Kitobni o'qish: «Институтка»

Shrift:

Посвящается Т. Г. Шевченко


I

Люди видят, что я весела, и думают, что я горя не знала; а я только родилась такою. Бывало, меня бьют (не дай бог об этом и вспомнить!) – не выдержу сердца, заплачу, а потом подумаю немного и засмеюсь. Бывает горе, что плачет, а бывает и такое, что скачет. Вот такое-то и мое горе. Если б мне над каждой моей бедой было плакать, я давно бы себе глаза выплакала.

Отца и матери я не помню, выросла сиротою, между чужих людей. Хоть и не было мне битья да упреку и работы не было тяжелой, зато и забывали обо мне – голодна ли я, холодна ли, жива ли…

На десятом году взяли меня на барский двор. У старой пани жить было можно: смирна была, может быть, оттого, что уж очень была слаба, едва ноги волочила; а заговорит – только шамкает, сразу и не разберешь; так где уж тут драться – не то на уме. Целый день сидит на крылечке, а придет ночь – начнет охать да стонать. А в молодые годы, говорят, и за ней всякая всячинка водилась… да надо уж когда-нибудь и перестать.

В мое время нам на господском дворе жилось недурно; одно только было горе, что нам со двора ступить не позволяли, разве только в великий праздник в церковь отпросимся, а в простое воскресенье и не думай: барыня рассердится. «Нечего таскаться, – скажет, – не пущу; не такие еще ваши года, чтоб вам о боге заботиться, еще успеете; не завтра вам умирать!»

Сидим, бывало, день за день да и работаем; а кругом все тихо, словно все зачаровано, разве только барыня заохает либо кто из девушек на ухо что шепнет, а которая вздохнет со скуки. Томит, бывало, нас та работа, ажно жжет, а что сделаешь? Спасибо хоть на том, что не бьют десять раз на день, как, слышно, у других господ.

А иногда развеселимся мы вдруг, сами не знаем отчего; весело нам станет, так что сердце прыгает. Кажется, кабы воля, запели бы мы так, что по всему селу отозвалось бы… да не смеем: взглянем друг на друга, так смех нас и берет. Одна моргнет бровью, другая ответит ей тем же; которую привяжут к стулу косою, а иная вскочит и начнет скакать на цыпочках, чтоб барыня не услыхала, кружится, вертится, только рукава раздуваются! Чего, бывало, мы тогда не выделывали!

У старой барыни не было ни роду ни племени – никого, кроме одной только внучки. Обучалась она в Киеве, в каком-то… там… как бы это выговорить?.. ин-сти-ту-те. Она частенько, бывало, присылала письма к старухе, а старуха те письма каждый день перечитывала. И поплачет она над ними, и посмеется. Вот и пишет раз внучка, чтоб приезжали за ней, домой бы ее взяли. Пора, мол, пришла. Матерь божия! весь дом всполошился; ну белить, мыть, прибирать! Панночку ждем, панночка будет!

Старая барыня словно ожила: костыляет из комнаты в комнату, из каждого окошка на дорогу посматривает и нас гоняет за село смотреть, не едет ли панночка. А нам только того и нужно. Мы за ту неделю, когда ее ожидали, можно сказать, пожили. Пошлют нас – мы не бежим, летим! Весело нам глядеть на степь, на поля на красные. Зеленая степь словно убегает перед глазами Далеко куда-то, далеко… Любо вздохнуть на воле!

Цветов, бывало, нарвем, венков наделаем. Наденем мы те ненки, словно невесты, и до самого двора в них величаемся, а нступая на двор, снимем их с себя да и бросим… А как было нам Жаль эти венки бросать! Как жалко!

II

Дождались мы панночки: приехала она. И уж как хороша она собой была! В кого она уродилась такая? Кажется, и намалевать такой красавицы нельзя. Старуха как обняла ее, так уж из рук и не выпустила: целует ее, милует да любуется, по комнатам ее водит, все показывает, все рассказывает; а панночка только знай поворачивается да на все любопытными глазами посматривает.

Посадила ее старуха за стол. И плачет-то она и радуется, расспрашивает и потчует:

– Может, ты того бы съела, того бы выпила? Кушаньев всяких и напитков на стол наставила. Сама села возле нее и не насмотрится; а панночка все подбирает скоренько да чистенько, словно воробышек. Мы из-за дверей глядим на них и ждем, что будет говорить панночка: хочется нам дознаться, какие мысли у нее, какой нрав, какой обычай.

– Каково-то жилось тебе, серденько? – спрашивает старуха. – Ты мне не говоришь ничего.

– Ай, бабушка, чего еще там говорить? Скука была такая!

– Небось учили много? Чему ж тебя выучили, моя крошка?

– Вот что захотели знать! Вам было хорошо жить здесь, на воле, а что я вытерпела за тем ученьем… И не напоминайте мне о том!

– Голубушка моя! Известное дело: чужие люди сильно тебя обижали. Зачем же сейчас ты об этом не написала?

– Что это вы, бабушка, как можно! Сейчас бы дознались.

– Бедняжечка моя! Скажи же мне, по крайней мере, как тебя обижали эти неверные души?

– Ох, бабушка, и морили они нас, и мучили, да всё глупостями: и то учи, и другое, и пятое, и десятое, зубри да зубри. А на что мне знать, как по небу звезды ходят, или как люди за морями живут, да хорошо ли у них там, нехорошо ли у них там. Лишь бы я знала, чем перед людьми себя показать.

– Да учатся же на что-нибудь люди, мое золото. Вон и наши панночки уж на что шушера, а и те трещат по-французски.

– Э, бабушка! – защебетала панночка. – Французским-то языком и музыкой я сама охотно занималась, и танцами тоже. Что надо, то надо: на это каждый внимание обращает, каждый похвалит за это; а все прочее только тоску наводит. Учись, учись да и забудь! И тем, что учат, томно, и тем, что учатся, тошно.

Много времени даром пропало.

– Да как же так? Стало быть, вас дурно учат?

– Да я ж вам говорю, что и скучно, и дурно, и все понапрасну. Они только о том и думают, как бы с нас деньги все получить, а мы о том думаем, как бы нас скорее на волю выпустили… О чем же вы задумались, бабушка?

– Да о том, серденько, что за тебя брали деньги хорошие, а учили дурно. Ну как ты теперь все перезабудешь?

– Как же это возможно, бабушка? Бог с вами! Как это можно, с гостями или в гостях позабыть музыку, или танцы, или хоть французский язык? А что до той заморской чепухи, я ее в одно ухо впускала, а в другое выпускала. Да я ее и совсем-таки не знаю – ну ее!

– А если каким часом кто-нибудь спросит, как там звезды по небу ходят или что другое, а ты не будешь знать? Люди и осудят тотчас: вот, скажут, училась, а не смыслит ничего.

– Да что это вы, бабушка? Это я только вам призналась, что не знаю, а чужие во веки веков не доберутся, пускай хоть целый день меня расспрашивают! Я изо всего вывернусь, еще и их озадачу – вот как, бабушка! Хотите, я вам спою что-нибудь? Слушайте.

И запела, затянула; а голос у ней такой, словно серебро пересыпается.

Старуха ну целовать ее.

– Серденько мое, – говорит, – утеха моя!

А панночка к ней ластится да просит:

– Купите мне, бабушка, нарядов хороших.

– Ты об этом не беспокойся, дитятко: будет у тебя всего довольно. Ты у меня будешь царевна над панночками.

А мы, девушки, переглядываемся да и думаем: чему там научили нашу панночку? А всего больше, кажется, людей морочить.

III

– Пойдем-ка, голубка, – говорит ей старая пани, – я хочу, чтоб ты себе в услужение девушку выбрала.

И повела ее к нам. А мы от дверей да в угол, да кучкой там и столпились.

– Это ваша панночка, – говорит нам пани. – Целуйте ее в ручку.

Панночка не то посмотрела на нас, не то нет и протянула нам Два пальчика. Старуха всех нас показывает:

– Вот это Анна, это Марья, это Домаха.

– Боже мой! – даже вскрикнула панночка и встрепенулась вся, руками всплеснула. – Да сумеет ли какая из вас меня причесать, зашнуровать?

Сказала – да и стоит, и руки скрестила, и смотрит на нас. – А что, – говорит старуха, – сумеют, мое сердце; а не то – выучим.

– Как тебя зовут? – спрашивает вдруг меня панночка и, Не Дождавшись моего ответа, говорит пани: – Эта будет моя.

– Ну что ж! И ладно. Какую пожелаешь, мое сердце, пусть будет и эта. Смотри же, Устина, – говорит она мне, служи хорошо; панночка тебя жаловать будет.

– Ну, пойдемте, бабушка, довольно! – перебила ее панночка, а сама и поморщилась, и набок перегнулась, и глаза отчего-то зажмурила, и с места порывается, ну точно кот, когда ему пыхнут в усы из трубки.

– Да ведь надо же, голубка, их уму-разуму научать; у них ведь глупые головы. Я скажу ей что-нибудь одно, а ты другое – вот и выйдет из нее человек.

– Жаль, бабушка, что прежде их не учили, а теперь возись с ними! Напрасно вы какую-нибудь в город не отдали.

Так и разговаривают про нас! Словно нас и в комнате нет.

– Ой! Устечка, Устечка, – горюют девушки, – каково-то тебе будет? Вишь, она какая неласковая!

– А что, – говорю я девушкам, – гореваньем поле не перейдешь, да и от доли своей не уйдешь. Посмотрим, каково-то будет.

Я это сказала, а сама задумалась.

IV

Под вечер зовут меня:

– Иди к панночке, раздевать ее.

Я вошла к ней, а панночка стоит перед зеркалом и уже все с себя долой срывает.

– Где это ты шлялась? Раздевай меня скорее, скорее; я спать хочу.

Я ее раздеваю, а она все покрикивает на меня:

– Да скорее же, скорее!

Бросилась на кровать.

– Разувай! – говорит. – А умеешь ли ты волосы завивать? – спрашивает она меня.

– Нет, не умею.

– Боже мой, какое мое несчастье! Какая же она дура! Ну, пошла!

А девушки уже поджидают меня.

– Ну что, Устя, что, сестрица? Какова она голубка?

А я думаю, что им сказать.

– Дура я, – говорю девушкам, – не умею волос завивать.

V

На другой день ранехонько проснулась наша панночка, умылась, убралась, обежала весь двор, весь дом и в саду побывала.

– Дома я, – говорит, – дома! Нет мне теперь никакого запрету.

Целует старую пани да то и дело спрашивает:

– А скоро ли мы в гости поедем, бабушка? А когда же гости к нам приедут?

– Да дай же мне сперва тобой налюбоваться, моя рыбка, дай на тебя наглядеться!

– Да когда же я этого дождусь, бабушка? У меня только и было на уме, что вот я приеду домой, весело будет, людно, пиры да танцы… Бабушка, милая, голубушка!..

– Ну хорошо, хорошо, моя пташка; дай мне только немножко поприготовиться, а там уж я тотчас гостей просить буду.

Начались эти приготовления. Старуха сундуки выкатывает из амбара, бархаты, кисеи тонкие вынимает, кроит да примеривает на панночке. Панночка даже подпрыгивает, даже краснеет от радости. То к одному зеркалу подбежит, то в другое заглянет. Стакан воды возьмет, так и в воде собой любуется, какая она красивая. То заплетет косу, то расплетет, то лентами ее перевьет, то цветами уберется.

– Ах, бабушка! – вскрикнет, бывало. – Когда же я в атласное платье наряжусь?

– А когда обручишься, моя голубушка, – отвечает старуха. – Выдам я тебя за князя или за графа, за вельможного пана, за первого в свете богача.

А панночка и голову закинет, словно уже она самая великородная княгиня.

Только у них и разговору было, что про князей да про вельмож. Послушать их – так уж и к свадьбе все готово, и палаты каменные уже выстроены, и кони вороные запряжены. Чудеса, да и только! Толкуют они, толкуют, панночка вздохнет наконец:

– Что, бабушка, это только на словах, а до сих пор никто у нас не был!

– Да ты обожди немного: наедет их столько, что и не протолчешься.

VI

И взаправду нахлынули к нам гости, как на пожар. Одни со двора другие на двор. Нет нам ни сна ни отдыха; бегаем, услуживаем с утра до вечера. Иной раз такая их гурьба навалит, что Дивишься, бывало, каких между ними господ нет. И все это хохочет, танцует, ест, пьет. Народ все праздный, откормленный. Иная добродийка в дверь-то едва пролезет. А панычей-то сколько у нас перебывало! Так роем вокруг нашей панночки и вьются, словно шмели жужжат. Обворожила она их всех – кого словами, а кого бровями. Одного спрашивает о здоровье, да так ласково, а другому говорит, что ей без него скучно; третьего посадит возле себя, словно своего семьянина. А они, бедняки, так и тают все, одурели новее, с лица даже все спали. Каждый день наезжают к нам, друг друга опередить стараются, злобными глазами друг на друга посматривают. Она ли им всем по душе пришлась, не над чем ли другим им душу было отвести, только так муравейником они и кишат, так и лезут. Да и чем им себя в свете развеселить? Чем свой молодой век скрасить? Сладко поесть, напиться допьяна, одеться богато – чего им еще?

VII

Понемножку да понемножку панночка на свой лад все пере вернула – и жизнь и хозяйство.

– Полно вам, – говорит, – полно, бабушка, вязать! Разве у нас некому работать? Кто ни приедет, а вы всё за чулком торчите, словно служанка какая.

– Да скучно без работы, дитя мое, – ответит старуха.

– Возьмите книжку да почитайте.

– Что я буду читать? Да я уже плохо вижу.

– Ну так посидите, только, пожалуйста, не вяжите. Вы мне лучше глаз спицею выколите.

– Ну хорошо, хорошо, успокойся.

Перестанет старуха вязать и скучает. Нарядила ее панночка в чепчик с пестренькими ленточками и посадила на кресло посреди комнаты. Приедут гости, а она уж наготове, принимает их.

Старухе уже жизнь в тягость становится, а панночка утешается:

– Как хорошо, бабушка, у нас, как славно! Как все роскошно да пышно!

VIII

Нас, девушек, всех вышивать засадила. Сама нас учит да то и дело наведывается, шьем ли мы. Мы обедать пойдем, так и тут хмурится да дуется, что мы не работаем; а потом с каждым днем все больше серчать стала. Ужи браниться начала, а иной раз щипнет или толкнет слегка, да и покраснеет сама – стыдно ей станет. Но стыдилась она, только пока привыкла; а как привыкла да обжилась, так узнали мы, где на свете горе живет.

Приду, бывало, одевать ее – и уж какого-какого натерплюсь поруганья! Заплету ей косу – не так! Опять расплету – опять не так! Целое утро мы в этом и проводим. Она меня и щиплет, и тычет, и гребнем меня царапает, и булавкой меня колет, и водой обливает… Чего-чего она не выделывает над моей бедной головушкой!

Однажды у нас полковых из города ожидали. Двор подмели с вечера, дом убрали, словно для светлого праздника. Села панночка чесать волосы. Ах я бесталанная! Лучше бы мне горячих угольев набрать в руки, чем возиться с ее русой косой! И такая-то я и этакая, и прочь поди, и опять ступай сюда… И толкает она меня, и наскакивает на меня! Обмерла я со страха, а она кричит, бранится, топает ногами, а потом как заплачет вдруг… Я в дверь, а она за мною, в сад.

– Я тебя на куски разорву! Задушу тебя, змею!

Оглянулась я, а она такая страшная сделалась, что у меня и ноги подкосились. Как схватит она меня за шею обеими руками, а руки такие холодные, как змеи. Хочу вскрикнуть – дух мне захватило; так я и упала под яблоню; от холодной воды только очнулась. Смотрю, девушки около меня столпились, все белые-белые, как мел. Панночка на стуле раскинулась, плачет, а старуха над моей головой стоит и так меня бранит, такая лютая сама сделалась, что даже во рту у ней почернело.

– Что это ты наделала, дрянь ты этакая? Как ты смела панночку прогневить? Я тебя! – А панночку уговаривает: – Не плачь, не плачь, мой ангелочек; она не стоит слез твоих. Еще заболеешь, сохрани бог. Вот и ручки у тебя совсем холодные. Полно же, полно! Зачем тебе самой их наказывать? Жалуйся мне, когда тебе в чем-нибудь не угодят. А тебе, негодная, – опять напустилась она на меня, – будет ужо, погоди!

Я уж и не знаю, как я еще от другой беды избавилась, что меня не били. Должно быть, оттого, что уж очень я слаба была.

Пани только пинка мне дала, да тотчас и велела девушкам перенести меня в хату.

Девушки подняли меня и понесли, а в хате все так и начали около меня убиваться:

– Устинка, серденько! горькая участь твоя!.. Матерь божия! За что это над нами такое несчастье?

IX

Всю весну меня теплым молоком поили, пока я Немножко оправилась.

Лежу, бывало, одна; все на панщине, лежу да все думаю: «Такая молоденькая – и такая немилосердная; господи!..»

В хате холодок и тишина. Стены белые, немые. Я одна с своей душой. Ветерок зашелестит и приклонит мне в окно пахучую сирень. В полдень солнечный луч горячий перебросит через хату ясную полосу – точно жаром меня обсыплет. Душно мне, томит меня дремота, а сна нет. И этак я все одна-одинехонька со своими мыслями, как жить на свете. Радуюсь, бывало, боже! Как радуюсь, когда зашумит садик, померкнет свет и застучит об землю Дождь!.. Вдруг, слышу, топот за дверьми… хохот и говор… в хату ко мне целый рой детей так и всыплется, веселые все, румяные; ласкают меня, отряхивают на меня дождевые капли с себя; взбираются на окно в нетерпении, когда-то дождь утихнет; поют, вскрикивают:

 
Зійди, зійди, сонечко,
На попове полечко,
На бабине зіллячко,
На наше подвір'ячко!
 

Солнышко только что выглянет из-за тучи – они так и прыснут вон из хаты; а мне еще долго-долго чудится то в одном углу хохот, то в другом, точно кто в серебряные колокольчики позванивает.

Ввечеру, уже в сумерки, возвращаются с панщины усталые люди. Все измучены и солнечным зноем и тяжелым трудом; все молчат, разве иной тяжело вздохнет или запоет потихоньку, да так печально!

Иногда которая-нибудь из девушек забежит ко мне из дому.

– Устино, голубко!

– А что там у вас делается, сестрица? – спрошу я ее.

– Хоть и не спрашивай, Устино, беда! Ой, матушки, как бы еще там меня не хватились! Ох, Устя, бедные наши головки!

– А обо мне ничего не слышно?

– Как бы не так!.. Зачем, говорят, к своему делу не идет? Чего она нежится, словно пани с Баса́ни, – вот что говорят, коли хочешь знать… Ой, замешкалась я! Будь здорова, Устинка!

X

Однажды утром лежу я да думаю; вдруг в хату вбежала Катря:

– Иди, иди, поскорее иди, Устя!

– Куда идти?

– К панночке, к пани; да поскорее же, Устя! Послали за тобой, чтоб ты тотчас шла. Панночка нажаловалась на тебя старухе, что ты уж совсем выздоровела, да не хочешь работать, служить. Иди же, иди!

– Как же я пойду, Катря? Я и переступить-то не в силах.

– Я тебя доведу, голубка! Приневоль себя, чтоб еще хуже не было. Пойдем же, пойдем!

С трудом доплелась я до дому. На пороге встретила меня панночка.

– Что это ты нежишься? Почему не идешь служить, дрянь ты этакая? Погоди, я тебе наказание выдумаю!

И кричит она, господи! Даже запыхалась, толкает меня, за косы дергает… Ох, тяжелая моя доля! Как она озверилась! Личико ее хорошенькое какое страшное стало!

На крик ее и пани не замедлила приползти, да и ну меня бранить; еще и колотить грозилась, а мы, слава богу, этого еще от нее не видали, пока не поселилась у нас панночка.

Начались тогда у нас наказания каждый день. Засмеется ли кто – не часто мы смеялись, – панночка бежит к старухе: «Бабуня, меня не уважают!» Заплачет ли: «Бабуня, дела не делают, да еще и плачут!» И этак на всех нас доносит и доносит наша ябедница; а старуха злится, нас наказывает – видно, молодость вспомнила!

XI

Мы только и отдохнем, бывало, когда наедут гости-панычи да позабудет о нас панночка. Выйдет к ним такая приветливая, ласковая, милая, щебечет по-птичьи – не узнаешь ее; а уж как те панычи около нее увиваются! Один рядом с нею семенит, а тот из-за угла с нее очей не сводит, этот за ней следом толчется, другой сбоку к ней глаза запускает, а она между ними словно перепелка вьется.

«Который-то из них попадется, – говорим, бывало, мы, девушки, – узнает, бедняк, почем ковш лиха!»

Сперва старая пани очень радовалась гостям, а потом, как поднялись между ними ссоры, начала она думать да гадать; уж и не рада им она, да отвязаться нельзя. Наедет их тьма-тьмущая, и каждый добивается от панночки себе ласки. Один под другого подкапывается, ссорятся, грызутся. Старая пани начала уж их (за глаза) собаками величать. Вдруг, этак под осень, выпала панночке ее доля – и все рассыпались прочь от нее, сами себя стыдясь.

XII

Познакомился с панночкой полковой лекарь и начал каждый день ездить. Такой он был тихий, учтивый, с каждым ласковый и на паныча не походил. А как он с ней познакомился? Уже давно приезжие панночки толковали, что как, мол, хорош собою полковой лекарь: и брови у него черные, и губы румяные, и роста он высокого – ну, словом, такая красота, что и сказать нельзя. Только одно: очень он горд и ни на одну из них не взглянет, ни с одной не заговорит, с какой стороны ни заходи. Слыша все это, панночка, бывало, частенько говорит старухе:

– Как бы вы, бабушка, пригласили к нам того лекаря; я бы посмотрела на него, каков он?

А старуха говорит:

– Велика важность полковой лекарь! Эта голь, нищета. Зачем тебе с такими людьми связываться?

– Да я бы хоть посмотрела на него, бабушка, взаправду ли он таков, каким его славят.

– Бог с ним, еще привяжется. И то уж много около тебя увивается, а ни один не сватается: мешают друг другу да спорят… Чтоб они пропали!

Но как старуха ни отговаривалась, а внучка стала на одном: подай ей лекаря, да и полно! И вот в первый раз, как только наехало к нам полковое начальство, старуха вынуждена была повестить им, что просит к себе в гости и лекаря. Те тотчас согласились.

– Привезем, – говорят, – привезем.

– А когда же вы нас навестите? – спрашивает их панночка, оборачиваясь туда и сюда и заглядывая им всем в глаза, точно лисенок. – Скоро ли?

– Если вам угодно, то мы послезавтра будем, – говорят гости, чуть не подпрыгивая от удовольствия.

И поехали все, словно своей же глупости радуясь.

XIII

Уж как хорошо оделась в тот день панночка! А старуха нахмурится да все ворчит:

– На что это нам голь негодная понадобилась?

Панночка как будто тех слов и не слышит, а старуха на нас злобу свою вымещает.

Приехали полковые, а лекаря с ними нет.

– Благодарит, говорят, за внимание, да не имеет свободного времени ни минуты: больных у него много; он их лечит.

– И не принуждайте его, – говорит старуха, – пускай себе их лечит с богом!

Панночка только покраснела и губы закусила.

Досталось нам, когда гостей проводили! За все нам пришлось тогда вытерпеть.

В ту же самую неделю заболела панночка. Охает, стонет, кричит. Старуха испугалась, плачет, шлет за лекарем. Полковой лекарь, говорят, знаток своего дела, да и живет ближе других. Послали за ним.

А тем временем панночка оделась понаряднее, легла в постель и лежит как писаная, дожидается.

Приехал лекарь, посмотрел, расспросил, а она-то, она… и головку клонит, и говорит нараспев. Побыл с час лекарь, да и уехал.

– Завтра, – говорит, – навещу.

Старуха стала расспрашивать внучку, а внучка задумалась и только головою кивает на вопросы.

А когда старуха ее спросила: «Что, каков лекарь? Как тебе он показался?», она вся встрепенулась: «Гордый, говорит, такой, словно пан высокородный. И что он о себе воображает?»

Лечил, лечил ее, бедняжка лекарь, да и влюбился в нее. Полюбила его и панночка. Скоро почуяли панычи, в какую сторону ветер потянул, сразу поняли, что это все значит, да и отшатнулись прочь. Старая пани только что головою об стену не бьется, да уж ничего сделать не может.

– Если вы, бабушка, мне препятствовать станете, то я умру. Не говорите мне ничего, не отговаривайте меня; сжальтесь надо мною!

Старуха оставит ее в покое, а сама все стонет.

XIV

Опустело панское подворье: не топочут лошади, не стучат коляски, и панночка тише стала: не бранит нас, не бьет, не ябедничает, все сидит да думает.

Бывало, только солнышко встанет, лекарь и катит на своих двух лошадках. Панночка уже поджидает его у окна. Хороша, разряжена! Увидит его и покраснеет, как маков цвет. Он скорехонько вбежит. Подвернется какая-нибудь из нас: «Здорово, говорит, девушка; а что панночка?»

Целый день, бывало, прогостит – все сидит около панночки, не отходит ни на шаг. А старая пани то из одних дверей глядь, то из других глядь, а все прислушивается, что они между собою говорят вдвоем. И уж такая грызет ее досада, что они всё вместе, а разлучить их она не может: боялась она внучки. Стал он свататься за нашу панночку. Плачет старуха и жалуется горько:

– Я надеялась тебя за князя отдать, за богача, за вельможу.

– Ох, боже мой, – вскрикнула панночка сквозь слезы, – кабы он богатый был да вельможный, мне бы и думать нечего было, давно была бы за ним! Да коли такое мое уж несчастье, такая мне доля горькая выпала!

– Будто уж нет лучше его женихов? – говорит старуха, уже не смея ее отговаривать, а так, словно спрашивая.

– Для меня нет на свете лучшего, нет и не будет.

Затосковала панночка, похудела даже, побледнела. Старуха совсем с ума сошла, просто не знает, на какую ногу ступить. Намекнет на то, чтоб отказать ему, а у внучки тотчас гнев и плач великий. Вздумает утешать, скажет:

– Выйдешь за него замуж.

А внучка свою долю проклинает.

– Это мне господь горе наслал, – говорит она. – И как этому горю помочь – не знаю.

Лекарь начал примечать, беспокоиться.

– Что такое? Отчего ты грустна?

– Я не грустна.

– Скажи мне всю правду, скажи! – умоляет он ее, руку целует.

– Женимся мы с тобою, – говорит она вдруг, – а как будем мы жить с тобою в бедности?

– Вот что тебя печалит, мое серденько! На что нам богатство, когда наша жизнь будет веселая, доля наша счастливая?

– Видишь ты, видишь, ты обо мне и не думаешь! – упрекает она его. – А приятно разве тебе будет, когда кто к нам приедет и над нами глумиться станет? «Вот, скажет, живут, бедствуют». – И она заплачет.

– Серденько мое! Что ж мне, бедному, на свете сделать? Где взять? Я отроду не хотел богатства, а теперь хочу всяких благ для тебя, тебе на утеху… Что ж я сделаю? Рад бы к себе небо наклонить, да не клонится.

И начнут оба горевать промеж себя.

XV

Аюбила она его, да как-то чудно, не по-людски. Бывало, завернет к нам в дом кто из панночек-соседок и начнет расспрашивать:

– Что, правда ли, что такой гордец в тебя влюбился? Сватается? Ревнует? Какие он тебе подарки дарит? Ты ли его слушаешься или он тебя?

– А вот, замечайте сами, – отвечает им панночка с усмешкой.

И начнет она перед панночками ломаться над ним.

– Послушайте, – скажет она ему, – поезжайте в город да купите мне то-то и то-то, да поскорей, поторопитесь!

Он тотчас поедет, купит, что было приказано, и привезет.

– Боже мой, что это вы накупили! Я этого не хочу. Поезжайте, променяйте это; мне этого не надо. Вот редкость нашли!

Он опять едет, меняет.

Или он, например, хочет воды напиться, а она ему:

– Не пейте, не пейте.

– Почему?

– Я не хочу. Не пейте.

– Но я пить хочу.

– А я не хочу, – слышите? Не хочу!

И уж так она взглянет или усмехнется, что он ее послушает. В иной раз она рассердится, отвернется, не говорит с ним, а он извиняется и упрашивает ее, только что не плачет.

Приезжие панночки удивляются:

– Вот чудо! И кто ожидал от него такой любви! И как ты это сделала? Как бога упросила?

Наша панночка только ухмыляется.

Спрашивают они ее, чем он ее подарил. А она перед ними бархаты, атласы расстилает, что от старухи получила, да и хвалится:

– Это он мне подарил.

Чудна́я панская любовь!

А его против тех соседок так зло и разбирает.

– Дай бог, – говорит, – чтоб и след их пропал!

Старуха между тем расспрашивает о нем, какое за ним есть добро. Узнала она наконец, что у него есть хутор.

– Дитятко мое, у него хутор есть.

– В самом деле? – вскрикнула панночка и с места даже вскочила. – Где? Кто говорил?

– Не очень далеко, за городом. Недавно, слышно, от какой-то тетки по наследству достался. Тетка была бездетная, он и вырос на ее руках.

– Ах, боже мой милостивый! Что ж это он мне ничего не сказал? Видно, хутор-то небольшой, нече и хвалиться; а все же хутор, все же имение.

Встретила она его веселая, приветливая. Он радуется. Он не знает, что приветствуют не его – хуторок приветствуют.

XVI

Об рождестве их обручили. Что гостей наехало! Панночка такая веселая, разговорчивая; глаза блестят, смеется, разгуливает с ним рука об руку, а он и глаз не спускает с нее, даже спотыкается на ходу. Пир продолжался до самого утра.

Но только лишь жених и гости со двора съехали, панночка наша в плач ударилась. Плачет она да на свою судьбу жалуется:

– Что это я сделала! Что я сделала! Какое будет мое житье убогое! На что меня мать на свет родила! Беда мне: доля моя сиротская!

Старуха уж и обручению не рада. Утешает свою внучку.

– Чего плакать, мое дитятко, – уговаривает она ее. – Полно же, полно!

– Зачем господь богатства ему не дал? – вскрикнет панночка, да так и обольется слезами, и по комнате бегает, руки ломает.

– Дитя мое, сердце мое, не плачь! Не будешь ты богаче всех, да и бедней не будешь. Все, что я имею, – твое.

Панночка как бросится к старухе и ну ее обнимать, целовать.

– Бабусечка, бабусечка моя, матушка моя! Благодарю вас от Души, от сердца. Теперь передо мною свет открылся. Я теперь словно переродилась. Вы теперь родной матушкой мне стали.

– Ну, так полно же, полно! А то я сама голосить стану. Ну, вот видишь! – говорит старуха, а сама и плачет и смеется.

– Бабушка, голубушка, так вы с нами будете жить?

– Уж чего было б лучше, да не приходится. Я вот как рассуждаю: я здесь останусь, в Дубцах, буду за вашим хозяйством присматривать, а ты хозяйствуй у себя в хуторе; а то либо там, либо здесь придется хозяйство бросить: оно изведется, и покоя душе не будет. От панского глаза и скотина добреет, недаром сказано.

– Хорошо, бабушка, хорошо, пускай будет по-вашему… Ах, бабуся! Говорю вам, я словно другой раз на свет родилась.

– Так будь же ты у меня веселенькая, не плачь.

– Не буду плакать, бабуся, не буду.

Жених только что на порог – панночка говорит ему:

– Бабушка нам Дубцы дает, бабушка нам Дубцы дает!

А он отвечает ей, да так спокойно, с тихой усмешкой:

– Ты радуешься, и я рад. Я сам очень люблю Дубцы: мы тут спознались, слюбились. Помнишь, тогда какой был сад зеленый, цветущий, как мы в нем гуляли да разговаривали?

А она ему:

– Сад зеленый, сад цветущий! Ты вспомни лучше: Дубцы какой доход дают!

Жених даже вздрогнул и смотрит на нее, будто его что-то удивило, в сердце ужалило.

– Что с тобой? – спрашивает его панночка. – Что ты так на меня смотришь? Разве я что-нибудь нехорошее сказала? Разве не хочешь ты со мною хозяйничать?

Взяла его за руку, а сама улыбается ласково. И он улыбнулся и говорит:

– Ты моя хозяюшка милая!

XVII

Повеселела панночка. Хлопочет над своим приданым; приказывает, распоряжается и сама во все входит. Навезли из города башмачников, портных, швей, купцов, торговок. Сама суетится, жениха гоняет. Весь дом как в котле кипит. Настало тогда для нас времечко тяжелое! Наше ведь дело известное: хорошо ли, худо ли панам, а нам одно верно, по пословице: людям свадьба, а курице смерть.

Наехало на свадьбу панов, пани. Так все хоромы и гудят, точно улей; панночки с любопытством приданое рассматривают, удивляются:

– Ах, как это хорошо! Ах, как это чудесно! Вот это каково? А это, верно, очень дорого стоит!

Иная как увидит что-нибудь – платок ли, платье ли, так даже глаза зажмурит, словно ей что за сердце ущипнет. Льнут они ко всему этому, как мухи к меду. Насилу мы уж их спровадили.

XVIII

За теми хлопотами да за суматохой я и минутки свободной улучить не успела, чтоб со своими проститься. Уже лошади стояли заложенные – тогда только я побежала к своим; не могла я и словечка вымолвить, только обнимаю и старых и малых.

Молодой приехал за панночкой на четверне; кони у него были вороные, лихие; правил ими кучер плечистый, усатый, в высокой шапке; он из наших был людей, но по вельможному вкусу вышколен. Паны прощаются, гуторят, плачут, а кучер сидит, как из железа выкован, не обернется, не взглянет.

Сели паны в возок. Меня прицепили сзади на какую-то высокую будочку.

– С богом, Назар! – вскрикнул весело пан.

В тихое и ясное утро выехали мы из села; а мороз был трескучий; иней запушил вербы; ветки белели и сияли против солнца. Девушки высыпали на улицу, кланяются мне. Шибко-шибко бежали кони; так в очах все разом и промелькнуло: уж нет села… Дорога, дорога, безлюдная дороженька передо мною…

XIX

Скоро приехали мы в город. Точно в муравейник попали: идут, едут, продают, покупают. Люди, паны, москали, торговки; а долгополые жиды, куда ни взглянешь, словно жуки копошатся.

Пан велел остановить лошадей возле почтового двора и повел свою молодую пани в покои. Кучеру дал денег на обед, а обо мне забыл.

Сижу я да смотрю кругом: все чужое, все не наше. Вдруг кто-то как вскрикнет, как гаркнет: «Эй, хорошая, пригожая!» – я даже вздрогнула. Это наш кучер гаркнул. Всмотрелась я в него: какой он черноволосый, господи! Как есть ворон. Засмеялся… Зубов у него не перечесть, и все белые-белые, как сметана.

– А кого вам надо? – спрашиваю я его.

– Э-ге! Кого! Как, бишь, тебя зовут? Устиной, что ли? Пойдем со мной, с Назаром, пообедать.

Сильно я промерзла и проголодалась, а думаю: «Как пойти? Ну неравно пани спросит!»

– Спасибо вам, – говорю я ему, – я не хочу есть.

Кучер усмехнулся:

– Как себе знаешь, девушка! – да и пошел.

XX

Немалое время я просидела, пока вышли господа. Паи тогда глядь на меня.

– А что ты сидишь здесь, Устинька? – спросил он. – Обедала ты? Эй! – крикнул он бородачу-хозяину, который тут же, на крыльце, деньги на ладони считал да побрякивал ими. – Дайте девке пообедать.

Хозяин сунул деньги в карман да и побежал.

– Что это? Что это? – всполохнулась пани. – Мы дожидаться станем?

– Да как же, душа моя? – отвечал пан. – Ведь она голодна, да и назяблась вволю.

– Так что же? Они ко всему этому привычны. А мы опоздаем, я бояться буду.

– Беги, девушка, да поскорее! – говорит мне пан. – Не замешкайся, чтоб не дожидаться тебя.

Пани покраснела по самые волосы:

– Пора ехать!..

– Да ведь она голодна, сердце мое. Посмотри на нее, как она озябла.

– Я озябла, я озябла, я, я! – И уж как она на это я напирала! – Садись! – загремела она на меня и сама вскочила в возок.

Пан изумился, не знает, что думать, что сказать, стоит да глазами хлопает.

– Что ж, – спрашивает пани, – скоро?

Он сел возле нее, сердечный! А бородач-хозяин:

– Девке обедать не прикажете?

Долгонько говорили промеж собою господа, а еще дольше молчали.

XXI

В сумерки доплелись мы до хутора. В хуторских хатах кое-где огонек виднелся. Проехали мы улицей, остановились возле дома. На крыльце стоят кучкой люди со свечами, с хлебом святым, кланяются, приветствуют молодых.

– Спасибо, спасибо вам, – говорит пан и принимает хлеб на свои руки. – Привез я вам пани молодую: понравится ли она вам?

А сам смеется, радуется: кому бы такая королева не понравилась?

А пани как глянет на него, так даже искры из глаз у нее посыпались, в лице изменилась. Люди к ней, чтоб по-своему ее приветствовать, а она выхватила у одного из рук свечку, да и шмыг в двери. Люди так от нее и прыснули во все стороны, ничего пану не ответили.

Пан, встревоженный, печальный, склонив голову, пошел за нею. Вошла в дом и я, стала смотреть, разглядывать: светелки небольшие, но хорошенькие, чистенькие; стульчики, столики все новенькие, даже лоснятся. Слышу: разговаривают господа; вслушиваюсь: пани моя всхлипывает, а пан ее упрашивает, уж как он ее упрашивает:

– Не плачь, не плачь, жизнь моя, сердце мое! Если б я подумать мог, что этим тебя оскорблю, никогда и ни за что я бы этого не сказал.

– Ты, верно, всех своих мужиков так приучил, что они с тобой запанибрата. Хорошее это дело! Рассматривают меня, посмеиваются; чуть-чуть не бросились обнимать меня… Ах я несчастная! Да как они смеют! – вскрикнула она наконец.

– Сердце мое, люди они добрые, простые.

– Я ничего знать не хочу, слышишь? Видеть ничего не хочу! – задребезжала пани. – Ты меня со свету согнать хочешь, что ли? – закричала она, рыдая.

– Полно, полно, душенька, еще заболеешь. Ох, не плачь же, не плачь! Все буду делать так, как ты сама пожелаешь, прости меня только на этот раз.

– Ты меня не любишь, не жалеешь – бог с тобой!

– Грех тебе так говорить! Сама ты знаешь, сколько в твоих словах правды.

Слышу – поцеловались.

– Смотри же, – говорит пани, – если ты не будешь по-моему делать, так я умру!

– Буду, серденько, буду!

XXII

Прошлась я по всем комнатам: нет нигде ни души. «Это уж не от нас ли все разбежались?» – думаю я про себя. Вышла я на крылечко, а ночь была лунная, звездная. Стою да посматриваю; вдруг слышу:

– Здорово, дивчинонько, – словно на струне прозвенело возле меня.

Встрепенулась я, смотрю: высокий, статный парубок посматривает на меня да усмехается. И застыдилась я и испугалась, стою как окаменелая, онемела, только смотрю ему в глаза. – Что ты тут стоишь? – опять отозвался парубок. – Видно, не знаешь, куда идти?

– Кабы не знала, у вас бы спросила, – отвечала я ему, немного спохватившись. – Будьте здоровы.

И поскорей за дверь.

– Прощай, серденько, – сказал он мне вслед.

XXIII

А господа всё по покоям ходят. Молодая хозяйка во всякий угол заглядывает: что и как?

– Это что такое?

– Это старуха угол цветами убрала.

– Что? Так она у тебя тут распоряжается? Выбрось этот бурьян, мое сердце. Это совсем по-мужицки.

– Хорошо, душенька.

Она его поцеловала:

– Голубь ты мой!

Нагулялись, наговорились господа.

– Что это значит, – начал пан, – что никого нет? Куда это старуха девалась?

– А видишь, видишь, – защебетала пани, – какие они у тебя избалованные: захотела – и ушла.

– Да куда она может деваться? Вот я ее позову.

И пустился он кричать: «Баба, баба!», точно мальчишка неразумный.

– Тотчас, душенька, старуха придет, – успокаивает он пани.

– Да где она была?

– Верно, каким-нибудь делом занята была, душа моя. У меня только всего и прислуги.

– А где же моя Устина? И она научилась бегать без спроса! Устина, Устина!

Я стала перед ней.

– Где ты была?

– Вот в этой комнате.

Стала я опять за дверью; опять смотрю и слушаю.

XXIV

Вошла старушка, старенькая-старенькая, вся сгорбленная и сморщенная, только одни черные глаза ее еще живут и блестят. Вошла, тихонько выступая, поклонилась пани да и спрашивает:

– А что вам нужно, пан?

Пани едва на месте устояла – такая ей показалась старуха смелая.

– Где это ты была, баба? – говорит пан.

– Возле печки была, паночку. Ганне пособляла, чтоб ужин был ваш повкуснее.

Пан видит, что жену уже гнев разбирает, а все не решается старушку побранить. Хлопает глазами да кашляет, ходит взад да вперед и сам не знает, что ему делать. Пани от него отворачивается.

– Что ж, готов ужин? – спрашивает пан и нахмурился.

– Готов, паночку, – тихо и не торопясь отвечает старуха.

– Сердце мое, – говорит он пани, – может, мы и поужинали бы?

– Я не хочу ужинать.

Пани выбежала и хлопнула дверью.

– Так и я не буду ужинать, – говорит пан уже печально.

– Так я пойду себе. Покойной ночи, паночку.

– Иди, да смотри, старая, чтоб я не бегал за тобою сам! – закричал было пан, но старушка учтиво отвечала: «Хорошо, паночку», и он тотчас утихнул.

Она поклонилась и пошла.

XXV

Ходил-ходил пан по комнате, слышно ему, что пани за стеною плачет. «Боже мой! – проговорил он про себя. – Чего она плачет?» И так он проговорил те слова тихо да уныло.

Не утерпел, пошел к ней. Стал ее целовать, уговаривать. Не малое время он ее упрашивал, пока она перестала плакать.

– А ужинать я не хочу, – говорит пани, – я на твоих слуг даже смотреть не могу: так они с тобою обходятся, как с равным – родственники, да и полно!

XXVI

Сижу я одна в девичьей. Скучно мне, томно – такая кругом тишь! «Вот житье-то мое какое будет, красное житье! Теперьто, – думаю я себе, – наживутся наши девушки вволю без моей пани. Весело да любо им вместе, а мне – чужая сторонка, и души нет живой возле меня!»

Вдруг кто-то в окошечко стук!

Я так и сомлела вся. Сама уж и не знаю, каким образом, а тотчас догадалась, кто это стучит. Сижу, будто не слышу.

Обождали немножко; опять стучат. Я вскочила да все двери попритворила, чтоб господа не услыхали.

– А кто это тут? – спрашиваю.

– Я, дивчино горличко.

– Верно, – говорю, – ошиблись, не в то окошко проситесь?

– Как бы не так! На что же после того и глаза во лбу, коли не на то, чтоб увидать, кого нужно?

– Уж нужно! Вот вздумали разговаривать сквозь двойное стекло! Ступайте себе: еще господа услышат.

Я отошла.

А он все свое:

– Дивчино, дивчино!..

– Что это ты под окном словно в землю врос, Прокоп – заговорил вдруг кто-то тихим голосом. – Ужин уж готов давно, а вас никого нет.

XXVII

Слышу, вошел кто-то в сени. Я отворила дверь, а это старушка.

– Здорово, девушка, – промолвила она. – Просим мы тебя ужинать, моя кукушечка.

– Спасибо, бабушка.

– Так ты пойдешь?

– Вот я у пани спрошусь.

– Чего спрашиваться? Ведь это ужин.

– Позволят ли мне пойти…

Старушка помолчала маленько да и говорит мне:

– Ну, так иди, мое дитятко; я тебя здесь обожду.

Пошла я к господам, а они сидят рядышком, такие веселенькие, о чем-то меж собою разговаривают. Я вошла, а пани.

– Чего суешься?

– Позвольте, – говорю, – пани, мне поужинать.

– Ступай себе, ужинай.

XXVIII

Пошла я за старушкой, через двор, в хату.

– Вот, привела вам девушку, – говорит старуха, войдя в хату.

А в хате за столом сидит между другими Назар черноволосый и молодица хорошенькая, его жена, тут же. В печи пышет полымя, как в горниле; весело отсвечиваются белые стены, и божничок светится, завешенный шитым полотенцем, сухими цветами и травами разубранный. На полках мисы, миски и мисочки, зеленые, красные и желтые, словно драгоценные каменья красуются. И все в этой хате было весело, опрятно, все так и лоснилось: и связка мягкого льну на жерди, и черный кожух на деревянном колку, и плетеная люлька с ребенком.

– Просим до гурту, – говорят мне с приветом и поклонами.

– А может быть, со мною рядом такая королева сядет, а? – промолвил Назар.

– А разве вы самый красивый, дядя? – спрашиваю я его.

Глянула я кругом, ан тот парубок уж тут – смотрит на меня из угла… даже жарко мне сделалось.

– А то небось нет? – промолвил Назар. – Всмотрись ты в меня хорошенько: уж на что я хорош, на что пригож!

– Разве в потемках! – весело возразила молодица.

Славная была та бабенка, звали ее Катрей: белокурая, немножко курносая, глазки голубые, светленькие, а сама кругленькая, свеженькая, как яблочко, в красном очипке. Смешливая она была, на словах бойкая, а уж какая проворная: и говорит, и работает, и ребенка качает, и все разом; то у стола ее шитые рукава мелькают, то возле печки ее перстни поблескивают.

– Ну, ну! – говорит Назар. – Когда бы не галушки, я бы тебе отпел.

А тут как раз Катря поставила на стол миску с галушками.

Назар мигнул мне:

– Не грех тому хорошо поужинать, кто не обедал!

XXIX

Стали мы ужинать. Катря и говорит и шутит, а все сдается мне, как будто ее что-то беспокоит, как будто она грустит. Старушка сидит за столом тихонько, величаво, думу какую-то думает, только Назар шалит, да балагурит, да хохочет, зубами перед таганцом так и сверкает, а зубы у него, я уже сказала, как сметана. На того парубка я уже больше не смотрела.

– А что, моя пташечка, – спрашивает у меня старуха, – давно ты у молодой пани служишь?

– Как она собой хороша! – ввернула слово молодичка.

– Что в том толку, что хороша, – гаркнул Назар, – коли смотрит так, что даже молоко от ее взгляда киснет!

Старуха тяжело вздохнула:

– Полно тебе, Назар, полно.

– А наш пан такой приветливый, – заговорила опять молодица.

– Дай ему господи и жену под пару! – сказала старушка.

– Каково-то теперь нам будет? – промолвила молодичка, вздохнула и задумалась. – Каково-то будет? – повторила она тихо и поглядела на меня, словно глазами спрашивая.

А я молчу.

– Будет как господь даст, голубка, – говорит старуха.

– Ну, что будет, то будет, мы всё переживем, «перебудем», – вскрикнул Назар, – а теперь за галушки! Ты что, Прокоп, не идешь? Пани тебе в глаза бросилась, что ли? Или, может быть, эта королева?

И он кивнул на меня головой.

– Пускай та пани и во сне мне не привидится, – сказал он, садясь против меня. – Где родилась она, такая неприветная?

Тогда молодица ко мне обратилась:

– Девушка милая, скажи нам всю сущую правду по душе…

Она умолкла.

Все на меня смотрят пристально, и парубок с меня глаз не сводит. Когда бы не тот парубок, мне бы все ничего, а при нем и стыдно мне и краснею я, едва не плачу.

– Девушка, зла наша молодая пани? – спросила Катря.

– Недобрая, – говорю я ей.

– Господи милосердый! – вскрикнула она. – Чуяло мое сердце, чуяло… дитятко мое!

Бросилась она к люльке, наклонилась над ребенком:

– Того ль я надеялась, идучи вольная за господского? Она уже одним своим взглядом мое дитятко поедом поела.

И плачет она, плачет; слеза так и бежит за слезой.

– Не так черт страшен, каким его малюют, – отозвался Назар. – Чего пугаться? Осмотреться сперва надо.

А она тужит, а она рыдает, как будто уж и взаправду пани своим взглядом ребенка поела.

– Полно, голубушка, – уговаривает Катрю старушка. – Зачем нам так сильно тревожиться? Разве над нами нет господа милосердого?

Парубок хоть бы словечко вымолвил. Только куда я ни взгляну, всюду глазами с его глазами повстречаюсь.

XXX

Отужинавши, помолившись, бегу назад в дом, а сама следом за собою слышу:

– Доброй ночи, дивчино!

– И вам доброй ночи, – ответила я и вскочила в сени.

Вошла я в девичью – сердце мое бьется, бьется; думаю я, думаю, как это он впился в меня глазами; и пани моя тоже мне на ум приходит. Едва в хутор вступила, а уж всех опечалить успела! И зачем этот парубок ко мне ластится? Господи боже мой, какой он хороший!

Полный месяц стоит прямо передо мною:

 
Ой, місяцку-місяченьку,
Не світи нікому!.
 

Песня так меня и подмывает… Сама не знаю, чего моей душе хочется: того ли чтоб он опять отозвался под окошком, того ли чтоб не приходил.

XXXI

Проходит день, неделя, проходят месяцы, и полгода минуло. Кажется, в хуторе все и тихо и мирно; цветет хутор и зеленеет; а когда бы кто посмотрел, что в нем делалось! Люди и просыпались и спать ложились со слезами да с проклятиями. Все пригнула по-своему молодая пани, всем работу тяжкую, всем горе горькое придумала. Калеки несчастные, малые дети без дела не ходили: дети сад подметали, индеек пасли; калеки в огороде сидели, воробьев и других птиц пугали; и всю ту работу умела как-то пани приправлять укором да упреком, так что всякая работа казалась каторгою. Точно стоглазая она была: все видела, повсюду, как ящерица, по хутору шмыгала, и бог ее знает, что такое в ней сидело: только взглянет, бывало, точно рукою тебе сердце сожмет.

А соседние господа хвалят нашу пани, величают ее: «Вот хозяйка-то, вот умница! Нужды нет, что молоденькая, а нам бы всем у ней поучиться не худо».

Сперва люди на пана надеялись, да скоро и эту надежду бросили. Он был добрый и милостивый пан, да совсем плох, тряпкачеловек! Пробовал он жену уговаривать – да где! Потом уж он и намекнуть ни на что не смел, словно он и не видит ничего и не слышит; не было у него ни духу, ни силы. Сказано: добрый пан; не біє, не лає, та ніичим і не дбає. Как начнет пани падать в обморок, да стонать, да кричмя кричать, так он у ней и руки и ноги перецелует, и плачет, и сам людей бранит: «А, чтоб вас! Вот уморят мне моего друга!»

– Не будет из него пути, – говорит, бывало, Назар. – Я тотчас увидел, что он настоящий помазок, вот которым колеса подмазывают, еще тогда, как он Устину обедом накормил. Кабы мне такую жену, я бы в муравейник ее усадил: пускай бы там фыркала!

Скажет да и захохочет во всю хату. Такой уж человек был этот Назар: всё ему шутки. Кажется, на огне его жги, а он все-таки будет шутить.

А уж сколько слез Катря пролила! Где они только брались у нее? Схватит на руки ребенка, плачет, плачет, а потом и заголосит.

И Прокоп тосковать стал. Все о чем-то раздумывает и со мной не разговаривает.

– Что это вы так печальны? – говорю я ему – это было раз ввечеру, в сумерки. – Что вы так печальны?

Он схватил меня за руки, прижал к себе и поцеловал. Пока я опомнилась, он уже скрылся.

XXXII

Все наши люди похудели, словно завяли; только старушка по-прежнему величава, как и была. Как ни бранит ее, как ни кричит на нее пани, старушка не пугается, не теряется, выступает тихо, говорит спокойно, смотрит ясно своими ясными глазами. Сама не заметишь, бывало, как прижмешься к ней, вот как ребенок к родной матери прижимается, да и заплачешь.

– Не плачь, мое дитятко, не плачь, – скажет старушка потихоньку, ласковым голосом. – Пускай недобрые люди плачут, а ты пережди, вытерпи горечко. Неужто и вытерпеть нельзя?

Господи боже! Какое наше грустное и томное было житье! Не слыхать смеху, не слыхать голоса человеческого; ни одна живая душа к нам на двор не завернет, разве по делу; и так всякий боязно оглядывается, так спешит, словно из лесу от лютого зверя уходит.

Запоздала я как-то раз после ужина и бегу поскорей через двор. «Что это Прокоп ужинать не пришел?» – думаю я… Вдруг, смотрю, он передо мною, перерезал мне дорогу и не дает уйти.

– Устино, скажи мне всю правду: любишь ли ты меня?

Ушла бы я от него, но ноги меня не несут. Стою, горю; а он меня за руку, прижимает, обнимает к себе и все спрашивает: «Любишь?» – такой странный! Сели мы, поговорили, слюбились – и все беды наши забыли. Весела душа моя, и свет мил, и так все на свете хорошо мне, так прекрасно! Уж, стало быть, хорошо мне было, когда сама пани заметила.

– Что с тобой? – спрашивает она меня. – Отчего ты так раскраснелась, словно кто тебя поколотил? Или, может быть, украла ты что-нибудь?

XXXIII

Боже мой милостивый, как, бывало, я вечера темного, тихого дожидаюсь! Прикажет мне пани идти ужинать, а Прокоп уже ждет меня. Встретит меня; мы постоим вдвоем, погорюем вместе; днем мы хотя и встретимся – так только переглянемся, словечка друг другу не промолвим, разойдемся.

– На горе вы слюбились! – говорит нам, бывало, Катря.

– Ну, разумна же ты, душа моя, хотя бы бесу под стать! – подтрунивает над нею Назар. – Если бы теперь тебе пришлось в другой раз меня полюбить, ты бы себе все пальчики облизала.

– Любовь у меня теперь на уме, как же! – ответит она. – Мне они оба теперь сердце сушат, как подумаю да рассужу.

– Что это вы девушку смущаете да пугаете! – заметит старушка. – Коли уж полюбила, пускай любит! Верно уж ей такая судьба выпала!

XXXIV

А пани наша что дальше, все злее становится, все лютее. Опоздаю ли я, замешкаюсь ли немного, «Где ты была?» – кричит она, и встречает меня лихая беда на панском пороге. Сперва я очень тужила, а потом мне все это не в диковинку стало, всякое руганье нипочем. Недаром сказано: «Встань, беда, да и не ложись». Бывало, пока она меня бранит, не под силу мне терпеть, слезы у меня польются ручьем, а наплачусь, оботру слезы – и опять я весела, и опять я играть и шутить готова, и коса у меня заплетена мелко, и сорочка на мне чистая. Никому про свое горе и слова не шепну. Какая мне в том польза! Только обиду свою тяжкую припоминать. Зато Прокоп ходит как темная ночь, и уж тогда ни еда, ни питье, ничто ему на ум нейдет.

Господи милосердый, и свое горе, и чужое горе!.. Не знаешь, что делать, с чего начать! У Катри ребенок заболел, а тут обед господам сготовь, ужин свари, огород вскопай, засей; а пани еще кричит:

– Не работаешь, дрянная! Вот я научу тебя работать!

По целым ночам Катря не спит, сидит над ребенком. Настанет день – она за работу; днем старуха за ребенком ухаживает, утешает Катрю: то ребенка к ней вынесет, то сама к ней выйдет, расскажет: утихла малютка или спит малютка. И так она, словно благодать божия, пособляет, неутомимая, неусыпная.

– Что это вы так, Катря, трудитесь без отдыха? – говорю я ей.

– Буду работать, работать, пока сил хватит (а впалые глаза у ней так и горят), – может, угожу, может, умилостивлю!

Но не угодила и не умилостивила: работала она днем и ночи не спала, пока не забывалась мертвым сном возле люльки. Очнулась… к ребенку… а ребенок уже на божьей дороге. Только взглянула на него бедная мать, только схватила его к сердцу, а он уже преставился…

Убивалась Катря, и мучилась, и радовалась.

– Пускай же, мое дитя, мое милое, дорогое, будет ангелочком божиим: горя не будет знать, мое родненькое!.. – А потом вдруг заголосит: – А кто ж ко мне рученьки протянет, кто меня обрадует на сем свете? Дитя мое! Покинула ты меня, моя доченька…

Назар как будто и ничего, утешает свою Катрю, молодой ее век ей напоминает, а у самого уже зычный голос гораздо тише сделался, и горюет он ото всех тайком.

С той печали совсем ослабела, извелась Катря. Не то что работать – и ходить она не в силах; а пани все свое:

– Что ты не работаешь? Я тебе то, я тебе это!

– Теперь я уж не боюсь вас! – ответила Катря. – Хоть живьем съешьте меня теперь!

Ну и задала же ей пани!..

– Прокоп, – говорю я ему, – что же с нами-то будет?

– Устино, сердце мое, связала ты мне руки!

4,5
41 baho
Yosh cheklamasi:
12+
Litresda chiqarilgan sana:
29 yanvar 2017
Yozilgan sana:
1859
Hajm:
50 Sahifa 1 tasvir
Mualliflik huquqi egasi:
Public Domain
Yuklab olish formati:

O'xshash kitoblar