Kitobni o'qish: «Ловушка для доктора Донован»
Глава 1
Дверь квартиры Итана открывается раньше, чем я успеваю убрать руку от звонка — будто он стоял по ту сторону и ждал, пока я передумаю. На нём серая футболка не по размеру, слишком свободная в плечах, и я сразу понимаю: он специально надел что-то домашнее, чтобы я расслабилась. Расчёт неплохой. Почти сработал бы на ком-то другом.
— Клэр, ты рано, — говорит он вместо «привет».
— Ты написал в семь. Сейчас семь.
— Я написал в семь, рассчитывая, что ты придёшь в половине восьмого. Все так делают.
Я не отвечаю, потому что он прав, и потому что это раздражает больше, чем если бы он ошибся. Прохожу мимо него в коридор, и он отступает ровно настолько, чтобы не пришлось касаться друг друга плечами. Я запоминаю это движение — не потому что романтично, а потому что рефлекторно. Профессиональная привычка: людей выдают не слова, а сантиметры, на которые они готовы подпустить или не подпустить чужого человека к себе.
Квартира дорогая, но необжитая. Диван стоит так, будто его вчера привезли и ещё не решили, куда сдвинуть на пятнадцать сантиметров. На кухонном столе — открытая коробка с китайской едой, вилка воткнута в лапшу под углом, который говорит о том, что её бросили на середине, а не доели. Я всё это фиксирую машинально, раскладываю по полочкам, хотя сама себе говорю, что просто разглядываю интерьер, как разглядывала бы любая женщина, впервые оказавшаяся дома у мужчины.
— Будешь вино? — спрашивает Итан, уже открывая шкафчик.
— Буду.
Он наливает, не спрашивая, какое я люблю, и я снова отмечаю это — не обиженно, а с каким-то холодным удовлетворением, как будто он только что подтвердил то, что я и так знала о нём. Мужчина, который не спрашивает. Мужчина, который решает за тебя маленькие вещи, чтобы потом было легче решать за тебя большие.
Я сажусь на диван, закидываю ногу на ногу и слежу за тем, как двигаются его руки — уверенно, без лишних жестов. У людей, которые врут профессионально, обычно очень спокойные руки. У людей, которые врут впервые, руки выдают всё за секунду до того, как рот успевает соврать красиво. Итан относится к первой категории. Или ко второй, просто хорошо маскируется — этого я пока не знаю, и мне не нравится, что не знаю.
— Ты как-то внимательно смотришь, — говорит он, протягивая бокал.
— Я всегда так смотрю. Профессиональная деформация.
— Психолог всё же не разведчик.
— Иногда разница чисто терминологическая.
Он улыбается — не широко, одним углом рта, и садится напротив, не рядом. Тоже фиксирую. Дистанция та же, что была в коридоре: ровно настолько, чтобы у меня не было повода почувствовать себя в опасности, и ровно настолько, чтобы у меня не было повода почувствовать себя желанной. Он держит меня где-то посередине, и делает это, кажется, сознательно.
За окном темнеет быстрее, чем должно в это время года — или мне просто кажется, потому что я слишком долго не свожу взгляда с одной точки. На журнальном столике, рядом с его телефоном, лежит женская заколка. Простая, чёрная, из тех, что стоят копейки в любой аптеке. Не моя. И судя по тому, как небрежно она валяется — не гостьи, а чья-то давняя, забытая, из тех вещей, которые перестают замечать через полгода после того, как перестают замечать человека, которому они принадлежали.
Я не спрашиваю про заколку. Записываю её местоположение в памяти, как записываю всё остальное, и делаю глоток вина.
— Ты говорила по телефону, что хотела кое-что обсудить, — говорит Итан, и в его голосе впервые звучит что-то похожее на осторожность. — Не светские визиты же ради этого.
— Не светские, — соглашаюсь я.
— Тогда?
Я ставлю бокал на стол — на пару сантиметров ближе к заколке, чем нужно, чтобы иметь предлог посмотреть туда ещё раз, — и смотрю ему прямо в глаза.
— Твоя жена присылала мне письма три месяца подряд. Последнее — за два дня до того, как пропала.
Что-то в его лице не меняется. Совсем ничего — ни один мускул, ни одно движение век. И вот это отсутствие реакции пугает меня сильнее, чем любая реакция могла бы напугать.
— У меня нет жены, — говорит он ровно.
— Я знаю, — говорю я. — Именно поэтому я здесь.
Глава 2
За пятнадцать минут до звонка в дверь я убираю заколку с полки в спальне и кладу её на журнальный столик. Не бросаю — кладу, подбираю угол, чтобы она лежала будто случайно, будто её забыли неделю назад и с тех пор не замечали. Это занимает у меня секунд десять и требует больше расчёта, чем варить кофе, который я потом не пью.
Коробку с лапшой я не трогаю. Она и так стоит там, где я её оставил вчера, вилка воткнута под тем же углом — это настоящее, не постановка, но я успеваю подумать, что настоящий беспорядок работает лучше любой декорации. Женщина вроде Клэр не поверит в квартиру, где всё аккуратно. Она поверит в квартиру, где что-то забыто на середине.
Звонок раздаётся ровно в семь. Я специально написал ей это время, зная, что она придёт вовремя — не потому что пунктуальна, а потому что не хочет показаться той, кто играет в игры со временем. Она из тех, кто убеждён, что честность — это форма контроля. Забавно, учитывая, зачем она здесь.
Открываю дверь раньше, чем она успевает опустить руку. Хочу увидеть первую секунду её лица без подготовки — тот единственный момент, когда человек ещё не выбрал, какое выражение надеть. У Клэр в эту секунду ничего интересного: лёгкое раздражение, что её застали врасплох, и что-то ещё, спрятанное быстрее, чем я успеваю назвать. Профессионалка. Хуже, чем я думал, или лучше — зависит от того, с какой стороны считать.
— Ты рано, — говорю я вместо «привет».
— Ты написал в семь. Сейчас семь.
— Я написал в семь, рассчитывая, что ты придёшь в половине восьмого. Все так делают.
Она не отвечает, и это тоже информация. Люди, которым нечего скрывать, оправдываются на автомате, просто чтобы заполнить паузу. Клэр даёт паузе повиснуть, проходит мимо меня в коридор, и я отступаю ровно настолько, чтобы наши плечи не соприкоснулись. Не из вежливости. Мне нужно, чтобы она сама решила, когда сократить дистанцию — тогда это будет её выбор, а не моя инициатива, и потом, если что-то пойдёт не так, виноватой будет чувствовать себя она, не я.
Она садится на диван, закидывает ногу на ногу — движение слишком расслабленное для человека, который пришёл с чем-то серьёзным. Либо она хорошо держит лицо, либо действительно не нервничает, и второе меня тревожит сильнее первого. Я наливаю вино, не спрашивая, какое она пьёт, потому что уже знаю — красное, сухое, без разницы какого урожая, лишь бы не сладкое. Это не догадка. Это то, что бывает известно заранее, когда готовишься к встрече дольше, чем человек напротив думает.
— Ты как-то внимательно смотришь, — говорю я, протягивая бокал.
— Я всегда так смотрю. Профессиональная деформация.
— Психолог всё же не разведчик.
— Иногда разница чисто терминологическая.
Она улыбается одной стороной рта — точь-в-точь как это делаю я, и от этого мне на секунду становится не по себе, будто я смотрю в зеркало, которое решило соврать мне в лицо. Сажусь напротив, не рядом. Дистанция та же, что в коридоре: достаточная, чтобы она не почувствовала угрозы, и достаточная, чтобы почувствовала кое-что другое, чему у неё, наверное, нет профессионального термина.
Она замечает заколку. Я вижу это по тому, как её взгляд задерживается на журнальном столике на долю секунды дольше, чем нужно для обычного разглядывания интерьера, а потом демонстративно уходит в сторону — слишком демонстративно, чтобы быть случайным. Она хочет, чтобы я не заметил, что она заметила. Милая попытка. Я записываю это так же, как она наверняка записывает мои руки, мою позу, то, как я держу бокал за ножку, а не за чашу.
Заколка — не наживка в том смысле, в каком она, возможно, уже это себе объяснила. Наживка предполагает, что я знаю, чего хочу поймать. Я не знаю. Я знаю только, что женщина, которой она принадлежала, три месяца назад перестала быть моей проблемой, и что если Клэр действительно получала от неё письма всё это время, то либо кто-то очень хорошо имитирует почерк мёртвого человека, либо мёртвый человек не так уж мёртв, как мне сказали.
Я не говорю ей этого. Вместо этого спрашиваю про звонок, тяну время, слушаю, как она формулирует то, что явно репетировала в машине по дороге сюда — слишком гладко для спонтанной мысли, слишком коротко для того объёма информации, который, судя по её лицу, у неё на самом деле есть.
— Твоя жена присылала мне письма три месяца подряд, — говорит она. — Последнее — за два дня до того, как пропала.
Вот тут интересно то, что происходит у меня внутри, а не то, что происходит на моём лице. На лице — ничего, я слишком давно тренирую эту версию себя, чтобы она подвела меня из-за одной фразы. Внутри — совсем другое. Внутри — резкий, почти физический укол где-то под рёбрами, потому что слово «жена» она произносит с абсолютной уверенностью, будто это факт, а не то, что ей рассказали, и это значит, что кто-то поработал над ней гораздо тщательнее, чем я рассчитывал. Или гораздо тщательнее, чем рассчитывала она сама.
— У меня нет жены, — говорю я. Это правда. Технически. В том смысле, в каком технически правдивы почти все вещи, которые я говорю за последний год.