Kitobni o'qish: «По Союзу Советов», sahifa 7

Shrift:

V
Соловки

В эти дни по всему Союзу Советов кинематограф показывает остров Соловки. Фильм этот я видел в Ленинграде после того, как побывал в Соловках; съёмка сделана в 1926 году и уже устарела – в наше бурно текущее время даже и вчерашний день отталкивается далеко от сего дня.

Серое однообразие кино не в силах дать даже представления о своеобразной красоте острова. Да и словами трудно изобразить гармоническое, но неуловимое сочетание прозрачных, нежных красок севера, так резко различных с густыми, хвастливо яркими тонами юга; да и словами невозможно изобразить суровую меланхолию тусклой, изогнутой ветром стали холодного моря, а над морем – густо зелёные холмы, тепло одетые лесом, и на фоне холмов – кремль монастыря. С моря, издали, он кажется игрушечным. С моря кажется, что земля острова тоже бурно взволнована и застыла в напряжённом стремлении поднять леса выше – к небу, к солнцу. А кремль вблизи встаёт как постройка сказочных богатырей, – стены и башни его сложены из огромнейших разноцветных валунов в десятки тонн весом.

Особенно хорошо видишь весь остров с горы Секирной, – огромный пласт густой зелени, и в неё вставлены синеватые зеркала маленьких озёр; таких зеркал несколько сот, в их спокойно застывшей, прозрачной воде отражены деревья вершинами вниз, а вокруг распростёрлось и дышит серое море. В безрадостной его пустыне земля отвоевала себе место и непрерывно творит своё великое дело – производит «живое». Чайки летают над морем, садятся на крыши башен кремля, скрипуче покрикивают.

В книге «Историческое описание Соловецкого монастыря» настоятель его и автор книги Мелетий сладостно рассказывает о том, почему гора названа Секирной. Первыми насельниками острова были «блаженный инок Герман» и «боголюбивый инок Савватий». «Сия богоизбранная двоица ознаменовала» – в 1429 году – «первое основание монастыря близ горы и воздвигла там пустыннические свои кущи». «Жена одного Корелянина» – то есть карела, – «поселившегося со всем домом своим недалеко от кельи иноков, по зависти покусившегося завладеть угодьями островов Соловецких, жестоко была наказана от ангелов в образе двух благообразных юношей, – за сие, её с мужем, намерение противное воле божией со строгим повелением удалиться с Соловецкого острова, что они немедленно и исполнили. Сие чудесное событие распространилось между окрестными жителями и навело страх и ужас на всех, с той поры никто из мирских людей не осмеливался селиться на Соловецком острове».

Для нашего времени, когда политико-экономический смысл всех легенд и чудес вскрывается очень просто, – смысл этой чудесной легенды тоже совершенно ясен. Хотя есть в ней и тёмное место: непонятно, почему «ангелы во образе благообразных юношей» наказали жену карела, а не его самого? Рассказ архимандрита Мелетия запечатлён в красках на иконе, которая хранится в музее Соловков. Рассматривая икону, убеждаешься, что ангелы XV века крайне плохо знали технику порки: они секли прутьями карелку не по тому месту, которое указано древней традицией, а гораздо выше – по спине. Так как пишущий сие в детстве своём нередко исполнял роль секомого, он обязан сообщить секущим, что, ежели сечь прутьями по спине, – боль ощущается гораздо сильнее, потому что в спине находятся близко к поверхности чрезвычайно чувствительные кости, кости же седалища природа, – предусмотрительно обнаружив в этом случае гуманность, вообще не свойственную ей, – скрыла глубоко в мускулах, и допороться до этих костей нелегко даже для очень усердного и опытного секутора. И, наверное, именно один из специалистов порки, убедясь в чудесной выносливости ягодиц человеческих, создал, в сознании бессилия своего пропороть их до костей, поговорку: «Как хошь пори, хоть – сам ори!»

Желающим ознакомиться с историей политической жизни Соловецкого монастыря указываю вышеупомянутую книгу. Написана она весьма красноречиво и так елейно, как будто автор писал не чернилами, а именно лампадным маслом с примесью патоки. Читая её, вспоминается изречение: «Красно глаголяй – лжу глаголешь».

В 1875 году имущество монастыря оценивалось в десять миллионов рублей. Даровой труд богомольцев приносил братии чистого дохода до пятидесяти тысяч рублей в год. Покупали монахи только хлеб в Архангельске, всё же иное необходимое добывалось трудом верующих. Тысяч на тридцать ежегодно отправляли продуктов на материк. Богомольцев монастырь принимал до двадцати пяти тысяч в лето. Между прочим, трудами их построена между двумя островами каменная дамба длиною около двух вёрст, – труд немалый! Несмотря на всё это, монахи жаловались на умаление доходов: «Оскудевает лепта народная господу богу, уже не о душе своей пекутся люди, а только о чреве, о нищете. А как слепая вера была – нищеты не замечали».

Так, по рассказу Василия Немировича-Данченко в его книге «Соловки», жаловались они в 1875 году и так же двое из них жаловались в 1896 году строителю Архангельской железной дороги Савве Мамонтову на Всероссийской выставке, а он сердито убеждал вложить деньги монастыря в морское судостроение: «А то от вас, как от козлов: ни шерсти, ни молока».

На всём протяжении бытия своего монастырь являлся рассадником совершенно определённых идей. Очень простые и ёмкие, идеи эти заключают в себе самую сущность консервативного мракобесия и всю политическую мудрость мещанства: «Избави бог от образованных. Мужичок наш – работничек и кормилец, а образованный смуту сеет да неустройству всякому – глава». Именно эти идеи развивали идолопоклонники троицы «православие, самодержавие, народность», развивали от времен Александра I до Константина Победоносцева, и даже в наши дни, – под криками вражды к буржуазной культуре нередко слышится изуверская ненависть к «образованному» со стороны новых махаевцев и анархистов из мещан. Именно эти идеи ежегодно тысячи богомольцев распространяли по всей крестьянской и уездной России.

О культурном уровне соловецких монахов убедительно говорит тот факт, что, несмотря на богатейшие собрания исторических документов, накопленных в течение 500 лет, не нашлось ни одного монаха, который написал бы приличную историю сношений монастыря с Англией, Швецией, историю его участия в церковном «расколе» и так далее. Наиболее ценные документы, из боязни, что их «мыши съедят», были переданы монастырём казанской духовной академии.

Монахи и теперь живут на острове как «вольнонаёмные», плетут сети, ловят знаменитую соловецкую сельдь. Их там больше полусотни, живут они «как привыкли», в сторонке от «мира», тихонько работают, молятся в церкви. Их почти не видно среди очень грешного населения острова, лишь изредка мелькнёт, как тень далёкого прошлого, тёмная фигура, – длинное одеяние ещё более усиливает её сходство с тенью. Видишь такую фигуру, и вспоминается множество монастырей, вспоминаешь тысячи угрюмых чёрных церковников, «стражей грешного мира». Боясь бога, они не жалели людей и очень выгодно для обители меняли свой кусок хлеба на труд бездомных бродяг, на ласки обессиленных, ошеломлённых горем жизни деревенских баб, «странниц по обету». Труды и молитвы монашества нимало не мешали ему дополнять «Декамерон» Бокаччио, и нигде не слыхал я таких жирных, так круто посоленных рассказов о «науке любви», как в монастырях. А во всём прочем – удивительно бездарно было наше монашество, тогда как римско-католическое, не говоря о талантливости его миссионеров, о дьявольски ловко и широко поставленной во всём мире пропаганде, дало человечеству ряд крупных писателей, учёных, философов: Томаса Мора, Кампанеллу, Рабле, Менделя, Пристлея, выдвинуло таких организаторов, как Игнатий Лойола, Доминик, Савонарола, Франциск Ассизский. Ничего подобного не создала наша чёрная армия «захребетников» крестьянства.

На пароходе из Кеми в Соловки я спросил монаха:

– Как живёте?

– Не худо, бога благодаря…

– А начальство как относится к вам?

– Начальство тут желает, чтобы все работали. Мы – работаем.

Помолчав, он добавил:

– Без работы и червь не живёт.

Я ждал, что он скажет: «и птица». Над пароходом летала чайка. Странно, что человек на море помнит о червях.

Монах был изрядно выпивши, но не очень многословен. В ответах его чувствовалась мужицкая осторожность, устойчивое недоверие к человеку из другого мира. Он – тощий, жилистый, на землистом лице реденькая серая бородка, бесцветные глаза спрятаны в морщинах и смотрят из них на море, на палубу, точно в щель. Наверное, он смолоду смотрел на землю и людей вот так прихмуренно, как смотрят в дырочку, и мир казался ему жутко маленьким, темноватым. С острова – мир безграничен и пуст, в нём можно жить спокойно, ни о чём не думая, ни за что не отвечая.

Я спросил монаха: не поколебалась ли его вера в бога?

Отодвинувшись от меня, он подумал и сказал:

– Почто? Кому дано, да не отъемлется! Так учили нас. Так оно и есть.

– Люди становятся безбожны.

Он снова подумал и проворчал:

– Одно дело – люди, другое – монахи.

Это напомнило мне монаха в Лубнах у Афанасия Сидящего. Тот считался мудрецом и даже «провидцем». Толстый, огромный, с одутловатым, мягким, как подушка, лицом, с большим жёлтым носом, губы толстые и мокрые, а чёрные глаза нагло выкачены, и на поверхности зрачков искусственно добрая, но не глупая улыбочка. Говорили, что он страдает какими-то припадками и во время их пророчествует, но послушник в хлебопекарне сказал мне, что болезнь пророка – запой. В такие дни его прятали в чулан за хлебопекарней. Он поучал меня:

– Ты меньше спрашивай. А тебя спросят – не отвечай сразу, сначала подумай. Да не о том думай, что спросили, а о том – для чего? Догадаешься – для чего, тогда и поймёшь, как надо ответить.

Монаха, с которым я познакомился на пароходе, пригласили завтракать. Он хорошо покушал колбасы, ветчины, выпил ещё немного водки и стал более благодушен. В мутных глазах засияла улыбка удовольствия. Но красноречия не прибавилось у него.

– Все люди – люди! Что боле скажешь? Ничего не скажешь! Так-то, – ворчал он, вздыхая.

На обратном пути из Соловков в Кемь познакомился ещё с одним монахом, толще, сытее первого, солиднее его. Глазки у него маленькие, кабаньи, и на женщин он смотрит внимательно тем «центральным взглядом», который сразу обличает в человеке склонность к смертному греху любострастия. Он получает шестьдесят рублей в месяц на всём готовом, потому что он искусный строитель: он соединил несколько озёр на острове каналами, по которым свободно ходит катерок, транспортируя лес. Он же руководил реставрацией зданий в кремле монастыря, – здания были разрушены пожаром, кажется, в 1923 году, а причиной пожара был поджог, учинённый агентами белогвардейцев. Он считает себя человеком, который в деле строительства осведомлён лучше всякого учёного инженера, и не любит инженеров.

– Мешают только. Всё меряют. Сами себе, значит, не верят, – ворчит он.

Он – привычный пьяница. Ему уже за шестьдесят, но недавно он выразил желание жениться. Это повело к тому, что «братия» пригрозила: не будем пускать в церковь. Убоясь отлучения от церкви, он решил: нельзя одну запрягать – на перекладных поеду.

На щекотливые вопросы о «братии», о боге он отвечает нечленораздельным мычанием, неопределёнными жестами и подмигивая.

– Начальство – своё дело делает, я – своё, – ворчит он. – Начальство меня понимает.

Начальство относится к нему благодушно и, видимо, ценит его работу. Есть в этом благодушии ирония, но она не обидна, да едва ли строитель и чувствует её.

За обедом он крепко напился, ему стало жарко, он снял толстый серый полукафтан, и на спине его, на ситцевой рубахе, я увидел бархатный квадрат – «нараменник», по бархату шелками вышиты крест, трость, копие и – вязью – слова:

«Язвы господа моего Христа ношу на теле моём».

Когда монаха фотографировали, он, хотя и пьяный, всё-таки попробовал принять позу героическую. Это не очень удалось ему.

Соловецкие монахи любят выпить, вот в доказательство этого два «документа»:

НАЧАЛЬНИКУ СОЛОВЕЦКИХ ЛАГЕРЕЙ ОГПУ

Группы монахов б. Соловецкого монастыря, смиренных Трефилова, Полежаева, Мисукова, Некипелова, Казицына, Челпанова, Сафонова, Катюрина, Самойлова, Немнонова, Белозерова и Других

Покорнейшее заявление

Припадая к Вашим стопам, мы, монахи б. Соловецкого монастыря, ввиду приближения праздника Пресвятой Троицы и так как двунадесятые праздники по старо-христианскому и церковному обычаю не могут быть праздниками без виноизлияния, просим Вас разрешить выдать нам для распития и услаждения 20 литров водки, в чём и подписуемся.

(подписи)
22 июня 1929 г.
НАЧАЛЬНИКУ СОЛОВЕЦКИХ ЛАГЕРЕЙ

Группы монахов бывшего Соловецкого монастыря: Коганева А. П., Берстева Г. Д., Лопакова М. А., Пошникова Акима и других

Покорнейшее заявление

Припадая к стопам Вашим, смиренно просим разрешить нам, ввиду предстоящего праздника св. Троицы, получить из Вашего склада некоей толики винного продукта, сиречь спирта. Причина сему та, что завтра, 23 сего июня, будет двунадесятый день святыя Троицы и в ознаменование такового согласно священным канонам церкви надлежит употребление винное. Всего надо 8 литров.

к сему подписуемоси

монах Антоний М., Мих. Лопаков, монах Геласий.
22 июня.

Хороший, ласковый день. Северное солнце благосклонно освещает казармы, дорожки перед ними, посыпанные песком, ряд тёмно-зелёных елей, клумбы цветов, обложенные дёрном. Казармы новенькие, деревянные, очень просторные; большие окна дают много света и воздуха. Время – рабочее, людей немного, большинство – «социально опасная» молодёжь, пожилых и стариков незаметно. Ведут себя ребята свободно, шумно.

На крыльце одной из казарм стоит весьма благообразный старик. Сухое «суздальское» лицо его украшено аккуратной бородкой, на нём серый лёгкий пиджак, брюки в полоску, рубашка с отложным воротником, тёмный галстук. Ботинки хорошо вычищены. Он похож на «часовых дел мастера», на хозяина галантерейного магазина, – вообще на человека «чистой жизни».

– Фальшивомонетчик? – тихонько спрашиваю.

– Нет.

– Экономический шпионаж?

– Профессиональный вор. Начал с двенадцати лет, теперь ему шестьдесят три. Через несколько месяцев кончается срок.

Старик вежливо приветствует, независимо осматривая меня и моего сына. Знакомлюсь с ним, спрашиваю: что он будет делать, кончив срок?

– У меня – своя судьба, своя профессия, – охотно и философски просто отвечает он.

Серые, холодные глаза, круглые, точно у хищной птицы, бесцеремонно и зорко осматривают меня, моего сына, секретаря. Стоит он твёрдо, сухое тело его стройно и, должно быть, крепко.

– Трудно вам здесь?

– Нет. По возрасту не подлежу назначению на тяжёлые работы.

И, улыбаясь остренькой улыбкой, прибавляет:

– А если ошибся – плати! Так положено… Со шпаной этой, конечно, нелегко жить. Не на воле, где на них у нас управа есть. И побеседовать не с кем. Мелкота всё. А я, знаете, работал крупно. Может, помните, ещё до войны, писали в газетах о краже у Рейнбота, московского градоначальника? Моя работа. А также у банкира Джамгарова, у графа Татищева… Всё – я…

Усмехаясь, поглаживая бородку, он продолжает вспоминать «дней былых опасные забавы, шум успехов и улыбки славы».

– У Рейнбота засыпался. Выскочил он в ночном дезабелье, с реворвером в руках, присел за кресло, кричит и суёт реворвер в воздух, а реворвер – не стреляет! Не заряжен был, или предохранитель не открыт, или другое что, – не стреляет! Ну, конечно, на крик прибежали…

Он вздохнул и поморщился, но тотчас снова расцвёл.

– Смешно было смотреть на него: спрятался, кричит. А ведь военный и даже градоначальник. Неожиданность, конечно! Неожиданность всякого может испугать, – поучительно добавляет он…

– А знаешь, Медвежатник… в Болшеве.

Старик вырос, выпрямился ещё более, лицо его покрылось бурыми пятнами, несколько секунд он молчал, открыв рот, ослеплённо мигая, молчал и шарил руками около карманов брюк, как бы вытирая ладони. Было ясно, что он не верит, изумлён. Потом, сухо и сипло покашливая, вытянул лицо, щёки его посерели, он заговорил, всасывая слова:

– Ах, сволочь! Ссучился? Ах, сука! Такой суке – нож в живот! Повесить его надо, мерзавца! Ах ты…

Я отошёл прочь. В памяти остались холодные зрачки, покрасневшие белки хищных глаз и на губах кипящая слюна. Сколько мальчишек воспитал ворами, а может быть, и убийцами этот человек за пятьдесят лет его работы, сколько людей он толкнул в тюрьмы!

Сижу в казарме. Часы показывают полночь, но не веришь часам; вокруг – светло, дневная окраска земли не померкла, и на бледно-сером небе – ни одной звезды. Здесь белые ночи ещё призрачней, ещё более странны, чем в Ленинграде, а небо – выше, дальше от моря и острова.

Широкая дверь казармы открыта, над койками летает, ластится свежий солоноватый ветерок, вносит запах леса. Большинство обитателей спят, но десятка три-четыре собрались в углу…

Биографии ребят однообразны: война и голод, «беженство» и сиротство, беспризорность, встреча с такими воспитателями юношества, как старый вор, неудачно пытавшийся «поработать» в квартире московского градоначальника. Выспрашиваю ребят, ближайших ко мне:

– Трудно вам здесь?

– Не легко.

– Прямо говори – тяжело! – советует другой.

Жалуются довольно откровенно, однако единогласия нет: то один, то другой «вносят поправки».

– Всё-таки не тюрьма!

С ним соглашаются:

– Это – да!

И снова начинается «разнобой».

– На торфу тяжело работать.

– Там паёк выше зато…

– Работаем по закону – восемь часов.

– Трудно осенью, на лесоразработках.

– На торф бандитов посылают теперь.

– Грамоте учат.

Человек, должно быть, не очень расположенный к наукам, говорит, вздыхая:

– Хочешь не хочешь – учись!

Эти слова тотчас вызывают эхо:

– Теперь дуракам – отставка!

По внешности – все это люди возраста от двадцати до тридцати лет. Дегенеративные лица не часты. Конечно, есть хитренькие, фальшивые улыбочки в глазах, есть подхалимство в словах, но большинство вызывает впечатление здоровых людей, которые искренно готовы забыть прошлое, добиться «квалификации». Спрашиваю костлявого, угловатого парня с тёмным старческим лицом, сколько ему лет.

– Восемнадцать, – говорит он неожиданно звучным голосом, а его сосед, круглолицый весельчак, торопится сообщить:

– Он с восьми лет пошёл в игру.

Чувствуется, что многие решительно отмахнулись от своего прошлого и не любят говорить о нём, а если говорят о себе, то как о людях уже чужих, о людях, которых обманули. Почти каждый вставляет в речь «блатные словечки», и порою не совсем ясно, что хочет сказать человек, а иногда фраза звучит как будто двусмысленно. Но, как всегда и везде, то и дело сверкают афоризмы. Вот за спиной моей спорят вполголоса:

– Шкуру дерут…

– Кто дерёт? Своя рука.

– Не зря называется: рабоче-крестьянская…

– Н-ну… Для своей – тяжела.

– А чья?

Бойкий голосок говорит:

– Тонкая кожа – ценой дороже.

Около кричат:

– Споём, ребята!

Начинают петь «Гоп со смыком» – песню о воре, который всю жизнь пил и умер со стаканом водки в руке. Песня не ладится и мешает беседовать. Пробуют плясать, но и это не выходит. Мой сосед, крепкий, мускулистый парень, говорит, как бы извиняясь:

– Плясуны у нас есть хорошие, да спят!

Спрашиваю: любит ли он читать и что читает? Он говорит, что здесь в библиотеке интересных книг мало, а вот «на воле» он читал Марка Твена.

– Это – самый лучший писатель!

Коротконогий увалень и, судя по глазам, неглупый парень похвалил Диккенса и Джека Лондона, а через голову его кто-то одобрил Гюго. В дальнейшем утверждается, что иностранцы пишут лучше, интереснее русских. Это утверждение давно знакомо мне: лет сорок тому назад я неоднократно слышал его в такой же среде и вообще на протяжении жизни слышал эту оценку «простых» людей сотни раз. Для меня совершенно ясно и вполне естественно, что простые люди тяготеют к тому течению художественной литературы, которое, прославляя волю, способствует организации её, будит в человеке активное отношение к жизни. Очень жаль, что наши литераторы не улавливают этого столь законного исторически и биологически позыва массы к организации её воли, позыва, который в сущности своей скрывает всё ещё смутное сознание необходимости преодолеть старую действительность.

Ребята продолжают говорить о книгах. Один похвалил «Уральские рассказы» и «Три конца» Мамина-Сибиряка, другой, – с длинным лицом и лошадиными зубами, – сказал, что самый лучший писатель – Чехов. Угрюмый, широкоплечий парень заявил, что «понимает читать только историческое».

– Почему?

– Интересно знать, как прежде жили, а как теперь живут, я сам знаю лучше всякого писателя.

Сказал – и сплюнул сквозь зубы.

Эта беседа шла сквозь бойкий, оживлённый говор парней… Больше всего ребят занимал вопрос: переведут ли их в Болшево и получат ли они там «трудовую квалификацию»? Шум будил спящих; вставая с коек, они протирали глаза, позёвывали, подходили к нам. Снова попробовали петь.

Песни ещё раз убедили меня в том, что у нас развивается любопытный процесс: героика действительности вызывает к жизни лирику – свою противоположность. Но, видимо, существует ощущение неуместности словесных лирических излияний в наши суровые эпические дни. И вот создатели песен прибегают к своеобразному и довольно ловкому приёму: они берут старые песенные мотивы и вставляют в лирическую мелодию нарочно искажённые, комические слова:

 
Что ты, девка, ночью бродишь,
Не боишься мертвецов?
 

или:

 
Своею русою косою
Трепетала по волнам.
 

или:

 
И с шашкою в рукою,
И с винтовкою в другою,
И с песней на губе.
 

Все эти и подобные нелепейшие слава как будто высмеивают лирику, но на самом деле таким приёмом достигается то, что лирика остаётся в музыке. Сергея Есенина не спрячешь, не вычеркнешь из нашей действительности, он выражает стон и вопль многих сотен тысяч, он яркий и драматический символ непримиримого раскола старого с новым.

Нашу беседу в казарме прервал молодой человек «мелкого калибра». Его довольно изящная фигурка ловко вывернулась из толпы, он вежливо поздоровался, подал мне лист бумаги, сложенный вчетверо, и заговорил о том, что «желает заслужить свой проступок». Но его речь заглушили громкие крики ребят:

– Это – шпион!

– Он не из нашей казармы.

– Он против советской власти.

А густой бас очень сердито и несколько смешно крикнул:

– Такие компрометируют нас!

Шум возрастал, внушая мне подозрение, что парни «разыгрывают» меня. Но в голосах и на лицах я слышал, видел подлинное, искреннее презрение к маленькому человечку. Рябоватый парень, сосед мой, ворчал:

– Мы – воры, а на такие штуки не ходим.

– Ври! Бывает и с нами!

– Так – в своем кругу, чёрт! Родину не продаём.

Человек замолчал, поглядывая на всех спокойно, прищурив глаза. В его позе была уверенность, что люди, давая волю языкам, воли рукам своим не дадут. Да и я видел, что презрение к нему не переходит в злобу. Но, очевидно, он весьма надоел всем.

– Приходит, проповедует.

– За дураков считает нас.

Кто-то говорит прямо в ухо мне:

– Сам сознаётся, зачем его послали поляки.

Человек убеждал меня:

– Да, я вину свою признал… Вот прочитайте. Обещаю служить честно. Я так много пострадал…

Он как-то расстроил, перепутал всё, вызвал хаос… Под шум голосов я прочитал его бумагу.

ЗАЯВЛЕНИЕ

Заключенного воспитанника трудовой

колонии Соловецкого концлагеря.

1927 года, октября 21 дня, я приговорён Криворогской Чрезвычайной сессией к 10 годам лишения свободы в силу ст.54-6 Украинского У. К. В преступлении я чистосердечно сознался перед судом, но преступление, совершённое мною, было лишь потому, что я совершил его по своей молодости. В 1919 году во время гражданской войны я утерял своих родителей и попал в одну из частей пулемётной команды Красной Армии набивщиком патрон в пулемётной линии, но в том же году попал к петлюровским войскам в плен, и благодаря моей молодости мне удалось сохранить жизнь. В начале 1920 года петлюровские войска эвакуировались в Польшу, в момент эвакуации мне пришлось уходить с ними, так как я был усыновлён поручиком Б… В начале 1924 года я был помещён в польскую школу и приют под назв. «Бурса УП» в гор. Варшаве. В 1925 году я был помещён в авиашколу – но на родину меня тянуло более сильным магнитом – я хотел уехать легально, – но не имел на то разрешения, мне пришлось принять поручение, данное мне.

Настоящим я даю подписку о том, что никогда преступлений делать не буду и буду заниматься исключительно честным трудом. И на основании этого прошу при совершении самого маленького преступления принять высшую меру (расстрел) и прошу Вас также на основании моей подписки заменить Соловки Красной Армией, колонией в Москве, а я со своей стороны даю клятву перед лицом Центрального исполнительного комитета и Коллегии ОГПУ, что буду принимать самое активное участие в работе.

Я действительно сознаюсь, что я сделал большое преступление – но я понимаю, какое я получил воспитание в Польше, – оно не соответствовало воспитанию, которое я мог бы получить в теперешней советской действительности, а также понимаю всё то, что сделано для меня во время пребывания в исправдоме и концлагере, а в частности, трудовой колонии. Я – молод, я – преступление совершил, но совершил лишь по своей молодости. Я прошу не отказать в вышеупомянутой просьбе и направить в Красную Армию, я с военной тактикой отчасти знаком, а остальное научусь, а если найдёте возможным, то исключительно по Вашему усмотрению.

21. VI.-29 г.

Мне сказали, что человечек этот принял на себя такой «заказ»: проникнуть в комсомол, держаться линии ЦК, изучить горное и лесное дело. В комсомол он проник и вскоре «провалился».

Мы ушли из казармы. Было уже около трёх часов ночи. Очень смущает это странное небо – нет в нём ни звёзд, ни луны, да кажется, что и неба нет, а сорвалась земля со своего места и неподвижно висит в безграничном, пустынном пространстве мутноватого, грустного света. На западе, над морем – лёгкие облака, точно груды пепла. Истерически кричит чайка.

«Нужда толкает и с горы и на гору». У меня не было возможности и времени узнать, с какой высоты упало сюда, на остров, большинство уголовной молодёжи, но, разумеется, высота эта не могла быть значительной; среди «островитян» преобладают малограмотные, немало и безграмотных. Все это – люди, расшатанные своим прошлым, анархизированные в детстве и отрочестве гражданской войною, голодом, «беспризорностью». Этих людей учили жить такие педагоги, каков серенький, аккуратный старичок, который хвастался своей «работой» у градоначальника, банкира, графа.

В моём отрочестве и юности я довольно близко наблюдал людей этого рода и типа. Хуже или лучше стали они? Трудно ответить на этот вопрос сквозь массу впечатлений, которая образовалась за сорок лет между прошлым и настоящим. Но всё-таки мне кажется, что – хуже. Только потому должны быть хуже, что за сорок лет до нашего времени мещанство ещё не торговало кокаином и другими наркотиками. Не было и тех причин анархизации молодёжи, которые указаны выше и явились результатом «могучего развития» буржуазной культуры.

Несомненно, они покажутся хуже, если посмотреть на них из «Мёртвого дома» глазами Достоевского или из «Мира отверженных» глазами Якубовича-Мельшина. В них весьма мало похожего на «униженных и оскорблённых». И в большинстве своём они вызывают весьма определённую уверенность в том, что ими понято главное: жить так, как они начали, – нельзя. Присматриваясь к современным «социально опасным», я не могу не видеть, что, хотя труд восхождения на гору и тяжёл для них, они понимают необходимость быть социально полезными. Разумеется, это – влияние тех условий, в которые они, социально опасные, ныне поставлены.

Бывший «налётчик» говорит:

– Земли и всякого угодья и раньше столько же имели, да – разум дремал. А теперь вот и здесь, на холодном острове, нашлось людям житьё, всё равно как и на тёплой земле.

– Здесь пятьсот лет монахи жили…

– Что ж монахи? И комары живут.

Налётчик этот работает здесь кучером, правит парой холёных лошадей. Он, собственно, не «налётчик», а только «подвозил» налётчиков, будучи извозчиком-«лихачом». Таких лихачей на острове несколько человек, все они заняты своим делом.

– Работаем специально на лошадях и около, – сказал один из них.

«Мимоходом» видишь, конечно, больше, чем слышишь. О многом догадываешься по сравнению с прошлым. Расспрашивать людей, а особенно «прижатых судьбою в угол», – я не мастер, и, если сами они не говорят о себе, – молчу. Мешает ещё и то, что мне кажется: в каждом из таких «прижатых» есть та или иная доля чувств, которые «во время оно» были свойственны и моему «я». Воскрешать это «я» не всегда приятно, хотя и поучительно.

В «стенгазете», на кирпичном заводе, редактора показали мне неплохую шутку:

– «Слышали – Горький приехал к нам.

– На десять лет?»

Но я думаю, что во всех морях и океанах нет острова, на котором мне удалось бы прожить ещё десять лет. А суровый лиризм этого острова, не внушая бесплодной жалости к его населению, вызывает почти мучительно напряжённое желание быстрее, упорнее работать для создания новой действительности. Этот кусок земли, отрезанный от материка серым, холодным морем, ощетиненный лесом, засоренный валунами, покрытый заплатами серебряных озёр, – несколько тысяч людей приводят в порядок, создавая на нём большое, разнообразное хозяйство. Мне показалось, что многие невольные островитяне желали намекнуть:

«Мы и здесь не пропадём!»

Возможно, что у некоторых задор служит для утешения и преобладает над твёрдой уверенностью, но всё же у многих явно выражается и гордость своим трудом. Это чувствуется у заведующего кожевенным заводом; он – бывший заключённый, но, кончив срок, остался на острове и работает по вольному найму.

– В обработке кожи мы отстаём от Европы, а полуфабрикат у нас лучше, – сказал он и похвалил рабочих: – Отличные мастера будут!

В Мурманске я слышал, что мы «отстаём» и в деле производства лайки, посылаем её за границу полуфабрикатом, так же, как это делается в Астрахани с рыбьим пузырём.

Людей, которые, отбыв срок заключения, остались на острове и, влюблённые в своё дело, работают неутомимо, «за совесть», я видел несколько. Особенно значительным показался мне заведующий сельским хозяйством и опытной станцией острова. Он уверен, что Соловки могут жить своим хлебом, следит за опытами Хибинской станции с «хладостойкой» пшеницей, мечтает засеять ею триста гектаров на острове, переписывается с профессором Палладиным. Разводит огурцы, выращивает розы, изучает вредителей растений и летает по острову с быстротой птицы; в течение четырёх часов я встретил его в трёх пунктах, очень отдалённых один от другого. Показал конский завод, стадо отличных крупных коров, завод бекона, молочное хозяйство. Первый раз видел я конюшни и коровник, содержимые в такой чистоте, что в них совершенно не слышен обычный, едкий запах. Ленинградская молочная ферма гораздо грязнее.

Janrlar va teglar
Yosh cheklamasi:
12+
Litresda chiqarilgan sana:
30 sentyabr 2011
Yozilgan sana:
1929
Hajm:
150 Sahifa 1 tasvir
Mualliflik huquqi egasi:
Public Domain
Формат скачивания:
epub, fb2, mobi, pdf, txt, zip

Ushbu kitob bilan o'qiladi