Kitobni o'qish: «Becoming. Моя история»

Shrift:

Michelle Obama

Becoming

© 2018, Michelle Obama

© Мышкина Я. О., перевод на русский язык, 2019

© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2019

* * *

Всем, кто помог мне стать собой: людям, вырастившим меня, – Фрейзеру, Мэриан, Крейгу и остальным членам моей большой семьи; кругу сильных женщин, толкавших меня вперед; лояльному и преданному персоналу, которым я до сих пор горжусь.



А также любви всей моей жизни – Малие и Саше, двум бесценным горошинкам, наполняющим мою жизнь смыслом, и, наконец, Бараку, который всегда обещал, что нас ждет удивительное путешествие.


Вступление

В детстве мои мечты были простыми. Я хотела собаку. Двухэтажный частный дом с лестницей. Четырехдверный универсал вместо двухдверного «Бьюика» – радости и гордости моего отца. Я говорила всем, что стану педиатром. Почему? Мне нравилось возиться с маленькими детьми, и я быстро поняла, что примерно такого ответа взрослые от меня и ждут. «Ух ты, доктор! Прекрасный выбор!» Я собирала волосы в хвостики, помыкала своим старшим братом и приносила из школы одни пятерки. Была очень целеустремленной, хотя и не совсем понимала, в чем моя цель.

Теперь мне кажется, «кем ты хочешь стать, когда вырастешь?» – один из самых глупых вопросов, который взрослый может задать ребенку. Будто у взросления есть финал. Будто однажды ты просто становишься кем-то определенным. Завершенным. Застывшим.

За свою жизнь я успела поработать юристом, вице-президентом больницы и директором некоммерческой организации, которая помогает молодым людям строить осмысленную карьеру. Я была черной студенткой из рабочего класса в престижном колледже преимущественно для белых, а также единственной женщиной и единственной афроамериканкой в самых разных компаниях. Я была невестой, нервной новоиспеченной мамой, дочерью, которую горе раздирало на части. И до недавнего времени – первой леди Соединенных Штатов Америки. Неофициальная должность, открывшая для меня совершенно невообразимые возможности. Она бросала вызовы и учила смирению, поднимала на вершину мира и сбивала с ног. А иногда все это одновременно.

Я только начинаю осознавать, что произошло со мной за последние годы: с того момента в 2006-м, когда мой муж впервые решил баллотироваться в президенты, до холодного зимнего утра в 2017-м, когда я села в лимузин к Мелании Трамп, чтобы сопровождать ее на инаугурацию Дональда. Та еще поездка.

Перед первой леди Америка предстает без прикрас. Я бывала на аукционах в частных домах, больше похожих на музеи, где стояли ванны из драгоценных камней. Видела семьи, потерявшие все в урагане «Катрина» и до слез благодарные за работающий холодильник и плиту. Я встречала лицемеров и лгунов. Но также встречала и учителей, жен военнослужащих и многих других людей настолько сильных духом, что я с трудом верила своим глазам. И конечно, я знакомилась со множеством детей по всему миру, они смешили меня до слез, наполняли мое сердце надеждой и, слава богу, забывали мой титул сразу, как только мы начинали что-нибудь искать в земле в саду.

С тех пор как я скрепя сердце стала публичной личностью, меня раз за разом превозносили как самую влиятельную женщину в мире и унижали как «злобную черную женщину». Хотелось бы узнать у недоброжелателей, какая часть этой фразы должна быть для меня обиднее: «злобная», «черная» или «женщина»?

Я улыбалась для снимков с людьми, которые говорили о моем муже гадости по национальному телевидению, но при этом хотели поставить на свою каминную полку памятную фотографию с ним. В интернет-болотах обсуждалась мельчайшая деталь моей личности, вплоть до того, мужчина я или женщина. Действующий конгрессмен США ерничал по поводу моей задницы. Меня это задевало, я ужасно злилась, но в большинстве случаев просто пыталась посмеяться над этим.

Я все еще многого не знаю об Америке, о жизни и о том, чего ждать от будущего. Но я знаю себя. Мой папа, Фрейзер, научил меня усердно трудиться, часто смеяться и держать слово. Моя мама, Мэриан, объяснила, как важно думать самостоятельно и говорить открыто. Вместе, в тесной квартирке на южной окраине Чикаго, они помогли мне осознать ценность нашей семейной и моей личной истории в рамках истории страны.

Даже если она не красива, не идеальна и более реальна, чем вам хотелось бы, ваша история – единственное, что у вас есть. Единственное, что будет с вами всегда. Это то, от чего нельзя отказываться.

Восемь лет я жила в Белом доме, где лестниц было больше, чем можно сосчитать. Там имелись лифты, дорожки для боулинга и собственный флорист. Я спала на итальянских простынях. Еду нам готовили шеф-повара с мировым именем, а сервировали ее лучше, чем во многих пятизвездочных ресторанах. Вооруженные агенты секретной службы с маленькими наушниками стояли за каждой дверью. Отстраненные лица агентов говорили о том, что они пытаются держаться как можно дальше от нашей личной жизни. В какой-то момент мы даже привыкли к этому странному окружающему великолепию и тихому присутствию чужаков.

В Белом доме наши дочери играли в мяч в коридорах и лазали по деревьям на Южной лужайке1. Барак засиживался до глубокой ночи, изучая брифинги и наброски речей в Зале Договора2. А Санни, одна из наших собак, иногда гадила на ковры.

Я помню, как стояла на балконе Трумэна3 и смотрела на туристов с селфи-палками. Они фотографировали наш дом из-за железного ограждения и гадали, что же происходит внутри.

Иногда я буквально задыхалась оттого, что нам запрещали открывать окна из соображений безопасности. Нельзя было даже глотнуть свежего воздуха, не вызвав этим скандал. И в то же время я замирала от восторга, глядя из этих окон на магнолии в цвету, на ежедневную суматоху политических дел, величественность военных приветствий.

Были дни, недели, месяцы, когда я ненавидела политику. Но были и моменты, когда от красоты этой страны и ее людей у меня перехватывало дыхание и я не могла вымолвить ни слова.

А потом все закончилось. Даже когда ты знаешь, что конец близок и последние несколько недель наполнены прощаниями, сам день все равно проходит как в тумане. Рука на Библии, клятвы. Мебель одного президента выносят, другого – заносят. Шкафы опустошаются и наполняются снова за считаные часы. И вот уже новые головы покоятся на новых подушках – новые темпераменты, новые цели. Когда в последний раз выходишь за дверь самого знаменитого здания в мире, приходится во всех смыслах начинать все сначала.

Позвольте мне упомянуть здесь одно маленькое происшествие. Это случилось недавно. Я была в новом доме из красного кирпича. Мы с семьей только что переехали сюда. Дом стоял всего в паре миль от старого, на тихой соседней улочке. Мы едва начали обживаться, и в гостиной все было обустроено так же, как в Белом доме. В каждом уголке прятались маленькие напоминания о прошедших годах: семейные фотографии из Кэмп-Дэвида4, горшки ручной работы, подаренные мне студентами-индейцами, книга с автографом Нельсона Манделы.

Самое странное, что в этот вечер никого, кроме меня, не было дома. Барак уехал в командировку, Саша ушла с друзьями, а Малия в то время жила и работала в Нью-Йорке, воспользовавшись своим академическим годом5 перед колледжем. Только я, две собаки и тихий, пустой дом. Такого со мной не случалось уже восемь лет.

Мне хотелось есть, так что я зашла на кухню, заглянула в холодильник, взяла два кусочка хлеба и положила их в тостер. Открыла шкаф и вынула оттуда тарелку. Знаю, звучит странно, но то, что я сама достала тарелку с кухонной полки, не услышав ни одного предложения о помощи, а потом смотрела, как хлеб постепенно покрывается коричневой корочкой, – все это как будто вернуло меня к прежней жизни. Или, может быть, наоборот, это моя новая жизнь впервые дала о себе знать.

Я положила чеддер между двумя кусочками хлеба и расплавила его в микроволновке. Потом вынесла тарелку с тостом на задний двор. Мне не пришлось никому говорить, что я собираюсь выйти. Я просто вышла. Босиком, в шортах. Зимние холода закончились, и из-под земли начинали пробиваться нежные головки крокусов. В воздухе пахло весной. Я села на деревянные ступеньки, все еще теплые от солнца.

Где-то вдалеке залаяла собака – и звук застал моих псов врасплох. Для них это оказалось в новинку: пока мы жили в Белом доме, у нас не было соседей, а тем более соседских собак. Они впервые поняли, что где-то существуют другие животные, и отправились обнюхивать территорию.

Я ела тост в темноте, ощущая свое одиночество в лучшем смысле этого слова. Мне наконец не нужно было думать о вооруженных охранниках, которые могли бы сидеть на импровизированном командном посту в гараже меньше чем в ста ярдах6 от меня, или о том, что я не могу пройтись по улице без плана по обеспечению моей безопасности. В голове в кои-то веки не было ни единой мысли о новом – и даже старом – президенте.

Вместо этого я представляла, как через несколько минут вернусь обратно в дом, помою тарелку в раковине, поднимусь в спальню и открою окно, чтобы впустить весенний воздух, – и как это будет чудесно. В тишине у меня впервые появилась возможность все обдумать. Когда я доживала до конца рабочей недели, будучи первой леди, то не могла вспомнить ее начало. Теперь же время ощущалось по-другому.

Мои девочки въезжали в Белый дом с карманными куколками Полли7, с одеялом по кличке Одеяльчик и плюшевым тигром по кличке Тигр, а сейчас они обе уже девушки с собственными планами и взглядами. Мой муж наконец перевел дыхание и строит планы на жизнь после Белого дома. А я здесь, на новом месте. И мне многое хочется рассказать.

Становясь собой

1

Бо́льшая часть моего детства прошла под звуки усилий. Они просачивались между половицами моей комнаты и разрывали сердце всхлипами если не самой плохой на свете, то точно любительской музыки. Плинк, плинк, плинк – на нижнем этаже ученики двоюродной тети Робби медленно и неверно оттачивали исполнительские навыки за ее стареньким пианино.

Мы с семьей жили на южном побережье озера Мичиган в Чикаго. Аккуратный кирпичный домик, в котором прошло мое детство, принадлежал нашим родственникам. Мои родители арендовали комнаты на втором этаже, а Робби и ее муж Тэрри жили на первом. Робби была маминой тетей и всегда хорошо к ней относилась, но меня она приводила в ужас. Чопорный дирижер церковного хора и местная учительница музыки, она носила очки для чтения на цепочке и высокие каблуки. Несмотря на лукавую улыбку, Робби не одобряла мамин сарказм.

Я часто с благоговением слушала, как Робби отчитывает учеников за отсутствие практики или их родителей за опоздания. Ее «доброй ночи!» в середине дня звучало похлеще любого ругательства. Да, Робби нелегко было угодить.

Звук чьих-то стараний стал неизменным саундтреком нашей жизни. Дневное плинканье, вечернее плинканье… Иногда к нам заходили дамы из церкви, чтобы попрактиковаться в пении гимнов и освятить своим благочестием наши стены. Согласно правилам Робби, детям было разрешено разучивать только по одной пьесе за раз, так что я постоянно слушала, как они пытаются добраться от «Пасхальных куличиков»8 до «Колыбельной»9 Брамса. Одна неверная нота за другой.

Не то чтобы музыка была раздражающей, но она практически никогда не замолкала. Плинканье подкрадывалось по лестнице, вырывалось летом из открытых окон и сопровождало все мои мысли, занятые Барби и маленькими королевствами из кубиков. Передышку мы получали только с приходом отца – он возвращался с ранней смены на водоочистительной станции и включал по телевизору игру «Кабс»10 на полную громкость.

Заканчивался сезон 1960-го. «Кабс» играли не так уж плохо, но и хорошей командой их тоже нельзя было назвать. Я сидела у папы на коленях и слушала, что они совсем выдохлись к финалу, а Билли Уильямсу, который жил за углом на Констанс-авеню, удавался такой сладкий свинг с левой11.

А за пределами стадионов в Америке происходили большие и туманные перемены. Кеннеди убили. Мартина Лютера Кинга застрелили на балконе в Мемфисе, что вызвало волну беспорядков по всей стране, включая Чикаго. Национальный съезд Демократической партии 1968 года закончился кровью демонстрантов, выступающих против войны во Вьетнаме. Полицейские вовсю орудовали дубинками и слезоточивым газом в Грант-парке12, всего в девяти милях к северу от нашего дома. Белые семьи массово уезжали из городов и селились в пригородах, влекомые мечтой о хороших школах, больших участках и, видимо, исключительно белых соседях.

Ничто из этого, конечно, по-настоящему меня не задевало. Я была обычной девочкой с Барби и кубиками, двумя родителями и старшим братом, который каждую ночь укладывался спать в трех футах13 от меня. Моя вселенная строилась вокруг семьи. Я рано научилась читать, и мы с мамой часто ходили в публичную библиотеку. По утрам папа уходил на службу в синей рабочей униформе, а вечерами возвращался и показывал нам, что значит по-настоящему любить джаз.

В детстве он брал уроки в Институте искусств Чикаго14, а в старшей школе рисовал и лепил. Он также плавал и занимался боксом, но с возрастом эти увлечения превратились в просмотр спортивных шоу – от профессионального гольфа до игр НХЛ. Папе нравилось наблюдать за успехом сильных людей. Когда брат увлекся баскетболом, отец клал монетки на дверную раму на кухне, чтобы Крейг за ними подпрыгивал.

Все, что имело для меня значение, находилось в радиусе пяти кварталов: мои бабушки и дедушки, дяди и тети, церковь и воскресная школа, заправка, куда мама посылала меня за пачкой «Ньюпорта»15, магазин, где продавались булочки, конфеты за пенни и молоко. Летом, в особенно жаркие ночи, мы с Крейгом засыпали под звуки оваций: в парке неподалеку проходили соревнования по софтболу16. А днем мы лазали там по игровой площадке и бегали с другими детьми.

Крейг всего на два года старше меня. От отца он унаследовал добрые глаза и оптимистичный взгляд на мир, от матери – твердость характера. Мы с братом всегда были очень близки, отчасти благодаря его неизменному и порой необъяснимому чувству ответственности за меня, младшую сестренку.

Есть старая черно-белая фотография нас четверых на диване. Мама держит меня на руках и улыбается. Серьезный и гордый папа сидит рядом с Крейгом. Мы одеты так, будто собираемся в церковь или, может, на свадьбу. Мне около восьми месяцев, и я выгляжу как невозмутимый пухлощекий борец в подгузниках и выглаженном белом платьице. Я готова в любой момент выскользнуть из тисков маминых рук и проглотить камеру. Крейг рядом похож на маленького, крайне серьезного джентльмена в галстуке-бабочке и пиджаке. Брату всего два года, но его пальцы уже покровительственно обхватывают мое толстое запястье, воплощая всю будущую братскую бдительность и ответственность.

Этот снимок сделали, когда мы жили через дверь от родителей моего отца в Парквэй-Гарденс17. Их многоквартирный дом – вариант доступного жилья для черных семей из рабочего класса – был спроектирован в 1950-х. Позже этот район станет одним из самых опасных мест города из-за стремительно растущей бедности и расцвета жестоких банд. Но мы уедем оттуда задолго до этого, когда мне будет три года, а родители, которые познакомились подростками и поженились в двадцать пять, примут приглашение перебраться на несколько миль18 к югу, к Робби и ее мужу Терри, где обстановка намного спокойнее. Там, на Эвклид-авеню, под одной не очень большой крышей будут жить две разных семьи.

Судя по планировке, второй этаж дома Робби и Терри был задуман для родителей одного из них и рассчитан на двух человек. Но мы умудрялись жить там вчетвером. Мама с папой делили спальню, а мы с братом – комнату побольше, которая изначально задумывалась как гостиная.

Позже, когда мы подросли, дедушка – Парнелл Шилдс, отец моей матери, непрофессиональный, но очень увлеченный плотник, – принес несколько дешевых деревянных панелей и разделил нашу комнату надвое. В каждую спальню он оборудовал отдельный вход – пластиковую дверь-гармошку – и спроектировал общую зону для книг и игрушек.

Я обожала свою комнату. В ней было достаточно места для кровати и узкого письменного стола. Всех своих плюшевых зверят я держала рядом с подушкой и старательно раскладывала вокруг головы каждую ночь перед сном. С другой стороны стены, в зеркально отраженном пространстве, Крейг спал на своей кровати. Перегородка была такой тонкой, что мы могли разговаривать по ночам и даже бросать друг другу тканевый мячик через десятидюймовую19 щель между деревянной панелью и потолком.

Тетя Робби предпочла устроить из своей части дома настоящий мавзолей. Всю мебель она обернула холодными и липкими пластиковыми чехлами20, а на полках выставила ряды фарфоровых фигурок, к которым нам было запрещено прикасаться. Однажды я дотронулась до группы стеклянных пуделей со славными мордочками, но тут же отдернула руку, опасаясь возмездия тети.

В перерывах между уроками музыки на этаже Робби и Терри царила полная тишина. Они никогда не включали ни радио, ни телевизор, и я даже не уверена, разговаривали ли они друг с другом. Полное имя дяди звучало как Вильям Виктор Терри, но по какой-то причине все звали его просто Терри. Этот молчаливый утонченный мужчина в неизменном костюме-тройке походил на собственную тень.

Мне казалось, что первый и второй этажи – это два разных мира, которыми правят противоположные чувства. Мы наверху были ужасно шумными и никогда за это не извинялись. Мы с Крейгом вечно играли в мяч и гонялись друг за другом по этажу. Иногда натирали деревянный пол в коридоре полиролью для мебели, чтобы кататься по нему в носках и врезаться в стены. Мы даже боксировали на кухне в настоящих боксерских перчатках, которые отец подарил нам на Рождество. А вечерами всей семьей играли в настольные игры, рассказывали друг другу истории и шутки и слушали на магнитофоне Jackson 521. Когда терпению тети Робби приходил конец, она щелкала выключателем в общем холле, чтобы вежливо попросить нас вести себя потише.

Робби и Терри принадлежали к другому поколению. Они росли в другую эпоху, у них были другие проблемы и причины для беспокойства. Они видели то, чего не видели наши родители и чего мы с Крейгом в своем беззаботном детстве даже не могли вообразить. Примерно так говорила мне мама, когда я обижалась на ворчунью снизу. У каждого на этой планете, объясняли нам, есть своя нерассказанная история, и хотя бы поэтому все люди заслуживают толерантности.

Много лет спустя я узнала, что Робби судилась с Северо-Западным университетом22 за дискриминацию. В 1943 году она зарегистрировалась на семинар по хоровому пению, и ей отказали в праве остановиться в женском общежитии. Вместо этого предложили арендовать комнату в одном из городских домов – «для цветных». Терри же работал пулман-портье23 в одном из ночных междугородних поездов. Это был уважаемый, хотя и низкооплачиваемый труд, которым занимались исключительно черные мужчины. Портье должны были содержать свою одежду в идеальной чистоте, пока они таскают багаж, подают еду и выполняют любые просьбы пассажиров, в том числе чистят ботинки.

Даже спустя годы после выхода на пенсию Терри не смог сбросить с себя ярмо глухой официальности и так и остался безукоризненно одетым, отстраненно-подобострастным и не говорящим о себе работником железной дороги. Было ощущение, что он отказался от части себя, чтобы хоть как-то продолжать справляться с жизнью. Я помню, как Терри стоял летом, в ужасную жару, на нашей лужайке в наглухо зашнурованных ботинках, брюках на подтяжках, рубашке с аккуратно подвернутыми рукавами и тонкой фетровой шляпе.

Он приучил себя выкуривать только одну сигарету в день и выпивать только один коктейль в месяц. Но даже тогда не мог расслабиться так, как мои родители, когда позволяли себе немного виски или ликера. Какая-то часть меня всегда хотела разговорить Терри, заставить высказать все, что было у него на душе. Я представляла, сколько интересных историй о разных городах и богатых чудаках скопилось в его памяти за годы службы. Но по какой-то причине он всегда молчал.

Когда мне исполнилось четыре, я решила научиться играть на пианино. Крейг, первоклассник, уже какое-то время спускался вниз на еженедельные занятия с тетей Робби и каждый раз возвращался целым и невредимым. Я поняла, что тоже готова. Более того, я была уверена, что уже умею играть. Знания, думала я, просто не могли не просочиться в меня от многочисленных учеников, часами продирающихся сквозь одни и те же пьесы. Музыка была у меня в голове, оставалось только спуститься вниз и продемонстрировать своей строгой тете, какое я сокровище. Я собиралась стать ее лучшей ученицей и настоящей звездой, не пошевелив для этого и пальцем.

Пианино Робби стояло в маленькой квадратной комнате, возле окна, выходящего на задний двор. В одном углу тетя держала цветочные горшки, другой занимал письменный стол, за которым ученики заполняли нотные тетради. Во время занятий Робби сидела с прямой спиной, отбивала ритм одним пальцем и, слегка склонив голову, прислушивалась к игре, ловя малейшие признаки фальши.

Не то чтобы я ее боялась. Но в тете была некая отпугивающая властность, с которой мне тогда еще не приходилось сталкиваться. Робби требовала совершенства от каждого ребенка, садившегося за ее пианино. Мне казалось, будто я должна каким-то образом ее победить, доказать, что тоже чего-то стою.

Когда я впервые села за инструмент, мои короткие ножки свесились со стула, не достав до пола. Робби вручила мне нотную тетрадь и показала, как правильно ставить руки.

– Будь внимательнее, – начала она выговаривать мне еще до того, как мы начали. – Найди ноту до первой октавы.

В детстве пианино выглядит так, словно на нем тысяча клавиш. Ты с ужасом смотришь на это изобилие черного и белого, оно простирается дальше, чем твои маленькие ручки могут дотянуться. Как я вскоре выяснила, до первой октавы – это что-то вроде точки отсчета, разграничительной линии между клавишами для левой и правой руки, басовым и скрипичным ключом. Как только ты находишь эту до, все сразу встает на свои места.

Клавиши на пианино тети Робби были разного цвета и формы, со сколами и трещинами, они напоминали ряд плохих зубов. На до первой октавы отсутствовал целый уголок размером с мой ноготь, так что я легко ее находила.

Оказалось, мне очень нравится заниматься музыкой. Сидеть за пианино было естественно, будто мы были созданы друг для друга. Моя семья всегда славилась большим количеством музыкантов и меломанов, особенно по маминой линии. Мой дядя играл в профессиональной группе, тети пели в церковном хоре, а Робби даже создала что-то вроде «Опереточного кружка» – бесплатный детский музыкальный театр в подвале церкви, куда мы с Крейгом ходили по воскресеньям.

Главным же меломаном семьи всегда оставался дедушка Шилдс, плотник и младший брат Робби: беззаботный мужчина с круглым животиком, заразительным смехом и черной, с проседью, бородой. Когда я была маленькой, он жил на западе города, и мы с Крейгом называли его Вестсайдом24. Но в год, когда я начала брать уроки игры на пианино, дедушка поселился по соседству и тут же, как и полагается, был окрещен Саутсайдом.

Дед развелся с бабушкой, когда мама была еще подростком, и теперь жил с моей тетей Кэролин, маминой старшей сестрой, и дядей Стивом, ее младшим братом, всего в двух кварталах от нас. Свой одноэтажный дом Саутсайд обвил проводами от пола до потолка, провел колонки в каждую комнату, включая ванную. Центр управления этой стереосистемой, купленной в основном на гаражных распродажах, располагался в столовой. У дедушки были две не подходящие друг к другу вертушки, старый катушечный магнитофон и целые полки, где хранилась обширная коллекция любимых записей.

Саутсайд был конспирологом25. Он не доверял стоматологам, поэтому к старости растерял почти все зубы. Не доверял полицейским и белым. Его дедушка был рабом из Джорджии, а сам Саутсайд, прежде чем переехать в Чикаго в 1920-х, жил в Алабаме, подчиняясь законам Джима Кроу26. Став отцом, он запугал своих детей реальными и воображаемыми историями о том, что случается с черными малышами, которые попадают в неправильный район или лапы полиции. Ему казалось, так они будут в безопасности. Музыка, похоже, была единственным антидотом для всех его тревог, так что в день зарплаты он частенько позволял себе раскошелиться на новый альбом.

В доме Саутсайда мы праздновали почти все значимые события, из года в год распаковывая рождественские подарки под Эллу Фицджеральд27 и задувая именинные свечи под Колтрейна28. Мама рассказывала, что еще в молодости дедушка задался целью накачать своих семерых детей джазом под завязку, поэтому просыпались они на рассвете исключительно под звуки джазовых пластинок.

Никто не мог устоять перед его любовью к музыке. Как только Саутсайд переехал, я стала торчать в его доме целыми днями, вытаскивая с полок альбом за альбомом и погружаясь в незнакомые миры. Я была совсем маленькой, но дедушка не ограничивал меня и даже выделил личную полку для любимых пластинок, куда я вскоре положу подаренный им альбом Стиви Уандера29 Talking Book.

Если я хотела есть, он делал молочный коктейль или запекал целую курицу, пока мы наслаждались Аретой30, Майлсом31 и Билли32. Саутсайд был для меня огромным, как рай. А рай, каким я его представляла, – это место, где играют джаз.

Тем временем дома я продолжала трудиться над собственной музыкальной карьерой. Сидя за пианино Робби, я быстро поднимала ставки – музыка, видно, и правда проникла в меня посредством осмоса33 – и с воодушевлением выполняла все новые и новые задания по чтению с листа. У нас не было своего пианино, поэтому мне приходилось практиковаться на первом этаже в перерывах между чужими уроками. Мама по моей просьбе часто сидела рядом в кресле.

Я разучила одну пьесу, потом другую. Может, я и не была умнее других учеников, но точно оказалась упорнее. Вся магия для меня заключалась в самом процессе обучения: я быстро заметила простую, но вдохновляющую корреляцию между часами практики и своими успехами. Если я добиралась до конца пьесы без ошибок, даже в Робби ощущалось какое-то необычное чувство – хотя и слишком глубоко спрятанное, чтобы сойти за настоящее удовольствие. Зажимая левой рукой аккорд, а правой наигрывая мелодию, я видела уголком глаза, как губы тети чуть расправляются в улыбке, а отбивающий ритм палец начинает слегка подскакивать.

Наш медовый месяц продлился недолго. Будь я чуть менее любопытной и чуть больше уважай ее методы, все, возможно, шло бы своим чередом. Но учебник с пьесами был достаточно объемным, а мой прогресс достаточно медленным, чтобы терпение лопнуло – и я стала продвигаться в глубь книги, разбирая все более и более сложные пьесы.

Когда я с гордостью продемонстрировала свои успехи во время урока, Робби взорвалась и отшила меня сердитым «Доброй ночи!». Я услышала от нее то, что она не раз говорила своим нерадивым ученикам. Я просто попыталась учиться усерднее и быстрее, но для Робби это оказалось сродни государственной измене. Я стала одной из грешниц.

В детстве мне было просто необходимо получать на все свои вопросы аргументированные ответы. Я росла дотошным ребенком с диктаторскими замашками, как утверждает мой брат, которого часто выгоняли из общей зоны для игр. Когда мне казалось, будто у меня появилась отличная идея, я точно не была готова получить отказ. Вот поэтому мы с тетей и закончили этот разговор именно так: разгоряченными и непримиримыми.

– Как можно злиться на меня за то, что я выучила новую пьесу?

– Ты к ней еще не готова. Так ты играть не научишься.

– Но я готова, я ее только что сыграла!

– Нет, так не пойдет.

– Но почему?

Из-за нежелания Робби смириться с вольнодумством и моего отказа подчиниться ее методам уроки музыки стали ужасно изнурительными для нас обеих. Мы делали шаг вперед и два назад, неделя за неделей. Я упрямилась, она тоже. Каждый стоял на своем. В перерывах между пререканиями я продолжала играть, она продолжала слушать, иногда вносила коррективы. Я придавала мало значения ее помощи, она – моим успехам, но уроки продолжались.

Мои родители и Крейг находили все это ужасно смешным. Когда я рассказывала об очередной схватке с Робби за ужином, гневно расправляясь со спагетти с тефтельками, эти трое буквально лопались от смеха.

У Крейга никогда не возникало конфликтов с Робби: он был прилежным учеником, методично продвигающимся по учебнику в нужном темпе. Родители же решили не принимать в этом споре ни одну из сторон. Они вообще предпочитали держаться подальше от нашей учебы, считая, что мы с братом должны сами справляться со своими проблемами. Свою задачу они видели в том, чтобы прислушиваться к нам и оказывать моральную поддержку в стенах дома.

В то время как другие родители отругали бы ребенка за дерзость старшим, мои не вмешивались. Мама жила с Робби с шестнадцати лет и уже привыкла подчиняться всем ее загадочным правилам, так что, возможно, моя непокорность авторитету тети стала для нее отдушиной. Сейчас я думаю, родители даже гордились моей отвагой, и благодаря им огонь в моей груди до сих пор продолжает гореть.

Раз в году Робби устраивала для учеников выступление перед аудиторией. Не знаю, как она это провернула, но у нее был доступ к репетиционному залу Университета Рузвельта34 в центре города. Так что концерты проходили в огромном здании на Мичиган-авеню, прямо по соседству с местом, где играл Чикагский симфонический оркестр.

Одна мысль об этом концерте заставляла меня нервничать. Наша квартира на Эвклид-авеню была за девять миль35 от центра города, поэтому его сверкающие небоскребы и переполненные тротуары выглядели для меня как другая планета. Мы с семьей крайне редко выбирались туда на выставки в Институт искусств или в театр, путешествуя вчетвером в капсуле отцовского «Бьюика», как космонавты.

Папа использовал любой предлог, чтобы лишний раз прокатиться на машине. Он был предан своему двухдверному «Бьюику Электра-225», который любовно называл «Двойкой с четвертью», и всегда держал его чистым и навощенным. График технического обслуживания вызывал в папе религиозный трепет, он катался в «Сирс»36 на замену шин и масла так же часто, как мама водила нас к педиатру.

Мы тоже любили «Двойку с четвертью», чьи плавные линии и узкие фары придавали ей крутой футуристический вид. В салоне было довольно много места, и даже я могла вставать практически в полный рост, трогая руками тканевый потолок. Тогда ремни безопасности на заднем сиденье еще не были обязательными, так что бо́льшую часть времени мы с Крейгом просто ползали туда-сюда и прислонялись к передним креслам, когда хотели поболтать с родителями. Иногда я пристраивала свой подбородок на подголовник отца, чтобы у нас был одинаковый вид на дорогу.

В машине наша семья всегда чувствовала совершенно новую степень близости, и временами после ужина мы с братом умоляли отца покататься просто так. Летними вечерами мы вчетвером отправлялись в кинотеатр под открытым небом на юго-западе, чтобы посмотреть очередную часть «Планеты обезьян». Парковали «Бьюик» в сумерках и готовились к шоу. Мама доставала жареную курицу и картофельные чипсы, и мы с Крейгом с удовольствием ели на заднем сиденье, стараясь вытирать руки салфетками и не использовать для этих целей обивку.

Только годы спустя я поняла, чем машина была для папы на самом деле. Ребенком я могла лишь догадываться, какую свободу он чувствует за рулем, какое удовольствие ему доставляет шум мотора и гармоничный шорох шин.

Ему было чуть за тридцать, когда доктор сообщил, что странная слабость в ноге – только начало долгого и болезненного пути к полной обездвиженности. Однажды из-за необъяснимой проницаемости нейронов в его спинном и головном мозге он обнаружит, что вообще не может ходить. У меня нет точных дат, но, кажется, «Бьюик» появился в жизни отца одновременно с рассеянным склерозом. Машина стала для него настоящей отдушиной, хотя он никогда этого и не говорил.

Мои родители не зацикливались на диагнозе. Пройдут десятилетия, прежде чем простой поиск в гугле начнет выдавать головокружительное количество диаграмм, статистики и медицинских заключений, дарующих и отнимающих последнюю надежду, – хотя я сомневаюсь, что отец хотел бы их видеть. Он рос в религиозной семье, но никогда не молил Господа об избавлении и также не стал бы искать альтернативные методы лечения, гуру или «неправильные» гены, которые можно было бы обвинить в болезни. В нашей семье давно выработалась практика блокировки плохих новостей: мы пытались стереть их из памяти чуть ли не в момент получения.

Никто не знал, сколько времени отец терпел боль, прежде чем пойти к доктору. Думаю, месяцы или годы. Ему не нравилось ходить по врачам, и он не любил жаловаться. Папа был человеком, который просто принимал все происходящее с ним как данность и продолжал двигаться вперед.

Ко дню моего музыкального дебюта он уже начал прихрамывать: левая нога не поспевала за правой. Все мои воспоминания об отце связаны с тем или иным проявлением его инвалидности, хотя никто из нас тогда еще не был готов так это называть. Я понимала только, что мой папа двигается немного медленнее, чем все остальные папы. Иногда я видела, как он останавливается перед лестничным пролетом, как будто обдумывая маневр. Когда мы ходили в магазин, отец чаще всего оставался на скамейке под предлогом, что кому-то нужно присмотреть за сумками.

Сидя в «Бьюике» в красивом платье и лакированных туфлях, с волосами, убранными в хвостики, я впервые в жизни испытала липкое чувство паники. Я ужасно боялась выступать, даже несмотря на то, что безустанно практиковалась под надзором Робби. Крейг ехал рядом, готовый исполнить собственную пьесу, и совершенно не волновался. Более того, он спал, в блаженстве разинув рот. В этом весь Крейг. Я всю жизнь восхищаюсь его легкостью. К тому времени он уже играл в детской баскетбольной лиге и, видимо, натренировал нервы.

Отец всегда парковался как можно ближе к месту назначения, чтобы не приходилось слишком далеко идти на неверных ногах. Мы быстро нашли Университет Рузвельта и вошли в его огромный холл. Каждый наш шаг отдавался эхом, и я чувствовала себя настоящей крохой.

Огромные, от пола до потолка, окна концертного зала выходили на лужайки Грант-парка и белые шапки волн озера Мичиган. Стройные ряды стальных серых стульев медленно заполнялись напуганными детьми и их скучающими родителями. Впереди, на высокой сцене, стояли два детских рояля – я видела их впервые в жизни. Огромные деревянные крышки инструментов торчали вверх, будто крылья черных птиц.

Робби расхаживала между стульями в васильковом платье, как первая красавица бала, и проверяла, все ли ее ученики на месте и захватили ли они ноты. Когда пришло время начинать, она шикнула на зал, призывая к тишине.

Я не помню, кто и в каком порядке играл в тот день. Знаю только, что, когда пришла моя очередь, я встала со своего места, прошла лучшей походкой к сцене, взобралась по лестнице и заняла место у одного из роялей. Я была готова. Несмотря на то что я считала Робби грубой и негибкой, я не могла не перенять ее требовательности к качеству исполнения. Я знала пьесу так хорошо, что уже практически не думала о ней во время репетиций, просто двигая руками.

Проблема обнаружилась в ту же секунду, как я подняла маленькие пальчики к клавишам. Я сидела за превосходным инструментом, поверхность которого была тщательно очищена от пыли, а струны – идеально натянуты. Его восемьдесят восемь клавиш простирались вправо и влево безупречной черно-белой лентой.

Вот только я не привыкла к безупречности. Весь мой опыт игры происходил из музыкальной комнатки тети Робби, с грязным цветочным горшком и скромным видом на задний двор. Единственный инструмент, который я когда-либо знала, это ее более чем несовершенное пианино с пестрым рядом желтых клавиш, навеки изуродованных до первой октавы. Именно так для меня и должен был выглядеть рояль: точно так же, как мой район, мой отец и моя жизнь.

Я сидела под взорами десятков людей, уставившись на клавиши – все они были идеальной копией друг друга. Я понятия не имела, куда ставить руки. Подняв глаза на аудиторию и надеясь, что никто не замечает моей паники, я попыталась отыскать поддержку в лице матери. Но вместо этого заметила, как с первого ряда ко мне подлетела другая знакомая фигура. Робби.

Наши отношения к тому моменту уже сильно разладились, но в минуту моего заслуженного наказания Робби появилась рядом почти как ангел. Может быть, она поняла, что я впервые в жизни шокирована социальным неравенством и мне нужна помощь. А может быть, она просто захотела меня поторопить.

В любом случае, не произнеся ни слова, тетя мягко положила палец на до первой октавы и, одарив мимолетной улыбкой, ушла, оставив меня один на один с пьесой.

2

Я пошла в детский сад при начальной школе Брин Мор37 осенью 1969 года и сразу начала хвастаться своим умением читать и братом-второклассником, которого все просто обожали. Школа представляла собой четырехэтажное кирпичное здание с детской площадкой и находилась всего в паре кварталов от нашего дома на Эвклид-авеню. Добраться туда можно было за две минуты пешком или, если вы Крейг, за одну минуту бегом.

Мне там нравилось, и я быстро завела друзей, так же влюбленных в школу, как я. У нас была хорошая учительница, миссис Берроуз, миниатюрная белая женщина лет пятидесяти, которая казалась мне древней старушкой. Большие окна выходили на солнечную сторону, в классе были коллекция пупсов и гигантский картонный кукольный домик у задней стены.

Я умела читать. Все книги про Дика и Джейн38, которые появлялись дома благодаря библиотечной карточке моей мамы, я зачитывала дыр. Так что, когда нашим первым заданием оказалось чтение по карточкам, я, конечно же, была в восторге. Мы принялись изучать слова, обозначающие цвет: «красный», «синий», «зеленый», «черный», «оранжевый», «фиолетовый», «белый». Миссис Берроуз опрашивала нас по одному, держа в руках стопку больших карточек из манильской бумаги39. Демонстрируя одну за другой, она просила нас читать слова, напечатанные черными буквами.

Я смотрела, как едва знакомые мальчики и девочки сражались с этими карточками, то побеждая, то проигрывая, и покорно садились на место, когда начинали запинаться. Это должно было быть чем-то вроде фонетической игры, но, как и Spelling bee40, быстро превратилось в соревнование. Дети, которые не могли продвинуться дальше «красного», испытывали настоящее унижение.

Речь, конечно, идет о школе на Южной стороне Чикаго в 1969-м, где никто еще не думал о детской самооценке и формировании мировоззрения. Если у тебя была фора в виде домашнего образования, значит, в школе ты слыл «одаренным» и «умным», что только укрепляло твою самоуверенность и усугубляло разрыв между тобой и всеми остальными. Самыми способными детьми в моем классе на протяжении многих лет оставались Тедди, корейско-американский мальчик, и Киака, афроамериканская девочка. Я всегда стремилась быть с ними наравне.

Когда пришла моя очередь читать по карточкам, я встала и без усилий распознала «красный», «зеленый» и «синий». «Фиолетовый» занял секунду, «оранжевый» тоже оказался крепким орешком. Но когда появился Б-Е-Л-Ы-Й, у меня в горле будто пересохло. Губы искривились, неспособные сформировать ни звука, а в мозгу замелькали десятки слов, но я не могла выдернуть из них что-нибудь, хотя бы отдаленно напоминающее «беее-ыыыы». Я чуть не задохнулась, а в коленках появилась странная легкость, будто они могли отстегнуться и улететь. Но, прежде чем это случилось, миссис Берроуз приказала мне сесть на место. Вот тогда-то ко мне и пришло наконец нужное слово во всем его полном и простом совершенстве. Белый. Бе-е-елы-ы-ый. Это слово «белый».

Той ночью, лежа в постели с плюшевыми зверюшками возле головы, я думала только о «белом». Я произносила его мысленно на разные лады и ругала себя за глупость. Стыд навалился на меня всем весом, и казалось, я уже никогда не смогу стряхнуть его с себя. Моим родителям было все равно, правильно ли я читаю слова на карточках, но мне не терпелось преуспеть. А может, я просто не хотела прослыть неудачницей. Я думала, что учительница уже пометила меня как одну из тех, кто не умеет читать или, еще хуже, вообще не старается.

Я была одержима золотыми звездочками размером с цент, которыми миссис Берроуз наградила Тедди и Киаку в тот день. Этот знак победы и, возможно, знак величия выделял их из общей толпы. Только они смогли прочитать все карточки без запинок.

На следующее утро в классе я попросила дать мне второй шанс. Когда миссис Берроуз отказала, радостно добавив, что сегодня у нас, детсадовцев, есть занятие поинтереснее, – я потребовала. Бедным детям пришлось смотреть, как я сражаюсь лицом к лицу с карточками цветов во второй раз, теперь намного медленнее, делая паузы между словами и успевая глубоко дышать, чтобы держать нервы под контролем. И это сработало! С «черным», «оранжевым», «пурпурным» и особенно «белым». Я выкрикнула «белый» чуть не до того, как увидела буквы на карточке.

Мне нравится думать, будто миссис Берроуз была впечатлена маленькой чернокожей девочкой, которой хватило смелости постоять за себя. Хотя и не знаю, заметили это Тедди и Киака или нет. Домой я возвращалась уже с высоко поднятой головой и золотой звездочкой на блузке.

Дома я жила в мире высокой драмы и интриг, устраивая кукольную мыльную оперу. Я разыгрывала рождения и смерти, вражду и предательства, надежду и ненависть, а иногда даже секс. Почти все время между школой и ужином я предпочитала проводить в общей игровой зоне нашей с братом комнаты. Я раскидывала Барби по полу и создавала сценарии, которые казались мне реальнее самой жизни. Иногда в дело вступали даже «солдаты Джо»41 Крейга. Все наряды для Барби я держала в маленьком виниловом чемоданчике с цветочками. У всех Барби, солдатиков Джо и даже старых кубиков с буквами, по которым мама учила нас алфавиту, были личности и личная жизнь.

Я редко присоединялась к играм соседских детей и еще реже приглашала их к себе домой. Отчасти потому, что была большой привередой и терпеть не могла, когда кто-то прикасался к моим куклам. Видела я Барби чужих девочек – как будто из фильмов ужасов. Обрезанные под корень волосы, лица, раскрашенные маркерами. К тому же в школе я поняла, что отношения между детьми могут быть полным кошмаром. Независимо от того, насколько пасторальные сцены вы наблюдали на игровых площадках, за ними всегда крылась тирания строгой иерархии: любые компании делились на королев, хулиганов и почитателей. Я, конечно, не из робкого десятка, но дома мне хаос ни к чему.

Вместо этого я предпочитала вдыхать жизнь в маленькую игрушечную вселенную. Если Крейг осмеливался сдвинуть с места хоть один кубик, я поднимала шум, а иной раз могла зарядить ему кулаком по спине. Куклы и кубики нуждались во мне, и я послушно даровала им один личностный кризис за другим. Как любое нормальное божество, я считала, что персональный рост и развитие возможны только через страдание.

А тем временем за окном спальни шла реальная жизнь на Эвклид-авеню. Мистер Томпсон, высокий афроамериканец, владелец трехквартирного здания по ту сторону улицы, после обеда загружал в «Кадиллак» свою большую бас-гитару, готовясь к концерту в джаз-клубе. Мексиканская семья Мендозас, живущая по соседству, приезжала домой на пикапе с кучей стремянок после долгого рабочего дня, занятого покраской домов. У забора их встречал счастливый лай собак.

Наш район принадлежал среднему классу самых разных рас. Мы не выбирали друзей, исходя из цвета кожи, важнее, кто сейчас гуляет и готов поиграть. В числе моих друзей была Рейчел, чья мама – белая, с британским акцентом; рыжая кудрявая Сьюзи; и внучка Мендозасов, когда она к ним приезжала. Команда пестрых фамилий – Кэнсопэнт, Абуасеф, Робинсон, – мы были слишком маленькими, чтобы замечать, насколько быстро меняется мир вокруг нас. В 1950-х, за 15 лет до того, как мои родители переехали на юг города, этот район был белым на 96 %. К тому времени как я соберусь уезжать из него в колледж в 1981-м, он будет на 96 % черным.

Мы с Крейгом росли на перекрестке разных культур. В нашем квартале жили еврейские семьи, семьи иммигрантов, белые и черные семьи. Кто-то процветал, а кто-то нет, но все они подстригали лужайки, проводили время с семьей и выписывали чеки Робби, чтобы она учила их детей играть на пианино.

Моя семья скорее принадлежала к бедной части квартала: мы одни из немногих не владели своим жильем. Южный берег тогда еще не окончательно склонился к той модели, по которой уже жили все соседние районы, – когда более обеспеченные люди уезжали за город в поисках лучшей жизни, местный бизнес банкротился и балом начинала править нищета, – но крен уже становился ощутимым.

Сильнее всего изменения чувствовались в школе. Мой второй класс превратился в хаос из неуправляемых детей и летающих ластиков, что я не могла считать нормой. Как мне кажется, виной тому была первая учительница, которая не только не знала, как контролировать нас, но и не любила детей вовсе. Не знаю, интересовала ли руководство школы ее компетентность. Мои одноклассники вовсю пользовались положением, а миссис Берроуз продолжала быть о нас самого худшего мнения. В ее глазах мы стали классом «проблемных детей», хотя она даже и не пыталась приучать нас к порядку. Все, что с нами делали, – это приговаривали к отсидке в унылой, малоосвещенной комнате на первом этаже школы, где каждый час длился адски долго. Я в отчаянии сидела за партой на тошнотворно-зеленом стуле – тошнотворно-зеленый был официальным цветом 1970-х, – ничему не училась и ждала, когда наступит время ланча и можно будет пойти домой, съесть сэндвич и пожаловаться.

В детстве, если меня что-то расстраивало, я изливала душу маме. Она спокойно выслушивала все мои жалобы на учительницу и время от времени вставляла что-нибудь вроде «о боже» или «да ты что?». Мама не потакала моей вспыльчивости, но все мои проблемы она воспринимала всерьез. Кто-нибудь другой мог бы отделаться фразой вроде «Просто делай все, что от тебя требуется». Но мама видела разницу между нытьем и настоящим страданием.

Не говоря мне ни слова, мама отправилась в школу и начала процесс закулисного лоббирования – в конце концов меня и еще парочку детей с хорошими оценками выманили за дверь, протестировали и где-то через неделю перевели в одаренный третий класс этажом выше, который вела улыбчивая и умная учительница, отлично знающая свое дело.

Это был маленький, но судьбоносный шаг вперед. Раньше я не спрашивала себя, что произошло с детьми, которые остались с учительницей, не умеющей учить. Теперь, уже взрослой, я знаю, что они с ранних лет поняли, каково это – обесценивание и безразличие. Их гнев назвали «неуправляемостью», а их – «проблемными», хотя они просто пытались справиться с трудными условиями.

В тот момент я радовалась, что мне удалось сбежать. Много лет спустя я узнала: мой брат, от природы тихий и ироничный, но при этом очень прямой человек, однажды разыскал нашу бывшую учительницу и вежливо намекнул, что ей стоит оставить свой пост и устроиться кассиршей в аптеку.

Через некоторое время мама начала подталкивать меня к внеклассным занятиям, чтобы я взяла пример с брата и стала больше общаться с другими детьми. Как я уже говорила, у Крейга был талант делать вид, будто сложные вещи даются ему с полпинка. Жизнерадостный, гибкий и быстро растущий, брат уже успел стать подающей надежды звездой местной баскетбольной команды, и отец советовал ему соревноваться только с самыми сильными соперниками. Скоро он отправит Крейга одного через весь город на игру с лучшими баскетболистами Чикаго, а пока – только подначивал оспаривать главные спортивные авторитеты района.

Крейг брал мяч и шел с ним через дорогу в парк Розенблюм, мимо шведских стенок и моих любимых качелей, а потом исчезал в чаще на той стороне, где была баскетбольная площадка. Мне казалось, там его поглощает мистическая бездна пьяниц, хулиганов и криминальных авторитетов, но Крейг всегда возражал, что ничего подобного там не происходит.

Баскетбол открывал ему все двери в мир. Он научил брата заводить разговор с незнакомцами, когда хочется забить местечко в игре, подражать дружелюбной манере резкой, жаргонной речи соперников, которые были больше и быстрее его. Это избавляло от стереотипов о поведении подростков и в чем-то подтверждало кредо моего отца: большинство людей не столь уж плохи, если хорошо к ним относиться. Даже мутные ребята, которые тусовались за углом алкогольного магазина, улыбались, заметив идущего со мной Крейга, окликали его по имени и просили дать пять.

– Откуда ты их знаешь? – спрашивала я с подозрением.

– Не знаю. Они просто знают меня, – отвечал он, пожимая плечами.

Мне было десять, когда я наконец начала выходить на улицу: решение, в основном продиктованное скукой. На дворе стояло лето, школа не работала. Мы с Крейгом каждый день ездили на автобусе к озеру Мичиган в городской лагерь на берегу, но возвращались домой уже к четырем, имея в запасе еще несколько дневных часов, которые требовалось чем-то заполнить. Куклы перестали меня занимать, да и находиться дома без кондиционера было практически невозможно, так что я стала гулять с Крейгом по всему району и знакомиться с ребятами, которых раньше не встречала в школе.

Через дорогу от нашего дома стоял маленький жилой комплекс под названием «Эвклид-Парквей» с пятнадцатью домами, построенными вокруг общей зеленой зоны. Мне это место казалось раем, свободным от машин и полным детей, играющих в софтбол, прыгающих в «часики» или просто сидящих на ступеньках.

Но, прежде чем получить свободный вход в круг девочек моего возраста, гуляющих по «Парквей», мне пришлось пройти тест в виде ДиДи, ученицы местной католической школы. Атлетичная красавица ДиДи постоянно дулась и закатывала глаза. Она часто сидела на крыльце своего дома рядом с более популярной девочкой по имени Денин.

Денин была очень приветливой, но вот ДиДи я почему-то не нравилась. Стоило мне подойти к «Эвклид-Парквей», она начинала едва слышно отпускать в мой адрес едкие комментарии, будто я портила всем настроение уже одним своим появлением.

С каждым днем замечания ДиДи становились все громче, а мои моральные силы иссякали. Я могла продолжать строить из себя новенькую – жертву задир, могла вообще больше не подходить к «Парквей» и просто вернуться домой к своим игрушкам, а могла заслужить уважение ДиДи. У последнего пункта был вариант: поругаться с ДиДи, победить ее в словесной дуэли или любой другой форме детской дипломатии или просто заткнуть.

Однажды, когда ДиДи в очередной раз что-то сказала, я набросилась на нее, вспомнив все папины уроки рукопашного боя. Мы катались по земле, трясли кулаками и молотили воздух ногами, и вокруг тут же образовался тесный кружок детей с «Эвклид-Парквей», восторженно гудящих от жажды крови. Я не помню, кто нас разнимал: Денин, мой брат или, может быть, один из родителей, но, когда все закончилось, в «Парквей» воцарилась благоговейная тишина. Меня официально приняли в племя района. Мы с ДиДи остались невредимыми, только измазанными в грязи. Нам не суждено было стать близкими подругами, но, по крайней мере, я заслужила ее уважение.

«Бьюик» моего отца продолжал быть нашим надежным пристанищем и окном в мир. Мы выезжали летними вечерами по воскресеньям без причины – просто потому, что могли. Иногда мы останавливались в южном районе, который звался «Пилюлькиным Холмом», очевидно из-за большого количества афроамериканских докторов среди жителей. Это был один из самых красивых и процветающих уголков Саутсайда, где на подъездных дорожках к домам стояло по две машины, а обочины тротуаров благоухали цветами.

Папа всегда относился к богачам с тенью подозрения. Ему не нравились высокомерные люди, и он испытывал смешанные чувства в отношении домовладельцев в целом. Когда-то они с мамой хотели купить дом недалеко от Робби и целый день разъезжали по району вместе с настоящим агентом по недвижимости – но в итоге решили отказаться от этой затеи. Я полностью была за переезд. Мне казалось, если моя семья будет занимать все два этажа дома, то это будет иметь значение. Но отец, всегда осторожный и умеющий торговаться, понимал важность сбережений на черный день. «Мы же не хотим быть ипотечниками», – говорил он, объясняя, как некоторые люди попадают в ловушку кредита, когда тратят больше, чем могут себе позволить, – и заканчивают с милым домиком, но без единого шанса на свободу от долгов.

Родители вообще всегда говорили с нами на равных. Они не читали нотаций, но поощряли задавать вопросы, неважно, насколько наивные. Мама и папа никогда не прекращали обсуждение в угоду приличиям или удобству, и мы с Крейгом, не упускавшие возможности попытать родителей о чем-то, чего не понимаем, могли продолжать допрос часами. Мы спрашивали: «Почему людям нужно ходить в туалет?» Или: «Зачем вам работать?» И так далее, вопрос за вопросом.

Одна из моих ранних сократических побед выросла из вопроса, заданного в весьма корыстных целях: «Зачем нам есть яйца на завтрак?» Мама начала говорить о пользе протеина, что привело к вопросу о том, почему арахисовое масло не засчитывается за протеин, а через какое-то время – к пересмотру меню в целом. Следующие девять лет я, зная, что заслужила это, делала себе на завтрак огромный толстый сэндвич с вареньем и арахисовым маслом и не съела ни одного вареного яйца.

С возрастом мы стали больше говорить о наркотиках, сексе, жизненных выборах, расе, неравенстве и политике. Мои родители не ожидали от нас святости. Я помню, отец говорил, что секс может и должен быть приятным. Они также никогда не подслащали горькую правду жизни. Например, однажды Крейг получил новый велосипед и поехал на нем к озеру Мичиган по Рейнбоу-Бич42, куда долетали брызги воды. Там его остановил и обвинил в краже полицейский, который даже подумать не мог, что молодому черному парню честным путем мог достаться новый велосипед. (Будучи сам при этом афроамериканцем, офицер в конце концов получил от моей мамы взбучку и извинился.) Родители объяснили нам, что это несправедливо, но встречается на каждом шагу. Цвет кожи делал нас уязвимыми, и мы постоянно были начеку.

Папина привычка возить нас на «Пилюлькин Холм», думаю, позволяла получить вдохновение, а также была шансом продемонстрировать нам плоды высшего образования. Мои родители почти всю жизнь провели на паре квадратных миль в Чикаго, но никогда не заблуждались на наш с Крейгом счет. Они знали: мы будем жить по-другому.

До брака мама и папа посещали местные колледжи, но прервали занятия задолго до получения диплома. Мама училась в педагогическом, но потом решила, что лучше будет работать секретаршей. У отца же в какой-то момент просто кончились деньги на обучение, и он пошел в армию. В его семье некому было уговаривать его продолжить учебу и некому было показать на своем примере, как могла бы сложиться его жизнь после получения образования. Поэтому он провел два года, перемещаясь между разными военными базами. Если окончание колледжа и карьера художника когда-то и были мечтой моего отца, то вскоре приоритеты изменились, и он начал перечислять деньги на учебу младшего брата в архитектурном вузе.

Теперь, в возрасте чуть за тридцать, отец полностью сфокусировался на том, чтобы откладывать средства для детей. Мы не собирались покупать дом – и не стали бы ипотечниками, едва сводящими концы с концами. Отец всегда был очень практичен – из-за ограничений в ресурсах и, наверное, времени. Теперь если он не сидел за рулем, то передвигался с помощью трости. Прежде чем я закончу начальную школу, трость превратится в костыль, а вскоре после этого – в два костыля. Что бы ни глодало моего отца изнутри, разрушая его мышцы и нервные клетки, для него это было личным испытанием, которое он преодолевал молча.

Наша семья любила скромные радости. Когда мы с Крейгом получали табели успеваемости, родители заказывали пиццу в «Итальянской фиесте», нашем любимом местечке. В жаркую погоду мы покупали мороженое – по пинте шоколадного, сливочного с пеканом и темно-вишневого – и растягивали его на несколько дней. Каждый год, когда приходило время «Воздушного и водного шоу»43, мы брали все для пикника и ехали вдоль озера Мичиган на огороженный полуостров, где находилась водоочистительная станция моего отца. Это был один из немногих дней в году, когда семьям сотрудников разрешалось войти в ворота и расположиться на лужайке возле озера, откуда открывался вид на пикирующие над водой реактивные истребители, не сравнимый ни с одним видом из пентхаусов на Лейк-Шор-драйв44.

Каждый июль папа брал неделю отпуска от постоянного контроля за водонагревателями на станции и мы всемером, вместе с тетей и парой кузин, залезали в наш двухдверный «Бьюик» и несколько часов ехали через весь Южный берег в местечко под названием Уайт Клауд45, штат Мичиган, отель Dukes Happy Holiday Resort. Там была комната для игр, автомат со стеклянными бутылочками газировки и, что еще более важно, большой открытый бассейн. Мы арендовали домик с мини-кухней и проводили дни напролет, прыгая в воду и вылезая обратно.

Родители делали барбекю, курили сигареты и играли в карты с тетей, но отец часто прерывался, чтобы присоединиться к нам, детям, в бассейне. Он был очень красивым, мой папа. С мускулистыми руками и грудью, длинными аккуратными усами. Долгими летними днями он плавал, смеялся и подбрасывал нас в воздух, а его слабые ноги наконец переставали быть для него помехой.

Степень упадка довольно трудно измерить, особенно когда находишься в эпицентре. Каждый сентябрь, возвращаясь в школу Брин Мор, мы с Крейгом замечали все меньше и меньше белых детей на игровой площадке. Кто-то переходил в соседнюю католическую школу, но большинство оставляло район. Сначала казалось, уезжают только белые семьи, но потом изменилось и это. Теперь район покидали все, у кого хватало средств. В большинстве переезды были внезапными и необъяснимыми. Мы просто однажды замечали большой знак «Продается» на лужайке семьи Якер или грузовой автомобиль перед домом Тедди и догадывались, что это означает.

Наверное, самым большим ударом для моей мамы был момент, когда ее подруга Вельма Стюарт объявила, что они с мужем внесли первый платеж за дом в местечке под названием «Лесной парк»46. У Стюартов было двое детей. Они, как и мы, арендовали часть дома ниже по Эвклид-авеню. Странное чувство юмора миссис Стюарт и громкий заразительный смех нравились моей маме. Они часто обменивались рецептами и ходили друг к другу в гости, но при этом не сплетничали, как большинство других мам. Сын миссис Стюарт, Донни, был одного возраста с Крейгом и тоже увлекался спортом, что тут же их сблизило. Ее дочь, Памела, вступила в подростковый возраст, и со мной ей стало неинтересно (я же в то время сходила по подросткам с ума). О мистере Стюарте я помню не так много: он водил грузовик, доставляя грузы разным бакалейным лавочкам в городе. А еще – он, его жена и их дети были самыми светлокожими черными, которых я когда-либо встречала.

Понятия не имею, как они смогли позволить себе дом. «Лесной парк», как потом оказалось, был одним из первых полностью спланированных жилищных комплексов в пригородной Америке – не просто скоплением домов, но целым поселком на тридцать тысяч человек, с магазинами, церквями, школами и парками. Основанный в 1948 году, он стал во многих смыслах образцом загородной жизни с ее массовой застройкой, типовыми дворами и квотами на количество чернокожих семей, имеющих право проживать в одном квартале. Во время переезда Стюартов квоты ненадолго отменили.

Стюарты пригласили нас к себе в один из папиных выходных. Мы были в восторге: такая возможность приоткрыть завесу тайны легендарного пригорода. Мы вчетвером залезли в «Бьюик» и покатили по автостраде, ведущей прочь из Чикаго. Где-то через сорок минут пути мы восхитились видом стерильного торгового центра, а потом оказались среди тихих улочек и, следуя указаниям миссис Стюарт, стали поворачивать между идентичными кварталами. «Лесной парк» выглядел как город в миниатюре: скромные домики в стиле ранчо со светло-серой черепицей, маленькие саженцы кустов и деревьев.

– И зачем жить в такой глуши? – спросил отец, глядя поверх приборной панели.

Я согласилась, что это глупо. Насколько хватало глаз, не было видно ни одного гигантского дуба, не то что из окна моей спальни. Все в «Лесном парке» было новым и необжитым. Никаких алкогольных магазинов с потрепанными парнями у входа. Никаких сирен или автомобильных гудков. Никакой музыки, доносящейся из чьей-то кухни, – окна во всех домах заперты.

Для Крейга день прошел наилучшим образом, в основном потому, что он играл в мяч под открытым небом с Донни Стюартом и его новыми пригородными друзьями. Родители болтали с мистером и миссис Стюарт, а я увивалась за Памелой, пялилась на ее волосы, светлую кожу и подростковую бижутерию. Потом мы вместе обедали.

К вечеру мы вышли от Стюартов и побрели на закате к обочине, где отец припарковал машину. Крейг сильно набегался, вспотел и еле держался на ногах. Я тоже утомилась и была готова ехать домой. Это место заставляло меня нервничать. Мне не понравился пригород, хоть я и не могла точно сказать почему.

Позже мама отметит, что почти все соседи Стюартов, да и вообще все жители улицы были белыми.

– Интересно, – скажет она, – знали ли они, что Стюарты черные, до того как мы приехали.

Мама подумала, что мы, возможно, случайно раскрыли их своим темным цветом кожи, когда прибыли с Южной стороны Чикаго с подарком на новоселье. Даже если Стюарты не пытались специально скрыть свою расу, они, возможно, не упоминали о ней в разговоре с новым соседями. Какой бы ни была атмосфера в их квартале, Стюарты ее не нарушали. До тех пор, пока не приехали мы.

Смотрел ли кто-то из окна, как мой отец подходит к машине в сумерках? Скрывалась ли чья-то тень за занавеской в ожидании его реакции? Я никогда этого не узнаю. Помню только, как отец застыл, подойдя к машине со стороны водителя. Кто-то поцарапал бок его любимого «Бьюика». Огромная отвратительная борозда тянулась через всю дверь к багажнику. Она была сделана специально, ключом или камнем.

Как я уже говорила, мой отец был стоиком и никогда не жаловался, ни по большим, ни по маленьким поводам. Он с радостью ел даже печенку, если она подавалась к столу; когда доктор озвучил ему смертный приговор, папа не придал ему значения и просто пошел дальше. В этом эпизоде с машиной он повел себя точно так же. Будь у него способ бороться – дверь, в которую можно было бы постучать, призвав обидчика к ответу, – он все равно не стал бы этого делать.

– Черт меня побери, – выругался он, прежде чем открыть машину.

Мы поехали обратно в город, почти не обсуждая случившееся. В любом случае пригорода с нас хватило. На следующий день отцу пришлось ехать на работу, и я уверена, ему было не по себе. Царапине оставалось недолго красоваться на хромированной поверхности «Бьюика». Как только выдалось свободное время, отец поехал в «Сирс» и стер ее навсегда.

3

Где-то в это время в моем брате-пофигисте расцвела тревожность. Не могу сказать, когда или почему это началось, но Крейг, который был на короткой ноге со всем районом, которого буквально похищали каждый раз, когда у него выдавалось 10 свободных минут, дома стал тревожным и настороженным. Он как будто знал, что беда уже на пути к нам. По вечерам брат придумывал все новые и новые опасности, настолько погружаясь в пространство гипотетического, что мы за него беспокоились.

Он боялся потерять зрение и стал носить дома повязку на глаза, чтобы изучить гостиную и кухню на ощупь. Он думал, будто оглохнет, и стал учить язык жестов. Страх ампутации заставил его есть и делать домашнюю работу с рукой, привязанной за спиной. «Никогда не знаешь, что произойдет», – рассуждал Крейг.

Его самым главным страхом, возможно, и самым реалистичным был страх пожара. Домашние пожары – обычное дело в Чикаго. Отчасти из-за владельцев трущоб47, которые доводили свои жилища до аварийного состояния, чтобы получить компенсацию по страховке, а отчасти потому, что дымоуловители изобрели недавно и рабочий класс не мог их купить. В любом случае огонь наведывался в гости – случайный похититель домов и жизней.

Дедушка Саутсайд переехал в наш район после того, как огонь уничтожил его прежнее жилище в Вестсайде. К счастью, тогда никто не пострадал. (Если верить моей маме, во время пожара Саутсайд стоял на дорожке перед домом и кричал пожарным, чтобы те держали свои шланги подальше от его драгоценных джазовых пластинок.) А не так давно в трагедии, слишком большой для моего детского ума, один из моих одноклассников, Лестер Маккаллом, мальчик с милым личиком и длинным афро48, живший за углом от нас на Семьдесят четвертой улице, погиб в пожаре вместе с братом и сестрой. Они оказались заперты в ловушке пламени в своих спальнях на втором этаже.

Это были первые поминки в моей жизни: в похоронном бюро всхлипывали дети всего района; тихо играл альбом Jackson 5; взрослые замерли в ошеломительной тишине. Никто не осмеливался нарушать вакуум молчания молитвой или общими фразами. В передней части комнаты стояли три закрытых гроба с фотографиями улыбающихся детей. Миссис Маккаллом, которая выжила, выпрыгнув из окна вместе с мужем, сидела перед ними, настолько сломленная и убитая горем, что в ее сторону было больно смотреть.

Остов сгоревшего дома Маккалломов еще долго шипел и обваливался, умирая гораздо медленнее, чем его маленькие жильцы. Сильный запах гари преследовал нас по всему району.

Со временем страхи Крейга лишь возросли. В школе учителя проводили с нами учебные тревоги: показывали, как стоять, падать и катиться в случае пожара. Крейг решил провести тренировку дома, назначив себя семейным маршалом, а меня – своим лейтенантом. Он приготовился расчищать выходы и командовать родителями.

Приготовления вообще были пунктиком нашей семьи. Мы были не просто пунктуальными – мы всегда приезжали заранее, зная, что так отец будет менее уязвим. Если мы приедем заранее, ему не придется волноваться по поводу парковки, откуда нужно долго идти, или свободного места на трибунах во время очередной баскетбольной игры Крейга. Мы старались контролировать все, что подчиняется контролю.

Мы с Крейгом начали продумывать планы побега, проверяя, сможем ли в случае пожара выпрыгнуть из окна на дуб или соседскую крышу. Мы хотели знать, что будем делать, если на кухне загорится плита, в подвале замкнет электричество или в дом ударит молния.

Меньше всего мы волновались за маму. Она была маленькой и гибкой, а под действием адреналина наверняка бы перевернула даже машину, чтобы спасти ребенка. Гораздо сложнее дела обстояли с отцом. Инвалидность наверняка помешала бы ему выпрыгнуть из окна. Да и бегущим мы не видели его уже много лет.

Случись что-то страшное, наше спасение ничем не походило бы на послеполуденные фильмы по телевизору, в которых отец бросал детей через плечо с грацией Геркулеса и нес их в безопасное место. Геройствовать пришлось бы Крейгу, который на тот момент уже перерос папу, хотя и оставался при этом узкоплечим тонконогим мальчишкой. Он понимал, что подвиги требуют практики, поэтому прорабатывал худшие сценарии, приказывая отцу рухнуть мешком на пол и терпеливо ждать, пока Крейг вынесет его из угарного газа.

– О боже, – говорил папа, качая головой. – Ты серьезно собираешься это сделать?

Мой отец не привык к беспомощности. Он жил в постоянной борьбе с этой перспективой, тщательно ухаживая за нашей машиной, вовремя оплачивая счета, никогда не обсуждая свой рассеянный склероз и не пропуская ни одного дня на работе. Наоборот, он хотел быть опорой для других. Физическую помощь отец заменял эмоциональной поддержкой и советом. Вот почему ему так нравилось работать главой участка городского комитета демократической партии.

Он оставался на этом посту несколько лет, отчасти потому, что от госслужащих ожидали лояльной помощи. Но даже если отец был наполовину принужден к этой работе, он все равно любил ее всем сердцем, что всегда сбивало с толку маму. Политика отнимала уйму времени. Каждые выходные отец посещал соседние участки, чтобы проверить, все ли в порядке у избирателей. Иногда он брал с собой меня. Мы парковались на улице со скромными бунгало и поднимались на какое-нибудь крыльцо, чтобы встретиться со сгорбленной вдовой или пузатым, с банкой дешевого пива в руке работником фабрики. Они выглядывали через сетку на месте входной двери и обычно очень радовались папе, стоящему на крыльце с тростью в руке.

– Да это же Фрейзер! – говорили они. – Вот так сюрприз. Входи скорее.

Для меня в этих словах не было ничего хорошего. Они означали, что мы примем приглашение и вся моя суббота пойдет коту под хвост. Я просижу все время на диване или на кухне с бутылкой 7UP, пока отец будет получать обратную связь – на самом деле выслушивать жалобы, – чтобы потом передать их избранному олдермену49, отвечающему за благосостояние района. Когда у кого-то возникали проблемы с вывозом мусора, расчисткой снега или ямами на дорогах, мой отец был тут как тут. В его обязанности входило сделать так, чтобы избиратели почувствовали, будто демократы о них заботятся, – и, соответственно, проголосовали за них на выборах. К моему разочарованию, папа никогда никого не торопил. Время, по мнению моего отца, – это дар, и ты обязан им делиться. Он с удовольствием кудахтал над фотографиями чужих внуков, спокойно переносил сплетни, долгие молитвы или жалобы на здоровье и понимающе кивал, когда разговор доходил до того, как тяжело стало сводить концы с концами. Он даже обнимал старушек на прощание, уверяя их, что сделает все возможное, чтобы исправить положение.

Мой отец был уверен, что приносит пользу, и гордился этим. Поэтому во время наших домашних учений его мало интересовала роль пассивного реквизита в нашей воображаемой катастрофе. Он ни при каких обстоятельствах не собирался становиться обузой, парнем в отключке, свернувшимся на полу. Тем не менее он понимал, что для нас это важно, особенно для Крейга. Поэтому, когда сын просил отца лечь на пол, тот смешил нас, падая сначала на колени, потом на попу, а потом любезно растягиваясь во весь рост на ковре в гостиной, предварительно обменявшись взглядами с мамой. Мама находила все это немного смешным и всем своим видом говорила «ох уж эти чертовы дети».

Папа вздыхал и, закрыв глаза, ждал, когда руки Крейга обовьются вокруг его плеч и начнется спасательная операция. Потом мы с мамой смотрели, как без видимых усилий, но со слоновьей неуклюжестью Крейг поднимает 170 или около того фунтов50 отцовского веса и переносит их через воображаемый ад. Он тащил папу через весь этаж, обогнув диван, к лестнице.

Отсюда, думал Крейг, отца нужно спускать вниз к входной двери, но папа запрещал ему практиковать эту часть учения. Он мягко говорил «ну все, хватит» и настаивал на том, чтобы подняться на ноги, прежде чем Крейг попытается протащить его вниз по лестнице. В конце концов отец и сын пришли к компромиссу.

Если бы дошло до дела, каждому из нас пришлось бы непросто, и не факт, что кто-нибудь бы выжил. Но по крайней мере у нас был план.

Я постепенно становилась все общительнее и начинала открываться внешнему миру. Мое природное сопротивление хаосу и спонтанности как-то незаметно сошло на нет за время визитов по делам партии с отцом и всех остальных семейных выходов «в свет». Почти каждые выходные мы навещали десятки тетушек, дядюшек, кузин и кузенов, сидели в плотных облаках дыма от барбекю на чьем-то заднем дворе или бегали по району с чужими соседскими детишками.

В семье Саутсайда, маминого отца, было семеро детей. Он – старший из них. Родственники мамы чаще всего собирались в доме Саутсайда, привлеченные его кулинарными способностями, нескончаемыми партиями в вист и буйным джазом. Саутсайд магнитом притягивал всех нас. Его постоянное недоверие к миру за пределами собственной лужайки и беспокойство за нашу безопасность заставляли дедушку направлять всю энергию на создание оазиса вечного веселья и вкусной еды, как будто в надежде, что так мы никогда его не покинем. Он даже купил мне собаку – славного щенка овчарки коричного цвета, которого мы назвали Рексом. Мама не разрешила взять Рекса домой, поэтому я навещала его у Саутсайда. Я ложилась на пол, зарываясь лицом в мягкий мех щенка, и слушала, как его хвост радостно делал шлеп-шлеп каждый раз, стоило Саутсайду пройти мимо. Дедушка избаловал этого пса точно так же, как избаловал меня: едой, любовью и терпимостью в молчаливой, искренней мольбе никогда его не покидать.

Семью отца раскидало по всему Чикаго за пределами Южной стороны. Родственный круг включал в себя целую батарею двоюродных бабушек и троюродных кузенов, а также нескольких заблудших субъектов, чье кровное родство оставалось для нас туманным. Мы вращались вокруг них, как по орбите.

Для моего отца родня стояла выше всего. Он сиял, увидев своего дядю Калио, худощавого маленького человека с волнистыми волосами, похожего на Сэмми Дэвиса-младшего51 и почти всегда пьяного. Папа обожал свою тетю Верделл, которая жила с восемью детьми в запущенном многоквартирном здании рядом с шоссе Дэна Райана, где условия были совсем не такими, как наши.

По воскресеньям мы вчетвером обычно отправлялись в десятиминутную поездку до «Парквей-Гарденс», чтобы поужинать с родителями моего отца, Денди и бабулей, а также с его младшими братьями и сестрой: Эндрю, Карлтоном и Франческой. Они были младше отца больше чем на десять лет, поэтому казались нам скорее кузенами, чем дядями и тетями. Да и папа, думаю, чувствовал себя с ними больше как их отец, чем как брат, раздавал советы и наличные по первой же просьбе. Франческа была умной и красивой девушкой и иногда давала мне расчесать свои волосы. Ослепительным модникам Эндрю и Карлтону едва исполнилось двадцать, они носили водолазки и брюки-клеш. У них были кожаные куртки и девушки, и разговаривали они о таких вещах, как Малкольм Икс52 и «духовная сила». Мы с Крейгом часами зависали в их комнате, пытаясь впитать хоть немного крутизны.

Дедушка, которого тоже звали Фрейзер Робинсон, как моего отца, не так нас интересовал. Обычно он курил сигары в своем кресле с газетой на коленях и включенным выпуском вечерних новостей по телевизору. Все кругом раздражало Денди. Его выводили из себя газетные заголовки, состояние дел в мире, молодые черные парни – «бу-бу», как он их называл, – они шатались везде без дела и порочили репутацию черных. Денди кричал на телевизор. Он кричал на мою бабушку, милую женщину с мягким голосом, благочестивую христианку Лавон. (Меня назвали Мишель Лавон Робинсон в ее честь.) Днем бабушка руководила процветающим магазином Библий в Саутсайде, но в остальные часы, в обществе Денди, она вела себя тихо и смиренно, что даже для меня, маленькой девочки, выглядело странно. Она готовила дедушке еду, выслушивала шквал его жалоб и обид и не говорила ни слова в свою защиту. Было что-то в молчаливой смиренности моей бабушки, в ее отношениях с Денди, запавшее мне в душу.

Если верить маме, я была единственной в семье, кто противостоял Денди. Я делала это регулярно на протяжении многих лет, с тех пор, когда была совсем малышкой. Отчасти потому, что не могла понять, почему моя бабушка не может за себя заступиться, отчасти потому, что все остальные рядом с ним молчали, и в последнюю очередь потому, что я любила Денди с той же силой, с которой он обескураживал меня. Я помню его упорство и, думаю, отчасти его унаследовала – хотя, надеюсь, в менее грубой форме. Но были в дедушке и проблески мягкости. Он нежно гладил меня по шее, когда я сидела у него в ногах. Он улыбался, когда отец шутил или один из нас, детей, вставлял в разговор словцо. Но потом что-то снова его задевало, и он начинал рычать.

«Хватит кричать на всех, Денди», – говорила я. Или: «Не груби бабуле». А потом добавляла: «Что могло тебя так взбесить?»

Ответ на этот вопрос был одновременно сложным и простым. Сам Денди обычно оставлял его открытым, раздраженно пожимал плечами и возвращался к своей газете. Родители пытались мне объяснить всё дома.

Денди родился в Южной Каролине. Он вырос в дождливом морском порту Джорджтауна, где на огромных плантациях трудились тысячи рабов, собирая урожаи риса и индиго53 и зарабатывая своим владельцам состояние. Рожденный в 1912 году, мой дедушка был внуком рабов, сыном фабричного рабочего и старшим из десяти детей в семье. Находчивого и умного паренька звали Профессором и надеялись, что однажды он поступит в колледж. Однако он не только был черным из бедной семьи, но еще и рос во времена Великой депрессии54.

После окончания школы Денди пошел работать на лесопилку, зная, что если останется в Джорджтауне, то переменам в его жизни не бывать. Когда лесопилку закрыли, он, как и многие другие афроамериканцы того времени, ухватился за этот шанс и перебрался на север, в Чикаго, присоединившись к явлению, позднее получившему название Великой миграции55, в ходе которой около шести миллионов чернокожих на протяжении пяти десятилетий перебирались в большие северные города, спасаясь от сегрегации и охотясь за городской работой.

Будь это история об американской мечте, то Денди, едва приехав в Чикаго в начале 1930-х, нашел бы хорошую работу и поступил в колледж. Но реальность выглядела иначе. На работу устроиться было не так-то просто: менеджеры крупных фабрик в Чикаго предпочитали нанимать европейских эмигрантов вместо афроамериканцев. Денди устроился расстановщиком кеглей в боулинге, подрабатывал разнорабочим. Он присмирел, навсегда распрощался с мечтой об образовании и решил, что вместо этого станет электриком. Но его планам не суждено было сбыться. В то время, если ты хотел работать электриком (или сталеваром, плотником и сантехником, если уж на то пошло) или поступить на любую другую должность в Чикаго, тебе нужен был профсоюзный билет. А если ты черный – тебе он не полагался.

Эта форма дискриминации изменила судьбы многих поколений афроамериканцев, в том числе членов моей семьи, ограничив их доходы, их возможности и, конечно же, их цели. Будучи плотником, Саутсайд не мог работать на крупные строительные компании, которые предлагали постоянный заработок на длительных проектах, – ведь ему не разрешалось присоединиться к профсоюзу. Мой двоюродный дедушка Терри, муж Робби, по той же причине бросил карьеру сантехника, вместо этого став пулман-портье на железной дороге. Дядя Пит (по маминой линии) не смог присоединиться к профсоюзу таксистов и был вынужден водить джитни56, подбирая пассажиров в небезопасных районах Вестсайда, куда не совались нормальные такси. Он был очень умным, трудоспособным мужчиной, которому закрыли доступ к стабильной высокооплачиваемой работе, что, в свою очередь, не позволило ему купить дом, отправить детей в колледж или отложить деньги на пенсию.

Я знаю, они страдали в роли изгоев, прозябали на низкоквалифицированной работе, смотрели, как белые обгоняют их в карьере, обучали специалистов, которые однажды станут их боссами. Это порождало обиду и недоверие: никогда не угадаешь, какими глазами на тебя смотрят другие и насколько высоко позволят тебе подняться.

Жизнь Денди сложилась не так уж плохо. Он познакомился с моей бабушкой в церкви Саутсайда и наконец устроился на работу с помощью Федерального агентства по трудоустройству (WPA) – программы помощи, нанимавшей неквалифицированных рабочих на строительные проекты во время Депрессии. Затем он тридцать лет проработал на почте и, наконец, вышел на пенсию, которая позволяла ему ворчать на бубнящий телевизор из удобного кресла с откидывающейся спинкой.

В конце концов у него родилось пятеро детей, таких же умных и дисциплинированных, как он сам. Номини, его второй ребенок, окончит Гарвардскую школу бизнеса. Эндрю и Карлтон станут проводником поезда и инженером соответственно. Франческа будет какое-то время работать креативным директором в рекламе, а потом станет учительницей начальных классов. Но Денди никогда не смотрел на детей как на продолжение собственных достижений. Каждое воскресенье мы наблюдали горький осадок его разбитых надежд.

Мои вопросы к Денди были слишком сложными, чтобы получить на них ответы, и, как я скоро выясню, с большинством жизненных вопросов дело обстоит так же. Только теперь я сама начинала с ними сталкиваться. Один из них пришел от девочки, чье имя я не помню, – моей дальней родственницы. Мы играли на заднем дворе бунгало одной из многочисленных двоюродных бабушек. Как только мы появлялись на пороге такого дома, туда набегала толпа слабо связанных с нами кровными узами людей. Пока взрослые пили кофе и смеялись на кухне, мы с Крейгом присоединялись к детям, которые пришли вместе с этими взрослыми, на улице. Иногда нам казалось неловко изображать дружбу, но чаще всего все было в порядке. Крейг почти всегда исчезал, убегая играть в баскетбол, а я скакала в «часики» или пыталась вникнуть в беседу.

Как-то летом, когда мне было десять, я сидела на ступеньках одного из таких домов, болтая с группой девочек своего возраста. Мы все были в шортах и с хвостиками на голове и в целом просто убивали время. Мы обсуждали все подряд: школу, старших братьев, муравейник на земле.

В какой-то момент девочка – двоюродная, троюродная или четвероюродная сестра – посмотрела на меня искоса и немного грубо спросила: «Чего это ты разговариваешь как белая?»

Вопрос задали с целью оскорбить или, по крайней мере, бросить мне вызов, но я знала, что он искренний. Она затронула то, что смущало нас обеих. Мы должны были быть одинаковыми, но на самом деле оставались людьми из разных миров.

«Неправда», – возмущенно ответила я, смутившись под взглядами других девочек.

Хотя она была права. Мы с Крейгом действительно говорили не так, как большинство родственников. Наши родители постоянно твердили о важности правильной дикции. Они учили нас говорить «пошел» вместо «пшел» и «нет» вместо «не-а». Нас учили правильной артикуляции. Родители купили все выпуски Британской энциклопедии и поставили их на полке рядом с лестницей, откуда те сверкали золотыми буквами на корешках. Каждый раз, когда мы задавали вопрос о слове, идее или историческом событии, мама с папой отправляли нас к книгам. Денди, конечно, тоже влиял, придирчиво поправляя нашу грамматику или заставляя нас четко произносить слова за ужином. Нас готовили к тому, чтобы мы пошли дальше. Они планировали это. Поощряли это. Мы должны были быть не просто умными – мы должны были демонстрировать ум и гордиться им, а значит, правильно говорить.

Однако в этом и заключалась проблема. Говорить «по-белому», как многие это называли, означало быть высокомерным предателем и отрицать свою культуру. Годы спустя, когда я уже встречу своего будущего мужа – человека, светлокожего для одних и темнокожего для других, который говорил как черный гаваец, окончивший университет Лиги плюща57 и выросший под крылом белой матери из Канзаса, – я увижу, как этот стереотип работает на национальном уровне. Я еще не раз столкнусь с желанием людей определять кого-то через его или ее этническую принадлежность и с замешательством, когда это оказывается не так просто. Америка будет задавать Бараку Обаме те же вопросы, которые моя кузина подразумевала в тот день на крыльце: ты – действительно та, кем кажешься? Я правда могу тебе доверять?

Я провела остаток дня, стараясь не разговаривать с кузиной, чтобы показать себя настоящую, без мнимого преимущества. Мне было трудно понять, что делать. Я слышала, как струится разговор взрослых на кухне, как легко звенит смех родителей, видела, как мой брат играет в мяч на другой стороне улицы с соседскими ребятами. Мне казалось, все отлично вписываются, кроме меня.

Теперь, оглядываясь назад, я понимаю, что впереди меня ждали намного более глобальные вызовы, определяющие то, с кем я, откуда и куда я иду. Мне еще многое пришлось пройти, прежде чем обрести свой голос.

4

Каждый день в школе нам давали час на обед. Моя мама не работала, и наша квартира была близко, поэтому обычно в перерыв я маршировала домой вместе с четырьмя или пятью девчонками на хвосте. Мы болтали без умолку всю дорогу, а потом растягивались на кухонном полу, играли в «Джекс»58 и смотрели «Все мои дети»59, пока мама готовила сэндвичи. Для меня эти походы стали привычкой, поддерживающей порядок жизни, основой нашего уютного жизнерадостного «Девчачьего совета» – оплота женской мудрости. Мы разбирали все произошедшее утром в школе: все наши стычки с учителями и их бессмысленные задания. Наши убеждения почти полностью зависели от мнения Совета. Мы обожали Jackson 5 и были не уверены в своих чувствах к The Osmonds60. В то время как раз произошел Уотергейт61, но никто из нас его не понял. Для нас он выглядел как кучка пожилых мужчин, говорящих в микрофон где-то в Вашингтоне – далеком городе, полном белых зданий и белых людей.

Маме нравилось нас привечать, мы были ее окном в мир. Пока мы ели и сплетничали, она обычно тихо стояла рядом, занимаясь какими-то домашними делами и даже не скрывая, что ловит каждое наше слово. В моей семье, живущей меньше чем на 900 квадратных футах62, ни у кого не было возможности уединиться. Для нас это почти не имело значения – разве что изредка. Например, когда Крейг внезапно начал интересоваться девчонками и разговаривать с ними по телефону за закрытой дверью в ванной – завитки телефонного провода протягивались от кухонной стены через весь коридор.

Брин Мор находился где-то посередине между плохими и хорошими в рейтинге чикагских школ. Расовая и экономическая сортировка в Саутсайде продолжалась в течение всех 1970-х, а значит, школьники год от года становились все более черными и бедными. Какое-то время стало популярным отправлять детей в школу на автобусах в другие части города. Но родители Брин Мор воспротивились этой моде, рассудив, что лучше вложат деньги в развитие своей школы.

В детстве я не замечала, что здания в нашем районе ветшают, а белых детей практически не осталось. Я ходила в Брин Мор с детского сада по восьмой класс и к старшей школе знала каждый школьный выключатель, мелок и трещину в стене, а также практически всех учителей и большинство детей. Для меня школа была вторым домом.

Я училась в седьмом классе, когда «Чикагский адвокат», еженедельник, популярный среди афроамериканцев, опубликовал злобную колонку, в которой говорилось, будто Брин Мор, некогда одна из лучших школ города, теперь превратился в «неблагополучные трущобы» с «ментальностью гетто». Наш директор, доктор Лавиццо, тут же отправил редактору газеты письмо в защиту учеников и их родителей, назвав колонку «вопиющей ложью, написанной исключительно с целью навязать людям ощущение провала и желание бежать».

Доктор Лавиццо был круглолицым, благодушным мужчиной с афро, торчащим по бокам от лысины. Почти все свое время он проводил в кабинете рядом с центральным входом в школу. Из письма было ясно, что он очень отчетливо понимал, против чего выступает.

Ощущение провала настигает задолго до самого провала. Уязвимость расширяется сомнениями в себе и затем, часто предумышленно, обостряется страхом. «Ощущение провала», о котором писал директор, царило во всем нашем районе: в родителях, которые не могли увеличить свой заработок, детях, которые начинали подозревать, что их жизнь никогда не изменится к лучшему, и семьях, которые каждый день наблюдали, как их более благополучные соседи уезжают в пригороды или переводят отпрысков в католические школы. Агенты по недвижимости хищно прочесывали весь Саутсайд, нашептывая домовладельцам, что те должны продавать жилье, пока не стало слишком поздно, и предлагая помочь сбежать. Мы все знали: провал уже на полпути к нам и остается либо застрять в руинах, либо сбежать. Все использовали слово, которого раньше так боялись, – «гетто», – бросая его в воздух, как зажженную спичку.

Моя мама этому не верила. Она жила в Саутсайде уже десять лет и прожила бы еще сорок. Она не покупалась на подстрекательство и обладала иммунитетом против журавлей в небе. Мама была реалисткой, четко представляющей границы своих возможностей. Поэтому в Брин Мор она стала одной из главных активисток родительского комитета: помогала собирать средства на новое оборудование в классы, приглашала учителей на званые ужины и лоббировала создание специального класса для одаренных учеников разного возраста. Последняя инициатива была детищем доктора Лавиццо, решившего создать такой класс во время работы над докторской диссертацией по педагогике. Формирование классов по способностям, а не по возрасту пришлось бы кстати одаренным детям, которые вместе должны были обучаться гораздо быстрее.

Противоречивая идея критиковалась за антидемократизм, как обычно и бывает с программами для «талантливых и одаренных». Но в то же время эта система обучения продолжала набирать обороты по всей стране, и я оказалась среди ее бенефициаров.

Я присоединилась к группе из двадцати школьников разного возраста. Мы учились в собственном классе, отдельно от всей остальной школы, по собственному расписанию перемен, обедов, уроков музыки и физкультуры. Нам открывались уникальные возможности, включая еженедельные поездки в местный колледж на продвинутые писательские курсы или в лабораторию на препарирование крыс. В классе мы занимались самостоятельными исследованиями, сами устанавливали цели и комфортную скорость изучения.

Нам предоставили собственных учителей: сначала мистера Мартинеза, потом мистера Беннетта. Оба они были добрыми афроамериканцами с хорошим чувством юмора, и оба уделяли особое внимание мнению учеников. Мы чувствовали, что школа инвестирует в нас. И это, как мне кажется, заставляло нас больше стараться и повышало самооценку.

Независимое обучение подпитывало мою страсть к соревнованиям. Я продиралась сквозь расписание, подсчитывала свои очки и определяла, на каком я месте в турнирной таблице по всем задачам, от деления в столбик до основ алгебры, от написания одного параграфа до превращения его в полноценную исследовательскую работу. Для меня все это было игрой. И, как и большинству детей, больше всего в играх мне нравилось побеждать.

Я рассказывала маме практически обо всем происходившем в школе. Сводка новостей дополнялась, когда я заходила в дверь во второй половине дня, бросала на пол портфель и искала, чем бы перекусить. Сейчас я понимаю, что даже не представляю себе, чем именно мама занималась, пока мы были в школе. В основном потому, что в эгоцентричной манере, присущей всем детям, никогда не спрашивала. Я не представляю, о чем она думала и как оценивала традиционную роль домохозяйки. Единственное, я была уверена: когда я приду домой, в холодильнике будет еда не только для меня, но и для всех моих друзей. А если мы с классом решим поехать на экскурсию, мама точно отправится с нами в качестве волонтера-сопровождающего: появится рядом с автобусом в красивом платье и с темной помадой на губах, и мы все вместе поедем в местный колледж или зоопарк.

Бюджет у нашей семьи был скромным, но мы это никогда не обсуждали. Мама находила какие-то способы компенсировать траты. Она сама делала маникюр и красила волосы (однажды случайно покрасила в зеленый), а новые вещи в ее гардеробе появлялись, только если папа дарил их на день рождения. Мама никогда не была богатой и поэтому научилась быть изобретательной. Когда мы были маленькими, она волшебным образом превращала старые носки в игрушки, выглядящие точь-в-точь как Маппеты. Мама вязала салфетки для столов. Она даже шила мне одежду до средней школы, пока не оказалось, что самое главное в жизни – лейбл в форме лебедя от Глории Вандербилт63 на переднем кармане джинсов, и мне пришлось попросить маму больше ничего мне не шить.

Время от времени она обновляла обстановку гостиной: меняла чехол на диване, фотографии и картины на стенах. Когда погода становилась теплее, мама затевала ритуал весенней уборки, атакуя все типы поверхностей: пылесосила мебель, стирала занавески и снимала ставни с окон, чтобы помыть стекла «Виндексом»64 и протереть подоконники, а потом заменить ставни на прозрачные экраны, впуская весну в нашу маленькую душную квартиру. Потом она спускалась вниз, к Робби и Терри, чтобы отмыть все у них, особенно когда они стали старше и слабее. Благодаря маме у меня по сей день автоматически улучшается настроение от запаха средства Pine-Sol65.

На Рождество она становилась особенно креативной. Однажды она декорировала наш квадратный металлический радиатор гофрированным картоном с изображением красных кирпичей, чтобы сделать фальшивый дымоход до самого потолка и фальшивый камин с полкой и очагом. Она даже привлекла папу – главного художника в семье, – чтобы тот нарисовал оранжевое пламя на тоненькой рисовой бумаге, которая с подсветкой создавала почти убедительную иллюзию огня.

В канун Нового года она по традиции покупала корзинку с закусками, в которой были кусочки сыра, копченые устрицы в жестяной банке и разные виды салями, и приглашала папину сестру Франческу на настольные игры. На ужин мы заказывали пиццу и проводили весь вечер за элегантными лакомствами. Мама передавала по кругу сосиски в тесте, жареные креветки и специальный плавленый сыр, запеченный на крекерах «Ритц». Ближе к полуночи каждый из нас выпивал по маленькому бокалу шампанского.

Мама придерживалась определенного типа воспитания, который сейчас кажется мне гениальным и практически не поддающимся воспроизведению, – невозмутимый, нейтральный дзен. Мамы одних моих друзей все их взлеты и падения воспринимали как свои собственные, а у других родители слишком погрузились в собственные переживания, чтобы вообще присутствовать в жизни детей. Моя же мама была уравновешенной. Она не спешила судить или вмешиваться, наблюдая за сменой наших настроений, – просто оставалась доброжелательным свидетелем всех мучений и триумфов нашего дня. Когда все было плохо, она выдавала небольшую порцию сожаления. Когда все было прекрасно, она давала понять, что рада, но никогда не переусердствовала, чтобы мы не делали ее радость своей целью.

Если она давала советы, то только жесткие и прагматичные. «Тебе не обязательно любить свою учительницу, – сказала она мне, когда я пришла из школы и разразилась жалобами. – Но она знает математику, а математика тебе нужна. Сфокусируйся на ней и игнорируй все остальное».

Она всегда любила нас с Крейгом, но никогда не контролировала. Ее целью было подтолкнуть нас к выходу в мир. «Я не воспитываю детей, – говорила она нам. – Я воспитываю взрослых». Они с папой обычно скорее рекомендовали, чем устанавливали правила. В подростковом возрасте у нас не было комендантского часа. Вместо этого родители спрашивали: «Как думаешь, во сколько ты скорее всего будешь дома?» И потом полагались на наше слово.

Крейг рассказывал мне, как однажды в восьмом классе девчонка, которая ему нравилась, пригласила его к себе, намекнув, что родителей не будет дома. Он долго метался в одиночестве, раздумывая, идти или нет, взбудораженный самой возможностью, но знающий, что все это – подло и непорядочно, а значит, родители никогда с этим не смирятся. Однако маме он сообщил предварительную полуправду: о якобы предстоящей встрече с девочкой в парке.

Поглощенный виной за еще не совершенное, за мысли об этом, Крейг затем почти сразу признался во всей схеме «одни дома», ожидая или даже надеясь, что мама слетит с катушек и запретит ему идти.

Но мама не запретила. И никогда не стала бы запрещать. Это было не в ее правилах. Мама не стала снимать с него груз ответственности за собственный выбор. Вместо этого она легкомысленно пожала плечами и сказала: «Поступай, как считаешь нужным», возвращаясь к посуде в раковине или, может, к стирке.

Так был сделан еще один маленький толчок в мир. Я уверена, мама не сомневалась в выборе Крейга. Каждый ее шаг, как я сейчас понимаю, обуславливался спокойной уверенностью в том, что она воспитывает взрослых. За свои решения мы отвечали сами. Это была наша жизнь и навсегда ею останется.

Когда мне исполнилось четырнадцать, я считала себя наполовину – или даже на две трети – взрослой. У меня уже начались месячные, о чем я немедленно и с радостью оповестила всех в доме – так уж у нас было принято. Я выросла из тренировочного бюстгальтера и перешла к другому, чуть более женственному, и это тоже приводило меня в восторг. Вместо того чтобы приезжать на ланч домой, я ела с одноклассниками в классе мистера Беннетта. Вместо того чтобы каждое воскресенье отправляться к Саутсайду слушать джазовые пластинки и играть с Рексом, я проезжала на велосипеде мимо его дома, на восток, к бунгало на Оглсби-авеню, где жили сестры Гор.

Сестры Гор были моими лучшими подругами и немножко кумирами. Диана училась в моем классе, а Пэм – на класс старше. Обе были очень красивыми девочками – Диана светлокожей, Пэм потемнее – и обладали какой-то особой хладнокровной грацией, кажется, с рождения. Даже их сестренка Джина, самая младшая, излучала неизменную женственность, как мне казалось, присущую только Горам.

В их доме было мало мужчин. Отец не жил с ними, и о нем почти никогда не заговаривали. Брат, намного старше их, присутствовал всегда где-то на втором плане. Миссис Гор, жизнерадостная привлекательная женщина, работала на полную ставку. У нее был туалетный столик, заставленный флаконами с парфюмом, компактными пудрами и разнообразными кремами в крошечных баночках, что, учитывая скромную практичность моей матери, казалось мне не меньшей экзотикой, чем ювелирные украшения.

Мне нравилось проводить у них время. Мы с Пэм и Дианой могли бесконечно болтать о мальчиках, которые нам нравились, красить губы блеском, крутиться, примеряя одежду друг друга, и внезапно замечать, что та или иная пара штанов полнит бедра. Бо́льшая часть моей энергии в те дни уходила на мир в моей голове: сидеть в комнате в одиночестве, слушать музыку и мечтать о медленном танце с симпатичным парнем. Или смотреть в окно и надеяться, что моя любовь проедет мимо на велосипеде. Найти подруг, с которыми можно пройти через все это вместе, было настоящим благословением.

Мальчишек не допускали в дом сестер Гор, но они пчелиным роем вились вокруг. Ездили на велосипедах туда-сюда по тротуару. Сидели на крыльце в надежде, что Диана или Пэм выйдут пофлиртовать. Было весело наблюдать за ними, хотя я и не совсем понимала, что все это значит. Тела моих ровесников менялись. Мальчики в школе внезапно стали размером с мужчин, ужасно неловкими, нервными и низкоголосыми. Некоторые мои одноклассницы выглядели так, будто им уже по восемнадцать: разгуливали в коротких шортах и узких топах с выражением крутости и самоуверенности на лицах, как будто знали некий секрет и существовали в параллельном мире. Мы же, все остальные, так и остались неуверенными в себе и слегка ошарашенными, жаждущими приглашения во взрослую жизнь. Мы были все еще растущими жеребятами на длинных тонких ногах. Столь юные, что косметика не могла это скрыть.

Как и большинство девчонок, я узнала об обязательствах, которые накладывало на меня тело, задолго до того, как оно стало походить на взрослое. Я ходила по району со все более независимым видом и становилась все меньше привязана к родителям. После полудня я ездила на городском автобусе на занятия танцами – джазом и акробатикой – в академию «Мэйфэр» на Семьдесят девятой улице и иногда бегала по маминым поручениям. С этой новой свободой в мою жизнь пришла и новая уязвимость. Я научилась смотреть строго вперед, проходя мимо мужчин, столпившихся на углу улицы, и старалась не замечать, как их взгляды блуждают по моей груди и ногам. Когда вслед свистели, я игнорировала это и знала, какие кварталы в нашем районе опаснее прочих. Мне было известно, что ночью нельзя гулять одной.

Наши родители пошли на одну важную для двух подростков уступку: обновили заднюю веранду кухни и превратили ее в спальню для Крейга, который уже был во втором классе старшей школы. Неубедительная перегородка, которую много лет назад соорудил для нас дедушка Саутсайд, наконец пала. Я переехала в комнату родителей, а они – в бывшую детскую. Впервые в жизни у нас с братом появилось личное пространство. Моя новая спальня была сказочной, с простынями и наволочками в бело-голубых цветочках, с хрустящим темно-синим ковриком, с белой кроватью в стиле принцессы, точно таким же шкафом и лампой – практически точная копия спальни из каталога «Сирс». Каждому из нас к тому же разрешалось иметь свой телефон – мне светло-голубой, подходящий к новому интерьеру, а Крейгу мужественно-черный, – и теперь мы могли заниматься своими личными делами практически в полном одиночестве.

По этому телефону я организовала свой первый настоящий поцелуй. Мальчика звали Роннелл. Он не был моим одноклассником или соседом, но зато пел в Чикагском детском хоре вместе с моей подругой Киакой, и мы с ней решили, что я нравлюсь Роннеллу – и это взаимно. Телефонные разговоры с ним выходили довольно неловкими, но это не важно. Мне нравилось нравиться кому-то. Каждый раз, когда звонил телефон, внутри все сжималось: а вдруг это Роннелл? Не помню, кто из нас предложил встретиться около моего дома и попробовать поцеловаться, но в этом предложении точно не было двояких трактовок и скромных эвфемизмов. Мы не собирались «позависать вместе» или «пойти погулять». Мы собирались поцеловаться, и оба были к этому готовы.

Так я и оказалась на каменной скамейке напротив черного хода, куда выходили южные окна. Я сидела, окруженная тетушкиными простынями в цветочек на сушильных веревках, и целовалась с Роннеллом. Ничего сногсшибательного или особенно воодушевляющего не произошло, но получилось здорово – теплый маленький поцелуй. Вообще быть в окружении мальчиков здорово. Часы, проведенные на трибунах спортзала во время игр Крейга, теперь перестали казаться мне сестринской повинностью. Ведь что такое баскетбол, как не выставка мальчиков? Я надевала самые соблазнительные джинсы, несколько дополнительных браслетов и иногда приводила одну из сестер Гор, чтобы обратить на себя внимание. А потом наслаждалась каждой минутой этого потного спектакля, разворачивающегося на моих глазах: прыжки и атаки, волны и рев, пульсация мужественности и всех ее тайн на большом экране. Когда какой-нибудь парень из команды улыбался мне, уходя вечером с корта, я улыбалась в ответ. Мне казалось, мое будущее уже совсем близко.

Я плавно сепарировалась от родителей, постепенно прекратила выбалтывать им все свои мысли. После баскетбола я ехала на заднем сиденье «Бьюика» в молчании, в слишком глубоких и запутанных чувствах, чтобы ими делиться. Я была захвачена одиноким трепетом подростковой жизни и уверена, что окружающие взрослые никогда ничего подобного не испытывали.

Иногда по вечерам я выходила, почистив зубы, из ванной и обнаруживала дом в полной темноте. Свет в гостиной и кухне погашен, все разошлись по своим углам. Я смотрела на полоску света под дверью Крейга и знала, что он делает домашнее задание. Я замечала вспышки света от телевизора в комнате родителей и слышала, как они тихонько переговариваются и смеются. Так же как я никогда не интересовалась, каково моей маме было чувствовать себя домохозяйкой, я не спрашивала у нее, нравилось ли ей замужем. Я воспринимала союз родителей как должное. Это простой и неизменный факт, вокруг которого строились наши четыре жизни.

Много лет спустя мама расскажет, как каждую весну, стоило воздуху в Чикаго чуть прогреться, она развлекала себя мыслями о расставании с отцом. Я не знаю, всерьез ли она об этом думала. И не знаю, как долго: час, день или весь сезон. Но тем не менее это была ее фантазия, она казалась правильным и, возможно, даже придающим сил почти ритуалом.

Сейчас я понимаю, что даже счастливый брак может обернуться испытанием. Это всегда контракт, он требует продлевания снова и снова, даже в молчании, приватно, в одиночку. Вряд ли мама когда-нибудь озвучивала свои сомнения и недовольства отцу или впускала его в ту альтернативную жизнь, о которой мечтала. Представляла ли она себя на тропическом острове? С другим мужчиной, в другом доме? С угловым офисом вместо двоих детей? Я не знаю и, хотя могла бы спросить об этом у мамы, которой сейчас за восемьдесят, не думаю, что это важно.

Если вы никогда не проводили зиму в Чикаго, позвольте мне ее описать. Сто дней ты живешь под серо-стальным небом, которое захлопывается над городом, словно крышка. С озера дует холодный, колючий ветер. Снег падает десятками разных способов: тяжелыми комьями ночью и боковыми шквалами днем, деморализующим ледяным дождем и сказочной лавиной пуха. Лед, уйма льда покрывает коркой улицы и стекла так, что их приходится скоблить. Скоблят со звуком шик-шик-шик – шарканье наполняет город каждое утро, когда люди пытаются очистить свои машины, чтобы поехать на работу. Ваших соседей совершенно не узнать под слоями одежды, все ходят, не поднимая лиц, пытаясь избежать ветра. Снегоуборочные машины грохочут по улицам, собирая белый снег в грязные кучи, пока не оставят вокруг себя ни единого девственно-чистого квадратика.

И вдруг что-то происходит. Медленное возвращение на круги своя. Оно может начаться как слабое, едва уловимое появление влаги в воздухе или почти незаметное поднятие крышки неба. Ты чувствуешь, сперва только в сердце, что зима подходит к концу. Сначала не веришь этому, но потом понимаешь, что была права. Ведь выходит солнце, на деревьях набухают маленькие почки, а соседи наконец снимают тяжелые пальто. И, может быть, с этим свежим воздухом в мыслях утром ты решаешь открыть все окна в доме, чтобы вымыть стекла и протереть подоконники. Уборка дает тебе возможность подумать, спросить себя: не упустила ли ты возможности стать другой, выбрав этого мужчину, этот дом и этих детей.

Может быть, ты даже проводишь весь день, выдумывая все новые и новые способы жить, прежде чем наконец вернуть окна на место и вылить остатки Pine-Sol в раковину. Может быть, после этого к тебе возвращается уверенность: да, это все-таки весна. И тогда ты в очередной раз решаешь остаться.

5

Мама в конце концов вернулась на работу, когда я пошла в старшую школу. Она катапультировалась из дома прямиком в густонаселенное, небоскребное сердце Чикаго, устроившись ассистенткой в банк. Специально для работы мама обновила гардероб и теперь каждое утро уезжала в офис то на автобусе с остановки на бульваре Джеффри, то вместе с отцом на «Бьюике», если у них совпадало начало рабочего дня. Для нее работа была долгожданной переменой, а для нашей семьи – более или менее необходимостью. Родители оплачивали обучение Крейга в католической школе, и он уже начинал подумывать о колледже. А я шла следом.

Брат к тому времени стал взрослым, грациозным великаном со сверхъестественно пружинистыми ногами и одним из лучших баскетболистов города. Дома он много ел: пил молоко галлонами, целиком поглощал огромные пиццы в один присест и часто перекусывал после ужина. Как и всегда, ему удавалось оставаться одновременно легким на подъем и целеустремленным, душой компании и отличником и при этом замечательным спортсменом. Он путешествовал по Среднему Западу в составе команды летней баскетбольной лиги, в которой некогда рос и воспитывался, как в инкубаторе, суперзвезда по имени Исайя Томас, прежде чем появиться в Зале славы НБА.

В старших классах за Крейгом охотились баскетбольные тренеры лучших школ Чикаго в надежде закрыть лакуны в собственных списках игроков. Их команды привлекали большие шумные толпы болельщиков и агентов колледжей. Но мои родители не позволили Крейгу пожертвовать своим интеллектуальным потенциалом ради недолговечной славы баскетбольного гения старшей школы.

Лучшим выбором, стоившим своих нескольких тысяч долларов, им показалась школа Маунт-Кармель с сильной баскетбольной командой из католической лиги и строгой учебной программой. Крейг стал учиться у священников в коричневых одеяниях, которых нужно было называть «отцами». Около 80 % его одноклассников были белыми, большинство из них – ирландскими католиками из отдаленных белых рабочих районов. К концу первого года обучения его уже вовсю обхаживали команды колледжей первого дивизиона, парочка из которых, возможно, даже готова была предложить полное обеспечение. Но мои родители настаивали, что брат должен выбрать из лучших колледжей, не ограничивая себя этими предложениями. А они уж позаботятся о цене.

Моя старшая школа, слава богу, не стоила нам ни цента, кроме платы за проезд на автобусе. Мне повезло пройти тесты в первую в Чикаго старшую школу с углубленным изучением предметов – или «магнитную» школу – имени Уитни М. Янг. Она располагалась в бедном районе на западе от Чикаго-Луп66. Спустя всего несколько лет с момента основания Уитни Янг уже была на пути к тому, чтобы стать одной из лучших публичных школ города. Ее назвали в честь активистки борьбы за гражданские права и открыли в 1975-м как позитивную альтернативу «автобусным» школам. Уитни Янг располагалась в квадрате точно между севером и югом Чикаго и благодаря прогрессивным преподавателям и новому оборудованию стала меккой равных возможностей, предназначенной для привлечения одаренных учеников всех цветов кожи.

Согласно квотам, установленным городской администрацией, состав учеников школ должен был быть на 40 % черным, на 40 % белым и на 20 % латиноамериканским или каким-то еще. Но, когда я поступила в школу, ситуация выглядела немного иначе. Около 80 % учеников школы были не белыми.

Дорога до школы в первый день девятого класса стала для меня настоящей одиссеей: девяносто минут нервотрепки на двух автобусах и метро. Вытащив себя из постели в пять утра, я надела новую одежду и пару красивых сережек, неуверенная, как их воспримут на том конце пути. Я позавтракала, неуверенная, что буду делать во время обеда. Попрощалась с родителями, неуверенная, что к концу дня все еще останусь самой собой. Старшая школа по определению должна преображать людей, и Уитни Янг стала моим первым рубежом.

Здание школы было самым ошеломительно современным, что я когда-либо видела: три огромных строения в форме кубов, два из них соединялись между собой причудливым стеклянным коридором, пересекавшим оживленный бульвар Джефферсона. Классы открытого типа, с хорошо продуманным дизайном. Одно из зданий полностью отдали под занятия искусствами: класс для хорового пения и репетиций музыкальных групп, отдельные классы для фотографии и керамики. Школа напоминала храм знаний. Студенты стремительно врывались через главный ход, нацеленные на учебу уже с первого дня.

В Уитни Янг училось около тысячи девятисот детей, и каждый, как мне казалось, был увереннее в себе и старше, чем я когда-нибудь вообще смогу стать. Они контролировали каждую клеточку своего мозга, заряженную правильными ответами на вопросы общегородского теста. Я чувствовала себя крохой, глядя на них. В Брин Мор я была одной из самых старших, а здесь стала одной из самых младших. Выходя из автобуса, я заметила, что у многих девочек, наряду с сумками с книгами, были самые настоящие дамские сумочки.

Все мои тревожные мысли о старшей школе можно объединить под одним заголовком: достаточно ли я хороша? Этот вопрос преследовал меня весь первый месяц, даже когда я начала осваиваться и привыкла к предрассветным подъемам и навигации по зданиям в поисках нужного класса.

Уитни Янг делилась на пять «домов», каждый из которых служил уютной «базой» для учеников. Я была в Золотом доме, которым управлял заместитель директора, мистер Смит. По стечению обстоятельств он жил через несколько дверей от моей семьи, вниз по Эвклид-авеню. Я выполняла поручения мистера Смита и его семьи годами: он нанимал меня в качестве няни и учительницы музыки к своим детям и даже в качестве тренера для необучаемой собаки. Видеть мистера Смита в школе было для меня все равно что прокладывать мостик между Уитни Янг и родным районом, но этого не хватало, чтобы успокоиться.

Из моего района в Уитни Янг поступили всего несколько детей: мой сосед и друг Терри Джонсон, одноклассница Киака, с которой я по-дружески соревновалась с самого детского сада, и еще пара мальчишек. С некоторыми из них мы ездили утром и вечером на автобусе, но в школе каждый проводил практически все время в собственном «доме».

Впервые в жизни мне пришлось оказаться без протекции своего старшего брата. Крейг открывал для меня все двери улыбкой и легкой походкой. Он знал, как умаслить учителей в Брин Мор, и завоевал уважение и авторитет самого крутого парня на игровой площадке. На мне лежал отсвет славы Крейга. Все знали меня в основном как младшую сестру Крейга Робинсона. А теперь я была просто Мишель Робинсон, безо всякого Крейга.

В Уитни Янг мне пришлось много работать, чтобы обрести почву под ногами. Я старалась в основном вести себя тихо и наблюдать за одноклассниками. Кто они? Я знала только, что они умные. Демонстративно умные. Исключительно умные. Умнейшие дети всего города. Но была ли я одной из них? Разве все мы – я, Терри и Киака – попали сюда не потому, что были так же умны, как они?

Этого я не знала. Я понятия не имела, действительно ли мы достаточно умны для всех них.

Да, мы были лучшими учениками средненькой, в основном чернокожей школы, из средненького, в основном чернокожего района. Но что, если этого недостаточно? Если в конечном итоге мы просто оказались лучшими из худших?

Сомнения преследовали меня на всех вводных занятиях, первых уроках биологии и английского и первых неуклюжих давай-узнаем-друг-друга-получше разговорах в кафетерии с новыми друзьями. Недостаточно. Недостаточно. Я сомневалась в своем прошлом, в том, откуда я пришла и что думала о самой себе. Сомнения были раковыми клетками, которые делятся вновь и вновь, пока не поймешь, как это остановить.

Оказалось, Чикаго намного больше, чем я себе представляла. Это открытие частично основывалось на трех часах в дороге ежедневно. Я садилась в автобус на Семьдесят пятой улице и пыхтела сквозь лабиринт остановок – чаще всего стоя, сидячих мест на всех не хватало.

В окне медленно разворачивался вид на весь Саутсайд: угловые магазины, гриль-бары с закрытыми в столь ранний серый утренний час ставнями, баскетбольные корты и пустующие асфальтированные игровые площадки. Мы направлялись на север по Джеффри, затем на запад по Шестьдесят седьмой улице, а потом снова на север, заворачивая и останавливаясь практически каждые два квартала, чтобы подобрать пассажиров. Пересекали Джексон-Хайленд-парк и Гайд-парк, где за массивными коваными воротами скрывался кампус Чикагского университета. Спустя целую вечность мы наконец выезжали на Лейк-Шор-драйв и, следуя изгибу озера Мичиган, направлялись к центру города.

Автобусы никуда не спешат, уверяю вас. Ты просто едешь вперед и терпишь. Каждое утро я пересаживалась на другой автобус на Мичиган-авеню, в самый разгар часа пик, и двигалась на запад по Ван-Бюрен-стрит, где вид из окна, по крайней мере, становился чуточку интереснее. Мы проезжали здания банков с большими золотыми дверями и швейцаров, стоящих перед шикарными отелями. Я смотрела в окно на одетых в модные костюмы мужчин и женщин в юбках и на каблуках – они с важным видом несли на работу кофе. Тогда я не знала, что их называют профессионалами: мне еще предстояло выяснить, какое образование открывает доступ к огромным корпоративным замкам на Ван-Бюрен. Но мне нравился их решительный вид.

Тем временем в школе я потихоньку собирала кусочки информации, пытаясь определить свое место среди подростковой интеллигенции. До этого момента все мое общение с детьми за пределами района сводилось к визитам в дома многочисленных кузин и кузенов да нескольким сменам в летнем лагере на Рейнбоу-Бич, где все были из бедных семей Саутсайда. В Уитни Янг я встречала белых детей, живших на севере Чикаго – все равно что на обратной стороне Луны, в месте, о котором я никогда не думала и куда у меня не было причин заходить.

Еще сильнее меня заинтриговало открытие такого явления, как афроамериканская элита. Черная кожа большинства моих новых друзей совершенно не означала хоть какого-то общего с моим жизненным опытом. Родители многих из них работали юристами или врачами, и все они, похоже, были членами клуба «Джек и Джилл». Они отдыхали на лыжных курортах и ездили на каникулы за границу. Они разговаривали о непонятных мне вещах типа летних стажировок и исторически черных колледжах. Родители моего чернокожего одноклассника, добрейшего ботаника, как оказалось, основали огромную косметическую компанию и жили в элитном небоскребе в центре города.

Таков оказался мой новый мир. Я не говорю, будто все в школе были богатыми или невероятно искушенными, это не так. Множество детей приезжали из таких же районов, как мой, и сталкивались в жизни с тем, с чем мне повезло не столкнуться. Но первые месяцы в Уитни Янг показали мне то, что до сих пор оставалось для меня невидимым: аппарат привилегий и связей, похожий на сеть полузаметных лестниц и страхующих тросов, висящих над нашими головами и готовых вознести некоторых из нас – но далеко не всех – прямиком к небу.

Мои первые оценки в школе оказались хорошими. Следующие тоже. За первый и второй год обучения я смогла возродить уверенность в себе, как во времена Брин Мор. С каждым маленьким достижением и предотвращенной неудачей мои сомнения понемногу рассеивались. Мне нравились почти все учителя, и я не боялась поднимать в классе руку. В Уитни Янг быть умным безопасно. Все нарабатывали портфолио для колледжа, и никому не приходилось скрывать свой интеллект из-за страха услышать «чего это ты разговариваешь как белая».

Мне нравились все предметы, на которых нужно было писать, и я с трудом, но все же продиралась через алгебру. А еще я неплохо знала французский. Некоторые одноклассники, конечно, опережали меня на шаг-другой, но я старалась не обращать на это внимания. Я начинала понимать, что в большинстве случаев могу их нагнать, если потрачу на учебу чуть больше времени. Я не была круглой отличницей, но всегда старалась и в один из семестров почти достигла этой цели.

Крейг в это время поступил в Принстон, оставив после себя комнату на Эвклид-авеню, переделанную из веранды, и дыру в наших жизнях в шесть футов шесть дюймов67 ростом и двести фунтов68 весом. В холодильнике стало в разы меньше молока и мяса, а телефонная линия наконец освободилась от девчонок, желающих поболтать с братом. Его приглашали несколько крупных университетов, предлагая стипендию размером с содержание баскетбольной звезды, но с подачи родителей он выбрал Принстон. Тот стоил дороже, однако, как они считали, открывал больше возможностей. Отец чуть не лопнул от гордости, когда Крейг на втором курсе попал в баскетбольную команду Принстона. Папа уже плохо стоял на ногах и передвигался с помощью двух костылей, но все еще любил долгие поездки. Он продал свой старый «Бьюик» и купил новый, еще один 225-й, теперь темно-бордовый и блестящий. Когда у папы выдавалось свободное от работы на водоочистительной станции время, он отправлялся в двенадцатичасовую поездку через Индиану, Огайо, Пенсильванию и Нью-Джерси, чтобы попасть на игру Крейга.

Из-за того что Уитни Янг находилась так далеко, я стала проводить с родителями гораздо меньше времени – больше вне дома, чем внутри. Думаю, маме с папой было одиноко или, по крайней мере, им пришлось перестроиться. Устав от ежедневных стоячих поездок на автобусе по девяносто минут, мы с Терри Джонсоном придумали один трюк: нужно было встать утром на пятнадцать минут пораньше и проехать на автобусе в противоположном от школы направлении до менее населенного района. Там перейти через дорогу и сесть в полупустой автобус. Чрезвычайно довольные своей смекалкой, мы занимали сидячие места и затем болтали или делали уроки всю дорогу до школы.

Домой я возвращалась около шести-семи часов вечера, быстро ужинала и обсуждала с родителями прошедший день. Но, как только посуда была вымыта, я исчезала в домашней работе. Чаще всего я забиралась вместе с учебниками в энциклопедический уголок под лестницей, напротив квартиры Робби и Терри, чтобы посидеть там в тишине и покое.

Родители никогда не говорили, насколько тяжело им было оплачивать наше обучение в колледже, но я знала достаточно, чтобы это ценить. Когда учительница французского набирала группу для путешествия в Париж на каникулах, я не стала даже поднимать вопрос дома. В этом состояла разница между мной и ребятами из клуба «Джека и Джилл», большинство из которых уже стали моими близкими друзьями. У меня был любящий и уютный дом, деньги на автобус до школы и горячий ужин по вечерам. О большем я просить даже не собиралась.

И тем не менее в один из вечеров родители попросили меня присесть. Оба выглядели озадаченными: мама узнала о поездке во Францию от мамы Терри Джонсона.

– Почему ты нам не сказала? – спросила она.

– Потому что это слишком дорого.

– Это не тебе решать, Миш, – мягко, почти обиженно сказал отец. – А как прикажешь решать нам, если мы ничего не знаем?

Я посмотрела на них, не зная, что ответить. Мамин взгляд смягчился. Отец уже сменил рабочую униформу на чистую белую рубашку. Родителям было за сорок, почти двадцать лет они прожили в браке – и никто из них ни разу не летал в Европу. Они никогда не отдыхали на пляже и не ужинали в ресторане. Не купили собственный дом. Мы были их инвестицией, я и Крейг. Все уходило в нас.

Через несколько месяцев я полетела в Париж с учителем и десятком одноклассников из Уитни Янг. Мы жили в хостеле, ходили в Лувр и на Эйфелеву башню, ели crêpes au fromage69 из уличных палаток и гуляли по берегам Сены. Конечно, мы говорили по-французски как группка детей из Чикаго, но, по крайней мере, говорили.

Когда самолет отъезжал от выхода на посадку в тот день, я смотрела из окна на аэропорт, зная, что где-то там, за его черными стеклами, стоит мама в зимнем пальто и машет мне вслед. Я помню, как шокирующе громко взревели двигатели, а потом мы с дребезжанием покатились по взлетно-посадочной полосе и начали крениться вверх. Ускорение сдавило мне грудь и прижало к сиденью на одно странное, промежуточное мгновение, которое наступает, прежде чем ты наконец почувствуешь, как взлетаешь.

Как и все ученики старшей школы, мы с друзьями обожали слоняться без дела, галдеть и дурачиться. Если уроки заканчивались пораньше или на дом задавали не так много, мы устремлялись из Уитни Янг в центр Чикаго, в восьмиэтажный торговый центр Уотер-Тауэр-Плейс. Оказавшись там, мы катались вверх-вниз по эскалаторам, тратили деньги на изысканный попкорн из «Гаррет» и оккупировали столик в Макдоналдсе на совершенно неразумное количество часов, особенно учитывая, как мало мы там заказывали. Мы разглядывали дизайнерские джинсы и сумочки в «Маршалл Филдс»70, часто с тайком висящими на хвосте охранниками, которым не нравилось, как мы выглядим. А иногда ходили в кино.

Мы были счастливы – потому что были свободны. Потому что были вместе, потому что наш город ослепителен, если не думать о школе. Дети большого мегаполиса, мы учились создавать близкий круг общения.

Я проводила много времени с одноклассницей Сантитой Джексон. Она садилась в автобус спустя несколько остановок после меня и вскоре стала одной из моих лучших подружек в старшей школе. У Сантиты были красивые темные глаза, полные щеки и образ мыслей мудрой женщины уже в шестнадцать лет. В школе она записывалась на все кружки и в каждом из них умудрялась преуспеть. Сантита носила юбки, когда все остальные ходили в джинсах, и обладала таким чистым и мощным голосом, что несколько лет спустя стала бэк-вокалисткой Роберты Флэк71. А еще была в ней какая-то глубина, и это мне нравилось больше всего. Как и я, она могла дурачиться в компании друзей, но наедине мы становились серьезными и сосредоточенными, двумя девочками-философами, которые пытаются решить жизненные загадки, большие и маленькие. Мы часами лежали на полу в ее комнате на втором этаже белого тюдоровского дома в Джексон-парк Хайленд, обеспеченного района в Саутсайде. Мы обсуждали, что нас раздражает, в чем смысл жизни и что мы понимаем или не понимаем о мире. Сантита внимательно слушала и давала проницательные советы, и я старалась не отставать.

Отец Сантиты был знаменитостью, и этот факт определял всю ее жизнь. Она старшая дочь преподобного Джесси Джексона72, баптистского проповедника и набирающего силу политического лидера. Джексон тесно сотрудничал с Мартином Лютером Кингом-младшим73 и сам стал известен на национальном уровне в ранних 1970-х как основатель политической организации под названием «Операция PUSH», выступавшей за права бедных афроамериканцев. Ко времени нашей старшей школы он стал настоящей знаменитостью – харизматичный, с хорошими связями и в постоянном движении. Джесси Джексон разъезжал по стране, гипнотизируя толпы афроамериканцев громкими призывами стряхнуть унизительные стереотипы гетто и заявить свои давно подавляемые права на политическую власть.

Он проповедовал безудержную давайте-сделаем-это самореализацию. «Нет – наркотикам, да – надежде!» – взывал он к людям. Он брал со школьников обещание каждый вечер выключать телевизор и посвящать два часа домашним заданиям, а с родителей – обещание участвовать в жизни детей. Он боролся с ощущением провала, которое захватило множество афроамериканских общин, побуждая прекратить жалеть себя и взять ответственность за свою судьбу. «Никто, ну никто, – кричал он, – не беден настолько, чтобы не мочь позволить себе выключить телевизор на два часа!»

В просторном и немного хаотичном доме Сантиты всегда было интересно. Жаклин, мама Сантиты и еще четверых детей, собирала тяжелую викторианскую мебель и антикварную посуду. Миссис Джексон, как я ее называла, была смешливой и порывистой женщиной. Она носила яркую узорчатую одежду и приглашала всех, кто появлялся в их доме, к массивному обеденному столу. В основном приходили люди из «движения», как она их называла. Бизнес-лидеры, политики, поэты и самые разнообразные знаменитости, от певцов до спортсменов.

Когда преподобный Джексон был дома, там царила совершенно другая атмосфера. Рутина отодвигалась на задний план: разговоры за ужином затягивались до поздней ночи, в дверь входили и выходили советники, непрерывно строились планы. В отличие от моего дома на Эвклид-авеню, где жизнь всегда текла своим чередом, по предсказуемому распорядку, а заботы родителей редко выходили за рамки того, чтобы наша семья была счастлива и постепенно двигалась к успеху, Джексоны думали о более сложном и, казалось, более значительном. Их действия направлялись вовне, их сообщество было огромным, а миссия – важной.

Сантиту и ее братьев с сестрами воспитывали политически активными. Они знали, как и что бойкотировать. Они выходили на марши по настоянию отца и сопровождали его в деловых поездках, посещали Кубу, Нью-Йорк и Атланту. Они стояли на сцене перед огромными толпами и учились выдерживать беспокойство и принимать противоречия – следствия публичной жизни черного отца. Телохранители преподобного Джексона – высокие молчаливые мужчины – всюду следовали за ним. В то время я даже наполовину не понимала, что могло угрожать его жизни.

Сантита обожала отца и гордилась его работой, но при этом старалась жить собственной жизнью. Мы с ней полностью поддерживали укрепление характера афроамериканской молодежи, но в то же время отчаянно хотели успеть в Уотер-Тауэр-Плейс до конца распродажи кроссовок K-Swiss. Мы часто искали попутку или одалживали машину. Поскольку у моих работающих родителей была одна машина на двоих, в доме Джексонов наши шансы увеличивались в два раза. Мистер Джексон владел универсалом с деревянными панелями и маленьким спорткаром. Иногда нас подвозил кто-то из его многочисленного персонала или постоянно курсирующих туда-сюда посетителей.

Чем нам пришлось пожертвовать, так это контролем над ситуацией. Это и станет одним из моих первых невольных уроков в политике: планы и расписания имеют свойство меняться. Даже стоя на самом краю воронки, ты все равно чувствуешь ее вращение. Мы с Сантитой частенько застревали из-за какой-нибудь задержки, связанной с ее отцом, – затянувшейся встречи или самолета, все еще кружащего над аэропортом, – или объезжали несколько остановок в последнюю минуту. Мы думали, что едем домой из школы или в торговый центр, но вместо этого оказывались на митинге в Вестсайде или часами торчали в штаб-квартире операции PUSH в Гайд-парке.

Однажды мы обнаружили себя марширующими с толпой последователей Джесси Джексона на параде в честь Дня Бада Билликена. Этот парад, названный в честь выдуманного персонажа газетной колонки, – одна из главных традиций Саутсайда. Каждый год в августе оркестры и платформы проходят по Мартин Лютер Кинг-драйв почти две мили прямо через сердце афроамериканского района, который назывался «Черным поясом», а позже был переименован в Бронзвилль. День Бада Билликена проводится с 1929 года и посвящен гордости афроамериканцев. Для каждого общественного лидера или политика посетить этот праздник и пройти весь маршрут было – и остается – обязательным.

Тогда я еще не знала, что воронка вокруг отца Сантиты начинает раскручиваться. Джесси Джексон был всего в паре лет от того, чтобы баллотироваться на пост президента Соединенных Штатов. Скорее всего, он уже вынашивал эту идею, когда мы учились в школе, и искал деньги и связи. Президентская гонка, как я сейчас понимаю, это всепоглощающий процесс для каждого, кого она касается, а хорошие кампании требуют тщательно проработанного плана и фундаментальной подготовки, которая может затянуться на годы. Нацелившись на выборы 1984 года, Джесси Джексон стал вторым афроамериканцем, возглавившим серьезную президентскую кампанию, после неудачной попытки конгрессвумен Ширли Чисхолм74. По крайней мере, ко времени парада он должен был начать об этом думать.

Мне не понравилось там находиться, под палящим солнцем, среди воздушных шаров, мегафонов, тромбонов и ликующей толпы. Звук фанфар веселил и даже пьянил, но от чего-то в самой политике меня подташнивало. Мне нравится, когда все четко и спланировано заранее, а в политике, насколько я знаю, и близко нет ничего подобного. Этот парад не входил в мои планы. Мы с Сантитой вообще не хотели к нему присоединяться. В последнюю минуту нас выцепили – не знаю кто, ее мама, или папа, или кто-то еще из движения, – прежде чем мы смогли уйти по своим делам. Я любила Сантиту и была вежливым ребенком, привыкшим слушаться взрослых, – и поэтому оказалась в круговерти жары и шума на параде в честь Дня Бада Билликена.

Когда я пришла домой на Эвклид-авеню, мама встретила меня смехом:

– Я видела тебя по телевизору.

Она смотрела новости и заметила, как я марширую вместе с Сантитой, машу рукой и улыбаюсь. Думаю, смеялась она именно потому, что уловила мое состояние: меня заставили сделать то, чего сама бы я никогда не сделала, и меня от этого подташнивало.

Когда пришло время присматривать колледж, мы с Сантитой обратили внимание на вузы Восточного побережья. Подруга поехала в Гарвард, но разочаровалась в нем, когда сотрудник приемной комиссии оскорбил ее из-за политической деятельности ее отца, в то время как она хотела, чтобы отношение к ней основывалось на ее собственных достижениях.

Я же провела неделю у Крейга в Принстоне. Брат успешно влился в ритм тренировок по баскетболу и тусовок в центре кампуса для студентов из меньшинств. Кампус был большим и красивым – вуз Лиги плюща, увитый плющом, – и друзья Крейга вели себя дружелюбно. С тех пор я даже не сомневалась. Никто из моей семьи больше не учился в колледже, так что мне почти не о чем было спорить и нечего изучать. Как всегда, я решила, что то, что понравилось Крейгу, должно понравиться и мне, и того, чего добился он, смогу добиться и я.

Так я выбрала Принстон.

В начале моего последнего года в Уитни Янг я пошла на обязательную первую встречу со школьным консультантом по колледжам, к которому меня записали.

Я не могу рассказать об этой женщине практически ничего, потому что намеренно и практически полностью стерла ее из памяти. Я не помню, сколько ей было лет или как она на меня посмотрела, когда я появилась в дверях ее кабинета. Я пришла, переполненная гордостью за то, что попала в 10 % лучших учеников своего класса в Уитни Янг, меня избрали казначеем старших классов и сделали членом Национального общества почета75, и я сумела развеять все сомнения, с которыми пришла сюда, будучи нервной девятиклассницей. Я не помню, когда она посмотрела мои бумаги: до или после того, как я сказала, что следующей осенью хочу присоединиться к своему брату в Принстоне.

Возможно, за время нашей встречи она сказала что-то хорошее и полезное, но этого я тоже не помню. Правильно это или нет, я застряла на единственной фразе, которую произнесла консультант.

– Я не уверена, – сказала она с формальной покровительственной улыбкой, – что вы подходите для Принстона.

Этот вывод был столь же быстрым, сколь и пренебрежительным, и основывался на беглом взгляде на мои оценки и результаты тестов. Наверное, она делала подобные вещи каждый день и уже не раз сообщала старшеклассникам, где им место, а где нет.

Я уверена, она просто хотела быть реалисткой и произнесла это без злого умысла. Но, как я уже говорила, провал – это чувство, которое появляется задолго до того, как он наступит. И, как по мне, именно это она и посеяла: намек на неудачу задолго до того, как я попытаюсь добиться успеха. Она посоветовала мне понизить планку – установка, совершенно противоположная тому, что говорили родители.

Если бы я решила ей поверить, ее слова снова поколебали бы мою уверенность в себе и возродили гул «недостаточно, недостаточно».

Но три года бок о бок с амбициозными ребятами в Уитни Янг показали мне, что я стою большего. Я не могла позволить чьему-то мнению уничтожить мое самоопределение. И я решила изменить метод, а не цель. Я подала документы в Принстон и несколько других школ, но уже без помощи консультантки. Вместо этого я обратилась к тому, кто хорошо меня знал как ученицу. Мистер Смит, замдиректора и мой сосед, изучил все мои сильные стороны и даже неоднократно доверял мне собственных детей. Он согласился написать рекомендательное письмо.

Мне посчастливилось встречаться в жизни со многими экстраординарными и успешными людьми: мировыми лидерами, изобретателями, музыкантами, астронавтами, спортсменами, профессорами, предпринимателями, артистами и писателями, ведущими докторами и исследователями. Некоторые из них (хотя и недостаточно многие) были женщинами. Некоторые (тоже недостаточно многие) были черными или цветными. Некоторые родились в нищете или прожили жизнь, обремененную несправедливыми, на мой взгляд, невзгодами, и все же они, кажется, ведут себя так, словно всегда пользовались всеми благами мира. И вот что я поняла: каждому из них приходилось иметь дело со скептиками. Некоторые до сих пор могут похвастаться толпами критиков и противников размером со стадион. Их ненавистники сидят и ждут малейшей ошибки или промаха, чтобы закричать «ну я же говорил». Гул неодобрения не утихает, но большинство успешных людей научились с ним жить, полагаясь на тех, кто в них верит, и стоять на своем.

В тот день я вышла из кабинета консультанта, пылая от ярости. Мое эго не могло вынести такого унижения. Все, о чем я могла думать в тот момент, было «я тебе еще докажу».

Но потом я успокоилась и вернулась к работе. Я никогда не думала, будто легко поступлю в колледж, но мне пришлось научиться концентрироваться и обрести веру в собственную судьбу. Я постаралась рассказать все в мотивационном письме для колледжа. Вместо того чтобы притворяться невероятной интеллектуалкой и мечтать, как я сразу впишусь в увитые плющом стены Принстона, я написала о рассеянном склерозе отца и о маленьком опыте моей семьи в делах высшего образования. Я признала свою попытку прыгнуть выше головы. И, учитывая мое прошлое, это единственное, что я могла сделать.

И в конце концов мне все-таки удалось утереть нос школьному консультанту, ведь шесть или семь месяцев спустя на Эвклид-авеню пришло письмо с предложением из Принстона. Мы с родителями отметили это, заказав пиццу из «Итальянской фиесты». Я позвонила Крейгу и проорала ему в трубку хорошие новости. На следующий день я постучалась в дверь мистера Смита, чтобы рассказать о поступлении и поблагодарить его за помощь. Но я так и не остановилась у кабинета консультанта по колледжам, чтобы сказать ей: она ошиблась, я все-таки подхожу для Принстона. Это бы ничего не изменило. И в конечном итоге я не должна была ей ничего доказывать. Только самой себе.

6

Папа повез меня в Принстон летом 1981 года, по шоссе, которое соединяет Иллинойс и Нью-Джерси. Это было нечто большее, чем поездка отца и дочери: с нами отправился мой бойфренд Дэйв. Меня пригласили на специальную трехнедельную летнюю программу, которая должна была закрыть «пробел в знании новичков», дав нам чуть больше времени на то, чтобы освоиться в колледже. Не совсем понятно, как нас отобрали – какая часть в наших мотивационных письмах навела университет на мысль, что нам понадобятся занятия по чтению учебного плана с листа и уроки навигации между зданиями кампуса, – но Крейг тоже проходил эту подготовку двумя годами ранее, и она показалась ему неплохой возможностью. Я упаковала свои вещи, попрощалась с мамой – никто из нас не плакал и не сентиментальничал – и забралась в машину.

Мое стремление уехать из города отчасти подпитывалось тем фактом, что последние пару месяцев я провела на конвейере, управляя чем-то вроде огромного промышленного клеевого пистолета на маленькой фабрике по производству книжных переплетов в центре Чикаго. Убийственная рутина на восемь часов в день, пять дней в неделю и, возможно, самое действенное напоминание о том, что поступление в колледж – хорошая идея. Мама Дэвида работала на этой фабрике и устроила туда нас обоих. Мы трудились рука об руку все лето, так испытание становилось чуть приятнее.

Дэвид был умным, нежным, высоким и симпатичным парнем на два года старше меня. Он подружился с Крейгом на баскетбольной площадке в парке Розенблюм несколько лет назад, когда приезжал сюда навестить родственников, живущих в «Эвклид-Парквей»; потом стал увиваться за мной. Весь учебный год Дэвид проводил в колледже за пределами штата, что позволяло мне не отвлекаться от занятий, а во время каникул приезжал домой к маме, живущей на дальней стороне Саутсайда, и почти каждый день заезжал за мной на машине.

Дэвид был легким на подъем и более взрослым, чем любой из предыдущих парней. Он смотрел спорт по телевизору, сидя на диване с моим отцом, и вел вежливые беседы с мамой. Мы ходили на настоящие свидания: на шикарные, по нашему мнению, ужины в «Красном лобстере» и в кино. Дурачились и курили травку в его машине. Днем на фабрике «проклеивали» свой путь в дружеское забытье, упражняясь в остроумии до тех пор, пока говорить становилось не о чем. Никто из нас особенно не вкладывался в эту работу: мы просто пытались скопить немного денег на учебу. Я скоро уезжала из города, и мне совсем не хотелось возвращаться на фабрику переплетов. В каком-то смысле я уже была наполовину в отъезде: воображение постоянно уносило меня в направлении Принстона.

Поэтому, когда вечером в начале августа наше трио отец-дочь-бойфренд наконец свернуло с Первой дороги на широкую, усыпанную листьями улицу, ведущую к кампусу, я была полностью готова к переменам. Готова занести обе сумки в спальню общежития на время летней сессии, готова жать руки таким же, как я, приезжим (в основном детям из меньшинств и малообеспеченных семей с парочкой затесавшихся спортсменов). Готова пробовать еду в столовой, запоминать карту кампуса и брать на абордаж все расписания, которые появятся на моем пути. Я на месте. Я приехала. Мне было семнадцать лет, и передо мной расстилалась целая жизнь.

Единственной проблемой в тот момент представлялся Дэвид, который загрустил, как только мы въехали в штат Пенсильвания. Когда мы вытащили багаж из папиной машины, думаю, бойфренд уже начал чувствовать себя одиноко. Мы встречались около года и даже признавались друг другу в любви, но это была любовь родом с Эвклид-авеню, из «Красного лобстера» и с баскетбольных площадок в парке Розенблюм. Она существовала только в контексте места, из которого мы только что уехали. Пока мой отец выбирался с водительского сиденья и вставал на костыли, мы с Дэвидом молча топтались в сумерках, глядя на безупречно сверкающую зеленую лужайку перед каменной крепостью моего общежития. Нам обоим стало ясно, что мы оставили нерешенными несколько важных вопросов. Это временное прощание или окончательный, географически обусловленный разрыв? Будем ли мы навещать друг друга? Писать любовные письма? Как тяжело мы готовы трудиться ради этих отношений?

Дэвид сильно сжал мою руку. Стало неловко. Я знала, чего хочу, но не могла подобрать слова. Я надеялась однажды испытать к мужчине чувства, которые собьют меня с ног, унесут в бурный поток как цунами – в лучших традициях историй о любви. Родители влюбились друг в друга еще подростками, папа даже сопровождал маму на выпускной. Я знала, подростковое увлечение может перерастать в серьезную любовь. И мне хотелось верить, что однажды в жизни появится парень, сексуальный и надежный, который станет для меня всем. Он сильно на меня повлияет, и я изменю свои приоритеты.

Не парень, стоявший рядом со мной.

Папа наконец нарушил молчание, сказав, что нам нужно отнести вещи в мою комнату. На ночь папа забронировал для них с Дэвидом номер в мотеле; в Чикаго они планировали вернуться на следующий день.

Я крепко обняла отца на прощание. Его руки всегда были сильными из-за юношеского увлечения боксом и плаванием, а теперь развились еще сильнее из-за костылей.

– Веди себя хорошо, Миш, – сказал он, выпуская меня из объятий. Его лицо не выражало ничего, кроме гордости.

Потом он сел в машину, вежливо давая нам с Дэвидом возможность побыть наедине.

Мы в застенчивости замерли друг напротив друга. Мое сердце дрогнуло, когда Дэвид наклонился меня поцеловать. Эта часть мне всегда нравилась.

И тем не менее я знала. Знала: хотя сейчас я обнимала хорошего, заботливого паренька из Чикаго, прямо за нами в тот момент светилась огнями дорожка вверх по холму во двор, который через пару минут станет моим новым контекстом, новым миром. Я нервничала оттого, что впервые придется жить так далеко от дома, изменить единственный образ жизни, который я когда-либо знала. Но часть меня понимала: порвать с прошлым нужно быстро и чисто, ни за что не держась.

На следующий день Дэвид позвонил мне в общежитие, спросил, не встречусь ли я с ним на последний ужин или прогулку по городу перед его отъездом, но я промычала, мол, уже слишком сильно занята и не думаю, будто у меня получится вырваться. В тот вечер мы простились навсегда. Наверное, я должна была сказать об этом прямо, но испугалась, что нам обоим будет больно. Так что я просто позволила ему уйти.

Оказалось, мне предстояло узнать еще целую кучу всего о жизни, или, по крайней мере, о жизни в кампусе Принстона начала 1980-х. После пары энергичных недель в окружении нескольких дюжин знакомо выглядящих и доступных к общению ребят начался официальный семестр. Кампус открыл шлюзы для всего остального студенчества. Я перебралась в новое общежитие, в комнату на троих в Пайн-Холле, и затем смотрела в окно, как несколько тысяч в основном белых студентов вливались в кампус, неся с собой стереосистемы, комплекты одеял и одежду на вешалках. Некоторые ребята приезжали на лимузинах. Одна девочка даже на двух длинных лимузинах, которые с трудом вместили всю ее одежду.

Принстон был чрезвычайно белым и сплошь мужским. Этого факта никак не избежать. Количество мужчин в кампусе превышало количество женщин почти в два раза. Черные студенты составляли меньше 9 % моего новоиспеченного курса. Если во время программы по ориентации мы чувствовали себя владельцами этого места, то сейчас стали вопиющей аномалией, семенами мака в чаше риса. В этнически разнообразной Уитни Янг я никогда не оказывалась частью преимущественно белого сообщества, никогда не выделялась в толпе или классе из-за цвета кожи. Это оказалось раздражающе некомфортно, по крайней мере в первое время. Как будто меня посадили в новый странный террариум, не предназначенный для моего вида.

Как и всегда, я, конечно, адаптировалась. В некоторых случаях это оказалось несложно и даже радостно. Например, никто здесь не беспокоился о преступности. Студенты не запирали комнаты, оставляли велосипеды у входа в здания, а золотые сережки – на раковинах в общих душевых. Доверие молодых людей к миру казалось бесконечным, а достижения – полностью гарантированными. Мне же требовалось время, чтобы к этому привыкнуть. Я годами тихо стерегла свои вещи в автобусе по дороге из Уитни Янг. Возвращаясь домой в сумерках по Эвклид-авеню, я вынимала ключ и зажимала его между костяшками пальцев, готовая защищаться при первой необходимости. В Принстоне же единственное, о чем нужно было волноваться, – это учеба. Все остальное служило для того, чтобы обеспечивать благополучие студентов. В столовых подавали пять разных видов завтрака. Вдоль улиц росли гигантские вязы, под которыми можно сидеть, и было полно открытых лужаек, чтобы играть во фрисби для снятия стресса. Главная библиотека напоминала старый как мир собор, с высокими потолками и глянцевыми, из твердых пород дерева столами, на которых можно разложить учебники и позаниматься в тишине. Нас защищали, оберегали, нам угождали. И большинство молодых людей, как я скоро пойму, ничего другого в жизни и не видели.

Ко всему этому прилагался новый словарь, который мне предстояло освоить. Что такое заповедь? Что такое период чтения? Никто не объяснил мне значение слов «экстрадлинная простыня» в списке покупок к учебному году, поэтому я купила слишком короткую и весь первый год спала ногами на голом матрасе.

И совершенно новый поворот в понимании спорта. Меня воспитали на столпах американского футбола, баскетбола и бейсбола, но оказалось, на Восточном берегу школьники увлекались совсем другим. Например, лакроссом. Хоккеем на траве. Даже сквошем. Для девчонки из Саутсайда все это было слишком. «Ты гребешь?» Да что это вообще значит?

Мое единственное преимущество перекочевало в колледж из начальной школы: я приходилась младшей сестрой Крейгу Робинсону. Крейг был юниором и лучшим игроком в университетской баскетбольной команде. Как всегда, его окружала толпа поклонников: даже охрана кампуса приветствовала его по имени. У Крейга была налаженная жизнь, и мне частично удалось в нее проскользнуть. Однажды вечером я пошла с ним на ужин за пределами кампуса, в красиво обставленный дом одного из спонсоров баскетбольной команды. Усевшись за обеденный стол, я увидела нечто ошеломительное – продукт питания, который, как и многое другое в Принстоне, требовал урока аристократических манер, – колючий зеленый артишок, выложенный на белую фарфоровую тарелку.

Крейг заполучил себе бесплатное жилье на целый год, устроившись смотрителем на верхнем этаже «Третьего мирового центра» – неудачно названного, но созданного с добрыми намерениями подразделения университета, миссией которого была поддержка цветных студентов. (Через двадцать лет его переименовали в «Центр равноправия и межкультурного взаимопонимания имени Карла А.», в честь первого в Принстоне декана-афроамериканца.) Центр располагался в кирпичном здании на углу Проспект-авеню, где доминировали величественные каменные особняки и студенческие клубы-столовые в стиле Тюдоров, заменяющие в Принстоне студенческие сообщества.

«Третий мировой центр» – или, как мы его называли, ТМЦ – быстро стал для меня чем-то вроде второго дома. Там устраивали вечеринки и обеды, волонтеры помогали с домашней работой и всегда можно было просто пообщаться. За время летней программы я завела горстку друзей, и большинство из нас проводило в центре все свободное время. Одной из нас стала Сюзанна Алель – высокая стройная девушка с густыми бровями, ее шикарные черные волосы ниспадали на спину блестящими волнами.

Она родилась в Нигерии, но выросла в Кингстоне, на Ямайке, а затем, подростком, переехала с семьей в Мэриленд. Возможно, это и оторвало Сюзанну от любых культурных идентичностей. Людей притягивало к ней с непреодолимой силой. У девушки была широкая открытая улыбка и легкая островная мелодичность в голосе, которая становилась более заметной, когда Сюзанна уставала или была немного пьяна. В ее манере сквозил, как я это называла, «карибский бриз»: легкость духа, выделявшая Сюзанну из массы остальных студентов. Она не боялась заваливаться на вечеринки, где не знала ни души. Она училась на медицинском, но при этом брала уроки керамики и танцев просто потому, что они ей нравились.

Позже, на втором году обучения, Сюзанна сделает еще один рискованный шаг: она решит зацепиться за клуб под названием «Шапочка и мантия». В Принстоне это означало пройти проверку, обязательную для каждого нового члена клуба. Мне нравились истории, которые Сюзанна рассказывала о «Шапочке», но самой туда не хотелось. Я была счастлива в обществе чернокожих и латиноамериканских студентов в ТМЦ, довольствуясь своей ролью на периферии основной студенческой массы Принстона. Мы устраивали вечеринки и танцевали полночи напролет. Собирались по дюжине человек за столом на обеде, непринужденно шутили и смеялись. Наши ужины могли длиться часами и напоминали мне долгие семейные трапезы в доме дедушки Саутсайда.

Думаю, администрации Принстона не нравилось, что цветные студенты постоянно держались обособленно. Они надеялись, мы смешаемся в разнородной гармонии, раздвинув границы студенческой жизни. Благородная цель. Я понимаю, что, когда дело доходит до этнического разнообразия, в идеале хочется достичь чего-то похожего на картинку в студенческих брошюрах: улыбающиеся студенты работают и отдыхают в милых, этнически смешанных группах. Но даже сегодня там, где белые студенты продолжают превосходить своим количеством цветных, бремя ассимиляции полностью возлагается на плечи меньшинства. По моему мнению, это слишком тяжелая ноша.

Я нуждалась в чернокожих друзьях в Принстоне. Мы поддерживали друг друга. Многие из нас приехали в колледж, даже не подозревая о своих недостатках. Мы постепенно узнавали, что наши сверстники нанимали репетиторов для подготовки к экзаменам, или в старшей школе проходили программу колледжа, или учились в школах-интернатах и поэтому совершенно не переживали по поводу первого отъезда так далеко от дома. Это было как подняться на сцену на свой первый фортепианный концерт и осознать, что никогда не играл на чем-то, кроме старого инструмента с разломанными клавишами. Твой мир переворачивается, но от тебя требуют справиться с этим и играть наравне со всеми.

Конечно, это выполнимо – студенты из меньшинств и малообеспеченных семей постоянно справляются с этой задачей, затрачивая массу усилий. Требуется много сил, чтобы быть единственной черной в лекционном зале или одной из нескольких цветных, которые пытаются присоединиться к местной спортивной команде. Требуется много усилий и дополнительной уверенности в себе, чтобы в таких условиях говорить и оставаться собой. Вот поэтому, когда мы с друзьями собирались за ужином, для нас это было облегчением. И поэтому мы так долго оставались за столом и смеялись от всей души.

Обе мои белые соседки в Пайн-Холл были замечательными, но я проводила в общежитии не так много времени, чтобы сильно с ними сдружиться. Сейчас я понимаю: моей вины в этом больше, чем чьей-либо еще. Я была подозрительной и держалась за то, что хорошо знала. Трудно объяснить словами то, что ты улавливаешь в намеках, иногда легких, а иногда, наоборот, достаточно жестоких, благодаря которым понимаешь, что ты не на своем месте: едва заметные сигналы, твердящие тебе не рисковать, найти своих и остаться с ними.

Кэти, одна из моих соседок, много лет спустя расскажет в новостях о событии, о котором я и не подозревала, когда мы жили вместе: ее маму, школьную учительницу из Нового Орлеана, так потрясла черная соседка по комнате, что она принудила университет расселить нас. Мама Кэти присоединилась к интервью, подтвердив эту историю и сопроводив ее подробностями. Воспитанная в доме, где слово на букву «н» было частью семейного лексикона, с дедушкой-шерифом, который хвастался тем, как выгонял черных из своего города, она была, по ее выражению, «в ужасе» оттого, в какой близости ее дочь оказалась от меня.

Но тогда я знала только: в середине первого года обучения Кэти переехала в отдельную комнату. И я рада, что понятия не имела почему.

Моя стипендия в Принстоне предполагала, что я найду работу, и в конечном итоге я устроилась помощницей директора ТМЦ. Я работала примерно по 10 часов в неделю, в свободное от учебы время. Сидела за столом с Лореттой, секретаршей на полную ставку, печатала заметки, отвечала на телефонные звонки и помогала студентам, желавшим бросить какой-нибудь курс или записаться в продовольственный кооператив. Офис с окнами на солнечную сторону и разномастной мебелью, которая добавляла ему уюта, располагался в переднем углу здания. Мне нравилось там находиться, нравилось работать, нравились маленькие приливы удовлетворения после завершения какой-нибудь организационной задачи. Но больше всего мне нравилась моя начальница, Черни Брассел.

Черни была умной и красивой чернокожей женщиной около тридцати лет, живой и подвижной жительницей Нью-Йорка, носившей джинсы-клеш и сандалии на танкетке. В ее голове всегда рождалось пять или по крайней мере четыре идеи одновременно. Для цветных студентов Принстона она была сверхментором, нашим ультрамодным и всегда откровенным главным защитником, и за это мы ей были бесконечно благодарны. В офисе она жонглировала сразу несколькими проектами: лоббировала в администрации университета принятие более инклюзивной политики в интересах меньшинств, защищала отдельных студентов и их нужды и придумывала все новые и новые способы, как мы могли бы улучшить свою судьбу. Она часто опаздывала, вбегая в дверь Центра на полной скорости с пачкой бумаг в руках, с сигаретой в зубах и с сумочкой на плече, на ходу выкрикивала указания мне и Лоретте. Пьянящий опыт: я впервые находилась так близко от независимой женщины, увлеченной работой. Она также, и не случайно, была матерью-одиночкой, воспитывала милого, не по годам развитого мальчика по имени Джонатан, с которым я часто нянчилась.

Несмотря на мой маленький жизненный опыт, Черни видела во мне потенциал. Она обращалась со мной как со взрослой: интересовалась мнением, с удовольствием слушала и описывала многочисленные проблемы и административные казусы, с которыми приходили к ней студенты. Казалось, она решила пробудить во мне смелость. Многие ее вопросы начинались с «Ты когда-нибудь?..». Например, читала ли я когда-нибудь Джеймса Кона?76 Сомневалась ли я когда-нибудь в инвестициях Принстона в Южную Африку или в том, что можно было бы делать немного больше для привлечения студентов из меньшинств? Обычно я отвечала «нет», но, как только Черни что-нибудь упоминала, я мгновенно начинала этим интересоваться.

– Ты когда-нибудь была в Нью-Йорке? – спросила она однажды.

Я снова ответила «нет», и Черни скоро это исправила. Одним субботним утром мы сели в ее машину – я, юный Джонатан и наш друг, работавший в ТМЦ, – и Черни повезла нас на полной скорости к Манхэттену. Всю дорогу она болтала с сигаретой во рту, мы почти физически ощущали, как Черни расслабляется, пока машина удалялась от белых заборов лошадиных ферм вокруг Принстона, уступавших место загруженным шоссе. Наконец перед нами выросли высотки города. Нью-Йорк был домом для Черни, как Чикаго для меня. Никогда не узнаешь, насколько сильно ты привязан к месту, если не покинешь его, не поймешь, каково это – быть бутылкой, брошенной в чужой океан.

Не успела я опомниться, как мы оказались в самом сердце Нью-Йорка, запертыми в потоке желтых такси и автомобильных гудков. Черни въехала между светофорами, ударив по тормозам в последнюю секунду перед красным светом. Не помню точно, чем мы занимались в тот день: по-моему, ели пиццу, смотрели Центр Рокфеллера, проезжали Центральный парк, видели статую Свободы с ее обнадеживающе горящим факелом. Но в основном мы мотались по делам. Черни, кажется, перезаряжалась, выполняя поручения. Ей нужно было что-то подхватить, что-то отдать. Она дважды парковалась во втором ряду, вбегала и выскакивала из зданий, чем вызывала бурную реакцию других водителей, пока мы беспомощно сидели в машине.

Нью-Йорк ошеломил меня. Быстрый и шумный, совсем не такой спокойный, как Чикаго. Но Черни наполнялась там жизнью, не обращая внимания ни на пешеходов, ни на запах мочи и мусора, доносившийся с обочин.

Она уже было собралась снова припарковаться во втором ряду, когда посмотрела в зеркало заднего вида на поток машин и внезапно передумала. Вместо этого помахала мне, сидевшей на заднем сиденье, жестом показав, чтобы я перебиралась на ее место.

– У тебя же есть права? – спросила Черни.

Я кивнула, и она продолжила:

– Отлично. Садись за руль. Сделай кружок или два по району и потом возвращайся. Я буду через пять минут, даже меньше, обещаю.

Я посмотрела на нее как на чокнутую. Она и была чокнутой, раз хотела позволить мне ездить по Манхэттену – мне, подростку, впервые попавшему в этот неуправляемый город, неопытной и совершенно неспособной, по моему мнению, нести ответственность не только за машину, но и за ее маленького сына, наворачивая круги, чтобы убить время в послеполуденном трафике. Но моя нерешительность только подстегнула в Черни то, что я всегда буду ассоциировать с ньюйоркцами, – инстинктивный и немедленный протест против ограниченного мышления. Она выбралась из автомобиля, не оставив мне иного выбора, кроме как сесть за руль. «Смирись и попытайся просто пожить немного», – как бы говорила она.

Я постоянно чему-то училась. Я училась в очевидном академическом смысле, посещая занятия и делая уроки в тихом кабинете «Третьего мирового центра» или за столом в библиотеке. Училась доказательно писать и критически мыслить. Когда я случайно записалась на 300-уровневый курс теологии на первом году обучения, то справилась и с ним, сумев спасти свою оценку одиннадцатичасовой «умри-но-сделай» итоговой работой. Это было неприятно, но в конце концов меня приободрило осознание того, что я смогу выбраться практически из любой ямы. С каким бы дефицитом знаний я ни пришла из своей городской школы, я всегда могла его преодолеть, потратив чуть больше времени, попросив о помощи, когда она нужна, и приучив себя двигаться дальше без промедлений.

И тем не менее невозможно быть черным ребенком в основном в белом вузе и не чувствовать теневой стороны собственных достижений. В пристальном взгляде некоторых студентов и даже профессоров читалось: «Я знаю, почему ты здесь». Эти моменты деморализовали меня, даже если иногда я просто себя накручивала. Они сеяли во мне зерна сомнений. Неужели я здесь просто как часть социального эксперимента?

Я начинала понимать, что в вузе существуют и другие виды квот. Мы, как этническое меньшинство, были самыми заметными, но постепенно становилось ясно: поблажки при поступлении делаются многим категориям студентов, чьи оценки или другие достижения не соответствуют принятым стандартам. Например, спортсменам. Или наследникам, чьи отцы или деды играли в «Тиграх»77, или тем, чьи семьи спонсировали постройку учебного корпуса, общежития или библиотеки. Я также узнала, что богатство не спасает от провалов. Я постоянно видела, как студенты вылетают – черные, белые, привилегированные и нет. Некоторых соблазняли вечеринки с пивом в будние дни, некоторых, пытавшихся соответствовать какому-то научному идеалу, в конце концов раздавил стресс, а некоторые были просто ленивы или чувствовали себя здесь настолько не в своей тарелке, что им оставалось только бежать. Моя работа, как я ее видела, заключалась в том, чтобы не падать духом, получать самые высокие оценки, на которые я только способна, и преодолевать трудности.

На втором году обучения, когда мы с Сюзанной переехали в двухместную комнату, я наконец поняла, как справляться лучше. Мне уже было не в новинку оказываться одной из немногих цветных студентов в заполненном лекционном зале. Я старалась не пугаться, когда обсуждение в классе велось мужчинами – это случалось часто. Прислушавшись к ним, я поняла: они нисколько не умнее всех остальных. Они просто осмелели, покачиваясь на волнах древнего превосходства, ведь история никогда не рассказывала им ничего другого.

Некоторые мои сверстники ощущали свою непохожесть на всех остальных сильнее, чем я. Мой друг Деррик помнит, как белые студенты отказывались уступать ему дорогу. А наша знакомая однажды пригласила к себе в общежитие шестерых друзей, чтобы отпраздновать день рождения, и ее тут же вызвали в кабинет декана. Оказалось, ее белой соседке «было некомфортно» находиться в одной комнате вместе с «большими черными парнями».

Нас в Принстоне было так мало, что уже одно наше присутствие выглядело подозрительно. Я в основном воспринимала это как требование прыгать выше головы, делать все лучше, чтобы не отставать от более привилегированных студентов. Так же как в Уитни Янг, мои усилия подпитывались мыслью «я вам еще покажу». Если в старшей школе я думала, будто должна отстоять честь своего района, то в Принстоне я должна была сделать это для своей расы. Каждый раз, когда я высказывала мнение в классе или успешно сдавала экзамен, я надеялась, что таким образом доказываю собственную правоту.

Сюзанна же, как выяснилось, была не из тех, кто много анализирует. Я даже прозвала ее Скрюзи78 за непрактичный, ветреный ход мыслей. Большинство своих решений – с кем встречаться, что изучать – она принимала исходя из того, насколько это будет весело. И когда веселья становилось недостаточно, просто меняла направление. Я вступила в организацию «Черное единство»79 и держалась рядом с «Третьим мировым центром», а Сюзанна занималась бегом и подрабатывала менеджером спринт-футбольной команды, наслаждаясь обществом симпатичных спортсменов. В «обеденном клубе» она сдружилась с белыми и богатыми, включая настоящую звезду подростковых фильмов и европейскую студентку, по слухам принцессу. Несмотря на то что родители Сюзанны слегка давили на нее, заставляя получать медицинское образование, она в конце концов решила отказаться, рассудив, что оно мешает ей веселиться. В какой-то момент Сюзанна очутилась на академическом испытательном сроке, но даже это ее не сильно волновало. Она была Лаверн для моей Ширли80, Эрни для моего Берта81. Наша комната напоминала поле идеологической битвы – с Сюзанной, восседающей на своей кровати в окружении разбросанной одежды и бумажек, с одной стороны, и со мной посреди брезгливого порядка – с другой.

– Ты серьезно собираешься это так оставить? – говорила я, глядя, как Сюзанна приходит с тренировки и отправляется в душ, сняв потную форму и бросив ее на пол, где та и пролежит вперемешку с чистой одеждой и незаконченными домашними заданиями всю следующую неделю.

– Что оставить? – отвечала Сюзанна, сверкая улыбкой от уха до уха.

Иногда мне приходилось блокировать хаос Сюзанны, чтобы сохранять способность трезво мыслить. Иногда хотелось накричать на нее, но я этого не делала. Сюзанна была собой и не собиралась меняться. Когда у меня кончалось терпение, я молча сваливала весь ее мусор к ней на кровать.

Теперь я думаю, она по-хорошему меня провоцировала, объясняла, что не всем необходимо подписывать и расставлять в алфавитном порядке папки с бумагами – или даже вообще иметь папки. Много лет спустя я влюблюсь в парня, который, как и Сюзанна, хранит свои вещи в кучах и не испытывает по этому поводу никаких угрызений совести. Но благодаря Сюзанне я смогу с этим жить. Я до сих пор живу с этим парнем.

Вот чему может научиться человек, обожающий все контролировать, в колледже: некоторые люди могут жить и по-другому.

– А ты когда-нибудь, – спросила меня однажды Черни, – думала организовать группу продленного дня для детей?

Думаю, она спрашивала об этом из сострадания. Я так привязалась к Джонатану, который уже ходил в начальную школу, что бо́льшую часть дней проводила с ним, гуляя по Принстону, играя в четыре руки на расстроенном пианино или читая на продавленном диване в «Третьем мировом центре». Черни платила мне за это, но, видимо, думала, что недостаточно.

– Я серьезно, – сказала она. – Я знаю множество преподавателей, которые ищут такую группу. Можешь попробовать и за пределами центра. Просто начни и посмотри, что получится.

Благодаря рекламе Черни я вскоре обзавелась стайкой из трех или четырех детей для присмотра. Это были дети черных администраторов и профессоров Принстона, которые тоже составляли меньшинство и, как и все мы, как правило, стягивались в ТМЦ. Несколько дней в неделю, после окончания уроков в начальной школе, я кормила детей здоровой пищей и бегала с ними по лужайкам. Если у них была домашняя работа, мы делали ее вместе.

Время летело быстро. Общение с детьми оказывало чудесное исцеляющее воздействие, снимало стресс, связанный с колледжем, и вытесняло из собственных мыслей в реальность. В детстве я могла целыми днями играть в дочки-матери с куклами, притворяясь, что знаю, как их кормить и одевать, расчесывая им волосы и нежно заклеивая пластырем пластмассовые коленки. Теперь же я делала все это по-настоящему. Конечно, все оказалось чуть более хаотично, но не менее приятно, чем я себе представляла. После нескольких часов с детьми я возвращалась в общежитие опустошенная, но счастливая.

Примерно раз в неделю, когда выдавалась свободная минутка, я снимала телефонную трубку и набирала номер нашего дома на Эвклид-авеню. Если отец работал в раннюю смену, мне удавалось застать его после полудня сидящим – как я думала – развалившись в кресле в нашей гостиной, смотрящим телевизор и ждущим маму с работы. Вечерами к телефону обычно подходила мама. Я пересказывала родителям всю свою жизнь в деталях, как фермер, вещающий с полей. Я делилась каждым наблюдением: от того, что мне не нравится преподаватель французского и как проказничают дети, с которыми я нянчусь, до того, что мы с Сюзанной одновременно влюбились в афроамериканского студента-инженера с пронзительными зелеными глазами. Хотя мы всюду следовали за ним по пятам, он, кажется, все еще не знал о нашем существовании.

Отец посмеивался над моими историями. «Неужели?» – говорил он. И: «А ты что?» И: «Может, этот парень-инженер вообще недостоин вас, девочки».

Когда я заканчивала говорить, папа пробегался по новостям из дома. Денди и бабуля переехали на родину Денди, в Джорджтаун, Южная Каролина, и бабуле там немного одиноко. Папа описывал, как мама работает сверхурочно, чтобы помогать Робби – той уже было за семьдесят, она овдовела и боролась с целым рядом проблем со здоровьем. Папа никогда не упоминал о собственной борьбе, но я о ней знала. Однажды в субботу, когда у Крейга была игра на домашнем поле, родители приехали в Принстон, и я впервые увидела, как изменилась их жизнь – то, о чем мне никто не говорил по телефону. Заехав на огромную стоянку перед спортзалом «Джадвин», отец неохотно сел в инвалидное кресло и позволил матери втолкнуть себя внутрь.

Я почти сознательно не хотела замечать его болезнь. Я не могла этого вынести. Я провела небольшое исследование рассеянного склероза в Принстонской библиотеке и скопировала несколько статей из медицинских журналов, чтобы отправить их родителям. Я пыталась настоять, чтобы они позвонили специалисту или записали папу на физиотерапию, но они – в основном папа – не хотели ничего слышать. За все часы, проведенные на телефоне в Принстоне, я так и не поговорила с папой о его здоровье.

Если я спрашивала, как он себя чувствует, отец отвечал «хорошо». И на этом все.

Я позволяла ему себя успокоить. В нем не было ни следа боли или жалости к себе, только юмор, мягкость и легкий налет джаза. Я дышала этим, как кислородом. Это поддерживало, и этого всегда было достаточно. Прежде чем положить трубку, папа спрашивал, не нужно ли мне чего-нибудь – например, денег, – но я никогда не отвечала «да».

7

Дом казался все более далеким, будто плод воображения. В колледже я поддерживала связь с немногими из школьных друзей, в основном с Сантитой, поступившей в Говардский университет82 в Вашингтоне, округ Колумбия. Я ездила к ней на выходные, мы смеялись и вели долгие серьезные разговоры, как раньше. Кампус Говарда находился в черте города («Девочка моя, да ты так и не выбралась из черного квартала!» – поддразнивала я Сантиту, когда возле ее общежития мимо нас проносилась гигантская крыса), – и студенты университета, которых было вдвое больше, чем в Принстоне, практически все были черными. Я завидовала Сантите, ведь ее не изолировали от ее расы, ей не приходилось каждый день чувствовать себя в меньшинстве – и тем не менее с радостью возвращалась к изумрудным лужайкам и сводчатым каменным аркам Принстона, хотя с его студентами у меня было мало общего.

Я специализировалась на социологии и получала хорошие отметки. Начала встречаться с футболистом, умным и непосредственным, любителем хорошо и весело проводить время. Мы с Сюзанной теперь делили комнату с другой нашей подругой, Анджелой Кеннеди, крепкой, говорливой девочкой из Вашингтона. Обладательница цепкого, подвижного ума, она могла играючи нас рассмешить. Будучи городской черной девочкой, она одевалась в стиле преппи – в двухцветные оксфорды и розовые свитера, – умудряясь при этом отлично выглядеть.

Я родилась в одном мире, а теперь жила в совершенно ином: здесь людей беспокоили результаты вступительных в юридический вуз и игр в сквош. Когда в колледже кто-то спрашивал, откуда я, я отвечала «из Чикаго». И, давая понять, что речь не о богатых северных пригородах типа Эванстона или Уиннетки, с гордостью или даже вызовом добавляла: «Из Саутсайда». Я знала: если это слово и вызовет какие-то ассоциации, то скорее всего стереотипы о гетто, войнах между уличными бандами и насилии – именно об этом говорили в новостях. Пусть и наполовину бессознательно, я все же пыталась продемонстрировать альтернативу. Я поступила в Принстон, как и все остальные, и я родом из Саутсайда, Чикаго. Было важно произнести это вслух.

Для меня Саутсайд был совершенно не таким, каким его показывали в новостях. Он был домом. Там на Эвклид-авеню наша квартира со стоптанным ковром и низкими потолками, с отцом, откинувшимся на спинку своего раскладного кресла. Там маленький двор с цветами Робби и каменной скамейкой, на которой я, кажется, миллион лет назад поцеловала Роннелла. Дом был моим прошлым, и оно тончайшими нитями протянулось к месту, где я жила в настоящем.

У нас была одна родственница в Принстоне – младшая сестра Денди, которую мы знали как тетю Сис83. Простая и приятная женщина, она жила в светлом доме на краю города. Не знаю, что заставило тетю Сис поселиться в Принстоне, но она обитала там довольно давно, помогала по дому местным семьям. Ей так и не удалось избавиться от джорджтаунского акцента, который можно определить как нечто среднее между тягучим деревенским говором и переливами галла84.

Как и Денди, тетя Сис выросла в Джорджтауне, который запомнился мне по паре летних поездок в детстве с родителями. Я помню густой жар этого места и крупную зеленую драпировку испанского мха на дубах, помню кипарисы, возвышающиеся над болотами, и стариков, удящих рыбу в мутных ручьях. А еще в Джорджтауне было слишком много насекомых, жужжащих и кружащих в ночном воздухе, словно маленькие вертолеты.

Мы останавливались у моего двоюродного дедушки Томаса, брата Денди. Он был радушным директором старшей школы, водил меня к себе на работу, разрешал посидеть за директорским столом и любезно покупал баночку арахисового масла, когда я воротила нос от огромной порции бекона, булочек и кукурузной каши, которую каждое утро подавала нам тетя Дот, его жена. Мне одновременно нравилось и не нравилось ездить на юг, просто потому, что там все было совсем непривычно. По дороге к городу мы миновали ворота, ведущие на бывшие рабовладельческие плантации, – слишком значительные строения, чтобы их не замечать. Проехав дальше в глубь леса по пустынной грунтовой дороге, мы ели оленину в полуразрушенной лачуге, принадлежащей очередным дальним родственникам отца. Один из них как-то раз отвел Крейга на задний двор и научил его стрелять из ружья. Поздно вечером, вернувшись в дом дедушки Томаса, мы оба с трудом засыпали в глубокой тишине, нарушаемой лишь стрекотанием цикад в кронах деревьев.

Жужжание насекомых и скрюченные ветви дубов еще долго оставались с нами после возвращения на север, будто бились в груди вторым сердцем. Даже в детстве я понимала, что навсегда связана с югом, он был частью моего наследства, достаточно важной, чтобы отец раз за разом приезжал туда навестить своих. И достаточно сильной, чтобы Денди захотел вернуться в Джорджтаун, хотя в молодости он вынужден был из него уехать. Но вернулся он не в идиллический домик с белой оградкой и опрятным садиком, а в безвкусный, шаблонный дом рядом с переполненным торговым центром (в чем я убедилась, навестив его вместе с Крейгом).

Юг не был для нас раем, но он многое значил. Оттуда началась наша история. Многие из нас знакомы через это глубокое уродливое наследие. Дети, с которыми я училась в Брин Мор, мои друзья в Уитни Янг – все они обладали этим общим знанием, пусть даже никогда его не обсуждали. Дети просто уезжали «на юг» каждое лето, иногда на целый сезон, чтобы побегать со своими троюродными братьями и сестрами в Джорджии, Луизиане или Миссисипи. Скорее всего, их бабушки и дедушки или другие родственники однажды присоединились к Великой миграции на север, как Денди из Южной Калифорнии, и это, в свою очередь, означало более чем приличную вероятность того, что они, как и я, произошли от рабов.

То же самое можно сказать и о большинстве моих друзей в Принстоне. Но я также начинала осознавать, что существовали и другие версии жизни черных в Америке. Я встречала ребят из городов Восточного побережья, родом из Пуэрто-Рико, Кубы или Доминиканы. Родственники Черни были гаитянами. Один из моих хороших друзей, Дэвид Мэйнард, родился в богатой семье на Багамах. И потом была Сюзанна, со свидетельством о рождении из Нигерии и коллекцией любимых тетушек на Ямайке. Мы все отличались – с разными корнями, наполовину похороненными или, может, просто забытыми. Мы никогда не говорили о наших предках. Да и зачем? Мы были молоды, фокусировались только на будущем, хотя и не знали, что нас ждет впереди.

Один или два раза в год тетя Сис приглашала нас с Крейгом на ужин к себе домой, на другом конце Принстона. Она наполняла наши тарелки сочными жирными ребрышками и дымящейся капустой и передавала по кругу корзинку с кукурузным хлебом, который мы намазывали маслом. В чашку тетушка наливала невероятно сладкий чай, уговаривая выпить и вторую, и третью. Насколько я помню, мы никогда не обсуждали ничего важного с тетей Сис. Просто час или около того вежливой, ни к чему не обязывающей светской беседы, сопровождаемой горячей, сытной едой Южной Каролины, которую мы, уставшие от столовского меню, уплетали с благодарностью. Тетя Сис казалась мне просто кроткой, сговорчивой пожилой леди, но на самом деле она одаривала нас кое-чем еще – мы просто были слишком молоды, чтобы это понять. Она наполняла нас прошлым, своим, нашего отца и нашего деда, не вынуждая говорить о нем. Мы просто ели, помогали ей вымыть посуду и затем направляли свои растянутые, благодарные животы обратно в кампус.

Вот вам воспоминание, неидеальное и субъективное, как и большинство воспоминаний, давным-давно подобранное на берегу и скользнувшее камушком в карман моей памяти. Оно из моего второго года в колледже, и оно о моем парне, футболисте Кевине. Кевин из Огайо, и он сочетает в себе почти невозможную комбинацию качеств: высокий, милый и мужественный. Он – гарант безопасности «Тигров», быстрый, бесстрашный студент-медик. На два года старше меня, в том же потоке, что и брат, и скоро закончит учебу. У него милая небольшая щель между зубами, и с ним я чувствую себя особенной. Мы оба много работаем, и у нас разный круг друзей, но нам нравится проводить время вместе. Мы едим пиццу и ходим на бранчи по выходным. Кевин обожает еду, отчасти потому, что ему нужно поддерживать вес для футбола, отчасти потому, что он не любит сидеть без движения. Он неугомонный и импульсивный, и мне это нравится.

– Давай прокатимся, – однажды сказал он, может быть по телефону, а может быть лично.

В любом случае скоро мы оказались в его машине – маленьком красном компакте – и проехали через кампус к отдаленному уголку владений Принстона, свернув на почти незаметную грунтовую дорожку. В Нью-Джерси стояла весна, теплый ясный день, мы под открытым небом.

Говорили ли мы? Держались ли за руки? Я не помню – но было легко и приятно. Кевин нажал на тормоза. Мы остановились около широкого поля, с чахлой после зимы, похожей на солому высокой травой, простреленной крошечными нежными первоцветами.

Он вышел из машины.

– Пойдем, – жестом пригласил следовать за собой.

– Что мы собираемся делать?

Он посмотрел на меня так, будто это очевидно:

– Бегать по полю.

И мы стали бегать. Метались из конца в конец, молотя руками воздух, как дети, и радостно кричали, нарушая тишину. Продирались сквозь сухую траву и перепрыгивали через цветы. Сначала я растерялась, но потом все поняла. Мы должны были побегать по этому полю! Ну конечно!

Мы плюхнулись обратно в машину, задыхаясь от собственной головокружительной глупости.

И на этом все. Маленький, незначительный миг. Я до сих пор вспоминаю его из-за легкости, вырвавшей меня из обычной рутинной серьезности. Хоть я и была студенткой, которая обожает общие ужины и которой ничего не стоит зажечь танцпол «Третьего мирового центра», но, оставаясь в одиночестве, я фокусировалась на цели. Под маской развязной студентки я практически вела закрытый образ жизни генерального директора, молча, но непоколебимо сосредоточенного на своих достижениях. Куда бы я ни шла, в голове постоянно крутился список дел, и рядом с каждым пунктом нужно было поставить галочку. Я достигала цели, анализировала результаты, подсчитывала победы. Если мне бросали вызов, я его принимала. Каждый новый полигон открывал еще один. Такова жизнь девушки, которая не перестает спрашивать себя: «Достаточно ли я хороша?» – и доказывать, что достаточно.

Кевин же постоянно сворачивал с намеченного пути, и ему это нравилось. Он выпустился из Принстона вместе с Крейгом во время моего второго года обучения. Крейг в конце концов уехал в Манчестер, в Англию, чтобы профессионально играть в баскетбол. Кевин же, как я думала, собирался поступать в медицинский вуз, но вместо этого свернул, решил завершить обучение и стать талисманом спортивной команды.

Серьезно. Он решил попробоваться в «Кливленд браунс», но не в качестве игрока, а в качестве претендента на роль пучеглазого большеротого животного по имени Чомпс. Потому что он так хотел.

Это была его мечта, его очередное поле – «почему бы и нет?».

Тем летом Кевин даже приехал в Чикаго из своего дома под Кливлендом, в основном чтобы навестить меня, но не только. Как он объявил сразу после прибытия, только в Чикаго начинающий талисман мог найти для предстоящего прослушивания костюм идеального уровня пушистости. Мы провели весь день, разъезжая по магазинам в поисках костюма. Не помню, где Кевин все-таки его нашел, и не знаю, как прошло прослушивание, но в конце концов он все-таки стал доктором, даже неплохим доктором, и женился на своей однокурснице из Принстона.

Тогда же – и это было неправильно, как я сейчас понимаю, – я осуждала его за «сворачивания». Я не понимала, как кто-то может не захотеть сделать дорогостоящее обучение в Принстоне ступенькой во взрослый мир. Зачем, окончив колледж со степенью в медицине, становиться собакой, которая ходит колесом?

Но то я. Как я уже говорила, я обожала ставить галочки, я маршировала под неустанный ритм усилие/результат, усилие/результат, была преданным последователем предопределенного пути, просто потому, что никто в моей семье (кроме Крейга) не вступал на него раньше. И в мыслях о будущем я оказалась не слишком изобретательной – другими словами, я решила поступить в юридический вуз.

Жизнь на Эвклид-авеню научила меня, возможно даже заставила, быть жестче и практичнее в отношении времени и денег. Моим самым большим отклонением от намеченного курса стала летняя работа воспитателем в детском лагере в долине реки Гудзон после второго курса. Я присматривала за городскими детишками, впервые оказавшимися в лесу. Мне нравилась эта работа, но я практически ничего за нее не получила, оказавшись в большей финансовой зависимости от родителей, чем хотелось бы. Хотя они никогда не жаловались, я еще много лет чувствовала себя виноватой за это решение.

Тем же летом начали умирать мои родные. Робби, двоюродная бабушка, строгий учитель музыки, скончалась в июне, завещав свой дом на Эвклид-авеню моим родителям, что позволило им впервые стать домовладельцами. Через месяц после нее от рака легких умер Саутсайд: его давняя убежденность, будто врачи не заслуживают доверия, удержала его от своевременного медицинского вмешательства. После похорон Саутсайда вся огромная мамина семья, несколько друзей и соседей собрались в его маленьком уютном доме. Я ощутила теплое притяжение прошлого и грусть от разлуки с ним, пусть и немного раздражающую, ведь я уже привыкла к закрытому и молодому миру колледжа. Я чувствовала там нечто более глубокое, чем в колледже: механизм постепенной смены поколений. Мои кузены и кузины уже выросли, а дяди и тети постарели. Появились новые дети и новые супруги. Джазовый альбом ревел из аудиосистемы, встроенной в стены столовой, и мы обедали тем, что принесли наши близкие: ветчиной, желе и разнообразными запеченными блюдами. Саутсайда с нами больше не было. Это больно, но время толкало нас вперед.

Каждой весной в Принстоне появлялись рекрутеры из различных фирм, нацеленные на старшекурсников. Ты видел, как твой одноклассник, обычно одетый в потрепанные джинсы и незаправленную рубашку, идет по кампусу в костюме в тонкую полоску, и понимал: он или она теперь предназначены для манхэттенского небоскреба. Профессиональная сортировка происходила очень быстро: банкиры, юристы, доктора и исполнительные директора завтрашнего дня начинали мигрировать к своей следующей стартовой площадке, будь то магистратура или тепленькое местечко в программе подготовки к списку Fortune 50085. Я уверена, среди нас были и те, кто отдавал свое сердце образованию, искусству и некоммерческой деятельности, отправлялся волонтером в миссии Корпуса Мира или служил в армии, но я знала очень мало таких ребят. Сама же я карабкалась по прочной и практичной лестнице, ведущей вверх.

Если бы я остановилась и подумала, то поняла бы, что выгорела в школе – из-за плотной сетки лекций, курсовых и экзаменов – и мне временно стоило бы заняться чем-то другим. Но вместо этого я прошла LSAT86 -тест, написала диплом и покорно потянулась к следующей ступеньке, подав документы в лучшие юридические вузы. Я думала, что я умная, амбициозная и умею анализировать. Я выросла на жарких спорах с родителями за обеденным столом. Я могла довести аргументы до теоретической сути и гордилась тем, что никогда не ввязываюсь в конфликты. Разве не из этого сделаны юристы?

Готова признать, что я руководствовалась не только логикой, но и рефлекторным желанием чужого одобрения. В детстве я обожала нежиться в лучах тепла, возникавших каждый раз, когда я объявляла учителю, соседу или одному из церковных друзей Робби, что хочу быть педиатром. «Боже мой, как замечательно!» – говорили их выражения лиц, и я упивалась этим. Годы спустя ничего не изменилось. Когда профессора, родственники и просто случайные люди интересовались, чем я планирую заниматься дальше, а я отвечала «я пойду на юридический» – на юридический в Гарвард, как оказалось, – их реакция была ошеломительной. Мне аплодировали просто за то, что я поступила, – даже когда на самом деле я еще была в списке ожидания. Но в конце концов я поступила, и люди смотрели на меня так, будто я уже оставила след в мире.

В этом и заключается главная проблема зависимости от мнения окружающих. Чужое мнение может подтолкнуть вас к проторенному пути – моему «боже-мой-как-замечательно» пути – и достаточно долго на нем удерживать. Скорее всего, вы не допустите даже мысли о том, чтобы свернуть, ведь так вы рискуете потерять чье-то расположение, а для вас это уже слишком. Возможно, из-за этого вы проведете три года в Массачусетсе, изучая конституционное право и обсуждая относительные преимущества исключительных вертикальных соглашений в антимонопольных делах. Наверное, кому-то это интересно, но не вам. Возможно, за эти три года вы обзаведетесь друзьями, которых всегда будете любить и уважать и у которых действительно будет призвание заниматься бескровными хитросплетениями закона, но у вас его так и не обнаружится. Ваша страсть наконец сойдет на нет, но при этом вы так и не дадите слабину. Вы продолжите жить по формуле усилия/результат и достигать целей, пока наконец не найдете ответы на все вопросы, включая самый главный: достаточно ли я хороша? Да, на самом деле ДА.

Затем придет награда. Вы взойдете на следующую ступеньку, и на этот раз ею окажется хорошо оплачиваемая работа в чикагском офисе высококлассной юридической фирмы под названием «Сидли и Остин». Вы окажетесь там, откуда начинали, в родном городе. Только теперь вы работаете в центре, на сорок седьмом этаже небоскреба, на огромной площади со скульптурой. Раньше, ребенком из Саутсайда, вы ездили мимо этого небоскреба в старшую школу на автобусе, молча разглядывая в окно спешащих на работу людей. А теперь вы – одна из них. Вы выбрались из автобуса, пересекли площадь и сели в лифт, который движется тихо, будто скользит. Вы стали членом клана. В 25 лет у вас есть личный ассистент. Вы зарабатываете намного больше, чем когда-либо зарабатывали ваши родители. Ваши коллеги – вежливые, образованные и в основном белые. Вы носите костюм от Армани и оформляете подписку на доставку эксклюзивного вина. Раз в месяц вы платите по кредиту за учебу на юридическом, а после работы ходите на аэробику. И покупаете машину «Сааб» – просто потому, что можете.

Разве здесь есть место сомнению? По-моему, нет. Вы теперь юрист. Вы взяли все, что вам давали, – любовь родителей, веру учителей, музыку Саутсайда и Робби, еду тети Сис, словарный запас, который вдалбливал вам Денди, – и превратили в успех. Вы взобрались на гору. И частью вашей работы, помимо анализа абстрактных вопросов интеллектуальной собственности для больших корпораций, теперь стало курирование молодых юристов. Старший партнер спрашивает вас, готовы ли вы стать ментором для одного летнего практиканта, и ваш ответ: конечно да.

Вам еще предстоит понять всю силу простого «да». Вы еще не знаете, что, когда к вам приходят документы для подтверждения назначения, где-то в глубине подрагивает невидимая линия разлома вашей жизни и вы уже начинаете соскальзывать. Рядом с вашим именем стоит другое, какого-то крутого студента юридического, он карабкается по собственной лестнице. Как и вы, он черный и тоже из Гарварда, и кроме этого, вам ничего не известно. Разве что имя. Очень странное имя.

8

Барак Обама опоздал на работу в первый же день. Я сидела в своем кабинете на сорок седьмом этаже и одновременно ждала и не ждала практиканта, потому что, как и большинство новоиспеченных юристов, была полностью поглощена работой. Я засиживалась в «Сидли и Остине» допоздна и частенько обедала и ужинала прямо за рабочим столом, попутно разбираясь с документами. Я постоянно читала, писала и редактировала, всерьез полагая, будто владею по меньшей мере тремя языками: расслабленным говором Саутсайда, высокопарным слогом Лиги плюща, и теперь, в довершение всего, я могла говорить особым языком юристов.

В компании меня определили в отдел маркетинга и интеллектуальной собственности, который слыл самым свободомыслящим и творческим – думаю, потому, что по крайней мере часть времени мы имели дело с рекламой. В мои обязанности входило корпеть над сценариями клиентов для теле- и радиорекламы, проверяя, не нарушают ли они стандарты Федеральной комиссии по связи. А однажды мне даже выпала честь заниматься документами динозавра Барни87. (Да, в юридической фирме это считается «свободомыслящим и творческим».)

Главной проблемой на этой работе для меня, как младшего юриста, стало то, что я не была вовлечена в процесс непосредственного взаимодействия с клиентами: я же девчонка Робинсон, выросшая на суматохе большой семьи и инстинктивной любви отца к шумным сборищам. Поэтому я искала любой возможности пообщаться. Чтобы избавиться от одиночества, я перебрасывалась шутками с Лоррейн, моей ассистенткой, сверхорганизованной афроамериканкой на несколько лет старше меня, с хорошим чувством юмора, которая сидела за столом у дверей моего кабинета и отвечала на звонки. У меня сложились дружеские профессиональные отношения с некоторыми из старших партнеров фирмы, и я оживлялась при любой возможности поболтать с коллегами, но в основном все были загружены работой и не хотели терять ни одной оплачиваемой минуты, что возвращало меня обратно к документам.

Если выбирать, где проводить семьдесят часов в неделю, мой офис вполне для этого подходил. У меня было кожаное кресло, полированный стол из ореха и широкие окна с видом на юго-восток. Я могла взглянуть на суматоху бизнес-района и увидеть за ней белые гребни волн озера Мичиган, усеянные летом яркими точками парусов. Если повернуться под определенным углом, то можно было увидеть и узкий срез Саутсайда с его невысокими крышами и редкими деревьями. С этого места мой район выглядел мирным и почти игрушечным, но дела обстояли совсем не так. Некоторые части Саутсайда опустели: местные предприятия закрылись, семьи продолжали переезжать. Сталелитейные заводы, которые когда-то гарантировали стабильность, теперь сокращали тысячи рабочих мест. Эпидемия крэка88, опустошившая афроамериканские общины в Детройте и Нью-Йорке, только-только достигла Чикаго, но ее разрушительные последствия уже набирали обороты. Банды боролись за доли рынка, нанимая курьерами молодых мальчишек – пусть это было опаснее, чем ходить в школу, зато намного прибыльнее. Уровень убийств в городе рос, что тоже служило признаком грядущих бед.

Я хорошо зарабатывала, но в вопросах жилья предпочитала синицу в руках. После окончания юридического я вернулась в свой старый район, все еще практически нетронутый бандами и наркотиками. Мои родители переехали на первый этаж, туда, где раньше жили Робби и Терри, а я заселилась наверх, в свою детскую комнату, прикупив снежно-белый диван и батик в рамках. Время от времени я выписывала родителям чек, покрывающий мою долю расходов на коммунальные платежи. Он вряд ли мог сойти за арендную плату, но мама с папой полагали, что этого более чем достаточно. Несмотря на отдельный вход на мой этаж, чаще всего я топала через кухню родителей – отчасти потому, что задняя дверь открывалась прямо из гаража, отчасти потому, что я была и всегда буду Мишель Робинсон. Даже наслаждаясь модными костюмами и «Саабом», долгожданным статусом молодого профессионала, я все еще не любила одиночество и решила поддерживать присутствие духа ежедневными встречами с мамой и папой.

В то утро я обняла их, вышла за дверь и поехала на работу под ливнем. И надо добавить, приехала вовремя.

Я посмотрела на часы.

– Не видно там парня? – спросила я Лоррейн в трубку.

Она вздохнула:

– Нет, подруга.

Надо сказать, ее это развеселило. Она знала, что опоздания сводили меня с ума: я считала их проявлением высокомерия.

Барак Обама уже успел наделать в фирме шума. Во-первых, он закончил только первый курс юридического, а мы обычно брали на летнюю практику после второго. Ходили слухи, будто он исключительно умен и одна из его профессоров в Гарварде – дочь управляющего партнера фирмы – сказала, мол, это самый одаренный студент юридического, которого она когда-либо видела. А некоторые секретарши, мельком увидевшие его во время собеседования, добавляли: он еще и симпатичный.

Я была настроена скептически. По моему опыту, стоит надеть костюм на более-менее разумного чернокожего, и белые слетают с катушек. Поэтому я сомневалась, что Барак заслужил всю эту шумиху. Я видела его фотографию в летнем выпуске нашего справочника персонала – не слишком льстящий, плохо освещенный портретный снимок парня с широкой улыбкой и легким налетом ботанства. В биографии Барака говорилось, что он родился на Гавайях, и это делало его по крайней мере относительно экзотичным ботаном. Больше ничего не бросалось в глаза. Единственная неожиданность случилась несколько недель назад: я позвонила Обаме, чтобы представиться, и приятно удивилась голосу на другом конце линии – глубокий, даже сексуальный баритон, который, казалось, ни на йоту не соответствовал фотографии.

Прошло еще десять минут, прежде чем Барак зарегистрировался в приемной на нашем этаже, и я вышла навстречу. Он сидел на диване – Барак Обама, в темном костюме, немного мокрый от дождя. Смущенно улыбнувшись и извинившись за опоздание, он пожал мне руку. У него была широкая улыбка, и он оказался выше и стройнее, чем я себе представляла, – человек, который явно не привык много есть и часто носить деловые костюмы. Если он и знал о своей репутации вундеркинда, то виду не подавал. Все время, пока я вела его по коридорам, знакомила с уютной повседневностью корпоративного права, показывала компьютер для работы с документами и кофеварку и объясняла нашу систему учета рабочих часов, он почтительно слушал, не перебивая. Минут через двадцать я отвела Барака к старшему партнеру, который должен был стать его непосредственным начальником на лето, и вернулась к своему столу.

Позже в тот день я взяла Барака с собой на обед в модный ресторан на первом этаже офиса: место, под завязку забитое ухоженными банкирами и юристами, выкладывающими за ланч стоимость хорошего ужина. В этом вся прелесть менторства: появляется повод хорошо пообедать за счет фирмы. Как ментор Барака, я должна была помочь ему социально адаптироваться, убедиться, что он счастлив на работе, у него есть к кому обратиться за советом и он чувствует себя частью команды. Это было только началом процесса привлечения практикантов: фирма рассчитывала, что, возможно, захочет нанять его на полную ставку, как только он получит диплом юриста.

Я быстро поняла, что Бараку не нужны мои советы. Ему было почти двадцать восемь – на три года старше меня. И в отличие от меня после окончания колледжа в Колумбии он несколько лет работал, прежде чем поступить на юридический. Меня поразило, насколько Барак был уверен в своем жизненном выборе, свободен от сомнений – хотя на первый взгляд было трудно понять почему. По сравнению с моим собственным стремительным маршем к успеху, прямой траекторией от Принстона к Гарварду и к столу на сорок седьмом этаже, путь Барака выглядел импровизированным зигзагом сквозь совершенно разные миры. За обедом я узнала, что он во всех смыслах гибрид: сын черного кенийца и белой женщины из Канзаса, чей недолгий союз был ошибкой молодости. Барак родился и вырос в Гонолулу, но четыре года провел в Индонезии, запуская воздушных змей и гоняясь за сверчками. После школы проучился два относительно спокойных года в Западном колледже в Лос-Анджелесе, а потом перевелся в Колумбийский университет, где, по его собственным словам, вел себя совсем не подобающим для студента восьмидесятых, который может свободно передвигаться по Манхэттену, образом. Он жил как горный отшельник шестнадцатого века: читал заумные философские и художественные произведения в грязной квартире на Сто девятой улице, сочинял плохие стихи и постился по воскресеньям.

Мы посмеялись над всем этим, обменявшись историями из прошлого, которые привели нас в юриспруденцию. Барак был серьезным, но не по отношению к себе, легкомысленным, но твердым в суждениях. Странная, волнующая комбинация. И на удивление хорошо знал Чикаго.

Барак был первым человеком в «Сидли», посещающим парикмахерские, барбекю и черные церкви дальнего Саутсайда. Прежде чем поступить на юридический, он три года проработал общественным организатором в Чикаго, зарабатывая по 12 тысяч долларов в год от некоммерческой организации, объединявшей несколько церквей. Его задачей было помочь восстановить соседние районы и вернуть людям рабочие места. По словам Барака, труд состоял из двух частей разочарования и одной части награды: неделями организовывать местное собрание, чтобы потом на него явилась только дюжина человек. Над его усилиями посмеивались профсоюзные лидеры, его критиковали и черные, и белые, и все же со временем он одержал пару побед, кажется его вдохновивших. Он учился на юридическом только потому, что понял: значимые социальные изменения требуют не только работы людей на местах, но и более решительной политики и действий правительства.

Несмотря на весь скептицизм, я обнаружила, что восхищаюсь Бараком, его уверенностью в себе и искренностью. Он был свежим, неординарным и странно элегантным – но я ни разу не подумала о нем как о человеке, с которым хотела бы встречаться. Во-первых, я была его ментором в компании. Во-вторых, я решила завязать со свиданиями, слишком поглощенная работой, чтобы тратить силы еще и на это. И наконец, к моему ужасу, в конце обеда Барак закурил сигарету, только этого хватило бы, чтобы отбить у меня всякий интерес, которого, конечно, и так не появилось.

«Что ж, он будет неплохим стажером», – подумала я.

Следующие две недели мы провели в рутине. В конце дня Барак проходил по коридору и плюхался на один из стульев в моем кабинете, как будто мы знали друг друга уже сто лет – иногда казалось, будто так оно и есть. С Бараком было легко болтать, мы часто сходились во мнениях. Мы переглядывались, когда люди вокруг нас начинали психовать, а партнеры фирмы ляпали что-то снисходительное и неуместное. Невысказанная, но очевидная правда: стажер мой «брат», в нашем офисе из почти четырехсот юристов афроамериканцами были только пять. Наш интерес друг к другу казался всем очевидным и понятным.

Барак совершенно не походил на типичного «зубастого» практиканта, яростно налаживающего контакты и постоянно тревожащегося о том, когда ему предложат должность (какой я сама была два года назад, во время практики в «Сидли»). Он расхаживал по офису со спокойной отрешенностью, которая, казалось, только продолжала расти. Барака уже приглашали на совещания с партнерами и предлагали высказываться по любому вопросу, вынесенному на обсуждение. В начале лета он опубликовал доклад на 30 страниц о корпоративном управлении, столь основательный и убедительный, что мгновенно стал легендой. Да кто такой этот парень? Все были заинтригованы.

– Я принес тебе копию, – сказал Барак однажды, с улыбкой протянув мне через стол свой доклад.

– Спасибо. – Я взяла в руки файл. – С удовольствием прочту.

Как только он ушел, я убрала доклад в ящик.

Интересно, понял ли Барак, что я так и не прочитала? Думаю, да. Он дал мне доклад практически в шутку. Мы специализировались на разных юридических вопросах, мне в любом случае не требовалось изучать доклад: хватало и собственных документов. К тому же Бараку необязательно было меня удивлять.

Мы уже стали друзьями, товарищами по оружию. Мы обедали вместе по меньшей мере раз в неделю, а иногда и чаще – естественно, всегда выставляя счет «Сидли и Остину», – и постепенно узнавали друг друга все лучше и лучше. Он знал, что я живу в одном доме с родителями и мои самые счастливые воспоминания о Гарварде связаны с работой в «Бюро юридической помощи». Я знала, что он в огромных количествах потреблял политическую философию и тратил все свободные деньги на книги. Его отец погиб в автомобильной катастрофе в Кении, и после этого Барак поехал туда, чтобы побольше о нем выяснить. Я знала: он любит баскетбол, совершает длительные пробежки по выходным и всегда с тоской говорит о своих друзьях и семье на Оаху. Я знала также, что раньше у него было много девушек, но сейчас он свободен.

Последнее я могла исправить. Я знала массу образованных и достойных черных женщин в Чикаго. Хотя на работе я вкалывала как марафонец, в свободное время все еще обожала общаться с людьми. У меня были друзья из «Сидли», друзья из старшей школы, друзья, с которыми я познакомилась по работе, и друзья, которых я знала через Крейга. Сам же Крейг недавно женился и теперь работал в городе инвестиционным банкиром. Мы обожали веселиться, собираясь то в одном, то в другом баре в центре города, и наверстывали упущенное за долгими обильными ужинами по выходным. Я встречалась с парой парней во время учебы на юридическом, но, вернувшись в Чикаго, не вступала в отношения – да и не то чтобы хотела. Я объявила всем, включая потенциальных поклонников, что мой главный приоритет – карьера. Но многие мои подруги искали пару.

Однажды в начале лета я взяла Барака с собой на «счастливый час»89 в баре, который служил неофициальном местом сборищ чернокожей интеллигенции и где я частенько встречалась с друзьями. Обама сменил офисную одежду на белый льняной блейзер, который выглядел, словно его только что доставили из костюмерной сериала «Полиция Майами. Отдел нравов». Ну да ладно. Даже несмотря на сомнительное чувство стиля, Барак оставался завидным женихом. Симпатичный, уравновешенный и успешный, атлетичный, интересный и добрый. Чего еще желать?

Я вплыла в бар, уверенная, что делаю всем одолжение: и Бараку, и присутствующим дамам. Практически сразу же его перехватила моя знакомая, красивая влиятельная женщина, работающая в сфере финансов. Она мгновенно оживилась, заговорив с Бараком. Довольная таким развитием событий, я заказала себе выпивку и двинулась к знакомым.

Через двадцать минут я краем глаза увидела Барака на другом конце зала, застрявшим в бесконечной беседе с той дамой. Бо́льшую часть времени, конечно, говорила она. Он поймал мой взгляд, намекнув, что пора прийти на помощь. Но он был взрослым мальчиком, так что я оставила его спасаться самостоятельно.

– Знаешь, о чем она меня спросила? – сказал он на следующий день, появившись в моем кабинете со скептическим выражением лица. – Она спросила, люблю ли я кататься. Кататься верхом на лошади.

Потом они обсуждали любимые фильмы, но это тоже не привело ни к чему хорошему.

Барак был интеллектуалом, возможно даже слишком умным для большинства. (По крайней мере, так мне скажет моя подруга, когда мы встретимся в следующий раз.) Он не подходил для «счастливого часа», и наверное, мне следовало понять это раньше. Мой мир состоял из оптимистичных и трудолюбивых людей, одержимых восхождением по социальной лестнице. У них были новые машины, они покупали свои первые дома и обожали говорить об этом за бокалом мартини после работы. Но Бараку больше нравилось проводить вечера в одиночестве, за чтением очередной книги о городской жилищной политике. Как организатор, он тратил недели и месяцы, выслушивая рассказы бедняков об их сложной жизни. Источник его надежд и потенциал для восхождения, как я скоро пойму, таились в совсем иной, неочевидной сфере.

Раньше, рассказывал Барак, он был более свободным, неуправляемым. Первые двадцать лет своей жизни его называли Барри. Подростком курил травку на зеленых вулканических холмах Оаху. В Западном колледже попал под влияние последних всплесков энергии 70-х, увлекшись Хендриксом90 и Стоунс91. Постепенно он пришел и к своему полному, данному при рождении имени – Барак Хусейн Обама, – и к своей сложной национальной идентичности. Он был одновременно белым и черным, африканцем и американцем. Он был скромным и жил скромно, но прекрасно знал о богатстве своего ума и о том, какие привилегии тот может открыть. Надо сказать, Барак относился ко всему этому серьезно. Он мог быть легким и шутливым, но никогда не уходил далеко от чувства долга. Он искал и пока не знал, куда приведет его поиск.

А я понимала, что все это – совершенно неподходящие темы для болтовни за бокалом вина. Поэтому в следующий «счастливый час» я оставила Барака в офисе.

Мои родители курили, когда я была маленькой. Они закуривали по вечерам, сидя на кухне и обсуждая рабочий день. Или за мытьем посуды после ужина, иногда открывая окно, чтобы впустить свежий воздух. Они не были заядлыми курильщиками, но в их курении чувствовалась привычка и вызов: они не бросали еще долго после появления первых научных исследований о вреде табака.

Нас с Крейгом это выводило из себя. Мы разыгрывали целые сцены с кашлем, стоило родителям закурить, и постоянно уничтожали их запасы. Однажды мы взяли блок «Ньюпорта» с полки и запихнули все сигареты, как бобы, в измельчитель под раковиной. В другой раз мы смочили кончики сигарет в остром соусе и вернули их обратно в упаковку. Мы читали родителям лекции про рак легких, рассказывали обо всех ужасах, которые нам показывали на кинопленке в школе: изображения легких курильщика, ссохшихся и черных как уголь, смерти в ее развитии, смерти прямо внутри твоей груди. Потом для контраста показывали ярко-розовые легкие, здоровые и нетронутые дымом. Простая парадигма, в которой сложно запутаться: хорошо/плохо. Здоровый/больной. Ты сам выбираешь будущее. Именно этому они нас и учили всю нашу жизнь. И тем не менее пройдут годы, прежде чем родители наконец бросят курить.

Барак курил так же, как мои родители, – после еды, когда гулял по городу или нервничал и требовалось чем-то занять руки. В 1989-м курение было более распространенным явлением, чем сейчас, лучше встроенным в повседневную жизнь. Исследование вреда пассивного курения только начиналось, поэтому люди дымили в ресторанах, офисах и аэропортах. Но я все же видела кадры с легкими. Для меня и всех здравомыслящих людей, которых я знала, употребление табака казалось чистым саморазрушением. Барак знал, как я к этому отношусь. Наша дружба строилась на взаимной откровенности, и, как мне кажется, нам обоим это нравилось.

– Зачем такому умнику, как ты, делать такую глупость? – выпалила я в первый же день нашего знакомства, наблюдая за облаком дыма, окутавшим наш обед. Это был честный вопрос.

Насколько я помню, Барак просто пожал плечами, признавая мою правоту. Спорить не о чем. Логика отказывала Бараку только с курением.

Вне зависимости от того, собиралась ли я это признавать, отношения между нами менялись. В те дни, когда мы оба были слишком заняты, чтобы встретиться лично, я ловила себя на том, что гадаю, чем он занимается. Я уговаривала себя не разочаровываться, если Барак не появлялся в дверях моего кабинета. Отговаривала себя радоваться, когда появлялся. У меня возникли чувства к этому парню, но скрытые, похороненные глубоко под моей решимостью сохранить свою жизнь и карьеру чистой и сфокусированной, без всякой драмы. У меня были отличные ежегодные отчеты, и я прошла полпути к партнерству в «Сидли и Остине» – возможно, я бы стала партнером до 32 лет. Я достигла всего, чего хотела, – или по крайней мере пыталась себя в этом убедить.

Я могла сколько угодно игнорировать то, что между нами происходит, но он не собирался этого делать.

– Думаю, нам стоит встречаться, – сказал Барак однажды в конце обеда.

– Что нам с тобой? – Я притворилась шокированной тем, что он вообще мог об этом подумать. – Я же говорила тебе, я не хожу на свидания. К тому же я твой ментор.

Он криво усмехнулся:

– Как будто это что-то значит. Ты мне не начальник, – сказал он. – К тому же ты красотка.

И широко улыбнулся.

Барак представлял собой смертоносное сочетание мягкости и рассудительности. В последующие дни он не раз приводил аргументы в пользу того, что мы должны встречаться. Мы совместимы. Нам весело вместе. Мы оба свободны и к тому же признались, что практически сразу разочаровывались, встретив кого-то еще. Никому в компании, утверждал Барак, не будет дела до того, что мы встречаемся. На самом деле фирма скорее всего даже в этом заинтересована. Ему казалось, что руководство намерено предложить ему работу после окончания вуза. А если бы мы с ним были парой, это повысило бы шансы на успех.

– То есть я, по-твоему, приманка? – рассмеялась я. – Не льсти себе.

Тем летом фирма организовала ряд мероприятий и выездов для сотрудников, разослав всем желающим регистрационные листы. Одним из мероприятий была постановка мюзикла «Отверженные» в театре неподалеку от офиса. Я внесла в список нас обоих, обычный поступок для начинающего ментора и подопечного, обязанных посещать все мероприятия вместе. Моей главной задачей было убедиться, что практика Барака в «Сидли и Остин» проходит ярко и безоблачно. В этом и заключался весь смысл менторства.

Мы сели рядом в театре, оба смертельно уставшие после работы. Занавес поднялся, и началось представление, перед нами развернулась удручающе-серая картина Парижа. Не знаю, в чем было дело, в моем настроении или в самих «Отверженных», но весь следующий час я беспомощно тонула в потоке французского горя. Вопли и цепи. Нищета и насилие. Несправедливость и угнетение. Миллионы людей обожают этот мюзикл, а я ерзала в кресле, пытаясь приподняться над необъяснимой мукой, которую испытывала каждый раз, заслышав главную мелодию.

Когда включился свет для антракта, я украдкой взглянула на Барака.

Он обмяк в кресле, опустив локоть на подлокотник и прижав указательный палец ко лбу с нечитаемым выражением лица.

– Ну как тебе? – спросила я.

Он отрешенно посмотрел на меня.

– Ужасно, да?

Я рассмеялась, успокоившись, что он чувствует то же самое.

Барак выпрямился в кресле.

– Выберемся отсюда? Мы могли бы просто уйти.

При обычных обстоятельствах я бы ни за что не сбежала. Я просто была другой – слишком волновалась о мнении коллег. А вдруг они заметят наши пустые места? Я слишком сильно была озабочена стремлением доводить каждую мелочь до самого распоследнего конца, даже если это утомительный бродвейский мюзикл в прекрасный вечер среды. К сожалению, такова моя суть любительницы ставить галочки: терпеть страдания ради видимости. Но теперь, похоже, я оказалась рядом с тем, кто не привык так делать.

Стараясь избегать коллег – других менторов и практикантов, хаотично снующих в вестибюле, словно пузырьки в газировке, – мы выскользнули из театра в теплый вечер. С пурпурного неба уходил последний луч солнца. Я выдохнула с таким заметным облегчением, что Барак рассмеялся.

– Куда теперь? – спросила я.

– Как насчет выпить?

Мы отправились в бар неподалеку, в той же манере, в которой, казалось, ходили всегда: я на шаг впереди, а он позади. Барак был тихоходом. Он двигался с гавайской небрежностью, никуда не торопился, особенно когда его об этом просили. Я же, наоборот, энергично вышагивала даже на самой обычной прогулке и всегда с трудом останавливалась. Но я помню, в тот вечер я специально притормозила, чтобы слышать его речь, потому что наконец начала понимать, как важно для меня слышать каждое его слово.

До этого момента я бережно собирала свое существование, складывая и подтягивая к остальным каждый кусочек жизни в плотное, безвоздушное оригами. Я тщательно трудилась над его созданием и гордилась результатом. Но мое оригами оставалось некрепким. Если один уголок оказывался не заправлен под остальные, я тут же принималась над ним трудиться. Если бы оторвался еще один – это бы значило, что я не уверена в своем профессиональном выборе, на который так сознательно шла, не уверена во всем, чего, как убеждала себя, я жажду. Думаю, поэтому я так долго не подпускала Барака к себе. Он был ветром, который мог разрушить весь мой мир.

День или два спустя Барак попросил меня подвезти его на барбекю для практикантов. Встречу устраивал старший партнер в своем доме в одном из богатых пригородов на северном берегу озера. Стоял погожий денек, вода сверкала в лучах солнца. Официант подавал еду, из стереодинамиков гремела музыка, и гости восхищались изысканным великолепием дома. Окружение являло собой портрет изобилия и легкости: более чем прямой намек на вознаграждение, ожидающее тех, кто посвящает себя работе. Я знала, Барак еще не до конца определился с направлением своей карьеры. У него сложились непростые отношения с богатством. Как и я, он никогда не был богат, но и не стремился к этому. Он хотел быть эффективным гораздо больше, чем богатым, но пока не понимал, как это сделать.

На вечеринке мы появились не совсем как пара, но тем не менее держались рядом. Мы вместе дрейфовали между коллегами, распивали пиво и лимонад, ели бургеры и картофельный салат из пластиковых тарелок. Мы разделялись, а потом снова находили друг друга. Все казалось естественным. Он немного флиртовал со мной, я флиртовала в ответ. Несколько мужчин начали играть в баскетбол, и я смотрела, как Барак подошел в своих шлепанцах к корту, чтобы присоединиться к ним. Он был в хороших отношениях с коллегами. Обращался по имени ко всем секретарям и со всеми находил общий язык – от старых чопорных адвокатов до амбициозных молодых парней, которые теперь играли в баскетбол. Он хороший человек, думала я, глядя, как Барак пасует другому юристу.

Я смотрела десятки баскетбольных игр в старшей школе и колледже и могла отличить хорошего игрока от плохого. Барак быстро прошел этот тест. Я еще никогда не видела такой атлетичной и искусной игры. Его долговязое тело двигалось рывками, демонстрируя силу, прежде незаметную. Он был быстрым и грациозным даже в своих гавайских шлепках. Я стояла там, притворяясь, будто слушаю чью-то очень милую жену, но на самом деле не могла оторвать взгляд от Барака. Впервые меня так заворожила его внешность.

Когда ранним вечером мы поехали обратно, я почувствовала неясную печаль, словно во мне прорастало семя тоски. Был июль. Барак должен уехать в августе и пропасть на своем юридическом факультете и где-нибудь там еще. Внешне ничего не изменилось – мы, как всегда, дурачились и сплетничали о том, кто что сказал на барбекю, – но по спине у меня пробежал жар. Я остро ощущала тело Барака в тесном салоне моей машины – локоть лежал на консоли, колено было возле моей руки. Пока мы ехали на юг по Лейк-Шор-драйв, минуя велосипедистов и бегунов, я молча спорила сама с собой. Может, есть возможность превратить все в шутку? Насколько сильно это отразится на моей работе? У меня не было ясности ни в чем – в том, правильно ли это, кто об этом узнает и имеет ли это значение, – но меня поразило, что я наконец перестала ждать ясности.

1.Южная лужайка (англ. South Lawn) Белого дома, также известная как «задний двор Белого дома», расположена перед южным фасадом здания президентской резиденции. Ее украшает большой фонтан. – Здесь и далее, если не указано иное, прим. пер.
2.Зал Договора (англ. Treaty Room) находится на третьем, «семейном» этаже Белого дома и используется как личный кабинет президента. Назван так в честь того, что в 1898 году двадцать пятый президент США Уильям Мак-Кинли подписал в нем мирный договор с Испанией.
3.Балкон Трумэна (англ. Truman Balcony) находится на втором этаже Белого дома и выходит на Южную лужайку. Был построен в 1948 году при президентстве Гарри Трумэна. В 2012 году Барак Обама упоминал балкон в числе любимых мест Мишель Обамы в Белом доме.
4.Кэмп-Дэвид (англ. Camp-David) – загородная резиденция президента США в паре часов езды от Вашингтона. Расположена в парке горы Катоктин.
5.Академический год (англ. Gap year) – год перерыва между окончанием школы и началом учебы в вузе. Многие колледжи, в первую очередь Гарвардский и Принстонский университеты, поощряют взятие академического года и даже предлагают для него свои программы. Малия Обама брала академический год перед поступлением в Гарвард.
6.91,4 метра. – Прим. ред.
7.Карманные куколки Полли (англ. Polly Pocket) – серия кукол и аксессуаров карманного размера в пластиковых чемоданчиках.
8.Пасхальные куличики (англ. Hot Cross Buns) – английская детская песенка.
9.«Колыбельная» написана немецким композитором Иоганнесом Брамсом как часть симфонии в 1868 году.
10.«Чикаго Кабс» (англ. Chicago Cubs) – профессиональный бейсбольный клуб.
11.Сладкий свинг (англ. Sweet swing) – устойчивое выражение. Свинг – удар в бейсболе, при котором мяч летит за пределы поля. «Сладкий свинг», таким образом, означает свинг, пришедшийся на нужный момент.
12.Грант-парк (англ. Grant Park) – большой городской парк (1,29 км²) в Чикаго.
13.3 фута = 91 см.
14.Чикагский институт искусств (англ. Art Institute of Chicago) – художественный музей и высшее учебное заведение.
15.«Ньюпорт» (англ. Newport) – американские сигареты с ментоловым вкусом.
16.Софтбол (англ. softball) – спортивная командная игра с мячом, разновидность бейсбола.
17.Парквэй-Гарденс (англ. Parkway Gardens) – комплекс жилых домов на юге Чикаго, построенный в рамках программы доступного жилья в 1950-х.
18.1 миля = 1,61 км.
19.10 дюймов = 25,4 см.
20.Некоторые американцы из бедных слоев населения использовали пластиковые защитные чехлы для мебели, чтобы она меньше изнашивалась, особенно если в доме животные или дети.
21.Jackson 5 – американская музыкальная группа, состоящая из братьев Джексон, в числе которых был и самый известный в дальнейшем – Майкл Джексон.
22.Северо-Западный университет (англ. Northwestern University) – частный исследовательский американский университет, расположенный в северном пригороде Чикаго – городе Эванстон, штат Иллинойс.
23.Пулман-портье – работники, обслуживающие спальные вагоны знаменитых пулмановских поездов. Джордж Пулман называл такие вагоны гостиницей на колесах. – Прим. науч. ред.
24.Вестсайд (англ. Westside) – западная сторона города. Саутсайд (англ. Southside) – южная.
25.Конспиролог – приверженец теории заговора, то есть концепции, объявляющей отдельные общественно значимые события или даже ход истории в целом результатом заговора со стороны некой группы людей.
26.Законы Джима Кроу (англ. Jim Crow laws) – неофициальное название законов о расовой сегрегации в южных штатах США в период 1890–1964 годов.
27.Элла Фицджеральд (англ. Ella Fitzgerald) – одна из величайших вокалисток в истории американского джаза.
28.Джон Колтрейн (англ. John Coltrane) – американский джазовый саксофонист и композитор, знаменитый импровизатор.
29.Стиви Уандер (англ. Stevie Wonder) – американский соул-певец, музыкант-мультиинструменталист и композитор, страдающий слепотой. Основоположник современного соула и R’n’B.
30.Арета Франклин (англ. Aretha Franklin) – американская певица, общепризнанная королева соула.
31.Майлс Дэвис (англ. Miles Davis) – трубач и лидер джаз-бэндов, основоположник фьюжна и кул-джаза.
32.Билли Холидей (англ. Billie Holiday) – американская певица, значительно повлиявшая на развитие джазового вокала.
33.Осмос – процесс односторонней диффузии молекул через полупроницаемую мембрану.
34.Университет Рузвельта (англ. Roosevelt University) – частный университет с кампусами в Чикаго, Иллинойс, и Шаумбург, Иллинойс. Основанный в 1945 году, университет назван в честь бывшего президента Франклина Делано Рузвельта и первой леди Элеоноры Рузвельт.
35.9 миль = 14,48 км.
36.«Сирс» (англ. Sears) – американская компания, управляющая несколькими международными сетями розничной торговли.
37.Начальная школа Брин Мор (англ. Bryn Mawr Elementary School) – школа в южной части Чикаго, сегодня переименованная в Bouchet Elementary Math & Science Academy.
38.Дик и Джейн (англ. Dick and Jane) – главные герои популярных книг С. Грея и Зерны Шарп, которые использовались для обучения детей чтению в США с 1930-х по 1960-е годы.
39.Манильская бумага – сорт сверхпрочной бумаги, в состав сырья которой входит манильская пенька.
40.Spelling bee (англ. spell – произносить по буквам + bee (истор.) – конкурс) – конкурс произношения слов по буквам.
41.Джо-солдат (англ. J. I. Goe) – линия игрушечных фигурок солдатиков производства компании Hasbro. На основе этой линии игрушек были созданы многочисленные комиксы и фильмы, в том числе «Бросок кобры» 2009 года.
42.Рейнбоу-Бич (англ. Rainbow Beach) – парк, разбитый рядом с побережьем озера Мичиган в Чикаго.
43.Чикагское воздушное и водное шоу (англ. Chicago Air & Water Show) – ежегодное авиашоу, проводимое на берегу озера Мичиган в Чикаго, штат Иллинойс. Шоу проводится с 1959 года и является вторым по популярности чикагским фестивалем.
44.Лейк-Шор-драйв (англ. Lake Shore Drive) – автострада, а также модный жилой район на берегу озера Мичиган.
45.Уайт Клауд (англ. White Cloud) – маленький город в штате Мичиган, США.
46.«Лесной парк» (англ. Park Forest) – поселок к югу от Чикаго, в штате Иллинойс, США.
47.Владельцы трущоб (англ. Slumlords) – принятое в бедных районах уничижительное название домовладельцев, которые пытаются свести к минимуму затраты на жилье, получая от него максимальную прибыль.
48.Модная в 70-х годах среди афроамериканцев прическа – объемные кудри, образующие шар вокруг головы.
49.Олдермен – в США член муниципального совета.
50.170 или около того фунтов = 77 кг или около того.
51.Сэмми Дэвис-младший (англ. Sammy Davis Jr.) – американский певец и актер. Внешне отличался худобой, морщинистым лицом, тонкими усиками и опущенными вниз уголками губ.
52.Малкольм Икс (англ. Malcolm X) – афроамериканский духовный лидер и борец за права чернокожих. Был членом афроамериканской националистической организации «Нация ислама», затем отрекся от нее и был убит одним из ее членов в 1965 году.
53.Синий красящий пигмент, индиго, добывается из порошка листьев индигоферы красильной, род бобовые. – Прим. ред.
54.Великая депрессия (англ. Great Depression) – мировой экономический кризис, начавшийся в 1929 году и продолжавшийся до 1939 года.
55.Великая миграция (англ. Great Migration) – массовое переселение около 6 миллионов афроамериканцев из сельскохозяйственных южных штатов в промышленные города Севера, Северо-Востока и Запада США с 1910-х по 1970-е годы.
56.Джитни (англ. Jitney) – частный легковой автомобиль, перевозивший пассажиров за небольшую плату. Прообраз маршрутного такси (маршрутки).
57.Лига плюща (англ. Ivy League) – ассоциация восьми старейших университетов Америки: Гарварда (Harvard), Принстона (Princeton), Йеля (Yale), Брауна (Brown), Колумбии (Columbia), Корнелла (Cornell), Дартмута (Dartmouth) и Пенсильвании (Pennsylvania).
58.Популярная игра в шарики и чертики. – Прим. науч. ред.
59.«Все мои дети» (англ. All My Children) – американская мыльная опера, которая транслировалась с 1970 по 2013 год на канале ABC.
60.The Osmonds – американская семейная поп-группа.
61.Уотергейтский скандал (англ. Watergate scandal) – политический скандал в США 1972–1974 годов, закончившийся отставкой президента страны Ричарда Никсона.
62.Около 83,5 кв. м. – Прим. ред.
63.Глория Вандербилт (англ. Gloria Vanderbilt) – американская актриса, художница, писательница, светская дама и одна из первых дизайнеров синих джинсов.
64.Виндекс – дезинфицирующее средство.
65.Pine-Sol – тоже моющее средство.
66.Чикаго-Луп (англ. Chicago Loop) – название исторического делового центра Чикаго.
67.6 футов 6 дюймов = 198 см.
68.200 фунтов = 90 кг.
69.Блинчики с сыром (фр.).
70.«Маршалл Филдс» (англ. Marshall Field’s) – торговая сеть.
71.Роберта Флэк (англ. Roberta Flack) – американская соул-певица.
72.Джесси Джексон (англ. Jesse Jackson) – американский общественный деятель, правозащитник, один из самых влиятельных религиозных лидеров среди афроамериканцев США.
73.Мартин Лютер Кинг-младший (англ. Martin Luther King Jr.) – американский баптистский проповедник и активист, получивший известность как самый заметный представитель и лидер движения за гражданские права чернокожих в США с 1954 года до своей смерти в 1968 году.
74.Ширли Анита Сент Хилл Чисхолм (англ. Shirley Anita St. Hill Chisholm) – американский политик, кандидатка в президенты США на выборах 1972 года.
75.Национальное общество почета (англ. The National Honor Society) – общенациональная организация для учащихся старших классов в Соединенных Штатах.
76.Джеймс Кон (англ. James H. Cone) – американский богослов. Его книга 1969 года «Черное богословие и черная сила» представила новый способ всестороннего определения богословия в черной церкви.
77.«Тигры» (англ. Tigers) – принстонская баскетбольная команда.
78.Игра слов. От англ. screw up – ошибаться, все портить.
79.«Черное единство» (англ. Student Organization for Black Unity) – молодежная организация, которая боролась за права афроамериканцев.
80.Персонажи сериала «Лаверн и Ширли» (англ. Laverne & Shirley). Лаверн – грубоватая девушка с итальянскими корнями, Ширли – ее подруга. Лаверн никогда не скрывает свои мысли и чувства, Ширли более скрытная и кроткая.
81.Берт и Эрни (в русской версии Влас и Еник) – дуэт, появляющийся на протяжении всех сезонов детского телешоу «Улица Сезам». Берт – умный, но скучный и занудливый, Эрни, наоборот, веселый и спонтанный. Обычно Эрни хочет поиграть, а Берт слишком занят для этого. Эрни не отстает от Берта до тех пор, пока Берт не включается в игру Эрни.
82.Американский частный, исторически черный университет.
83.Игра слов, буквально «тетя сестренка».
84.Галла (англ. Gullah) – субэтническая группа в составе афроамериканцев США, живущая в Джорджии и Южной Каролине. Язык галла основывается на английском и различных диалектах Западной и Центральной Африки.
85.Fortune Global 500 – рейтинг 500 крупнейших мировых компаний, критерием составления которого служит выручка компании. Список составляется и публикуется ежегодно журналом Fortune.
86.LSAT – тест, обязательный для поступления в юридические вузы. – Прим. науч. ред.
87.Персонаж детского телевизионного шоу «Барни и друзья» (англ. Barney & Friends).
88.Кристаллическая форма кокаина. – Прим. ред.
89.«Счастливый час» (англ. Happy hour) – час, когда бары и кафе предоставляют скидку на все меню.
90.Джимми Хендрикс (англ. Jimmy Hendricks) – американский гитарист-виртуоз, певец и композитор.
91.Имеется в виду Rolling Stones – британская рок-группа, многие годы соперничавшая по популярности с The Beatles.

Bepul matn qismi tugad.

4,6
1195 baho
100 539,91 s`om