Kitobni o'qish: «Я должна рассказать»

Shrift:

Ведущий редактор Екатерина Потапова

Корректор Екатерина Андреева

Главный редактор Ирина Балахонова

Художественное электронное издание

Обложка Екатерины Шешени


Любое использование текста и иллюстраций разрешено только с согласия издательства.


© Мария Рольникайте, 2015

© И. Бернштейн, комментарии 2015

© ООО «Издательский дом „Самокат“», 2025

* * *

памяти матери, сестры и брата


Воскресенье, 22 июня 1941 года. Раннее утро. Солнце светит весело. Наверно, от гордости, что оно разбудило весь город, привело в движение. Я стою в воротах нашего дома. Дежурю. Конечно, не одна – вместе с соседом из восьмой квартиры. В последнее время дежурят все. Даже мы, школьники. При объявлении воздушной тревоги дежурные обязаны созывать прохожих в подворотню, чтобы улица опустела.

Я думала, что дежурить будет интересно, а на самом деле – очень скучно. Сосед, очевидно, не считает меня подходящей собеседницей и читает журнал. Я книжку не взяла: начиталась во время экзаменов.

Глазею на прохожих. Гадаю, куда спешат, о чём думают. И всё посматриваю на часы – скоро уже кончится моё дежурство, побегу к Нийоле. Мы договорились идти купаться.

Вдруг завыла сирена. Вторая, третья – каждая своим голосом, и так странно, неприятно. Смотрю – сосед вышел на улицу. Выбежала и я. Зову всех во двор, но меня почти никто не слушает. Ещё хорошо, что хоть не задерживаются, а спешат дальше. Наконец улица опустела.

Стою во дворе и жду отбоя. Осматриваю своих «гостей», прислушиваюсь к их разговорам. Боже мой, да ведь они говорят о войне! Оказывается, тревога вовсе не учебная, а самая настоящая! Уже бомбили Каунас1.

Мчусь наверх, домой. Все уже знают…

Война… Как надо жить во время войны? Можно ли будет ходить в школу?

Тревога длилась долго. Еле дождались отбоя.

Вскоре сирены снова завыли. Послышалось несколько глухих ударов. Папа говорит, что это уже бомбят город, но бомбы, по-видимому, падают ещё где-то далеко. Однако оставаться дома опасно – третий этаж; надо спуститься во двор.

Во дворе уже собрались почти все жильцы нашего дома. Некоторые даже с чемоданами и свёртками. Куда они в такой день поедут? Мама объясняет, что они никуда не едут; просто взяли самые необходимые вещи, чтобы, если разбомбят дом, не оставаться без всего. А почему мы ничего не взяли?

Вот и вражеские самолёты.

Мне очень страшно: боюсь бомб. Услышав свист приближающейся бомбы, перестаю дышать: кажется, будто она упадет прямо на нашу крышу. Оглушительный удар, и я сразу начинаю бояться следующей бомбы.

Наконец самолёты улетели. Мы поднялись домой позавтракать. Ем и еле сдерживаю слёзы: может быть, это уже последний завтрак. Если даже не убьют, всё равно нечего будет есть – ведь магазины закрыты.

Снова завыли сирены. Мы спустились во двор. На этот раз не бомбили.

Какой длинный день!..

Под вечер немецкие самолёты ещё больше обнаглели. Не обращая внимания на наши зенитные орудия, летали над городом и бомбили. Один раз я всё-таки осмелилась высунуть голову на улицу и взглянуть на небо. Самолёты пролетели, высыпав, словно горсть орехов, маленькие бомбы.

Вдруг так грохнуло, что даже стёкла посыпались. Наш сосед, инженер, сказал, что бомба упала близко, наверно на Большой2 улице.

Стемнело. Настала ночь, но никто не собирается идти спать.

Изредка темноту рассекают перекрёстные полосы прожекторов. Скользят по небу, словно обыскивая его. Одни обшаривают медленно, обстоятельно, другие просто мельтешат – слева направо, справа налево. Папа говорит, что они ищут вражеские самолёты. Я крепко зажмуриваю глаза и не смотрю на небо. Тогда совсем не чувствую, что война. Тепло. Как в обычную летнюю ночь. Правда, обычно я бы в такое время уже давно спала.

Тихий гул самолётов. Длинный пронзительный свист. Он близится, близится – внезапно всё озаряется и… удар! Снова свист! Удар! Свист! Удар! Ещё один! Трещат зенитки, свистят бомбы, сыплются стёкла. Адский шум.

Наконец стало тихо: самолёты улетели.

Начинает светать. Война войной, а солнце всходит. Все решили, что здесь недостаточно безопасно, надо укрыться в доме напротив: там есть подвал.

Улицу надо перебегать по одному. Я прошусь с мамой, но она побежит с Раечкой, а папа – с Рувиком3. Мы с Мирой уже большие и должны бежать одни. Съёжившись, мчусь.

В подвале на самом деле не так страшно: не слышно ни свиста, ни грохота. Но грязно, пыльно и душно. Сидящие поближе к дверям часто выходят наверх посмотреть, что там происходит.

Наконец они сообщили, что стало тихо. Взрослые выходят, бегут домой и приносят своим поесть. Будто нельзя в такое время обойтись без завтрака!

Мама с папой тоже пошли домой.

Вскоре мама вернулась заплаканная. Сказала, что мы можем отсюда выйти: больше, видимо, бомбить не будут. Советские войска отступают, город вот-вот займут немцы. Это большое несчастье, потому что они страшные звери и яростно ненавидят евреев. Кроме того, папа активно работал при советской власти. Он адвокат. Ему ещё в сметоновское4 время не раз угрожали местью за то, что он защищал в судах подпольщиков-коммунистов, за то, что принадлежал к МОПРу5.

Что же с ним сделают оккупанты?

Мама приводит нас домой. Успокаивает, говорит, что немцы не смогут с ним ничего сделать, потому что мы уедем в глубь страны, куда они не доберутся. Папа уйдёт в армию, а когда кончится война, мы все вернёмся домой.

Мама собирает каждому по небольшому свёртку белья; к ним привязывает наши зимние пальто.

Ждём папу. Он пошёл за билетами.

По улице, по направлению к Святым воротам6, мчатся советские танки, автомашины, орудия.

Уже прошло несколько часов, а папы всё ещё нет. Очевидно, трудно достать билеты: все хотят уехать. А может, с ним что-нибудь случилось? Странно, перед войной я никогда не думала, что с человеком может что-то случиться. А сейчас война, и всё иначе…

Уже меньше машин проезжает. Перебегая от одного дома к другому, отстреливаются от преследователей – местных юнцов – красноармейцы. Мама говорит, что больше ждать нельзя, надо пробираться на вокзал, к папе.

Берём по свёртку и выходим. Перебегая от одной подворотни к другой, мы в конце концов добираемся до вокзала. Но здесь нас ничего хорошего не ждёт; множество куда-то спешащих, громко разговаривающих людей и – грустная весть, что последний поезд ушёл несколько часов тому назад. Кто-то добавляет, что и его разбомбили сразу же за городом. Больше поездов не будет.

Мы обошли все уголки вокзала, но папы нигде не нашли. Только незнакомые люди, толпами набрасывающиеся на каждого, одетого в форму железнодорожника. Они требуют поезда, а железнодорожники утверждают, что поездов нет.

Одни всё же надеются дождаться поезда, другие собираются идти пешком: может, по пути подберёт какая-нибудь машина. Мама вспоминает, что и папа говорил о машине. Пойдём.

Мы тронулись вместе с другими. Солнце палит. Хочется пить, и очень трудно идти. А отошли так мало – даже город ещё виден.

Рувик просит остановиться, отдохнуть. Мама забирает у него свёрток, но это не помогает – он всё равно хнычет. А на руки пятилетнего мальчика не возьмёшь. И Раечка, хоть на два года старше, ненамного умнее – тоже ноёт. И мне очень хочется отдохнуть, но я молчу.

Мы сели. Другие, более сильные, обгоняют нас.

Когда мы немного отдохнули, мама уговорила малышей встать. Тащимся дальше. Но недолго: они опять просят отдохнуть.

Сидим. На этот раз уже не одни: невдалеке отдыхают ещё несколько семей.

Собираемся вместе и идём дальше. Нас обгоняют переполненные машины. Взять нас не могут, но советуют торопиться, так как немцы уже совсем близко от города. А как торопиться?

Что делать? Одни считают, что надо идти: лучше умереть от усталости или голода, чем от руки фашиста. Другие уверяют, что немцы не так уж страшны7. Не надо только заниматься политикой, а спокойно сидеть и ждать освобождения. До Минска мы всё равно пешком и с малыми детьми не дойдём. А если немцы нас поймают при попытке бегства от них, то посчитают своими врагами и уж наверняка не пожалеют.

Дети просятся домой. Мира говорит, что надо идти дальше. Я молчу. Дети плачут. Мама видит, что многие возвращаются, и тоже поворачивает назад.

Дворник рассказывает, что приходил папа. Передал, что ищет машину.

Мы снова дома. Комнаты кажутся чужими. В сердце пусто. Слоняемся из угла в угол, стоим у окон. Всё мертво, словно в городе остались только пустые дома. Даже кошка не перебегает улицы. Может, мы на самом деле одни?

На тротуарах стоят пустые автобусы. Их здесь поставили во время первой тревоги. Как странно, что с того времени прошло всего полтора дня.

Глухая тишина. Только изредка в неё врываются несколько одиночных выстрелов, и снова тихо… По улице, гонясь за красноармейцем, пробегают несколько юнцов с белыми повязками8. Один продолжает преследовать, а остальные выбивают окно магазина рядом с кинотеатром «Казино» и тащат оттуда большие ящики. Жутко стучат в тишине шаги грабителей.

Стемнело. Мама запирает дверь, но лечь мы боимся. Даже не хочется. Только Рувика с Раечкой мама, нераздетых, укладывает в кабинете на диван. Мы с Мирой стоим у окна, глядя на тёмные стены домов.

Что будет? Мне кажется, что я боюсь больше всех. Хотя и мама какая-то другая, растерянная. Только Мира кажется прежней.

Около полуночи по улице проносятся мотоциклисты. Немцы!

Рассветает. Едут танки! Чужие! На многих полотнища с грозно чернеющим пауком – фашистской свастикой.

Всю улицу уже заполнили машины немцев, их мотоциклы, зелёная форма и гортанная речь. Как странно и жутко смотреть на этих пришельцев, по-хозяйски шагающих по нашему Вильнюсу…

Не надо было возвращаться…

А папы всё нет.


Оккупанты приказали открыть рестораны и кафе, но обязательно с надписью: «Für Juden Eintritt verboten». «Juden» – это мы, и оккупанты считают нас хуже всех других: «Евреям вход воспрещён». Надо подойти, выбить стекло и разорвать эту ничтожную бумажонку!

Выйти из дому страшно. Очевидно, не нам одним. На улице одни только немцы да юнцы с белыми повязками.


Мира уверяет, что надо пойти в школу за её аттестатом и остальными нашими документами – там их могут уничтожить. Идти должна я: меня, маленькую, никто не тронет. А я боюсь и вообще не понимаю, зачем это нужно. Но мама поддерживает Миру. Документы нужны. А Мире уже семнадцатый год: её могут остановить, спросить паспорт. Придётся идти мне. Для большей безопасности мама велит надеть школьную форму и даже форменную шапочку.

У ворот оглядываюсь. Сколько немцев! А если кому-нибудь из них придёт в голову остановить меня?.. Но, к счастью, они меня даже не замечают.

С дрожащим сердцем иду по улице. Стараюсь ни на кого не смотреть и считать шаги. В форменном шерстяном платье жарко.

Пересекая улицу Гедиминаса9, незаметно оглядываюсь. Уйма машин и военных. Зелёная, коричневая и чёрная форма. Один прошёл перед самым носом. На рукаве повязка со свастикой.

Наконец – школа. В ней беспорядок, грязь. На лестнице мне преграждает путь девятиклассник Каукорюс.

– Чего пришла! Марш отсюда!

Прошу, чтобы пропустил. Но он срывает у меня с головы форменную шапочку.

– Вон! И не смерди тут в нашей школе!

Поворачиваюсь назад и сталкиваюсь с учителем Йонайтисом10. Боясь, чтобы и он меня не обругал, спешу мимо. Но учитель меня останавливает, подаёт руку и справляется, зачем пришла. Идёт со мной в канцелярию, помогает разыскать аттестат и метрики. Провожает назад, чтобы Каукорюс снова не прицепился. Обещает вечером прийти.

Своё слово он сдержал. Мама даже удивляется: малознакомый человек, только учитель, а разговаривает как близкий родственник, даже предлагает свою помощь.

В Шнипишках был погром. Бандиты зажгли костёр, пригнали раввина и ещё несколько бородатых стариков, приказали им собственноручно бросить в огонь Пятикнижие11, которое вытащили из синагоги. Заставили стариков раздеться и, взявшись за руки, плясать вокруг костра и петь «Катюшу». Затем им палили и выщипывали бороды, избивали и снова заставляли плясать.

Неужели это правда? Неужели можно так издеваться над человеком?


На улице Наугардуко тоже был погром.

Кроме того, оккупанты повесили за ноги несколько человек. Кто-то донёс, что они пытались эвакуироваться вглубь Советского Союза, но не смогли и поэтому вернулись.

А если дворник12 и на нас донесёт? Ведь, наверное, догадывается, куда мы уходили из дому.

На улицах вывесили приказ: коммунисты и комсомольцы обязаны зарегистрироваться. Те, кто знает коммунистов, комсомольцев и членов МОПРа, избегающих регистрации, должны немедленно сообщить в гестапо.

Я пионерка. Но о пионерах в приказе ничего не сказано. Мама говорит, что всё равно не стала бы меня регистрировать. Но пионерский галстук всё равно надо куда-то деть. Может, вымазать в саже? Ни за что! Мне его в школе так торжественно повязали, я дала клятву, и вдруг – в саже! Нет! Договорились вшить его в папин пиджак, под подкладку. Пока мама шила, я играла с детьми: пусть не видят. Маленькие ещё, могут выболтать.

Папин мопровский значок мама спрятала у нас на чердаке. Нам велела просмотреть все папины дела, особенно подзащитных коммунистов. Если эти папки найдут, нас расстреляют.


Между прочим, эти дела очень разные, иные даже интереснее книг. Такие откладываю в сторону, тщательно прячу: потом прочту ещё раз.


На улицах висит ещё один приказ: в городе должен быть порядок и спокойствие. В качестве заложников взято сто человек. В случае малейшего беспорядка или непослушания все заложники будут расстреляны.


Оккупанты ведут себя так, словно собираются надолго обосноваться. Вводят свои деньги – марки. Милостиво оставляют временно в обращении и советские рубли, зато приравнивают рубль только к десяти пфеннигам. Выходит, десять рублей – это всего одна марка.

Вывесили новый приказ: все, кроме немцев и «фолькс-дойче»13, обязаны сдать радиоприёмники. За попытку спрятать их и слушать советские или заграничные передачи – смерть!

Мама с Мирой завернули приёмник в скатерть и унесли.

На освободившийся столик из-под радио я положила свой альбомчик стихов, дневник, карандаши, поставила чернильницу. Теперь и у меня, как у взрослых, будет свой письменный стол.


Уже несколько дней немцы ходят по квартирам и проверяют, как этот приказ выполняется. Вчера были и у нас. Не найдя радиоприёмника, забрали папину пишущую машинку и телефон. У соседей тоже забрали телефоны, велосипеды и машинки.

Сегодня приходила Гаубене. Рассказала, что Саломея Нерис14 «убежала к русским». А могла, говорит она, спокойно жить, если бы только писала стихи и не вмешивалась в политику. Как она, Гаубене, уговаривала поэтессу не высказываться за вступление Литвы в Советский Союз, не ездить с делегацией в Москву!

Я всегда думала, что Гаубене – необыкновенный человек, раз она знакома с такой поэтессой, как Саломея Нерис. А теперь вижу, что ошиблась. Гаубене, наверно, любит дружить со всеми, кто известен. С какой гордостью она рассказывает, что у неё живёт немецкий офицер! Между прочим, он хотел бы купить натуральный кофе. В Германии такого кофе уже давно нет. Хотел бы купить и сборник стихов Гейне. В Германии Гейне запрещён (оказывается, он тоже «Jude»). А жилец Гаубене считает его лучшим поэтом и хотел бы иметь сборник его стихов.

Мама отдала и кофе, и Гейне. Гаубене обещала принести за это деньги.


Немцы снова ходят по еврейским квартирам. Иногда одни, иногда «законности ради» пригоняют и дворников. Описывают мебель. Уходя, строго предупреждают, чтобы всё стояло на месте, нельзя ни вывозить, ни продавать. Если исчезнет хоть один стул, расстреляют всю семью.

Но если где-нибудь видят особенно красивую мебель, то вывозят, даже не описав. Грабители!


Ещё и двух недель не прошло со дня оккупации, а как всё изменилось.

В городе снова вывешены приказы: все «Juden»15, взрослые и дети, обязаны носить знаки: десятисантиметровый квадрат из белого материала, на нём жёлтый круг, а в нём буква «J». Эти знаки надо пришить к верхней одежде, на груди и спине.

Оккупанты нас даже не считают людьми, клеймят, как скот. С этим ни в коем случае нельзя согласиться! Неужели никто не осмелится воспротивиться?

Мама велит меньше рассуждать и помогать шить эти знаки. Она разрезает жёлтую подкладку старого покрывала, и мы берёмся за работу. Приходят несколько соседок, у которых нет жёлтого материала.

Работа не ладится: то слишком широко, то криво. Никто не разговаривает.

Уходя, одна соседка заявляет, что эти знаки надо носить с гордостью. Нашла чем гордиться… Клеймом. По крайней мере, я с ними на улицу не выйду: стыдно встретить учителя или даже подругу.

Есть и другое распоряжение оккупантов: все «Juden» обязаны сдать свои деньги, украшения, золотые изделия и прочие драгоценности. Можно оставить себе только тридцать марок, то есть триста рублей.

Пиявки! Очевидно, в их проклятом гестапо сидит какой-то дьявол, который специально придумывает для нас новые беды.


Знаки и конфискация денег – это ещё самые маленькие беды. Они убивают безвинных! Вооружённые патрули задерживают на улицах мужчин и гонят в Лукишкскую тюрьму.

Мужчины боятся выходить на улицу. Но это не спасает: бандиты ночью врываются в дома и забирают даже подростков.

Сначала все верили, что из тюрьмы арестованных везут в Понары16, в рабочий лагерь. Но теперь мы уже знаем: никакого лагеря в Понарах нет. Там расстреливают! Там только цементированные ямы, куда сбрасывают трупы.

Не может быть! Ведь это ужасно!!! За что, за что убивают?!

«Хапуны»17 – так их прозвали – не перестают свирепствовать. В каждой квартире сделаны укрытия, в которых мужчины прячутся днём и ночью.

Может, и неплохо, что нет папы. Может, он там… Воюет на фронте и освободит нас. Когда учитель Йонайтис рассказывает новости московского радио (он свой приёмник не сдал, а спрятал в дровяном сарайчике), мне всё кажется, что он сообщит что-нибудь и о папе. А мама этого как раз очень боится. Она, конечно, тоже хочет узнать о папе, но не по радио, потому что тогда нас расстреляют как семью красноармейца18.

А может, и не расстреляют? Ведь живут же семьи советских офицеров. Заперли их в двух домах по улице Субачаус и держат. Правда, неизвестно, что с ними будет дальше. Немцев вообще не поймёшь: во всём мире военнопленных не убивают, а они в Понарах расстреляли четыре тысячи.

Расстреляли… Это значит, что людей согнали к ямам. На каждого наводили дуло винтовки, из которой вылетали маленькие пули, врезались в сердце, и люди падали мёртвыми. Нет, не каждому попадали сразу в сердце или в голову, многих только ранили, и они погибали в страшных муках. Оборвали тысячи жизней, не стало стольких молодых весёлых парней, а названо всё это одним словом: «расстрел». Раньше я никогда не представляла себе смысла этого слова. Да и «фашизм», «война», «оккупация» казались только словами в учебнике истории.

И теперь, наверно, люди других городов и стран, где нет войны и фашизма, тоже не понимают, не представляют себе настоящего смысла этих слов. Поэтому надо записывать в дневник всё, что здесь творится19. Если останусь жива, сама расскажу, если нет – другие прочтут. Но пусть знают! Обязательно!


Опять новость: для нас вводятся новые знаки: не квадрат, а белая повязка, в центре которой шестиконечная звезда. Повязку надо носить на левой руке.

В этот раз шить эти новые знаки уже не так больно. К этим бедам мы уже привыкли, потому что есть худшие. Но какие бы ни были беды, есть хочется.

Мы с Мирой об этом говорим только между собой, чтобы не огорчать маму, а малыши постоянно жалуются. Мама переживает и, деля хлеб на порции, часто вздыхает. Себе, конечно, берёт меньше всех. Это потому, что по карточкам дают очень мало, и только в нескольких, специально для нас отведённых магазинчиках. Очереди громадные. Иногда, простояв целый день, приходится возвращаться с пустыми руками. Едим то, что маме удаётся выменять у крестьян. Я очень соскучилась по молоку.

На днях учитель Йонайтис принёс кусочек сала. Конфузясь, он долго объяснял, что получил по карточке, а ему не нужно: взрослый человек может обойтись без жиров, а у нас дети; растущему организму жиры необходимы. Мама растрогалась, а мне было стыдно, что нам приносят подаяние. Но учитель настоял на своём. Малыши получили к ужину по ломтику сала, а нам достались вкусные шкварки к картошке.

Но хорошее настроение от вкусного ужина омрачила грустная весть: в школе вывешен приказ, что все комсомольцы (Ю. Титлюс, А. Титлюте и другие) и все евреи из школы исключены.

Значит, я больше не ученица… Что же буду делать зимой? Неужели я останусь недоучкой?


Мы договорились с Мирой поочерёдно спать на балкончике, выходящем во двор. Это потому, что наша квартира, особенно спальня, находится в стороне от ворот, и мы никогда не слышим, как стучатся «ночные гости». Просыпаемся, когда они уже во дворе. Если спать на балконе, можно услышать сразу.

Начинаю «лагерный ночлег» я. Ночь тёплая. В небе бесконечно много звёздочек. И все мерцают. Теперь всегда буду спать здесь: очень уж хорошо. А описать всё это я бы могла? Нийоле и Бируте хвалят мои стихи, но ведь они сами понимают не больше меня. И Люда хвалит. Но как она сама пишет:

 
О-го-го
Там, у Лимпопо,
Жил старый донжуан –
Крокодил из Нила.
 

А если всё же описать эту ночь?

 
Маленькие звёздочки мерцают,
Удивлённо смотрят с вышины.
Видят ли, как люди тут страдают
И как ночи эти им страшны?
 

Плохо. Завтра сяду и хорошенько подумаю, чтобы стихотворение получилось настоящим. В нём должно слышаться дыхание этой ночи. Только хорошо бы без войны. Уместны ли в стихах ужасы? Гораздо лучше писать о весне, о весёлом ручейке…

Стучат! В наши ворота!!!

Бегу в спальню, бужу маму. Вместе с Мирой помогаем одевать детей. Рувик пробует хныкать, но сразу перестаёт, понимает, что нельзя.

Уже стучат кулаками в нашу дверь! Мама идёт открывать. Мы выходим за ней.

В переднюю вваливаются пьяные солдаты. Расходятся по комнатам. Один остаётся сторожить нас. Приказывает не шевелиться, иначе будет стрелять.

Они роются в шкафах, копаются в ящиках. Допытываются, где папа. Мама говорит, что его забрали в первые дни, сразу же после заложников. «Неправда! – зарычал самый злой, очевидно начальник. – Он, наверно, удрал с большевиками! Все вы большевики, и скоро вам будет капут!»

И снова ищут, кидают, разбрасывают. Мама дрожит и тихо велит нам следить, чтобы они не подсунули оружие или прокламации. Сделают вид, будто нашли, и расстреляют. А как следить, если запрещено даже шевельнуться?

Ничего не найдя, ещё раз пригрозив, что скоро нам будет «капут», гестаповцы убираются.

Мы уже не ложимся. У мамы не выходят из головы слова немца, что папа, наверно, удрал с большевиками. Может, они что-нибудь знают? Может, папа и вправду там, жив, воюет!

На балконе я больше спать не буду. А о стихотворении и звёздах никому не расскажу…

В «гебитскомиссариат»20 вызвали членов «юденрата», то есть «совета евреев». (Этот совет создан совсем недавно из еврейской городской знати. Люди, которые знали прежних немцев, уверяют, что с такими уважаемыми личностями21 они, наверное, будут считаться). Так вот, «юденрату» сообщили, что на евреев города Вильнюса налагается контрибуция – пять миллионов рублей. Эта сумма должна быть внесена до девяти часов следующего дня. В противном случае уже в половине десятого начнётся уничтожение всех евреев города. Указанную сумму можно внести не только наличными, но и золотом, серебром и драгоценностями.

Мама собрала все деньги, взяла кольца, цепочку и пошла.

Я стою на кухне у окна и плачу: страшно подумать, что завтра надо будет умереть. Ещё так недавно училась, бегала по коридорам, отвечала уроки, и вдруг – умереть! А я не хочу! Ведь ещё так мало жила!.. И ни с кем не попрощалась. Даже с папой. В последний раз видела его выходящим из убежища, из подвала противоположного дома. Больше не увижу. Вообще ничего не буду видеть и чувствовать. Меня не будет. А всё остальное останется – и улицы, и луга, даже уроки… Только меня там не будет – ни дома, ни на улице, ни в школе… не ищите – нигде не найдёте… А может, никто и не станет искать? Забудут. Ведь это для себя, для своих близких я «личность». А вообще, среди тысяч людей я песчинка, одна из многих. Обо мне, всех моих стремлениях и мечтах, может, кто-нибудь когда-нибудь упомянет одним словом – была. Была и погибла одним летним днём, когда люди не смогли собрать требуемой оккупантами контрибуции. А может, эти обстоятельства тоже забудут. Ведь живые не слишком часто вспоминают об умерших. Неужели этой умершей буду я?..

Кто-то идёт по коридору… Учитель Йонайтис. А я и не слышала, когда он зашёл. Встал рядом, положил руку на плечо и молчит. А я не могу успокоиться. Почему я должна умереть? За что хотят меня расстрелять?

Вернулась мама. Предупредила, что будет во дворе «юденрата» ждать результатов подсчёта денег. Там очень много народу.

Йонайтис опустошил свой бумажник и попросил маму отнести и его деньги. А мама не берёт: четыреста рублей, наверно, вся зарплата. Но Йонайтис машет рукой: он как-нибудь обойдётся, а эти деньги, может, спасут хоть одну человеческую жизнь.

Вскоре мама вернулась. Все разошлись, ничего не узнав: деньги ещё не сосчитали, а ходить можно только до восьми. (Между прочим, мы и в этом являемся исключением, потому что остальным жителям города можно ходить до десяти.) Члены «юденрата» будут считать всю ночь. Похоже на то, что пяти миллионов нет…

Настала последняя ночь… Йонайтис остаётся у нас ночевать. Мама стелет ему в кабинете, а мы, как обычно, ложимся в спальне.

Малыши уснули. Как хорошо, что они ничего не понимают. Ночь тянется очень медленно. И пусть. Если бы время сейчас совсем остановилось, не наступило бы утро и не надо было бы умереть.

Но рассвело…

Мама бежит в «юденрат». До начальства, конечно, не дошла. Но люди рассказали, что собрано всего три с половиной миллиона, которые только что унесли в «гебитскомиссариат».

Продлят ли срок? Может, вчера ещё не все знали и принесут сегодня?

Мама дала каждому по свёртку с бельём.

Ждём…

На лестнице послышались шаги инженера Фрида (он живёт в соседней квартире и является членом «юденрата»). Мама постучалась к ним. Вернулась радостная: оккупанты приняли контрибуцию, даже не считая.

Значит, будем жить!


Все прячут у знакомых литовцев или поляков свои вещи: немцы могут их тоже описать, как описали мебель. Тогда не на что будет жить.

1.Литва была захвачена за первую неделю войны, при этом в Вильнюсе германские войска были уже 23-го, а в Каунасе – вечером 24 июня.
2.Одна из самых старых улиц Вильнюса, известна с середины XVI века. Сейчас называется улица Диджёйи (Didžioji gatvė).
3.Рая Рольник родилась в 1933 году, Рувим – в 1935-м, Маша – в 1927-м, а Мира – в 1924 году.
4.Антанас Сметона (Antanas Smetona, 1874–1944) – первый президент Литвы (в 1919–1920 годах), вернулся к власти в 1926 году в результате военного переворота и оставался фактическим диктатором страны до 1940 года.
5.Международная организация помощи борцам революции (МОПР) – коммунистическая благотворительная организация. Действовала с 1922 года до начала Второй мировой войны.
6.Так по-русски называют важнейшую католическую святыню Вильнюса – единственные сохранившиеся ворота городской стены с часовней, где хранится икона Богоматери Остробрамской (польск. Ostra Brama, Острые Ворота).
7.Вильнюс (тогда ещё Вильна) однажды уже был занят германскими войсками – с 1915 по 1918 год, в ходе Первой мировой войны. К евреям немцы относились тогда сравнительно лояльно, позволили даже открыть еврейские школы (русские школы были закрыты, преподавание на русском – запрещено). Память об этом сыграла роковую роль в 1940–1941 годах: литовские евреи Сталина боялись не меньше, чем Гитлера (информация о гетто, уже созданных в оккупированной Польше, была отрывочна и неточна, к тому же массовых убийств там ещё не было) и не торопились покидать свои дома.
8.«Белоповязочники» (лит. baltaraiščiai) – отряды сторонников литовской независимости носили на левом предплечье белую повязку, часто – с надписью LAF (Lietuvos Aktyvistų Frontas, Литовский фронт активистов). «Активисты», надеясь на поддержку Германии, 22 июня подняли вооружённое восстание против Красной Армии. Курс на независимость Литвы немцы не поддержали, LAF был запрещён, многие его члены пошли на службу в оккупационную полицию.
9.Вильнюс (Wilno, Вильна) за семьсот лет своей истории не раз переходил от одного государства (и даже – народа) к другому. Великое княжество Литовское, Речь Посполитая, Российская империя, Польша, Литва, Германия, СССР, снова Литва… Отражая это, менялась и его топонимы. Так, улица, которую пересекает Маша, последовательно называлась Георгиевский проспект – улица А. Мицкевича – улица Гедимино – улица А. Гитлера – проспект Сталина – проспект Ленина – проспект Гедиминаса. Литовские названия впервые появились осенью 1939 года, когда Красная Армия, заняв принадлежавшие Польше Вильно и части Виленского края (в соответствии с «пактом Риббентропа–Молотова» о разделе Восточной Европы между Германией и СССР), передала их Литве. Рольникайте использует и русские, и литовские названия.
10.Генрикас Йона́йтис (Henrikas Jonaitis, 1913–1993) – физик и математик, с 1946 г. – преподаватель, затем профессор Вильнюсского университета. Помогал нескольким еврейским семьям – прятал их, тайно проносил в гетто продукты и одежду. В 1980 году награждён званием «Праведник мира» (его присваивает музей Холокоста «Яд Вашем» в Иерусалиме).
11.В синагогах хранят рукописные пергаментные свитки Торы – Пятикнижие Моисеево (оно же – начало христианской Библии), священные для верующих.
12.Дворники часто были платными осведомителями полиции и гестапо.
13.Фольксдойче (нем. Volksdeutsche) – так нацистские власти называли «этнических германцев», т. е. немцев, живущих за пределами Германии.
14.Саломея Нери́с (Salomėja Nėris, 1904–1945) – литовская поэтесса. В 1940 году вошла в состав делегации, обратившейся к Верховному Совету СССР с просьбой о приёме Литвы в состав Советского Союза. Автор «Поэмы о Сталине». поэмы «Путь большевика».
15.В XIX – первой половине XX века город населяли преимущественно поляки и евреи, причём процент вильнян-евреев доходил временами до пятидесяти. В 1939 году еврейское население Литвы ещё увеличилось за счёт беженцев из Польши и достигло 220 тысяч человек – это примерно восемь процентов от общей численности жителей страны (в Вильнюсе – 60–65 тысяч, т. е. четверть). Почти все они – из-за неожиданности и стремительности наступления германских войск – в июне 1941-го оказались в оккупации.
16.Понары (лит. Paneriai) – посёлок в пригороде Вильнюса. Здесь в 1940 году выкопали котлованы для строящейся топливной базы. В 1941–1944 гг. лес в Понарах стал местом казней: были убиты и зарыты в котлованах около 70 тысяч человек – в основном, евреи Вильнюсского гетто. Расстрелы начались в первые дни оккупации, задолго до утверждения плана «Окончательного решения еврейского вопроса» (программа геноцида евреев была принята конференцией на озере Ванзее под Берлином 20 января 1942 года): так Вильнюс стал одним из первых мест «регулярного» Холокоста.
17.Хапунами (на идише – ха́перы, хапунес, от глагола ןפאכ, «хапн» – хватать) в XIX в. называли тех, кто похищал людей для сдачи их в армию (до военной реформы Александра II, отменившей рекрутчину). Богатые родители могли выкупить своих сыновей – вместо них служить отправлялись похищенные.
18.Гирш Абелевич Рольник (1898–1973) сумел выбраться из Вильнюса, попал на фронт, воевал в 16-й Литовской стрелковой дивизии Красной Армии.
19.Часть дневников Маше действительно удалось сохранить, другую часть она заучивала наизусть, а записала уже после освобождения.
20.Gebietskommissariat (нем.) – областное (Gebiets) управление оккупированных территорий – рейхскомиссариатов «Остланд» (Прибалтика) и «Украина».
21.Членом юденрата был, например, Яков Ефимович Выгодский (1857–1941), отец А. Я. Бруштейн и прототип одного из главных героев её повести «Дорога уходит в даль», многолетний глава еврейской общины города, депутат польского сейма той поры, когда Вильнюс был частью Польши.

Bepul matn qismi tugad.

56 683,45 s`om
Yosh cheklamasi:
12+
Litresda chiqarilgan sana:
29 may 2025
Yozilgan sana:
2015
Hajm:
223 Sahifa 6 illyustratsiayalar
ISBN:
9785001677468
Mualliflik huquqi egasi:
Самокат
Yuklab olish formati:
Audio
Средний рейтинг 4,9 на основе 19 оценок
Matn PDF
Средний рейтинг 4,5 на основе 8 оценок
Audio
Средний рейтинг 4,7 на основе 11 оценок
Audio
Средний рейтинг 4,3 на основе 37 оценок
Audio
Средний рейтинг 4,7 на основе 99 оценок
Audio
Средний рейтинг 5 на основе 2 оценок
Audio
Средний рейтинг 4,1 на основе 9 оценок
Audio
Средний рейтинг 4,5 на основе 37 оценок
Audio
Средний рейтинг 4,4 на основе 21 оценок
Podkast
Средний рейтинг 0 на основе 0 оценок
Matn
Средний рейтинг 0 на основе 0 оценок