Kitobni o'qish: «Розы без шипов. Женщины в литературном процессе России начала XIX века»
Посвящается моим родителям
Введение
За последние десятилетия появился целый ряд исследований, посвященных женскому литературному творчеству в России XIX века и определению его места в национальной культурной истории. Эти работы вписываются, с одной стороны, в контекст изучения феномена «женского письма» и «женской литературы» в целом, а с другой – в контекст историко-литературных исследований эпохи, оперирующих понятиями «направления», «школы», «канона» и т. д. Выделение «женской литературы» как специфического объекта требовало своего обоснования, и потому исследователи акцентировали именно ее своеобразие, отличительные особенности, что в ряде случаев приводило к обособлению писательниц в культурной истории. На эту аберрацию указала И. Л. Савкина в методологическом введении к своей монографии «Провинциалки русской литературы (женская проза 30–40‐х годов XIX века)», анализируя подходы к изучению «женской литературы»:
…в излишнем акценте именно на особости женской традиции таится, на наш взгляд, некоторая опасность: сосредоточенность исключительно на женских произведениях может привести к аберрации: мы будем воспринимать и оценивать как специфически женские такие особенности текста, которые имеют не гендерную, а, например, национальную, жанровую и т. п. природу или связаны с индивидуальным стилем автора.
То есть мы видим, что, хотя история русской женской литературы уже активно создается, вопрос о том, как писать такую историю, не дублируя канон и не создавая «миниканон» или «антиканон», остается еще открытым1.
Пути решения вопроса исследовательница видит в обращении к более узким и конкретным исследовательским задачам – рассмотрения женских произведений в историко-культурном контексте, что позволит избежать упрощений и неточных выводов. В монографии она обращается к материалу 1830–1840‐х годов, так как именно в это время «женское присутствие в литературе ясно ощущается, <…> женщины входят в профессиональную литературную сферу, а в критике возникает понятие „женская литература“»2.
Однако в России женщины обращались к сочинительству и ранее. Уже в XVIII веке, согласно «Словарю русских писателей XVIII века», насчитывается несколько десятков поэтесс, прозаиков и переводчиц. В первые десятилетия XIX века, когда формируются новые направления, развивается новая лирика, трансформируется литературное поле в целом, появляются и новые писательницы – при том, что понятие «женской литературы» в критике еще не сложилось, а профессиональная литературная сфера только формируется. Внимание же исследователей женской литературы сосредотачивалось, как правило, на более позднем времени – 1830‐х и 1840–1850‐х годах, так как эти периоды отмечены яркими сюжетами, более податливыми для интерпретации. Так, например, не раз становилась объектом изучения Александра Васильевна Зражевская (1805–1867), автор знаменитого в свое время памфлета «Зверинец» (1842), направленного против дискриминации женщин в литературе3. Вообще можно сказать, что в исследованиях русской женской литературы составился ряд «общих мест» – сюжетов, хорошо известных, но, как правило, проанализированных избирательно и неполно. Из более ранних сочинений исследователи часто упоминают вступление к поэме «Полион, или Просветившийся Нелюдим» (1774) Екатерины Урусовой и стихотворение Александры Мурзиной «К читателям» (1799) как симптоматичные образцы авторской метарефлексии. В экскурсах в начало XIX века, с одной стороны, отмечается, что сентименталисты способствовали вовлечению женщин в литературное производство, но при этом оценивали их сочинения с «комплиментарной снисходительностью». С другой стороны, старшим «архаистам» отводится традиционная роль консерваторов, не видевших необходимости в вовлечении женщин в литературу, хотя именно в «Беседу любителей русского слова», литературное общество «архаистов», писательницы были включены в качестве почетных членов. Историки литературы, которые анализировали программу и деятельность общества, этот факт обходили вниманием.
Мы обратились к первой трети XIX века, так как именно в этот период в России были заложены представления о «женской литературе», получившие выражение в позднейшей критике; в это время начала складываться профессиональная литературная сфера, в которую наряду с писателями входили и писательницы. Мы попробуем рассмотреть отношение литераторов и журналистов разных направлений к женскому сочинительству в первой трети XIX века более системно, привлекая недостаточно учтенные до сих пор источники. Контекст основных литературных споров, полемики «архаистов» и «новаторов», шишковистов и карамзинистов представляется нам необходимым фоном описания женского участия в русской словесности начала века. Его значимость демонстрирует творческая биография Анны Петровны Буниной (1774–1829), ставшей основной героиней настоящей работы. Авторскую репутацию Буниной определяло в значительной степени не ее собственное творчество, а «внешние» факторы: полемика карамзинистов и шишковистов, отношение к профессионализации литературного труда, меняющиеся оценки женского писательства. Бунина была одной из первых русских поэтесс, стремившихся сделать литературу своей профессией, – в пору, когда соответствующая профессиональная сфера в России едва начинала складываться, – что делает ее случай прецедентным и в этом отношении.
Так как представления о литературном творчестве женщин как специфическом в тематическом, сюжетном и жанровом отношении лишь начинают оформляться в интересующий нас период, мы будем понимать под «женской литературой» сочинения, написанные женщинами, сознавая ограниченность такого «нейтрального» подхода, на которую указала И. Л. Савкина в монографии. Здесь он представляется нам оправданным, так как позволяет избежать предзаданных оценок, обусловленных исследовательским определением «женского письма» и «женской литературы» применительно к эпохе, когда содержание этих понятий только устанавливается. Концептуализация женской литературы как сочинений, обладающих набором определенных характеристик (дневниковый характер, исповедальность, сосредоточенность на сфере чувств), произойдет позже, в 30–40‐е годы XIX столетия:
Женское писательство может существовать как саморефлексия, как фиксация ощущений, впечатлений и фантазий собственной души, но оно не может и не должно выходить в публичность, во внешние сферы, где происходит борьба за пространство и власть. <…> Интересно, что модель дневника является ключевой в большинстве критических текстов этого времени, посвященных женской литературе. Критики отмечают, что женские стихи фиксируют мгновения, зеркально отражают впечатления. Белинский в рецензии на книгу Е. Ростопчиной (1841) предостерегает от того, чтобы женская поэзия перебиралась бы из будуара в кабинет; он замечает, что Ростопчина напрасно пытается заниматься рассуждениями, ибо ее стихотворения выиграли бы «больше в поэзии, если бы захотели оставаться поэтическими откровениями мира женственной души, мелодиями мистики женственного сердца»4.
Заостренное суммарное описание «женского письма» в понимании, сформированном русской критикой XIX века, дал поэт и эссеист В. Ф. Ходасевич:
Именно женщины особенно расположены к непосредственным излияниям из области личных переживаний, значительность которых именно они особенно склонны измерять степенью напряженности и правдивости; именно женщинам свойственно более полагаться на личный опыт, нежели на доводы, созданные теорией. Отсюда – почти неизбывный интимизм женского стихотворства, так же как его формальный дилетантизм, нередко подчеркиваемый умышленно, не без капризного оттенка. Не отрицаю, во всем этом есть нечто подкупающее, ибо всякая непосредственность подкупает; есть и своеобразное очарование. Но и то и другое – порядка более человеческого, может быть – даже слишком человеческого, нежели художественного. Как человеческий документ «женская поэзия» содержательнее и ценнее, чем как собственно поэзия5.
Если обратиться к жанровому и тематическому репертуару женских сочинений рубежа веков (см. ниже), то мы не обнаружим в нем четкой специфичности. В начале XIX века критики еще не связывают женскую поэзию с репертуаром устойчивых тем и мотивов, их внимание сосредоточено, скорее, на поведенческом и репутационном аспекте: насколько занятия литературой вообще дозволительны девицам и матерям семейств. Как отмечала Урсула Штолер, «женщины, претендовавшие на профессиональное участие в литературе, особенно противоречили ожиданиям мужчин-сентименталистов, которые видели их исключительно в роли дилетантов»6.
Нам также близко определение женской литературы, которое дает Катриона Келли. С ее точки зрения, женская литература – та, которая отражает специфически женский опыт:
Я делаю акцент на женской репрезентации в сочинениях женщин, поскольку именно здесь проявляются наиболее серьезные проблемы и конфликты русского женского письма7.
Если продолжить мысль Келли, то отсутствие ясной женской репрезентации в произведениях писательниц тоже вписывает их в категорию женской литературы, поскольку сокрытие гендера также указывает на проблемы и конфликты, с которыми пришлось столкнуться сочинительницам, – и здесь мы возвращаемся к «нейтральному» определению женской литературы как произведений, написанных женщинами, и останавливаемся на нем как на рабочем.
Статус писателя в первой трети XIX века и женское присутствие в литературе
Рубеж XVIII–XIX веков был временем важных перемен в русской культуре, которые затронули и «женский мир». Если говорить о предшествовавшей дворянской культуре, то следует отметить, что еще в эпоху Петра закрепилось разделение на мужские и женские области. Об этом как об одной из характерных черт эпохи писал Ю. М. Лотман: «…женский мир сильно отличался от мужского, прежде всего тем, что он был выключен из сферы государственной службы. Женщины не служили, чинов не имели»8. Историк Мишель Ламарш Маррезе следующим образом суммировала изменения роли женщины, происходившие на протяжении XVIII века:
Судя по историческим документам, роль женщины-дворянки в жизни русского общества попеременно то возрастала, то уменьшалась и, достигнув вершины в XVIII столетии, пошла на убыль после царствования Екатерины Великой9.
Так или иначе, области самореализации для мужчин и женщин были строго разделены и закреплены. Линн Абрамс в своей книге «Формирование европейской женщины новой эпохи. 1789–1918» так определяет эти разделенные области (separate spheres): для женщины – домашнее пространство, для мужчины – общемировое (государственная служба, политика, культура)10.
Ограничение «женского мира» способствовало тому, что женщины гораздо реже самостоятельно выступали в интеллектуальной сфере, в том числе и в литературе. Хотя писательниц и переводчиц в XVIII веке в России насчитывается уже несколько десятков, никто из них, в отличие от современников-мужчин, не закрепился в литературном каноне. Под каноном, вслед за Дианой Грин, мы понимаем
совокупность тех авторов и текстов, которые, согласно общепринятому мнению, являются ключевыми для понимания литературы и, соответственно, занимают центральное место в научных исследованиях, литературно-исторических обозрениях и образовательных программах11.
Социолог литературы Джон Гиллори в ставшей классической работе «Культурный капитал: Проблема образования литературного канона» (1993) обосновал понимание канона как инструмента социального контроля. Отсутствие в нем авторов, представляющих те или иные группы, в том числе и по гендерному признаку, не причина, а следствие такого контроля12. Непопаданию в канон способствовало отсутствие значительного символического капитала. В мужской литературной среде подобный капитал включал «не только богатство и статус, но и образование, наличие высоких покровителей, место жительства (столичный город или провинция), личные знакомства с критиками, редакторами, издателями»13 – иными словами, доступ «к средствам литературного производства и потребления»14. И. Л. Савкина отмечала, что проблема женской литературы тесно связана именно с ее представленностью в каноне. Она определяет канон как корпус текстов,
…считающихся особенно ценными и достойными сохранения в культурной памяти и передачи из поколения в поколение. Наряду с этим материальным каноном, как замечает Ренате фон Хайдербанд, существует канон критериев и толкований. И тот и другой канон претендуют на универсальность и если не на «вечность», то на долгую жизнь во времени. Литературный канон формируется прежде всего путем разного рода экспертных оценок со стороны профессиональных читателей (литературных критиков и литературоведов) и поддерживается той же критикой и традициями университетского и школьного образования15.
Если посмотреть с такой точки зрения на биографии русских поэтесс XVIII века, во многих из них обнаруживается характерная общая черта, особенность их социального статуса – родство с известными литераторами: Елизавета Долгорукова была сестрой Ивана Долгорукова, Елизавета Хераскова (ур. Неронова) – женой Михаила Хераскова, Александра Ржевская (ур. Каменская) – женой Алексея Ржевского и т. д. Таким образом, можно заключить, что именно семейные связи с признанными литераторами способствовали их приобщению к литературе, однако вместе с тем это был единственный символический капитал, которым они обладали. Вполне вероятно, что родство с именитыми писателями было главным фактором, определявшим возможности публикации. В России XVIII века женщины пользовались некоторой свободой: представительницы «российской элиты все же составляли исключение <по отношению к их европейским современницам. – М. Н.>, и не только с точки зрения диапазона их имущественных прав, но и в смысле широкого использования привилегий, дарованных им законом»16. Однако в контексте культурного производства они находились в тени своих патронов. Кроме того, следует учитывать, что
не было и литературной профессии – писатели находились на государственной службе <…> либо пользовались поддержкой сановников-меценатов…17
Дворянки, занимавшиеся литературой, получали поддержку уже через «вторые руки» – через родственников-писателей. Потенциал женщины развивался там, где для этого имелись условия, то есть в тех семьях, где осознавалась важность качественного образования.
В русской женской поэзии XVIII века отразились общие литературные процессы и тенденции: формирование, а затем и постепенный отход от нормативной поэтики и становление национальной поэтической традиции. Опираясь на содержание сборника «Предстательницы муз. Русские поэтессы XVIII в.», составленного М. Ш. Файнштейном (1998), в который вошли практически все известные опубликованные сочинения поэтесс XVIII века, можно выделить следующие тематические группы стихотворений, написанных женщинами.
Дидактические стихи, басни: Е. С. Урусова «Полион, или Просветившийся Нелюдим»; П. Свиньина «Пчела. Басня», «Любовь и дружба», «Невинная пастушка»; Н. И. Старова «Пчела и змей, или Добрый и вредный ум»; Е. К. Нилова «Три басни из Флориана, посвященные моему супругу. Вольный перевод» («Баснь 1. Воспитание льва», «Баснь 2. Голубка и сорока», «Баснь 3. Зеркало правды»).
Философская лирика: А. Л. Магницкая «На смерть жаворонка»; Е. В. Хераскова «Стансы» («Не должен человек в бедах отчаиваться…»), «Будь душа всегда спокойна…», «Чтоб избежать мученья…», «Молитва», «К чему желаешь ты, о смертный, долгий век…», «Потоп», «Стансы» («Взирая на поля, на злачные луга…»); А. А. Турчанинова «Достоинства смерти», «Глас смертного к Богу», «Уединение»; М. А. Поспелова «Гимн Всемогущества», «Молитва», «Непостоянство счастья»; М. Обрютина «Преложение псалма»; Е. М. Долгорукова «Стихи, писанные в жестокой и опасной болезни», «Элегия», «На кончину любезной сестры графини А. М. Ефимовской», «Эпитафия».
Стихи, обращенные к детям, семье (что интересно, стихи эти составляют меньшинство): В. А. Караулова «Разговор матери с маленьким ее сыном»; А. С. Жукова «Чувства матери»;
Пейзажная лирика: М. А. Поспелова «Майское утро», «Весна»; Е. С. Урусова «Весна» и т. д.
Любовная лирика: А. С. Жукова «Супругу моему, с которым я в разлуке».
Тематика женских сочинений в целом отражает поэтический репертуар эпохи, интересное, но немногочисленное исключение составляют стихи, посвященные детям. Обращение поэтесс к этой тематике в лирическом, а не дидактическом ключе могло бы мыслиться как естественное продолжение их материнских обязанностей, эти тексты могли бы составить оригинальную группу, характерную именно для женщин-поэтесс. Однако, видимо, именно по причине отсутствия прецедентов в предшествующей традиции эта тематическая группа осталась немногочисленной.
На рубеже XVIII и XIX веков наметились некоторые изменения, женщина начала более активно участвовать в культурном строительстве:
…роль женщины в дворянском быту и культуре в течение рассматриваемых лет становится все заметнее. Женщина не могла выполнять чисто мужских ролей, связанных со службой и государственной деятельностью. Но тем большее значение в общем ходе жизни получало то, что культура полностью передавала в руки женщин18.
В сфере эстетики и искусства также произошли значительные изменения, повлиявшие на культурный статус женщины:
Участие женщин в литературе расширилось с утверждением сентиментализма в конце XVIII века. Он позиционировался в противовес классицизму, постулировавшему литературу, по сути, как гражданское занятие для высокообразованных (и, следовательно, выходящее за рамки досягаемости большинства женщин). Сентиментализм вывел на передний план более интимный подход к акту письма, который был тесно связан с некоторыми из основных культурных моделей того времени: идеализация «нежного пола», женской чувствительности. На рубеже XVIII–XIX веков женщины (или, скорее, их мужской идеал) были помещены в центр ключевой культурной парадигмы, пронизывающей как личное поведение элиты, так и ее эстетические ценности. Образцом послужили вежливые, этически и эстетически чуткие дамы. Этот феномен часто называют феминизацией русской культуры19.
Исследователи неоднократно отмечали, что в этот период «язык женщины привлекал к себе самое пристальное внимание при обсуждении судеб русского литературного языка»20. В то же самое время шло переосмысление статуса писателя как такового. В первой трети XIX века литератор стал объектом особенного интереса ― в связи с переменами внутри литературы и вне ее. Авторство постепенно приобретало статус профессии, менялся его общественный вес, расширялись границы литературного поля. Авторский цех становился более разнообразным по составу, а читательская аудитория дифференцировалась. Это требовало учета интересов приобщенных к культуре групп, из которых выходили и новые авторы (так, в 1820–1830‐е годы появился ряд поэтов-самоучек ― преимущественно из крестьян и мещан). Как отмечал А. И. Рейтблат, в первой трети XIX века
меняется и роль литератора. В конце XVIII – начале XIX в. в дворянской среде (а именно из этой среды вышло подавляющее большинство литераторов того времени) доминировала установка на литературное творчество как на развлечение в часы отдыха, а не труд, за который можно получить денежную компенсацию. Но у разночинных литераторов уже в конце XVIII в. формируется иное отношение к литературному труду, среди них появляются авторы (переводчики и создатели низовой прозы), для которых продажа литературных произведений становится основным источником средств к жизни21.
Все эти изменения обусловили бурное развитие литературной периодики. Ее издатели, заинтересованные в национальном культурном строительстве, зачастую старались предложить свой сценарий участия женщин в нем. Тем не менее, хотя Карамзин обосновал особую роль женщины в культуре (о чем речь пойдет в первой главе), писательницы еще долго воспринимались как исключение, а их сочинения критики разбирали особо.
Первые опыты концептуализации и историографии женской литературы
Н. И. Новиков, предпринимая первый «Опыт исторического российского словаря о российских писателях» (1772), включил в него и ряд русских писательниц, не выделяя их в отдельную категорию. Всего в словаре названо восемь женщин-литераторов: Е. Р. Дашкова, М. В. Зубова, Е. А. Княжнина, А. Ф. Ржевская, Н. И. Титова, Е. В. Хераскова, М. В. Храповицкая, Е. С. Урусова – и непоименованная императрица, с которой, по мнению исследовательницы, «Новиков ведет своего рода беседу и которая является едва ли не главным адресатом этого словаря – Екатерина II»22. Как было отмечено выше, статус писательниц не оговаривался особо автором словаря, видимо, именно потому, что присутствие женщин в литературе пока еще не было проблематизировано.
Особый характер отношений женщины к словесному искусству будет осознан позже – в первое десятилетие XIX века. Журнальная критика эпохи сентиментализма активно занималась конструированием образа идеальной просвещенной женщины, женское писательство явилось одним из частных проявлений этой задачи. Однако, несмотря на общую позитивную установку, журналисты и писатели не были единодушны в определении границ участия просвещенных дам в литературе. Если чтение новой словесности единогласно поощрялось, то отношение к женскому сочинительству варьировалось от однозначного отрицания до признания, что оно все-таки может быть полезно для общества и самой литературы. Современные исследователи, как правило, позитивно оценивают влияние карамзинистов на приобщение женщин к литературному труду, но рассматривают его обобщенно и суммарно, не вдаваясь в анализ различий, которые обнаруживаются в позициях журналистов и писателей. Между тем, как мы собираемся показать, карамзинисты по-разному смотрели на возможность участия женщин в культурном строительстве.
В 1800‐е годы старшее поколение карамзинистов комплиментарно поощряло участие женщин в литературе; младшие карамзинисты, как правило, скептически оценивали литературные притязания женщин. Если в самом начале века «дамский вкус» как эстетический ориентир для писателей, как правило, оценивался положительно, то в 1810–1820‐е годы фигура того, «кто пишет так, как говорит, / Кого читают дамы», вызывала скорее насмешку. Так, например, показательна динамика суждений А. С. Пушкина, чья оценка творчества того или иного автора часто была решающей в формировании репутации. В позднейшем восприятии поэтессы Анны Буниной, изначально благожелательно встреченной критиками, несомненно, сыграли свою роль иронические упоминания ее Пушкиным. Пушкин не раз, публично и в письмах, высказывал сомнения и в способностях читательниц, ср., напр., реплику в «Отрывках из писем, мыслей и замечаний» (1827):
Жалуются на равнодушие русских женщин к нашей поэзии, полагая тому причиною незнание отечественного языка: но какая же дама не поймет стихов Жуковского, Вяземского или Баратынского? Дело в том, что женщины везде те же. Природа, одарив их тонким умом и чувствительностию самой раздражительною, едва ли не отказала им в чувстве изящного. Поэзия скользит по слуху их, не досягая души; они бесчувственны к ее гармонии; примечайте, как они поют модные романсы, как искажают стихи самые естественные, расстроивают меру, уничтожают рифму. Вслушивайтесь в их литературные суждения, и вы удивитесь кривизне и даже грубости их понятия… Исключения редки23.
Резкость оценки здесь обусловлена жанром, предполагавшим заостренность суждений и формулировок, и общей публицистической направленностью «Отрывков». За ней стоит реакция на карамзинистскую эстетическую программу, к тому времени устаревшую. Полемическая острота пушкинских оценок, как видно из следующей цитаты, способствовала местами тенденциозной интерпретации их исследователями: поэт «время от времени <…> сочинял посвящения и содействовал публикациям поэтесс, он относился к этому более как к светской обязанности быть любезным („а мадригалы им пиши!“), рифмы их всерьез не принимал»24. Однако обращение к другим пушкинским текстам, художественным (напр., «Роман в письмах» и «Рославлев») и литературно-критическим (отзывы о сочинениях Н. Дуровой, К. Павловой, А. Ишимовой), демонстрирует иной подход поэта к «женскому вопросу», не опосредованный полемическими задачами. Представляется, что это не было обусловлено лишь позицией самого Пушкина. Именно в 1830‐е годы начинается переосмысление статуса женщин-литераторов: они постепенно входят «в профессиональную литературную сферу, а в критике возникает понятие „женская литература“»25. По замечанию современного исследователя, «<о>добрительное отношение к женскому творчеству времен сентиментализма и предромантизма уходит в прошлое. Сама по себе „невинная чистота“ к 1830 году не становится достаточной, чтобы обрести поэтическую славу»26. Уже в 1847 году писатель и педагог Николай Билевич, автор одного из первых обзоров русской женской литературы, определит 1830‐е годы как переломные: «едва ли когда-нибудь столько мыслила и писала русская женщина»27.
В свете истории женского сочинительства показательны издания «Учебной книги российской словесности» Н. Греча. В первом издании (1819) в качестве писательниц упомянуты царевна Софья, Е. Р. Дашкова, А. П. Бунина, последняя охарактеризована как главная русская писательница. В дальнейшем содержание этой части книги Греча претерпело изменения: «перечень писательниц значительно меняется в третьем издании (1844): статья о Буниной заметно сокращена, а о царевне Софье и Дашковой вовсе отсутствуют упоминания»28.
В 1826 году вышло первое специальное издание, посвященное русским женщинам-литераторам, «Библиографический каталог российским писательницам» С. В. Руссова, «до этого момента дифференциации по гендерному принципу между авторами литературных произведений в кодифицирующих изданиях (словарях) не делалось»29. В книгу включен перечень из 87 авторов, с указанием сочинений, опубликованных в журналах или отдельными изданиями. Как явствует из предисловия, этот труд явился результатом каталогизации библиотеки некой NN:
Ваше превосходительство, держась правильного мнения, что число писательниц какой-либо страны показывает особую степень просвещения оной, изволили возложить на меня все творения российских писательниц, находящиеся в прекрасной вашей библиотеке, отобрать в особое отделение и составить тем писательницам исторический словарь. Первую часть поручения вашего я исполнил; но другую, относительно составления исторического словаря, нашел совершенно невозможною; кроме других препятствий, одно собрание сведений требует переписки бесконечной. Посему вместо исторического словаря подношу вам библиографический каталог российским писательницам и то не совершенно исправный30.
Это предисловие весьма симптоматично. Во-первых, из него становится ясно, что инициатором проекта является женщина (предисловие имеет название «Письмо ея превосходительству NN»)31, именно по ее просьбе Руссов принимается за работу, во-вторых, количество писательниц здесь преподносится как показатель просвещения (и заказчица труда становится, таким образом, еще и «двигателем просвещения»). «Библиографический каталог» Руссова стал первым серьезным трудом, который демонстрировал наметившийся интерес к истории женской литературы.
Через четыре года после выхода «Библиографического каталога» в «Дамском журнале» начнет публиковаться серия статей М. Н. Макарова о русских писательницах. В общей сложности Макаров написал о 63 писательницах, большая часть из которых были переводчицами. Критик описывает деятельность женщин-литераторов, начиная с XVIII века и заканчивая 1820 годом, что можно рассматривать как попытку исторической оценки их деятельности. К. Хайдер в своей статье «„В сей книжке есть что-то занимательное, но…“: Восприятие русских писательниц в „Дамском журнале“» проанализировала принципы, которыми руководствовался Макаров при работе над циклом:
Макаровым проблематизируются практические помехи в творчестве женщин-писательниц, например то, что женщины имели фактически меньше шансов получить образование и были обременены семьей и домашней работой. <…> Большинство поэтесс были незамужними «девицами». <…> Предубеждения против пишущих женщин, существовавшие в XVIII веке, представляются с легкой иронией как проявление отсталости прошедшего века: мужья и отцы скрывали литературную деятельность своих жен или дочерей, так что поэтессы должны были публиковаться под псевдонимами32.
В целом цикл статей Макарова носил скорее энциклопедический характер, их автор занимает сдержанную позицию, но, безусловно, приветствует женское литературное творчество. Он старается сохранить объективность, не вдаваясь в чрезмерные похвалы, а недостаткам сочинений найти объяснение. Вот как Макаров комментирует творчество сестер Москвиных:
Стихи Г-ж Москвиных не везде чисты, не всегда ясны: то и другое должно извинить тем (если б однако ж мы не имели уже Княжны Урусовой), что они писаны <…> девицами, учившимися только по букварю природы: и так честь и слава им!33
Критик объясняет несовершенство стихотворений («не везде чисты, не всегда ясны») недостаточным образованием их создательниц; с его точки зрения, читатели должны помнить об этом при оценке этих стихотворений.
Все эти примеры демонстрировали, с одной стороны, интерес критиков и историков литературы к явлению женского творчества, с другой – тенденцию к обособлению их и выработке для их оценки особой шкалы. Таким образом, писательницы выделялись в отдельную группу внутри писательского цеха, обладали особым статусом, поэтому критики, а затем и исследователи чаще всего не считали нужным вписывать женщин-литераторов в контекст эпохи, если только речь не шла о социальных связях (покровительство и проч.). Таким образом появились работы, посвященные сугубо женской литературе, закреплявшие ее статус как явления, существующего параллельно с основным литературным процессом.
ГЛАВА 1
Карамзинисты о женском литературном творчестве
Как писал Ю. М. Лотман, характеризуя литературу 1790–1810‐х годов, «господствующей литературной системой эпохи был карамзинизм. Он смог занять такое положение в силу своей теоретической и практической широты, граничившей с эклектизмом»34. «Теоретическая и практическая широта» предполагала интерес ко многим проблемам: язык новой литературы, статус писателя в обществе, наконец расширение читательской аудитории. Роль женщины как реципиентки новой культуры и потенциальной полноценной участницы литературного процесса стала одним из самых обсуждаемых вопросов на страницах карамзинистской периодики. Вопреки сложившемуся среди исследователей мнению, у сентименталистов не существовало единого взгляда на этот вопрос и не все высказывания были однозначно позитивными. Даже позиция главного идеолога – Н. М. Карамзина была сложнее, чем однозначное приятие или неприятие писательниц. В настоящей главе мы постараемся показать, как эволюционировали представления о женском литературном творчестве у Карамзина и его последователей.
Проблема женского творчества в публицистике Н. М. Карамзина
Н. М. Карамзин, который первым из русских писателей нового времени отважился стать писателем-профессионалом и зависеть от успеха продаж своих сочинений, связывал дело просвещения и развитие культурной экономики. К. Ключкин, автор специальной статьи об экономических аспектах «Писем русского путешественника», так характеризовал представления Карамзина об экономике просвещения:
Образ литератора-торговца – часть широкой модели торговли, валютного обмена и коммерции, выступающей у Карамзина в качестве распространенной метафоры литературной деятельности <…> Модель торговли занимала важное место в предприятии писателя, импортировавшего продукты европейской культуры, популяризировавшего и распространявшего их среди растущей читающей публики в России. Само понимание Карамзиным механизма морального и эмоционального прогресса общества соответствовало идеям меркантилистской экономики XVIII века35.
Периодические издания, то есть газеты и журналы, служили прогрессу во всех отношениях: позволяя автору доносить свои мысли и идеи до публики, они при этом являлись инструментом капитализации литературного труда. Для Карамзина журнальные проекты были одновременно просветительскими и коммерческими предприятиями. Первые его журналистские опыты относятся к 1787–1789 годам и появились в изданиях Н. И. Новикова: в журнале «Беседы с Богом, или Размышления в утренние часы», который состоял преимущественно из переводов сочинений пастора К. X. Штурма и И. Ф. Тиде36, и «Детском чтении для сердца и разума». В последнем появилась и первая оригинальная повесть Карамзина, «Евгений и Юлия» (1789, ч. 18). Как самостоятельный издатель Карамзин дебютировал в «Московском журнале», который он выпускал с января 1791 до декабря 1792 года. В «Заключении», помещенном в последнем номере, Карамзин уведомляет публику о своем новом предприятии:
«Аглая» заступит место «Московского журнала». Впрочем, она должна отличаться от сего последнего строжайшим выбором пиес и вообще чистейшим, то есть более выработанным, слогом; ибо я не принужден буду издавать ее в срок. Может быть, с букетом первых весенних цветов положу я первую книжку «Аглаи» на алтарь граций; но примут ли сии прекрасные богини жертву мою или нет, не знаю37.
«Жертва» была, очевидно, «принята» – «Аглая» просуществовала с 1794 по 1796 год. В 1802 году Карамзин начал издание «Вестника Европы», которое вел почти единолично до 1804 года. История и авторская концепция этого журнала изучены довольно подробно, нас же будет интересовать проявившееся в публикациях журнала отношение Карамзина к литературному труду и женскому сочинительству как таковому.
В статье «О книжной торговле и любви к чтению в России», впервые опубликованной в «Вестнике Европы» (1802, № 9), он призвал к расширению книгоиздания – в целях укрепления финансовой независимости писателей, что, в свою очередь, должно было стать залогом их авторской независимости. Для привлечения более широкой читательской аудитории Карамзин полагал нужным использовать беллетристику:
И романы, самые посредственные, – даже без всякого таланта писанные, способствуют некоторым образом просвещению. <…> Как скоро между автором и читателем велико расстояние, то первый не может сильно действовать на последнего, как бы он умен ни был. Надобно всякому что-нибудь поближе38.
Он ориентировался на читателей из различных социокультурных групп: «Самые бедные люди подписываются, и самые безграмотные желают знать, что пишут из чужих земель!»39 Увеличение читательской аудитории свидетельствовало как о прогрессе просвещения, так и о росте экономической состоятельности литературы. Как известно, карамзинские издания, изменившие культурный ландшафт России, имели финансовый успех40. Карамзин был заинтересован, с одной стороны, в расширении аудитории, а с другой – в привлечении новых «агентов», способных нести его идеи. Именно такую роль он отводил женщинам.
Первый случай публикации женского сочинения в издании Карамзина относится к 1791 году. Это был стихотворный ответ на «Стихи госпоже Ан.» А. Петрова, помещенный в «Московском журнале» без указания имени сочинительницы:
Когда ты лестную хвалу мне соплетаешь,
Напрасно ты меня прекрасной называешь
<…>
Душевна красота одна меня пленяет;
Такою красотой хочу блистать всегда;
Сияние ее не меркнет никогда 41.
Уже в альманахе «Аониды» (выпуски 1796, 1797 и 1798–1799 годов) Карамзин уделил гораздо больше внимания сочинениям поэтесс. Такой выбор был обусловлен стремлением к расширению аудитории альманаха, ориентированного не просто на абстрактных читателей, а на читательниц: даже формат книжек, «карманный», должен был сделать его удобнее для женского чтения. Стихотворения, созданные женщинами, Карамзина интересовали как симптом изменений в литературном процессе. По замечанию исследователя, издатель
не ограничивался демонстрацией достойных образцов современной поэзии, его задачей было показать процесс развития литературы, выражающийся в смене и сплаве форм, направлений, смысловых акцентов в содержании художественных произведений, поиске новых средств художественной выразительности42.
Помещение стихотворения в альманах, таким образом, не означало признания его эстетических достоинств. Диалог издателя с читателями на страницах «Аонид» демонстрирует критерии отбора:
«Для чего между многими хорошими стихами помещаются в „Аонидах“ и некоторые… очень не совершенные, слабые… или как угодно назвать их?» Отчасти для ободрения незрелых талантов, которые могут созреть и произвести со временем нечто совершенное; отчасти для того, чтобы справедливая критика публики заставила нас писать с большим старанием; чтобы читатели имели удовольствие видеть, как молодые стихотворцы год от году очищают свой вкус и слог; наконец и для того, чтобы не очень хорошее тем более возвышало цену хорошего. Одним словом, «Аониды» должны показать состояние нашей поэзии, красоты и недостатки ее43.
В «Аонидах» опубликовались поэтессы Елизавета Хераскова («Стансы»), Наталья Старова («Милонова печаль»), Александра Магницкая («Нищий»), Екатерина Свиньина («Пчела. Басня»; «Любовь и дружба»); Екатерина Урусова («Весна»; «Чувство дружбы»; «Ручей»; «Уединенные часы»; «Степная песнь»).
Надо полагать, что эти сочинения попали на страницы карамзинского альманаха неслучайно: так или иначе, их создательницы были близки к масонскому кругу. Екатерина Свиньина ранее публиковалась в «Живописце» Новикова, Елизавета Хераскова была супругой Михаила Хераскова, который, в свою очередь, был литературным наставником Екатерины Урусовой. Александра Магницкая тоже состояла в переписке с Херасковым. Как известно, в 1785–1789 годах Карамзин был близок московскому кругу масонов и находился под влиянием Новикова и Кутузова. Позднее, в Симбирске Карамзин принадлежал сначала к ложе «Золотого венца», а затем был членом «Дружеского ученого общества». Идея распространения просвещения была одной из ключевых для движения. Д. Г. Николайчук указывала на наличие специфических масонских мотивов в сочинениях поэтесс, опубликованных в «Аонидах»: так, например, «Стансы» Е. Херасковой сочетают «в своей проблематике идеи масонства и программу Львовского кружка (частная жизнь как центр мира, душевное здоровье и покой как главные ценности, „театрализация“ жизни)»44. Таким образом, в выборе поэтесс, чьи сочинения публиковались на страницах «Аонид», Карамзин руководствовался «идеологической» близостью женщин-авторов.
Наибольшее количество публикаций принадлежит Екатерине Урусовой, что вполне соответствовало ее статусу известной стихотворицы. В альманахе Карамзина она выступила после длительного перерыва, возвращение в печать вызвало отклик в писательском кругу. П. И. Голенищев-Кутузов откликнулся на «Ручей» Урусовой посланием «К сочинительнице Ручья, стихи тою же мерою писанные» (Иппокрена. 1799. Ч. 3); в свою очередь, он получил «От сочинительницы Ручья, ответ на ответ. Стихи», опубликованный в том же номере. В третьей книге «Аонид» стихотворение Урусовой «Степная песнь», обращенное к «трем милым пастушкам» у «Невских берегов», означенным в примечании буквами «В… К… М…», вызвало стихотворный «Ответ» за подписью «Н… П…». Таким образом, публикация в альманахе Карамзина способствовала актуализации поэзии Урусовой.
Между «Московским журналом» и первым выпуском «Аонид» прошло всего пять лет. Резкое увеличение числа опубликованных текстов, принадлежащих перу женщин, свидетельствует, возможно, о том, что идеи об особом месте просвещенных дворянок в формировании культурного ландшафта появились у Карамзина именно в этот промежуток времени.
В его концепции женщине отводилась особая роль – потребителя культуры и воспитателя нации. Карамзинские журналы предлагали читательницам идеальный сценарий поведения и развития хорошего вкуса. В первом номере «Вестника Европы» издатель объяснял, что «Ювеналов бич не годится в разговоре с прекрасным полом, которого ошибки происходят всегда от слабости, от воспитания, а чаще всего, от нежной чувствительности»45 – следовательно, для женщин нужна была особая программа воспитания вкуса. По словам Лотмана, у Карамзина «дамский вкус делался верховным судьей литературы, а образованная, внутренне и внешне грациозная, приобщенная к вершинам культуры женщина – воспитательницей будущих поколений просвещенных россиян»46. Литературно-публицистическая работа Карамзина способствовала этому приобщению; разумеется, он был не единственным двигателем, а катализатором процесса воспитания «читательницы» и ее превращения в «писательницу».
Интерес издателя «Вестника Европы» к женщине как участнице культурного строительства, как нам видится, обусловлен его представлениями об историческом процессе, субъектами которого были и мужчины, и женщины. В этом отношении Карамзин явился наследником современных ему идей, которые подкреплялись российскими культурно-политическими реалиями:
Участие женщин в делах управления не было явлением исключительным и для Карамзина: выросший, сформировавшийся как личность в эпоху Екатерины II, ориентировавшийся на достижения исследователей англо-шотландской исторической школы, трудами Робертсона показавшей возможный блеск и величие женского правления, историк в данном отношении также следовал духу и букве века Просвещения47.
В 1802 году он опубликовал статью «О случаях и характерах в российской истории, которые могут быть предметом художеств» (Вестник Европы. 1802. № 24), адресованную графу А. С. Строганову, президенту Академии художеств. Строганов внес в устав Академии рекомендацию студентам писать картины на сюжеты из русской истории. Карамзин откликнулся статьей, в которой предлагал живописцам исторические сюжеты и героев, достойных, по его мнению, увековечения; наряду с Рюриком, Олегом, Святославом, Владимиром и другими князьями он указывал на княгиню Ольгу, Рогнеду-Гориславу, Анну Ярославну.
В отборе сюжетов с их участием Карамзин руководствовался эстетическими и морально-дидактическими аргументами. Самые известные деяния княгини Ольги пришлись на годы, когда она «была уже немолода», а «художники не любят старых женских лиц», поэтому Карамзин предлагает выбрать не «одно из десяти возможных представлений», а «изобразить ее сговор»48. В предлагаемой для картины сцене Игорь играет второстепенную роль, на первом плане находятся будущая княгиня и ее мать:
…<Игорь> с восхищением радостного сердца смотрит на красавицу, невинную, стыдливую, воспитанную в простоте древних славянских нравов. За нею стоит мать ее, о которой нет хотя ни слова в летописях, но которая присутствием и благородным видом своим должна дать нам хорошую идею о нравственном образовании Ольги: ибо во всяком веке и состоянии одна нежная родительница может наилучшим образом воспитать дочь49.
Введя этот образ, Карамзин подчеркнул свою излюбленную мысль о значении женщины как воспитательницы, ведь своими исключительными качествами Ольга была обязана именно матери. В статье Ольге отведено больше места, чем другим героиням, сообразно ее роли в исторических преданиях и ее оценке Карамзиным; И. Е. Рудковская отметила особенности изображения Ольги в «Истории Государства Российского»:
…полулегендарное правление той, которую он <Карамзин. – М. Н.> буквально через несколько строк назвал «бессмертною супругою Игоря», оценивалось им выше, чем все предшествовавшие мужские правления, ибо «Великие Князья до времен Ольгиных воевали: она правила Государством» и «мудрым правлением доказала, что слабая жена может иногда равняться с великими мужами». Говоря «может иногда», историк признавал, скорее, проблематичность закрепления феномена женских правлений на Руси <курсив мой. — М. Н.> в силу специфики положения женщины в традиционном славянском обществе, где жены считались «совершенными рабами»50.
Другие героини статьи, Рогнеда-Горислава и Анна Ярославна, находятся в тени мужчин – Владимира, Ярослава Мудрого и Генриха I, но для Карамзина они важны как обладательницы исключительных нравственных качеств. Заметим, что еще одну героиню, жену боярина Кучки, которая стала объектом страсти Юрия Долгорукого и сыграла свою роль (легендарную) в основании Москвы, Карамзин выводит за рамку предполагаемой картины – по соображениям морали:
Мне хотелось бы представить начало Москвы ландшафтом <…> небольшое селение дворянина Кучки, <…> князя Юрия, который, говоря с князем Святославом, движением руки показывает, что тут будет великий город <…>. Художник, наблюдая строгую нравственную пристойность, должен забыть прелестную хозяйку: но вдали, среди крестов кладбища, может изобразить человека в глубоких, печальных размышлениях. Мы угадали бы, кто он, – вспомнили бы трагический конец любовного романа, – и тень меланхолии не испортила бы действия картины51.
Безусловно положительную оценку Карамзин дает Екатерине II, неслучайно первым крупным историческим сочинением стало именно «Похвальное слово Екатерине II». В величии Карамзин уравнивает ее с Петром I и относит к тем «любимцам Неба», которые
рассеянные в пространствах времен, подобны солнцам, влекущим за собою планетные системы: они решают судьбу человечества, определяют путь его; неизъяснимою силою влекут миллионы людей к некоторой угодной Провидению цели; творят и разрушают царства; образуют эпохи, которых все другие бывают только следствием; они, так сказать, составляют цепь в необозримости веков, подают руку один другому, и жизнь их есть История народов52.
Устойчивая положительная оценка деятельности Екатерины должна была как минимум способствовать формированию представления «о возможности позитивного взгляда на проблему женских правлений»53.
Однако вмешательство женщины в политику Карамзин не всегда оценивал положительно. В повести «Марфа Посадница, или Покорение Новагорода» (Вестник Европы. 1803. № 1–3) он создал впечатляющий образ героини-«римлянки». Марфа Борецкая, «славная дочь Новагорода», вопреки установленным правилам «дерзает говорить на вече», обосновывая выступление заслуженным «правом»:
…скажу истину народу новогородскому и готова запечатлеть ее моею кровию. Жена дерзает говорить на вече, но предки мои были друзья Вадимовы, я родилась в стане воинском под звуком оружия, отец, супруг мой погибли, сражаясь за Новгород. Вот право мое быть защитницею вольности! Оно куплено ценою моего счастия…54
Своей речью она вдохновляет новгородцев на защиту «прав новгородских» от князя Иоанна, исполненного «похвальных свойств и добродетелей», но несправедливого и властолюбивого. В финале повести Борецкая гибнет на эшафоте. Ее героическая смерть – добровольный выбор, но и наказание, постигшее Марфу за фанатическую защиту новгородской вольности от власти Иоанна (красноречиво сравнение ее с Катоном в начале повести; уподобление Вадиму Новгородскому проходит через весь текст), за призыв «к войне и кровопролитию» (что у Карамзина героиня сама ставит себе в вину и характеризует как поведение, не подобающее жене и матери). Как отметила Рудковская, характеристику Марфы в «Истории Государства Российского» Карамзин дает в том же ключе: «жена гордая, честолюбивая», которая «предприяла решить судьбу отечества» вопреки «древним обыкновениям и нравам славянским, которые удаляли женский пол от всякого участия в делах гражданства»55. Примеры осмысления женщины как субъекта истории показывают всю сложность отношения Карамзина к роли женщины в обществе и культуре.
Как мы отмечали выше, став издателем «Вестника Европы», Карамзин принялся за «формовку» современной просвещенной дворянки. В первом же номере была помещена переводная статья «Портрет одной милой женщины». Хотя перевод не принадлежал издателю, публикация в первом номере указывала на его программный характер. «Портрет» изображал «чувствительную читательницу» – идеального реципиента новых литературных произведений:
N. N. никого не ослепит с первого взгляда: ум ее не столько блестящ, сколько тонок и основателен; однако довольно жив, приятен и способен к острым ответам; но все это покрывается беспримерной скромностью… Я уже сказал о склонности ее к романам; но это не одно ее чтение: она знает всех лучших французских поэтов и почерпнула из разных сочинений нравоучительных и принадлежащих до воспитания все то, чем только может пользоваться приятная в обществе женщина, добрая жена и нежная мать56.
Статья задавала модус социального поведения женщины: ее ум, «не блестящий, но тонкий», должен сопрягаться с «беспримерной скромностью»; пищей ему должны служить «сочинения нравоучительные и принадлежащие до воспитания», и только; женщины не предназначены интеллектуально «блистать» и не должны слишком явно демонстрировать свою образованность. «Милая женщина» – идеальная слушательница: «Стихотворство было – не скажу, моим талантом, по крайней мере любимым моим упражнением; она с удовольствием слушала незрелые первенцы моих опытов»57. Сравним с тем, что Карамзин писал десятилетием раньше, в «Письмах русского путешественника»:
Стихи свои, еще в рукописи, читает он <Геснер. – М. Н.> одной приятельнице, которая, не будучи ученою, имеет природное нежное чувство изящного. «Иногда, – сказал он мне, – я спорю с нею, когда она находит что-нибудь противное в моих сочинениях. „Говорите что хотите, – отвечает она, – я не могу опровергать вас, но остаюсь при своем чувстве“. Наконец, подумав хорошенько, нахожу, что она права, и винюсь перед нею». – Мне пришла на мысль Аспазия, которой афинские певцы отдавали на суд свои творения; ушам ее верили они более, нежели своим, – и я думаю, что женщины вообще могут чувствовать некоторые красоты поэзии живее мужчин58.
Образованная, тонко чувствующая поэзию, женщина выступает как слушательница и собеседница, поглощенная интересами мужчины.
Очень сходная с приведенными в «Портрете» суждениями об образовании женщин программа обнаруживается в педагогическом трактате Ж.‐Ж. Руссо:
Софи обладает умом приятным, но не блестящим, и основательным, хотя не глубоким; умом, о котором не говорят, потому что никто не находит его больше или меньше своего. Она обладает умом, который нравится всякому, кто с ней говорит, хотя и не украшен соответственно нашим понятиям о воспитании женского ума; ея ум образовался не в чтении, а только в беседах с отцом и матерью, в размышлениях и наблюдениях59.
Ученость не к лицу женщине: «кто захочет вообразить Граций с пером в руке, закапанных чернилами и погруженных ночью в авторское глубокомыслие? Розовая гирлянда украшает женщину; лавровый венок делает ее старее»60. Женщина должна оставаться в предписанных обществом рамках – женой, матерью и хозяйкой, а не стремиться к славе – несмотря на свои таланты или их отсутствие.
Именно тщеславие ставится в вину маркизе дю Шатле, печатавшей труды по математике и физике: «Не имея от природы ни талантов, ни вкуса, ни памяти, ни воображения, она сделалась Геометром, чтобы выйти из круга обыкновенных женщин, странность помогла ей возвыситься»61. Публикуя перевод из французского журнала, Карамзин, разумеется, мог не разделять или разделять не вполне мнения автора, тем более что в том же номере опубликован «Спор о Вольтере», где философу были даны весьма резкие оценки, с которой статья о дю Шатле образовывала смысловую связь. Однако, каковы бы ни были первоначальные намерения издателя, текст о маркизе включался в общий контекст высказываний о женщинах на страницах «Вестника Европы».
Стремление маркизы «выйти из круга обыкновенных женщин» и прославиться автор статьи объявляет ее главным пороком. Ему важно подчеркнуть, что хотя не все женщины бездарны, именно эта не была в состоянии произвести ничего оригинального, он прямо обвиняет ее в плагиате: «славная книга, изданная под ее именем, есть сочинение какого-то пономаря, именем Кенига, <…> она учится теперь геометрии, чтобы разуметь собственную книгу свою»62. Статья завершается иронической оценкой: «…женщине надобно быть славимой, чтобы сделаться славной. Она <дю Шатле> достигла до своей цели через любовь г. Вольтера. Он сделал ее предметом общего внимания и разговоров; он сделает ее бессмертною в будущих веках и (что имеет также свою цену) дает ей способы жить и в настоящем»63 – «божественная Эмилия» хотя и смогла прославиться, но лишь за счет чужой славы, что ее дезавуирует. Эту цитату из дю Деффан переводчик-издатель не снабдил никакими оговорками, вероятно разделяя ироническую оценку стремления женщины «быть славной». Действительно, в другой статье того же номера «Вестника Европы» Карамзин, ссылаясь на «древних», предлагал женщине раскрывать свои таланты внутри семьи и дома: «…домашняя жизнь есть, по закону Природы, святилище ее достоинств, непроницаемое для глаз любопытных: в нем она сияет и красотой, и любезностью; в нем печется о супруге и детях; в нем услаждает сердце первого и образует юную душу последних» («О легкой одежде модных красавиц девятого-надесять века», подписана псевдонимом В. Мулатов).
Таким образом, Карамзин в «Вестнике Европы» задавал довольно четкие рамки программы эстетического воспитания женщин. «Французское» образование уже развило в них «природную» чувствительность, познакомиться с русским языком они должны были через новую словесность, именно женщины были ее главным адресатом. Апеллируя к женскому вкусу и женскому вниманию, Карамзин привлекал к чтению новую (и обширную) аудиторию.
В статье «Отчего в России мало авторских талантов» Карамзин увязал женскую «неразвитость» и неумение говорить по-русски с медленным развитием литературы: «Милые женщины, которых надлежало бы только подслушивать, чтобы украсить роман или комедию любезными, счастливыми выражениями, пленяют нас нерусскими фразами. Что ж остается делать автору? Выдумывать, сочинять выражения…»64 Сформулировав новую миссию просвещенной русской женщины, Карамзин предложил средства к ее реализации – новую словесность. Женщине в его концепции отводилась важная, но четко ограниченная роль – проводника просвещения, читательницы, то есть потребителя литературы. При этом женщина у Карамзина не пассивна: она прививает детям любовь к чтению, но и преображает свои облик и душу. Она творит в жизни, а не на бумаге. Эти взгляды нашли подтверждение и в художественном творчестве Карамзина. Так, в повести «Юлия» (1796) показано, как, впитав лучшие просветительские идеи, главная героиня, чувствительная и прекрасная, употребляет все свои силы и таланты на воспитание сына.
В центре повести – светская красавица Юлия, которая после некоторых колебаний вышла замуж за кроткого Ариса, безмерно любившего ее. Супруги уезжают в деревню, наслаждаются природой, читают Руссо, но Юлия начинает скучать, и они возвращаются в город. В семейном доме появляется князь N, которым Юлия была увлечена до замужества. Арис, однажды застав их вместе, решает оставить уклонившуюся от добродетели жену. Юлия раскаивается и изгоняет князя, а вскоре понимает, что беременна, и желает стать добродетельной матерью. Главной книгой, которой она руководствуется при воспитании сына, становится роман-трактат Руссо о воспитании: «Юлия хотела приготовить себя к священному званию матери. „Эмиль“ – книга единственная в своем роде – не выходила из рук ее»65. Чтение Руссо и материнство благотворно влияют и на саму Юлию:
«Я мать», – думает она и смелыми шагами идет по лугу. Удовольствия, которых Юлия искала некогда в свете, казались ей теперь ничтожным, обманчивым призраком в сравнении с существенным, питательным наслаждением матери66.
Важно отметить, что главным транслятором идей Руссо в этой повести представлен благородный супруг Юлии: «Арис вздохнул, взял том „Новой Элоизы“, развернул и прочитал несколько страниц… о блаженстве взаимной любви»67. В карамзинской повести мужчина выступает в роли воспитателя женщины, а женщина – в роли идеальной матери и воспитательницы ребенка, это ее главная «творческая» задача. Таким образом, Карамзин проиллюстрировал свои теоретические установки в этой повести и представил сценарий, показывавший созидательные возможности женщины при условии наличия мудрого наставника.
В пригодности женщин к литературному труду Карамзин все же сомневался. Как мы писали выше, он публиковал женские сочинения в своих изданиях, но число публикаций явно снижалось со временем. Напомним, что в первом номере «Аонид» пять имен писательниц: Е. Урусова, Е. Хераскова, А. Магницкая, А. и Е. Свиньины, в третьем номере – лишь одно; в карамзинском «Вестнике Европы» – одна анонимная публикация А. Буниной; остальные публикации, подписанные женскими именами, были переводами с французского и английского, о чем мы скажем ниже. Женщина могла проявлять свой вкус и душевные достоинства – в детской литературе (что рассматривалось как естественное продолжение материнских обязанностей) и в эпистолярном жанре, но настоящий литературный труд Карамзин считал пагубным для слабого пола. В № 20–21 «Вестника Европы» за 1802 год он опубликовал переведенную им «сказку» С. Ф. Жанлис «Женщина-автор», героиня которой, чувствительная и великодушная, но лишенная «твердой основательности» Эмилия, не одолела искушения славой и, только пройдя через разнообразные испытания, смогла вернуть душевный покой. Особенно примечательно, что написана эта «сказка» была женщиной, что могло прочитываться как исповедь.
Карамзин перевел и опубликовал (в «Вестнике Европы» и затем отдельной книгой) несколько десятков сочинений С. Ф. Жанлис – повестей, сказок, мемуаров, писем и т. д.68 Очевидно, многочисленность публикаций способствовала популяризации Жанлис: она представала и как автор текстов (для детей, для юношества и для женщин, разумеется), и как «ролевая модель» для тех чувствительных россиянок, которые захотели бы ступить на опасный путь литератора. Посредником же между русским читателем и Жанлис являлся переводчик Карамзин (который, как известно, нередко «адаптировал» оригинальный текст под свои нужды), «русская Жанлис» являлась, по сути, его созданием.
Как пишет О. Б. Кафанова, «для Карамзина переводы сказок Жанлис были лабораторией формирования жанрово-стилистических принципов сентиментальной повести»69. К творчеству Жанлис Карамзин обращался в разные периоды: и в начале литературного пути, и уже будучи зрелым писателем. В новиковском журнале «Детское чтение для сердца и разума» он поместил пятнадцать повестей, объединенных в цикл «Деревенские вечера» (1787–1788). Источником двенадцати из них послужил цикл Жанлис «Вечера в замке» (Les Veillées du chateau, 1784), в котором она излагала свои педагогические взгляды.
Вновь к творчеству Жанлис Карамзин обратился пятнадцать лет спустя. Почти в каждой части журнала «Вестник Европы» на протяжении 1802–1804 годов он помещал переводы из Жанлис или материалы о ней. О. Б. Кафанова прослеживает у Карамзина двойственную переводческую позицию в этот период. В некоторых произведениях «он полно и тщательно воспроизводил подлинник, но чаще всего французские сказки-повести претерпевали в его интерпретации серьезные изменения»70. В отношении французской писательницы Карамзин использовал прием «идеологического» редактирования. Жанлис была известной противницей философии просвещения и в своих произведениях часто нападала на Вольтера и Руссо. В переводе повести L’ Apostasie ou la Dévote («Вольнодумство или набожность») Карамзин устранил все критические упоминания Вольтера и Руссо, а также убрал замечание о безнравственности романа «Новая Элоиза». Вместе с тем Карамзин поместил в «Вестнике Европы» заметки госпожи Жанлис «Свидание Госпожи Жанлис с Вольтером»71 и «Знакомство Госпожи Жанлис с Жан-Жаком Руссо». И та и другая носят анекдотический характер, однако в «Воспоминаниях», посвященных Вольтеру, недоброжелательное, точнее ироническое отношение мемуаристки к герою более ясно артикулировано. Это заставило Карамзина сделать примечание:
Разумеется, что это свидание было очень давно; но описание его напечатано в нынешнем году Французской Библиотеки. Нет нужды замечать, как оно любопытно… Госпожа Жанлис еще в молодых летах бросила перчатку великой тени фернейского мудреца и сражается доныне с его славою. Не мудрено, что он является здесь не в светлых лучах, а в некотором затмении!72
Несмотря на иронический пассаж в адрес Жанлис, публикация этого текста была полемически заострена против самого фернейского патриарха и является отголоском размышлений о значимой для Карамзина проблеме.
Средние и посредственные – именно так часто характеризовали и произведения самой Жанлис. Так, например, П. И. Макаров писал о ней:
Посредственные романы ее всегда будут нравиться, всегда с приятностию станут читать их. Сохраняя строго благопристойность, она умела дать цену действиям самым маловажным; у нее один взгляд, одно слово, одно пожатие руки – значат более, занимают читателя более, нежели у других авторов последняя жертва любви73.
Посредственность и благопристойность произведений Жанлис маркируется как достоинство: они безопасны (в них нет тлетворных идей, как у того же Вольтера) и понятны многим. Не в последнюю очередь именно эти качества привлекали в ней Карамзина, ведь его задачей было привлечение новых читателей: «Не знаю, как другие, а я радуюсь, лишь бы только читали! И романы самые посредственные, – даже без всякого таланта писанные, способствуют некоторым образом просвещению»74.
Собственное отношение Карамзина к плодовитой писательнице (и ее коллегам) было окрашено иронией – это видно из заметки в разделе «Смесь» шестого номера «Вестника Европы» за 1802 год, сообщавшей о реакции публики на смерть парижского слона (вероятно, речь идет о смерти слона в Парижском зоопарке):
…госпожи Жанлис, Кондорсет75, Талльен76, Бертен77 приходили изъявлять ей <«овдовевшей» слонихе> сожаление; <…> первая рассыпала у ног ее 40 томов сочинений своих; <…> вторая философствовала с ней; <…> третья советовала ей снова выйти замуж и тотчас развестись; <…> четвертая критиковала наряд ее, фигуру хобота и проч.78
Конечно, эти наблюдения, принадлежащие «французскому журналисту», расценены как «не очень остроумные», однако, зная о склонности Карамзина к литературной игре и его культурном скепсисе, можно предположить, что ироническая оценка Жанлис в заметке близка его собственной. Пропаганда Жанлис отвечала его просветительским задачам: ее сочинения были поучительны и безопасны для читательниц, особенно для тех, которые хотели писать сами, – в отличие от более радикальной мадам де Сталь.
Имя мадам де Сталь тоже являлось на страницах «Вестника Европы», но гораздо реже, отношение Карамзина к ней было сдержанным. Он перевел ее роман Zulma, в русском варианте получивший заглавие «Мелина». В этом романе де Сталь еще остается в рамках сентиментальной чувствительности:
Для того, чтобы описать любовь, я хотела показать картину горя самого ужасного и характер самый страстный. Когда горе бывает бесповоротным (безвозвратным), тогда душа находит какое-то хладнокровие, которое позволяет думать, не переставая страдать. Вот в таком состоянии страсть должна стать самой выразительной. Я пыталась поставить в такое положение Зюльму. Это писание более всех других близко моей душе79.
Роман был близок Карамзину: «В переводе он не только воспроизвел зарождение и развитие глубокого чувства Мелины, ее самопожертвование ради Фернанда, трагический, горестный исход этой любви. Он также внес в стиль произведения дополнительную лирическую тональность»80. Как отмечала О. Б. Кафанова, «это сочинение в переводном наследии Карамзина любопытно по многим параметрам, но прежде всего в связи с парадоксальным расширением понятия чувствительности»81.
Однако уже в рецензии на роман де Сталь «Дельфина» Карамзин заключил: «Сей роман есть волшебный замок, в котором нельзя жить; стены его блистают диамантами, а нет ни одного стула»82, а характер главной героини – женщины, идущей против общественных предрассудков – счел надуманным. Чем более «радикализировалась» де Сталь как писательница, тем более сдержанным становилось отношение Карамзина к ней.
Карамзин проблематизировал женское присутствие в литературе и вывел рефлексию над ним на страницы периодики. Еще в конце XVIII века поэт и издатель обратил внимание на присутствие женщин в литературе: в альманахе «Аониды» он публиковал сочинения поэтесс, близких к масонскому кругу. Спустя десять лет размышления Карамзина о роли женщины в формировании культурного ландшафта приобретут новый характер. Он перестанет публиковать сочинения женщин (исключения составят лишь переводы) и сосредоточится на артикуляции просветительских задач.
Сентименталистская периодика: издатель и читательницы
Под сентименталистской периодикой мы здесь понимаем журналы, издававшиеся сентименталистами и ориентированные на женскую аудиторию. В первую очередь нас будут интересовать «Московский Меркурий» (1803), который издавал писатель и литературный критик П. И. Макаров (1765–1804)83, «Патриот» (1804) В. В. Измайлова, «Аглая» (1808–1812) П. И. Шаликова.
Всплеск интереса к женской читательской аудитории исследователи считают одним из «ярких проявлений так называемой „феминизации“ русской культуры того времени – актуализации „женского“, „женственности“ в литературе и языке, определявшей во многом направление и специфику развития литературного процесса XVIII – начала XIX века»84. В отличие от Западной Европы, где в первой трети XIX века журналы для женщин были уже сложившимся типом периодики, «в России этот вид издания находился на стадии становления»85. Тем не менее уже тогда некоторые журналы уделяли особое внимание женской проблематике и даже заявляли о себе как о специальных изданиях для женщин. Эта проблематика: вопросы женского воспитания, норм социального поведения, формирования эстетических вкусов читательниц – раскрывалась в статьях, эссе и художественных текстах, а также в материалах, посвященных сферам, традиционно считавшимся женскими (воспитание детей, содержание дома, моды). Именно так позиционировался в начале издания «Московский Меркурий» П. И. Макарова, журнал, который стал более известен в истории литературы как площадка для важных литературных дискуссий. Макаров был влиятельным литературным критиком, таким же влиятельным стало и затеянное им периодическое издание.
В объявлении о подписке издатель перечислял основные разделы нового журнала:
1) Критика на книги;
2) Все рассуждения относительно какой-нибудь части словесности;
3) Новейшие анекдоты;
4) Сатиры на пороки века;
5) Краткие переводы;
6) Мелкие стихотворения.
Кроме них, в журнале содержался раздел «Моды», но он занимал подчиненное положение. Главной задачей «Московского Меркурия» Макаров представлял образование и воспитание аудитории: следует «связать учение с забавами», употребить «науки на пользу забав, а забавы на пользу наук», то есть сочетать приятное с полезным. Исследовательница «Московского Меркурия» А. Дементьева, посвятившая ему диссертацию, отметила как специфическую черту ранней русской периодики для женщин, свойственную и «Московскому Меркурию», дидактичность, которая вообще в периодике того времени уже отступала и в целом выглядела архаично:
Дидактический элемент, столь явно выраженный как в «Московском Меркурии», так и в последующих дамских изданиях раннего периода развития женской периодики в России <…> в значительно меньшей степени ощутим в иных литературных периодических изданиях того же времени <…> Журналы для женского чтения первой трети XIX в. не только сохраняют его в полном объеме, но даже усиливают, что позволяет рассматривать присущий журналам для женского чтения первой трети XIX в. дидактический, назидательный, морализаторский элемент в качестве их конститутивного признака86.
В статье «Некоторые мысли издателей Меркурия» (в «Сочинениях и переводах» 1805 года Макарова эта статья опубликована под другим названием, из которого становится очевиден ее предмет, – «Мысли о воспитании»). Макаров, открывая новый журнал, писал:
<…> у нас молодой человек весьма рано перестает учиться <…> Во Франции женщины упражнялись в литературе; <…> ученые стекались к ним со всех сторон; дома их были лучшими школами вкуса и просвещения; там в отборных собраниях судили сочинения и авторов <…> От того цвет литературы во Франции сделался столь общим <…> они <дамы. – М. Н.> заставили бы всякого учиться87.
Однако женские занятия литературой издатель считает нужными для того, чтобы женщины, «овладев единожды полем литературы, <…> пошли бы самыми скорыми шагами <…> и в короткое время сделались бы нашими учительницами»88. Идея, высказанная Макаровым, конечно, перекликается с сетованием Карамзина в статье «Отчего в России мало авторских талантов», что женщины пока плохо владеют русским языком, при том что именно их писателям надлежало бы «подслушивать» и у них перенимать стиль. Как отмечала исследовательница «Московского Меркурия»,
Идейный остов статьи «Некоторые мысли издателей Меркурия» – слепок с карамзинской просветительской программы: в ней отражены сведенные воедино выработанные сентиментализмом идеи относительно роли женщин в развитии образования и воспитании общества, изложенные Макаровым в эмоциональном, даже патетическом ключе89.
Однако если Карамзин выступал за то, чтобы женщина усвоила новый язык и активно использовала его в устной речи (чтобы авторы «подслушивали» и сами учились), то Макаров с теми же целями желал женщинам, по меньшей мере на уровне журнальных деклараций, освоить и ремесло литератора – и это, согласно нашему предположению, можно расценить как следующий этап женского просвещения. Продолжая идеи Карамзина, Макаров распространяет их на новые культурные территории, но важнейшим и неизменным остается одно – роль женщины как посредника и педагога.
Вместе с тем, рассуждая о занятиях литературой для женщин, Макаров использует комплиментарные формулировки:
…то же упражнение <литература. – М. Н.>, которое весьма часто тиранит нас острейшими иглами, представляет молодой женщине одне только розы без шипов <…> какой варвар осмелится не похвалить того, что нежная, белая, прекрасная рука написала? По крайней мере, мы <…> уверяем любезную сочинительницу, что ко всем произведениям пера ея наша критика всегда будет иметь самое набожное почтение90.
Он выводит женское творчество за рамки «серьезной» литературы, видимо разделяя сентименталистскую идею, что женщина – существо нежное и деликатное, которое необходимо оберегать, в том числе и от критики.
Несмотря на такие заверения издателя, за год существования в «Московском Меркурии» не было опубликовано ни одного сочинения, написанного женщиной. Видимо, таковые присылались для печатания, однако Макаров не выпустил к читателю ни одного, а отделался обещанием напечатать их в будущем:
Благодарим – чувствительно благодарим за присланные к нам сочинения и переводы – в стихах и в прозе. Почитаем их весьма хорошими; и однако ж, по некоторым обстоятельствам, не могли их поместить в первой своей книжке – может быть поместим после91.
Действительные мотивы такой политики «Московского Меркурия» остаются пока не проясненными, однако вслед за Е. Дементьевой можно признать, что «как издатель журнала, выбирающий сотрудников и материалы, Макаров нисколько не способствует развитию женской литературы»92.
Защита женщин в литературе была лишь одной из составляющих журналистской стратегии Макарова. Вероятно, его интерес к «женской» теме был обусловлен стремлением укрепить новые принципы, сформулированные Карамзиным. В «облагораживании» читательской аудитории Макаров видел часть своей культурной миссии. Именно поэтому его журнал был ориентирован на традицию Новикова и не был похож на стереотипные издания для женщин («Магазин английских, французских и немецких новых мод», 1791, «Модный вестник», 1816), уделявшие большее внимание моде, светским новостям и литературе низкого качества. Хотя в «Московском Меркурии» модный раздел тоже существовал (и включал картинки с объяснениями), он был данью традиции: представление европейских мод рассматривалось издателями как обязательная компонента журнала, адресованного дамской аудитории. Впоследствии похожий раздел моды Шаликов введет в «Дамском журнале».
Одна из особенностей позиции Петра Макарова заключается в том, что он выступает не только как просветитель, но и как «адвокат» женщин. В одном из номеров (№ 7) он помещает «Критику на Сегюрову книгу о Женщинах (из парижского журнала)»93, снабжая ее примечаниями, в которых подчеркивает отличия своей позиции от позиции рецензента. По мнению последнего, де Сегюр неправильно выбрал объект «исследования»: «кокетка не дает никакого понятия о женщине, равно как и петиметр не дает понятия о человеке»94. Далее рецензент объясняет, что удел женщины – не охота и война: «<…> Натура образовала их для другого дела: – для дела наполнять вселенную людьми, возобновлять род человеческий, носить, родить, кормить, воспитывать детей <…>»95. Макаров возражает рецензенту, когда тот указывает на слабость женщины и необходимость ее подчинения: «Слабость женщины не доказывает власти мужчин: слон сильнее человека, однако ж повинуется ему»96. В другом месте, где рецензент замечает, что женщины не могут сражаться, издатель восклицает: «Извините, г. рецензент: женщины сражались – и геройски!»97 Как нам представляется, эти примечания должны были показать, что Макаров стоял на более прогрессивных позициях. Собственно, и сама статья была опубликована с этой целью: чтобы подчеркнуть, насколько издатель «Московского Меркурия» стремится стать на защиту женщин.
На страницах журнала Макаров время от времени обращается к великим женщинам прошлого и настоящего. Так, в «Некоторых мыслях издателя», помещенных в первом номере, он выстраивает целый пантеон выдающихся женщин: писательницы Генриета де ла Сюз и Мари Мадлен де Лафайет, основательница первой в Европе светской женской школы Франсуаза д’ Обинье Ментенон, хозяйки интеллектуальных салонов Маргарита де ла Саблиер и Гортензия Манчини, – и во главе его ставит Нинон Ланкло, писательницу, хозяйку литературного салона и куртизанку. Издатель «Московского Меркурия», заметив, что с нею «ни одна женщина не сравнялась в любезности», тут же делает осторожную оговорку: «правила ее, несколько свободные, делают опасным образцом для подражания»98. Как отмечала Дементьева, подобный экскурс в «историю <…> также становится вполне традиционным в культурном пространстве XIX в. способом доказывания позитивности участия женщин в интеллектуальной жизни общества»99.
Разумеется, Макаров не может обойти стороной и женщин-сочинительниц. Больше всего внимания он уделил двум писательницам – Анне Радклиф и мадам Жанлис. В этом отношении он был верным последователем Карамзина и предпочитал «посредственность» второй, которая в его глазах не являлась недостатком или качеством, свойственным только женским сочинениям. В «Уведомлении» к первому номеру «Московского Меркурия» Макаров сообщает: «Мы не обещаем ничего кроме посредственного; но и посредственное имеет свои степени: иное ближе к хорошему, другое к дурному»100. По всей видимости, сочинения Жанлис находятся «ближе к хорошему»:
Госпожа Жанлис принадлежит к тем авторам, от которых не надобно ожидать ничего чрезвычайного, ничего превосходного, но которые, однако ж, никогда не напишут дурно. Посредственные романы ее всегда будут нравиться, всегда с приятностию станут читать их. <…> у нее все приличности общежития свято соблюдены; она знала свет, знала его очень хорошо и как немногие знают; а потому, когда читаешь роман или повесть ее, то кажется, что видишь и слышишь живых людей. Строгие критики найдут, может быть, что в ее сочинениях слишком много сентенций, слишком много выставки ума, слишком много метафизики сердца. Чтобы сократить: это не Руссо, однако ж и не Радклиф101.
В. Э. Вацуро полагал, что именно Макаров «положил начало сопоставлениям Радклиф и Жанлис как двух типов романистов; его афористически выраженное предпочтение последней»102. Произведения Анны Радклиф отражают дурной вкус их автора, издатель «Московского Меркурия» подчеркивает это при каждом удобном случае. Например, его рецензия на «Дельфину» де Сталь заканчивалась утверждением: «Что касается двух последних романов <…> они, по крайней мере лучше Радклифиных»103. В рецензии на «Пожар Капа, или царствование Туссеня Лувертюра…» Макаров вновь вспоминает о Радклиф: «На 58 странице собрано столько происшествий, что даже Госпожа Радклиф с неисчерпаемым своим воображением позавидовала бы славному Эккартсгаузену»104. Радклиф становится чем-то вроде имени нарицательного для сочинителей безвкусных романов. Свое отношение к романам Радклиф Макаров суммирует в рецензии на перевод романа «Монах, или Пагубные следствия пылких страстей»:
Скажем единожды свое мнение о всех Радклифиных романах вообще. Книга тогда хороша, когда она приятна или полезна. – А еще лучше, когда приятна и полезна вместе.
В рассуждении приятности, мы не думаем, чтобы картины убийств, насилий, пыток и всех злодеяний могли кому-нибудь нравиться. В рассуждении о пользе романы госпожи Радклиф – не имея никакой цели, не сообщая никакого справедливого понятия о свете <…>, не открывая новой моральной истины <…> ни с которой стороны не полезны, а вредными быть могут! Они действуют на нервы <…>. Все романы госпожи Радклиф, если смеем так сказать, имеют один характер, одну физиономию105.
«Монах….» М. Г. Льюиса был приписан переводчиками, Павленковым и Росляковым, Анне Радклиф, но они «скорее всего не знали имени Льюиса; они приписали популярной писательнице не заведомо чужое, а анонимное для них сочинение <…> Эта издательская уловка, по-видимому, принесла книгопродавцам дополнительное число подписчиков на книгу»106. Именно поэтому издатель «Московского Меркурия» столь подробно останавливается на характеристике Радклиф.
В восприятии Макарова Радклиф лишена ровно тех качеств, которыми обладает Жанлис: в ее романах нет приятности и пользы. Издатель замечает, что Анна Радклиф не стала родоначальницей направления (это имело бы положительную коннотацию), но лишь породила множество эпигонов, ср. начало рецензии на «Сочинение Англичанки Мари Маккензи»: «Из всех подражаний Радклифиных это, кажется, самое неудачное»107. Обращение Макарова к этим писательницам лишено снисходительной окраски, но часто носит иронический оттенок, как и в рецензиях на произведения, написанные мужчинами.
Обратимся к другим рецензиям на женские сочинения. Во второй части «Московского Меркурия» была помещена рецензия на роман «Елисавета де S***, или История россиянки, изданная в свет одною из ея соотечественниц». Автором и переводчицей на русский «Истории россиянки» была графиня Наталья Петровна Головкина (1769–1849), в рецензии не названная. В выходных данных книги сообщалось, что перевод принадлежит автору, а оригинал был издан в Париже в 1802 году. В своем отклике Макаров нарушает постулируемый им принцип хвалить все, что написано соотечественницами, и дает роману амбивалентную оценку: «Сие творение, хотя довольно слабое, показывает однако же в сочинительнице женщину умную»108. Ум Головкиной выражается в отказе претендовать на «ученость»:
…писала без всякого требования на ученость, на метафизику, на скучную, площадную мораль и на чувствительность. Здесь действующие лица не на ходулях – не герои греческие или римские – не изверги, рожденные только воображением госпожи Радклиф – не селадоны, иссохшие от слез, и которым замаранная крестьянская девка в грязных онучах кажется пастушкою божественной Аркадии: – здесь люди такие, каких можно видеть всякий день!109
Макаров суммирует недостатки, присущие массовому сентименталистскому роману (среди сочинителей таких романов было довольно много женщин): излишняя чувствительность, искусственность персонажей, морализаторство; а главным достоинством «Истории россиянки» называет естественность ситуаций и поведения героев. Здесь же Макаров определяет общие особенности женского письма, которые связывает со спецификой женского восприятия: «Надобно отдать справедливость женщинам: они гораздо лучше нас умеют приметить и описать странности некоторых оригиналов, движения зависти, ревности, самолюбия и всех страстей, обыкновенных в обществе»110. Особая авторская чувствительность и уклон в психологические описания впоследствии будут представляться едва ли не главными чертами женской литературы. Например, С. А. Венгеров писал о прозаике Е. И. Апрелевой: «Дарование характерно дамское… Останавливаясь необыкновенно подробно на мелочах второстепенного свойства, она забывает мотивировать главные моменты своих повествований»111. Мы намеренно привели пример из другой эпохи, чтобы показать «живучесть» подобных стереотипов в отношении женской литературы.
Таким образом, Макаров считал возможными занятия литературой для женщин, хотя и с некоторыми оговорками. Рассуждая о женском просвещении, он писал:
Кто не желает Женщинам просвещения, тот враг их <…> тот хочет удержать себе право сказать некогда жене своей (в которой он искал ключницу или няньку): я тебя умнее! <…> красота скоро вянет <…> что будет с женщиной <…> если не заготовит себе утешений на старость112.
Макаров не предлагал женщине утешаться исключительно семейными заботами, а ратовал – как минимум, на уровне деклараций – за расширение женской образованности. В предисловии к журналу он не только изъяснял выгоды женского просвещения для общества, но и указывал, что его отсутствие пагубно в первую очередь для самих женщин. Однако центральной идеей «Нескольких мыслей издателя» было все-таки не просвещение женщин, а их роль в культурном посредничестве.
На страницах «Московского Меркурия» Петр Макаров не только формировал положительный идеал просвещения, но и высмеивал крайность образования – педантство, а также поверхностную моду на просвещенность. В своей диссертации А. Дементьева предположила, что Макаров мог подвергать сомнению транслируемые им же самим идеи, и указала на рассказ «Провинциал и артисты. Из Парижского дамского журнала»:
В рассказе высмеивается и традиционный способ доказывания благотворности женского влияния на науки, искусства, даже политику, необходимости высокого положения женщины в обществе для его процветания, признания ее равенства с мужчиной в интеллекте, силе ума, способности к творчеству, – способ, к которому ранее прибегнул Макаров в «Некоторых мыслях», а именно, приведение примеров из истории113.
Исследовательница настаивает, что рассказ был написан самим издателем «Московского Меркурия»: «По сути, перед нами – пародия на заглавную вроде как программную статью журнала, а с учетом того, что оба сочинения принадлежат перу Макарова, – самопародия»114. Однако это предположение ничем не подтверждено. Безусловно, редактор журнала формировал его облик не только оригинальными сочинениями, но и переводами, с этой точки зрения «Провинциал и артисты» не утрачивает своей значимости, но при этом акценты в интерпретации этого сочинения все же смещаются.
Героиня рассказа Флориза, знатная дама, «образец подражания молодых женщин», приблизила к себе Рафилара – «провинциальнаго Ловеласа, великаго педанта, который знает латинской язык, и не умеет сказать каламбура, занимается нарядом, и одевается как деревенской Нотариус»115. Чтобы скрыть любовную связь, Флориза объявила своего поклонника поэтом, который приглашен ею в столицу якобы лишь затем, чтобы «читать ей романы». Но ее связь с Рафиларом стала для всех очевидна, к тому же во Флоризе проснулась ревность, поэтому она решилась «подкрепить права свои законным браком». Травестируя идею благотворного женского влияния на мужчин, Флориза требует от супруга не совершенствоваться в искусствах или добродетелях, а одеваться «по моде». Она должна бы внушать мужчине высокие устремления, но вместо этого заставляет мужа выполнять ее светские прихоти. Автор иронически описывает нежелание Рафилара следовать наставлениям супруги:
…имея хотя несколько разсудка, можно ли противиться тем, которых создала Натура быть нашими повелительницами? Человек с нежным сердцем находит величайшую сладость в исполнении даже прихотей женщины любимой! каким преимуществом отличим прелестной пол, естьли будем покорны только благоразумию, которое тогда заставляет слушаться, когда оно говорит устами мущины?116
Снижение фабулы (образованная женщина берет себе в любовники грубого, неотесанного провинциала, что вызывает насмешки, и пытается его «облагородить», переодевая в модные наряды) на первый взгляд противопоставляет этот рассказ «Некоторым мыслям издателя». В рассказе можно увидеть тот же прием, что и в программном тексте – автор подкрепляет свои мысли примерами из истории, но на сей раз в травестийном варианте:
По счастию он вспомнил (примеры взятые из Истории, особливо из древней, более на него действовали, нежели нравы обычаи настоящаго времени), что Геркулес прял у Омфалы, что Перикл слушался Аспазии, что Александр для женщины зажег город; вспомнил, присягнул Богине своей в повиновении117.
Из трех перечисленных легендарных пар А. Дементьева сосредотачивается на паре Геркулес и Омфала:
Как видно из содержания мифа, в рамках культурной ситуации начала XIX в. он вполне мог использоваться, и был использован Макаровым, как аллегория предлагаемой сентименталистской эстетикой модели гендерных отношений – служение женщине, сочинительство с целью ее услаждения (Геракл не только прислуживает Омфале, он развлекает ее своими рассказами о далеких странствиях, трудных походах и грозных битвах, которые та слушает «как сказки»). В мифе показано смещение традиционных гендерных ролей (мужчина здесь подчиняется, женщина повелевает), приобретение мужчиной феминных поведенческих форм (Геракл лишается возможности заниматься «мужским» делом – совершать подвиги, одерживать победы, Омфала отбирает у него меч и лук со стрелами и заставляет прясть) и женоподобной внешности118.
Однако сам прием – использование примеров из истории – не был изобретением Макарова, он действительно был «традиционным» для просветителей, как охарактеризовала его Дементьева. В рассказе высмеивается не сама женская ученость, а мода на нее; публикация программных «Мыслей издателя» и сатирического рассказа взаимно дополняют друг друга: издатель не только предлагает читательницам положительную программу, но и высмеивает тех, кто воспринял ее поверхностно.
В переведенной с французского повести «Торжество истинной любви (Отрывок из Вернова путешествия)» вновь показываются пагубные следствия мнимого просвещения. На сей раз это не сатирический, а прочитывающийся как исповедь рассказ. Мелькур, от чьего имени идет повествование, сетует, что провел годы юности в праздности и развлечениях. Ему покровительствовала госпожа Мерпёль, которая желала «слыть философкою»119:
…была знакома с учеными; читала новыя сочинения в праздныя минуты, которыя оставались от туалета и кокетства; ездила в Лицеи, в Музеумы; слушала физику, Анатомию, Ботанику, Астрономию; срывала вершки со всего; удивляла невежд, и приобрела глубокия знания только в Науке Хитрости. Можно представить себе быстрые мои успехи в школе такой учительницы120.
Мелькур рисует отталкивающий портрет «ученой дамы», поверхностной, порочной и тщеславной. Именно ее «уроки» развратили неопытного юношу и стали залогом несчастий, которые случились с ним впоследствии. Но прежде он попал к другой «просвещенной» женщине, «сочинительнице романов»:
Она отдала меня с рук на руки Госпоже Валанкур, сочинительнице дурных романов и довольно приятных стихов, которые не редко поправляло чужое перо. Эта рассталась со мною за то, что я сказал ей Лебрёнев стих <…> чернила не украшают нежных пальцев; бог любви не обмакивает в них стрел своих121.
Намек на плагиат (стихи, которые «нередко поправляло чужое перо») еще более снижает образ писательницы: она лишь притворяется сочинительницей, истинные писательницы и просвещенные женщины – другие. Мелькур поддается развращающему влиянию госпожи Мерпёль, нанимается учителем музыки и соблазняет учениц:
Это ремесло усовершенствовало меня в знании женщин и любовной их тактики. Музыка всего скорее воспламеняет страсти, и всего сладостнее питает их. <…> Величайшее мое удовольствие было раздувать огонь в сердце молодой ученицы122.
Все изменилось, когда он влюбился в чистую душой Кларису: чтобы жениться на возлюбленной, Мелькур оставляет маску учителя и вновь является тем, кто он есть – богатым дворянином из Бордо. На какое-то время он забывает дурные привычки и наслаждается семейной жизнью. В повести как бы два героя: «артист» Мелькур, ведущий порочный образ жизни, и добродетельный дворянин, любящий жену и детей. На путь порока Мелькура подтолкнули именно две «ученые» дамы.
Таким образом, публикация на страницах журнала не только апологетических сочинений, но и сочинений, показывавших пагубные последствия неправильно истолкованного просвещения (увлечение модой, тщеславие и щегольство), делали позицию Макарова не противоречивой, как старалась показать Дементьева, а наоборот – целостной. «Московский Меркурий» «поучал» не только положительным примером, к которому следует стремиться, но и с помощью сатиры.
Издатель журнала «Патриот. Журнал воспитания» (1804) Владимир Васильевич Измайлов (1773–1830), сохраняя приверженность сентименталистским идеям в целом, в отношении к женскому сочинительству занимал более консервативную позицию. Основными для Измайлова были, как замечает В. В. Костюкова, «проблемы просвещения и воспитания»123, а его понимание женского сочинительства подчинялось издательской концепции.
Журнал имел три отдела: для воспитателей, для детей, для молодых людей (мораль, литература, философия). Измайлов, находившийся под сильным воздействием идей Руссо и Карамзина, «пытался воплотить их идеи в своей жизненной практике, сознательно строя свою биографию как биографию „философа“ и „чувствительного человека“»124. Журнал о воспитании был одним из просветительских проектов Измайлова, который считал, что «Наука воспитания есть наука щастия»125, а новый журнал должен «утверждать в юных сердцах все добрые правила»126. В. В. Костюкова, характеризуя издательскую позицию Измайлова времен «Вестника Европы», отмечала, что его интересовали
проблемы именно женского воспитания, влияние светского общества на становление женского характера. Поэтому особое внимание в журнале уделено женской теме: помещаются материалы о знаменитых женщинах XVIII столетия, многочисленные повести, представлявшие разные женские характеры и судьбы127.
Однако интерес к женской проблематике был свойственен Измайлову уже в период издания «Патриота». В первом номере журнала Измайлов опубликовал программную для него статью, перевод из Бернардена-де-Сен-Пьера, об идеальном воспитании юношей и девушек. Различия социальных ролей мужчины и женщины обусловливали принципиальные различия в подходе к их воспитанию и образованию:
Bepul matn qismi tugad.