Kitobni o'qish: «Антология народничества»
© Гефтер М. Я., наследники, 2020
© Издательство «Нестор-История», оформление, 2020
Валентин Гефтер. Как это делалось в Черемушках в 1970-е…
Почти не у кого теперь спросить, как создавалась «Антология народничества» и почему вообще ею стали заниматься в окружении историка Михаила Гефтера в период его «отставничества» от официальной науки. Конечно, интерес к этому периоду русской истории, тогда еще прошлого, XIX века возник у М. Я. не случайно и задолго до этого. Так, в 1960-е он после долгой тяжелой болезни вернулся к работе и вскоре, среди прочего, стал одним из редакторов первого тома многотомной «Истории КПСС», которую взялся создавать официоз в конце оттепельного периода и связанного с ним пересмотра сталинской историографии всей революционной парадигмы, породившей большевизм. Так что уже тогда М. Я. в сотрудничестве с коллегами по Институту истории АН СССР Б. С. Итенбергом и В. А. Твардовской был готов к «новому прочтению» этого периода.
Но, возможно, и современная история взлета революционного терроризма на Западе в 1970-е (во многом как результат событий 1968 года) более всего подвигла Гефтера заняться подготовкой Антологии. И недаром его помощниками в этой работе стали молодые историки, так или иначе не «вписавшиеся» в советскую историческую науку. Их воспоминания, так же как и воспоминания членов семьи Гефтера, помогли бы понять, как началась и шла эта работа. Возможно, первым импульсом для него стали розыски в архиве Дома Плеханова в Ленинграде, где М. Я. обнаружил (видимо, не только для себя) немало документов, отсылавших исследователей к предшественникам идеологов позднего народничества. Не исключено, что еще одним из источников его интереса к этой теме стали книги ведущих литераторов, обратившихся в те годы к добольшевистской истории так называемого освободительного движения в России, в первую очередь печатавшихся в серии «Пламенные революционеры», которыми зачитывалась тогда интеллигентская публика. (Нынешнему читателю все меньше говорят имена этих авторов – Юрия Трифонова, Юрия Давыдова, Анатолия Гладилина, более молодого Владимира Савченко, бывавшего в нашем доме и писавшего тогда о контрразведчике «Народной воли» Николае Клеточникове, служившем в спецподразделении охранки.)
Итак, началось все с поиска первоисточников – в публикациях столетней давности, следы которых можно было найти в московских библиотеках и архивах, а также в книгах, за многие годы скопившихся в библиотеке Михаила Гефтера. Интересен придуманный им план издания. Недостаточно было собрать малоизвестные в то время не только широкой публике, но и для многих советских исследователей, забытые или упрятанные в спецхран материалы. Не менее важно дать будущему читателю возможность понять весь контекст того времени, получившего название «пореформенная Россия». И для этого М. Я. написал множество, в его терминологии – «вводок» и «мостиков» между публикуемыми материалами участников народнического движения периода до 1881 года. Увы, все они сгинули в недрах московских охранителей советского строя после двух обысков у Михаила Гефтера в конце 70-х. Конечно, следователи Мосгорпрокуратуры формально искали иные материалы (изымалось все, хоть как-то относящееся к делу самиздатского журнала «Поиски», по которому он проходил свидетелем), но в мешки сгребалось все подряд, что выходило из-под пера инакомыслящего историка. Разыскать их через годы в органах не удалось: видимо, в ситуациях такого рода «рукописи горят», ну или их просто выбрасывают за ненадобностью для обвинения в борьбе с режимом. (Слова об истории террора и его героях не были тогда уголовно наказуемыми.) Возможно, в 1990-е при издании не публиковавшихся до тех пор трудов М. Я. приоритет был отдан более актуальным текстам, или он сам и не без основания посчитал, что «у них» ничего из изъятого не найти, – сейчас трудно сказать. Но, скорее всего, интересы авторов стали в постсоветское время уже иными…
Так или иначе, но (со)хранить рукопись целиком, к сожалению, оказалось невозможно. Хотя ее и переправили на Запад младшим друзьям автора-составителя Антологии с целью издать там, но эта затея не осуществилась. В парижском подвале нашлись только тексты самих народников и заметки Гефтера, пояснявшие идею и план будущего издания, но не «перемычки» между главами самого М. Я.
Через много лет, уже в наше время в подготовке Антологии поучаствовали разные люди; так, за научный комментарий взялась Валентина Александровна Твардовская, которая консультировала, выверяла и контролировала библиографическую работу студентов Историко-архивного института, ныне входящего в РГГУ.
Сегодня перед нами скорее сборник материалов, оставшийся по упомянутым выше причинам без «перемычек», создававшихся М. Я. Гефтером в 1970-е. И все же Антология, по нашему мнению, читабельна и актуальна и сегодня, к тому же она снабжена библиографическими описаниями документов и обширным именным указателем в конце рукописи.
Антология представляет в документальных свидетельствах выработанное Михаилом Гефтером авторское «новое прочтение» важного и во многом ключевого этапа революционного движения в России, идей и методов борьбы второй половины XIX века, без которых не случилось бы многое, что произошло как в годы двух русских революций начала теперь уже прошлого столетия, так и в постимперский период нашей истории.
В заключение напомню сверхзадачу этой затеи Михаила Гефтера, сформулированную им в упомянутых выше заметках об «Антологии народничества»: «увидеть сугубо непростую родословную народнического террора и изначально скрытый в нем тупик движения в целом». Насколько это сумеет разглядеть сегодняшний читатель, не знаю, но в помощь ему назову ряд моментов, на которых сам «застреваю» при обсуждении с коллегами (прежде всего с автором послесловия к данному изданию) «проклятых вопросов» нашей истории. Это:
Объяснение причин индивидуального террора неприятием действий представителей верховной власти, если имеет место:
– грубое нарушение прав и оскорбление достоинства человека, зависимого от властного лица;
– явное игнорирование права оппонентов власти на участие в обсуждении самых острых проблем народной жизни вплоть до устранения их из публичного пространства всевозможными «полицейскими» способами;
– принятие и использование неправовых законов для обвинения несогласных с властью в антигосударственных преступлениях вплоть до смертных приговоров тем, кто прибегает к насилию против должностных лиц.
Утопизм и нетерпение радикалов в достижении всенародного счастья путем свержения деспотии, состоящий в их убежденности, что именно они представляют тех, кому предстоит обрести права и свободы, и находятся «во главе» исторического процесса, траектория которого им заведомо известна.
Вечная проблема благородной цели и средств ее достижения, не дожидаясь результатов реформ сверху и изменений в обществе. Искренняя вера в то, что для ускорения естественного развития востребованы радикальные меры, в том числе не исключающие насилия по отношению к тем, кто является препятствием на эволюционном движении к праведной цели.
Миф о предупредительной миссии радикализма, основанный на твердом знании о будущих реках крови и тяжких потрясениях при сохранении существующего порядка вещей. Даже если так необратимо будущее по вине власть предержащих, то где грань, при которой радикал остановится. А если выбор народный не совпадет с его представлениями о пути к всеобщему счастью, то преемственность в применении радикальных действий может оказаться не менее опасной, чем упрямое следование «слепой и глухой» к народным чаяниям власти, реагирующей только на негодование и силу.
Остается открытым ответ на вопрос, удалось ли М. Я. Гефтеру подобной подборкой и разнообразием текстов Антологии показать «тупик движения в целом».
Но для меня очевидно, что одной из его задач было не только продемонстрировать высоту помыслов народников, нравственный императив их лидеров и глубокие социальные корни этого освободительного движения, но также дать возможность читателю делать собственные выводы, исходя из знания о событиях последнего столетия, из того, насколько они явились следствием того самого тупика, в который уже в XX веке «завез» Россию воображаемый локомотив «закономерного исторического процесса».
Михаил Гефтер о замысле (записки к издателю)
1. Сражение мысли с властью: русский вариант
Предлагаемый сборник – документальное издание. Не хрестоматия в обычном смысле, а скорее антология. Отличие в сквозном замысле, объединяющем разнородные по происхождению и жанру материалы.
Замысел: показать, как одно из крупнейших и трагических событий российской истории – Первое марта 1881 года – было подготовлено разночинским движением предшествующих десятилетий, выросло из противоречий и исканий не в последнюю очередь – из судеб людей, вступивших в это движение в начале 1870-х годов и прошедших путь от теоретических споров и кружковых баталий до попыток воплотить в жизнь свои идеи посредством революционной организации и тактики политического действия, не останавливаясь перед принесением в жертву самих себя.
Издание, выходящее в свет к концу XX века1, не может, естественно, оставить вне поля зрения как ближние, так и дальние отзвуки и следствия событий тех лет. Речь идет не о том, чтобы выровнять в некоем умозрительном балансе иллюзии и мужество, «нетерпение» и напряженную работу мысли, не прекращавшуюся и в разгар охоты на царя. Составители видят свою задачу, чтобы без всякого насилия над материалом представить отдельные составляющие революционного действия не врозь, а синхронно, помогая тем самым читателю увидеть сугубо непростую родословную народовольческого террора и изначально скрытый в нем тупик движения в целом.
Идеи, движение, судьбы – содержание сборника. Соответственно замыслу и плану привлекается документальный материал: революционные программы и публицистика, позволяющие в совокупности показать генезис «Народной воли» и ее эволюцию за краткий срок существования; показания и судебные речи революционеров; письма, автобиографии и мемуары, которые при всех индивидуальных различиях дадут возможность читателю рассмотреть типичные черты молодого человека народнической и народовольческой формации; документы правящего лагеря, а также либерального и консервативного течений общественной мысли, воссоздающие в целом политический контекст движения и венчающего его акта. Составителям представилось необходимым завершить издание разделом, в который вошли материалы, отображающие движение от его апогея к краху, а также первые симптомы вступления России в новую – постпервомартовскую эпоху.
Намечаются следующие разделы:
1. Пролог. (От появления «новых людей» к хождению в народ; вдохновители и инициаторы; итоги и новые искания).
2. Завязка. (Вторая «Земля и Воля», кризис с момента возникновения; роль Юга; перелом – выстрел Веры Засулич и сдвиги в общественном настроении).
3. «Народная Воля». (Выстрел А. Соловьева и распад «Земли и Воли»; Липецкий и Воронежский съезды; выработка программы и типа организации; споры и консолидация).
4. Накануне. (Внутренняя жизнь «Народной Воли»; пропаганда, деятельность в рабочей среде; эволюция политической мысли, социализм и террор, полемика с чернопередельцами; покушение на царя; диктатура Лорис-Меликова, «Народная Воля» и общество).
5. Цареубийство. (От «процесса 16-ти» к Первому марта; панорама событий, отклики – внутренние и международные).
6. Триумф и гибель. («Народная Воля» после Первого марта; позиция либералов; борьба в «верхах» и поражение Лорис-Меликова; судебные расправы; идейные и психологические сдвиги в революционной среде).
7. Эпилог. Завещание Александра Михайлова.
Каждый из разделов будет открываться вводным словом.
Вместо комментария – развернутая летопись событий и содержащий необходимые сведения об упоминаемых персонажах именной указатель.
Объем книги – 20 а. л.
2. Русские народники. Люди. Идеи. Движение
Замысел издания: воссоздать картину ищущей, работающей революционной мысли в неразрывной связи ее с опытом, уроками революционной практики. Движение народников – русский феномен XIX века, отличительная черта которого – сосредоточенность на способе действия, форме организации и взаимоотношениях революционеров (между собой и с народом, властью, обществом), причем эти три аспекта единого целого представляет в документах эпохи не как простое приложение главных идей к действительности, а как предмет мысли, теории, непрерывно корректируемой действием. Одна из ошибок почти всей имеющейся литературы, в том числе марксистской, состоит в искусственном рассечении народничества на «сектор» философии, идеологии, утопии и «сектор» практики, событий. Идеологи обычно рассматриваются в одном месте – от начала их деятельности и до конца (см., например, у Ф. Вентури – Герцен, Чернышевский, Ткачев, Лавров, Бакунин и т. д.), в то время как исторический взгляд настоятельно требует, чтобы они «присутствовали» в контексте развивающегося движения, а само движение было представлено в виде своего рода цепной реакции с выделением узлов, переломных рубежей, каждый из которых является продолжением и преодолением предшествующего. Важно не потерять при этом многообразия оттенков, подходов, мнений, выявляющих себя в открытом и подспудном диалоге, достигающем в критических точках предельного напряжения. Наконец, необходимо органически совместить в единой панораме движения его сквозные идейные устремления и искания (проблематика общинного социализма, крестьянской революции, абсолютизма и постреволюционной власти, положения действующего меньшинства в условиях патриархальной инерционности и неподвижности глубинных слоев народа, проблема включения России во всемирно-историческое развитие и «прерыва» буржуазной эволюции на ее специфически-исходной стадии…) – совместить их с таким же сквозным процессом становления «новых людей»: особого типа человека-разночинца, выламывающегося из господствующей крепостнической и авторитарно-бюрократической среды и формирующего (сознательно, целенаправленно) свою среду. Мы имеем здесь дело с феноменом выстраивания снизу гражданского общества, которое, не совпадая еще с народом как целым, вместе с тем резко обособляет себя от старых и новообразующихся буржуазных «верхов». Этот аспект народничества, крайне недостаточно или вовсе не проанализированный в литературе, для того, чтобы быть рельефно показанным в данном издании, нуждается в широком использовании материалов, которые формально носят «личный» характер (письма, дневники, судебные показания в части, разъясняющей мотивы, стимулы и обстоятельства вхождения в революционные организации и т. д.).
По нашему убеждению, лишь таким образом можно избежать предвзятости, которая в отношении народничества кажется более живучей, чем в каком-либо другом аналогичном случае. Выражается ли эта предвзятость в хулах или восхвалениях, в основе ее лежит линейная схема, которая устраняет противоречия и различия и всё сводит к смене «властителей дум». Предлагаемое издание призвано содействовать изжитию этого предрассудка. Потому так существенно ввести в текст – и достаточно широко – рядовых революционеров, которые воплощали в себе общий характер мыслящего движения, каким было классическое народничество. Одновременно следует отвести должное место материалам, отражающим ответные реакции и импульсы, которые шли в революционную среду из народной, в том числе крестьянской толщи. Следует заметить, наконец, что при таком комплексном и динамическом построении проектируемое издание не только даст читателю возможность приблизиться к «живому» прошлому, но и обнаружит поразительную близость тогдашних вопросов, сомнений, уроков действия с нынешними («новая левая», проблематика третьего мира во всех аспектах, включая нетрадиционность способов действия, выбора пути).
Естественно, что сформулированная задача весьма осложняет организацию материала и требует особых композиционных приемов. Предлагается разделить книгу на шесть проблемно-хронологических разделов, а внутри них сгруппировать материал в тематические блоки (гнезда) с тем, чтобы каждое из этих гнезд, как правило, включало в себя разные оттенки социалистических и демократических идей, диалоги, споры, расхождения и разрывы и т. п. В некоторых случаях целесообразно было бы дать также (в виде приложений или мелким шрифтом) документы, характеризующие контртенденции реакционного, консервативного и либерального свойства.
Для того, чтобы многоплановое и идейно разнообразное содержание сделать более доступным читателю, предлагается, кроме общего введения к книге, каждому из разделов и основных блоков предпослать сжатые вступления с характеристикой конкретной ситуации, отдельных течений и позиций, а также с кратким источниковедческим обзором документов.
Книга будет снабжена летописью событий и развернутым указателем имен народников.

Фрагмент рукописи М.Я. Гефтера «Заметки к проспекту» (1977 г.)
Антология народничества
Автор-составитель М. Я. Гефтер
Глава 1. Пролог
1. Герцен А. И. Письма к будущему другу. Письмо четвертое. 1864 // Герцен А. И. Собрание сочинений в 30 томах. Т. XVIII. М., 1959. С. 88–89.
2. В. Г. Белинский – В. П. Боткину. 8 сентября 1841 г. // Белинский В. Г. Полное собрание сочинений в 13 томах. Т. 12. М., 1956. С. 65–72.
3. Н. П. Огарев – А. И. Герцену. 2 февраля 1845 г. // Огарев Н. П. Избранные социально-политические и философские произведения. В 2 томах. Т. 2. М., 1956. С. 367.
4. Баласогло А. П. Проект учреждения книжного склада с библиотекой и типографией. Не позднее 1845 г. //Дело петрашевцев. Т. 2. М.; Л., 1941. С. 41–43.
5. К. Д. Кавелин – Т. Н. Грановскому. 4 марта 1855 г. // Литературное наследство. Т. 67. Революционные демократы. Новые материалы. М., 1959. С. 607.
6. Шелгунов Н. В., Михайлов М. Л. Прокламация «К молодому поколению» // Народническая экономическая литература. М., 1958. С. 83–98.
7. Заичневский П. Г. Прокламация «Молодая Россия» // Народническая экономическая литература. М., 1958 С. 101–107.
8. Прокламация «Предостережение» // Лемке М. Политические процессы в России 1860-х гг. (по архивным документам). Изд. 2-е. М.; Пг., 1923. С. 527–530.
9. Чернышевский Н. Г. Из романа «Что делать?» // Полное собрание сочинений в 15 томах. Т. 11. М., 1939. С. 144–145.
10. Серно-Соловьевич Н. А. Письма из крепости. 1864 // Лемке М. Очерки освободительного движения «шестидесятых годов». По неизданным документам. СПб., 1908. С. 214–217.
11. Худяков И. А. Записки каракозовца. М.; Л., 1930. С. 110–115.
12. Каракозов Д. В. Друзьям рабочим (1866) // Народническая экономическая литература. М., 1958. С. 117–119.
13. Ишутин Н. А. Размышления по поводу смертной казни. (Написано в Петропавловской крепости. 1866) // Красный архив. 1929. Т. 2 (33). С. 214–216.
14. М. А. Бакунин – А. И. Герцену и Н. П. Огареву. 19 июля 1866 г. // Письма М. А. Бакунина к А. И. Герцену и Н. П. Огареву. СПб., 1906. С. 279–280, 290–294.
15. Кропоткин П. А. Записки революционера. М., 1988. С. 292–298.
16. Рогачев Д. М. Исповедь (1877 г.) // Былое. 1924. № 26. С. 74–79.
17. Вопросы, разосланные перед съездом народников, и объяснительная записка к ним. (Осень 1875 г.) // Революционное народничество 70-х годов XIX века. Сб. документов и материалов в 2 томах. Т. 1. 1870–1875 гг. М., 1964. С. 402–406.
18. С. М. Кравчинский – П. Л. Лаврову (начало 1876 г.) // Былое. 1912. № 14. С. 52–59, 63.
19. Баранников А. И. Письмо родным. 7 апреля 1881 г. // Красный архив. 1926. Т. 1 (14). С. 177–178.
1. А. И. Герцен*2
Письма к будущему другу. Письмо четвертое («Колокол», 15.06.1864)3
[…] Воспоминания мои переходят за пределы николаевского времени; это им дает особый fond4, они освещены вечерней зарей другого, торжественного дня, полного надежд и стремлений. Я еще помню блестящий ряд молодых героев, неустрашимо, самонадеянно шедших вперед… В их числе шли поэты и воины, таланты во всех родах, люди, увенчанные лаврами и всевозможными венками […] Я помню появление первых песен «Онегина» и первых сцен «Горе от ума» […] Я помню, как, прерывая смех Грибоедова, ударял, словно колокол на первой неделе поста, серьезный стих Рылеева и звал на бой и гибель, как зовут на пир…
И вся эта передовая фаланга, несшаяся вперед, одним декабрьским днем сорвалась в пропасть и за глухим раскатом исчезла […]
Время светлых лиц и надежд, светлого смеха и светлых слез кончилось. Порядком понял я это после, но впечатления того времени, переплетаясь с мифическими рассказами 1812 года, составили в моей памяти то золотое поле иконописи, на котором еще чернее выходят лики святых.
Когда немного улегся террор и шум николаевского венчанья на царство, начали показываться какие-то потерянные люди, несчастные, ненужные, не знающие, куда идти, т. е. не знающие ни цели, ни дороги, но чувствующие, что так жить нельзя. […] Старшие из них были уцелевшие декабристы, мы замыкали их процессию как уличные мальчики замыкают уходящий полк, и сами росли в лишних людей. За нами шло уже поколение без воспоминаний, кроме детской и годов школы, оскорбленное грубым притеснением, без прямой связи с прошедшим, без прямого упования на будущее, болезненное, чахлое, оно вяло в листе и безотрадно погибало на полдороге. […]
Не много в их числе развилось энергии, но много ее сгублено в внутренней работе и в внутреннем разладе, в поднятых вопросах, в поднятых сомнениях и в неимоверной тяжести жизни. Грешно в них бросать камни. Вообще лишним людям тех времен обязано новое поколение тем, что оно не лишнее.
2. В. Г. Белинский*
В.Г. Белинский – В.П. Боткину* (8 сентября 1841 г.)
Ты не так понял: мое вспоминание старых дрязг – ты принял его как будто за указ тебе в прошедшем. Боткин, в нем, в этом прошедшем, много дряни – не спорю; но забыть ее нет возможности, ибо с нею соединено тесно и все лучшее, что было в нашей жизни и что навсегда свято для нас. Нет нужды говорить, что ни один из нас не может похвалиться, ни упрекнуть себя большею долею дряни; количество равно с обеих сторон, и нам нельзя завидовать друг другу или стыдиться один другого. Но я не о том писал и не то хотел сказать: ты не так понял меня. Постараюсь однажды навсегда уяснить это обстоятельство, чтоб оно больше не смущало тебя. Ты знаешь мою натуру: она вечно в крайностях и никогда не попадает в центр идеи. Я с трудом и болью расстаюсь с старою идеею, отрицаю ее донельзя, а в новую перехожу со всем фанатизмом прозелита. Итак, я теперь в новой крайности, – это идея социализма, которая стала для меня идеею идей, бытием бытия, вопросом вопросов, альфою и омегою веры и знания. Все из нее, для нее и к ней. Она вопрос и решение вопроса. Она (для меня) поглотила и историю, и религию, и философию. И потому ею я объясняю теперь жизнь мою, твою и всех, с кем встречался я на пути к жизни. Видишь ли: мы дружились, ссорились, мирились, опять ссорились и снова мирились, враждовали между собою, неистово любили один другого, жили, влюблялись, – по теории, по книге, непосредственно и сознательно. Вот, по моему мнению, ложная сторона нашей жизни и наших отношений. Но должны ли мы винить себя в этом? И мы винили себя, клялись, проклинали, а лучше не было, нет и не будет. Любимая (и разумная) мечта наша постоянно была – возвести до действительности всю нашу жизнь, а следовательно, и наши взаимные отношения; и что же! мечта была мечтой и останется ею; мы были призраками и умрем призраками, но не мы виноваты в этом, и нам не в чем винить себя. Действительность возникает на почве, а почва всякой действительности – общество. Общее без особого и индивидуального действительно только в чистом мышлении, а в живой, видимой действительности оно – онанистическая, мертвая мечта. Человек – великое слово, великое дело, но тогда, когда он француз, немец, англичанин, русский. А русские ли мы?.. Нет, общество смотрит на нас как на болезненные наросты на своем теле; а мы на общество смотрим как на кучу смрадного помету. Общество право, мы еще правее. Общество живет известною суммою известных убеждений, в которых все его члены сливаются воедино, как лучи солнца в фокусе зажигательного стекла, понимают друг друга, не говоря ни слова. Вот почему во Франции, Англии, Германии люди, никогда не видевшие друг друга, чуждые друг другу, могут сознавать свое родство, обниматься и плакать – одни на площади в минуту восстания против деспотизма за права человечества, другие хотя в вопросе о хлебе, третьи при открытии памятника Шиллеру. Без цели нет деятельности, без интересов нет цели, а без деятельности нет жизни. Источник интересов, целей и деятельности – субстанция общественной жизни. Ясно ли, логически ли, верно ли? Мы люди без отечества – нет, хуже, чем без отечества мы люди, которых отечество – призрак, – и диво ли, что сами мы призраки, что наша дружба, наша любовь, наши стремления, наша деятельность – призрак. Боткин, ты любил – и твоя любовь кончилась ничем. Это история и моей любви. Станкевич* был выше, по натуре, обоих нас, – и та же история. Нет, не любить нам, и не быть нам супругами и отцами семейств. Есть люди, которых жизнь не может проявиться ни в какую форму, потому что лишена всякого содержания: мы же – люди, для необъятного содержания жизни которых ни у общества, ни у времени нет готовых форм. […] Вот, что я хотел тебе сказать и чего ты не понял. Я упомянул о старом не вследствие досады и не в виде жалобы, а как о старом предмете нового сознания. Не тень неудовольствия хотел я бросить на наши прежние отношения, но пролить на них примирительный свет сознания, не обвинять хотел я тебя или себя, но оправдать. Ища исхода, мы с жадностью бросились в обаятельную сферу германской созерцательности5 и думали, мимо окружающей нас действительности, создать себе очаровательный, полный тепла и света, мир внутренней жизни. Мы не понимали, что эта внутренняя, созерцательная субъективность составляет объективный интерес германской национальности, есть для немцев то же, что социальность для французов. Действительность разбудила нас и открыла нам глаза, но для чего?.. Лучше бы закрыла она нам их навсегда, чтобы тревожные стремления жадного к жизни сердца утолить сном ничтожества […]
Но третий ключ – холодный ключ забвенья —
Он слаще всех жар сердца утолит…
Мы, Боткин, любим друг друга; но наша любовь – огонь, который должен питаться сам собою, без внешней поддержки. О, если бы ему масла внешних общественных интересов! […] Социальность – или смерть! Вот девиз мой. Что мне в том, что живет общее, когда страдает личность? Что мне в том, что гений на земле живет в небе, когда толпа валяется в грязи? Что мне в том, что я понимаю идею, что мне открыт мир идеи в искусстве, в религии, в истории, когда я не могу этим делиться со всеми, кто должен быть моими братьями по человечеству, моими ближними во Христе, но кто – мне чужие и враги по своему невежеству? Что мне в том, что для избранных есть блаженство, когда большая часть и не подозревает его возможности? Прочь же от меня блаженство, если оно достояние мне одному из тысяч! Не хочу я его, если оно у меня не общее с меньшими братьями моими! Сердце мое обливается кровью и судорожно содрогается при взгляде на толпу и ее представителей. Горе, тяжелое горе овладевает мною при виде и босоногих мальчишек, играющих на улице в бабки, и оборванных нищих, и пьяного извозчика, и идущего с развода солдата, и бегущего с портфелем под мышкою чиновника, и довольного собою офицера, и гордого вельможи. Подавши грош солдату, я чуть не плачу, подавши грош нищей, я бегу от нее, как будто сделавши худое дело и как будто не желая слышать шелеста собственных шагов своих. И это жизнь: сидеть на улице в лохмотьях, с идиотским выражением на лице, набирать днем несколько грошей, а вечером пропить их в кабаке, – и люди это видят, и никому до этого нет дела! Не знаю, что со мною делается, но иногда с сокрушительною тоскою смотрю я по нескольку минут на девку… и ее бессмысленная улыбка, печать разврата во всей непосредственности рвет мне душу, особенно, если она хороша собою. Рядом со мною живет довольно достаточный чиновник, который так оевропеился, что, когда его жена едет в баню, он нанимает ей карету; недавно узнал я, что он разбил ей зубы и губы, таскал ее за волосы по полу и бил липками за то, что она не приготовила к кофею хороших сливок; а она родила ему человек шесть детей, и мне всегда тяжело было встречаться с нею, видеть ее бледное, изнеможенное лицо, с печатью страдания от тирании. Выслушав эту историю, я заскрежетал зубами – и сжечь злодея на малом огне казалось мне слишком легкою казнию, и я проклял свое бессилие, что не мог пойти и убить его как собаку. И это общество, на разумных началах существующее, явление действительности!.. А сколько таких мужей, таких семейств! Сколько прекрасных женственных созданий, рукою дражайших родителей бросаемых на растление скотам вследствие расчета или бессознательности! И после этого имеет ли право человек забываться в искусстве, в знании! Я ожесточен против всех субстанциальных начал, связывающих в качестве верования волю человека! Отрицание – мой бог. В истории мои герои – разрушители старого – Лютер*, Вольтер*, энциклопедисты6, террористы, Байрон («Каин»7) и т. п. Рассудок для меня теперь выше разумности (разумеется – непосредственной), и потому мне отраднее кощунства Вольтера, чем признание авторитета религии, общества, кого бы то ни было! Знаю, что средние века – великая эпоха, понимаю святость, поэзию, грандиозность религиозности средних веков; но мне приятнее XVIII век – эпоха падения религии: в средние века жгли на кострах еретиков, вольнодумцев, колдунов; в XVIII – рубили на гильотине головы аристократам, попам и другим врагам бога, разума и человечности. И настанет время – я горячо верю этому, настанет время, когда никого не будут жечь, никому не будут рубить головы, когда преступник как милости и спасения будет молить себе казни, и не будет ему казни, но жизнь останется ему в казнь, как теперь смерть; когда не будет бессмысленных форм и обрядов, не будет договоров и условий на чувство, не будет долга и обязанностей, и воля будет уступать не воле, а одной любви; когда не будет мужей и жен, а будут любовники и любовницы, и когда любовница придет к любовнику и скажет: «я люблю другого», любовник ответит: «я не могу быть счастлив без тебя, я буду страдать всю жизнь; но ступай к тому, кого ты любишь», и не примет ее жертвы, если по великодушию она захочет остаться с ним, но, подобно богу, скажет ей: хочу милости, а не жертвы… Женщина не будет рабою общества и мужчины, но, подобно мужчине, свободно будет предаваться своей склонности, не теряя доброго имени, этого чудовища – условного понятия. Не будет богатых, не будет бедных, ни царей и подданных, но будут братья, будут люди, и, по глаголу апостола Павла, Христос даст свою власть Отцу, а Отец-Разум снова воцарится, но уже в новом небе и над новою землею. Не думай, чтобы я мыслил рассудочно; нет, я не отвергаю прошедшего, не отвергаю истории – вижу в них необходимое и разумное развитие идеи; хочу золотого века, но не прежнего, бессознательного животного золотого века, но приготовленного обществом, законами, браком, словом, всем, что было в свое время необходимо, но что теперь глупо и пошло. Боткин, ведь ты веришь, что я, как бы ты ни поступил со мною дурно, не дам тебе оплеухи, как Катков* Бакунину* (с которым потом опять сошелся), и я верю, что и ты ни в каком случае не поступишь со мною так8: что же гарантирует нас – неужели полиция и законы? – Нет, в наших отношениях не нужны они – нас гарантирует разумное сознание, воспитание в социальности. Ты скажешь – натура? Нет, по крайней мepe я знаю, что с моей натурою, назад тому лет 50, почитая себя оскорбленным тобою, я был бы способен зарезать тебя сонного, именно потому, что любил бы тебя более других. Но в наше время и Отелло не удушил бы Дездемоны даже и тогда, когда б она сама созналась в измене. Но почему же мы очеловечились до такой степени, когда вокруг нас целые миллионы пресмыкаются в животности? – Опять натура? – Так? Следовательно, для низших натур невозможно очеловечение? – Вздор – хула на духа! Светский пустой человек жертвует жизнью за честь, из труса становится храбрецом на дуэли; не платя ремесленнику кровавым потом заработанных денег, делается нищим и платит карточный долг: что побуждает его к этому? Общественное мнение? Что же сделает из него общественное мнение, если оно будет разумно вполне? – К тому же воспитание всегда делает нас или выше, или ниже нашей натуры, да сверх того, с нравственным улучшением должно возникнуть и физическое улучшение человека. И это сделается через социальность. И потому нет ничего выше и благороднее, как способствовать ее развитию и ходу. Но смешно и думать, что это может сделаться само собою, временем, без насильственных переворотов, без крови. Люди так глупы, что их насильно надо вести к счастью. Да и что кровь тысячей в сравнении с унижением и страданием миллионов. К тому же: fiat justiti – pereat mundus9.
3. Н. П. Огарев*
Н.П. Огарев – А.И. Герцену* (2 февраля 1845 г.)
Герцен! А, ведь, дома жить нельзя. Подумай об этом. Я убежден, что нельзя. Человек, чуждый в своем семействе, обязан разорваться с семейством. Он должен сказать своему семейству, что он ему чужой. И если б мы были чужды в целом мире, мы обязаны сказать это. Только выговоренное убеждение свято. Время тайн исчезло. Только явное свято. Жить не сообразно с своим принципом есть умирание. Прятать истину есть подлость. Лгать из боязни есть трусость. Жертвовать истиной – преступление. Польза! Да какая ж польза в прятаньи? Все скрытое да будет проклято. В темноте бродят разбойники, а люди истины не боятся дня. Наконец, есть святая обязанность быть свободным. Мне надоело все носить внутри. Мне нужен поступок. Мне – слабому, нерешительному, непрактичному, dеm Grubelenden10 – нужен поступок! Что ж после этого вам, более меня сильным? Или мы амфибии нравственного мира и можем жить попеременно во лжи и в истине? Чистосердечно – я не вижу возможности трансакций. Подумай об этом, Герцен, и напиши мне: да или нет. Твое «да» удесятерит мои жизненные силы. Твое «нет» ввергнет меня в скорбь, но ни на волос не пошатнет моего убеждения и упования.
Мне только одного жаль – степей и тройки, березы, соловья и снеговой поляны, жаль этого романтизма, которого я нигде не находил и не найду. Это привязанность к детству, к прошлому, к могилам. Мир вам, деды! Я перехожу к детям. Вас, друзья, мне не придется жалеть. Я не могу представить, чтоб мы были не вместе.
Будущность! Неужели она страшна? Неужели вместо того, чтоб быть членом святого семейства, придется сделаться поэтом отчаяния или просто смолкнуть в непроходимом одиночестве? Нет! нет! простите мне минуту сомнения! Да или нет, Герцен?
4. Л. П. Баласогло*
Проект учреждения книжного склада с библиотекой и типографией (не позднее 1845 г.)
[…] Пора России понять свое будущее, свое призвание в человечестве; пора являться в ней людям, а не одним степным лешим, привилегированным старожилам Росской земли, или заезжим фокусникам просвещения, бродящим по ее захолустьям и трущобам, с улыбкою пьяного презрения к человечеству России! […] Россия есть сама другая Европа, Европа средняя между Европой и Азией, между Африкой и Америкой, – чудная, неведомо-новая страна соединения всех крайностей, борьбы всех противоречий, слияния всех характеров земли. Пора же остановить на этой стране взор ее же девственного любомудрия, взор человечественного сострадания, взор любви и жизни, и paзумa. В ней, и только в ней сосредоточены все нити всемирной истории – этого гордиева узла, который так храбро разрубают парижские александры11, не зная ничего, кроме Европы, и то плохо, и так хитро запутывают, воображая, что распутали, терпеливые труженики Германии – это дик[о]образы европейской мысли, с пастушескими нравами мечтательных тюленей. Пора увидеть Россию, пора прозреть на нее созерцанием не одной ее, как хотят ее литературные квасные медведи, угрюмо сосущие, в виду недостающегося европейского меду, ses lapas12, а всего окружающего ее мира, который, наконец, ворвался в нее со всех сторон и отовсюду и бродит в ней хаосом нового общественного мироздания.
Кто уцелеет душою в этом столпотворении вавилонском, от которого некуда разбежаться, в естественном единстве необозримой, беспредельной средиземной равнины земного шара? Кто найдется умом в этой немой борьбе инстинктно-враждебных столкновений, нечаянных и негаданных за миг до роковой встречи! Борьбе татарской ярости с жестко-коварной флегмой немца, славянски-лукавого молодечества с нормански-восторженною, глухою лютостью белых медведей Скандинавии, армянского плутовства с английским эгоизмом расчетов, французского самохвальства с чукотски-мрачным тупоумием, итальянской живости с китайским хладнокровием, греческого пронырства с казацкой остервененностью нравов!.. Кто проникнет вещим слухом в тайный смысл этого глухого, неминучего брожения понятий, присмотрится к жизни этих болотно-стоячих вод, к этому бесструйному лепету, бесплескному трепету этого страшного, безбрежного мертвого моря человечества… Кто постигнет всю важность этих прений не словами, а дубинными фактами, не угрозами, а уходами, не бурным торжеством права или силы, а тихим, почти бесстрастным, почти ангельским смирением отчаянной воли, привыкшей биться каждую минуту на жизнь и смерть, для порядка вещей, направо и налево, назад и вперед, кругом и вверх и под ногами!.. Кто вразумится, как естествоиспытатель, что тут происходит, совершаясь воочию, химическое разложение всех стихий, всех пород человечества, пред слиянием их в одну породу – в одно человечество, человечество России! […] И увидев, наконец, то там, то сям побеги новой органической жизни, приветит с замиранием ceрдца свежеразумные, невинно-суровые, вдохновенные очи первенцев юного поколения России! […]
Пора же их видеть! Они всюду, они рождаются сотнями, они растут головою не по дням, а по часам! Они, едва прозрев на свет, уже погружаются в самобытную думу и, инстинктно отрешаясь старого грешного мира и всех дел его, мелеют в нем, бессильные, как молодые раки по морском отливе: они боязливо, но сурово поглядывают в нерешимости и на уходящие воды и на юный, как они сами, берег, еще столь свеже пустынный, столь девственно-влажный!.. Кто скажет им, этим бедным сиротам создания: «Вставайте, бедняжки! Шевелитесь, трогайтесь вперед, мои бедные, бесприютные! Ступайте, вам даны глаза и ноги! Вот юная земля, она создана для вас! Вот древний океан – вечный отец мира! Изучайте его мудрость, ловите, вяжите его, этого скользкого, седосмехого Протея13. Минувшее веков уходит пред вами в безотзывную даль, оставляя за собою, вокруг вас, новое – ту сферу, в которой вам суждено жить и подвизаться […] Вникайте же скорее в это старое, пока оно не ушло! Вразумляйтесь, вживайтесь умом в плодотворное новое, пока оно не перегнало вас, сущих на влажной мели новоземья!..»
5. К. Д. Кавелин* – о смерти Николая I*
К.Д. Кавелин – Т.Н. Грановскому* (4 марта 1855 г.)
[…] Отрицательная радость моя, желчная, ядовитая, по случаю перемены, так велика, что, может быть, я и увлекаюсь. Калмыцкий полубог, прошедший ураганом, и бичом, и катком, и терпугом по русскому государству в течение 30-ти лет, вырезавший лица у мысли, погубивший тысячи характеров и умов, истративший беспутно на побрякушки самовластия и тщеславия больше денег, чем все предыдущие царствования, начиная с Петра I, – это исчадие мундирного просвещения и гнуснейшей стороны русской натуры – околел, наконец, и это сущая правда! До сих пор как-то не верится! Думаешь, неужели это не сон, а быль? Я видел его погребальную процессию из Дворца в крепость14, где он сгноил и обезумил столько людей и где бы ему приличнее было бы жить, чем лежать после смерти, – процессию беспорядочную, в шубах и шинелях, такую же бессмысленную, как все его царствование, – и все-таки до сих пор не могу еще прийти порядочно в себя! Если б настоящее не было так странно и пасмурно, будущее так таинственно загадочно, можно было бы с ума сойти от радости и опьянеть от счастия. Экое страшилище прошло по головам, отравило нашу жизнь и благословило нас умереть, не сделавши ничего путного. Говори после этого, что случайности нет в истории и что все совершается разумно, как математическая задача. Кто возвратит нам назад тридцать лет и призовет опять наше поколение к плодотворной и вдохновенной деятельности! Какому Ваалу15 нового времени принесены в жертву лучшие силы, цвет и надежда России? Когда-то соберутся новые? Еще генерация, выросшая и воспитанная под самой несчастной звездой, лишенная энергии, идей, чести, только с виду носящая человеческий образ, должна пройти, пока выйдет что-нибудь путное. […]
6. Н. В. Шелгунов*, М.Л. Михайлов*
Прокламация «К молодому поколению» (1861 г.)16
[…] Когда Манифест о воле был уже готов и оставалось только объявить его, русское правительство прежде всего струсило; оно испугалось своего собственного дела; ну, а если вся Россия поднимется? Если народ пойдет на Зимний дворец? И решили объявить народу волю в великом посту, а балаганы на время масленицы отнесли подальше от дворца – на Царицын луг. О, знание сердца человеческого! О, знание русского народа! Ведь правительство думало, что оно осчастливит свой народ? Где же слыхано, чтобы человек счастливый пошел бить стекла и колотить встречных? Если же правительство боялось народа – значит, оно имело причины его бояться. И точно, причина была: во-первых, государь обманул ожидание народа – дал ему волю не настоящую, не ту, о которой народ мечтал и какая ему нужна. Во-вторых, он украл у него радость, объявил манифест в великом посту, а не 19 февраля. В-третьих, организацией комиссий, составлявших и рассматривавших «Положение», государь показал полнейшее презрение ко всему народу и к лучшей, то есть к образованнейшей, честнейшей и способнейшей, части русского общества – к народной партии: все дело велось в глубочайшем секрете, вопрос разрешался государем и помещиками, никто из народа не принимал участия в работе, журналистика не смела пикнуть – царь давал народу волю как милость, как бросают сердящемуся псу сухую кость, чтобы его успокоить на время и спасти свои икры. […]
Романовы, вероятно, забыли, что они свалились не с неба, а выбраны народом, потому что их считали способнее управлять Россией, чем каких-нибудь польских и шведских королевичей17. Вот почему, если они не оправдывают надежд народа, долой их! Нам не нужна власть, оскорбляющая нас; нам не нужна власть, мешающая умственному, гражданскому и экономическому развитию страны; нам не нужна власть, имеющая своим лозунгом разврат и своекорыстие.
Нам нужен не царь, не император, не помазанник божий, не горностаевая мантия, прикрывающая наследственную неспособность; мы хотим иметь главой простого смертного, человека земли, понимающего жизнь и народ, его избравший. Нам нужен не император, помазанный маслом в Успенском соборе, а выборный старшина, получающий за свою службу жалованье. […]
Мы не знаем ни одного сословия в России, которое бы не было оскорблено императорской властью. Обижены все. Последняя обида нанесена как раз в то время, когда императорская власть думала, что она творит великое дело, что она кладет первый камень великому будущему России. Мы не отвергаем важности факта, заявленного манифестом 19 февраля; но мы видим важность его не в том, в чем видит его важность правительство. Освобождение крестьян есть первый шаг или к великому будущему России, или к ее несчастию; к благосостоянию политическому и экономическому или к экономическому и политическому пролетариату. […]
Правительство наше, вероятно, не догадывается, что, положив конец помещичьему праву, оно подкосило свою собственную императорскую власть. Император был крепок только помещиками, и Екатерина II отлично понимала это, называя себя первой помещицей. Кончились помещики, кончилось и императорство – у него нет больше почвы, осталось имя без сущности, форма без содержания. […]
Если Александр II не понимает этого и не хочет добровольно сделать уступку народу, тем хуже для него. Общее недовольствие могло бы еще быть успокоено, но если царь не пойдет на уступки, если вспыхнет общее восстание, недовольные будут последовательны – они придут к крайним требованиям. Пусть подумает об этом правительство, время поправить беду еще не ушло; но пусть же оно и не медлит.
Но, с другой стороны, и мы должны помнить, что имеем дело с правительством ненадежным, с правительством, которое временными уступками будет успокаивать нас и из личных, временных выгод готово испортить все будущее всей страны – для десяти подлецов ничего не значит счастье шестидесяти миллионов.
Молодое поколение! Не забывайте этого.
Не забывайте того, что мы обращаемся к вам по преимуществу, что только в вас мы видим людей, способных пожертвовать личными интересами благу всей страны. Мы обращаемся к вам потому, что считаем вас людьми, более всего способными спасти Россию, вы – настоящая ее сила, вы – вожаки народа, вы должны объяснить народу и войску все зло, сделанное нам императорской властью, вы должны показать народу, что тут нет никакого помазания, что бог познается в делах общего блага, в делах добрых, а где добра нет, там действует злая сила – дух тьмы, а этот-то дух и есть русская императорская власть в том виде, как она существовала до сих пор.
Мы должны объяснить народу, что у него есть доброжелатели, что есть люди, желающие, чтобы он владел землей, а не находился в вечной зависимости от землевладельцев; есть люди, желающие убавить ему подати и всякие платежи, водворить правду в суде, избавить народ от лишних нянек и опекунов.
Не забудьте и солдат. Объясните им, что и у них есть доброжелатели, которые хотели бы убавить солдатам срок службы, дать им больше жалованья, избавить их от палок. […]
В последнее время расплодилось у нас много преждевременных старцев, жалких экономистов, взявших свой теоретический опыт из немецких книжек. Эти господа не понимают, что экономизм нищает нас в духовном отношении, что он приучает нас только считать гроши, что он разъединяет нас, толкая в тесный индивидуализм. Они не понимают, что не идеи идут за выгодами, а выгоды за идеями. Начиная материальными стремлениями, еще придем ли к благосостоянию? – односторонняя экономическая наука нас не выручит из беды. Напротив, откинув копеечные расчеты и стремясь к свободе, к восстановлению своих прав, мы завоюем благоденствие, а с ним, разумеется, и благосостояние, то есть то, чего нам так хочется, – деньги.
А эти, к несчастью, плодящиеся у нас конституционные и экономические тенденции ведут к консерватизму, они черствят человека, они ведут к сословному разъединению, к привилегированным классам. Хотят сделать из России Англию и напитать своею английскою зрелостью. Но разве Россия по своему географическому положению, по своим естественным богатствам, по почвенным условиям, по количеству и качеству земель имеет что-нибудь общее с Англией? Разве англичане на русской земле вышли бы тем, чем они вышли на своем острове? Мы уж довольно были обезьянами французов и немцев, неужели нам нужно сделаться еще и обезьянами англичан? Нет, мы не хотим английской экономической зрелости, она не может вариться русским желудком.
Пусть несет его Европа. Да и кто может утверждать, что мы должны идти путем Европы, путем какой-нибудь Саксонии, или Англии, или Франции? Кто берет на себя ответственность за будущее России, кто может сказать, что он умнее шестидесяти миллионов, умнее всего населения страны, что он знает, что ей нужно, что он приведет ее к счастию? Где та наука, которая научила его этому, которая сказала ему, что его взгляд безошибочен? По крайней мере, мы не знаем такой науки, мы знаем только, что Гнейсты19, Бастиа20, Моли21, Рау22, Рошеры23 раскапывают навозные кучи и гниль прошедших веков хотят сделать законом для будущего. Пусть этот закон будет их законом, а мы для себя попытаемся поискать закон другой.
Для неверующих мы делаем следующий пример. Существует Китай; ближайшие соседи его не знают другой страны, более цивилизованной. Рошеры и Моли Китая утверждают, что закон, по которому развивалась жизнь в Китае и слагалась тамошняя цивилизация, есть именно тот закон, по которому должны развиваться все народы. Соседи верят глубокомысленным ученым и, не видя жизни и цивилизации выше китайской, лезут сами из всех сил в Китай. Но вдруг оказывается, что есть другие страны, что у других народов существуют стремления, неизвестные китайцам. Следует ли из этого, что стремления эти вздор, что только китайская цивилизация и политические убеждения китайцев одни истинны? Человек, видевший только Европу, сотни немецких королевств с их кенигами, герцогами и принцами, или Францию с ее Наполеоном, разумеется, удивится, узнав, что в Америке порядки совсем другие. Почему же России не прийти еще к новым порядкам. Не известным даже и Америке? Мы не только можем, мы должны прийти к другому. […]
Европа сложилась из остатков древнего мира; тысячу лет назад в Европе была монархия, уж тогда Европа разбилась на могучих собственников и на бессильных рабов, не имевших земельной собственности, уж тогда было положено в ней начало того экономического и политического неравенства, которое привело и к пролетариату и вызвало социализм.
Европа пыталась было выйти из своего крайнего положения, но партия привилегированных людей была слишком сильна, вековые традиции были слишком крепки и в народе, и в тамошнем мещанстве, а социальные теории настолько смутны и слабы своей организационной стороной, что 1848 год должен был привести к неудаче. А этой-то неудачи струсили и наши западники, и наши доморощенные политикоэкономы. […]
Неудача 1848 года24 если что-нибудь и доказывает, так доказывает только одно – неудачу попытки для Европы, но не говорит ничего против невозможности других порядков у нас, в России. Разве экономические, земельные условия Европы те же самые, что и у нас? Разве у них существует и возможна земледельческая община? Разве у них каждый крестьянин и каждый гражданин может быть земельным собственником? Нет. А у нас может. У нас земли столько, что достанет ее нам на десятки тысяч лет. […]
Мы похожи на новых поселенцев: нам ломать нечего. Оставимте наше народное поле в покое, как оно есть, но нам нужно выполоть ту негодную траву, которая выросла из семян, налетевших к нам с немецкими идеями об экономизме и государстве. […]
Никто нейдет так далеко в отрицании, как мы – русские. А отчего это? Оттого, что у нас нет политического прошедшего, мы не связаны никакими традициями. […] Вот отчего у нас нет страха пред будущим, как у Западной Европы, вот отчего мы смело идем навстречу революции, мы даже желаем ее. Мы верим в свои свежие силы; мы верим, что призваны внести в историю новое начало, сказать свое слово, а не повторять зады Европы. Без веры нет спасения, а вера наша в наши силы велика.
Если для осуществления наших стремлений – для раздела земли между народом – пришлось бы вырезать сто тысяч помещиков, мы не испугались бы и этого. И это вовсе не так ужасно. Вспомните, сколько народу потеряли мы в польскую и венгерскую войну25. И для чего? Из капризов Николая, и не только без всяких выгод, но на позор своей страны. Вспомните, что Крымская война стоила нам 300 000 народу, что она разорила целый край, что ввела нас в громадный долг, а разве мы испугались ее? Нет, хоть она и стоила нам лучших сил страны. А разве наше дворянство – лучшая рабочая сила страны? Нет. До сих пор оно стояло враждебно к народу, оно было именно тем осадком общества, куда уходило все сочувствующее царской власти, все лакействующее, все ничего не делающее, все притесняющее народ, все своекорыстное, все вредное для России. Дворянство представляло у нас постоянно элемент более чем консервативный. Но нам могут заметить, что наше образование шло из дворянства, что лучшие люди были из этого сословия. Во-первых, это не совсем правда. А Ломоносов*, Кольцов26, Белинский*? Во-вторых, лучшее, что выходило из дворянства, тотчас же отделялось от него и становилось на сторону угнетенного народа, […]
Не ту пору мы переживаем. Современный честный русский не может быть другом правительства. Он друг народа. Все же враждебное народу, все эксплуатирующее его есть правительство, а все поддерживающее правительство и стремящееся не к общему равенству прав, а к привилегиям, к исключительному положению, есть дворянство и партия дворянская. Это враг народа, враг России. Жалеть его нечего, как не жалеют вредные растения при расчистке огорода. […]
Представьте себе, что внезапно, в один день, умирают все наши министры, все сенаторы, все члены Государственного совета. Пусть вместе с ними умирают все губернаторы, директоры департаментов, митрополиты, архиереи – одним словом, вся нынешняя служебная аристократия. Что теряет от этого Россия? Ничего. Через час явятся новые министры, новый сенат, новый Государственный совет, явятся новые губернаторы, директоры департаментов, архиереи и митрополиты – и колесо государственного управления пойдет до того по-старому, что Россия и не заметит никакой перемены.
Представьте, что в одно время с ними умирают все тунеядствующие вельможи, великие князья и княжны, все лакированные флигель-адъютанты, фрейлины, все статс-дамы – весь придворный штат. Разумеется, потеря эта, как и всех министров, взятая с общей человеческой точки, принесет много огорчений родственникам, оставшимся в живых, но и только. На место умерших найдется немедленно не меньшее число людей, способных заниматься тем же, и через час такие же лакированные адъютанты и фрейлины наполнят снова двор, и если государь вздумал бы назначить вечером бал, то едва ли бы и сам он заметил перемену в лицах. Новые флигель-адъютанты танцевали бы с не меньшим искусством, как и прежние, шеи новых фрейлин были бы так же пленительны, улыбки их так же очаровательны, разговоры их так же пусты, как и прежних, и в общем характере не было бы заметно никакой перемены.
Представьте, что вместе с министрами и фрейлинами умирает все наше старое дворянство, вся аристократия происхождения, все ничего не делающие помещики. Пусть даже число новых покойников будет сто тысяч. И эту потерю Россия не заметит. Через час царь может создать новых помещиков, наделать новых графов и князей. Разве не всякий на это способен? […]
Но вот картина меняется. Министры с их товарищами живы и здоровы, сенат и Государственный совет тоже, а с ними и все ничего не делающее столбовое дворянство; фрейлины и флигель-адъютанты танцуют, камер-юнкеры и камергеры прислуживают за царским столом, одним словом, все идет так, как идет теперь, все бесполезное население России живо и здорово, но умирает аристократия мысли, умирают литераторы, поэты, ученые, художники, фабриканты, то есть те люди, которые производят вещи, полезные для страны, и снабжают ее предметами наиболее нужными, в произведениях которых высказывается гений и все способности народа, которые составляют гордость и славу нации. Что станется тогда с Россией? И сколько нужно времени, чтобы восстановить ее потерю? […] «Чего же вы хотите? – могут, наконец, спросить нас. – Вы говорите о скудоумии власти, но кто же этого не знает?» Тем хуже для нас. Мы знаем, мы видим все умственное и нравственное ничтожество власти, и мы терпим ее.
Кому нравится это, пусть остается в ярме, но кто проснулся и дозрел до понимания человеческого достоинства, в ком есть хоть искра гражданского мужества, гражданской доблести, пусть сбросит с себя цепи, пусть пристает к людям, ищущим свободы, пусть число свободных людей растет все больше и больше, пусть они теснее и теснее пристают один к другому и, наконец, потребуют перемены существующих порядков.
К этим-то людям свободы мы и обращаемся – они поймут нас.
Чего мы хотим?
Мы хотим, чтобы власть, управляющая вами, была власть разумная, власть, понимающая потребности страны и действующая в интересах народа. А чтобы она могла быть такой, она должна быть из самих нас – выборная и ограниченная.
Мы хотим свободы слова, то есть уничтожения всякой цензуры. Мы хотим развития существующего уже частью в нашем народе начала самоуправления. Если крестьяне имеют это право, если они избирают сами из себя старшин и голов, если общинам предоставлено право гражданского суда и полицейской расправы, зачем же этими правами выборного начала и самоуправления не пользуется вся остальная Россия? Или все остальное население хуже понимает свои потребности и потребности страны? Или в нем меньше смыслу, чем в земледельческом населении? Нет, этого не скажет наше правительство. Оно дало крестьянам волю потому, что боялось крестьянских топоров, но нас никто и никогда не боялся. Теперь же мы сильнее, и мы хотим последовательного развития начал народного управления. Наша сельская община есть основная ячейка, собрание таких ячеек есть Русь. Везде должно проходить одно начало. Вот что нам нужно.
Мы хотим, чтобы все граждане России пользовались одинаковыми правами, чтобы привилегированных сословий не существовало, чтобы право на высшую деятельность давали способности и образование, а не рождение, чтобы назначение в общественные должности шло из выборного начала. […] Мы хотим равенства всех пред законом, равенства всех в государственных тягостях, в податях и повинностях.
Мы хотим, чтобы денежные сборы со страны не шли неизвестно куда, чтобы их не крали, чтобы правительство давало народу отчет в собранных с него деньгах. Мы хотим открытого и словесного суда, уничтожения императорской полиции – явной и тайной, уничтожения телесного наказания.
Мы хотим, чтобы земля принадлежала не лицу, а стране, чтобы у каждой общины был свой надел, чтобы личных землевладельцев не существовало, чтобы землю нельзя было продавать, как продают картофель и капусту, чтобы каждый гражданин, кто бы он ни был, мог сделаться членом земледельческой общины, то есть или приписаться к общине существующей, или несколько граждан могли бы составить новую общину. Мы хотим сохранения общинного владения землей с переделами чрез большие сроки. Правительственная власть не должна касаться этого вопроса. Если идея общинного владения землей есть заблуждение, пусть она кончится сама собой, умрет вследствие собственной несостоятельности, а не под влиянием экономического учения Запада.
Мы хотим, чтобы девять миллионов десятин свободных земель Европейской России (оброчные статьи) были отданы дворовым людям, пущенным манифестом 19 февраля по миру.
Мы хотим уничтожения переходного состояния освобожденных крестьян, мы хотим, чтобы выкуп всей личной земельной собственности состоялся немедленно. Если операцию эту не в состоянии взять на себя правительство, пусть возьмут ее все сословия страны. Это путь мирный, и мы хотели бы, разумеется, чтобы дело не доходило до насильственного переворота. Но если нельзя иначе, мы не только не отказываемся от него, но мы зовем охотно революцию на помощь к народу. […]
Мы хотим полного уничтожения следов крепостного права, уничтожения развитого им неравенства в землевладении; мы хотим полного обновления страны. Мы хотим уничтожения мещанства, этой неудавшейся русской буржуазии, выдуманной Екатериной II. И какие они tiers-etat27? Те же крестьяне, как и все остальные, но без земли, бедствующие, гибнущие с голоду. Им должна быть дана земля. […]
Непохвальна роль, какую играло до сих пор русское войско. Оно рубило поляков, рубило венгерцев, оно участвовало во всех злодеяниях русских императоров. Для него не существовало родной земли, родного народа. Его кумиром был царь, и волю его оно исполняло свято: оно резало свой народ, когда того хотелось царю, оно было палачом и тюремщиком России. Солдат прикрывается присягой, которую он не понимает, и солдату это прощается, потому что он не понимает, что он делает. Но чем можете оправдывать себя вы, господа офицеры? Вы учились кое-чему, вы развитее рядовых солдат, вы понимаете смысл присяги, вы должны знать, что вас призвали на защиту страны своей, а не на ее угнетение. Вы говорите, что сердце у вас обливалось кровью, когда вам приходилось бить венгерцев – так зачем же вы их били! Вы не хотели дружиться с австрийцами. Зачем же вы с ними дружились? […] Пора кончить эту постыдную роль. Пора вспомнить о службе отечеству. […]
Уж если в вас не найдется силы сказать «нет», – идите, но первый залп, который вам велят сделать в своих, сделайте в тех, кто вам велит его сделать, – и уж за одно это благословит вас народ.
Мы хотим, чтобы срок службы солдату не была целая вечность, убивающая в нем все гражданские способности, все человеческие силы, делающая его никуда не годным в отставке. Мы хотим, чтобы солдат шел в службу охотой, чтобы она представляла ему выгоды, чтобы срок службы был три-пять лет, чтобы солдат не отрывался окончательно от своей родной избы, чтобы он уходил только на время и после службы возвращался в свою семью, чтобы после службы он оставался тем же селянином, как и до рекрутства, чтобы он получал жалованье, не только достаточное для его текущих потребностей, но чтобы он мог посылать кое-что и домой, а не тянуть из дому последнюю копейку. Пусть наше войско будет ополчением, пусть каждая губерния составляет свою дружину. Незачем солдату уходить в мирное время за тысячу верст от своего дома.
Мы хотим сокращения расходов на все управление, мы хотим уничтожения вредных для народа управлений, как министерство государственных имуществ, министерство двора, удельное управление. У народа есть и головы, и старшины, есть, наконец, здравый смысл, в который верует и само правительство. […]
Мы хотим сокращения расходов на царскую фамилию. Зачем какому-нибудь великому князю сто тридцать лошадей, когда люди не менее порядочные и, уж разумеется, более полезные довольствуются вполне парой? Зачем на двор тратится пятьдесят миллионов в год, когда за десятую часть этой суммы можно иметь людей, знающих лучше свое дело и действительно полезных стране? Крепостное право кончилось, а с ним должно кончиться и барство, и всякие помещичьи замашки – дворовые, дворцы и дворы.
Мы хотим освобождения из казематов и возвращения из ссылки всех осужденных за политические преступления, мы хотим возврата на родину всех политических выходцев.
Наконец, мы хотим совершенного изменения основных законов. Например: «Император всероссийский есть монарх самодержавный и неограниченный. Повиноваться верховной его власти, не токмо за страх, но и за совесть сам бог повелевает». Что за клевета на Бога и совесть! В этом можно уверять только китайцев и турок, да и те едва ли верят подобной басне. Странно навязывать подобное верование народу, у которого девять миллионов сектантов, не признающих царя. […]
Но кому мы указываем эту программу? Кто станет ее выполнять? Где у нас люди, понимающие свои гражданские и человеческие права и способные предъявить свои требования? Дворянство? Нет, в дворянство мы не веруем, – оно показало уже свое бессилие, непонимание своих выгод и неуменье пользоваться обстоятельствами. Когда государь сказал им: «Я хочу, чтобы вы отказались от своих прав на крестьян», – им следовало ответить: «Государь, мы согласны, но и вы должны тоже отказаться от безусловной власти, вы ограничиваете нас, мы хотим ограничить вас». Это было бы последовательно, и в руках дворянства была бы конституция. Дворянство струсило, в нем недостало единодушия, и теперь очередь не за ним.
Надежду России составляет народная партия из молодого поколения всех сословий; затем все угнетенные, все, кому тяжело нести крестную ношу русского произвола, – чиновники, эти несчастные фабричные канцелярий, обреченные на самое жалкое существование и зависящие вполне от личного произвола своих штатских генералов; войско, находящееся совершенно в таком же положении, и двадцать три миллиона освобожденного народа, которому 19 февраля 1861 года открыта широкая дорога к европейскому пролетариату.
Обращаемся еще раз ко всем, кому дорого счастие России, обращаемся еще раз к молодому поколению. Довольно дремать, довольно заниматься пустыми разговорами, довольно бранить правительство втихомолку или рассказывать все одни и те же рассказы об одних и тех же плутнях разных Муравьевых*. Довольно корчить либералов, наступила пора действовать. […]
Говорите чаще с народом и с солдатами, объясняйте все, чего мы хотим и как легко всего этого достигнуть; нас миллионы, а злодеев сотни. Стащите с пьедестала, в мнении народа, всех этих сильных земли, недостойных править нами, объясните народу всю незаконность и разврат власти, приучите солдат и народ понять ту простую вещь, что из разбитого генеральского носа течет такая же кровь, как и из носа мужицкого. Если каждый из вас убедит только десять человек, наше дело и в один год подвинется далеко. Но этого мало. Готовьтесь сами к этой роли, какую вам придется играть, зрейте в этой мысли, составляйте кружки единомыслящих людей, увеличивайте число прозелитов, число кружков, ищите вожаков, способных и готовых на все и да ведут их и вас на великое дело, а если нужно, то и на славную смерть за спасение отчизны, тени мучеников 14 декабря! Ведь в комнате или на войне, право, умирать не легче!
7. П. Г. Заичневский*
Прокламация «Молодая Россия» (1862 г.)
[…] Выход из […] гнетущего, страшного положения, губящего современного человека и на борьбу с которым тратятся его лучшие силы, один – революция, революция кровавая и неумолимая, революция, которая должна изменить радикально все, все без исключения, основы современного общества и погубить сторонников нынешнего порядка.
Мы не страшимся ее, хотя и знаем, что прольется река крови, что погибнут, может быть, и невинные жертвы; мы предвидим все это и все-таки приветствуем ее наступление, мы готовы жертвовать лично своими головами, только пришла бы поскорее она, давно желанная!
Понимает необходимость революции инстинктивно и мacca народа, понимает и небольшой кружок наших действительно передовых людей […] и вот из среды их выходят один за другим эти предтечи революции и призывают народ на святое дело восстания, на расправу со своими притеснителями, на суд с императорской партией. Расстреливание за непонимание дурацких положений 19 февраля, работа в рудниках за указание безнадежности настоящего положения, ссылка в отдаленные губернии, ссылка гуртом в каторжные работы за публичное заявление своего мнения, за молитву в церквах по убитым – вот чем отвечает императорская партия им!
Императорская партия! Думаете ли вы остановить этим революцию, думаете ли запугать революционную партию? Или до сих пор вы не поняли, что все эти ссылки, аресты, расстреливания, засечения насмерть мужиков ведут к собственному же вашему вреду, усиливают ненависть к вам и заставляют теснее и теснее смыкаться революционную партию, что за всякого члена, выхваченного вами из ее среды, ответите вы своими головами? Мы предупреждаем и ставим на вид, это только вам, члены императорской партии, и ни слова не говорим о ваших начальниках, около которых вы группируетесь, о Романовых – с теми расчет другой! Своей кровью они заплатят за бедствия народа, за долгий деспотизм, за непонимание современных потребностей. Как очистительная жертва, сложит головы весь дом Романовых!
Больше же ссылок, больше казней! – раздражайте, усиливайте негодование общественного мнения, заставляйте революционную партию опасаться каждую минуту за свою жизнь, но только помните, что всем этим ускорите революцию и что чем сильнее гнет теперь, тем беспощаднее будет месть.
Революции все способствует в настоящее время: волнение Польши и Литвы, финансовый кризис, увеличение налогов, окончательное разрешение крестьянского вопроса весной 1863 года28, когда крестьяне увидят, что они кругом обмануты царем и дворянами, а тут еще носятся слухи о новой войне, поговаривают, что государь поздравил уже с ней гвардию. Начнется война, потребуются рекруты, произведутся займы, и Россия дойдет до банкротства. Тут-то и вспыхнет восстание, для которого достаточно будет незначительного повода. Но может случиться, что крестьяне восстанут не сразу в нескольких губерниях, а отдельными деревнями, что войско не успеет пристать к нам, что революционная партия не успеет сговориться, недостаточно централизуется и заявит свое существование нe общим бунтом, а частными вспышками, императорская партия подавит их, и дело революции снова остановится на несколько лет.
Для избежания этого Центральный Революционный комитет в полном своем собрании 7 апреля решил:
Начать издание журнала, который выяснил бы публике принципы, за которые он борется, и в то же время служил бы организатором революционной партии в России. В нем будут помещаться отчеты о заседаниях комитета, будут предлагаться вопросы на обсуждение провинциальным комитетам, будут заявляться публике мнения революционной партии о каждом важном событии. Комитет вынужден был приступить к изданию своего органа и тем, что еще ни один из издаваемых журналов не выяснил обществу революционной программы. Для доказательства этого мы обратимся к двум органам: «Колоколу» и «Великорусу»29.
Несмотря на все наше глубокое уважение к А. И. Герцену* как публицисту, имевшему на развитие общества большое влияние, как человеку, принесшему России громадную пользу, мы должны сознаться, что «Колокол» не может служить не только полным выражением мнений революционной партии, но даже и отголоском их.
С 1849 года у Герцена начинается реакция: испуганный неудачной революцией 48 года, он теряет всякую веру в насильственные перевороты. […] Проходит еще год, и «Колокол», оказывая влияние на правительство, уже совсем становится конституционным. Увлечение им молодежи уменьшается, революционная партия ищет другого органа, и если он читается, то этому способствует еще прежняя слава Герцена, Герцена, приветствовавшего революцию, Герцена, упрекавшего Ледрю-Роллена30 и Луи Блана31 в непоследовательности, в том, что они, имея возможность, не захватили диктатуры в свои руки и не повели Францию по пути кровавых реформ для доставления торжества рабочим.
Наконец, его надежды на возможность принесения добра Александром или кем-нибудь из императорской фамилии; его близорукий ответ на письмо человека, говорившего, что пора начать бить в набат32 и призвать народ к восстанию, а не либеральничать. Его совершенное незнание современного положения России, надежда на мирный переворот; его отвращение от кровавых действий, от крайних мер, которыми одними можно только что-нибудь сделать, окончательно уронили журнал в глазах республиканской партии.
Но нам могут возразить, что ошибаемся мы, а не Герцен, что отвращение его от насильственных переворотов проистекло из знакомства с историей Запада, от его уверенности, что каждая революция создает своего Наполеона.
Мы ответим на это, что и сам Герцен не разделяет этого мнения, да и революции кончились худо от непоследовательности людей, поставленных во главе ее. Мы изучали историю Запада, и это изучение не прошло для нас даром; мы будем последовательнее не только жалких революционеров 48 года, но и великих террористов 92 года, мы не испугаемся, если увидим, что для ниспровержения современного порядка приходится пролить втрое больше крови, чем пролито якобинцами в 90-х годах.
В июле прошлого года появился в России «Великорус».
Несмотря на всю ошибочность и отсталость его мнений, несмотря на радикальную противоположность их с нашими, мы все-таки должны заявить свое уважение к редакции его, выдавшей в России же протест против существующего порядка. Успех «Великоруса» был громадный, что и надо было предвидеть вначале. Удовлетворяя и как нельзя лучше совпадая с желаниями нашего либерального общества, т. е. массы помещиков, стремящихся хоть чем-нибудь нагадить правительству и опасающихся в то же время даже тени революции, грозящей поглотить их самих, кучки бездарных литераторов, сданных за ветхостью в архив, а во времена Николая считавшихся за прогрессистов, он все-таки не мог составить около себя партии. Его читали, о нем говорили, да и только. Он вызывал улыбку революционеров своим мнением о том, что государь побоится отдать приказ стрелять в собравшийся народ, своими невинными адресами, которыми думает спасти Россию. […] Не находя ни в одном органе полного выражения революционной программы, мы помещаем теперь главные основания, на которых должно построиться новое общество, а в следующих номерах постараемся развить подробнее каждое из этих положений.
Мы требуем изменения современного деспотического правления в республиканско-федеративный союз областей, причем вся власть должна перейти в руки Национального и областных собраний. На сколько областей распадется земля русская, какая губерния войдет в состав какой области – этого мы не знаем; само народонаселение должно решить этот вопрос.
Каждая область должна состоять из земледельческих общин, все члены которой пользуются одинаковыми правами.
Всякий человек должен непременно приписаться к той или другой из общин; на его долю по распоряжению мира назначается известное количество земли, от которой он, впрочем, может отказаться или отдать ее в наем. Ему предоставляется также полная свобода жить вне общины и заниматься каким угодно ремеслом, только он обязан вносить за себя ту подать, какая назначается общиной.
Земля, отводимая каждому члену общины, отдается ему не на пожизненное пользование, а только на известное количество лет, по истечении которых мир производит передел земель. Все остальное имущество членов общины остается неприкосновенным в продолжение их жизни, но по смерти делается достоянием общины.
Мы требуем, чтобы все судебные власти выбирались самим народом; требуем, чтобы общинам было предоставлено право суда над своими членами во всех делах, касающихся их одних.
Мы требуем, чтобы, кроме Национального собрания, составленного из выборных всей земли русской, которое должно собираться в столице, были бы и другие областные собрания в главном городе каждой области, составленные только из одних представителей последней. Национальное собрание решает все вопросы иностранной политики, разбирает споры областей между собой, вотирует законы, наблюдает за исполнением прежде постановленных, назначает управителей по областям, определяет общую сумму налога. Областные собрания решают дела, касающиеся до одной только той области, в главном городе которой они собираются.
Мы требуем правильного распределения налогов, желаем, чтобы он падал всей своей тяжестью не на бедную часть обще ства, а на людей богатых. Для этого мы требуем, чтобы Национальное собрание, назначая общую сумму налога, распределило бы его только между областями. Уже областные собрания разделяют его между общинами, а сами общины в полном своем собрании решают, какую подать должен платить какой член ее, причем обращается особое внимание на состояние каждого, одним словом, вводится налог прогрессивный.
Мы требуем заведения общественных фабрик, управлять которыми должны лица, выбранные от общества, обязанные по истечении известного срока давать ему отчет, требуем заведения общественных лавок, в которых продавались бы товары по той цене, которой они действительно стоят, а не по той, которую заблагорассудится назначить торговцу для своего скорейшего обогащения.
Мы требуем общественного воспитания детей, требуем содержания их на счет общества до конца учения. Мы требуем также содержания на счет общества больных и стариков – одним словом, всех, кто не может работать для снискания себе пропитания.
Мы требуем полного освобождения женщины, дарования ей всех тех политических и гражданских прав, какими будут пользоваться мужчины, требуем уничтожения брака, как явления, в высшей степени безнравственного и немыслимого при полном равенстве полов, а следовательно, и уничтожения семьи, препятствующей развитию человека, без которого немыслимо уничтожение наследства.
Мы требуем уничтожения главного притона разврата – монастырей, мужских и женских, тех мест, куда со всех концов государства стекаются бродяги, дармоеды, люди, ничего не делающие, которым приятен даровой хлеб и которые в то же время желают провести всю свою жизнь в пьянстве и разврате. Имущества как их, так и всех церквей должны быть отобраны в пользу государства и употреблены на уплату долга внутреннего и внешнего.
Мы требуем увеличения в больших размерах жалованья войску и уменьшения солдату срока службы. Требуем, чтобы по мере возможностей войско распускалось и заменялось национальной гвардией.
Мы требуем полной независимости Польши и Литвы как областей, заявивших свое нежелание оставаться соединенными с Россией.
Мы требуем доставления всем областям возможности решить по большинству голосов, желают ли они войти в состав Федеративной Республики Русской.
Без сомнения, мы знаем, что такое положение нашей программы, как федерация областей, не может быть приведено в исполнение тотчас же. Мы даже твердо убеждены, что революционная партия, которая станет во главе правительства, если только движение будет удачно, должна сохранить теперешнюю централизацию, без сомнения, политическую, а не административную, чтобы при помощи ее ввести другие основания экономического и общественного быта в наивозможно скорейшем времени. Она должна захватить диктатуру в свои руки и не останавливаться ни перед чем. Выборы в Национальное собрание должны происходить под влиянием правительства, которое тотчас же и позаботится, чтобы в состав его не вошли сторонники современного порядка (если они только останутся живы). К чему приводит невмешательство революционного правительства в выборы, доказывает прошлое французское собрание 48 года, погубившее республику и приведшее Францию к необходимости выбора Луи Наполеона в императоры.
Теперь, когда мы выяснили свою программу, к нам обратятся с вопросом, на кого же мы надеемся, где те элементы, сгруппировать которые мы хотим, кто на нашей стороне.
Мы надеемся на народ: он будет с нами, в особенности старообрядцы, а ведь их несколько миллионов.
Забитый и ограбленный крестьянин станет вместе с нами за свои права, он решит дело, но не ему будет принадлежать инициатива, а войску и нашей молодежи.
Мы надеемся на войско, надеемся на офицеров, возмущенных деспотизмом двора, той презренной ролью, которую они играли и теперь еще играют, убивая своих братьев поляков и крестьян, повинуясь беспрекословно всем распоряжениям государя. […]
Но наша главная надежда на молодежь. […] Помни же, молодежь, что из тебя должны выйти вожаки народа, что ты должна стать во главе движения, что на тебя надеется революционная партия! Будь же готова к своей славной деятельности, смотри, чтобы тебя не застали врасплох! Готовься, а для этого собирайтесь почаще, заводите кружки, образуйте тайные общества, с которыми Центральный Революционный Комитет сам постарается войти в сообщение, рассуждайте больше о политике, уясняйте себе современное положение общества, а для большего успеха приглашайте к себе на собрания людей, действительно революционных и на которых вы можете вполне положиться.
Скоро, скоро наступит день, когда мы распустим великое знамя будущего, знамя красное и с громким криком «Да здравствует социальная и демократическая республика русская!» двинемся на Зимний дворец истреблять живущих там. Может случиться, что все дело кончится одним истреблением императорской фамилии, т. е. какой-нибудь сотни, другой людей, но может случиться – и это последнее вернее, – что вся императорская партия как один человек встанет за государя, потому что здесь будет идти вопрос о том, существовать ей самой или нет.
В этом последнем случае с полной верой в себя, в свои силы, в сочувствие к нам народа, в славное будущее России, которой вышло на долю первой осуществить великое дело социализма, мы издадим один крик: «В топоры!» – и тогда… тогда бей императорскую партию, не жалея, как не жалеет она нас теперь, бей на площадях, если эта подлая сволочь осмелится выйти на них, бей в домах, бей в тесных переулках городов, бей на широких улицах столиц, бей по деревням и селам!
Помни, что тогда, кто будет не с нами, тот будет против, кто против, тот наш враг, а врагов следует истреблять всеми способами.
Но не забывай при каждой новой победе во время каждого боя повторять: «Да здравствует социальная и демократическая республика русская!»
А если восстание не удастся, если придется нам поплатиться жизнью за дерзкую попытку дать человеку человеческие права, пойдем на эшафот нетрепетно, бесстрашно и, кладя голову на плаху или влагая ее в петлю, повторим тот же великий крик: «Да здравствует социальная и демократическая республика русская!»
8. Прокламация «Предостережение»33
Правительство говорит, что революционеры жгут Петербург34. Установлен во всей России суд по полевым военным законам против злоумышленников, потому что правительство полагает, будто во всех провинциях революционные комитеты возбуждают к бунту и поджогу. Петербургское общество само дало правительству возможность принять подобные меры: оно дало эту возможность своими сплетнями и, читая повторение своих выдумок в официальных объявлениях, совершенно убедилось, что сплетни эти справедливы.
Мы достоверно знаем, что таких революционеров нет и не было. Несколько пылких людей написали и напечатали публикацию, резкие выражения которой послужили предлогом для нелепых обвинений. Довольно прочесть эту публикацию со вниманием, чтобы понять чувства ее издателей: эти люди экзальтированные и уже по тому самому неспособные иметь никаких низких намерений. Они сказали несколько опрометчивых слов, но, конечно, не придавали им того смысла, какой хочет в них видеть правительство и находит петербургская публика. Из их слов для нас ясно было их желание сказать только, что правительство ведет народ к восстанию и что они готовы стать в ряды народа при наступлении вооруженной борьбы. Но не отстать от народа, когда он поднимется, вовсе не то, что возбуждать его к резне. Думать, что облегченье судьбы простого народа не будет слишком дорого куплено ценою революции, – вовсе не то, что поджигать жилища и лавки бедняков. […]
Революционная партия никогда не бывает в силах сама по себе совершить государственный переворот. Пример тому – многочисленные попытки парижских республиканцев и коммунистов, которые всегда так легко подавлялись несколькими батальонами солдат. Перевороты совершаются народами.
Если бы начавшаяся теперь реакция ограничила свое влияние только преследованиями свободномыслящих людей, – из этого не вышло бы ничего важного для праздной толпы так называемого просвещенного общества. Но реакция отразится и на крестьянском вопросе, она окончательно отнимет у правительства всякую заботу об удовлетворении требований крепостных крестьян, а это уже плохая шутка для всего образованного общества. Крестьяне уже начинают готовиться к восстанию, и поднимутся, если не получат новой воли. Это уже решено между крестьянами во всех губерниях. Не верьте слухам, отрицающим этот факт, – они лживы. Они распространяются или малодушными людьми, зажмуривающими глаза от опасности, или правителями, обманывающими публику. Народное восстание близится. Пусть поймет это публика и пусть помнит. Пусть сообразит теперь, что реакция, порожденная ее же сплетнями, поддерживается ее легковерием, дает восстанию черного народа характер столь свирепый, что никакие усилия революционеров не будут в состоянии ни смягчить переворота, ни положить ему пределов.
Мы революционеры, т. е. люди, не производящие переворота, а только любящие народ настолько, чтобы не покинуть его, когда он сам без нашего возбужденья ринется в борьбу, мы умоляем публику, чтобы она помогла нам в наших заботах смягчить готовящееся в самом народе восстание. Нам жаль образованных классов; просим их уменьшить грозящую им опасность. Но для этого нужно, чтобы публика сделалась более хладнокровна и менее легкомысленна, чем какою выказала она себя в сплетнях о пожарах. Перестаньте поощрять правительство в его реакционных мерах.
Обращаемся с просьбою и к правительству. Пусть оно хорошенько поищет нас, пусть поищет получше, чем до сих пор искало. Как нам ни жалко несчастных страдальцев, которых оно мучит и судит за нас, как доходят до нас слухи, но мы все же не объявим себя, чтобы снять с этих людей ложное обвинение. И в этом мы всегда и перед всеми останемся правы: мы не посылали этих людей на опасность; мы, наши люди, целы и будут целы. Мы считали бы себя слишком слабыми, если бы могли попадаться. Нас узнают только тогда, когда мы явимся сами в рядах народа, открыто добывающего себе человеческие права.
9. Н. Г. Чернышевский*
Из романа «Что делать?»
[…] Ну, что же различного скажете вы о таких людях? Все резко выдающиеся черты их – черты не индивидуумов, а типа, типа до того разнящегося от привычных тебе, проницательный читатель, что его общими особенностями закрываются личные разности в нем. Эти люди среди других, будто среди китайцев несколько человек европейцев, которых не могут различить одного от другого китайцы: во всех видят одно, что они «красноволосые варвары, не знающие церемоний»; на их глаза, ведь и французы такие же «красноволосые», как англичане. Да китайцы и правы: в отношениях с ними все европейцы, как один европеец, не индивидуумы, а представители типа, больше ничего; одинаково не едят тараканов и мокриц, одинаково не режут людей в мелкие кусочки, одинаково пьют водку и виноградное вино, а не рисовое, и даже единственную вещь, которую видят свою родную в них китайцы, – питье чаю, делают вовсе не так, как китайцы: с сахаром, а не без сахару. Так и люди того типа, к которому принадлежали Лопухов и Кирсанов, кажутся одинаковы людям не того типа. Каждый из них – человек отважный, не колеблющийся, не отступающий, умеющийся взяться за дело, и если возьмется, то уже крепко хватающийся за него, так что оно не выскользнет из рук: это одна сторона их свойств, с другой стороны, каждый из них человек безукоризненной честности, такой, что даже и не приходит в голову вопрос: «можно ли положиться на этого человека во всем безусловно?» Это ясно, как то, что он дышит грудью; пока дышит эта грудь, она горяча и неизменна, – смело кладите на нее голову, на ней можно отдохнуть. Эти общие черты так резки, что за ними сглаживаются все личные особенности.
Недавно зародился у нас этот тип. Прежде были только отдельные личности, предвещавшие его; они были исключениями и, как исключения, чувствовали себя одинокими, бессильными, и от этого бездействовали, или унывали, или экзальтировались, романтизировали, фантазировали, то есть не могли иметь главной черты этого типа, не могли иметь хладнокровной практичности, ровной и расчетливой деятельности, деятельной рассудительности. То были люди, хоть и той же натуры, но еще не развившейся до этого типа, а он, этот тип, зародился недавно; в мое время его еще не было, хоть я не очень старый, даже вовсе не старый человек. Я и сам не мог вырасти таким, – рос не в такую эпоху; потому-то, что я сам не таков, я и могу, не совестясь, выражать свое уважение к нему; к сожалению, я не себя прославляю, когда говорю про этих людей: славные люди.
Недавно родился этот тип и быстро распложается. Он рожден временем, он знамение времени, и, сказать ли? – он исчезнет вместе с своим временем, недолгим временем. Его недавняя жизнь обречена быть и недолгою жизнью. Шесть лет тому назад этих людей не видели; три года тому назад презирали; теперь… но все равно, что думают о них теперь; через несколько лет, очень немного лет, к ним будут взывать: «спасите нас!», и что будут они говорить, будет исполняться всеми; еще немного лет, быть может, и не лет, а месяцев, и станут их проклинать, и они будут согнаны со сцены, ошиканные, страмимые. Так что же, шикайте и страмите, гоните и проклинайте, вы получили от них пользу, этого для них довольно, и под шумом шиканья, под громом проклятий, они сойдут со сцены гордые и скромные, суровые и добрые, как были. И не останется их на сцене? – Нет. Как же будет без них? – Плохо. Но после них все-таки будет лучше, чем до них. И пройдут года, и скажут люди: «после них стало лучше; но все-таки осталось плохо». И когда скажут это, значит, пришло время возродиться этому типу, и он возродится в более многочисленных людях, в лучших формах, потому что тогда всего хорошего будет больше, и все хорошее будет лучше; и опять та же история в новом виде. И так пойдет до тех пор, пока люди скажут: «ну, теперь нам хорошо», тогда уж не будет этого отдельного типа, потому что все люди будут этого типа, и с трудом будут понимать, как же это было время, когда он считался особенным типом, а не общею натурою всех людей?
10. Н. А. Серно-Соловьевич*
Из прошения на имя Александра II (26 января 1864 г.)
[…] Переворот в государстве неизбежен, потому что совершается переворот в понятиях.
Все действия Вашего Величества с первой минуты вступления на престол доказывают понимание этого. Ваше Величество делали и делаете все, что возможно сделать государю лично для мирного исхода. Но старые государственные формы, приспособленные не для движения, а для застоя, парализуют все благие желания Вашего Величества и способнейших правительственных лиц. Этого противодействия не осилит никакой гений, потому что реформы не могут поспевать за развитием понятий. Вот почему все лучшие меры нынешнего царствования при первом извещении о них встречались с восторгом, а при исполнении с холодностью, а иногда неудовольствием. Теперь наиболее образованная часть нации видимо опередила в своих стремлениях правительство. Если правительство не займет своего природного места, т. е. не встанет во главе всего умственного движения государства, насильственный переворот неизбежен, потому что все правительственные меры, и либеральные, и крутые, будут обращаться во вред ему, и помочь этому невозможно. Правительству, не стоящему в такую пору во главе умственного движения, нет иного пути, как путь уступок. А при неограниченном правительстве система уступок обнаруживает, что у правительства и народа различные интересы и что правительство начинает чувствовать затруднения. Потому всякая его уступка вызывает со стороны народа новые требования, а каждое требование естественно рождает в правительстве желание ограничить или обуздать его. Отсюда ряд беспрерывных колебаний и полумер со стороны правительства и быстро усиливающееся раздражение в публике. Доказательства налицо: отмена крепостного права – событие, которое должно было вызвать в целом мире бесконечный крик восторга, – привело к экзекуциям, развитие грамотности – к закрытию воскресных школ, временные цензурные облегчения – к небывалым карательным мерам против литературы, множество финансовых мep – к возрастающему расстройству финансов и кредита, отмена откупов – это можно смело предсказывать – к небывалому пьянству, а оно, в свою очередь, приведет к ограничениям торговли водкой. Отсюда очевидно, что даже безусловно полезные и необходимые начинания должны были рождать в конечном результате неудовольствие. Что же сказать о влиянии следовавших за ними стеснений или карательных мер? Знающий историю – знает, что вина всего этого не в людях, а в учреждениях, не соответствующих времени. Но все это ведет к страшным результатам. Следственная комиссия, однажды учрежденная, может сделаться постоянным учреждением и потому обратиться в действительный революционный комитет. Это очевидно, так как ее задача отыскивать злоумышленников, а каждый ее шаг должен создавать их сотнями. Этого нельзя не предвидеть, понимая характер времени. Не знаю, разъяснила ли следственная комиссия правительству историю распространения воззваний. Но если в ней есть сведущие и способные государственные люди, ей следовало сделать это при самом учреждении. Кто следит за cобытиями и знает общие исторические законы, тот не может сомневаться, что дело шло, идет, и верно, будет идти обычным путем, потому что те же причины всегда рождают те же следствия. Правительство разбудило своими мерами общество, но не дало ему свободы высказываться. А высказываться – такая же потребность развивающегося общества, как болтать – развивающегося ребенка, потому обществу ничего не оставалось, как высказываться помимо дозволения. Вся литература год твердила об этом. Потаенные рукописи появлялись с незапамятных времен. Прошло их время, – появилась свободная печать за границей. По времени и она сделалась недостаточной, и тогда неизбежно должна была появиться тайная печать в России. Так и случилось. Если бы государственные люди смотрели на события и управление государством со всемирно-исторической, а не канцелярской точки зрения, их первейшею обязанностью было бы представить Вашему Величеству, что пришло время дать свободу слову. Если бы это было сделано, против каждого человека, который отважился бы напечатать статью, похожую на воззвание, нашлись бы десятки оппонентов, и на этом пункте завязалась бы такая же журнальная полемика, какая ведется на всех других, и которую опытнейшие европейские правительства считают важнейшим пособием в управлении государством. К несчастию, правительство прибегло к карательным мерам. Это был капитальный государственный промах. Имя наказанного человека сделалось чуть не самым популярным именем35. Содержание воззвания, конечно, было через месяц забыто тремя четвертям читавших. Но для публики наказанный сделался страдальцем за принцип свободы печати. С этой минуты борьба была неизбежна, и она началась. Со стороны публики ее вела не шайка, а громадная мacca. Каждый напечатавший воззвание мог быть уверен, что оно разойдется, потому что все будут участниками в распространении, а люди особенно пылкие будут даже переписывать и перепечатывать. Доискиваться какого-нибудь центра распространителей было бесполезно, потому что его, очевидно, не было. Если бы были люди, управлявшие делом, все воззвания имели бы одно направление и составлялись бы, конечно, гораздо умнее. Такая нелепая бравада, как «Молодая Россия»36, никогда не могла бы появиться, потому что ею доставлен был правительству незаменимый случай убить на несколько лет тайную печать, восстановив против нее всю массу публики, без содействия которой распространение немыслимо: этого бы никак не могли упустить из виду руководители дела. Их, очевидно, не было, и потому правительство, учредив следственную комиссию, потеряло все, что выиграло «Молодой Россией». Если бы каждый арестованный выдавал всех, кого мог, цифры вышли бы баснословные, потому что каждый мог бы выдать нескольких знакомых, те – своих знакомых и так до бесконечности. Все это были бы распространители, а составители или печатники, по всей вероятности, – никому неизвестные личности, из коих, может быть, одни это делают по убеждению, другие по злобе, третьи для препровождения времени. Если бы между ними была связь, дело, конечно, велось бы серьезнее. Потому, что в деле участвует публика, каждый арест, каждая ссылка должны волновать массу людей и ожесточать огромную часть молодежи. Все это неизбежно приведет к тому, что, вероятно, вся эта шальная пропаганда на время прекратится для того, чтобы обратиться в серьезную, организованную. Дело в том, что преследования в связи с общим ходом дел необходимо должны выработать большое количество личностей, страшных энергиею и непримиримостью убеждений. О таких личностях мы не имели понятия лет пять назад. Но уже в последние два-три года между самою юною молодежью стали проявляться характеры, пред силою которых самые крайние люди поколений, воспитанных в прошлое царствование, оказывались почти детьми. Это характеристический признак приближения грозы. Истребить этих людей нельзя, так как каждый десяток их обращается на следующий год в сотню, потому что в переходное время передовые личности каждого нового поколения становятся сильнее и сильнее. В настоящее время для правительства нет важнее вопроса, как тот: как привлечь к себе эти силы и направить их на практическую деятельность? Если оно не достигнет этого, ему придется начать с ними борьбу на смерть, результаты которой будут страшны, а исход во всяком случае тяжел для правительства, потому что ему будет приходиться все терять и ничего не выигрывать, а его противники – люди, которые будут по убеждению напрашиваться на страдания. Так же постепенно вырабатывались временем и французские террористы. Но во Франции переворот длился почти столетие, катастрофа последовала через 30 лет после смерти Людовика XIV, с которым умерла там старая система. У нас события должны идти гораздо быстрее, так как общая атмосфера в Европе теперь совсем другая; это видно, сличая явления, повторяющиеся в общих чертах с поразительным сходством.
Я считаю своею священнейшею обязанностью говорить все это, зная по собственному опыту, что в пылу деятельной жизни почти невозможно уяснить себе положение и заметить, с какою быстротою зреют обстоятельства. В такие критические эпохи единственное спасение правительства – как можно скорее и полнее слить свои интересы с народными. Восемь лет назад можно было пальцем перечесть людей, помышлявших о каких-либо представительных учреждениях; года три назад уже были люди, не сочувствующие монархическим началам, но самые крайние из них с ужасом бы отступили от роли террористов, а теперь, по всей вероятности, время уже вырабатывает таких людей, а сохранение старых форм будет быстро размножать их.
11. И. А. Худяков*
Из книги «Записки каракозовца»
[…] Говорят, характер есть признак силы ума. В отношении большинства это верное замечание: но иногда бывают такие личности, у которых характер далеко превосходит силу ума. К числу таких личностей принадлежал Каракозов*.
Каракозов, виновник события 4 апреля, был одним из тех редких людей, у которых дело заменяет слова. На сходках своего кружка он говорил меньше всех. Точно так же и в детстве он не был словоохотлив. Бывши учеником в пензенской гимназии, он никогда не высовывался и не участвовал в мелких стычках с надзирателями и учителями; зато, когда вышла крупная история с директором, он был в ней первым.
Однажды в Москве он шел вечером по улице и наткнулся на будочника, с ожесточением колотившего извозчика. Без всяких предварительных увещаний Каракозов немедленно ухватил будочника за шиворот, поднял его на воздух, потряс несколько раз и бросил в сторону со словами: «Всех бы вас перевешать!» Через несколько минут после подобных порывов волнующаяся страсть улегалась, и он, согнувшись шел, сидел или лежал неподвижно, думая какую-то думу. Товарищи еще в гимназии прозвали его Карлом XII.
Каракозов не был тщеславным человеком; он действовал под влиянием своей то неподвижной, то бурной натуры; он мало заботился о том, что о нем скажут, и делал только то, что по своим соображениям считал полезным. Еще менее, – в этом я уверен, – он думал о себе. Как известно, товарищи просили его не совершать до времени покушения – отсрочка очень приятная для человека, полного жизни… Он однако не послушался их, потому что, во-первых, он не знал того взаимного недоверия, которое Мотков* посеял между членами общества; во-вторых, он думал, что покушение даст им значительные денежные средства, а народ получит «уступочку», которой общество и воспользуется для пропаганды и для достижения своей цели – социальной республики… Однако, несмотря на силу своего характера, несмотря на предостережение своих товарищей, Каракозов не имел настолько ума, чтобы исполнить свое дело мастерски. Он как будто нарочно оставил все следы, чтобы открыть дело в случае неудачи. […]
При размышлении об этом нельзя, впрочем, упустить из виду того, что та неподвижность, которая отличала Каракозова в обыкновенное время, более всего вырабатывала эту неосторожность; незнакомый с мелкими житейскими неудачами, он не мог предугадать большую неудачу […]. Живя в тесном кружке молодых студентов, он, подобно Березовскому*, «в повстанье» без сомнения, действовал бы осторожнее…
Кроме того, Каракозов очень мог рассчитывать и на удачу своего покушения. Он был хороший стрелок, а промахнуться в упор было бы неслыханным делом… Тогда толпа растерзала бы его на месте, и едва ли бы тогда нашли какой-нибудь след его происхождения; даже если бы и нашли, то его неосторожность не повлекла бы за собой вредных последствий.
Некоторые словоохотливые господа обвиняют Каракозова в том, что немедленно после покушения он струсил и хотел было бежать. Конечно, эти господа сами никогда не были в подобном положении. Вспомните рассказы образованных военных: какой ужас страха чувствуют они перед началом сражения и ужас отвращения после него! Послушайте рассказы поляков, участвовавших в польском бунте 1863 года. Натыкаясь в одиночку на русского солдата, имея полную возможность повалить его выстрелом, многие не могли сделать это… Прицел сделан, а рука отказывается спустить курок… Так возмущается человеческое чувство против самого дозволительного убийства для защиты общественной свободы… Образованному человеку, как бы он ни был убежден в правоте своего поступка, чрезвычайно тяжело убить другого «человека». В то время как мозг его убежден в крайней правоте и необходимости известного поступка, нервы всего тела, непривычные к такому явлению, неожиданно протестуют… Повторяю, никто, кроме Каракозова, не может понимать, что Каракозов чувствовал в данную минуту.
Господа резонеры, которые, может быть, всю свою жизнь боятся какого-нибудь паука, должны помнить, что Каракозов чувствовал страх чуть ли не в первый раз в жизни именно в это мгновенье; вероятно, этот внезапный ужас, объявший его, был ужас громадной неудачи. Через минуту он владел уже полным присутствием духа, народ уже тормошил его, желая его раздавить…
– Дурачье! Ведь я для вас же! – сказал он. – А вы не понимаете.
– Ты поляк? – спросил его государь.
– Нет, чистый русский, – отвечал Каракозов спокойно.
– Почему же ты стрелял в меня?
– Потому что ты обещал народу землю, да не дал.
Затем девять дней Каракозов не открывал своей фамилии, пока не открыли ее обстоятельства, мало того, в начале следствия он сделал геройское усилие уморить себя голодом: несколько дней не принимал пищи, пока наконец он ослабел до такой степени, что ему силой вливали в рот пищу. […]
Самым неопровержимым доказательством его благородства служит глубокая степень ужасного раскаяния, сожаления о своем промахе, о гибели других, дело которых было для него делом жизни. Это нравственное страдание лишило его сна, не давало ему ни минуты покоя, ослабило его до такой степени, что под конец он сделался тенью прежнего человека, едва держался на ногах; самая голова даже стала склоняться на бок. А пять месяцев тому назад Боткин сравнивал его здоровье с быком. […]
12. Д. В. Каракозов*
Друзьям рабочим (1866 г.)
Братцы, долго меня мучила мысль и не давала мне покоя: отчего любимый мной простой народ русский, которым держится вся Россия, так бедствует? Отчего ему не идет впрок его безустанный тяжелый труд, его пот и кровь и весь-то свой век он работает задаром? Отчего рядом с нашим вечным тружеником – простым народом: крестьянами, фабричными и заводскими рабочими и другими ремесленниками – живут в роскошных домах-дворцах люди, ничего не делающие, тунеядцы-дворяне, чиновная орда и другие богатеи, – и живут они на счет простого народа, чужими руками жар загребают, сосут кровь мужицкую? Как же это, думалось мне, простой народ русский допустил у себя завестись таким порядкам? Ведь в нашей матушке России на каждую тысячу бедняков-рабочих едва ли придется десять человек праздных тунеядцев-богачей, которых содержит эта тысяча рабочих. Чего, наконец, смотрят наши цари, ведь они на то и поставлены от народа, чтобы зло уничтожать и заботиться о благе всего народа русского, народа рабочего, а не тунеядцев-богачей. Захотел я узнать, что умные люди насчет этого думают, стал читать книги разные, и много книг перечитал я о том, как люди жили в прежние, старинные времена. И что же, братцы, я узнал, что цари-то и есть настоящие виновники всех наших бед. […] Когда нынешний царь Александр Второй издал первый манифест о воле, не поверил я, друзья, в то время, чтобы это царь сделал от чистого сердца, добра только одному простому народу желаючи. С какой стати волк будет ублаготворять овец, когда он с них же шкуру дерет и мясо их жрет. А когда и самая воля вышла от царя, тут я увидел, что моя правда. Воля вот какая: что отрезали от помещичьих владений самый малый кус земли, да и за тот крестьянин должен выплатить большие деньги, а где взять и без того разоренному мужику денег, чтобы откупить себе землю, которую он испокон века обрабатывал? Не поверили в те поры и крестьяне, что царь их так ловко обманул: подумали, что это помещики скрывают от них настоящую волю, и стали они от нее отказываться да не слушаться помещиков, не верили и посредникам, которые тоже все были из помещиков. Прослышал об этом царь и посылает своих генералов с войсками наказать крестьян-ослушников, и стали эти генералы вешать крестьян да расстреливать. Присмирели мужички, приняли эту волю-неволю, и стало их житьишко еще хуже прежнего. Побывал я сам в разных местах нашей матушки России, нагляделся вдосталь на горемычное мужицкое житье. За неплатеж откупных денег в казну, за недоимки у крестьянина отымают последнюю лошаденку, последнюю корову, продают скот с аукциона и трудовыми мужицкими деньгами набивают царские карманы. Скоро, может статься, последнюю одежонку потащут с мужика. Грустно, тяжко мне стало, что так погибает мой любимый народ, и вот я решился уничтожить царя-злодея и самому умереть за мой любезный народ. Удастся мне мой замысел, я умру с мыслью, что смертью своей принес пользу дорогому своeмy другу русскому мужичку. А не удастся, так все же я верую, что найдутся люди, которые пойдут по моему пути. Мне не удалось – им удастся. Для них смерть моя будет примером и вдохновит их. Пусть узнает русский народ своего главного могучего врага, будь он Александр Второй или Александр Третий и т. д. – это все равно. Справится народ со своим главным врагом, остальные мелкие его враги – помещики, вельможи, чиновники и другие богатеи, струсят, потому, что число их вовсе незначительно. Тогда-то и будет настоящая воля. Земля будет принадлежать не тунеядцам, ничего не делающим, а артелям, обществам самих рабочих. И капиталы не будут проматываться царем, помещиками да сановниками царскими, а будут принадлежать тем артелям рабочих. Артели будут производить выгодные обороты этими капиталами и доход делить между всеми работниками артели поровну. А были бы лишь средства, русский народ сумеет и без царя управляться, сам собой. Будет у всех достаток, так не будет и зависти, потому что некому будет завидовать, все будут равны, и заживет счастливо и честно русский народ рабочий, работая только для себя, а не для ублаготворения ненасытной жадности русских царей, царских сановников, царской семьи, помещиков и других тунеядцев, падких на мужицкие трудовые гроши. Вот мое последнее слово друзьям рабочим. Пусть каждый из них, в руки которого попадется этот листок, перепишет его и даст читать своим знакомым, а те передадут в другие руки. Пусть узнают рабочие, что об их счастье думал человек, пишущий эти строки, и сами позаботятся, не надеясь ни на кого, кроме себя завоевать себе счастье и избавить всю Россию от ее грабителей и лиходеев.
13. Н. А. Ишутин37
Размышления по поводу смертной казни (написано в Петропавловской крепости, 1866)
Неужели придется умирать! умирать! Зачем, почему? Я хочу жить! Эх, брат Николай Андреевич! Горя ты, верно, мало видал …мало видал, черт возьми! Да кто больше меня-то его видел, кто больше меня испытал прелесть жизни? Нет, я хочу жить для блага отчизны, – родина, родина, так-то ты благодаришь! […] Я представляю себе картину. Все это кругом тебя генералы, стража с барабаном, народ толпится кругом, а ты идешь, как на званый пир, гордо смотришь кругом и около, ждешь, что-то будет! Вот тебя подводят к позорному столбу, ломают шпагу… Ах, черт возьми, у меня шпаги-то нет! Ах, зачем же почетным гражданам не дают шпаги! Господи, чем же счастливее дворяне со шпагой, что ж надо мною будут ломать? Вот штука-то, в 1-й раз пожалел, что я не дворянин. […] Великое дело это цивилизация. Все били, били по ланитам, да вдруг и так стали вешать. А почему? А потому все цивилизация. Итак, да здравствует цивилизация, многие лета ей! Ура! да здравствует вешание без оплеух, плод цивилизации! Удивительный у меня характер. Все смеялся да смеялся, вот и досмеялся. А ведь, право, много этим терял в прошлой жизни, бывало, страшная грусть, а ты смеешься, и говорят: какой хитрый, бесчувственный. А ведь в самом деле, чего не смеяться, ведь в каждой драме столько комизма, что ей-богу, нельзя и не смеяться. […] Принято все воспоминать, – воспомним. Где-то ты, царица души моей, что-то ты делаешь? Поди, сидишь себе, переводы переводишь и не вздумаешь, не погадаешь по мне. Да ведь ты ненавидишь меня. А за что? Бог весть! Эх, дорогая ты моя, души моей искушение! Не все то делается, что говорится, и не все то говорится, что делается. Был я искренен, любил тебя нежно, мой поцелуй, хотя и робкий, жгет мои уста до cиx пор, и что бы то ни было, как бы ни было, а все-таки я для тебя был когда-то дорогим человеком и, может, сладостным воспоминанием до завтрешнего дня, а, может быть, и навсегда. Последнее мое слово будет твое имя. И я, как рыцарь: последний мой вздох будет вздох по тебе, мое искушение, мое древо зла. Вкусил я от плода запрещенного и что же – только мучил тебя и себя. Благо, что ты скоро отвернулась от меня, а то замучил бы тебя. Прощай, мой демон-искуситель.
Постой, брат, ты в драматизм вдаешься! Нельзя – исключительный случай такой пришел. То-то брат: сейчас и исключение. Признайся, слаб есть. Грешен, слаб был и слаб теперь. А все-таки смеяться следует над драмой всякого рода. А не проанализировать ли тебе свою драму? Стой! стой! Молчи, пожалуйста, от излишества потехи – я умру со стыда. Самая печальная комедия, какая только может быть в глупом создании, именуемом царем природы. То-то же. – Ну, друг нежный, неизменный, прости меня – не сделал я тебе ничего хорошего, как принято делать брату, да ведь я и сам о себе ничего не заботился, жил, как пташка божия, нынче здесь, завтра там; помышлял я все о благе людей, помышлял я, как бы мир осчастливить, а об тебе-то и позабыл… Что-то теперь будешь делать? Э, сестра, сестра, кинь ты эту жизнь скучную, тебе что она дает? Я хоть жил-то надеждами, думал – […] Эх ты горе-богатырь, думал ты! Сестра, сестра, прости меня, друг ты мой родимый. Как-то ты, поди рыдаешь, как-то, я думаю, поникла своею головешкой. Ну, да простися с жизнью, жизнь тебе не даст ничего, не проклинай меня, тебя позабывшего, не суди ты меня, я уже осужден беспощадным судом. – Что, опять расчувствовался? – говорит мой Мефистофель. Ну, шалишь, брат, тут не поймаешь, там, брат, имел право, а тут другое дело, тут ты дурак. Эх! сколь ты глуп, не понимаешь. Замолк мой бес. Сердце! Сердце! Что ты так стучишь? Боже мой, что со мною делается… Горло мое сдавлено ровно клещами. Я весь не свой. Воспоминания нахлынули, и какие воспоминания. Я видел его в цепях, моего друга, милейшего друга, я рыдал… как рыдают черти, да и теперь рыдаю, бросаю…
14. М. А. Бакунин*
Из письма М.A. Бакунина А.И. Герцену* и Н.П. Огареву* (19 июля 1866 г.)
[…] Я разошелся с вами, если не в цели, так в методе, – а вы знаете: lа forme entraine toujours lе fond avec еllе38 […] Ваш настоящий путь мне стал непонятен, полемизировать с вами мне не хотелось, а согласиться не мог. Я просто не понимаю ваших писем к государю, ни цели, ни пользы, – вижу в них, напротив, тот вред, что они могут породить в неопытных умах мысль, что от государства вообще, и особенно от всероссийского государства и от представляющего его правительства можно ожидать еще чего-нибудь доброго для народа. По моему убеждению, напротив, делая пакости, гадости, зло, они делают свое дело. Вы научились от английских вигов презирать логику, а я ее уважаю, – и позволю себе вам напомнить, что тут дело идет не о логике произвольной лица, но о логике фактов, самой действительности. Вы утверждаете, что правительство, так как оно было поставлено, могло сделать чудеса «по плюсу и по минусу» («Колокол» l5 дек. 65, стр. 1718), а я убежден, что оно сильно только в минусе и что никакой плюс для него недоступен. Вы упрекаете своих бывших друзей, нынешних государственных патриотов в том, что они сделались доносчиками и палачами. Мне же, напротив, кажется, что кто хочет сохранения всецелости империи, должен стать смело на сторону Муравьева*, который является мне доблестным представителем, Сен-Жюстом* и Робеспьером* всероссийской государственности, и что хотеть сохранения интегритета и не хотеть муравьевщины было бы непростительным слабодушием. У декабристов было в обеих разделявших их партиях более логики и более решимости: Якушкин* хотел зарезать Александра Павловича за то только, что тот смел подумать о воссоединении Литвы с Польшею, Пестель* же смело провозглашал разрушение империи, вольную федерацию и социальную революцию. Он был смелее вас, потому что не оробел перед яростными криками друзей и товарищей по заговору, благородных, но слепых членов северной организации. Вы же испугались и отступились перед искусственным, подкупленным воплем московских и петербургских журналистов, поддерживаемых гнусною массою плантаторов и нравственно обанкротившимся большинством учеников Белинского* и Грановского*, твоих учеников, Герцен*, большинством старой гуманно-эстетизирующей братии, книжный идеализм которой не выдержал, увы, напора грязной, казенной русской действительности. Ты оказался слаб, Герцен, перед этой изменой, которую твой светлый, проницательный, строго-логический ум непременно предвидел бы, если б не затемнила его сердечная слабость. […] Ты все говоришь с ними, усовещиваешь их, точно так же как усовещиваешь императора, вместо того, чтоб плюнуть один раз навсегда на всю свою старую публику и, обернувшись к ней спиною, обратиться к публике новой, молодой, единоспособной понять тебя искренно, широко и с волею дела.
[…] Массы иногда по близорукости и невежеству увлекаются в сторону от столбовой дороги, ведущей прямо к их цели, и нередко становятся в руках правительства и привилегированных классов орудием для достижения целей, решительно противных их существенным интересам. Что ж, неужели люди, знающие, в чем дело, знающие, куда надо и куда не надо идти, должны ради популярности увлекаться и врать вместе с ними? В этом ли состоит ваша пресловутая практичность? Не та ли самая практичность заставила Мацини39 нейтрализировать республиканское знамя в 1859 г., писать послания к папе и к королю, искать сделок с Кавуром40 и от уступки к уступке не она ли его довела до совершенного, собственноручного разрушения республиканской партии в Италии? Она же превратила народного героя Гарибальди* в бессловесного слугу Виктора Эмануила41 и Наполеона III*. Говорят, Мацини и Гарибальди должны были уступить воле народной. В том-то и дело, что они уступили не воле народной, а небольшому буржуазному меньшинству, взявшему на себя право говорить во имя равнодушного ко всем этим политическим переменам народа. То же самое случилось и с вами. Вы приняли литературно-помещичий вопль за выражение народного чувства и оробели – оттуда перемена фронта, кокетничанье с лысыми друзьями-изменниками и новые послания к государю… и статьи в роде 1-го мая нынешнего года, – статьи, которой я ни за что в мире не согласился бы подписать; ни за что в мире я не бросил бы в Каракозова камня и не назвал бы его печатно «фанатиком или озлобленным человеком из дворян». […] Я, так же как и ты, не ожидаю ни малейшей пользы от цареубийства в России, готов даже согласиться, что оно положительно вредно, возбуждая в пользу царя временную реакцию, но не удивляюсь отнюдь, что не все разделяют это мнение, и что под тягостью настоящего, невыносимого, говорят, положения нашелся человек менее философски развитой, но зато и более энергичный, чем мы, который подумал, что гордиев узел можно разрезать одним ударом. Несмотря на теоретический промах его, мы не можем отказать ему в своем уважении и должны признать его «нашим» перед гнусной толпой лакействующих царепоклонников. В противность сему ты в той же статье восхваляешь «необыкновенное» присутствие духа молодого крестьянина, редкую быстроту соображения и ловкость его. Любезный Герцен, ведь это из рук вон плохо, на тебя непохоже, смешно и нелепо. Что ж необыкновенного и редкого в действии человека, который, видя, как другой человек подымает руку на третьего, хватает его за руку или ударяет по ней; ведь это сделал бы всякий, старик, так же, как и молодой, царененавистник, так же, как и самый ревностный царепоклонник. Это сделал бы всякий без мысли, без цели, а механически, инстинктивно, с быстротою и ловкостью всякого инстинктивного движения […] Ты в той же статье еще сердишься на царя, что он возведением Комисарова в дворянское достоинство будто бы исказил смысл урока, данного нам историею. В чем же состоит по-твоему смысл исторического урока? Догадаться не трудно: Рылеевы*, Трубецкие*, Волконские*, Петрашевские*, Каракозовы* – непримиримые враги императорства, – все из дворян. Сусанины42, Мартьяновы, Комисаровы* – поборники и спасители самодержавия – все из народа. Ты же, продолжая свою роль непризванного и непризнанного советника и пестуна всего царского домa, не исключая даже и Лейхтенбергских, ты упрекаешь Александра Николаевича в том, что он унижает преданное ему крестьянство перед враждебным ему дворянством. А ведь, что ни говори, Герцен, Александр Николаевич, руководимый чувством самосохранения, лучше понимает смысл государственной русской истории, чем ты.
Пора резюмироваться: не подлежит сомнению, что ваша пропаганда в настоящее время не пользуется даже и десятою долею того влияния, которое она имела четыре года тому назад. Звоны вашего «Колокола» раздаются и теряются ныне в пустыне, не обращая на себя почти ничьего внимания […] Значит, что он звонит по пустому и благовестит не то, что следует. Вам остается два выхода: или его прекратить, или дать ему направление иное. […] Ищите публики новой, в молодежи, в недоученных учениках Чернышевского* и Добролюбова*, в Базаровых, нигилистах – в них жизнь, в них энергия, в них честная и сильная воля. Только не кормите их полусветом, полуистиною, недомолвками. Да, встаньте опять на кафедру и, отказавшись от мнимой и, право, бессмысленной тактичности, валяйте все, что сами думаете, сплеча и не заботьтесь больше о том, сколькими шагами вы опередили свою публику. Не бойтесь, она от вас не отстанет, и в случае нужды, когда вы будете уставать, подтолкнет вас вперед. Эта публика сильна, молода, энергична, – ей надо полного света и не испугаете вы ее никакою истиною. Проповедуйте вы ей практическую осмотрительность, осторожность, но давайте ей всю истину, дабы она при свете этой истины могла узнать, куда идти и куда вести народ. Развяжите себя, освободите себя от старческой боязни и от старческих соображений, от всех фланговых движений, от тактики и от практики, перестаньте быть Эразмами; станьте Лютерами43 и возвратится к вам вместе с утраченной верою в дело и старое красноречие и старая сила, – и тогда, но только тогда ваши старые блудные дети-изменники, познав вновь в вашем голосе голос начальника, возвратятся к вам с покаянием, и горе вам, если вы согласитесь принять их.
15. П. А. Кропоткин*
Из книги «Записки революционера»
Различные писатели пробовали объяснить движение в народ влиянием извне. Влияние эмигрантов – любимое объяснение всех полиций всего мира. Нет никакого сомнения, что молодежь прислушивалась к мощному голосу Бакунина*; верно также и то, что деятельность Интернационала производила на нас чарующее впечатление. Но причины движения в народ лежали гораздо глубже. Оно началось раньше, чем «заграничные агитаторы» обратились к русской молодежи, и даже раньше возникновения Интернационала44. Оно обозначилось уже в каракозовских кружках в 1866 году. Его видел еще раньше Тургенев в 1859 году и отметил в общих чертах45. В кружке чайковцев46 я всеми силами содействовал развитию этого уже наметившегося движения; но в этом отношении мне приходилось только плыть по течению, которое было гораздо сильнее, чем усилия отдельных личностей. […]
Наши старшие братья не признавали наших социалистических стремлений, а мы не могли поступиться ими. Впрочем, если бы некоторые из нас и отреклись от этих идеалов, то и то бы не помогло. Все молодое поколение огулом признавалось «неблагонадежным», и потому старшее поколение боялось иметь что-нибудь общее с ним. Каждый молодой человек, проявлявший демократические симпатии, всякая курсистка были под тайным надзором полиции и обличались Катковым как крамольники и внутренние враги государства. Обвинения в политической неблагонадежности строились на таких признаках, как синие очки, подстриженные волосы и плед. Если к студенту часто заходили товарищи, то полиция уже наверное производила обыск в его квартире. Обыски студенческих квартир производились так часто, что Клеменц*, со своим обычным добродушным юмором, раз заметил жандармскому офицеру, рывшемуся у него: «И зачем это вам перебирать все книги каждый раз, как вы у нас производите обыск? Завели бы вы себе список их, а потом приходили бы каждый месяц и проверяли, все ли на месте и не прибавилось ли новых». По малейшему подозрению в политической неблагонадежности студента забирали, держали его по году в тюрьме, а потом ссылали куда-нибудь подальше на «неопределенный срок», как выражалось начальство на своем бюрократическом жаргоне. Даже в то время, когда чайковцы занимались только распространением пропущенных цензурой книг, Чайковского дважды арестовывали47 и продержали в тюрьме по пяти или шести месяцев; причем в последний раз арест произошел в критический для него момент. Только что перед тем появилась его работа по химии в «Бюллетене Академии Наук», а caм он готовился сдать последние экзамены на кандидата. В конце концов, его выпустили, так как жандармы не могли найти никаких поводов для ссылки его. «Но помните, – сказали ему, – если мы арестуем вас еще раз, вы будете сосланы в Сибирь». Заветной мечтой Александра II действительно было основать где-нибудь в степях отдельный город, зорко охраняемый казаками, и ссылать туда всех подозрительных молодых людей. Лишь опасность, которую представлял бы такой город с населением в двадцать-тридцать тысяч политически «неблагонадежных», помешала царю осуществить его поистине азиатский план. […]
Так как во время наших споров в кружке постоянно поднимался вопрос о необходимости агитации в пользу конституции, то я однажды предложил серьезно обсудить это дело и выработать план действия. Я всегда держался того мнения, что, если кружок что-нибудь решает единогласно, каждый должен отложить свое личное чувство и приложить все усилия для общей работы. «Если вы решите вести агитацию в пользу конституции, – говорил я, – то сделаем так: я отделюсь от кружка в видах конспирации и буду поддерживать сношения с ним через кого-нибудь одного, например, Чайковского. Через него вы будете сообщать мне о вашей деятельности, а я буду знакомить вас в общих чертах с моею. Я же поведу агитацию в высших придворных и высших служебных сферах. Там у меня много знакомых, и там я знаю немало таких, которые уже недовольны современным порядком. Я постараюсь объединить их вместе и, если удастся, объединю в какую-нибудь организацию. А впоследствии, наверное, выпадет случай двинуть все эти силы, с целью заставить Александра II дать России конституцию. Придет время, когда все эти люди, видя, что они скомпрометированы, в своих собственных же интересах вынуждены будут сделать решительный шаг. Те из нас, которые были офицерами, могли бы вести пропаганду в армии. Но вся эта деятельность должна вестись отдельно от вашей, хотя и параллельно с ней». […]
Кружок не принял этого предложения. Зная отлично друг друга, товарищи, вероятно, решили, что, вступив на этот путь, я не буду верен самому себе. В видах чисто личных я теперь в высшей степени рад, что мое предложение тогда не приняли. Я пошел бы по пути, к которому не лежало мое сердце, и не нашел бы лично счастья, которое встретил, пойдя по другому направлению. […]
Не раз обсуждали мы в нашем кружке необходимость политической борьбы, но не приходили ни к какому результату. Апатия и равнодушие богатых классов были безнадежны, а раздражение среди молодежи еще не достигло того напряжения, которое выразилось шесть или семь лет спустя борьбой террористов под руководством Исполнительного комитета. Мало того, – такова трагическая ирония истории – та самая молодежь, которую Александр II в слепом страхе и ярости отправлял сотнями в ссылку и в каторжные работы, охраняла его в 1871–1878 годы. Самые социалистические программы кружков мешали повторению нового покушения на царя. Лозунгом того времени было: «Подготовьте в России широкое социалистическое движение среди крестьян и рабочих. О царе же и его советниках не хлопочите. Если движение начнется, если крестьяне присоединятся массами и потребуют землю и отмену выкупных платежей, правительство прежде всего попробует опереться на богатые классы и на помещиков и созовет Земский Собор. Точно таким же образом крестьянские восстания во Франции в 1789 году принудили королевскую власть созвать Национальное собрание. То же самое будет и в России».
Но это было еще не все. Отдельные личности и кружки, видя, что царствование Александра II фатально все больше и больше погружается в реакционное болото, и питая в то же время смутные надежды на «либерализм» наследника (всех молодых наследников престола подозревают в либерализме), настаивали на необходимости повторить попытку Каракозова48. Но организованные кружки упорно были против этого и настойчиво отговаривали товарищей. Теперь я могу обнародовать факт, который до сих пор был неизвестен. Из южных губерний приехал однажды в Петербург молодой человек с твердым намерением убить Александра II. Узнав об этом, некоторые чайковцы долго убеждали юношу не делать этого; но так как они не могли переубедить его, то заявили, что помешают eмy силой. Зная, как слабо охранялся в ту пору Зимний дворец, я могу утвердительно сказать, что чайковцы тогда спасли Александра II. Так твердо была настроена тогда молодежь против той самой войны, в которую она бросилась потом с самоотвержением, когда чаша ее страданий переполнилась.
16. Д. М. Рогачев*
Исповедь (1877 г.)
Пишу к вам, друзья, потому, что чувствую сильнейшую потребность высказаться; высказываюсь же перед вами потому, что вас я считаю единственными людьми, близкими ко мне. Если, кроме народного дела, для меня существовало что-нибудь родное, то это вы, потому я вас и назвал друзьями. Я вас глубоко уважал; уважал за вашу преданность народу; уважал потому, что был с вами наиболее солидарен (это вы увидите ниже); уважал за вашу серьезность, уважал, наконец, за вашу высокую нравственность. Я начинаю свою исповедь.
Особенные обстоятельства воспитания, постоянное нахождение среди народа и т. д. воспитали во мне чувство, какое-то особенно теплое к народу (я не могу иначе выразиться). Но затем под влиянием чтения неопределенное чувство оформилось: я стал любить народ и его счастье. Таким я поступил в Технологический институт. Здесь я встретился со своими бывшими товарищами: Леонидом49 и Сергеем50. Отчасти под влиянием их, отчасти под влиянием нового чтения мои убеждения сделались определеннее: я уже сознал, что только насильственный путь есть единственный для выхода народу из его положения; но у меня ничего не было определенного, как действовать среди фабричных рабочих и как среди сельских. В это время я сталкиваюсь с Низов[киным]* и его рабочим. Однажды мы с ним отправились к одному рабочему и затем все пошли пить чай в трактир. Рассказ этого рабочего об особенной жизни произвел на меня странное впечатление. Я вышел из трактира как угорелый. Казалось, я готов был в это время обнять весь свет. По улице я бежал; сбил с ног несколько человек. По дороге мне попался какой-то господин, обидевший женщину, я ему дал в ухо. С этого времени для меня не существовало более никаких заведений, я решил посвятить всего себя, все свое время деятельности среди народа. Под таким впечатлением я отправился на лето домой. Летом в Орле я ходил по трактирам, знакомился с кузнецами. Отправился к инспектору народных училищ с целью поступить в народные учителя; меня не приняли; я возвращался в Питер, проезжая через Москву. В Москве встретился с Долгуш[иным]*, который и стал меня убеждать присоединиться к его сообществу. Я спросил, в чем заключается их деятельность. «Ходить в народ и агитировать прямо, не скрываясь». Но разве народ готов? – спросил я его. Готов, – ответил он мне, – и коли не верите, отправьтесь и походите среди народа. Я задумался, хотел действительно отправиться пешком и пройти всю Волгу сверху донизу, чтобы воочию убедиться в справедливости его слов. Но явился Леонид, и я отправился с ним в Питер. Здесь я познакомился с очень многими из его товарищей, – познакомился и с Силычем51. Как я сказал выше, у меня не было определенного плана, как действовать среди народа. Я решился присмотреться к деятельности других и в то же время я хотел испытать на своей шкуре положение народа, хотел его узнать, хотел, чтоб он мне вполне доверял, чтоб он относился ко мне, как к равному; я поступил на Пут[иловский] завод рабочим. Отчасти трудность работы и мое плохое материальное положение (которое было хуже даже положения рабочего – я жил не в артели и питался селедкой да чаем), отчасти что был замечен – через месяц я принужден был бросить завод. Как действовать среди народа, для меня и тогда не выяснилось, я был и тогда еще невыработанною личностью. Я не знал, что с собою делать. Люди (это вы), которых я уважал – мне не доверяли (и имели полное право, потому что в серьезном деле могут участвовать только личности, вполне сложившиеся). Когда однажды пришел на вашу сходку (в казарму) – вы поспешили разойтись… Оправдывая вполне ваше поведение – мне было горько… Повторяю, я сам не знал, что с собою делать… Но является Сергей и говорит: «Хочешь, Дмитрий, отправимся в Тверскую губернию, выучимся пилить – какая пара из нас выйдет. А тогда пойдем на дело». Хоть на край света, – ответил я ему, – готов я сейчас же отправляться. Через месяц нас арестовали в Твер[ской] губ[ернии]. Сергей был в страшном волнении (он пользовался моим большим, чем кто-либо из вас, уважением) […] «Как скоро, как скоро…» – повторял он, ходя по волостному правлению. Я же был совершенно хладнокровен. Ночью из одного села мы бежали. Ночь была страшно темна, кругом болото, мы по колено в воде. Так мы добрались до лесу. «Ну, Митька, – сказал, обнимая и целуя меня, Сергей, – мы теперь с тобой полные отщепенцы – пусть же этот братский поцелуй служит нам вечною памятью, что отныне мы принадлежим народу и только народу». Я не умею в тех случаях говорить, но вся моя дальнейшая жизнь доказала, что сдержал это слово… Мы явились в Москве, потом в Пензе. В это время я страстно накинулся на чтение. В Пензе я провел около месяца в гостинице, совершенно один, погруженный в чтение. Я задумывался до самозабвения. В это время я почти сложился – мои убеждения определились. Я поступил к Войнар[альскому]*. Пробывши в качестве письмоводителя около 6 месяцев, я почувствовал страшно неловкое положение: в одно и то же время я проповедовал против существующего привилегированного строя и сам занимал привилегированное положение – такое нравственное раздвоение я не мог выдержать: отныне я решился занимать только положение рабочего. Из Пензы я отправился в Саратов; начались мои странствования. Саратов, Тамбов, Москва и т. д. Встретился с массой личностей; из разговора с ними увидел, что народ мало кто знает, что большинство бывавших в народе, как прекрасно выразилась Ободов[ская]*, только пропорхнули […] К тому же начались аресты. Я положил себе уйти в народ и не являться до тех пор на свет, пока не изучу все народные элементы. Под элементами же народными я понимал: сельский, городской, староверов и т. д. Я хотел себя бросить, так сказать, в море (житейское), с тем, что, если выплыву, буду человек, пропаду – туда и дорога. И вот я начинаю, с бурлака, рабочего на пристанях (где познакомился с знаменитыми волжскими артелями: дубовской, парамзинской, поимской), коробейника, рабочего на железных дорогах, рабочего ватажного, старовера (был, с месяц, начетником у странников или по-волжски подпольных – дальше не мог вытерпеть), беспаспортного рабочего, перепробовал все эти положения […] Я не прочел в это время ни строчки; но я чувствовал, что с каждым днем я становился все ближе и ближе к нapoдy. Я чувствовал, что я стал ненавидеть его ненавистью […] В артелях я был всегда одним из первых протестантов – что я называю быть народным реальным протестантом […] Сначала я учился у народа – в Астрахани я кончил народное образование свое – и онародился. Онародиться же значит понимать вполне народ – и говорить для него понятным языком. В Астрахани на меня повлияла одна личность из народа (я был вместе с ним в артели – катали селедки) […] Такой громадной силы воли, такого уменья овладевать массами – я еще никогда не встречал. Я встретился с ним при особенных условиях. Я шел по Астрахани, вдруг смотрю – около одного дома толпа, я подбегаю […] Смотрю, какой-то крик, разобрать ничего нельзя […] Но вот выделяется из толпы личность и кричит «(русское выражение) глядеть, валяй кирпичами». И масса кирпичей полетела в стекла дома. Оказалось, это рабочие в доме своего хозяина, их обсчитавшего. «Стой, – слышу я дальше, – за мной». И прежняя же личность ведет куда-то всю массу… кругом бегает полиция. Вся масса выходит на площадь в конце города, вдали острог… На площади войско… толпа останавливается… я очутился рядом с коноводом […] Подъезжает командир – как видно, человек бывалый. «Вы что это, ребята? Марш по домам!» И вся толпа стала расходиться […] Остался только коновод с опущенной головой, недалеко от него я […] Два полицейских хотели его схватить; но он со словом: «братцы, неужели ж выдадите» […] дал так сильно этим полицейским, что они повалились как снопы, и я не успел сделать прыжка, думая ему помочь […] На помощь этим полицейским бросились другие… Но бывалый командир крикнул: «оставить его». И его отпустили… Толпа разошлась… В каком-то чаду ходил я по городу, стараясь разыскать коновода […] Бродя по площади, я заметил у одного кабака стечение народа. Я вхожу в кабак и вижу след[ующую] сцену: около стойки множество народа; в одном углу за столом, в середине компании, сидит тот коновод с опущенной головой […] На столе водка, кругом компания, обращаясь к коноводу, говорит: «ах, дядя Василий, ну ж молодец, вот это так ухач. Пей, слышишь, сколько душе угодно; накачаем тебя во как…» Наконец, дядя Василий поднимает голову, вскакивает и кричит: «водки, дайте водки, залейте душу мне»; ему подают полуштоф […] он выпивает его весь через горлышко […] выскакивает на середну кабака и кричит: «братцы: кто желает со мною побиться полюбовно?» Никого не находится, он продолжает: «братцы, кто же полюбовно… хоть побейте меня, да только утешьте – внутри жгет». Из толпы выделяется здоровый парень, они бьются; по третьему разу дядя Василий падает: встает, обнимает своего противника и говорит: «ну, будь мне друг, ты старший мне брат, я младший». Они меняются крестами […] Здесь-то я сошелся с этим дядею Василием. Вам не понятно все это последнее. Он вел массу к острогу, – ему не удалось – вот это-то его и жгло… Я после с ним проработал около двух месяцев в разных артелях; бывали артели и по 300 человек и все под каким-то точно магическим обаянием этого человека находились. В восхищении я себе повторял: как бы мне сделаться таким, как бы мне сделаться таким […] Но в ответ от него получил: «работай всегда впереди всех и больше всех, да узнай побольше – и будешь таким»… Он стал моим идеалом. Это действительно замечательная личность. Такие личности во время народных движений становятся Разиными и Пугачевыми. Но в мирное время им нет деятельности: за исключением коноводов в артелях, они пьянствуют беспросыпно… Здесь-то я и покончил свое народное образование […] Я уехал отсюда в один из южных городов. Там я явился уже не учеником, а сам действующим в артелях. В одной артели я был избран артельщиком. Тогда я чувствовал высшее нравственное довольство. Но вдруг я слышу о турецкой войне, я бросаю народ и начинаю пробираться к интеллигентным центрам. Я не сдержал своего обещания: я не изучил вполне народных элементов… Мне рано еще было являться в интеллигенцию, с тем, чтобы, пристав к серьезной группе личностей, преследующих народные интересы, – начать серьезную деятельность среди народа. Но, признаться сказать, я стосковался и о вас, мне захотелось увидеться с вами; к тому более двух лет ни строчки не читал, – все это вместе с вышеупомянутыми причинами и толкнуло меня к интеллигентным центрам. Случайно я встретился со Львовной52, а там очутился в Питере. Теперь я явился с совершенно готовою программою. Когда-то народ обладал землею и политическою самостоятельностью; со временем он потерял и то, и другое. Но вместо его политической самостоятельности явилась центральная власть, сумевшая сорганизовать его силы для отражения татар, и русский народ остался ей благодарен. Отсюда-то и его идеал: общая земля и его идеальный царь. Идеал вполне определенный и в то же время совершенно противоположный действительности. Понятно, что народ должен был бороться с действительною центральною силой и ее представителем – царем. Но борьба была еще возможна, пока у народа была организованная сила, около которой он мог группироваться, это – казачество; впоследствии же борьба становилась все более и более неравною… Но настала крестьянская реформа. Это был переход наш от рабского строя к капиталистическому. На первый раз, впрочем, оставили еще общину крестьянскую с землею, только все, что зарабатывалось с этой земли крестьянином, отбиралось в виде податей. Так было нужно для правительства; но теперь правительство быстро стремится к уничтожению общины, и я убежден, что в недалеком будущем община уничтожится, и у нас образуется пролетариат, одним словом – мы повторим то же, что совершается теперь в западноевропейских государствах. Но крестьянская реформа и все последующее повлияло хорошо на крестьянина: оторвало его от помещика, поставило лицом к лицу с центральной властью: народ теперь (разумеется, в лице лучших людей) понял, что ему не на кого надеяться; он только не додумался, что ему делать. Как выйти из своего положения? Отсюда-то и понятна наша задача: она подготовительная – организация народной партии. Я не согласен с теми, кто говорит, что теперь возможно какое-нибудь крупное движение среди народа, не согласен потому, что у народа нет такой силы, около которой он мог бы сгруппироваться. Я не согласен с теми, кто говорит: бунтуй от нуля до бесконечности, потому что подобное расшатывание государства, не основанное на умственной подкладке, ни к чему не поведет (тому множество примеров в истории и между прочим в русской: смутное время, движение Малороссии в половине XVII столетия53 и т. д.). Итак, организация народной партии есть главная наша цель. Деятельность среди народа распадается на деятельность среди фабричных и среди сельских. Среди фабричных, кроме умственной подготовки, практическая деятельность есть стачки, а потом устройство касс и библиотек. Среди сельских – кроме, опять-таки, умственной подготовки, практическая деятельность должна состоять: в местной борьбе с местными эксплуататорами и в борьбе против правительства; последняя же должна состоять, – раз только составилась группа крестьян, могущая сознательно влиять на остальную массу окружающих местных крестьян, – в неплатеже податей. Это, по-моему, единственно целесообразная и единственно жизненная задача. Крестьяне теперь без того инстинктивно стремятся не платить податей (образованием разных обществ неплательщиков, лидальщиков54 и т. д.); мы только должны это инстинктивное стремление оформить и сделать сознательным.
С такой-то программой я приехал в Питер. Признаться, я здесь разочаровался. Мне хотелось в соединении с несколькими личностями приступить к осуществлению моей программы. При этом мне хотелось, чтобы личности были вполне знакомы с народом: потому что я признаю, что каждый из нас не должен заикаться ни о какой пропаганде, пока не узнает народ. Далее, находя, что все народные книжки почти неудовлетворительны, потому что народу не нужны такие книжки, в которых говорилось бы неопределенно о восстании, ему нужны книжки, в которых, за выяснением современного строя, была бы предложена определенная программа, с чего начинать и чего требовать. Я думал с помощью других и этим заняться, повторяю – я несколько разочаровался. Некоторое время я ходил в Питере. Мне было решительно все равно, что со мною будет, в это время меня арестовали […] Я попал в крепость. Я с жаром бросился в чтение книг, но только и нашел, что истории: Костомарова*, Соловьева55, Стасюлевича*, Шлецера* – все это уже давным-давно прочитанное и перечитанное, а потому неинтересное… А тут еще ни к кому нельзя ни строчки писать, ни от кого никаких известий получить. Мне пришла мысль испробовать себя: что будет, если я ни с кем не буду ни говорить, ни стучать. На воле мне никогда не приходилось встречать условий, которые бы придавили меня; мне захотелось посмотреть, не есть ли одиночество одно из таких условий. До пасхи я чувствовал себя хорошо. Вдруг заболеваю лихорадкою. Доктор лечит меня от простуды, но скоро понял, что у меня нервная лихорадка; после сильнейшего кризиса, у меня являлся сильнейший аппетит. Долго он ломал голову, отчего у меня про изошло это. И как вы думаете, что же оказалось? Он приходит ко мне однажды и спрашивает: не имею ли я сильной половой потребности. Это оказалось совершенно верно. На свободе у меня никогда ничего подобного не было. Но тут одиночество, сидячая жизнь (я буквально почти все время сидел на месте, по непривычке бесцельно ходить), да еще при моей конструкции, все это и повлияло на меня таким образом. В конце концов, я было с ума сошел. Я сделался чрезвычайно мрачным, иногда, сидя, я вдруг начинал истерически хохотать или, лучше сказать рыдать (плакать я не умею). В это-то время и получил обвинительный акт. Это меня как-то немножко растревожило, меня стали к тому же пускать гулять через два дня… В то же время меня чрезвычайно возмущало, что Низовкин приписал мне какую-то роль среди вас, – меня возмущало подобное самозванство с моей стороны; тем более, как я уже вам сказал, что я вас всех глубоко уважал и уважаю. Я эти два заседания все вас кого-нибудь искал, но не видел. Мне хотелось всем высказать о моем невольном самозванстве и посмотреть, как вы отнесетесь ко мне. Сегодня я вас увидел и бесконечно обрадовался. После моей одиночной жизни этот шум последнего времени, а к тому же сегодняшняя встреча с вами до такой степени настроили меня, что моя натура, так сказать, переполнилась чувством, и у меня явилась потребность высказаться перед вами. Когда я садился писать, я вспоминал, что я последний раз говорю с вами… Невольно опять я зарыдал истерически. Жандарм отворяет форточку и спрашивает, чего вы хохочете. Вам, быть может, покажется все это странным. Да, вы бы на свободе никогда и не услыхали от меня ничего подобного.
У меня часто, как говорится, внутри кошки скребутся, а наружно я хохочу, и завтра тоже буду хохотать… Напишите же хоть строчку мне. Ведь вы знаете, я пользуюсь популярностью у большинства подсудимых, а тем не менеe мнением дорожу только вашим, товарищи. Пусть прочтут это только одни ваши друзья.
Ваш Димитрий
17. Вопросы, разосланные перед съездом народников, и объяснительная записка к ним (осень 1875 г.)56
[…] Неустройство в делах социалистической партии, давшее почувствовать себя с особенною резкостью в последнее время, заставляет всякого искренне преданного делу человека серьезно задуматься над тем, какими причинами вызывается это явление. Первое объяснение, представляющееся уму при подобных обстоятельствах, – это недостаток сил и средств. Но, анализируя факты, нельзя не прийти к убеждению, что хотя социалистическая партия и не может похвалиться в настоящее время большим количеством сил и средств, но, несомненно, что и при существующих силах дела могли бы идти гораздо лучше, чем они идут теперь. Следовательно, причина рассматриваемого явления скорее заключается в том, что часть сил парализуется, что они неправильно распределены, чем в недостатке их. Действительно, если бросить хотя бы поверхностный взгляд на состояние нашей партии в последнее время для того, чтобы убедиться, что именно эти последние обстоятельства и служат главною причиною зла.
Что представляет из себя в настоящее время наша партия? Это несколько отдельных, ничем между собою не связанных, иногда даже враждебных друг другу кружков, из которых каждый старается сосредоточить в себе все функции, необходимые для практической деятельности социалистической партии. Каждый кружок действует так, как будто он только и есть единственный представитель социалистической деятельности; об остальных он не знает или знать не хочет. Понятно, что при таких обстоятельствах много сил пропадает совершенно напрасно, а дела все-таки идут отвратительно, так как силы и средства отдельного кружка весьма ограничены. С другой стороны, весьма естественно, что при таком положении дел интересы различных кружков сталкиваются и, таким образом, является настоящая конкуренция кружков между собою со всеми разлагающими последствиями, которые должны влечь за собою применение принципа соперничества. Дела кружка стали выше общего дела. Сплетни, иногда довольно грязного свойства, взаимное недоверие и даже открытая вражда сделались неизбежными последствиями положения дел, и очень часто люди, чрезвычайно преданные своим убеждениям, не могли отделаться от этого развращающего влияния окружающей атмосферы.
Конечно, эта система группировки наших сил, которую мы будем называть системой кружков, имела свое raison d'etre57. Когда возродившаяся социалистическая мысль начала волновать нашу молодежь, единственно возможным способом группировки сил была группировка по прежним личным отношениям, по личным симпатиям и антипатиям, так что случалось, что люди с мнениями, совершенно идентичными, находились в различных кружках, а люди, весьма разнящиеся между собою по оттенкам своих мнений, находились в одном и том же кружке. […] Поэтому нам кажется, что единственный исход из настоящего затруднительного положения заключается в том, что принцип личной симпатии и антипатии не будет служить больше руководящим принципом при группировке сил социалистической партии, а будет заменен принципом группировки для дела и на почве дела. Но если при прежних условиях наперед условленная, точно определенная программа не составляла крайней необходимости, то при предлагаемой реформе такая программа является условием, sine qua non58, необходимым исходным пунктом деятельности. Вот почему прежде чем приступить к осуществлению какой бы то ни было реформы в группировке наших сил на основании нового принципа, необходимо сообща выработать вполне определенную программу социалистической партии в России. […]
Все вопросы, затрагивающие самые существенные пункты программы, естественным образом распадаются на вопросы о целях социалистической партии и вопросы о средствах к их осуществлению. Относительно целей социалистической партии желательно было бы, чтобы вы высказали свое мнение: во-первых, каковы должны быть те окончательные цели, к осуществлению которых должна стремиться социалистическая партия; во-вторых, если вы не думаете, что эти окончательные цели могут быть осуществлены первым удавшимся социалистическим движением в России, – понимая под этим выражением первое по времени народное движение, которое сделает народ распределителем своих судеб, – то что, по вашему мнению, может быть осуществлено после первого движения? Особенное внимание обращено на частный случай этого вопроса, именно – могут ли народные массы осуществить свои ближайшие социальные требования фактом революции или же это для них невозможно и они должны стремиться к приобретению политической власти и потом уже, при ее помощи, осуществить свои социальные требования, так как этот вопрос был предметом значительных разногласий среди социалистических партий Запада, разногласий, коснувшихся отчасти также и нас.
Относительно пропаганды в народе нам было бы интересно знать: во-первых, мнение ваше о содержании пропаганды, так как и по этому вопросу существуют некоторые разногласия во мнениях в среде русских социалистов, особенно по вопросу, должно ли с социалистической пропагандой соединять антирелигиозную или нет. Во-вторых, что вы думаете о высказываемом многими мнении, что литературная пропаганда в нашем народе не имеет никакого значения и есть только напрасная трата времени и труда. В-третьих, каково ваше мнение о вопросе, служащем до сих пор предметом бесконечных споров, именно о вопросе, имеет ли значение тот вид личной пропаганды, когда пропагандист действует в положении человека из привилегированных классов общества (медика, фельдшера, фельдшерицы, акушерки, учителя и т. п.) или даже в положении рабочего, но не скрывает своего происхождения из привилегированных классов. Четвертый вопрос относительно пропаганды касается весьма важного пункта – о значении пропаганды массам в момент их возбуждения против эксплуатирующих классов.
Важность этих моментов для пропаганды едва ли может подлежать сомнению для всякого, кто знает тот факт, что значительная часть сил западноевропейских социалистических партий приобретена именно этим путем. Известно, например, что громадное количество членов, которое насчитывал в своих рядах Интернацио нал в период своего наибольшего процветания, было приобретено главным образом посредством стачек. Вопрос заключается в том, чтобы указать, в каких явлениях выражается в нашей жизни борьба неимущих классов с имущими на социально-экономической, политической и религиозной почве! Каким из этих явлений возможно воспользоваться для целей пропаганды и какими невозможно? Наконец, какие из этих явлений такого рода, что ими можно воспользоваться, раз они существуют; но активно способствовать происхождению этих явлений, чтобы потом воспользоваться ими, значило бы принести больше вреда, чем пользы? К этой категории относится, между прочим, по мнению одной части наших социалистов, возбудивший наибольшие несогласия вопрос о том, следует ли возбуждать частные бунты или нет? […]
Пятый вопрос относительно пропаганды касается пропаганды в войске. Нужна ли она? Каковы должны быть ее цели? Шестой вопрос касается пропаганды в привилегированных классах общества. Нужна ли она? Каковы должны быть ее цели? Что вы думаете о высказываемом некоторыми мнении, что существование особенной литературы для интеллигенции – излишняя роскошь, так как она может читаться почти исключительно людьми из привилегированных классов. Относительно организации было бы интересно, чтобы вы сообщили с особенной подробностью ваше мнение о недостатках существующей в настоящее время группировки сил нашей социалистической партии (система кружков), так как этим отчасти объяснится, что нужно избегать при новой системе группировки. Чем может быть заменена существующая в настоящее время система кружков. Каков должен быть принцип организации социалистической партии в России (централистский или федеративный)? Каким образом вы себе представляете последовательное развитие нашей социалистической партии? И, наконец, каково должно быть вытекающее отсюда первоначальное распределение наших сил, т. е. нужно ли их сосредоточивать преимущественно в промышленных центрах, или же надо деятельность нашу главным образом перенести на село? Кроме того, сообщите, каково должно быть, по вашему мнению, отношение русской социалистической партии к социалистическим партиям других стран и каково должно быть наше отношение к другим русским партиям?
В заключение мы считаем нужным поставить несколько вопросов, которые всего удобнее назвать вопросами о нравственности социалистической партии. Но по этому поводу нам необходимо оговориться. Социалисты – люди с весьма определенными убеждениями, и единственным регулятором деятельности каждого из них может быть только собственное убеждение. Поэтому странно было бы вырабатывать какие-то особенные правила социалистической морали. Но, к сожалению, практика показывает, что в нашей партии существует значительная путаница в понятиях относительно применения некоторых нравственных принципов. Принцип – цель оправдывает средства – разменивается многими на мелкую монету и вследствие этого ведет к поступкам, которые компрометируют партию о глазах общества и порождают взаимное недоверие в среде самой партии. Поэтому мы сочли нужным поставить эти вопросы, но не для того, чтобы из ответов на них составить обязательный нравственный кодекс, а для того, чтобы заставить всех серьезно подумать над этими вопросами и высказать свои мнения. Нам кажется, что таким образом выяснятся взгляды на этот предмет и в среде партии образуется нечто вроде общественного мнения, которое заставит отдельных лиц избегать поступков, могущих вредно отозваться на деятельности партии.
Вот эти вопросы.
Дозволительны ли ложь, обман, искажения и преувеличение фактов в делах партии, в среде социалистической партии? Дозволительны ли искажения и преувеличения фактов как средства для пропаганды и агитации?
Обращаем ваше внимание на частный случай этого вопроса, именно – дозволительно ли пользоваться религиозным фанатизмом рабочих масс как средством для пропаганды или вообще проповедовать основы социалистического миросозерцания как учение, исходящее от высшего существа? Этот вопрос получил в последнее время практическое значение, так как некоторыми лицами высказывается мысль, что необходимо пользоваться религиозными верованиями нашего народа как исходным пунктом для пропаганды.
Дозволительно ли пользоваться лицами, не принадлежащими к социалистической партии, как средством для достижения целей партии без предварительного на то согласия этих лиц? […]
18. С. М. Степняк-Кравчинский*
С.М. Степняк-Кравчинский – П.Л. Лаврову* (начало 1876 г.)
[…] Теперь мне хочется поговорить с вами основательно о наших разногласиях и наших отношениях. Это стало в настоящее время совершенно необходимым по двум причинам. Во-первых, потому, что наши кружки вступают в какую-то весьма тесную связь, может быть, даже «слились» окончательно (подробностей и условий соединения я еще не знаю). Значит, с настоящего времени нам приходится «играть за одним и тем же столом». Ну, а я люблю играть в открытую. Да и не только люблю, но считаю это даже необходимым.
Вторая причина, побуждающая меня высказаться, – та, что в последнее время между нами, совершенно против моего желания, пробежала какая-то черная кошка. Поводом была Герцеговина59 – предмет самый, по-видимому, безобидный. Это с одной стороны вызывает во мне желание выяснить Вам вполне ясно, что наше разногласие было чисто принципиальное и не имело ровно ничего личного.
С другой стороны, показывает, чего следует ждать, когда дело зайдет о чем-либо более близком. Тогда только дым коромыслом! Итак, во избежание горшего, нам необходимо объясниться. Нет ничего хуже недомолвок да умалчиваний. Они гораздо опаснее самой резкой откровенности. […]
Вы решили быть выразителем убеждений молодежи, признав ее более себя компетентною. Вы всегда уступаете то, что касается лично Вашего убеждения, если увидите, что это не убеждение партии. В этом случае Вы поступаете, как считаете своим долгом. Это с Вашей стороны делается совершенно искренно и добросовестно, и лично Bаc ни в чем упрекнуть нельзя. Но таким способом нельзя создать революционного органа. Такой орган не может идти вровень с молодежью. Для этого нужно жить вместе с молодежью, нужно перерабатывать одновременно с нею те вопросы, которые революционная практика ставит на очередь, нужно, наконец, быть проникнутым тем духом, которым проникнута она.
Все это, по-моему, возможно собственно говоря тогда, когда люди, ведущие орган, сами принадлежат к активным деятелям, живут в самом водовороте. Поэтому, мне кажется, что орган, который был бы действительно руководителем партии, должен писаться людьми, действующими в России. Заграничный же эмигрантский орган никогда этого не достигнет. Он всегда будет жить задним чис лом. В самом лучшем случае он будет идти позади партии, а никогда не впереди ее. Такова судьба всех эмигрантских органов. Конечно, бывают исключения из этого правила. «Колокол» был одним из них. Но нужен тут особый дар «ясновидения», который составляет удел весьма немногих. Нужно иметь то, что называется революционным инстинктом. Этого инстинкта не выработать никакими усилиями. Это всего менее продукт мысли или логики. Главный источник его революционная страсть. […]
У Вас этого инстинкта нет. Вы человек мысли, а не страсти. Ну, а этого недостаточно. Ваш орган неминуемо должен был разделить участь всех эмигрантских органов, и он разделил ее. […]
Спросите об этом всякого, кто знаком с нашими революционными очагами – с Петербургом, Москвой, Одессой, Саратовом и др. Пусть он скажет Вам, много ли было так называемых лавристов и какое положение они занимали среди других партий. Всякий ответит Вам, что они представляли повсюду самые малочисленные, сравнительно с общей массой, кружки, и что, главное, они были всегда самой крайней (умеренной, разумеется) фракцией. Все же прочие партии не признавали вашего органа своим, и все они шли дальше вас. И, заметьте, в рядах их стояли люди наиболее энергичные, наиболее революционные. Конечно, если придерживаться той классификации революционеров, которую сделал Смирнов60, то все эти люди не настоящие революционеры. Но не будет ли это прокрустовой кроватью? Я не думаю, чтобы вы и теперь остались при прежнем убеждении, не думаю, чтобы у Вас хватило духу сказать, что Рогачев*, Войнаральский*, Ковалик* и Брешковская* должны быть выброшены из числа революционеров. Вы не скажете этого. Вы не смеете сказать этого! Если у нас были герои, то только между ними!
Правда, между этими людьми было много таких, крайность которых переходила в нелепость (представитель их Ковалик и его последователи). Но вот против таких-то нелепостей и нужен орган, который образумил бы увлекающихся и указал им действительное, практическое приложение их сил. Большинство одумалось бы, а меньшинство по необходимости уступило бы. Но для этого необходимо, чтобы орган был органом партии, большинства, а не органом крайней умеренной фракции, которая никогда не бывает особенно многочисленной и всегда бывает самой вялой. Ваш же орган был органом именно этой фракции. Все прочие шли дальше.
В чем же заключалось и заключается различие между вашей партией и всеми фракциями более крайней?
Его можно охарактеризовать очень кратко: ваша партия была и остается до сих пор партией «слова». Крайняя же хочет «дела».
Объяснюсь.
Но прежде замечу следующее: я не стану делать цитат. Точно так же и вы меня не опровергнете цитатами. Революционный, агитаторский орган не справочная книжка. Две-три строчки в уголку какой-нибудь статейки ничего не значат. Важно то, что вы повторяете сотни раз, что вы твердите на всевозможные лады. Это-то я и буду принимать во внимание.
Вы хотите социальной революции в самом полном, самом обширном, одним словом, в научном смысле этого слова. Вы ждете того времени, когда русский народ будет в состоянии подняться с ясно сознанной программой самой высшей пробы. Вы ждете затем, чтобы он мог подняться по всей русской земле, потому что только при соблюдении обоих этих условий возможна такая революция, о которой вы говорите, т. е. полная в смысле принципиальном и полная в смысле удачности победы над полуторамиллионной армией.
Очевидно, что для такой революции нужна страшная подготовка. Нужно выработать в среде народа ясное сознание социальных принципов, потому что теперь этого сознания нет. Нужно покрыть всю Россию целой сетью революционных организаций.
Что же вы предлагаете для этого? Вы советуете идти «в народ» и пропагандировать, пропагандировать и пропагандировать до тех пор, пока не будет спропагандирована такая часть народа, которая в состоянии дать сознание массе, в состоянии повести за собой массу. […]
Но в том-то и беда, что мы этому-то не можем поверить. Никогда, во веки веков вашим последователям не сделать и первого шага к осуществлению своих конечных целей, потому что подготовка такой революции, какой вы ждете, потребует нескольких поколений. Ну, а может ли какая бы то ни было организация продержаться хотя бы десять лет, если члены ее будут думать о чем-нибудь другом, кроме самосохранения?
Вот почему мы не верим в ваше словоговоренье. Все, что оно может дать, это – ряд провалов.
Мы не верим ни в возможность, ни в необходимость такой революции, какой вы ждете. Никогда еще в истории не бывало примера, чтобы революция начиналась ясно сознательно, «научно», как вы ждете от самой великой и самой трудной из всех – революции социальной. И 89-й, и 48-й гг., и коммуна начались бессознательно. Только потом, в самом развитии своем эти революции достигли сознательности. Всякая революция начинается бунтом. Но достаточно, чтобы в нем тлела хоть одна революционная искра, чтобы бунт перешел со временем в революцию. […]
Мы не верим точно так же и в возможность и необходимость громадного или всероссийского восстания. Всегда народные восстания начинались – и у нас, и у других народов – с восстания небольшой кучки, небольшой области. Одним словом с бунта, к которому присоединялись с большей или меньшей быстротою и окружающие области.
То же будет и теперь.
Если в народе достаточно революционных элементов, то первый бунт разрастается в революцию. И заранее никто не может сказать, есть ли эти элементы или их нет. Не идей недостает народу. Всякий, кто много шатался по народу, скажет вам, что в его голове совершенно зрелы основы «элементарного» (конечно, не научного) социализма. Все, чего недостает народу – это страсти. Ну, а страсти вспыхивают мгновенно и нежданно.
Если же в народе революционных элементов мало, то бунт неминуемо будет подавлен. Но тот пример, который он даст, та программа, которую он поставит, то возбуждение страстей, которое он вызовет, принесут больше пользы, чем целые десятилетия неутомимейшей и успешнейшей пропаганды. Бунт сразу взволнует всю Россию. Он сразу заставит весь народ задуматься над социальным вопросом. Значит, он сразу покроет всю Россию сетью людей из народа, готовых к революции, потому что для народа подумать о социальном вопросе и способе его разрешения значит сделаться революционером. Ну, а тогда успех революции обеспечен. […]
Может ли пропаганда образовать хотя бы самое ничтожное революционное меньшинство в народе? Нет, для этого она совершенно бессильна. Прежде всего, скажу, что «социалист» еще не значит «революционер». Но положим, что каждый социалист – революционер. Спрашивается, много ли мы можем напропагандировать социалистов? Об этом смешно и спрашивать! Ведь, нас ничтожная горсточка, а народу 60 миллионов. Орудия пропаганды у нас самые ничтожные, а орудия развращения у наших противников – страшные. Мы не можем изменить образа мыслей не только 1/60-й но даже и 1/600-й доли этой массы. Ведь, слишком уж наивно воображать (как вы делаете в одной из статей «толстого» «Впереда»), что число пропагандистов растет в геометрической прогрессии. На самом же деле было бы хорошо, если бы число их только не уменьшалось. И так всегда будет, никакими предосторожностями вы не избегнете провалов. Требования осторожности противоположны требованиям успеха. Чтобы иметь успех, нужно рисковать. Чем меньше риску, тем меньше успех!
Ну, а долго ли мы будем в состоянии выдерживать эти страшные кровопускания? Нет, это выше наших сил! Мы рады отдать всю нашу кровь для народного дела, но не станет у нас ее, если каждый год будут проливаться такие реки! Вы говорите о «гидре стоглавой», говорите, как на место срубленной головы вырастают две новых. Уж позвольте мне уверить Вас, что Вы ошибаетесь. Это, может, издали так кажется. Я же был на месте, я видел, как рубят головы этой гидре. Не вырастает на их месте двух новых, уверяю вас! Уже теперь мы обанкрутились. У нас нет почти ничего. Мы ходим последним козырем. Теперь жизнь чуть теплится. Скоро она потухнет совсем. Наступит полная реакция, полная апатия. И так всегда будет после всякого возбуждения. И при том, чем сильнее будет возбуждение, тем продолжительнее будет реакция. И будет тянуться эта канитель, пока наша молодежь не обуржуазится, как она обуржуазилась во всех других странах, где она была когда-то революционной. И, ведь это не за горами. Процесс этот совершается с весьма достаточной скоростью, и недостает только конституции, чтобы он распустился полным цветом. Но и она, по всем признакам, не заставит себя ждать.
Ну, а что произойдет от того, что интеллигенция обуржуазится? Выйдет то, что революция оттянется не на один десяток лет. Наша интеллигенция – это горящая головня. Народ – это уголья. Конечно, уголья, сложенные в кучу, по прошествии долгого времени сами разгорятся от развития внутренней теплоты. Но умно ли дать бесполезно потухнуть головне? […]
Вот что неминуемо произошло бы, если бы наша интеллигенция действительно шла за Вашим органом: революция погибла бы в России на несколько поколений.
Но этого не будет! Русская интеллигенция не шла за Вами. С страшными усилиями, ощупью и в потемках она вырабатывала себе иной путь, и не далеко то время, когда она вступит на него твердо, ясно и сознательно. Теперь это только инстинктивно. Недоставало факта, который раскрыл бы всем глаза. Но скоро этот факт разразится, и тогда ваше направление – умерло! Все, что есть живого, деятельного, энергичного, все это соберется под другими знаменами, провозгласит другие программы. Какой же это факт? Это будущий процесс. […]
Военные действия откроются вскоре после процесса. Местом их будет Россия и прежде всего Петербург, куда я вернусь около этого времени. И, предупреждаю, здесь я намерен повести свою пропаганду не только в сферах вам чуждых, но и в вашем собственном гнезде, благо теперь, как член своего гнезда, я имею в него свободный доступ, и я надеюсь, что пропаганда моя не останется без успеха.
Но до конца процесса еще далеко. Мы за границей, а не в России. Здесь же не предвидится никаких столкновений. Единственная деятельность, которая возможна здесь, это – книжки. А на этом мы сходимся. Значит, ничего не может помешать нам оставаться по-прежнему в хороших отношениях, кроме разве слишком воинственного темперамента которой-нибудь из сторон. Но, ведь, во время севастопольской кампании не то, что перед сражениями, а в промежутках между самыми кровопролитными битвами обе воюющие стороны находили возможным встречаться и беседовать самым миролюбивым, самым дружеским образом. Неужели же мы будем воинственнее тюркосов? Не думаю! Это было бы простительно ребятам, а не нам, людям, достигшим уже почтенного возраста. Поэтому, любезный Петр Лаврович, по-прежнему жму Вашу руку.
19. А. И. Баранников*
Письмо родным (7 апреля 1881 г.)
В жизни каждого, вероятно, человека, если только жизнь эта идет по одному направлению, а не скачет из колеи в колею, есть своя кульминационная точка. Заберется он высоко-высоко, продержится там некоторое время, да и летит потом оттуда вниз головой. Один взбирается на эту высоту медленно, с расстановками, долго там сохраняет равновесие и потом медленно же спускается вниз; другой попадает туда в несколько прыжков, держится там несколько мгновений и так же стремительно, как взбирался, срывается в пропасть; третий […] и т. д. Все то время, которое человек проводит на высоте, – есть лучшее время в его жизни: тогда только он живет, живет в полном, широком смысле этого слова; тогда только ему легко, свободно дышится; тогда только он не боится никаких препятствий, лежащих по дороге к его цели; тогда только все послушно ему и является орудием в его всесильных руках. Он властвует, берет от жизни все, что в ней есть прекрасного, он венец творения, он царь. И благо ему, если он сумел воспользоваться этим временем, если он угадал его! Пройдет оно, и он снова ничтожество; одно ему останется – плакать о прошлом в уверенности, что оно никогда не вернется. Не счастлив ли тысячу раз тот, чья жизнь оканчивается на рубеже этих двух периодов! Там, позади, счастье, радости, но туда не вернешься, а впереди горе, страдания […] так не лучше ли остановиться именно здесь? Да, несомненно, это лучше.
По отношению ко мне можно говорить, что я сознательно хотел сократить это хорошее время жизни, что при естественном ходе вещей я, в мои 23 года, еще не скоро дожил бы до такой поры… Но я в свою очередь спрошу: была бы при нормальных условиях жизнь моя столь прекрасной, какой она была теперь? Нет. Если я проиграл в количестве, то выиграл в качестве. Что выгоднее? По-моему, выиграть в качестве… Представьте себе мельницу; ее пускают в ход только тогда, когда уже засыпано зерно; камни вертятся, перетирают его и обращают в муку. Но что будет, если жернова будут вертеться, а зерна не будет? Камни будут перетирать друг друга и в этой непроизводительной работе самоуничтожаться. В таком же точно положении находится и человек, полный сил, стремлений, жизни, в груди которого бушуют страсти, – обреченный на вечное бездействие, оторванный навсегда от жизни. Он скоро сделается жертвой внутренней борьбы, она его убьет; силы свои он употребит на самоуничтожение. Итак, спасения нет: или скорая, легкая и сравнительно приятная смерть, или медленная, мучительная пытка, которая в конце концов кончится все-таки смертью. Ей-богу, первое выгоднее и приятнее. Нужно только немного мужества, чтобы отделаться от инстинктов и сознать, что этот исход самый лучший. […]
Глава 2. Самоутверждение
1. Из показаний А. Д. Михайлова на следствии о настроениях в революционной среде в 1876 г. (декабрь 1880 г.) // Прибылева-Корба А. Л., Фигнер В. Н. Народоволец А. Д. Михайлов. Л., 1925. С. 100, 103–104, 107.
2. О. В. Аптекман о роли М. А. Натансона в создании «Земли и воли» // Аптекман О. В. Общество «Земля и Воля» по личным воспоминаниям. Изд. 2-е. Пг., 1924. С. 204.
3. Тезисы народников. 1877 г. // Революционное народничество 70-х годов XIX века. Сб. документов и материалов в двух томах. Т. II. 1876–1882 гг. М.; Л., 1965.
4. Корреспонденция о Казанской демонстрации из газеты «Вперед» (1876 г.) // Рабочее движение в России в XIX веке. Сб. документов и материалов. Т. II. Ч. 2. М., 1950. С. 188–190.
5. Рукопись неизвестного «По поводу собрания народной партии 6 декабря 1876 г.» // Первая рабочая демонстрация в России. К 50-летию демонстрации на Казанской площади в Петербурге 6/18 декабря 1876 г. Сб. воспоминаний и документов. М.; Л., 1927. С. 64–65.
6. Из воспоминаний О. В. Аптекмана о землевольческих поселениях // Аптекман О. В. Общество «Земля и воля» 70-х годов по личным воспоминаниям. Изд. 2-е. Пг., 1924.С. 258–263.
7. Из Тамбовской программы народников-землевольцев (1878 г.) // Красный архив. 1926. Т. 19. С. 171–177.
8. Из воспоминаний В. Н. Фигнер о землевольческом поселении // Фигнер В. Н. Полное собрание сочинений в семи томах. 2-е изд. Т. 1. Запечатленный труд. Гл. 6. В деревне. M., 1932. С. 124–129.
9. Из показаний А. Д. Михайлова о работе в народе (в т. ч. в среде сектантов) // Прибылева-Корба А. Л., Фигнер В. Н. Указ. соч. С. 112–113, 114–115, 117–120.
10. Из воспоминаний В. К. Дебогория-Мокриевича об идее создать революционную организацию в крестьянской среде // Дебогорий-Мокриевич В. К. Воспоминания. СПб., 1906. С. 202–206.
11. Из подложной «царской грамоты» крестьянам, распространявшейся в Чигиринском уезде (1876 г.) // Былое. 1906. № 12. С. 257–259.
12. Речь С. И. Бардиной на «процессе 50-ти» (март 1877 г.) // Былое. 1906. № 12. С. 356–357.
13. Речь П. А. Алексеева на «процессе 50-ти» (март 1877 г.) // Революционное народничество 70-х годов. Т. I. 1870–1875. М.: Наука, 1964. С. 363–367.
14. Степняк-Кравчинский С. М. О «процессе 193-х» // Община. 1878. № 2. С. 5–7.
15. Речь И. Н. Мышкина на «процессе 193-х» (15 ноября 1877 г.) // Революционное народничество 70-х годов. Т. I. 1870–1875. М.: Наука, 1964. С. 373, 377–379, 381–382, 386–387, 391–392.
16. Записки И. Н. Мышкина (1878 г.) // Каторга и ссылка. 1930. № 5 (66). С. 72–76.
1. А.Д. Михайлов61
Из показаний А.Д. Михайлова на следствии о настроениях в революционной среде в 1876 г. (декабрь 1880 г).
Осень 1876 года для радикалов была очень оживленная. В Петербург съехалось очень много народу со всех концов России. Кроме чайковцев и многих из близких им людей, сюда собрался почти весь юго-восточный кружок62, выдававшийся по солидности, опытности и бывалости; многие же отдельные лица, подобно мне ищущие истины и работы, еще более увеличивали общее оживление. Только что упомянутый юго-восточный кружок имел массу интересного материала, собранного долговременным и разносторонним наблюдением народа. Дон, Крым, Кубань, Харьковская и Екатеринославская губернии были ими изучены в подробностях. Быт, обычаи, типы, настроения и ожидания населения этих мест – хорошо известны и приводили их к мысли о необходимости наметить другой, более подходящий к условиям русской жизни образ действий, отчасти уже сложившийся в голове, но требующий коллективного обсуждения, проверки посредством опыта других кружков и лиц. Стали повторяться одна за другой сходки, то очень многочисленные, поднимавшие самые общие вопросы, иногда даже философского характера, ложащиеся в основание различных революционных направлений, то немноголюдные, более интимные, ставившие вопросы частные, в связи с прошлым опытом и предположениями для будущей деятельности. […] Молодежь, соприкасавшуюся с партией, занимал вопрос о том, что более обуславливает поступки человека, ум, – т. е. сознание, или чувство, хранящее в себе лучшие общественные инстинкты человека? Отчего зависит совершенствование форм общежития, от увеличения образованности людей, или от упражнения и накопления в обществе альтруистических чувств? Какая работа в народе своевременнее и необходимее, – та ли, результат которой усиление одного стимула деятельности человека, сознания, или же та, которая развивает другой – общественные чувства? Увеличение сознания достигается просвещением, одно из средств которого – пропаганда, альтруистические же чувства управляются только поступками, и потому необходимый путь для этого – путь действия, путь революционной борьбы. […] В эти дни сомнения и критики не один хватался за нормы истории, перечитывая и изучая эпохи народных движений и революций, – в них искал указаний. И освобожденному от идеализации взору уяснились законы, руководившие всеразрушающими массовыми течениями, периодически оживляющими огнем и кровью общественную жизнь народов. Углубляясь в знаменательное прошлое, он замечал, что всем движениям, удивляющим неудержимой стихийной силой, предшествовал целый ряд мелких, частных движений, идущих crescendo по мере приближения к моменту общего революционного пожара. Это общее явление при изучении различных эпох одинаково рельефно бросается в глаза и даже иногда, при поверхностном знакомстве, кажется, что то или другое движение возникло неожиданно, случайно, под влиянием того или другого разбойника, самозванца, что не будь такого или иного промаха власти, и зло было бы предупреждено своевременно. Но такой взгляд есть, конечно, обман неопытного исторического зрения. Все движения, как народные, так и общественные, есть неотразимые следствия невидимо действующих причин. Жизнь большинства, в интересах сословия или касты, при посредстве грубой силы или какого-нибудь духовного преобладания, сложилась ненормально. Вот главные причины накопления недовольства, порождающего протест, который, в свою очередь, как всякая борьба, заражая своим влиянием, увеличивает число активно протестующих и т. д. Здесь может быть два выхода. Первый – это логическое следствие растущего вширь и вглубь протеста – революционное движение; второй – своевременно осознанная меньшинством и устраненная ненормальность общественных форм. В истории встречаем первый выход реже, но его целительные свойства гораздо глубже. Ко второму прибегают «страха иудейска ради» чуть не каждый день, но «корысти того же племени ради» не устраняют болезни в корне, а только залечивают, а иногда вгоняют внутрь; то и другое оттягивает, а не отвращает печальный конец.
Раз всеобщая история убедила в непременности такого хода событий, сам собою является вопрос, находится ли русский народ под действием подобного исторического процесса, т. е. нормально ли его положение по отношению к другим сословиям государства и правящим классам, соответствует ли оно его потребностям и вековым привычкам, и если нет, то какова сила действия этих отрицательных условий строя: достаточна ли она для того чтобы пробудить освободительную борьбу народа. Здесь опыт, изучение жизни и истории нашего крестьянства и рабочего дают утвердительные ответы. Обращаясь к нашему чувству и примеру героев народных движений, мы получаем дальнейшие указания, определяющие путь для тех людей, которые своими личными силами и способностями желают содействовать историческому процессу борьбы за свободу. Но может ли быть чем-нибудь полезна интеллигенция в разрушительных стремлениях масс, не внемлющих слову убеждения? О, да! Роль интеллигенции в этих роковых событиях неоценима, и она всегда более или менее принимала в них участие. Во всяком движении силою необходимости выдвигаются люди, развитием, способностями, решительностью стоящие выше массы, призванные организовать и направлять горящих желанием борьбы, и чем эти люди бескорыстней и просвещенней, тем результаты движения успешней, тем с меньшими излишествами страстей оно совершается.
Если в прошлые эпохи народных движений, благодаря недостаточной организованности самого государства, повторяющиеся мелкие движения, эти предвозвестники бури, прогрессировали без участия сравнительно интеллигентных вожаков, являвшихся уже в разгаре борьбы, то при настоящей окрепшей и централизованной системе государства, требующей для борьбы с собой более сплетенной и совершенной организации, такие деятели необходимы и в период, предшествующий кровавой драме…
Как видите, наблюдение, опыт и исторические соображения привели большинство к взглядам, в общем, схожим с положениями бунтарской программы63, но, ближе присматриваясь и знакомясь обстоятельней с людьми нового течения и их направлением, открываешь между теми и другими во всех отношениях значительную разницу. Причина ее заключается в более серьезном и основательном знакомстве с действительной жизнью и ее условиями, а вследствие того в отсутствии идеализации в той степени, в какой она присуща была большинству бунтарей, и в большой житейской опытности и осмотрительности, освободившей от тенденциозной исключительности и нетерпимости, так часто мешавшей успешной деятельности последних. Новое течение не допускало пренебрежительного отношения к науке, хотя и созданной привилегией, но не исключительно ей служащей, оно смотрело на интеллигентную молодежь как на нравственно чуткую и умственно развитую среду, могущую дать силу партии при постоянных, правильных столкновениях с последней. Свои теоретические идеалы и симпатии люди этого направления подчиняли насущным, острым потребностям народа и потому называли себя «народниками».
2. О. В. Аптекман64
Из воспоминаний. О роли М.А. Натансона65 в создании «Земли и воли»66
[…] Натансон исчез скоро и след его простыл. Его ищут с тревогой власти по всем весям и городам нашей необъятной Русской земли, его нет как нет. А он тем временем делал генеральный смотр всем нашим революционным силам, уцелевшим после разгрома года, собирал эти силы, сплачивал их и построил в зиму 1876–77 гг. «Общество Северных народников», принявшее в 1878 г. название общества «Земля и Воля». И это была кульминационная точка практического творчества Натансона. […] Правда, он продолжал неутомимо работать и строить, но это уже были рутина, навыки, направляемые опытной рукой. В это именно время, т. е. в 1876–1877 гг., я и познакомился лично с Натансоном. В числе делегатов, посланных в Петербург от ростовско-харьковского кружка67, находился и я.
На другой день нашего приезда в Петербург Натансон посетил нас на нашей конспиративной квартире, на Бассейной. Вошел мужчина выше среднего роста, шатен, небольшая шелковистая борода, высокий лоб, карие, живые, умные, проницательные глаза, в общем – фигура импонирующая. Впрочем, первое произведенное на меня впечатление было не совсем благоприятное: коробило меня, что слишком уж щупает глазами своего собеседника. Но это впечатление как рукой сняло, как только присмотрелся к нему, и мы обменялись несколькими словами. На прощанье он пригласил меня, Тищенко68 и Мощенко69 к себе: «Прошу на учредительное совещание. Работы много, много…» Он сказал это таким тоном, словно мы уже сговорились и приходится лишь все закрепить делом. Вечером мы собрались. Передаю лишь окончательный результат того ночного совещания учредительного. Принята программа и тактика. Принят устав Общества и форма строения его строго централизованная. Утвержден, наконец, заранее выработанный уже план ближайших работ и распределения функций между членами общества. Общество конструировалось. Мы крепко пожали друг другу руки, как бы этой внешней формой закрепляя заключение товарищеского союза. Разошлись за полночь – бодрые, полные надежд.
3. Тезисы народников (1877 г.)
Требования свои мы суживаем до реально осуществимых в ближайшем будущем, т. е. до народных требований и желаний, каковы они есть в данную минуту. По нашему мнению, они сводятся к трем главнейшим пунктам.
1. Переход всей земли в руки сельского рабочего сословия (мы убеждены, что две трети России будут ею владеть на общинном начале) и равномерное ее распределение.
2. Разделение Российской империи на части соответственно местным желаниям.
3. Перенесение всех общественных функций в руки общины, т. е. полное ее самоуправление. (Это требование нельзя назвать общенародным: есть группы общин, стремящихся к этому, но большинство их еще не дошло до такого нравственного и умственного развития и, по нашему мнению, каждый союз общин отдаст известную долю общественных функций тому правительству, которое каждый из них образует для себя. Наша обязанность стараться только возможно более уменьшить эту долю).
Требования наши могут быть осуществлены только посредством насильственного переворота.
Орудием же подготовки и совершения его, по нашему мнению, служат: 1) агитация как путем слова, так и, главным образом, путем дела, направленная на организацию революционных сил и на развитие революционных чувств (бунты, стачки – вообще путь действия есть в то же время и наилучший путь для организации революционных сил) и 2) дезорганизация государства, которая дает нам надежду на победу при той силе организации, которую создаст агитация в ближайшем будущем.
4. Казанская демонстрация (6.12.1876)70
Корреспонденция о Казанской демонстрации из газеты «Вперед»71, 1876, № 4
6 декабря, в Николин день, в Казанском соборе собралась толпа из интеллигенции и рабочих почтить память погибших и заявить свою солидарность с людьми, томящимися теперь в каторге, ссылке и тюрьмах из-за своей любви к народу.
Дело было так: после окончания литургии отслужен был молебен за здравие Николая (Чернышевского) и нескольких других еще не добитых русским правительством. После молебна все присутствующие, в числе до тысячи человек, вышли из храма и разместились вокруг, частью на площади, частью на портиках и ступенях храма. Среди толпы, стоявшей на площади, один из присутствующих72 произнес следующую речь:
«Друзья! Мы только что отслужили молебен за здравие Николая Гавриловича (Чернышевского) и других мучеников за народное дело. Вам, собравшимся здесь работникам, давно пора знать, кто был Чернышевский. Это был писатель, сосланный в 1864 году на каторгу за то, что волю, данную царем-освободителем73, он назвал обманом. Не свободен тот народ, говорил он, которому за дорогую цену дали пески и болота, невыгодные помещику; не свободен тот народ, который за эти болота отдает и царю и барину больше, чем сам зарабатывает, у которого высекают розгами эти страшно тяжелые подати, у которого продают последнюю корову, лошадь, избу, у которого забирают лучших работников в солдатскую службу. Нельзя назвать вольным и работника, который, как вол, работает на хозяина, отдает ему все свои силы, здоровье, свой ум, свою плоть и кровь, а от него получает сырой и холодный угол да несколько грошей. За эту святую истину наш даровитейший писатель сослан в каторгу и мучится в ней и до сих пор. Таких людей – не один Чернышевский – их было и есть много: декабристы, петрашевцы, каракозовцы, нечаевцы74, долгушинцы и все наши мученики последних лет…
Они стояли и стоят за то же народное дело; я говорю народное – потому, что оно начато самим народом. Припомните Разина, Пугачева, Антона Петрова75! Всем одна участь: казнь, каторга, тюрьма. Но чем больше они выстрадали, тем больше им слава.
Да здравствуют мученики за народное дело! Друзья! Мы собрались, чтобы заявить здесь перед всем Петербургом, перед всей Россией нашу полную солидарность с этими людьми; наше знамя – их знамя; на нем написано: “Земля и воля крестьянину и работнику!” Вот оно – “Да здравствует земля и воля!”»
По окончании речи с портиков и на площади раздались рукоплескания и громкое, дружное ура. В это время выкинуто было над толпой красное знамя с надписью «Земля и Воля». «Ура» повторилось. Знамя переходило из рук в руки, развеваясь над головами. После этого толпа двинулась по Невскому и начала расходиться при повторяющихся возгласах: «Да здравствует Земля и Воля!», «Да здравствует народ, смерть царям!»
Уже под конец речи раздались свистки городовых и, когда толпа начала расходиться, околоточные во главе городовых начали набрасываться на ту группу лиц, среди которой находился оратор. Но эта группа ответила полиции самым энергичным отпором и обратила нападающих в бегство.
Полицейские собрались в более значительном количестве, к ним присоединились переодетые жандармы; три раза повторялся натиск на ту же группу лиц и каждый раз встречал отчаянное сопротивление. В это время приехал Трепов76 и, возмутившись тем, что было арестовано лишь самое незначительное число лиц, отдал приказ: «Хватайте, хватайте как можно больше!» Тогда-то полицией и был пущен в присутствующую публику слух: «Поляки бунтуют!», «Хватай кого попало, хватай в очках и пледах!»
Главная толпа уже разошлась; остались только небольшие кучки и отдельные лица, отчасти вовсе не принадлежавшие к демонстрировавшим; на них-то и набросилась полиция, она била, хватала женщин за волосы, бросалась даже с обнаженными тесаками. Арестуемые защищались отчаянно; женщины не уступали мужчинам. Дело кончилось тем, что полиция вкупе с дворниками и сыщиками нахватала в разных частях города 32 человека, в числе коих было 11 женщин. В участке обращались с арестованными самым зверским и варварским образом: им была отведена комната аршина три ширины и 7–8 аршин длины, в комнате было поставлено человек 10 городовых, дворников и сыщиков. Арестованного ударом в голову сзади вталкивали в эту комнату; на него набрасывались полицейские и дворники, валили на пол и били руками и ногами сколько находили нужным; избитых нельзя было узнать, так они были изуродованы. Той же участи подвергались и женщины, и между ними одна при последних днях беременности, она упала замертво и потребовалось присутствие доктора.
Один из арестованных, крестьянский парень, проездом мимо Аничкова дворца, кричал: «Да здравствует свобода, да здравствует Земля и Воля!», за что ему проломили эфесом сабли голову и, как ходят слухи, он теперь умирает.
5. Рукописная прокламация о Казанской демонстрации
Рукопись неизвестного «По поводу собрания народной партии 6 декабря 1876 г.»
Что такое произошло в Петербурге на Казанской площади 6 декабря 1876 г. по втором часу дня?
Собралось несколько сот русских людей, принадлежащих частью к образованному, частью к рабочему классу. Собрались они для того, чтобы почтить память тех также русских людей, которые или уже погибли, или еще погибают в тюрьмах за то, что пренебрегли заботами о личном ублаготворении. […] Собрались они еще для того, чтобы показать, что, несмотря на гонения и клеветы, идеи и дела этих истинных друзей народа никогда не переставали находить людей, стремившихся к их осуществлению. […] Собрались они вообще для того, чтобы заявить друг другу и тем, кто хотел бы иметь уши слышать, что дело народного освобождения, перейдя теперь в руки самого народа, становится на твердую почву; что этим переходом знаменуется начало активного вмешательства нового, необыкновенно важного элемента в ход политической жизни России, а именно, начало сознательного участия русского рабочего класса в движениях этой жизни, и что этот важный исторический факт есть результат не только прямого действия, непосредственного влияния разных общественных явлений, разных изменений в условиях экономической, в складе социальной жизни, идущих вслед за распространением в России европейской цивилизации, одним словом, есть не только результат непосредственного влияния самой жизни, так сказать, на развитие народной массы, но есть также результат и 15-летних сознательных усилий, связывающих одной братской цепью погибших и настоящих деятелей. […]
Наши друзья-отрицатели говорят: событие было несвоевременно, дурно организовано, не была вполне выяснена его цель, не была подготовлена к нему вся публика, могущая своим сочувствием или присутствием придать ему несравненно более импозантный вид; собрание вообще вышло мелко, а конец его печален и жалок, так как социалисты-народники были избиты и прогнаны самим народом, т. е. дворниками, извозчиками, лавочниками. Из всех этих замечаний выходит одно очевидное заключение, а именно, что недовольство друзей вертится, главным образом, на деталях собрания, а это может быть объяснено только тем, что их внимание было обращено более на внешнюю сторону, чем на внутренний смысл события 6 декабря. […]
И, слушая их толки, невольно приходит на мысль Обломов. Вот он, лежа на диване, презрительно улыбается: «Так это такая-то ваша революция?! нет, моя не такова!..» и начнет затем рисовать в своем воображении картины своей революции: тут все прекрасно организовано, все идет ладно и успешно, как представление в театре; тут много, много публики, и все сочувствующая, тут народ, в лице дворников, лавочников и извозчиков, не кидается на собравшихся, нет, он сам готов броситься на полицию и даже на войско, – но это ему не приходится совершать, потому что войско и полиция кричат: «Ура, социальная революция!» и братаются с народом! […] И Обломов вскакивает и кричит: «Да, вот что я называю моей революцией!.. во всяком случае, я не позволил бы себя бить! я бы или вышел победителем, или лег нa поле чести!» […]
До сего времени деятельность русских социалистов ограничивалась пропагандой среди народа, пропагандой устной и письменной. Это было естественное начало деятельности народной партии: нужно было приготовить почву для возможности какого-нибудь политического действия; нужно было распространить хоть некоторые идеи, вызвать хоть сколько-нибудь сознательное стремление к изменению существующего порядка среди хоть некоторой части темной народной массы, положить начало ее политическому самосознанию. […]
Но вот пропагандисты сознали некоторую узость, недостаточность в этом направлении своей деятельности. Для дальнейшего успеха своего дела следовало, не покидая, конечно, своего первого средства, присоединить к нему второе, следовало, одним словом, расширить программу действия. К этому же побуждал и самый успех пропаганды, коль скоро он выразился тем, что пропаганда проникла в среду городских рабочих.
Одно из недоразумений, господствовавших еще недавно среди русских социалистов, заключалось в том, что они, приняв во внимание, с одной стороны, относительно малое число городских рабочих в России, с другой стороны – недовольство сельского населения своим невыносимо тяжелым положением, с огромными платежами и с малым наделом истощенной земли, основывали успех своего дела исключительно на движениях в массе сельского населения, и потому туда, в деревни, были обращены, главным образом, их силы и надежды. Но жизнь дала результат несколько иной, чем тот, которого они ожидали. Этот результат состоял в том, что городские рабочие, более скученные, более связанные между собой равенством своего положения, более развитые вследствие разнообразия получаемых ими впечатлений от городской жизни и вследствие частых и резких столкновений с представителями правительства и правящих классов, чем сельское население, – оказались более восприимчивыми к социалистической пропаганде, чем последние. А вследствие своей еще не вполне разорванной связи с крестьянством, а также вследствие необходимости для этого крестьянства идти в города на заработки, городские рабочие явились естественными проводниками социалистических идей в деревне. Таким образом, само собой происходит изменение в нашей программе действия, т. е. оно получает вообще то же направление, как и на Западе, именно, идет из города в деревню, а не наоборот (что, конечно, не исключает пользы и необходимости применения обратного действия, где есть к тому почва), и только программа наших требований, по причине подавляющего в России большинства сельского населения и по причине напряженности его недовольства, остается та же самая, именно в том смысле, что во главе требований народной партии должны стоять те требования, которые прямо клонятся к коренному изменению условий крестьянского быта. […]
То сознание, которое здесь, в городе, скорее, чем в деревне, приходит рабочему человеку на мысль, что он, истинный производитель всего этого выставляющегося во всем своем приманчивом блеске богатства, сам еле-еле может удовлетворить свои потребности, – должно раздражать его, выводить из апатичного состояния и возбуждать в нем страстное стремление выйти из своего вполне гнусного положения. В таком, уже неспокойном, раздраженном состоянии, познакомившись с социалистическими идеями и стремлениями, а также с историей борьбы его братьев по положению на Западе, в нем должно усиливаться и принимать сознательную форму стремление идти на бой с враждебными элементами, и идти сейчас, не откладывая надолго начало борьбы, идти если не за получением сразу, тотчас всего желаемого, то по крайней мере чего-нибудь возможного в данную минуту, по крайней мере, пробить брешь в этом уж чересчур теперь ставшем для него невыносимом порядке. Но тут он встречается сразу со всей современной политической системой; он видит, что он шагу не может сделать вперед, не пошатнув прежде этой системы, потому что она находится к услугам его прямых эксплуататоров, она вся устремлена только на то, чтобы сдавить его мысль, волю, она грубо, без всякого снисхождения, дает ему чувствовать, что его считают и что он сам должен считать себя не более как машиной, а отнюдь не человеком. А eмy, хлебнувшему уже свежей воды, уже мало, что сам сознает себя человеком, что таким считают его товарищи; нет, ему хочется, чтобы его считали человеком и другие люди, и вот он стремится заявить себя человеком, и притом вполне свободным, имеющим право мыслить, говорить, действовать открыто и согласно своим убеждениям; к тому же он видит, что для успешной борьбы со своими прямыми экономическими эксплуататорами он должен пользоваться тем, что называют политической свободой, т. е. свободой слова, сходок, совести, печати, пользоваться ею как удобным средством для достижения своей прямой цели. Но эту свободу он должен завоевать себе, и для того он должен вступить в бой со всей существующей политической системой, его деятельность на пути к своему освобождению должна неминуемо принять политический характер. Событие 6 декабря является результатом подобного настроения в сознательной части рабочего класса. Участие и известная инициатива в устройстве этого собрания со стороны рабочих не подлежат сомнению, хотя правительство усиленно старается скрыть эту сторону собрания, а образованное общество и печать стараются уверить самих себя в неучастии рабочих, а правительство и общество боятся признаться в появлении этого грозного признака на политическом горизонте […]
6. О. В. Аптекман
Из воспоминаний о землевольческих поселениях
[…] Весною 1877 года мы начали форсированным маршем мобилизировать наши наличные силы в деревню. Мы двинули, прежде всего, с этой целью членов «основного кружка», как организаторов поселений, приобщив также к этому движению многих лиц из местных кружков и групп революционеров-народников, вошедших в организацию «Земли и Воли». Операционным базисом наших поселений, в силу исторических традиций, послужили опять-таки Поволжье, Дон и Кубань. […]
Каждая из местных групп представляла собою как бы копию или сколок с основного петербургского кружка: та же структура, те же функции. Местные группы не были обособлены, а, смотря по надобности, непосредственно сносились между собою. […]
Над всеми группами, в качестве согласующего и направляющего центра, главенствовал петербургский «основной кружок» общества «Земля и Воля»… Прежнее догматическое утверждение, требовавшее, чтобы революционер отправлялся в народ в качестве чернорабочего, потеряло свою безусловную силу. Положение человека физического труда признавалось по-прежнему весьма желательным и целесообразным, но безусловно отрицалось положение бездомного батрака, ибо оно никоим образом не могло внушить уважения и доверия крестьянству, привыкшему почитать материальную личную самостоятельность, домовитость и хозяйственность. А потому настоятельной необходимостью считалось занять такое положение, в котором революционеру, при полной материальной самостоятельности, открывалась бы широкая возможность прийти в наибольшее соприкосновение с жителями данной местности, входить в их интересы и пользоваться влиянием на их общественные дела. […]
Большинство товарищей, громадное большинство их, обыкновенно жило с фальшивыми паспортами. Это потому, что многие уже тогда были «нелегальными», во-первых, а во-вторых, даже некоторые легальные предпочитали тогда пользоваться фальшивыми именами, оставляя свое легальное звание, как последний ресурс, на крайний случай. И это соображение не лишено было практического значения, и в некоторых чрезвычайных обстоятельствах действительно выручало нас. Необходимость жить под чужим именем ограничила, однако, на практике возможность широкого выбора мест, должностей и положений, требуемых для широкого революционного воздействия в деревне. Правда, наша «небесная канцелярия» стояла на высоте своего положения: наши паспорты и документы были своего рода шедеврами. Мы не только фабриковали крестьянские, мещанские и другие документы на жительство, но из нашей канцелярии выходили прекрасные аттестаты, дипломы и свидетельства на звание фельдшеров (фельдшериц), акушерок, учителей и пр. и пр. Конечно, документами последней категории можно было пользоваться лишь с большой осторожностью, так как обнаружить их подделку, при малейшем подозрении, не представляло уж никаких затруднений.
Совсем иное дело документы первой категории – они сходили у нас очень хорошо. Проверка их систематически началась лишь в последние годы революционной борьбы, – в период террора, и то лишь в столицах и некоторых крупных городских центрах. Вот почему наши деревенщики устраивались предпочтительнее в положении сельских учителей и писарей; образовательный ценз, свидетельство политической благонадежности здесь не требуется. Да и кто обратит особое внимание на каких-то жалких крестьянских «наемников», получающих 8–10 рублей в месяц максимум и кормящихся поочередно по неделям или месяцам у того или иного домохозяина. […] Это во-первых. А во-вторых, многие из наших товарищей облюбовали это положение еще потому, что оно-де давало им возможность погрузиться, так сказать, в самую гущу народной жизни. Живет себе невидимо сельский учитель или писец где-то в щелях глухой, а порой и убогой деревушки и делает свое дело «без шума»… Уверенность – изволите ли видеть – была тогда еще велика среди нас, уверенность в свои силы, выдержку – не на год и два, а и на более продолжительное время – а la longue77, как говорят французы. […] Рвались туда даже такие наши товарищи, как Плеханов. Наш самый молодой тогда «оратор»78 выдавался уже своей талантливостью и начитанностью, и на его долю выпала работа среди интеллигенции и городских рабочих. Здесь oн был незаменим. И вот вдруг, в один прекрасный день, наш «оратор» заявляет, что решил поселиться в деревне в качестве народного учителя (от земства). Никто из нас не только не опротестовал этого решения Плеханова, но все мы отнеслись очень сочувственно к нему. Да как же иначе?
7. Из Тамбовской программы народников-землевольцев (1878 г.)79
Наша цель – а. Организация общества на таких началах, при которых не возможны были бы ни эксплуатация одним другого, ни вообще какое бы то ни было, ради личных интересов, насилие, в какой бы форме то или другое не выражалось, одним словом, всеобщее благо народа, им самим достигнутое и поддерживаемое, при условии невозможности возврата к современному строю. […]
5. Необходимо, чтобы весь народ был подготовлен к будущей организации общества в форме федераций производительных общин.
6. Существующие в настоящее время сельские общества, хотя и представляют в зачатке такие производительные общины, но под влиянием внешних, вне их самих лежащих условий утратили в глазах народа большую часть своих желательных качеств.
7. Восстановить в глазах народа всю силу и значение тех общин, в которые он группируется в настоящее время, лежит на нашей обязанности.
8. Для того же, чтобы вся масса народа сознательно, одновременно и повсеместно приняла участие в предполагаемой борьбе, необходимо сознание солидарности, выходящей за пределы села и общины и их обыденных интересов, при постоянных условиях, ведущих к экономической борьбе не только отдельных членов общин, но и соседних общин между собой.
9. Создать солидарность и развить ее до желательных в короткое время пределов возможно путем чисто практическим на таком деле, которое ближе всего интересует народ; причем не исключается значение и устной пропаганды идей социально-революционной партии.
10. Вследствие того, что а) большая часть (90 %) русского населения занимается искони земледелием, а к другим занятиям переходит только на время и лишь в случае крайней необходимости; б) вся земля приведена в состояние, годное для культуры этим земледельческим населением, и в) захват земель частными собственниками продолжает совершаться на глазах народа, – в народе живет и передается из рода в род убеждение, что земля составляет собственность его, народа, и только путем насилия досталась и достается другим.
11. Сохранившееся в настоящее время повсеместное убеждение, что земля будет отобрана у господ и купцов и отдана им, крестьянам, выражается в форме ожидания слушного часа, черного передела.
12. Мы должны не только убедить народ в тщетности их ожиданий помощи от правительства, но и указать, каким именно путем, не ожидая этой помощи, он мог бы достигнуть своими силами желаемой цели, на этот раз пока выраженной в форме перехода земель к ним от собственников. […]
15. Предполагаемая организация должна воспользоваться как всеми теми, хотя бы даже и временными условиями, в которые поставлено наше земледелие вообще, так и современным положением землевладельцев, положением, заключающимся в отсутствии возможности вести в настоящее время дело иначе, чем оно ведется теперь, а также в задолженности частным лицам и кредитным учреждениям, доведшей их до полной несостоятельности; положение же нашего земледелия при только еще зарождающемся капиталистическом производстве обуславливается неравномерным более, чем где-либо, распределением земледельческих работ в течение года, а потому и невозможностью пока в настоящее время вести батрачное хозяйство как преобладающую форму.
16. Организация деятелей, как по сути дела следует, должна быть тайною, сама же деятельность, когда того потребует успех дела, может проявляться в легальных формах.
17. Интеллигенция допускается или как сознательные товарищества, составляющие организованных деятелей, или как пассивные участники, не имеющие непосредственного отношения к делу. […]
Таким требованиям наиболее удовлетворяет организация рабочих земледельческих товариществ по следующему уставу:
I. Товарищество учреждается с целью а) доставить товарищам работу, а землевладельцам для обработки их земель исправных рабочих, земледельческие орудия и рабочий скот и б) найма земель у тех же владельцев для обработки ее средством товарищества.
II. Средства товарищества заключаются: а) в орудиях, рабочем скоте и постройках, принадлежащих как отдельным товарищам, так и всему товариществу, б) в капитале, который составляется из %-ных отчислений от заработков и с доходов от арендованных земель.
III. Капитал товарищества предназначается для текущих расходов товарищества, для приобретения улучшенных орудий, аренды и покупки земли.
IV. Капитал товарищества хранится тем способом, какой товарищи найдут для себя более удобным.
V. Товарищи могут быть только односельцы.
VI. Товарищами считаются как все подписавшие устав, так и их семейства, а равно и те, с их семействами, которые на основании этого устава впредь приниматься будут.
VII. Каждый товарищ имеет право требовать себе работы из принятой на себя товариществом или участия в обработке арендованной или купленной товариществом земли, пропорционально рабочим силам своего семейства.
VIII. Никто из товарищей не может отказываться от исполнения приходящейся на его долю принятой на себя товариществом работы, ни от обработки арендованной или купленной товариществом земли.
IX. Все принятые на себя работы товарищество обязывается исполнять само без помощи наемных рабочих, точно так же обязано само обрабатывать арендные или собственные земли.
Примечание: по найму допускаются лишь машинисты, кузнецы или такие специалисты, которых в числе товарищей или вовсе нет, или недостаточно.
Х. Для исполнения работ, которые могут быть не под силу одному товариществу или вообще для большего удобства достижений целей, преследуемых товариществами, допускается соединение последних каждый раз, когда потребуют обстоятельства дела.
XI. Для точного исполнения принятых на себя товариществом обязательств никто из товарищей не может помимо товарищества ни наниматься на работу, ни посылать своих семейных на таковую, ни снимать земли в аренду.
XII. За точное исполнение всех принятых на себя на основании сего устава обязательств товарищество отвечает всем своим имуществом, как ему, так и его членам принадлежащим, на основании круговой поруки.
XIII. Товарищество имеет право приобретать движимое и недвижимое имущество, на каковое могут быть обращены взыскания, делаемые с отдельных товарищей по каким-либо обязательствам, совершенным до утверждения товарищества, или, если и после, то без его ведома и согласия. […]
XV. Делом товарищей заведует: а) сход товарищей, б) правление товарищества, состоящее из выбираемых сходом: полевого старосты и двух его помощников.
XVI. Сход товарищей считается состоявшимся, когда на него прибыло за себя и по доверенности не менее 2/3 тягловых рабочих товарищества.
XVII. На сходе никто не может иметь более двух голосов: одного за себя и другого по доверию. […]
XIX. Сход созывается полевым старостой по мере надобности или по требованию 1/4 наличного числа тягловых рабочих товарищества.
XX. На обязанности схода лежит: а) прием и исключение товарищей, б) выборы и смена полевого старосты и его помощников, назначение их содержания и поверка их действия, в) распределение работ и земель между товариществами, г) определение размера %-ных отчислений на основании # 2 в капитал общества, д) обсуждение и утверждение предложенных условий работы и аренды и покупка земли, е) обсуждение вообще всех вопросов, касающихся внутреннего устройства товарищества и его отношений к другим таким же товариществам. […]
XXII. Все дела товарищества решаются на сходах большинством 2/3 голосов.
XXIII. Староста и его помощники ведут все дела товарищества, наблюдают за точным исполнением принятых на себя товариществом обязательств и вообще заботятся об интересах товарищества, которому и отдают отчет ежемесячно и ежегодно на сходках, собираемых с этой целью.
XXIV. Никакого условия, ни контракта староста не имеет права совершить без согласия схода; исполнение условий, заключенных без согласия схода, для товарищей необязательно. […]
XXVI. В случае выхода кого-либо из товарищества добровольно или по требованию схода выходящий в течение года несет ответственность за все обязательства, какие были заключены до его выхода; по прошествии же года выходящий товарищ получает причитающуюся на его долю часть из имущества и капиталов товарищества.
XXVII. Определение размера вознаграждения уходящему товарищу делается сходом на том же основании, как и при окончательном расчете товарищей на основании XXIX ст. этого устава.
XXVIII. Товарищество прекращается только по постановлению схода большинством 3/4 всего числа тягловых рабочих товарищества.
XXIX. Имущество товарищества, движимое и недвижимое, а также капитал делятся в этом случае между всеми тягловыми рабочими товарищества, соразмерно числу лет пребывания их в товариществе.
XXХ. В случае несостоятельности товарищества ответственность распределяется с тою же равномерностью, как имущество в предыдущей статье.
XXXI. Все, что не предусмотрено этим уставом, решается сходом товарищей и обязательно для последних.
XXXII. Недоразумения между товарищами, если не будут улажены сходом, разбираются третейским судом.
22. Организованные по этому уставу земледельческие товарищества уничтожают конкуренцию между односельцами, а федерация таких товариществ уничтожает конкуренцию между отдельными товариществами.
23. Все количество земельных угодий данной местности, принадлежащих частным владельцам, распределяется федерацией между отдельными товариществами и так, чтобы на всех тягловых товарищей приходилось земли своей (надельной общинной) и владельческой, вместе взятых, поровну, так, чтобы товарищества, имеющие мало своей земли, получали больше владельческой, чем другие, имеющие больше своей земли.
24. Ни одно товарищество не может наниматься на работу, ни арендовать землю вне отведенного ему федерацией участка; при такой организации дела осуществить [sic] то, что может быть названо «глухой стачкой».
25. Успех таких товариществ, помимо других условий, будет зависеть: l) от соответствия рабочих сил товарищества с количеством земли, приходящейся на долю каждого из них; 2) от организации кредита, который дал бы им возможность уплачивать подати, не вступать на первых порах в борьбу с правительством.
26. Достигнуть первого можно двумя путями, а именно – или возвысить интенсивность земледельческой культуры, требующей больших сил, или доставить этим излишним силам применение вне пределов товарищества; исполнение первого условия не всегда (особенно вначале) бывает возможно; остается воспользоваться вторым, т. е. организацией переселений излишних сил в многоземельные местности и организовать их там на тех же началах; к этому средству прибегают и сами крестьяне в настоящее время, но не всегда успешно, вследствие отсутствия прочной организации в этом деле.
27. Второе же требование, т. е. кредита, можно достигнуть организацией волостных общественных банков. […]
8. В. Н. Фигнер80
Из воспоминаний о землевольческом поселении
Почти одновременно с устройством товарищей получила место и я в Петровском уезде. Вместе со мной поселилась моя сестра Евгения81, только что сдавшая экзамен на фельдшерицу при саратовской врачебной управе. Председателем земской управы в Петровске в то время был Михаил Сергеевич Ермолаев, с женой которого, урожденной Унковской, мы сошлись скоро самым тесным образом. Наше появление в уезде вызвало сенсацию как в обществе, так и в народе. Петровское общество стало в тупик над вопросом: зачем мы при нашем образовании и положении «хороним» себя в деревне? С какой стати, для чего? (В противоположность этому некультурный народ, которому известно, что человек имеет не одни только материальные потребности, тотчас же нашел возвышенное объяснение для нашего поведения, сформулировав его словами «для души». – Примеч. В. Н. Фигнер). На наше счастье, наши манеры и наружность не давали возможности окрестить нас нигилистками. Благодаря этому, а еще более скоро замеченной дружбе с председателем и его женой все вдруг залиберальничали, все двери раскрылись перед нами. Только предводитель дворянства Устинов, просидевший, как говорили, 6 лет в остроге и осужденный за уголовное преступление (убийство) на поселение, но прощенный, и непременный член Деливрон, признававший вредным для народа всякое знание, кроме знания нескольких молитв и перечня лиц царствующего дома, тогда же громогласно заявили, что это неспроста, что за нами надо «смотреть в оба». Того же мнения оказался и вязьминский волостной писарь князь Чегодаев, разорившийся потомок, достойный отца, сосланного в Сибирь за то, что до смерти засек крепостного человека. Этот князь, бок о бок с которым мне пришлось жить, так как я была назначена в село Вязьмино, в первый же день после наблюдения за тем, как я принимала больных, сказал знаменательную фразу: «Новые люди приехали к нам».
При таких предзнаменованиях мы принялись за дело. Для крестьян появление фельдшерицы, лекарки, как они выражались, было диковинкой. Мужики шли к попам для разъяснения, для всех ли я приставлена или только для баб. […] Бедный народ стекался ко мне, как к чудотворной иконе, целыми десятками и сотнями; около фельдшерского домика стоял с утра до позднего вечера целый обоз. […]
Какая-нибудь несчастная баба шла ко мне пешком за 60–70 верст, страдая кровотечением; возвращаясь, она рассказывала, что, как только я прикоснулась к ней, кровотечение остановилось; другие привозили воды и масла, прося меня «наговорить» на них, так как слышали, что я хорошо «заговариваю» болезни; ко мне привозили седых как лунь стариков, 15–20 лет тому назад потерявших зрение и чающих перед смертью увидеть при моей помощи свет. Hapoдy было в диковинку внимание, подробный расспрос и разумное наставление, как употреблять лекарство. В первый месяц я приняла 800 человек больных, а в течение 10 месяцев – 5 тысяч человек, столько же, сколько земский врач в течение года в городе, при больнице, с помощью нескольких фельдшеров. Если я помогла одной десятой из этих 5 тысяч человек, то за мои прегрешения они вымолят мне прощение у самого жестокого Иеговы82. […]
Вскоре нам удалось открыть школу. Евгения заявила крестьянам, что она возьмется даром обучать детей, пусть только присылают их: все учебные пособия у нас есть, отцам не придется покупать ни азбук, ни бумаги, ни перьев. У нее сейчас же собралось 25 человек учеников и учениц. Надо заметить, что во всех трех волостях моего участка не было ни одной школы. […] Кроме учеников маленьких были и взрослые, некоторые мужики просили заниматься с ними арифметикой, необходимой для всевозможных мирских и волостных учетов. Скоро сестра приобрела лестное название «наша золотая учительница».
Покончив занятия в аптеке и школе, которая помещалась в том же фельдшерском домике, мы брали работу, книгу и шли на «деревню» к кому-нибудь из крестьян. В том доме в этот вечер был праздник, хозяин бежал к шабрам и родственникам оповестить их, чтобы и они пришли послушать. Начиналось чтение: в 10–11 часов хозяева все еще просили почитать еще. То были Некрасов, некоторые вещи Лермонтова, Щедрина, иногда статья толстого журнала… Книг, доступных для народа, было так мало, что опытный в этом деле Иванчин-Писарев83 на мой вопрос мог рекомендовать суворинские84 «Земля и народы, ее населяющие», «Земля и животные, на ней обитающие» и только. Каждый раз приходилось говорить об условиях крестьянской жизни, о земле, об отношениях к помещику, к властям: входить в крестьянские нужды, выслушивать их сетования, надежды; сочувствовать, разделять симпатии и антипатии. Иногда просили оставить книгу, чтобы еще раз прочесть понравившееся место или даже заучить его; приглашали прийти на сход, чтобы обличить кляузы писаря, его взяточничество, мошенничество старшины, чтоб защитить мир…
Как подобает «новым людям», мы старались вести жизнь самую простую. Не роскошь – тень роскоши была изгнана из нашего домашнего обихода; мы не употребляли белого хлеба, по неделям не видели мяса; каждый лишний кусок становился нам поперек горла среди общей бедности и скудости. Из 25 рублей жалованья, которое я получала, мы проживали l0–12, включая и плату женщине, которая вела наше скромное хозяйство. Нечего и говорить, что мы совершенно изгнали крестьянские приношения деньгами и натурой, столь обычные в деревне. Когда какая-нибудь бедная баба приносила свой скромный подарок – пару яиц, то, чтоб не показаться гордой, я принимала их и совала ей в руку мелкую монету и так как я говорила: «годится на свечи», т. е. на ее религиозную потребность, то не было случая, чтобы плата отвергалась.
Совестно выговорить, что жизнь, которая казалась нам естественной и должна бы назваться нормальной, была диким, раздирающим диссонансом в деревне, она нарушала ту систему хищения и бессовестного эгоизма, которая, начинаясь миллионами у подножия трона, спускалась по нисходящим ступеням до грошей сельских обывателей.
Деревенские хищники были мелки, ничтожны, жалки, но и бюджет крестьянина охватывал рубли, десятки рублей; его платежи (подушные, поземельные, земские, мирские) равнялись в отдельности копейкам, но далеко превосходили платежные силы его. При таких условиях урвать много, конечно, не было возможности, зато то, что урывалось, составляло последнее достояние неимущих – трудно расставаться с трудовыми грошами. Борьба из-за этих грошей с посторонними аппетитами наполняла жизнь деревни. Наше появление угрожало этим аппетитам. Когда к постели больного призывали одновременно меня и священника, разве мог он торговаться за требу? Когда мы присутствовали на волостном суде, разве не считал писарь четвертаков, полтинников или взяток натурою, которых мы лишали его? К этому прибавлялись опасения, что в случае злоупотребления, насилия или вымогательства мы можем написать жалобу обиженному и через знакомство в городе (с председателем, следователями) довести дело до суда, до сведения архиерея и т. п. И деревенские пауки принялись за свою паутину. То недоверие, которое царило между властью с одной стороны и народом, обществом, интеллигенцией с другой, давало готовое оружие, с которым трудно было бы не победить.
9. А. Д. Михайлов
Из показаний (март 1881 г.). О работе в народе
[…] В марте месяце 1877 года я отправился на Волгу. Меня особенно интересовала жизнь раскола85, с которой я теоретически познакомился в литературе. Казалось, она скрывала богатые силы народного духа, много верных мыслей в оценке существующего строя и сильную сплоченность, дающую представление о расколе как о совершенно самостоятельном организме среди государственной системы. Согласие Странников или Бегунов86 более всего приближалось по характеру своих адептов и учению, по резкости протеста, к типу народно-религиозных революционеров. Встреча с ними представлялась чрезвычайно заманчивой. Но где их разыщешь? Где встретишь? Тем более они такие конспираторы, так разборчивы при встречах с новыми людьми. Они требуют от испытуемого много лет самой фанатической жизни, которую я, конечно бы, не вынес. Как подступишь к этой незнакомой области, на каком языке заговорить с людьми столь оригинального мировоззрения. […]
Большую часть весенних дней я проводил на улицах, базарах, на Волге, в трактирах за чаепитием. Везде присматривался, прислушивался к говору суетящегося люда, заговаривал с более интересными личностями и расспрашивал о предметах, останавливающих мое внимание. Себя я выдавал за московского приказчика по хлебной или земляной части, приехавшего, вследствие остановки торговли по случаю войны87, искать счастья на Волге-матушке. Это было сообразно с обстоятельствами, и мне верили, а для меня это было выгодно еще и потому, что я действительно хотел занять место приказчика в промышленном или торговом деле, не требующем особых знаний и опыта, так, например, на степных земельных участках, соляном и рыбном промысле. Такая жизнь в месяц или два дала мне богатый запас местных сведений и сделала из меня неузнаваемого волжского мещанина, которым я и был по паспорту. Язык, манеру, привычки населения усвоил тоже в самое короткое время, постоянно наблюдая и переделывая себя. […]
К маю или июню месяцу я имел достаточную подготовку для того, чтобы двинуться в губернию, с целью нахождения удобных пунктов поселений и мест для деятельности себе и нескольким своим товарищам, которые к этому времени приехали в тот же город. Собравши свои небогатые пожитки в мешок, отправился я то пешком, то подъезжая за несколько копеек с попутно едущими из села к селу, из деревни в деревню. Сообразно местным условиям, мне приходилось разыгрывать разные роли, – где нужда была в лавке, я являлся лавочником, расспрашивал об условиях торговли и приговоре общества, осматривал помещения для заведения; где сдавалась в наем водяная мельница, шел смотреть ее, узнавал цену, число лет аренды; где нужен был писарь, я предлагал свои услуги и вступал в сношения с старшиной и влиятельными стариками; где нуждались в кузнице, узнавал стоимость постройки мастерской и доходность этого ремесла; собирал сведения также и о других ремеслах, о постоялых дворах, об арендах земель и т. п. предприятиях. Таким образом я достигнул двух целей – во-первых, меня, как человека нужного, встречали во многих местах чуть не с распростертыми объятиями, наперерыв знакомились, зазывали к себе и давали мне самые подробные, а иногда и секретные сведения о сельской жизни, интригах местного начальства, влиянии различных сельских партий, об экономическом положении населения, одним словом о всем, что меня интересовало. И моя любопытность им не казалась странной, так как практичный человек не поселится в неизвестном месте, прежде чем не узнает всей подноготной. Я сталкивался с самыми различными типами, самыми противоположными интересами, наблюдал жизнь со всеми ее страстями и борьбой. Одни набрасывались на меня, как на человека с капиталом, от которого можно будет ожидать помощи в дни нужды, или тянуть безгрешные, но и беззаконные доходы, доступные даже маленькую власть имущему сельскому начальству. Другие видели во мне орудие, посылаемое провидением, для целей их личных или их партии. Третьи смотрели на меня просто, как на человека, полезного их селу или деревне, и потому считали нужным приласкать и помочь. Наконец, там, где я встречался со староверами, я ел и пил из своей собственной посуды, «знаменовался старым крестом», а не «щепотью»88, не был «табачником и бритоусом» и был ими принимаем за человека «по вере», а потому возбуждал некоторое сочувствие и любопытство: «не по братии ли он». […]
[…] Раз в полдень зашел я в одну деревню отдохнуть и поесть. Улица была пуста. Все обитатели деревни были в поле. Наткнулся я только на одного грязно-одетого мужичка и спросил у него, куда можно зайти. Он оглядел меня искоса и ответил, что «можно зайти куда хочешь, а то пойдем ко мне». «У меня-то коровенки нет, да жена сбегает к соседу, у него молоко завсегда есть». Мы пошли к нему. По дороге он стал меня расспрашивать, что я за человек, чем занимаюсь, и т. д., и узнавши, что я городской и ищу места торговли, предложил открыть лавочку в этой деревне, расхваливал место и тракт и обещал выхлопотать приговор задешево, так как имеющимся в деревне торговцем общество недовольно и с охотой пустит другого еще. Я согласился. Тогда он мне предложил отдохнувши отправиться в кабак, там кой с кем можно будет поговорить, «к тому времени с поля станут возвращаться, сейчас сход соберем и дело живой рукой сладим». «Ты на меня не смотри, что я голытьба, а меня всякий богач боится, потому у меня такой характер, что я никому не стерплю. Если что неправдой или обидой нашего брата кто посмеет тронуть… и за голову свою не отвечу». Не хотелось мне идти в кабак, но пришлось. Там мы попали на разговор о пришедшей в волость бумаге, в которой объявлялось крестьянам, что они должны миром89 содержать семейства бессрочно отпускных, призванных на службу или раненых ополченцев, теперь хорошо не помню. Мой спутник был чрезвычайно возмущен это новой повинностью.
Не стесняясь присутствовавшим народом, он начал ругать правительство. «Мало им еще, окаянным, податей, что с жилами тянут, мало им солдат. Калек да нищих, вот вам еще на содержание. Благодарим покорно, батюшка! То-то недаром слух идет, что скоро возмущение будет. Да и надо быть!» Я внимательно следил за ним и видел, как он в конце заскрежетал зубами. В кабаке было около десятка человек, но ни они, ни сам кабатчик не возразили ни слова. Возвращаясь из этой деревни, я в ней же нанял мужичка свезти меня до города. Дорогой мы разговорились, и я стал расспрашивать, нет ли в их местах староверов. Потом перешли к земле, и, охарактеризовав свое бедственное положение, он стал утешать себя совершенно неожиданными пророчествами. «Да, скоро даст Бог, лучше станет. В 1881 г. придет опять год Пугача». – «Какой год Пугача?» – «А такой, всех бар до корня истреблять будут, как Пугачев вешал, топил. Вот давеча мы речонку переезжали, ты спрашивал, как зовется, в ней-то он в свое время сколько перетопил. Деды помнят. Его-то самого не видали, а начальники его езжали. И настанет большое смущение, истребится много народу, и станет из семи городов один город, из семи сел одно село, и освободится земли много, и кто останется на то время, жить тому будет привольно». – «Откуда же ты все это знаешь?» – «Как откуда, старики говорят, что будет это беспременно, в пророческой книге так и написано, у старика и книга эта есть». […]
В то время часто приходилось слышать в городах и селах, что приходили нищие и говорили, что «скоро настанет время, прольется кровь и будут делить землю». Кто на пространстве земли русской сеет в народе такие мысли, родит такие слухи? Ужели влияние партии и ее деятелей так сильно? […]
Осенью 1877 г. поселился я учителем в одной приволжской деревеньке у Спасовцев90. Роль учителя была следующая: нужно было учить детей по славянской азбуке читать, потом пройти псалтырь так, чтобы мальчик мог по нем молиться и, кроме того, на учить писать по-граждански. Роль немудрая, но тяжелая. Для школы и жизни мне была отведена построенная на задах деревни землянка, вырытая в откосе и смотревшая окнами в овраг, поросший кустами и занесенный уже снегом. Изо дня в день потянулась утомительная школьная работа часов от 9 или l0 утра и до 4–5 вечера с полуторачасовым промежутком для обеда. Мне удалось приложить звуковую систему, и занятия шли очень успешно. Родители, привыкшие к учению отставных солдат, были удивлены быстроте приобретения азбучных знаний и разнесли хорошую славу обо мне по округу. Наряду с этим я сближался и с братией согласия Спасовцев. С самого начала они заметили во мне интерес к религиозным вопросам и обычаи, обличающие во мне человека, принадлежащего к какому-нибудь согласию. Сразу и ближе других я сошелся с их наставником, человеком очень симпатичным, духовно развитым гораздо более, чем его окружающие. Я своими мыслями тоже его очень заинтересовал, и мы все свободное время проводили вместе, читая духовные книги и рассуждая о самых разнообразных вопросах, исходя постоянно из общих положений pacколa. Он пользовался большим влиянием в местности – и отправлял должность попа для разбросанных по ней Спасовых братств. Он был вернейшим выразителем направления и настроения согласия. С его взглядами познакомился я очень близко, но имел беседы и со многими другими. Мировоззрение их таково: мир объят духом антихриста. Воплощение его чувственно есть царь. Служители и средства его – чиновники и государственная система. Этим он побеждает души человеков, полные житейских желаний и потому не могущие бороться. Побежденных он заставляет молиться себе как главному со времени Петра Первого начальнику церкви, служить ему и приносить жертвы, из них воинская повинность – жертва кровию, самая тяжкая. Но «животолюбия ради» Спасовцы бороться с ними открыто не могут и передают себя благости Христа Спаса и его невидимому руководству. Так как благодать истреблена, а хиротония91 пресеклась, то и таинство совершаемо быть не может, кроме крещения, доступного совершению простыми мирянами. Система антихриста делается все более и более строгой и тесной: она все сильнее обхватывает железными жилами душу и тело человека. Но антихрист дает теперь, согласно пророчеству, «малое время тишины». Для людей, желающих высшего крещения, есть крещение кровию своею, т. е. мученичество. Много интересного и своеобразного представляет этот мир. Целые уезды и губернии связываются наставниками, странниками и съездами, устраиваемыми для решения разных религиозных вопросов. Попавши в него, чувствуешь себя в другом государстве: сплоченном, имеющем свой закон веры и общежития, свои обычаи и понятия. Для него существуют строгие границы, и то, что за нею, – враждебно ему. Совершенно понятно, почему староверы так охотно приставали к Пугачеву. Они и ранее его вели борьбу с государством и теперь продолжают ее. В духовном отношении мир раскола стоит гораздо выше нашего крестьянства. Среди него легко поднимать вопросы нравственного характера, и почва для них будет самая благодатная. Я чувствовал, что здесь можно много будет сделать, но нужно было для успеха привлечь к этому делу больше действующих. Являлись в голове планы создать народно-революционную религию, основанием которой служили бы главные народные требования и общие старонародные верования. Такое сочетание, оживленное крупным созидающим талантом, дало бы этому учению силу и увлекательность, не знающую препятствий, и мир опять узрел бы искупление через веру.
10. В. К. Дебогорий-Мокриевич92
Из воспоминаний. Об идее создать революционную организацию в крестьянской среде
[…] Прошлогоднее хождение в народ повлияло также и на нашу программу. Если и тогда мы уже находили бесполезным разбрасывать наши силы по всей России и остановились при выборе места на Волге, Доне и Днепре, то теперь и этот район казался нам уже чересчур обширным. Мы решили сосредоточить все наши силы в одной небольшой местности. Таким местом мы определили юго-восточную часть Киевской губернии, или даже еще точнее, местечко Корсунь с окрестностями, так как рассказы крестьян о корсунском восстании93, происходившем лет двадцать тому назад, давали основание предполагать, согласно нашим теориям, что там сохранилось больше, чем в других местах, революционных традиций. В 74 году неясно представлялось нам, во имя чего мы будем организовывать крестьян. Правда, мы предполагали вызывать как-то в народе мелкие бунты и стачки. Но каким образом их вызывать – мы не знали. Этот вопрос оставался для нас нерешенным. Теперь, в 1875 г., мы остановились на мысли провести организацию в народе во имя передела земли. Передел земли, по нашему мнению, должен был явиться тем знаменем, под которое могли собраться бунтовские силы народа. […]
В нашем представлении бунт являлся, таким образом, альфой и омегой всего; а бунт в народе возможно было организовать лишь от царского имени. Правда, нас шокировало подобное средство, но тут опять выручала нас из затруднения история. В то время мы часто прибегали к сравнению современной России с дореволюционной Францией. История французской революции была нашей настольной книгой. И вот, читая Тэна (Les origines de la Fгance contemporaine)94, мы находили там немало фактов, подкрепляющих нашу теорию. У него мы узнавали, что французские крестьяне начали бунтоваться еще за несколько десятков лет до революции. У него мы могли проследить, как эти бунты вспыхивали, росли, становились чаще и шире по району, и как, наконец, в момент революции вся Франция находилась в восстании. Тэн приводил примеры того, как крестьяне изливали свою злобу на чиновниках (акцизных, напр.), землевладельцах и совершали всевозможные бесчинства с криком: Vive lе Roi!95 Но прошло несколько времени, и этому королю отрезали на площади голову. Весь этот рост революции, вся эта картина до того была заманчива для нас, и так, с другой стороны, в некоторых своих деталях напоминала нам нашу собственную историю, что не поддаться желанию проводить параллель до конца нам было очень трудно. И мы проводили эту параллель до конца. Как французский народ в прошлом столетии, рассуждали мы, совершая местные бунты во имя короля, совершил в конце концов революцию, так и мы теперь будем бунтовать наш народ от имени царя; ряд подобных бунтов приведет к революции, которая столкнет, наконец, народ лицом к лицу с царем, а тогда падет, между прочим, и царский авторитет. Наш бунт представлялся нам чем-то вроде того, как некогда для Лассаля96 – всеобщее избирательное право, т. е. копьем, исцеляющим рану…
Как бы там ни было, но, по крайней мере, в теории мы мирились с этим обманом, который признавался нами за неизбежное зло, так как чем больше мы размышляли, тем больше укреплялись в той мысли, что в народе возможно было вызвать только авторитарное движение. Само по себе это было косвенное признание с нашей стороны того, что в народе не было почвы для непосредственной революционной деятельности. Любопытно следующее обстоятельство: наше бунтарство или, другими словами, бакунизм довел нас до признания подложных царских манифестов; между тем, когда мы сообщили о нашем плане самому Бакунину, желая узнать его мнение, – это было уже незадолго до его смерти (1876 г.), – то он отнесся к этому плану крайне неодобрительно. «Ложь всегда шита белыми нитками», говорил он лицу, служившему между нами посредником. Но мы в ту минуту двигались уже, так сказать, по инерции, – по известному строго начертанному пути, изменить который для нас решительно было невозможно. Надо было пережить все до конца.
11. Высочайшая тайная грамота
Из подложной «царской грамоты» крестьянам, распространявшейся в Чигиринском уезде (1876 г.)97
Верные наши крестьяне! Со всех концов Государства нашего слышим мы жалобы дорогого нам крестьянства на тяжкие угнетения искони враждебных ему дворян. Между тем мы с самого вступления нашего на Престол Империи Российской старались улучшить положение ваше. Вопреки желанию всего дворянства, Высочайшим Манифестом 19 февраля 1861 г. мы освободили вас от крепостной зависимости и даровали вам всю землю без всякого за нее платежа, а также леса и сенокосы, несправедливо дотоле принадлежавшие одним дворянам. […]
Мы повелели оставить помещикам только усадьбы и такое же количество земли и леса, какое придется и всякому бывшему их крепостному по равному подушному разделу. Такова была воля наша, обнародованная в манифесте 19 февраля 1861 г. Но к величайшему огорчению Нашему, дворяне воспрепятствовали исполнению повелений наших. Они хитростью и обманом удержали за собой большую и лучшую часть земли, все леса и сенокосы и только самую худшую и ничтожную часть отвели вам, притом еще наложили за оную чрезмерные выкупные и оброчные платежи; многим из вас они не дали никакого надела, все промыслы обложили налогами, выдумали земские и другие повинности, кроме того, недостойный наследник98 Наш, несмотря на противодействие Наше, в угоду дворянам обременил вас тяжелою рекрутчиною, дабы вместе с ними иметь против вас силу и тем держать вас, как скотов, в темноте и нищете.
Вот, что хотели мы сделать для вас, но, к сожалению, воля Наша приведена в исполнение не была.
Непрестанная 20-летняя борьба Наша за вас с дворянством убедила вас, наконец, что мы единолично не в силах помочь вашему горю, и что только вы сами можете свергнуть с себя дворянское иго и освободиться от тяжелых угнетений и непосильных поборов, если единодушно с оружием в руках восстанете против ненавистных вам врагов и завладеете всей землею. Руководясь сим убеждением, всем вам крестьянам, а также и мещанам, верным нам, а не недостойному наследнику Нашему Александру Александровичу с его союзниками дворянами и Великими князьями, повелеваем: соединяйтесь в тайные общества, именуемые «Тайные Дружины» с тем, чтобы подготовиться к восстанию против дворян, чиновников и всех высших сословий. Всякий, кто готов положить жизнь свою за великое дело, обязан дать присягу на верность обществу Тайной Дружины. Сии общества должны держать себя в самой строгой тайне от дворянского начальства и попов, этих, по большей части, шпионов панских, а не достойных пастырей стада Божия. Изменников не должно щадить, и всякий, кто умертвит предателя, совершит доб рое и благородное дело. […]
Когда же священная борьба ваша с дворянами, этим хитрым, но слабым врагом вашим, – с Божией помощью увенчается для вас победой, – тогда вся земля, с лесами и сенокосами, станет таким же бесплатным достоянием вашим, как вода, свет солнечный и всякий другой дар Божий, созданный для человека; не будет ненавистного вам дворянского начальства, не знающего сострадания к вам, и воцарится тогда свобода и благоденствие на земле Русской.
Итак, осени себя крестным знамением, православный народ, и призови благоволение Божие на святое дело твое. Помни, како заповедь, сии слова, сказанные тебе царем – доброжелателем твоим! […]
Назначение общества Тайная Дружина:
I. Тайные крестьянские общества, именуемые Дружинами, имеют своим назначением подготовиться к восстанию против дворян и других высших сословий с тем, чтобы силою возвратить себе захваченную ими землю, уничтожить повинности и налоги, введенные дворянским начальством, и восстановить полную «Волю», как даровал ее Его Императорское Величество Император Александр Николаевич.
Дружина состоит под покровительством самого Государя Императора Александра Николаевича и пользуется от Его Величества поддержкою.
II. Всею Дружиною заправляет Совет Комиссаров, который состоит из лиц, облеченных в звание комиссара особенною грамотою, выданною из собственной Его Императорского Величества канцелярии за печатью Самого Государя Императора Александра Николаевича.
III. 1) Комиссар избирает из известных ему крестьян наиболее честных, твердых, трезвых, преданных Государю Императору Александру Николаевичу и враждебных дворянству, объявляет им волю Государя Императора и, если они заявят готовность служить святому народному делу, хотя бы пришлось умереть за него, тогда приводит их к присяге на верность делу. После сего первые дружинники немедленно приступают к вербовке новых членов.
2) Комиссар доносит Его Величеству о ходе дел Дружины.
3) Комиссар, как лицо, уполномоченное самим Государем Александром Николаевичем, издает дополнительные уставы, и таковые, утвержденные Советом Комиссаров, за печатью оного, обязательны для состоящей под его ведомством Дружины.
4) Комиссар вносит предложение о смертной казни неверных дружинников; а в случаях могущей немедленно произойти опасности от измены или неосторожности члена, произносит таковому смертный приговор сам.
IV. 25 дружинников составляют староство. Староство избирает старосту большинством голосов не менее 15 дружинников. Старосты вместе составляют старостскую раду; они имеют между собою общий пароль, который ими изменяется на каждом сходе Старостской рады. Старостская рада избирает из себя Атамана.
Обязанности каждого члена дружины:
1) Каждый крестьянин тогда только считается настоящим дружинником, когда он принесет присягу на верность делу всей дружины. К присяге же приводится в том случае, когда не менее двух знающих его дружинников поручатся за его благонадежность.
2) Каждый дружинник обязан непременно вербовать новых членов в дружину, делая сие осторожно и советуясь с другими дружинниками.
3) Дружинники должны жить в мире и согласии и всегда помогать друг другу в нуждах.
4) Каждый дружинник обязан сделать для себя пику или ратище и сохранять его втайне до времени восстания. […]
12. С. И. Бардина99
Речь на «процессе 50-ти»100 (9 марта 1877 г.)
[…] Я, господа, принадлежу к разряду тех людей, которые между молодежью известны под именем мирных пропагандистов. Задача их – внести в сознание народа идеалы лучшего, справедливейшего общественного строя или же уяснить ему те идеалы, которые уже коренятся в нем бессознательно; указать ему недостатки настоящего строя, дабы в будущем не было тех же ошибок, но, когда наступит это будущее, мы не определяем и не можем определить, ибо конечное его осуществление от нас не зависит. Я полагаю, что от такого рода пропаганды до подстрекательства к бунту еще весьма далеко.
Обвинение говорит, что мы желаем уничтожить классы, и понимает это в таком смысле, что мы хотим вырезать поголовно всех помещиков, дворян, чиновников, купцов и всех богатых вообще. Но это опять-таки недоразумение. Мы стремимся уничтожить привилегии, обуславливающие деление людей на классы – на имущих и неимущих, но не самые личности, составляющие эти классы. Я полагаю, что нет даже физической возможности вырезать такую массу людей, если бы у нас и оказались такие свирепые наклонности. Мы не хотим также основать какое-то царство рабочего сословия, как сословия, которое в свою очередь стало бы угнетать другие сословия, как-то предполагает обвинение. Мы стремимся ко всеобщему счастью и равенству постольку, поскольку оно не зависит, конечно, от личных особенностей, от особенностей темперамента, пола, возраста и т. п. Это может показаться утопичным, но во всяком случае уж кровожадного-то и безнравственного здесь ничего нет. Hа Западе такого рода пропаганда ведется каждодневно и решительно никого не поражает своим радикализмом, не смущает умы и не волнует общество, может быть, потому, что там давно привыкли обсуждать все подобные вопросы главным образом публично […] Обвинение называет нас политическими революционерами; но если бы мы стремились произвести политический coup d'etat101, то мы не так стали бы действовать: мы не пошли бы в народ, который еще нужно подготовлять да развивать, а стали бы искать и сплачивать недовольные элементы между образованными классами. Это было бы целесообразнее, но дело-то именно в том, что мы к такому coup d'etat' вовсе не стремимся.
Обвинение говорит еще, что мы хотим водворить анархию в обществе. Да, мы действительно стремимся к анархическому устройству общества, но дело в том, что это слово в том смысле, в каком его понимает современная литература и я лично, вовсе не означает беспорядка и произвола. Анархия, напротив, стремится водворить гармонию и порядок во всех общественных отношениях. Она не есть произвол личностей, ибо она признает, что свобода одного лица кончается там, где начинается свобода другого. Она есть только отрицание той утесняющей власти, которая подавляет всякое свободное развитие общества. […]
Преследуйте нас, как хотите, но я глубоко убеждена, что такое широкое движение, продолжающееся уже несколько лет сряду и вызванное, очевидно, самим духом времени, не может быть остановлено никакими репрессивными мерами…
Председатель суда сенатор Петерс102: Нам совсем не нужно знать, в чем вы так убеждены.
Бардина: Оно может быть, пожалуй, подавлено на некоторое время, но тем с большей силой оно возродится снова, как это всегда бывает после всякой реакции подобного рода; и так будет продолжаться до тех пор, пока наши идеи не восторжествуют. Я убеждена еще в том, что наступит день, когда даже и наше сонное и ленивое общество проснется и стыдно ему станет, что оно так долго позволяло безнаказанно топтать себя ногами, вырывать у себя своих братьев, сестер и дочерей и губить их за одну только свободную исповедь своих убеждений! И тогда оно отомстит за нашу гибель… Преследуйте нас – за вами пока материальная сила, господа, но за нами сила нравственная, сила исторического прогресса, сила идеи, а идеи – увы! – на штыки не улавливаются!
13. П. А. Алексеев103
Речь на «процессе 50-ти» (9 марта 1877 г.)
Мы, миллионы людей рабочего населения, чуть только станем сами ступать на ноги, бываем брошены отцами и матерями на произвол судьбы, не получая никакого воспитания, за неимением школ и времени от непосильного труда и скудного за это вознаграждения. Десяти лет – мальчишками нас стараются проводить с хлеба долой на заработки. Что же нас там ожидает? Понятно, продаемся капиталисту на сдельную работу из-за куска черного хлеба, поступаем под присмотр взрослых, которые розгами и пинками приучают нас к непосильному труду; питаемся кое-чем, задыхаемся от пыли и испорченного, зараженного разными нечистотами воздуха. Спим где попало – на полу, без всякой постели и подушки в головах, завернутые в какое-нибудь лохмотье и окруженные со всех сторон бесчисленным множеством разных паразитов… В таком положении некоторые навсегда затупляют свою умственную способность, и не развиваются нравственные понятия, усвоенные еще в детстве; остается все то, что только может выразить одна грубо воспитанная, всеми забитая, от всякой цивилизации изолированная, мускульным трудом зарабатывающая хлеб рабочая среда. […]
Я несколько знаком с рабочим вопросом наших собратьев-западников. Они во многом не походят на русских: там не преследуют, как у нас, тех рабочих, которые все свои свободные минуты и много бессонных ночей проводят за чтением книг; напротив, там этим гордятся, а об нас отзываются как о народе рабском, полудиком. Да как иначе о нас отзываться? Разве у нас есть свободное время для каких-нибудь занятий? Разве у нас учат с малолетства чему-нибудь бедняка? Разве у нас есть полезные и доступные книги для работника? Где и чему они могут научиться? А загляните в русскую народную литературу! Ничего не может быть разительнее того примера, что у нас издаются для народного чтения такие книги, как «Бова королевич», «Еруслан Лазаревич», «Ванька Каин», «Жених в чернилах и невеста во щах» и т. п. Оттого-то в нашем рабочем народе и сложились такие понятия о чтении: одно – забавное, другое – божественное. Я думаю, каждому известно, что у нас в России рабочие все еще не избавлены от преследований за чтение книг, а в особенности, если у него увидят книгу, в которой говорится о его положении, – тогда уж держись! Ему прямо говорят: «Ты, брат, не похож на рабочего, – ты читаешь книги». И страннее всего то, что и иронии не заметно в этих словах, что в России походить на рабочего то же, что походить на животное.
Господа! Неужели кто полагает, что мы, работники, ко всему настолько глухи, слепы, немы и глупы, что не слышим, как нас ругают дураками, лентяями, пьяницами? Что уж как будто и на самом деле работники заслуживают слыть в таких пороках? Неужели мы не видим, как вокруг нас все богатеют и веселятся за нашей спиной? Неужели мы не можем сообразить и понять, почему это мы так дешево ценимся и куда девается наш невыносимый труд? Отчего это другие роскошествуют, не трудясь, и откуда берется ихнее богатство? Неужели мы, работники, не чувствуем, как тяжело повисла на нас так называемая всесословная воинская повинность? Неужели мы не знаем, как медленно и нехотя решался вопрос о введении сельских школ для образования крестьян, и не видим, как сумели это поставить? Неужели нам не грустно и не больно было читать в газетах высказанное мнение о найме рабочего класса? Те люди, которые такого мнения о рабочем народе, что он не чувствителен и ничего не понимает, глубоко ошибаются. Рабочий же народ, хотя и остается в первобытном положении и до настоящего времени не получает никакого образования, смотрит на это как на временное зло, как и на самую правительственную власть, временно захваченную силою, и только для одного разнообразия ворочающую все с лица да наизнанку. Да больше и ждать от нее нечего!
Мы, рабочие, желали и ждали от правительства, что оно не будет делать тягостных для нас нововведений, не станет поддерживать рутины и обеспечит материально крестьянина, выведет его из первобытного положения и пойдет скорыми шагами вперед. Но, увы! Если оглянемся назад, то получаем полное разочарование, и если при этом вспомним незабвенный, предполагаемый день для русского народа, день, в который он с распростертыми руками, полный чувства радости и надежды обеспечить свою будущую судьбу, благодарил царя и правительство, – 19 февраля… И что же? И это для нас было только одной мечтой и сном!.. Эта крестьянская реформа 19 февраля 1861 г., реформа, «дарованная», хотя и необходимая, но не вызванная самим народом, не обеспечивает самые необходимые потребности крестьянина. Мы по-прежнему остались без куска хлеба с клочками никуда не годной земли и перешли в зависимость к капиталисту. Именно, если свидетель, приказчик фабрики Носовых, говорит, что у него за исключением праздничного дня все рабочие под строгим надзором, и не явившийся в назначенный срок на работу не остается безнаказанным, а окружающие ихнюю сотни подобных же фабрик набиты крестьянским народом, живущим при таких же условиях, значит, они все крепостные! Если мы, к сожалению, нередко бываем вынуждены просить повышения пониженной самим капиталистом заработной платы, нас обвиняют в стачке и ссылают в Сибирь – значит, мы крепостные! Если мы со стороны самого капиталиста вынуждены оставить фабрику и требовать расчета вследствие перемены доброты материала и притеснения от разных штрафов, нас обвивают в составлении бунта и прикладом солдатского ружья приневоливают продолжать у него работу, а некоторых как зачинщиков ссылают в дальние края – значит, мы крепостные! […] Из всего мною вышесказанного видно, что русскому рабочему народу остается только надеяться самим на себя и не от кого ожидать помощи, кроме от одной нашей интеллигентной молодежи…
Председатель (вскакивает и кричит): Молчите! Замолчите!..
Петр Алексеев (возвысив голос, продолжает): Она одна братски протянула нам свою руку. Она одна откликнулась, подала свой голос на все слышанные крестьянские стоны Российской империи. Она одна до глубины души прочувствовала, что значат и отчего это отовсюду слышны крестьянские стоны. Она одна не может холодно смотреть на этого изнуренного, стонущего под ярмом деспотизма угнетенного крестьянина. Она одна, как добрый друг, братски протянула к нам свою руку и от искреннего сердца желает вытащить нас из затягивающей пучины на благоприятный для всех стонущих путь. Она одна, не опуская рук, ведет нас, раскрывая все отрасли для выхода всех наших братьев из этой лукаво построенной ловушки до тех пор, пока не сделает нас самостоятельными проводниками к общему благу народа. И она одна неразлучно пойдет с нами до тех пор, пока (говорит, подняв руку) подымается мускулистая рука миллионов рабочего люда…
Председатель (волнуется и, вскочив, кричит): Молчать! Молчать!
Петр Алексеев (возвышая голос): …и ярмо деспотизма, огражденное солдатскими штыками, разлетится в прах!..
14. С. М. Степняк-Кравчинский*
О «процессе 193-х»104
Вот начинается суд.
Но с первого же взгляда каждый замечает, что совершается что-то небывалое.
Суда, собственно, нет. Подсудимые не отвечают не только на вопросы о виновности или невиновности, но даже об имени и фамилии. С точки зрения судебной, такой суд – пустая игра. Судейская Фемида, со своей повязкой на глазах, играет точно в жмурки с подсудимыми. Каждый раз как она думает вот-вот схватить кого-нибудь из них, он ускользает и она порывисто и стремительно обнимает пустоту! […]
Таково подавляющее превосходство нравственной силы над грубой материальной, что оно переменило роли: сенаторы, поседелые в судебных поединках, уничтожились пред кучкой «нигилистов и нигилисток». Из судей они сделались обвиненными. Судья между ними – все общество.
И вот один за другим, длинной вереницей выходят вперед обвинители, чтобы бросить в лицо им и власти, ими представляемой, тяжкие, неотразимые обвинения в лживости, в двоедушии, в издевании над законом, ими лицемерно почитаемом, в попирании всех человеческих прав. […]
Перед нами потрясающая фигура старика – дряхлого, разбитого, одной ногой стоящего уже в могиле. Голова его поблекла, «но не от старости и лет»! Ему всего 30-й год: шесть лет тюрьмы разрушили его105. Чернокудрым юношей, полным сил и здоровья, вошел он в тюрьму. Выходит – седым старцем, калекой, почти слепым, наполовину оглохшим, едва держащимся на ногах. […]
Все, все отняли вы у этого человека. Вам остается только домучить его до конца.
И вот он сам обрекает себя на это. Этот измученный разбитый старик сам спокойно подходит к тому колесу, на котором вы разорвете его, сам обвивает свои измозженные руки теми веревками, которые дадут последнюю пытку его больному, страдальческому телу!
– Я в высшей степени благодарен, – говорит он, – за ту заботливость, с которой вы отнеслись к моей личности, но, вместе с тем, смею повторить то, что уже объяснил вчерашний день. Если бы я даже не был в таком положении, в каком нахожусь, если бы у меня не отняли навсегда здоровье, силы, поприще деятельности, свободу, жену, ребенка, если б я не проводил шестой год в одиночном заключении, если б, говорю, я даже не был в подобном положении, и тогда самое важное для меня заключалось бы, как заключается и теперь, в том, чтобы явиться в каждом моем действии тем, что я есмь, а не быть пешкой, передвигаемой рукою, к которой я чувствую все, все что угодно, только не уважение!
– Довольно, подсудимый! Довольно, – кричит председатель и приказывает увести его из залы.
Поздно! […]
Этот потрясающий образ, эти слова – не изгладятся ни из памяти присутствующих, ни из памяти истории, ни даже из вашей собственной памяти, г. председатель!
Но подымитесь, председатель! Призовите на помощь все ваше мужество, вдохновитесь, если можете, мыслью о крестах, чинах и наградах, которые ждут вас: это нужно вам, потому, что на арену вышел против вас новый, железный человек, исполненный громадною силою.
Все сделали вы, чтоб надломить его. Вы отказывали ему в самой необходимой пище во время его заключения. Вы морили его тоскою, заставляя его проводить бесконечные дни, недели, месяцы одиночного заключения без всяких книг, без малейшего занятия. Вы заковывали его по рукам и ногам в железные кандалы, которые разъедали и покрывали язвами его члены. Вы запрещали ему, наконец, свидание с матерью, которая напрасно обивала пороги ваших прихожих, – чтобы прибавить еще одну пытку к тем, которым вы уже подвергли его. Ничего не забыла ваша низменная, подлая злоба! И что же? – он вышел из тюрьмы цельным, полным прежней несокрушимой энергии.
Вам ли состязаться с таким противником!
Уже два раза этот «сын крепостной крестьянки и солдата» мерялся с вами силою, и оба раза вы были покрыты позором. […]
И не час, не два, а целое заседание длится этот неслыханный, невиданный поединок. Целое заседание этот человек, один, без всякой поддержки, кроме своего громадного таланта и железной воли, держал в своей власти судебные подмостки и, превратив их в трибуну, громил с высоты их и безнравственный общественный строй, и государственную власть, и лицемерную религию, и бесстыдный, лживый суд, пред которым он стоял в качестве подсудимого.
Но вот все чувствуют, что приближается развязка. Бой ожесточился до последних пределов. Двадцать семь раз председатель прерывал подсудимого. Один раз велел вывести его вон из залы. Все напрасно! Каждый перерыв, каждое препятствие, казалось, придавало ему только новую силу […].
После речи Мышкина суд был убит. Он продолжал еще лицедействовать, но всякая нравственная сила, всякий авторитет его в глазах общества, погибли безвозвратно.
15. И. Н. Мышкин106
Речь на «процессе 193-х» (15 ноября 1877 г.)
[…] Мышкин: Я думаю, что для суда не только важно знать о цели моей деятельности, – была ли она революционной или иной, – но знать, как вообще мы смотрели на эту деятельность, т. е. считали ли эту цель осуществимой, может быть, в весьма отдаленном или в весьма скором времени; считали ли необходимым действовать в таком виде, чтобы тотчас создать революцию или только гарантировать успех ее в будущем, потому что от этих вопросов зависит взгляд суда на преступность и на виновность мою и других моих товарищей…
Первоприсутствующий: В этом я не буду вам препятствовать говорить, потому что это входит в предмет обвинения.
Мышкин: Таким образом практическая деятельность всех друзей народа должна заключаться не в том, чтобы искусственно вызвать революцию, а в том, чтобы гарантировать успешный исход ее, потому что не нужно быть пророком, чтобы предвидеть неизбежный исход вещей, неизбежность восстания. Ввиду этой неизбежности восстания и возможной продуктивности его мы полагали предостеречь народ от тех фокусов европейской буржуазии, посредством которых она обманула народ. Такая цель может быть достигнута путем объединения всех революционных элементов, путем слияния двух главнейших ее потоков: одного – недавно возникшего, но проявившегося уже с серьезной силой, и другого потока, более широкого, более могучего – потока народной революции. В этом единении революционных элементов путем окончательного сформирования их и заключалась задача движения 1874 года. Эта задача, если не вполне, то в значительной степени была выполнена. […]
Я хотел указать на один очень серьезный факт. Так как я обвиняюсь коллективно, то хотел бы указать на то, что мы видим в настоящем деле: что девушка, желавшая читать революционные лекции крестьянам; юноша, давший революционную книжку какому-нибудь мальчику; несколько молодых людей, рассуждавших о причинах народных страданий, рассуждавших, что не худо было бы устроить даже, быть может, народное восстание, – все эти лица сидят на скамье подсудимых, как тяжкие преступники, а в то же время в народе было сильное движение, которое смирялось с помощью штыков; а между тем эти лица, эти бунтовщики, которые были усмирены военною силою, вовсе не были привлечены на скамью подсудимых, как будто бы говорить о бунте, рассуждать о его возможности считается более преступным, нежели самый бунт. Это может показаться абсурдом, но абсурд этот понятен: представители силы народной могли бы сказать на суде нечто более полновесное, более неприятное для правительства и поучительное для народа. Поэтому-то зажимают рот и не дают сказать это слово на суде…
Та естественная связь, о которой я говорил, вызвала движение среди интеллигенции и будет вызывать до тех пор, пока не прекратятся причины, вызвавшие его. Я указал только на один факт, но есть другие, не менее уясняющие революционное движение, как, напр., распространенность таких религиозных сект, где отрицание государственной власти возводится в догмат, где источник государственной власти именуется антихристом; далее, образование обществ с целью неплатежа податей, исчезновение целых деревень с целью уклонения от поборов…
Первоприсутствующий: Все это опять-таки вовсе не входит в предмет обсуждения суда. Постарайтесь ограничиться тем, что имеете сказать по обвинению вас в том преступлении, о котором я вам объявил. […]
Мышкин: Мне необходимо уяснить эту сторону вопроса, потому что тогда только вы поймете, что я хочу сказать. Я сын крепостной крестьянки и солдата, я видел уничтожение крепостного права и тем не менее не только не благословляю эту реформу, но стою в рядах отъявленных врагов ее. Вот почему вследствие моего рождения, моего воспитания, моих чувств, которые связывают меня с народом, я имею право несколько подробнее коснуться этой стороны вопроса. […]
Первоприсутствующий: Я повторяю, что все то, что вы говорите о крестьянах, я считаю в настоящее время неуместным и неподходящим к делу […]
Мышкин: Я указывал на причины, которые заставили меня… Может быть, мой взгляд ошибочен, но я утверждаю, что эти причины заставили меня вступить в ряды революционной партии. […]
Первоприсутствующий: Вы ведите вашу речь о том, в чем вы признали себя виновным.
Мышкин: Я не признал себя виновным. Я сказал, что признаю себя членом социально-революционной партии. Затем я хотел только разъяснить мой ответ. То, что я говорил, касалось причин, которые послужили к созданию социально-революционной партии.
Первоприсутствующий: Вы много сказали об этих причинах, и нам не нужно более знать.
Мышкин: Теперь я хочу перейти, в таком случае, еще к некоторым очень важным вопросам, хотя и более частным, – к целям, которые преследует наша партия. […]
Начинаю с вопроса о религии. В тех идеалах общественного строя, стремиться к которым я поставил задачею своей жизни, нет места уголовному закону за распространение иных верований, за совращение в ересь, словом, нет места насилию на мысль. Каждый может верить во что ему угодно и как угодно. Каждая община будет иметь право, если пожелает, построить сколько угодно церквей и содержать сколько угодно попов (конечно, на свой счет) – в этом никто не может ей помешать потому, что это согласно нашему идеалу, потому что община есть полная распорядительница всех своих дел. В этом идеале нет власти, которая могла бы принудить человека жить семьей…
Первоприсутствующий: Я прощу вас воздержаться от инсинуаций […]
Мышкин: Я под страхом наказания не могу перейти в другое исповедание […]
Первоприсутствующий: Это есть существующий закон, который не подлежит обсуждению.
Мышкин: Я его не порицаю и говорю только, что в силу государственного закона я обязан лицемерить. Затем нет власти, которая заставляла бы крестьян идти под конвоем […]
Первоприсутствующий: Вы входите в такие сопоставления, что я решительно не могу вам позволить…
Мышкин: Наш идеал – полнейшая веротерпимость и глубокое убеждение в том, что при свободе слова и правильном воспитании истина сама собою […] я ограничусь.
Первоприсутствующий: О ваших убеждениях нам нет надобности знать […]
Мышкин: …я желал бы высказать теперь опровержение по крайней мере относительно других обвинений, которые возводятся прямо на меня, одинаково вместе с другими подсудимыми. Так, в обвинительном акте сказано, что обыкновенно интеллигентные люди служат пропагандистами, приглашаются бросать учение и идти в народ, выставляя, что наука есть не более, как средство для эксплуатации народа. Я желал бы сказать несколько слов по этому поводу, потому что я готов признать себя виновным в том, что разделяю тот взгляд, что для революционера в настоящее время нет надобности оканчивать курс в государственной школе. Затем, так как этот взгляд навлек на нас немало нареканий со стороны известной части общества, то я считаю себя вправе объяснить, какие причины довели меня до подобного, кажущегося многим безрассудным, взгляда. Я предположил, что если бы в настоящее время Россия находилась под татарским игом, если бы во всех городах на деньги, собранные в виде дани с русского народа, существовали татарские школы, в которых бы читались лекции о добродетелях татар, об их блестящих военных подвигах…
Первоприсутствующий: Это к делу не относится, таких сопоставлений на суде не допускается.
Мышкин: Прошу извинить, но у меня такой склад ума, что я могу убедить только путем сравнения, путем аналогии. Вот я и хотел бы привести такое сравнение, так как оно лучше всего доказывает справедливость моей мысли. Если бы в таких школах доказывалось право татар владеть русским народом и если бы все учение в них было направлено к тому, чтобы создать из русской молодежи ревностных и покорных слуг татарских ханов, то спрашивается: была ли бы необходимость для русской молодежи оканчивать курс в подобных школах и посвящать свои силы отъявленным врагам своим? Я полагаю, что нет. Точно так же и для революционера нет никакой необходимости оканчивать курс в государственных школах, потому что… впрочем, пожалуй, я воздержусь от окончания этой фразы из опасения быть остановленным и удаленным. Кроме того, в обвинительном акте возводится обвинение в том, что…
Первоприсутствующий: Вы опять говорите защитительную речь. В настоящее время следствие еще не окончено. Из данных, которые обнаружатся на следствии, вы можете потом делать свой вывод, в настоящее же время мы не обязаны выслушивать вашу защитительную речь […]
Мышкин: …Тогда я считаю себя обязанным сделать последнее заявление. Теперь я вижу, что у нас нет публичности, нет гласности, нет не только возможности располагать всем фактическим материалом, которым располагает противная сторона, но даже возможности выяснить истинный характер дела, и где же? В стенах зала суда! Теперь я вижу, что товарищи мои были правы, заранее отказавшись от всяких объяснений на суде, потому что были убеждены в том, что здесь, в зале суда, не может раздаваться правдивая речь, что за каждое откровенное слово здесь зажимают рот подсудимому. Теперь я имею полное право сказать, что это не суд, а пустая комедия… или… нечто худшее, более отвратительное, позорное, более позорное […]
При словах «пустая комедия» первоприсутствующий Петерс закричал:
– Уведите его…
Жандармский офицер бросился на Мышкина, но подсудимый Рабинович107, загородив собою дорогу и придерживая дверцу, ведущую на «голгофу», не пускал офицера; последний после нескольких усилий оттолкнул Рабиновича и другого подсудимого, Стопане108, старавшегося также остановить его, и обхвативши одной рукою самого Мышкина, чтобы вывести его, другою стал зажимать ему рот. Последнее, однако ж, не удалось: Мышкин продолжал все громче и громче начатую им фразу:
– …более позорное, чем дом терпимости: там женщина из-за нужды торгует своим телом, а здесь сенаторы из подлости, из холопства, из-за чинов и крупных окладов торгуют чужой жизнью, истиной и справедливостью, торгуют всем, что есть наиболее дорогого для человечества.
Когда Мышкин говорил это, на помощь офицеру бросилось еще несколько жандармов и завязалась борьба. Жандармы смяли Рабиновича, преграждавшего им дорогу, схватили Мышкина и вытащили его из залы. Подсудимый Стопане приблизился к решетке, отделяющей его от судей, и громко закричал:
– Это не суд! Мерзавцы! Я вас презираю, негодяи, холопы!
Жандарм схватил его за грудь, потом толкнул в шею, другие подхватили и потащили. То же последовало и с Рабиновичем. Эта сцена безобразного насилия вызвала громкие крики негодования со стороны подсудимых и публики. Публика инстинктивно вскочила со своих мест. Страшный шум заглушил конец фразы Мышкина […]
Несколько женщин из числа подсудимых и публики упало в обморок, с одной случился истерический припадок. Раздавались стоны, истерический хохот, крики:
– Боже мой, что это делают! Варвары! Бьют, колют подсудимых! Палачи, живодеры проклятые!
Защитники, пристава, публика, жандармы – все это задвигалось, заволновалось. Так как публика нe обнаружила особой готовности очистить залу, то явилось множество полицейских, и под их напором публика была выпровождена из залы суда. Часть защитников старалась привести в чувство женщин, упавших в обморок. Рассказывают, что туда же сунулся жандармский офицер.
– Что вам нужно? – спрашивает его один из защитников.
– Может быть, понадобятся мои услуги?
– Уйдите, пожалуйста, разве вы не видите, что один ваш вид приводит людей в бешенство? – ответил адвокат.
Офицер махнул рукой и ушел, последовав умному совету. Во время расправы первоприсутствующего с подсудимыми прокурор и секретарь вскочили со своих мест и, видимо смущенные, оставались все время на ногах. Первоприсутствующий ушел и, растерявшись, позабыл объявить заседание закрытым. Пристав от его имени объявил заседание закрытым. Говорят, будто защитники возразили, что им нужно слышать это из уст самого председателя. Поэтому они были приглашены в особую комнату, где первоприсутствующий объявил им о закрытии заседания. Защитники требовали составления протокола о кулачной расправе, но первоприсутствующий не счел нужным удовлетворить их просьбу и даже упрекнул адвокатов в подстрекательстве. Обер-прокурор Сената Желеховский109 воскликнул по этому поводу:
– Это чистая революция.
16. Записки И.Н. Мышкина (1878 г.)110
Я считаю настоятельно необходимым решить следующий вопрос: признаем ли мы непосредственную осуществимость нашего идеала путем революции или нужно полагать, что дело не может обойтись без переходной политической формы, в последнем случае какова должна быть эта форма. Предположим, что совершается революция. Польша отделяется и организуется в республику. Финляндия провозглашает свою независимость; остзейские бароны111 умоляют Бисмарка112 принять их под свое покровительство; хохлы стараются порвать государственную связь с москалями, в Петербурге либералы созывают земский собор и толкуют, кому вручить конституционную корону. Жандармы и попы и словом и оружием пропагандируют безусловную покорность предержащим властям; ну а мы что будем делать? Существует мнение, что наша миссия заключается лишь в разрушении существующего строя и что как только будет достигнута революция, так народ caм построит чудное, стройное здание по всем правилам социальной правды и разумной любви к ближнему; и потому нам нет надобности входить в обсуждение формы будущего или переходного строя. Я не разделяю этого мнения, ибо не имею оснований верить, чтобы весь народ, как единый человек, был проникнут одним ясно сознанным идеалом, не верю, чтобы масса русского народа в настоящую минуту обладала несравненно большим социально-политическим смыслом и убеждением противостоять влиянию мнимых друзей, чем французы в 89, 30, 48 и 71 гг.113 Я знаю, что из среды одного и того же народа могут выходить и вандейцы114, и жирондисты115, и поклонники Марата116, и национальная гвардия коммуны и версальские войска117. Соглашаясь, что политические формы сами по себе не могут создать народное благо, я убежден, что одни из этих форм более пригодны для осуществления нашего идеала, чем другие. Признавая неизбежность переходной политической формы, я полагаю, что наиболее желательною представляется федерация областей с возможно полным проведением федеративного начала (т. е. с предоставлением городским и сельским общинам широкого самоуправления) и с коллективною исполнительною властью. Вообще полезно и необходимо рядом с нашим идеалом определить ближайшую осуществимую ступень и средства ее достижения и определить как можно отчетливей.
Мнение Чертогона118. Я с своей стороны признаю всю важность притти к какому-нибудь общему соглашению относительно ближайшего образа действий нашей партии. Но я не беру на себя решить, какой именно образ действий в настоящее время всего пригоднее, потому что не вполне знаю положение дела на воле. Судя же по слухам, согласиться и теперь так же трудно, как было в 1874 г. Если большинство членов партии признает необходимым выставить практическую программу, представляющую minimum наших желаний или так наз. ближайшую цель, то необходимо во всяком случае, чтобы подобный временный союз наш с умеренными группами интеллигенции не имел бы вида нежелательного компромисса и не был бы на самом деле отступничеством от теоретически признаваемого нами идеала. Я думаю, что ставя известный minimum и добиваясь его осуществления, мы во всяком случае не должны скрывать от народа и общества, что это только наш путь, а не окончательная цель. Но тогда возможен ли вышеупомянутый союз с умеренными группами? – С Мышкиным я вполне согласен в том, что мы не должны оказаться не готовыми дать определенный ответ на вопрос «что делать?», когда этот вопрос представится нам после революции; мы должны вполне определенно знать, чего мы хотим, т. е. каких именно политических и социальных форм; мы только не можем предрешить теперь размер уступки, которую можно будет сделать несогласным с нашими политическими взглядами. Согласен также, что выяснить вполне этот вопрос нам необходимо. Мне кажется, что так как революция все-таки пока еще не стучится в двери, т. е. нельзя ждать ее завтра или через месяц, то пока можно удовольствоваться теоретическим выяснением вопроса о пригодных для нас политических формах, напр., подвергнуть основательному анализу конституцию Соединенных Штатов Северной Америки и выяснить то, что именно в ней неприложимо к России или противно социалистическому идеалу, а также определить, какие положительные поправки потребовались бы к ней за отбросом негодного.
Ответ Мышкина на замечания Чертогона. Если ты не разделяешь взгляда, что нам принадлежит лишь проповедь разрушения, без заблаговременного определения, что именно и как должно быть воздвигаемо на месте разрушаемых порядков… (тот, кто не составил себе вполне ясного, отчетливого понятия о предстоящей постройке, конечно, не может принять активного, самостоятельного уча стия в ней); если ты не разделяешь этого взгляда, а с другой стороны признаешь, что нет вероятности рассчитывать на непосредственную осуществимость нашего идеала путем одного насильственного переворота, и в то же время не знаешь, в чем именно заключается наша ближайшая задача, – то спрашивается: что же ты пропагандировал, во имя чего действовал? […]
Мне думается, что большинство из нас (в том числе и я) не ведало, что творило, да и теперь, после многолетнего содержания в тюрьме не ведает хорошенько, что нужно творить; мне думается, многие из нас могут повторить твой ответ: я не знаю, что именно нужно делать, какова ближайшая наша цель; признаю всю важность этого вопроса, но до сих пор не только не решил его для себя, но даже не разобрался еще в куче материала, пригодного для решения теоретической стороны этого вопроса. Другими словами: попал я в тюрьму по недоразумению (или, пожалуй, за неосмысленную ненависть к существующему порядку и таковую же неосмысленную любовь к народу) и просидел несколько лет в келье без толку… Не усмотри, пожалуйста, в моих словах резкого отношения лично к тебе; нет, я говорю так потому, что меня вообще бесит чересчур халатное отношение наше к делу: меня злит, что я вследствие царствующей у нас безурядицы растратил свои силы глупо, бестолково, что я, при всем моем искреннем желании творить добро, жить для народа, не обращая внимания на свои личные интересы, не сделал ровно ничего порядочного, между тем как мои прежние материальные средства и мое положение в обществе давали мне возможность сделать кое-что более путное. Я думаю, что не я один, а многие с горечью, с сердечной болью чувствуют то же самое, а ведь это хуже всякой каторги. […]
«Революция не стучится в двери», – говоришь ты. Но многие ли предвидели хотя бы за несколько месяцев февральскую119 или июльскую революцию120? Кто предвидел за несколько месяцев пугачевщину? Кто предвидел за несколько дней до 18 марта рождение Коммуны121? Вспомни, до какой степени неподготовленною оказалась республиканская партия в Июльскую революцию, когда она при большей подготовленности могла бы играть совершенно иную роль. Коль скоро мы претендуем на звание партии, то давно пора придти к какому-нибудь решению по всем наиболее существенным вопросам нашей программы, причем, конечно, под влиянием жизненных условий и лучшего уяснения себе сути дела, наши взгляды могут видоизменяться, но в каждую данную минуту у нас должны быть определенные заветы по крайней мере на такие первостепенные вопросы, какова наша ближайшая цель, куда, на что должны быть главным образом направлены наши силы в данный момент и что нужно делать, если разразится революция. – Ты говоришь, что в случае формулирования ближайшей цели и признания необходимости временного союза с более умеренными группами, нужно сделать так, чтобы это не было и не казалось отступничеством от теоретически признаваемого нами идеала. Мне кажется, что ты неверно ставишь вопрос: каков бы ни был наш идеал, мы, – если только признаем себя партией, – необходимо должны из-за заоблачных высей теории спуститься на твердую почву действительности; должны наметить путь к взыскуемому нами граду, поставить на этом пути вехи, чтобы не заблудиться, и коль скоро мы видим, что путь наш так длинен, что не может быть сделан зараз, без привала, то помимо всяких компромиссов, просто немыслимо, практически невозможно обойтись без определения промежуточной станции. Нам во всяком случае необходимо решить: стремясь к революции, маня ее к нам, что мы будем делать, если действительно явится к нам эта желанная гостья? […]
Глава 3. Завязка
1. Из записки И. М. Ковальского о состоянии революционных дел на юге России (1 декабря 1877 г.) // Революционное народничество 70-х годов XIX века. Сб. документов и материалов в 2 томах. Т. II. 1876–1882. М.: Наука, 1965. С. 82–83.
2. «Начало» (№ 2. 1878) об аресте И. М. Ковальского и его товарищей // Революционная журналистика семидесятых годов: Второе приложение к сборникам «Государственные преступления в России» / изд. под ред. Б. Базилевского (В. Богучарского). Ростов н/Д., б. г. С. 33.
3. Гринберг-Кон Х. Г. К процессу И. М. Ковальского // Былое. 1906. № 10. С. 160–162.
4. Иллич-Свитыч В. Мое знакомство с И. М. Ковальским // Былое. 1906. № 8. С. 155–157.
5. Из воспоминаний В. И. Засулич о покушении на Трепова // Коваленский М. Русская революция в судебных процессах и мемуарах. Кн. 2. Дело В. Засулич. М., 1923. С. 78–81.
6. Из прокламации «Земли и Воли» «Покушение на жизнь Трепова» (январь 1878 г.) // Революционное народничество 70-х годов. Т. II. 1876–1882. М.: Наука, 1965. С. 49–50.
7. Из показаний В. И. Засулич на суде // Коваленский М. Указ. соч. С. 33–34.
8. Из речи А. Ф. Кони на суде над В. И. Засулич // Кони А. Ф. Воспоминания о деле В. Засулич. М., 1933. С. 196, 199–202, 210.
9. Записка анонима (присяжного заседателя на суде над В. И. Засулич) в III отделение // Каторга и ссылка. 1928. № 1 (38). С. 62–63.
10. «Бойня 31 марта 1878 г.» // Революционная журналистика семидесятых годов. Ростов н/Д.: Донская речь, 1906. С. 34–35.
11. Из прокламации «Летучий листок», составленной Н. К. Михайловским (апрель 1878 г) // Революционное народничество 70-х годов. Т. II. 1876–1882. М.: Наука, 1965. С. 57.
12. Предостережение Киевского Исполнительного Комитета прокурору А. А. Лопухину (9 августа 1878 г.) // Архив «Земли и Воли» и «Народной Воли». М., 1932. С. 90–92.
13. Из письма С. М. Степняка-Кравчинского В. И. Засулич (24 июля 1878 г.) // Красный архив. 1926. Т. 19. С. 196–197.
14. Из писем Г. А. Лопатина П. Л. Лаврову // Лавров: Годы эмиграции. Архивные материалы в двух томах. Т. 1. Лавров и Лопатин (переписка 1870–1883 гг.). Dordrecht: Boston, 1974. С. 568–569, 574.
15. Из Устава «Земли и Воли» (дополнительная редакция 1876 гг.) // Архив «Земли и Воли» и «Народной Воли». С. 64–65.
16. Из письма А. Д. Михайлова основному кружку землевольцев (20 сентября 1878 г.) // Архив «Земли и Воли» и «Народной Воли». С. 92–94.
1. И. М. Ковальский122
Из записки И.М. Ковальского о состоянии революционных дел на юге России (1 декабря 1877 г.)
[…] Было время, когда всякий порядочный революционер обязан был таскать за собой револьвер и кинжал, но когда дело коснулось факта – мы стали в тупик: что практический человек делает в один прием, для нас это стоило дьявольских усилий. И сказался в нас потомок рудиных и репетиловых. […] Факту нетути, операции никакой, как один распропагандированный рабочий сказал, в том смысле, что не на что опереться. И действительно, мы до сих пор, так сказать, висели в воздухе, оставаясь без почвы под ногами. Правда, мы с плеча, в один прием двинулись было в народ, но сделали это так по-детски, что до сих пор становится стыдно вспоминать об этом нашем фарсе, и до сих пор, вместо того чтобы попытаться сойтись с народом на почве фактов, а не кормить соловья баснями, мы только готовы твердить: кто старое помянет, тому глаз вон; дудки, уже нас больше не заманишь в народ… И мы предпочитаем действовать самолично, без всякой связи с народом, и, таким образом, представляем собою в жизни отрезанный ломоть. […]
Одно слово: ни пава, ни ворона – вот переходный тип русского современного революционера. А между тем, по моему крайнему разумению, революционеры из привилегированной среды и из народа представляют собою нечто вроде отрицательного и положительного электричества, и соединись они на самом деле – наверно, произошел бы взрыв. Но оставим это в сфере гаданий и перейдем к самым фактам. В настоящее время хотя факты эти и не всегда удачны, но их учащенная последовательность показывает, что уже в достаточной степени созрела революционная атмосфера, чтобы слова и мысли наши переходили в дело, объективируясь в реальных фактах. Говорят, что на южной границе арестован громадный транспорт оружия, об этом даже писали в газетах. И что, очень возможно, это не утка, доказывают обвинения некоторых членов «Киевской коммуны»123 в раздаче оружия крестьянам и печатные воззвания к бунту в виде манифеста «под царской печатью», как выражаются крестьяне. Правда, мы сохранили старые приемы: так же как сначала раздавались запрещенные книги зря, не сообразуясь в достаточной мере со свойствами человека, точно так же стало раздаваться и оружие. В этом обвиняют Дейча*, Стефановича* и некоторых других. Мокриевич124, который считается, по мнению Гейкена*, главой последних остатков «Киевской коммуны», и здесь успел ускользнуть из рук бдительного начальства. Ловкий малый! Он остался, можно сказать, последним из могикан, а почти все другие арестованы или разбежались за границу. Скажу здесь вместо некролога несколько слов по поводу Дейча. […] Очевидцы говорят, что Дейч хотел было стрелять в Гейкена, когда тот арестовал его, но не успел еще револьвера вынуть из кармана, как был схвачен за руку самим Гейкеном (высшее жандармское начальство в Киеве). Значит, сорвалось! Но Дейчу, впрочем, от этого не хуже, так как он, кроме дела Гориновича*125, имеет на плечах еще несколько дел, между прочим то, что дезертировал из военной гауптвахты, когда был зачислен в ряды русской армии.
– Его мало повесить! – кипятился либеральный Гейкен. И действительно, был проект его повесить или расстрелять, да только побоялись «ввиду напряженного состояния общества». Вчера в 6 верстах от Одессы, на Скаковом поле, в 7 часов утра, надо полагать, в виде опыта, был повешен уголовный преступник, тот беглый и участвовавший волонтер в восстании славян против турок, а также бывший в гарибальдийском отряде. Я пишу эти строки под впечатлением свежей казни этого человека, удивляюсь только одному: как он при всей своей живучести и страстном желании… умер так, что даже не дрогнул126.
2. Арест И.М. Ковальского
Сообщение об аресте И.М. Ковальского и его товарищей («Начало»127. 1878. № 2)
Из Одессы. В 11 часов ночи, с 30 на 31 января, товарищ прокурора Степанов, жандармский капитан Добродеев, в сопровождении приличного числа нижних чинов, явились на квартиру Воскресенского128, жившего вместе с Леонидой Мержановой* и Верою Виттен*; в это время в квартире кроме хозяев были: Иван Ковальский, Николай Виташевский*, Александр Алексеев129 и Василий Кленов*. На требование Добродеева выдать ему так называемое «противозаконное», находившиеся на квартире ответили ему решительным отказом; когда же жандармы, несмотря на протест, хотели приступить к насильственному обыску, то встретили энергическое сопротивление. Ковальский, защищаясь, направил револьвер на Добродеева, но, благодаря осечке, последнему, вместе с другими жандармами, удалось повалить Ковальского на пол. Ковальский все ж таки продолжал борьбу и нанес Добродееву рану кинжалом. Началась всеобщая свалка. Товарищ прокурора Степанов первый струсил, и, пользуясь суматохой, выбежал из квартиры. Во время свалки стоявший в комнате стол пошатнулся, бывшая на нем лампа упала и, разбившись, погасла; среди воцарившегося мрака трудно было разобрать, кто кого бьет и ранит. Наконец, нападавшие жандармы отступили с уроном и поспешили призвать на помощь солдат; оставшиеся на квартире хозяева и их товарищи, пользуясь этим, успели запереться в комнатах. Вскоре затем явился взвод солдат (40 ч.) с ружьями наперевес; командовавший ими офицер, грозя стрелять, потребовал от сопротивляющихся немедленной сдачи. После отказа в этом последовало роковое «пли»; залп выстрелов огласил воздух; пули десятками врезались в дверь; двое из осаждаемых тяжело ранены; находившиеся в запертых комнатах, несмотря на такой варварский прием обыска, с порывистою торопливостью продолжали жечь разные бумаги и выбрасывали на улицу шрифт и разные другие типографские принадлежности. Между тем на улице собралась большая толпа; один из сопротивлявшихся вышел на балкон, и, обращаясь к ней, в страшно-восторженной речи начал объяснять причину возмутительного насилия, совершенного над ними представителями власти. Он говорил о той лучезарной идее народного счастья, за которую русские социалисты, вот уже несколько лет, беззаветно и бесстрашно отдают свою плоть, кровь и жизнь… Толпа воодушевилась речью, но вот с улицы, вверх, по направлению к балкону, раздаются последовательные выстрелы, один из которых метко попадает в оратора, наносит ему тяжелую рану… Толпа в негодовании; отовсюду летит брань на варваров – представителей правосудия, порядка и закона, негодование сдерживалось только присутствием роты солдат, оцепившей ближайшие дома…
Во время геройской часовой защиты осажденные, из которых некоторые были тяжело ранены, отступая шаг за шагом, сдали сначала первую, потом вторую комнату, наконец, третью и последнюю, в которой и были арестованы вломившимися в дверь солдатами.
3. Х. Г. Гринберг-Кон130
Из воспоминаний
Несколько сходок по поводу того, в какой форме устроить демонстрацию во время суда над Ковальским и его товарищами, не дали никаких результатов и не привели ни к какому соглашению, так что вопрос остался открытым и предоставлено было каждому действовать на свой риск и страх, если сами события не укажут ясную для всех форму, но собраться у здания суда решили все. И действительно с самого утра в день суда (19 июля 1878 года) со всех сторон к зданию, где должен был происходить суд, стала стекаться публика. […]
На пятый день к вечеру народу уж собралось очень много. Говорили потом, что во время приговора около суда было тысячи три человек, но я думаю, что это преувеличено. […] Будут или не будут смертные приговоры? Этот вопрос гвоздем сидел в голове. Вся публика высыпала из трактира на улицу и выстроилась на тротуаре против суда. Сюда пригнана была масса казаков, которые выстроились на лошадях лицом к нам сплошным рядом с пиками, направленными прямо в нас, чуть не касаясь нас. Казалось, при малейшей попытке сделать хоть маленькое движение вперед, неминуемо наткнешься на казацкую пику. На противоположной стороне расставлены были солдаты с ружьями. Сколько времени мы тут простояли против морд казацких лошадей и пик – не знаю; знаю только, что ожидание было самое томительное. На казаков и на их пики никто, я думаю, и не смотрел. Все глаза направлены были на окна суда. Вот зажглись огни, мелькают какие-то фигуры. Напряженная тишина. Слышно только стук копыт казацких лошадей, которых казаки осаживают от времени до времени немного назад, когда они уж слишком к нам приближаются. Вдруг с противоположного тротуара раздается пронзительный, нервно вздрагивающий женский голос, в котором слышатся рыдания: «Ковальскому смертная казнь! Ковальскому смертная казнь!» […] В ответ на это с разных сторон послышались крики: «Шемякин суд! Башибузуки! Палачи!» и т. п. Тут солдаты вышли из своей пассивной роли и прикладами стали оттеснять нас в боковую улицу. При этом один из солдат, вошедши в азарт, ударил прикладом маленького мальчика лет пяти, который стоял тут же невдалеке около какой-то лавочки. Бывший в эту минуту вблизи от этого места и видевший эту возмутительную выходку Виттенберг* ответил на нее выстрелом из револьвера в солдата, после чего в нас сделано было два залпа, которыми убито было двое и ранено еще, кажется, двое. Стреляли еще некоторые другие с нашей стороны, но раньше ли залпов солдат, одновременно ли или после – я уже не могу сказать. Остановиться подбирать убитых и раненых не было никакой возможности; сзади напирала толпа и подгоняли прикладами солдаты. Перешагнув через упавших, отодвигались дальше. Через две-три улицы солдаты нас оставили, и мы толпой отправились на Приморский бульвар, где удивленная таким появлением мирно гуляющая публика, окружившая нас из любопытства, услышала такую речь: «Господа!
Вы вот тут гуляете, веселитесь, а недалеко отсюда, на Гулевой улице людей приговаривают к смертной казни, других прямо на улице убивают. Неужели это вас не возмущает?» […]
В эту же ночь начались массовые аресты, которые продолжались и в последующие дни. […]
4. В. С. Иллич-Свитыч131
Из воспоминаний об И.М. Ковальском
[…] Последняя ночь перед казнью памятна мне очень хорошо. Я как теперь вижу Ковальского в сером пиджаке из какой-то летней материи, – сшитом нашими дамами специально для суда, так как имевшийся у Ивана старый был уже чересчур истрепан, – шагающим в своих истоптанных без подошв ботинках (все как-то собирались купить ему новые, но так и не собрались) от стола под окном к двери, с стаканом почти холодного чаю в руке. […] За все время моего знакомства и за последние дни до роковой ночи Ковальский никогда не говорил мне ничего о своей личной жизни. Я знал только, что он сын священника, бывший воспитанник подольской семинарии. В эту ночь он почему-то сам заговорил об Анне Алексеевой*, которую сильно любил. Всегда сдержанный, занятый, по-видимому, исключительно революционным делом, он вдруг заговорил со мной свободно, откровенно о своих личных чувствах. Признаюсь, несмотря на то, что я был отчасти польщен этим, так сказать, доверием, указывавшим на его близость и симпатию ко мне, мне все же это показалось несколько неприятным. Мне почуялось в этом как бы душевное ослабление и в то же время полусознательно промелькнуло предчувствие недоброго. Думая затем, что, может быть, на другое утро (я не знал, что он его больше не увидит) он пожалеет, что коснулся самых интимных сторон своей жизни, я старался навести разговор на другие предметы. Но Иван, может быть, инстинктивно предчувствуя, что последний раз говорит с относительно близким ему человеком, не унимался и много, и долго, с увлечением говорил о любимой им девушке. Припоминая иные из его отзывов о знакомых нам женщинах из радикального мира, я поражался нежностью его сердца. […]
Мы почти не касались в эту ночь никаких общественных вопросов, ничего уже не говорили о суде, о приговоре и провели время в беседе часов до трех утра. Ложась последний раз спать, Иван даже не произнес своей обычной фразы о том, что он ничего не имеет против своей смерти, если она будет только продуктивной. […]
Часов около одиннадцати утра в тюрьме, по обыкновению, сменялся караул. Старых часовых у дверей и окна моей камеры сменили новые. Как и прежние, эти зорко смотрели внутрь моего помещения. Я подошел к небольшому окну с толстой железной решеткой. Сверху виднелся клочок чистого, темно-голубого южного неба. Ярко и весело светило солнце…
– Послушайте, – послышалось негромко за окном. – Товарища расстреляли. Наша рота была тоже на Куликовом поле. Молодцом умер. Сам подошел к столбу, не вели…
За дверью стукнул ружейный приклад о плиты каменного пола коридора.
Голос за окном моментально смолк, и говоривший часовой, молодой еще очень солдат, несколько отстранился от окна.
5. В. И. Засулич132
Воспоминания о покушении на Ф.Ф. Трепова*
Мне казалось, что я спокойна и только страшно на душе, – не от разлуки с жизнью на свободе, – с ней я давно покончила, была уже не жизнь, а какое-то переходное состояние, с которым хотелось скорее покончить.
Страшной тяжестью легло на душу завтрашнее утро: этот час у градоначальника, когда он вдруг приблизится там вплотную… В удаче я была уверена, – все пройдет без малейшей зацепинки, совсем не трудно и ничуть не страшно, а все-таки смертельно тяжело…
Это ощущение было для меня неожиданным. При этом – не возбуждение, а усталость, даже спать хотелось. Но, как только я заснула, начался кошмар. Мне казалось, что я не сплю, а лежу на спине […] и вдруг чувствую, что схожу с ума, и выражается это в том, что меня неодолимо тянет встать, выйти в коридор и там кричать. Я знаю, что это безумно, из всех сил себя удерживаю и все-таки иду в коридор и кричу, кричу. Прилегшая рядом со мной Маша133 будит меня; я в самом деле кричу, только не в коридоре, а на своей постели. Опять засыпаю и опять тот же сон: против воли выхожу и кричу; знаю, что это безумие, и все-таки кричу, и так несколько раз. […]
У градоначальника уже собралось около десятка просителей.
– Градоначальник принимает?
– Принимает: сейчас выйдет! – Кто-то точно нарочно для меня переспрашивает: «Сам принимает?» Ответ утвердительный.
Какая-то женщина, плохо одетая, с заплаканными глазами, подсаживается ко мне и просит взглянуть на ее прошение, – так ли там написано? В прошении какая-то несообразность. Я советую ей показать прошение офицеру, так как видела, что он уже чье-то просматривал. Она боится, просит, чтобы я показала. Я подхожу с ней к офицеру и обращаю его внимание на просительницу. Голос обыкновенный, ни в чем не проявляется волнение. Я довольна. Кошмарной тяжести, давившей меня со вчерашнего вечера, нет и следа. Ничего на душе, кроме заботы, чтобы все сошло, как задумано.
Адъютант повел нас в следующую комнату, меня первую, и поставил с краю, а в это же время из других дверей вышел Трепов с целой свитой военных, и все направились ко мне.
На мгновение это смутило, встревожило меня. Обдумывая все подробности, я нашла неудобным стрелять в момент подачи прошения: и он, и свита на меня смотрят, рука занята бумагой и проч., и решила сделать это раньше, когда Трепов остановится, не доходя до меня, против соседа. И вдруг нет соседа до меня, – я оказалась первой…
«Не все ли равно: выстрелю, когда он остановится около следующей за мной просительницы», – окрикнула я себя внутренне, и минутная тревога тотчас же улеглась, точно ее и не было.
– О чем прошение?
– О выдаче свидетельства о поведении.
Черкнул что-то карандашом и обратился к соседке. Револьвер уже в руке, нажала собачку… Осечка.
Екнуло сердце, опять нажала, выстрел, крик…
«Теперь должны броситься бить», – значилось в моей столько раз пережитой картине будущего.
Но произошла пауза. Она, вероятно, длилась всего несколько секунд, но я ее почувствовала.
Револьвер я бросила, – это тоже было решено заранее, иначе, в свалке, он мог сам собой выстрелить. Стояла и ждала.
«На преступницу напал столбняк», – писали потом в газетах.
Вдруг все задвигалось: просители разбегались, чины полиции бросились ко мне, схватили с двух сторон.
– Где револьвер?
– Бросила, он на полу.
– Револьвер! Револьвер! отдайте! – продолжали кричать, дергая в разные стороны.
Предо мной очутилось существо, […] глаза совершенно круглые, из широко раскрытого рта раздается не крик, а рычанье, и две огромные руки со скрюченными пальцами направляются мне прямо в глаза. Я их зажмурила изо всех сил, и он ободрал мне только щеку. Посыпались удары, меня повалили и продолжали бить.
Все шло так, как я ожидала, излишним было только покушение на мои глаза, но теперь я лежала лицом вниз, и они были в безопасности. Но что было совершенно неожиданно, так это то, что я не чувствовала ни малейшей боли; чувствовала удары, а боли не было. Я почувствовала боль только ночью, когда меня заперли наконец в камере.
– Вы убьете ее?
– Уже убили, кажется.
– Так нельзя: оставьте, оставьте, нужно же произвести следствие! […]
Комната, в которую меня перевели, была большая, гораздо больше первой, у одной из стен стояли большие столы, вдоль другой шла широкая скамья. В комнате в этот момент было мало народу, из свиты градоначальника, кажется, никого.
– Придется вас обыскать, – обратился ко мне господин каким-то нерешительным тоном, несмотря на полицейский мундир, – какой-то он был неподходящий к этому месту и времени: руки дрожат, голос тихий и ничего враждебного.
– Для этого надо позвать женщину, – возразила я.
– Да где же тут женщина?
– Неужели не найдете? – И сейчас же придумала. – При всех частях есть казенная акушерка, вот за ней и пошлите, – посоветовала я.
– Пока-то ее найдут, а ведь при вас может быть оружие? Сохрани господи, что-нибудь случится…
– Ничего больше не случится; уж лучше вы свяжите меня, если так боитесь.
– Да я не за себя боюсь, в меня не станете палить. А верно, что расстроили вы меня. Болен я был, недавно с постели встал. Чем же связать-то?
Я внутренне даже усмехнулась: вот я же его учить должна!
– Если нет веревки, можно и полотенцем связать.
Тут же в комнате он отпер ящик в столе и вынул чистое полотенце, но вязать не торопился.
– За что вы его? – спросил он как-то робко.
– За Боголюбова.
– Ага! – в тоне слышалось, что именно этого он и ожидал.
Между тем весть, очевидно, уже распространилась в высоких сферах. Комната начала наполняться: одни за другими прибывали особы военные и штатские и с более или менее грозным видом направлялись в мою сторону. В глубине комнаты появились солдаты, городовые. Мой странный (для данного места и времени) собеседник куда-то исчез, и я его больше не видала. Но стянули мне за спиной локти его полотенцем. Распоряжался какой-то шумный, размашистый офицер. Он подозвал двух солдат со штыками на ружьях, поставил их за моей спиною и велел держать за руки. Отошел на средину комнаты, посмотрел, должно быть, место не понравилось, перевел на другое. Уходя, предостерег солдат: «Вы берегитесь, а то, ведь, она и ножом пырнуть может!»
Мое предвидение, а следовательно, и подробная программа поведения не шла дальше момента побоев. Но с каждой минутой я все сильнее и сильнее радостно чувствовала, что не то, что вполне владею собой, а нахожусь в каком-то особом небывалом со мной состоянии полнейшей неуязвимости. Ничто решительно не может смутить меня или хотя бы раздражить, утомить. Что бы ни придумали господа, о чем-то оживленно разговаривавшие в это время в другом конце комнаты, я-то буду спокойно посматривать на них из какого-то недосягаемого для них далека.
На несколько минут нас оставили в стороне, и солдаты начали перешептываться.
– Ведь скажет тоже: связана девка, два солдата держут, а он: «Берегись – пырнет!»
– И где это ты стрелять выучилась? – шепнул он потом над самым моим ухом. В этом «ты» не было ничего враждебного, – так, по-мужицки.
– Уж выучилась! Не велика наука, – ответила я также тихо.
– Училась да не доучилась, – сказал другой солдат: – плохо попала-то!
– Не скажи, – горячо возразил первый, – слыхать, очень хорошо попала, – будет ли жив!
Сергей Геннадиевич Нечаев* – вольнослушатель Петербургского ун-та, активный участник студенческих волнений 1868–1869 гг., весной 1869 г. студенческая группа, созданная Нечаевым, была разгромлена, но ему удалось бежать за границу. В Женеве он сблизился с М. А. Бакуниным. В Россию Нечаев вернулся как представитель русского отдела Всемирного революционного союза и приступил к созданию тайного общества «Народная расправа». В ноябре 1869 г. по его приказу в Москве был убит студент И. И. Иванов, выказавший неповиновение (Нечаев обвинил его в предательстве). Преступление было раскрыто, организация разгромлена, полиция арестовала 80 человек. Большинство революционеров сочли методы Нечаева (ложь, шантаж, убийство за неповиновение) несовместимыми с революционным движением.
«Процесс нечаевцев» (1 июля – 11 сентября 1871 г.), был первым гласным процессом по политическим делам, на скамье подсудимых оказались 77 человек, среди которых были члены нечаевской «Народной расправы», а также участники студенческих волнений 1868–1869 гг. (приговор: 4 человека – к различным срокам каторги, 28 – к тюремному заключению, 2 – к ссылке, остальные оправданы). Самому Нечаеву удалось скрыться за границей, но в 1872 г. он был выдан Швейцарией как уголовный преступник властям России, заключен в Петропавловскую крепость, где и умер в 1882 г.
Bepul matn qismi tugad.