Kitobni o'qish: «Другие люди»
© Кураев М.Н., 2014
© Издательство «Союз писателей Петербурга», 2014
Ночной дозор
Ноктюрн на два голоса при участии стрелка ВОХР тов. Полуболотова
Но главное в рассказах деда было то, что в жизнь свою никогда не лгал, и что, бывало, ни скажет, то именно так и было…
Н. В. Гоголь. Вечер накануне Ивана Купала
Не дай бог, если мы заразимся болезнью боязни правды.
И. Сталин, т. 12, стр. 9
I
«Я белые ночи до ужаса люблю…»
II
…Ну что за чудо этот ночной свет, что изливается на всю землю разом, на все дома, мосты, арки, купола, шпили, да так, что не падает от них тени, отчего каждое творение рук человеческих вступает в справедливое соревнование с подобными себе, не обманывая зрения ни солнечными блестками, ни летучей мишурой лунного сияния.
Зависнув над собственным отражением в бесчисленных водах своих рек и каналов, словно по волшебству ставшая вдруг невесомой, вся громада города, кажется, вот-вот качнется от легкого ночного ветерка, залетевшего в каменные дебри с уснувшего в плоских берегах залива, качнется, задрожит мелко-мелко, смешаются, размоются как в затуманенном слезой глазу граненые черты окаменевшей истории, и все растает в необъятном пространстве сошедшего на землю неба…
…И понесут свои беззвучные воды обе Невы, три Невки, несчетные Фонтанки, Мойки, Пряжки, Смоленки, Карповки, Таракановки, разом утратившие свои имена и прозванья, мимо низменных пустынных берегов, мимо плоских островов, высшей точкой своей удаленных всего на три метра над уровнем моря… Долго и тихо будет бежать вода, не возмущенная ни веслом, ни винтом, не проткнутая увесистым якорем, не выкинутая на берег волной от строптивого катера… А потом, глядишь, и снова зашумит камыш у мелководных протоков, поднимутся снова ели по краям коварных болот, подернутых густой рыжей ржавчиной, раскинутся пустоши и откроются умытому слезой взору дальние холмы, отступившие чуть не на край горизонта, чтобы просторней было могучей и неспокойной реке искать себе угодное ложе в рыхлой болотистой равнине…
Что за чудо эта светлая необъятная тишина, утопившая в бездонной своей глубине грохот, звон, клекот, скрипы, лязги и натужный гул неугомонного города; тишина затопила все улицы, дворы, властно разлилась по пустынным площадям, обнаженным проспектам, затаилась в полумраке подворотен… И не будь этих подмигивающих друг дружке желтым глазом светофоров, не прошуми липким шелестом по умытому асфальту редкая машина, не рассыпься скрипучим стоном стая чаек над неподвижной водой, и город будет казаться уже не затаившимся, не спящим, а мертвым…
Но летят сквозь ночь, едва касаясь неподвижной воды, огромные призраки-корабли, стремительно пронзая игольное ушко разведенных мостов. Ни души на просторных пустынных палубах, ни души на крыльях ходовых мостиков, лишь по стеклам рубки скользнет отражение проносящихся мимо дворцов, и не разглядеть ни человеческого лица, ни фигуры… только лязгнет вдруг железная дверь с круглым, словно тюремный «волчок», оконцем, шагнет через комингс полусонный дневальный по камбузу, да и плеснет в черную воду, прижатую крутым корабельным бортом к каменной набережной, какую-нибудь дрянь из ведра, и снова захлопнет железную дверь, откуда вырвалось на мгновение шумное дыхание корабельных недр…
Задрожит на всколыхнувшейся, но так и не очнувшейся от сна воде образ прибрежных дворцов, поплывет, словно став на мгновение мягким, распластанный по воде шпиль, увенчанный кружевным корабликом, – а у другого берега качнулся низвергнутый под приземистые бастионы бывшей тюрьмы ангел на золотом штыке – вот уже минута, и снова в непроглядную бездну вод под крепостными стенами указывает золотой перст…
Что за смысл в этом указании?..
А этот ангел, что вознесен в поднебесье и достает распахнутым крылом прозрачные розовеющие облака, куда он зовет? что обещает?..
…В тихую белую ночь и зверью, некогда изгнанному из своих родных пределов, кажется, что затянувшееся недоразумение закончилось, и пришла пора вернуться назад, в края своих полузабытых предков, в края, изрядно пострадавшие, почти неузнаваемые, но неотразимо влекущие к себе.
Торопливая цепочка диких уток, шурша трепещущими крыльями в плотном полусонном воздухе, стремительно проносится над рекой, словно отчаянные разведчики, посланные взглянуть, не освободились ли от нелепых камней сытные болотины, привольные лагуны и тихие узкие ерики; нет-нет да и забредет, обманутый тишиной и пустынностью улиц, бродяга-лось и уставится в свое великолепное отражение в хрустальной витрине универмага; в такую ночь и плутовка-лиса, уставшая бежать от расползающегося во все края города, выведет из заброшенной канализационной трубы, где устроила гнездо, свое доверчивое потомство, лис-горожан в первом поколении, покажет им небо, даст вдохнуть ветерка с легким запахом дальнего леса, что-то пообещает и попросит запастись терпением… И не вспугнет их гулкий грохот, разнесшийся вдруг окрест, то лесной великан, красавец черный дятел ворвался противу всех правил в чуждые ему пределы, уперся литым хвостом, как неколебимый конь под «медным всадником», в подсохший ствол и бьет своим увесистым носом, бьет тревогу, осыпая шелухой коры и мелкой щепкой немногих сошедшихся внизу зевак, разглядывающих кто первый раз в жизни, а кто и последний диковинного красавца, прилетевшего спасать задыхающуюся в городском угаре сосну…
…Дымчатая пелена тонких на просвет облаков огромным покрывалом раскинута над городом на ночь. Не хватило только на самый край, где город кончается и где светится у горизонта золотистым заревом широкая чистая полоса неба. И кажется, что воздух там промытый, свежий и нет там, наверное, ни пылинки, ни копоти… И верится, что оттуда придет новый день и будет он чище, светлей, чем все дни, что до сих пор сходили на землю. От уверенности этой в душе покой, и не хочется торопить время…
III
«…Вот я и говорю… Хорошо в такую ночь на обыск идти или на изъятие!
Случись мне сейчас доставлять кого-нибудь, так я бы, наверное, и машину отпустил, а прошелся бы пешочком по улицам… Под трамвай бросится? Да не ходят же трамваи!.. Убежит? А куда ему бежать? Никуда не убежит… Ну что, что инструкция? Всю жизнь в инструкции не загонишь. Разве вся наша жизнь какой-нибудь инструкцией предусмотрена? Или – белая ночь, опять же… Ну-ка, спрячь ее, отмени, запрети! Не упрячешь.
Знаю, все предусмотрено: «путь следования», «способ доставки», «предупредительные меры»…
А меня кто предусмотрел? Кто мою жизнь сочинил, кто выдумал? Может быть, и предусматривалась, так только негласно, да и сейчас делают вид, что ничего интересного, ничего поучительного в моей жизни не было… Да и как ее усмотреть, если на виду она не лежит и даже главной своей частью как раз и расположена за зримыми пределами…
Может быть, кто-нибудь сейчас от своей жизни отказывается, таит, а я своей жизни не стесняюсь, жил-то не для себя, был, можно сказать, солдатом, как у нас говорили, отточенным штыком… Наверное, и у меня какие-нибудь недостатки были. Возможно. Но вопиющих недостатков не было, побегов лично у меня не было, представьте себе! От меня всегда можно было ждать добросовестных действий и грамотных поступков, и поэтому могу сказать с чистой совестью: хотите – хвалите, хотите – журите, а от эпохи своей меня не оторвешь! Была задача – слиться с эпохой, и я с ней слился! А эпоха была прекрасная, каждый день приносил на алтарь новые успехи благодаря сознательному отношению кадров к своему делу. И я свой долг исполнял до самозабвения самого себя и своей семьи, и не задавал вопросы, когда меня употребляли на разные дела, и на труднейшие и на простые. Да, приходилось расчищать тухлятину, расчищать дорогу новому миру, чтобы люди могли спокойно веселиться и рукоплескать вождям. Время было такое – себя забыть, с эпохой слиться! Сейчас многое не хотят вспоминать, а тогда вопрос стоял четко: взбесившиеся псы капитализма не могут пережить наших триумфальных успехов и пытаются разорвать на части самых лучших из лучших людей нашей земли… А для напоминания о прожитом мною времени, ставшем уже достоянием еще ненаписанной истории, подчеркиваю только один момент. Когда на шахтах и рудниках, на стройках и во дворах фабрик, в цехах и на верфях, не говоря уже про учреждения, люди собирались все вместе и в едином строю, все как один поднимали руки, голосуя, допустим, за смертный приговор троцкистско-зиновьевским агентам фашизма, разве они просто крови хотели? Девушки эти симпатичные, пионеры, тем более, или пентюхи какие-нибудь деревенские? Нет, этого они не хотели, они хотели слиться с эпохой, сливались и творили историю… Все вместе, своими собственными руками… Говорят теперь, что кое-кто вроде ошибался, не верю, но допускаю, а вот то, что народ ошибался, уж извини! За такие взгляды и сегодня никто не помилует… Когда Андрей Януарьевич требовал, чтобы за каждый волос вождей преступные элементы отвечали головой, он находил всенародную поддержку, не помню, чтобы кто-то ему возражал или спорил! Непревзойденная любовь к вождям была, непревзойденная! Это сейчас – улыбочки, ухмылочки, анекдотики…
Вообще-то ты сколько уже на этой фабрике? Три года? Смотри-ка, и уже в праздничное дежурство назначают… Верно, предпраздничное, завтра еще тридцатое, но все равно. Дорожи. Тебя из резерва поставили? Я знаю. Должен был Телюкин дежурить, с гнильцой человек… Я знаю, многие упираются, отказываются под разными предлогами, лишь бы в праздничное дежурство не залететь, а я так с охотой. И не для того, чтобы ночь там или день в директорском кабинете посидеть при телефонах и красной папке. Уж чего-чего, а кабинетов повидал, и пошире повидал, и вид из окна не на занюханный этот садик да заводской забор, а можно сказать на главные площади Северной Пальмиры. Из Смольного выводил… Что ни говори – целая жизнь за плечами…
Обратил внимание, какая здесь мебель?
Я только устроился сюда, первый год работал, взял отпуск за свой счет, на участке надо было повозиться, а за свой счет только с резолюцией директора, зашел к Николаю Ильичу подписать, посмотрел на эту мебель, только что не ахнул. Спросил еще тогда, между прочим: «Не знаете, Николай Ильич, как в ваш кабинет эта мебель попала?» Он говорит, что она вроде тут еще чуть ли не с довоенных времен… А я как раз в довоенные времена ее и описывал. На набережной, почти напротив Академии художеств, домик такой, на вид ничего особенного. Только в домике этом на втором этаже была казенная квартира, как говорилось, генерал-полицмейстера Санкт-Петербурга, а в последующие времена, надо думать для аллегории, жили там начальники ленинградской милиции. А мебель так эта там и стояла. Вот как раз в предвоенное время был я в группе, хозяин этой квартиры оказался элементом, если память не подводит, из право-троцкистского центра, так что убирали его с полной конфискацией. Все эти предметы я описывал: и бюро вот это с бронзовыми египетскими головками, тогда они еще на всех углах были… А сейчас уже вон сколько не хватает. Диван этот самый, с деревянной гнутой спинкой, и лимонная обшивочка, столик… Кресел шесть было, все шесть в хорошем состоянии, сейчас только два вижу… И что меня еще в то время восхитило, так это рояль из карельской березы! Кабинеты карельской березы встречались, Ленинград, конечно, город богатый, но чтобы прямо рояль, это видеть пришлось первый раз в жизни… Николай Ильич поинтересовался, почему я про мебель спрашиваю, я ответил уклончиво, дескать, очень красивая, рояль в особенности…
Сколько поучительных историй хранится под этой синей вохровской тужуркой! Бури прошел, ураганы, можно сказать, и уцелел, и это особенно ценно… Оглянусь, бывало, и сам не понимаю – как уцелел?
А до того, как сюда пришел, я в тюрьме побыл, в ДПЗ меня наши устроили, старшим контролером по этажу… Ну, что там? Режим знакомый, посты по табелям, вообще-то дело нехитрое, а ведь не смог, ушел. И знаешь отчего? Контингент… Не тот нынче контингент, с прежним не сравнишь. Раньше народ все больше положительный, тихий, несколько пришибленный, глаза таращат да воздух, как рыбы, хватают… Правда, писать любили, куда только не писали, ну, первое дело, конечно, Сталину, это все тут же и оставалось, а в другие адреса хоть и редко, а доходило, потом, конечно, обратно возвращалось для ответа… Да… Если раньше, ну, один из пяти был опасный, так теперь они чуть не все такие… Он у тебя даже в карцере, что хочет, творит, и чуть что: «Прокурора зови! Зови, гад, прокурора!» А ты ему только пять суток накинешь, это если подследственный, ну, если осужденный, можно и до десяти, и все!.. Что творят? Да что хотят. Первое дело, это в карцере лампочку как-нибудь повредить. Как лампочка погасла, так вызывай из хозобслуги, а тот ему и покурить подсунет и новости… Какой уж тут режим? В последнее время во внутренней охране и собак завели, дали собачек на усиление, а все равно… Спрашивали меня, когда уходил, почему не остаюсь, почему перехожу даже с потерей небольшой в деньгах. Ответ один – ухудшение контингента. Пильдина знаешь? Тоже из ДПЗ ушел, нет, работать стало несравненно тяжелей…
Нет, лишнего не скажу, и не потому, что подписка или там, как говорится, честь мундира, просто не было и нет у меня в привычке лишнее говорить, поэтому, видишь, жив и здоров еще, не жалуюсь, любуюсь сквозь прозрачные окна на умытый весенний город, в отставку вышел и при орденах и с пенсией, хотя и не по своей инициативе, а все-таки не так, как Пильдин… Знаешь Пильдина? В транспортный его пристроили… А Катеринича с шестого поста? Их-то поперли, о-го-го! горели ребята. Как раз тогда вышла директива не считать службу в органах особой привилегией при назначении пенсии. Это были времена, я тебе скажу… Сначала даже несколько судов успели провести. Ты-то не помнишь, наверное, а начальника Новгородского управления судили, дали ему десять лет! За что, спрашивается? Он что, для своего удовольствия? время было жесткое, и он был жесткий… Дали ему десять лет и сами задумались, поняли все-таки, что так можно очень даже далеко зайти. И потом уже пошло на тормозах, по-человечески, по-людски. Тогда много наших в вохру пошло. А директор-то наш, Николай Ильич, до сих пор на меня косится, так и не пойму, вспомнил или не вспомнил… Не признается, видно, боится ошибиться, а я его отлично помню по сорок девятому году. Он же вовсе не Николай, его же настоящее имя – Нарзан. Ордер по паспорту выписывается, а в паспорте он – Нарзан. Он же из беспризорников, у него вообще до детдома имени не было, а было такое название, наверное, откуда-нибудь с Кавказа в Питер занесло. Понятно, с таким именем жить не очень-то удобно, надо всем объяснять… Знаешь в Лесном «Дом ученых»? В парке, около Политехнического. Устраивали в этом «Доме ученых» свои встречи, уж не знаю, что за городские начальники и что это были за вечера и встречи, только все они потом по «58-прим» пошли. А этот самый Нарзан Иваныч, именуемый ныне Николаем Ильичом, был в этом «доме» директором-распорядителем. Сначала его не трогали, а потом и он себя обнаружил…
Я ж действительно белые ночи до ужаса люблю, столько у меня всего с ними связано, а последнее время – воспоминания.
Ну что такое, с одной стороны, белая, а с другой, ночь? Ошибка природы! А может, сон? Честное слово, сон. Иногда сижу и думаю: город спит и сам себя во сне видит. А оглянешься, иной раз и думаешь, может, жизнь вся сном была? Что от нее осталось?
Жизнь прожил, как по минному полю прошел, а кому рассказать? Себя не жалел, знаю, что риск был большой, а делу отдавался без вопросов… Ордена? А что ордена? Был у нас генерал Поддубко. Раз он меня прихватил с собой в подшефный детский дом, вот так же, под праздник, только на ноябрьскую. Он в орденах, при параде, а я гостинцы нес, яблок ящик, конфетки там, прянички, вафельки… А Поддубко был фигурой, у него к Лаврентию Павловичу прямой ход был, все это знали, а кто не знал, тот от самого генерала мог услышать, дружбой с Лаврентием Павловичем он гордился, да и кто бы не гордился?.. Так вот детдом, что вышло… Только он в большую ихнюю комнату вошел, они как на него набросятся, особенно мелюзга. На диван только что не повалили, на колени лезут, за погоны хватают, ну и ордена конечно! Орденов у него было порядочно. Крупные ордена. Мальчишки орут: «Это ему за танк дали!» А другие спорят: «Ленина» за танки не дают, это за самолеты!» И начинают его пытать с пристрастием: сколько он танков подбил да сколько сбил самолетов, форма-то с голубым, на летчиков похожа. И галдят так, что он и слова сказать не может, а дали бы ему слово, что бы он рассказал? А ордена были только за конкретные задания, а не за выслугу да к годовщине, как нынче модно стало. Про какие «танки» и «самолеты» он теперь своим внукам рассказывает? Вот, выходит, и моя биография вроде тоже никому не нужна. А ведь прожил, как велели! Как велели, так и прожил. Только где они, те, кто велели? Я ведь без приказа, без указания, без команды, может, за всю жизнь, ни одного шага не сделал, хвалили, награждали, в пример ставили, а теперь? Будто все в другой жизни осталось… Разве можно вот так жизнь взять и оборвать, люди-то те же…
Пильдина возьми, машины начальству подает, а чего на людей кидается? Турнули без пенсии, это обидно, здесь любому посочувствуешь. Правду сказать, жесткий был служака, обычно его посылали, когда на транспорте надо было брать или из другого города доставить, из Лодейного Поля доставлял, из Киришей, из Луги. Не любит он меня, никогда не здоровается, будто не знакомы. Знакомы, еще как знакомы. На этой самой фабрике в тридцать пятом году он в электроцехе работал, а больше по комсомольской части старался. Сын сапожника, образования кот наплакал, вот и ударился в комсомол. Думал, заметят. Заметили. Пришла на фабрику разнарядка: двоих в Межкраевую школу НКВД, Гороховая, 2, место знаменитое. Подали двух кандидатов, второй не прошел, а Пильдина взяли. В 36-м взяли, а уже в 37-м по причине острейшей нехватки кадров досрочно выпустили, хотя курсы, вернее школа, были двухгодичные. Понадобился народ для дела, и очень остро, вот и ограничились одним годом обучения. И в школе он отличился. Была там какая-то волейбольная команда, о ней и не слышал никто, а Пильдин, тут уж ничего не скажешь, играл классно, и в распасовочке, и у сетки. Команду сделал – гремела… Но где гремела? В наших кругах. Хоть люди и молодые, еще никому не известные, а как-никак бойцы незримого фронта, так что приходилось им играть просто со своими старшими товарищами с Литейного и с командами из воинских организаций. Народ молодой, азартный, разделывали они своих старших товарищей под орех. У команды – авторитет. Кто капитан? Капитан – Пильдин. Кстати, его и в Ленинграде оставили, и звание капитанское довольно быстро получил, из ихнего выпуска вообще первый, и еще до войны нацеливался на ответственные дела и выполнял их резко. Глушанина надо было, например, брать, секретаря Новгородского горкома. До войны Новгородской области не было, а у Глушанина этого с местным товарищем из НКВД были контры какие-то, то есть взаимная неприязнь, и поручить ему брать Глушанина как бы неэтично, подозрения на месть могли возникнуть, личные счеты… Нет, в Новгород не посылали. Не знаю, уж прибыл Глушанин или вызвали его в Ленинград на совещание, дело обычное, а у нас как раз был культпоход в Малый оперный, с женами, с буфетом, редкое даже по тем временам мероприятие. Во втором антракте вышли покурить прямо на площадь, тепло, каштаны цветут, стоим, курим, погода отличная, настроение… Подкатывает наша «эмочка», прихватили Пильдина и вперед!.. Оказывается, был уже и ордерок сделан, и в Смольном прямо с совещания ему этого новгородца и выдали.
Межкраевая школа, кстати, как раз рядом с Исаакиевской площадью была, так что на вечернюю прогулку ходили с песней вокруг германского посольства. Любимая у них была: «Стоит на страже…» Неловко с песней получилось. Текст помнишь?
Стоит на страже
Всегда, всегда!..
А если скажет
Страна труда!..
Винтовку в руки,
В ремень упор…
Товарищ Блюхер,
Даешь «Отпор»!..
Песня лихая, маршировать легко, только летом как раз 37-го полетела вся военная головка, вместе с ней исчез и «товарищ Блюхер», потом слышу, через некоторое время опять поют. И «упор» остался, и «Отпор» остался, а вместо «Блюхера» пели «дальневосточная, краснознаменная», даже еще лучше.
На Исаакиевской до самого начала войны у посольства флаг со свастикой висел. Я, к слову сказать, с графом Шуленбургом лично и за руку… Он ехал поездом из Финляндии в Москву, тогда же было, в 37-м. Назначают меня в гласную охрану, а гласная – значит в форме. Встречали его на Финляндском вокзале, нас всего четверо было, а сколько в негласной, я этого знать не мог. Выходит из вагона типичный такой немец, ни с кем не спутаешь. Его встречают, мы – как полагается, «коробочкой», до него, ну, как до тебя, даже ближе. А он, хоть и граф, и солидный такой, а улыбается и со всеми за руку. И мне руку протягивает, улыбается и что-то еще говорит по-немецки. Я не понял, мы тогда усиленно эстонский, латышский и литовский учили, на немецкий нас не ориентировали. Мне потом пересказали слова Шуленбурга, оказывается, он пошутил: «Прогнали, – говорит, – графов, а теперь вон как охраняете». Ну, я, чтобы дураком не выглядеть, улыбнулся, и оказалось очень даже уместно, Шуленбург, наверное, подумал, что я его и без переводчика понимаю. В сорок четвертом Гитлер повесил его на крюк за подбородок. Знал бы, что Шуленбург еще в сорок первом предупреждал Сталина о готовящемся нападении и даже дату называл, висеть бы ему на крюке тремя годами раньше. Вот тебе и граф! Он же официально послом был в СССР, а себя при Гитлере пешкой не считал, имел свое мнение, жизнью рисковал, хотел войну с нами предотвратить, понимал, что Германия об нас зубы сломает, и пошел фактически на предательство, на государственную измену с точки зрения Гитлера. На что он только рассчитывал, вот самоуверенность к чему приводит…
Меня в гласную часто брали, за габариты – рост пятый, размер пятьдесят четвертый, спина, как щит у «максима»…
А если к Пильдину вернуться, был у нас с ним один эпизодик, был… Давай-ка сейчас ты без меня здесь посиди у телефонов на всякий случай, я территорию обойду, а вернусь и расскажу, занятный эпизодик…»