоне, или мягком – как он еще именовался, пассажиры размещались в четырехместных «номерах», которые отгораживались от общего коридора дверью; повсюду были коврики, белые занавески и прочие атрибуты повышенной категории обслуживания. Когда дверь купе закрывалась, его временные хозяева, будучи отгороженными от остального мира, погружались в атмосферу какой-то уютности. И в этом, признаться, было нечто притягательное.
Место в плацкартном вагоне тоже гарантировало пассажиру спальное место, согласно купленному билету, однако «уютности», как в купе, не возникало из-за отсутствия дверей в «номере» для четырех путешественников; вдоль противоположной стены вагона, на всем его протяжении, были установлены боковые спальные полки, так что коридора как такового не предполагалось, только узкий проход. Поэтому пассажиров в плацкартный вагон вмещалось на треть больше, чем в купейный, а значит, там было шумнее; вдобавок ко всему по проходу постоянно, из одного конца состава в другой, сновали пассажиры. Людской поток приостанавливался только ночью, когда все засыпали. Летом, в жаркую погоду, в этих вагонах порой становилось невыносимо жарко и душно из-за скопления человеческих тел.
Общий вагон можно было бы без преувеличения назвать муравейником, потому что в билетах, продаваемых туда, места не указывались, и пассажиры устраивались по своему усмотрению. Все места были сидячими, и лечь удавалось только на верхних жестких полках, да и то только в том случае, если они были свободны от багажа попутчиков. Хотя, по логике вещей, билетов в эти вагоны продавалось ровно столько, сколько было в них сидячих мест, однако впечатление всегда складывалось такое, что в кассах билеты отпускали без какого-либо лимита, полагаясь на русское «авось». Ехать в общем вагоне было совсем «не сахер» ввиду чрезмерной скученности народа, антисанитарии и невыносимого спертого воздуха от множества потных тел «мужеска и женска полу».
Единственная привлекательность общего вагона заключалась в его цене, и, помнится, мой билет из Казани в Горький в начале августа 1967 года стоил шесть рублей с копейками. Он представлял собой картонку прямоугольной формы: коричневого цвета, с черными цифрами номера билета, названиями станций отправления и назначения и датами проезда, которые можно было прочитать, только рассмотрев билет на просвет, так как они были пробиты дырочками. Поэтому, когда пассажир подходил к своему вагону и предоставлял билет проводнице, этот кусочек картона в ее руках тотчас взлетал к источнику света – только после этого ритуала сверки давалось разрешение пройти в вагон. Уже позже, лет двадцать спустя, эти картонные билеты заменили на бумажные, где все данные были как на ладони, и надобность вскидывать их отпала.
В купейных и плацкартных вагонах подавали чай с сахаром, по восемь копеек за стакан; проводница приносила его непременно в алюминиевых подстаканниках, на которых были, как правило, отчеканены какие-либо героические сцены: покорение космоса Страной Советов или освоение недр Сибири нашей молодежью, прочие подвиги героев-строителей. Сахар подавался кубиками в хрустящей бумажной обертке. В общих вагонах такой сервис не предусматривался, однако, помнится, в конце вагона, где располагался закуток проводницы, мог быть самовар с кипятком для пассажиров, желающих побаловаться чайком. Титаны, иначе – водонагреватели, точно имелись в купейных и плацкартных вагонах, а вот про общие как-то смутно помнится.
Да, существенная разница в предлагаемых услугах или, говоря современным языком, в уровне сервиса наблюдалась на железнодорожном транспорте СССР. Однако, несмотря на это, было кое-что одно, и только одно, объединяющее всех советских пассажиров – вне зависимости от того, в каком вагоне их кошелек позволил им путешествовать (кроме того, конечно, что все прибывали в пункт назначения в одно и то же время). Это «кое-что» заключалось в следующем: как только поезд набирал должную крейсерскую скорость и последние пригороды исчезали за поворотом, большинство пассажиров, девять из десяти, открывали свои сумки и кошелки – и на столике купе, на разостланной газете, появлялись традиционные яства: жареная курица, сваренные вкрутую яйца, колбаса, картошка в мундире, конечно же, хлеб и даже пироги – без этого путешествие нельзя было назвать путешествием. Ну а мужчины, чего греха таить, не отправлялись в поездку без бутылочки какого-нибудь горячительного напитка. Пассажиры купейных вагонов, по обыкновению, питали слабость к коньячку (армянскому, само собой, потому как иного не было), ну а в вагонах пониже классом жаловали больше водочку или даже первачок бабушкиного производства. Все друг друга угощали, как будто были знакомы вечность, а не полчаса со времени отправки поезда, разговоры оживлялись, и поездка постепенно принимала свое традиционное неизменное течение: яйца превращались в ворох скорлупы, куриные тушки – в груду обглоданных костей; лилась беседа, а тосты звучали чаще и веселее.
Не думаю, что наше с Владиком путешествие на поезде Казань – Горький в тот августовский вечер соответствовало описанным выше традициям. Оно было, скорее, омрачено грустью разлуки с родными и привычной школьной жизнью, а также пугающей неизвестностью, которая нас ожидала в Горьком. Мы, конечно, жевали свои куриные ножки и яйца вкрутую и, наверное, запивали водой пирожки с вареньем, которые любящие мамы заботливо собрали нам в дорогу, но веселья, думаю, мы не испытывали, потому как поезд нес нас в неизвестность – во взрослую жизнь. Ехали мы в общем вагоне, а значит, растянуться на свежезаправленной постели, на своих спальных местах, мы не могли; в нашем распоряжении были только багажные полки, да и то в случае если их не займут другие пассажиры.
Наиль, Лада Киптелёва и Владик Другов
До сих пор не могу понять, как наши любимые родители позволили нам, семнадцатилетним пацанам, ехать в общем вагоне в течение шестнадцати, как минимум, часов на протяжении всей ночи; ведь они прекрасно знали, что нам надо где-то прикорнуть и что единственным местом для этого будут голые железнодорожные полки. Либо с деньгами в семье было и впрямь туго, либо необходимость комфортного ночного отдыха для семнадцатилетнего юноши, в преддверии новых и непредсказуемых испытаний в незнакомом городе, не считалась нашими взрослыми чем-то важным и достойным внимания. Думаю, приключись такая ситуация с моим сыном, я учел бы эти обстоятельства и раскошелился по полной. Однако, как видится по прошествии лет, времена в шестидесятые годы прошлого века были другими: наверное, в понимании моих родителей, именно так должна была «закаляться сталь».
Повезло нам с Вовкой в том, что народу в вагоне оказалось немного, и мы могли растянуться на пустых полках, укрывшись своими куртенками и положив чемоданчики под головы – вместо подушки и, конечно, для сохранности наших пожитков. На всякий пожарный случай, как говаривал мой папа.
2. Начало, внушающее оптимизм
Прибытие в Горький на следующее утро помнится смутно, в памяти остались не очень большая привокзальная площадь, заполненная народом, ряды таксомоторов в ожидании клиентов, снующие люди с чемоданами и котомками и огромные автобусы – совсем не такие, какие курсировали у нас в Казани. Как я позже узнал, это были венгерские «Икарусы» – с чадящими дизельными двигателями, громыхающими, как трактор при распашке казахстанской целины. Однако комфортные и просторные, что компенсировало смрад, исторгаемый ими. Не удивительно – это же Горький!
«Икарус» довез нас до улицы Минина – к зданию под номером 31А. Этот адрес мы помнили очень хорошо, ведь пришлось собрать немало бумаг и заполнить всяких анкет для подачи документов в приемную комиссию. Главный корпус Горьковского государственного педагогического института иностранных языков имени Н. А. Добролюбова располагался в желтом четырехэтажном здании архитектуры тридцатых годов двадцатого века: минималистский стиль, большие секционные окна вдоль всего фасада, узкий палисадник с высоким густым кустарником, отделяющим здание от тротуара, и небольшая лестница, ведущая к парадному входу с высокими дверями. Все выглядело как-то возвышенно и торжественно.
Первый корпус ГГПИИЯ им. Н. А. Добролюбова,
1967 г. (фото любезно предоставил Владимир Калмыков)
Волоча свои чемоданы, мы вошли в довольно просторный вестибюль с мозаичным полом, несколькими зеркалами по стенам и гардеробом, расположенным напротив входа. Над ним висел плакат «Добро пожаловать!». Вдоль стены слева стояли длинные столы, покрытые красным полотном и стопками бумаг, – здесь сидели члены приемной комиссии. Над ними располагалась еще одна вывеска – «Приемная комиссия».
Вот и настал долгожданный волнительный момент подачи документов. Помнится, все люди, с которыми пришлось общаться, были очень вежливыми и приветливыми, пытались оказать любую необходимую нам помощь. С документами все обошлось без проблем. Миловидная женщина, принимающая меня, увидев мой школьный аттестат с серебряной медалью, улыбнулась и, одобрительно хмыкнув, проговорила: «Очень хорошо, молодой человек. Такие абитуриенты нам очень даже нужны. Желаю успеха с экзаменом по английскому». Нам выдали расписание консультаций, которые должны были проводиться перед началом экзаменов, расписание самих экзаменов и, самое главное, направление в студенческое общежитие, где нам предстояло проживать. Все шло по плану. Начало внушало оптимизм. А как же иначе! Мы же поступаем в ГГПИИЯ им. Н. А. Добролюбова!
Общага располагалась довольно далеко от института, да и от самого центра города – в районе, называемом Мызой. Добираться туда нужно было «на перекладных»: сначала автобусом до площади Минина, а потом на троллейбусе. Имелась и другая возможность: пройти пешком до площади Минина, а уж потом сесть на троллейбус. От площади Минина до Мызы ходило маршрутное такси, «маршрутка» в обиходе. Это был самый быстрый вариант, но, само собой, он и стоил соответственно. Билет в троллейбусе обходился в пять копеек, в автобусе – шесть, а в маршрутке – аж целый полтинник. Если учесть, что на пятьдесят копеек можно было недурно пообедать в институтской столовой, то кататься на маршрутке, с моей точки зрения, приравнивалось к расточительству. Так что нашим с Вовкой транспортом стали автобус и троллейбус, и точка.
Общежитие Иняза размещалось в четырехэтажном здании белого кирпича, типичном для всех общежитий: на первом этаже, естественно, имелся вестибюль с пропускной системой, на этом же уровне располагались разные административные помещения, кладовые и буфет, который, насколько помню, чаще был закрыт, чем открыт, да и еды там приличной не водилось. Половину этажа занимал читальный зал, в котором можно было заниматься в относительной тишине. В цокольном этаже, помнится, находились душевые комнаты, кладовые кастелянши, где хранилось постельное белье, и прочие хозяйственные помещения. На втором, третьем и четвертом этажах располагались четырехместные комнаты – по обе стороны длиннющего коридора, в обоих концах которого были туалеты, умывальные комнаты и кухни. В воздухе стоял терпкий специфический запах «общаги», который не забыть никогда. Вот здесь мы и обустроились на период вступительных экзаменов.
Деталей того, как мы там жили и готовились к экзаменам, не припоминаю, но, видимо, процесс пошел и мы приспособились к «предлагаемым обстоятельствам».
В первую очередь мы, конечно, посещали консультации по английскому, чтобы как следует подготовиться к экзамену. Вели их, судя по возрасту консультантов, студенты старших курсов, и фокусировались они на том, как надо готовиться к экзаменационному испытанию и отвечать на вопросы, какие типичные ошибки абитуриенты допускают в своих ответах. Подготовка, на мой взгляд, шла хорошо, и на консультациях мне все было понятно. Только одного я никак не мог уразуметь: почему после каждого нашего ответа преподавательница всегда говорила «I see», прежде чем продолжить свои комментарии. В моем понимании это означало: «Я вижу». А видеть там было нечего, и поэтому я пребывал в некотором недоумении.
Помнится, после занятия, когда мы все с преподавателем уже спускались по лестнице, я, наконец набравшись смелости, попросил разъяснения и был приятно удивлен, узнав, что эта фраза означает не что иное, как простое «понятно», «мне все ясно». Тут налицо типичное явление, имеющее место в процессе обучения любому новому языку: каждое слово всегда обладает многими значениями, а также может стать частью идиоматичного выражения – в нем слово приобретает иной смысл, подчас не связанный с изначальным. В школе нас вполне понятным образом обучали, что «to see» прежде всего означает «видеть глазами», а значение «понимать» преподносилось чуть позже, в курсе овладения языком.
В качестве примера из близкого нам русского языка можно привести слово «стул», которое означает предмет мебели и, безусловно, изучается одним из первых при знакомстве с новой лексикой. Другое значение слова «стул», связанное, в частности, с продуктами жизнедеятельности человека, конечно, не будет преподноситься обучаемым на первых уроках, а станет предметом изучения, скорее, со стороны медиков, при овладении специализированным английским языком.
Поступал я на переводческий факультет, куда принимали только юношей, потому что институт готовил кроме переводчиков для гражданских отраслей также и офицеров-переводчиков, которых, по штатному расписанию того времени, полагалось иметь в каждом полку Советской Армии. Поэтому курс подготовки на факультете включал военную специализацию, в чем, говоря откровенно, и заключалась для меня исключительная притягательность Горьковского иняза. Зарубленная на корню двумя годами ранее, моя попытка связать жизнь с военно-морским флотом (почти уверен из-за некомпетентности военного комиссара нашего районного военкомата) не убила во вне изначального восторженного отношения ко всему военному. Нет, я не был большим любителем военных игр или физических единоборств, не мечтал о торжестве над противником, «поверженным» нашим несокрушимым оружием. Меня скорее привлекала армия как институт исключительной дисциплины, подтянутости и выправки, так я это воспринимал в своем семнадцатилетнем возрасте. Нравилась предсказуемость армии как системы, где на поверхности все ясно и точно: есть начальник, и есть подчиненный; есть приказ, и его надо выполнять без вопросов. За тебя думают, а ты только берешь под козырек, и такой расклад меня привлекал. Конечно, эта упрощенная характеристика армейской системы чрезвычайно утрирована и схематична, наверное, во многом я не прав, но именно так я думал об армии, и это меня мотивировало.
В связи с некоторой военной ориентацией курса обучения на переводческом факультете абитуриентам до экзаменов надо было пройти военную медкомиссию. Меня все эти процедуры приводили в исключительный восторг: в душе я радовался и тихо ликовал. Как в таких случаях бывает, нас загнали в большую комнату, указали на ширмы в углу комнаты, попросили там раздеться догола и выстроиться перед комиссией, в белых халатах восседавшей за длинным столом, покрытым скатертью, тоже белой. Поочередно нас экзаменовали: заглядывали в рот и проверяли горло, поднимали веки глаз и что-то там рассматривали, стучали пальцами по спине и молоточком по коленям – в общем, ничего необычного не происходило. Проблем у меня не возникло, хотя и обратили внимание на мой забинтованный палец; пришлось ответить, что я по неосторожности порезался и все уже почти зажило. Были сделаны пометки в каких-то журналах, и на этом все закончилось.
Как проходил вступительный экзамен по английскому языку, где должна была решаться моя судьба, я не помню, хотя получил на нем желанную пятерку (у-р-р-а!!!). В память врезалось лишь добродушное лицо женщины, которая утром, в день приезда в Горький, принимала мои документы и сказала, что такие ребята, как я, институту нужны. Я вновь встретился с ней после экзамена, когда повторно пришлось навестить приемную комиссию, чтобы уладить бумажные дела с зачислением в институт. Как я уже отмечал, с моей серебряной медалью, дарованной мне по непонятным причинам нашим директором Александром Борисовичем Разумовым, я сдавал только один экзамен, точно зная: в случае высшего балла – дело, как говорится, «в шляпе», и я студент. Так оно и вышло. Когда нужно приезжать на учебу, мне объяснила все та же сердобольная ласковая женщина, вполне возможно, временно приставленная ко мне ангелом-хранителем.
3. «Вперед, заре навстречу!»
Перед отъездом в Казань необходимо было решить вопрос с жильем в Горьком на время учебы в институте. Как оказалось, мое материальное положение, судя по предоставленной справке, являлось таковым, что я не мог претендовать на место в общежитии, и это значило, что жилье следовало искать в частном секторе. Как правило, в городах с большим притоком иногородних студентов, коим был Горький, в районах, прилегающих к учебным заведениям, местные жители, а в основном это были одинокие пенсионеры, сдавали часть своего жилья – комнаты или «угол», как это называлось в те времена, – студентам.
В приемной комиссии висел специальный стенд, куда квартиродатели прикрепляли листочки самой разнообразной формы с адресами съемного жилья. На этом участие института в благополучии своих студентов во время учебы заканчивалось. Говоря иначе, институт не предоставлял никакого содействия в поисках крыши над головой своим студентам. Что вполне объяснимо, ведь в те времена все было весьма примитивно в этом плане: никакой тебе базы данных о пригодном жилье или информации о владельцах жилплощади, которая сдавалась внаем. Опыта в поисках пристанища у меня, понятное дело, никакого не имелось, и помощи ждать было не от кого. Так что – добро пожаловать во взрослую самостоятельную жизнь. Инициативу пришлось брать в свои руки: быка за рога, как говорится, и вперед.
Каким-то образом я скооперировался с другими ребятами и в результате оказался в компании двух первокурсников в одной квартире недалеко от института. Квартира находилась в деревянном одноэтажном доме, явно дореволюционной постройки, где нам была предоставлена одна, довольно просторная, комната с двумя окнами, выходящими на улицу. Три кровати располагались вдоль трех стен, в середине стоял большой стол для еды и занятий. Над ним висел огромный красный абажур.
Хозяйка по имени Анастасии Ильиничны – не очень опрятной и привлекательной наружности – была женщиной лет пятидесяти. Ее комната располагалась за тонкой фанерной стенкой, и мы могли слышать жалостный скрип пружин ее кровати, когда она ворочалась ночами или когда любовник Алеша навещал ее – тогда приключалась ничем не заретушированная ночь, исполненная страстных вздохов, повизгиваний и кряхтения, в дополнение к яростному скрипу их ложа. Неистово восторженное «Алёша!» и ответное «Таюша!» периодически раздавались за стеной. Конечно, после застолья и изрядных возлияний.
Отопление в «апартаментах» Анастасии Ильиничны было газово-печным. Дело в том, что русские дровяные печи, установленные в то время в большинстве старых домов, переделывали, когда к ним подводили «голубое топливо», – устанавливали внутри допотопных печей газовые горелки. Вот при помощи такого «чуда техники» мы и обогревались.
В конце коридора располагалась кухня с газовой плитой и множеством шкафчиков для хранения нашей скудной студенческой провизии. Из кухни, через крошечную прихожую, дверь вела во двор. Надо сказать, кухня, которая, по идее, должна была являться очагом тепла и довольства, в зимнюю пору была самым холодным местом во всей квартире: несмотря на постоянно зажженные четыре горелки газовой плиты, теплее не делалось, потому что пол был холодным и тянуло сквозняком из входной двери.
Я слегка забежал вперед в своем рассказе, так как во все эти особенности прозябания в съемном жилье окунулся, когда уже начался учебный год и студенческая жизнь взяла нас «за жабры» основательно.
Возвращался я в Казань окрыленный блестящим успехом на вступительном экзамене и поступлением на англо-французское отделение переводческого факультета ГГПИИЯ им. Н. А. Добролюбова, был полон надежд на светлое студенческое будущее. Думаю, встречали меня дома, как героя, после столь феноменального успеха в дебютной, самостоятельно проведенной мною в жизни, «наступательной операции». Ведь я стал первым студентом в клане Гизатуллиных. Посему это было большое дело и мои родители не могли не гордиться мной, радуясь за всю семью. Отцовское «Учись, парень, и будешь человеком» работало на этом этапе безотказно.
После возвращения в Казань и триумфа в Горьком я не мог не навестить мою учительницу английского языка Людмилу Ивановну Шахназарову и похвастаться своим успехом, поблагодарив ее за все сделанное для меня. Мы пили чай с печеньем у нее дома, и я делился с ней впечатлениями о поездке в Горький. Ей было явно приятно слышать мой рассказ, что более чем понятно – ведь именно Людмила Ивановна подсказала мне поступление в Горький по примеру ее племянника, который учился там на французском отделении и был на пару лет старше меня.
Навестил я и свою школу, чтобы доложить учителям и нашему директору о том, что поступил в институт. Меня хлопали по плечу, трепали по волосам и искренне радовались моему успеху. «Не забывай школу, заходи, рассказывай, а то станешь там дипломатом, будешь разъезжать по разным заморским странам и зазнаешься» – таково было напутствие моих любимых учителей. Между тем зазнаваться пока не имелось оснований: впереди учеба, а уж там посмотрим. А насчет карьеры дипломата мои школьные наставники явно преувеличивали – к такой блестящей карьере приблизился лишь Самострел из соседнего класса, который не сдрейфил и попал в самое «яблочко», поступив в МГИМО, а я усомнился в своих возможностях и не захотел рисковать, подавая документы в этот самый престижный в СССР вуз. А зря. Мог бы и поступить.
Эта неуверенность в себе, как неизлечимая болезнь, преследовала меня всю жизнь. А в те решающие годы, когда выбирался жизненный путь, не было рядом советчика, который бы знал меня и мог бы вдохновить на более смелые шаги в будущее. Однако чего плакаться в манишку! Выбор был сделан, и «Вперед, заре навстречу!», как поется в известной песне.