Kitobni o'qish: «Зиска. Загадка злого духа»
Посвящается ныне живущей реинкарнации Аракса
© Школа перевода В. Баканова, 2020
© ООО «Издательство АСТ», 2021
Пролог
На фоне неба темнела громада Великой Пирамиды; над ее вершиною нависла луна. Подобно разбитому кораблю, выброшенному на берег титаническим штормом, Сфинкс будто бы плыл по безграничным волнам сероватого песка. Уже много тысячелетий с неизменной суровостью бесстрастно наблюдал он за тем, как проходят века и эпохи, возвышаются и рушатся империи, живут и умирают бесчисленные поколения людей; вдруг на какое-то мгновение его лик, казалось, утратил обычное выражение созерцательной мудрости и глубокого презрения – холодный взгляд опустился, угрюмый рот почти изогнулся в улыбке.
Ночь была тихой и знойной, и ни один человеческий шаг не нарушал тишину. Едва же время приблизилось к полуночи, раздался Голос: точно ветер пустыни, взвился он, восклицая: «Аракс! Аракс!» – и из потаенных глубин огромной египетской гробницы откликнулось ему полнозвучное эхо.
Лунный свет и Время сплетали свою тайну – тайну Тени и Образа, что тонкой туманной струйкой просочился из врат древнего храма Смерти, скользнул на несколько шагов вперед и обрел видимую прелесть Женщины: Женщины, чьи длинные волосы струились за спиной, словно почернелые обрывки погребальных пелен на давно захороненном покойнике; Женщины, чьи глаза сверкнули нечестивым огнем, когда она запрокинула голову к полной луне и взмахнула призрачной рукой. И вновь прорезал тишину неукротимый Голос:
– Аракс! Аракс! Ты здесь,
И я преследую тебя! Из жизни —
В смерть; из смерти – снова в жизнь!
Ищу тебя! Иду я за тобой!
Лишь за тобой, Аракс!..
Лунный свет и Время сплетали свою тайну; но вот бледно-опаловый рассвет окрасил небо первыми отблесками розового, и Тень исчезла. Вместе с ней умолк и Голос. Солнце неспешно вздымало над горизонтом край золотого щита, и великий Сфинкс, словно пробудившись от краткой дремы, вновь с извечной своей суровостью смотрел на песчаные барханы и ряды пальмовых крон, уходящих к сверкающему куполу Эль-Хазара – обители глубокого благочестия и учености, где люди и по сей день преклоняют колени, молясь, чтобы Неведомый избавил их от Незримого. Право, могло бы показаться, что высеченное из камня Чудище с загадочным ликом Женщины и телом Льва размышляет сейчас о чем-то невиданном и неслыханном. Вот уже сияющий день расцвел над пустыней, озарив каменные черты нежным шафрановым сиянием, а Сфинкс все усмехался жестокой усмешкой, точно готовясь раскрыть уста и изречь ужасную загадку былых времен – поистине убийственную Загадку!
Глава 1
Каирский «сезон» был в разгаре. Вездесущий англичанин и не менее вездесущий американец уже позаботились насадить на этой песчаной земле, омываемой водами Нила, свои «общественные приличия», а теперь неустанно трудились над тем, чтобы низвести город, когда-то носивший славное имя Аль-Кахира – Победитель, – на дно такого прискорбного рабства, какому едва ли обрекал покоренные народы любой из древних завоевателей. Тяжкое иго современной моды легло на шею Аль-Кахира; необоримая, тираническая власть снобизма и вульгарности покорила Победителя. Возможно, смуглые дети пустыни готовы были идти на бой с завоевателями за свободу жить и умереть на своей никем не тронутой земле, но что могли они поделать против агентства Кука, обещающего «путешествия по сходной цене», против вежливых улыбок, белых шлемов, солнечных очков и неистребимого запаха пота? Только оставаться бесстрастными и почти безмолвными.
Ибо до наших дней – славных дней просвещения и прогресса – еще не являлось миру ничто, подобное «путешественнику по сходной цене», этому новомодному кочевнику, и похожему, и непохожему на человека. В сем человеческом типе, как нигде более, проявляется правота теории Дарвина – в его непоседливости, в чисто обезьяньей подвижности и любопытстве, в бесстыдной назойливости, с которой он задает вопросы, в старательной очистке себя от иностранных блох, в постоянном внимании к самым ничтожным мелочам, в неутолимом аппетите; так что трудно различить, где здесь кончается обезьяна и начинается человек. Образ Божий, которым, как мы привыкли думать, он был наделен вместе со своими товарищами в первые дни Творения, словно бы оказался полностью смыт, так что в этом смертном облике не осталось ни следа Божественного. Да и следы второй фазы Творения – подобия Божьего или, иначе говоря, героизма – не облагораживают его вид и не украшают выражение лица. Ровно ничего нет героического в беспокойном двуногом, что, облаченный в белую фланель, бродит по улицам Каира, щелкает по носу терпеливых осликов, сдаваемых здесь внаем для перевозки грузов, просовывает красную потную физиономию в тенистые закоулки ароматных базаров, а вечерами прогуливается в садах Эзбекие1 – руки в карманах, сигара во рту, – оглядываясь кругом с таким видом, точно оказался на филиале выставки в Эрлс-Корте2.
История ничем не впечатляет «путешественника по сходной цене»: смерив взглядом пирамиду, он цедит: «Ничего так, с размахом строили!», а непроницаемый лик Сфинкса он превращает в мишень для пустых бутылок из-под содовой – и, кажется, более всего жалеет о том, что гранит, из коего вытесано тело древнего чудовища, слишком тверд и на нем не получается выцарапать собственное славное имя. Верно, за подобные дела тут полагается наказание – штраф или битье палками по пяткам; однако ни штраф, ни палочный бой не устрашат туриста, которому приспичило вырезать на подбородке у Сфинкса: «Здесь был Арри!» Увы, такого счастья ему не дано. Иными словами, в Египте он ведет себя так же, как в Маргейте3, проявляя не больше вдумчивости, серьезности и уважения, чем имелось во дни оны у его отдаленного хвостатого предка.
Впрочем, в целом он, пожалуй, не хуже, а быть может, чем-то и получше тех жалких созданий, что «покоряют» Египет – или, точнее, расслабленно позволяют Египту покорять себя. Это те, что каждый год стаями покидают Англию, твердя, что не в силах переносить веселую, морозную, во всех отношениях здоровую зиму своей родины: зиму с суровыми ветрами, со снегом и сверкающей на солнце изморозью, с остролистом, усыпанным алыми ягодами, с веселыми охотниками, день-деньской скачущими по полям и болотам, с огнем, пылающим в камине долгими вечерами, ту, что радовала наших предков и помогала им в крепком здоровье и довольстве дожить до старости в те времена, когда охота к перемене мест оставалась для англичан еще неведомой хворью и дом был поистине «милым домом». Пораженные странными заболеваниями крови и нервными расстройствами, которым и самые ученые врачи едва подбирают названия, при первом же дуновении холодного ветерка они начинают дрожать и, нагрузив чемоданы тысячами ненужных вещей, без коих, привыкнув к роскоши, уже не мыслят своего бледного существования, отбывают в Страну Солнца и везут с собой бесчисленные хворобы, немощи и неисцелимые болезни, для которых не то что в Египте – и в Раю не найти лекарства. И стоит ли удивляться, что эти физически и морально немощные отпрыски рода человеческого давно оставили всякую серьезную заботу о том, что станет с ними после смерти, да и будет ли там какое-то «потом»? Они пребывают в той умственной летаргии, что предшествует полной гибели сознания: все их существование – сплошная скука, все места похожи одно на другое, и одну и ту же монотонную жизнь ведут они везде, где собираются, на севере, юге, западе или востоке. На Ривьере они не знали бы, куда себя девать, не будь к их услугам «Дома Румпельмайера» в Каннах, «Лондон-Хауса» в Ницце или казино в Монте-Карло; а в Каире воспроизводят в миниатюре лондонский «сезон» с обычной рутиной ужинов, танцев, поездок, пикников, ухаживаний и помолвок. Впрочем, в глазах местного «света» каирский сезон, пожалуй, обладает преимуществом перед лондонским: здесь люди меньше стеснены условностями. Можно, знаете ли, «расслабиться»! Например, отправиться пешком в Старый Каир и, завернув за угол, наткнуться на сценку в духе того, что Марк Твен именует «восточной простотой», – а именно на живописную группу «наших дорогих прелестных арабов», одетых так скудно, как только дозволяют им примитивные местные традиции. Такого рода «живые картины» или «очаровательные сценки» порождают у каиро-английского общества трепет новизны, щекочут их ощущением дикости и самобытности, какой не встретишь в модном Лондоне. Что же касается самих Детей Пустыни – они постепенно усвоили, что, привечая в своем краю иноземную саранчу, завезенную сюда Куком, а также еще более странных насекомых, собирательно именуемых «светским обществом» и в Линнеевой классификации отсутствующих, получат за это бакшиш.
Бакшиш – источник утешения для всех народов; на все языки это слово переводится самыми сладкозвучными именами, и Дети Пустыни, пожалуй, по справедливости требуют за каждую мелочь столько, сколько всеми правдами и неправдами могут вытянуть. Они заслужили получать от толп пришельцев с Запада, с невероятными на их вкус костюмами и попросту оскорбительными манерами, хоть какую-то выгоду! Вот почему бакшиш превратился в вечный девиз Детей Пустыни: он – единственное оставленное им средство защиты и нападения, неудивительно, что они цепляются за него с такой яростью и решимостью. И можно ли их винить? Высокий, величественный, задумчивый араб, что походит на высшее существо, даже когда стоит босиком на песчаной земле своей родины, в одной лишь грубой повязке вокруг чресл, и прямо, по-орлиному, смотрит черными глазами на солнце, – определенно заслуживает компенсации за согласие поработать гидом и слугой на богатого приезжего, который оборачивает ноги трубами из ткани, отчего они начинают напоминать слоновьи, а завершает свой изящный силуэт накрахмаленной сорочкой, в которой едва может шевельнуться, и сюртуком, что перерезает его фигуру пополам и делает на несколько дюймов ниже. Сын Пустыни взирает на него угрюмо, с состраданием к падению собрата-человека, порой беззвучно шепчет молитву, прося Аллаха оградить его от этого уродства; однако в целом относится к нему терпеливо и хладнокровно, предвкушая бакшиш.
Легкий и безвкусный, словно взбитый яичный белок, кружится и пенится английский «сезон» на таинственной земле древних богов – страшной земле, полной неразгаданных темных секретов; земле, по Библии, «осененной тенью крыл»; земле, хранящей в своих недрах неслыханные истории, глубочайшие тайны сверхъестественного, лабиринты ужаса, трепета и загадок… только все это скрыто от пляшущей, жующей, болтающей толпы светских туристов, что живут как во сне, «стараются не думать, дабы слишком себя не утруждать», а путешествие мыслят лишь как переезд из гостиницы в гостиницу, с тем чтобы потом сравнить свои записи с рассказами знакомых и обсудить, где лучше всего кормят. Примечательный факт: путешественники по прославленным местам Европы и Востока, как правило, больше всего интересуются кухней, постелью и личными удобствами, а красота пейзажей и исторические воспоминания стоят для них на последнем месте. Прежде бывало наоборот. В те времена, когда не существовало железных дорог и бессмертный Байрон слагал «Чайльд-Гарольда»4, персональные удобства ценились очень мало: путешественника привлекала красота или историческая слава того или иного места, а не особые приманки для пищеварительного аппарата. Байрон мог спать на палубе корабля, завернувшись в плащ, и прекрасно себя чувствовать: мужество и стремление к высокому возносили его над любыми телесными неудобствами; он погружался умом в великие учения своего времени; в размышлениях об уроках прошлого и возможностях будущего умел забывать о себе; смотрел на мир как вдохновенный Мыслитель и Поэт, и ломоть хлеба с сыром служил ему в странствиях по нетронутым долинам и горам Швейцарии не хуже, чем служат нам подогретые, жирные, неудобоваримые блюда из многостраничных меню в Люцерне и Интерлакене.
Мы почитаем себя высшими существами, байроновский дух равнодушия к происшествиям и презрения к бытовым мелочам высмеиваем как «мелодраматический» – и вовсе не замечаем, до чего убого и жалко наше собственное отношение к вещам и к самим себе. Написать «Чайльд-Гарольда» мы не способны: зато как умеем ворчать из-за номера и стола в каждом отеле на земле; и отыскивать неприятную мошкару на улице и сомнительных насекомых в комнатах; и каждый предъявленный нам счет рьяно обсуждать и оспаривать, едва не доводя до сумасшествия и хозяев гостиницы, и самих себя! Да уж, в сих важных вопросах мы в самом деле «превзошли» Байрона и прочих мечтателей того времени; вот только новых «Чайльд-Гарольдов» от нас не дождешься, и мало того, от «Дон Жуана»5 мы морщим нос, почитая его непристойным, а сами жадно зачитываемся Золя6!
Вот в какую яму завела нас наша культура! И, словно евангельский фарисей, благодарим Бога, что мы не таковы, как прочие человеки. Счастливы, что мы – не арабы, не африканцы, не индусы, гордимся своими слоновьими ногами и сюртуками, режущими фигуру пополам: эти вещи показывают, что мы цивилизованны, а значит, Бог одобряет нас куда больше всех прочих своих созданий. Мы поражаем народы не громом войн, а звяканьем обеденных тарелок. Не собираем армии, а строим отели; и в Египте устраиваемся так же, как в Гамбурге, чтобы точно так же одеваться, обедать, спать и презрительно фыркать на все, кроме самих себя, – до такой степени, что даже завели привычку коренных жителей присвоенных нами мест именовать «иностранцами». Иностранцы здесь – мы: но почему-то нам никак не удается это заметить. Мы снисходим до того, чтобы построить где-нибудь отель – и сразу начинаем считать эту местность своей. Мы удивляемся дерзости франкфуртцев, которые едут в Гамбург, когда там наш «сезон»: как они смеют путаться у нас под ногами? По правде сказать, они и сами поражаются собственной отваге и пробираются по Кургартену робко, точно боятся, что охрана схватит их и вышвырнет вон. То же происходит и в Египте: нас нередко шокирует то, что мы называем «дерзостью этих иностранцев», то есть местных жителей. Да они гордиться должны, что мы, с нашими слоновьими ногами, почтили их своим присутствием; должны с радостью взирать на столь прекрасное и благородное воплощение цивилизации, как тучный выскочка с выпирающим брюхом и его семейство – выводок неуклюжих юнцов и долговязых девиц с лошадиными зубами; должны быть счастливы, видя английскую «мамочку», вечно юную, в невинных кудряшках, чьи морщины каждый год «разглаживает» в Париже искусный массажист. Сын Пустыни, говорим мы, должен от счастья умирать при виде такой красоты – и, разумеется, не требовать такой огромный бакшиш! Напрасно мы вообще столько ему платим: слуга он недурной, спору нет, но как человек, как брат наш – тьфу, да и только! Пусть Египет – его страна, пусть он любит его так же, как мы любим Англию, – наши чувства важнее, и не может быть никакой связующей человеческой симпатии между Слоновьими Ногами и загорелой на солнце Наготой.
По крайней мере, так рассуждал сэр Четвинд-Лайл, тучный джентльмен грубого сложения и еще более грубой физиономии, развалившийся в глубоком кресле посреди просторного холла или «комнаты отдыха» в отеле «Джезире-Палас»: вместе с еще двумя или тремя англичанами, с которыми сдружился за время пребывания в Каире, он наслаждался послеобеденной сигарой.
Свои мнения сэр Четвинд привык высказывать не обинуясь, так, чтобы слышали все вокруг, – и имел на это некоторое право, ибо являлся редактором и издателем крупной лондонской газеты. Рыцарское звание7 он получил совсем недавно, как это ему удалось – никто толком не знал. Прежде он был известен на Флит-стрит8 под непочтительным прозвищем Сальный Четвинд: трудно сказать, имелся ли в виду избыток жира на его обширных телесах, вечно сальные волосы, приторные манеры или, быть может, все вместе. С собой в Каир Четвинд привез жену и двух дочек: собственно говоря, для того он и остался здесь на зиму, чтобы выдать кровиночек замуж. И в самом деле, пора было, давно пора: девы-розы уже увядали, нежные лепестки их начинали откровенно сморщиваться. Сэр Четвинд много слышал о Каире и понял главное – что там обращение между мужчинами и девицами отмечено простотой и свободой нравов: вместе ездят на экскурсии к Пирамидам, вместе катаются под луной по пустыне на осликах, вместе плавают на лодках по вечернему Нилу; короче говоря, возможностей выйти замуж в «котлах египетских» куда больше, чем в шуме и громе Лондона. Так что сэр Четвинд-Лайл бесформенной горой плоти восседал теперь посреди холла, в целом вполне довольный своей экспедицией: интересных холостяков тут было хоть отбавляй, и Мюриэл и Долли очень старались. Старалась и их матушка, леди Четвинд-Лайл: ни одному интересному холостяку не посчастливилось ускользнуть от ее орлиного взора. На сегодняшний вечер она возлагала особые надежды: ведь сегодня хозяева «Джезире-Паласа» устраивали костюмированный бал – первоклассное развлечение для гостей, столь щедро, хоть и неохотно оплачивающих их услуги. Именно из-за подготовки к празднеству большой холл, в обстановке которого египетские мотивы сочетались с самой современной роскошью, почти пустовал – если не считать сэра Четвинд-Лайла и пары его друзей, коим он, в перерывах между неспешно выпускаемыми облачками дыма, объяснял, что арабы попросту убогий народец, шейхи их воруют так, что и сказать страшно, его личный драгоман9 ничего не понимает в своем деле, да и вообще сильно ошибаются те, кто видит в египтянах что-то хорошее.
– Не спорю, рост у них вполне приличный, – говорил сэр Четвинд-Лайл, устремив взор на свое огромное брюхо, лежащее перед ним, словно обтянутый тканью воздушный шар. – Да, в этом могу с вами согласиться: они высокие. Большинство из них, по крайней мере. Хотя мне случалось видеть и низеньких. Сам хедив10 ростом не выше меня! А лица у египтян очень обманчивы. Да, нередко бывают красивы, попадаются иной раз даже классические лица – но вглядитесь в их выражение! Ни малейших признаков ума!
И сэр Четвинд выразительно взмахнул сигарой перед собственным лицом, как бы намекая, что тяжелая нижняя челюсть, толстый нос с бородавкой и огромный рот, полный гнилых зубов – отличительные черты его собственной внешности, – безмерно превосходят любую смуглую красоту Востока, какую только можно вообразить, ибо в них-то «признаки ума», безусловно, есть.
– Здесь не могу вполне с вами согласиться, – отвечал ему другой отдыхающий, тот, что курил, растянувшись во весь рост на диване. – У этих загорелых ребят бывают удивительные глаза. Красивые – и, поверьте, очень выразительные! Кстати, вы мне напомнили: тот парень, что приехал сегодня, выглядит точь-в-точь как египтянин, и самого высшего разряда. Хотя он француз, точнее, провансалец. Все вы его, конечно, знаете: это прославленный художник Арман Жерваз.
– Разумеется! – встрепенулся сэр Четвинд-Лайл. – Арман Жерваз! Тот самый Арман Жерваз?!
– Самый что ни на есть настоящий, – рассмеялся его собеседник. – Приехал сюда, чтобы изучить женщин Востока. Осмелюсь сказать, веселые деньки ему предстоят! Хотя до сих пор он не славился портретами. А, право, стоило бы ему написать княгиню Зиска!
– Кстати, как раз хотел спросить об этой даме. Кто-нибудь знает, кто она такая? Моя жена очень желала бы выяснить… гм… ну, одним словом, добропорядочная ли она особа. Что поделать – приходится думать о таких вещах, знаете ли, когда ты отец двух юных девиц!
Росс Кортни, малый спортивного вида, что лежал на диване, встал и с ленивым наслаждением потянулся. Этот рослый молодой атлет, не стесненный в средствах – ему принадлежали обширные поместья в Шотландии и Ирландии, – вел жизнь праздную и беззаботную, скитался по миру в поисках приключений и привык смотреть сверху вниз на все условности цивилизации, в том числе на газеты и их редакторов. Всякий раз, как сэр Четвинд-Лайл заговаривал о своих «юных девицах», на лице у Кортни проступала непочтительная улыбка: дело в том, что младшей из юных дев уже сравнялось тридцать. Все капканы и волчьи ямы, расставленные на его пути леди Четвинд-Лайл в надежде, что он падет жертвою чар либо Мюриэл, либо Долли, он заметил и их благополучно избежал; и теперь, когда вспомнил сих двух прелестниц и сопоставил их в уме с женщиной, о которой только что зашла речь, невольная улыбка проступила ярче и озарила его красивое лицо.
– Да бог с вами! – небрежно отвечал он.– Кого в Каире это волнует? Здесь отпрыски самых респектабельных семейств пускаются во все тяжкие, пристойно ведут себя только те, кого никто не знает. Что же до княгини Зиска, ее выдающаяся красота и ум обеспечили бы ей свободный доступ в любое общество, даже не будь у нее поддержки в виде огромного состояния.
– Я слышал, она как-то невероятно богата, – произнес еще один ленивый курильщик, лорд Фалкворд, поглаживая едва заметные усики. – Моя матушка считает, что она в разводе.
Сэр Четвинд наморщил лоб, а затем сурово покачал головой.
– Если и разведена, что такого? – рассмеялся Росс Кортни. – В наши дни это самый естественный и уместный финал брака.
Сэр Четвинд нахмурился еще сильнее: позволять втянуть себя в столь легкомысленную беседу он не собирался. Он-то в любом случае был женат, и весьма респектабельно женат – и не намеревался сочувствовать тому жалкому большинству, для которого брак обернулся катастрофой.
– Так, значит, князя Зиска не существует? – продолжал он расспросы.– Княгиня Зиска – в этом имени есть что-то русское: и я полагал – и моя жена полагала, – что муж этой дамы мог остаться дома, в России, в то время как ее саму слабое здоровье вынудило проводить зиму в Египте. В России-то, должно быть, зимы суровые!
– Любопытная версия, – зевнув, заметил лорд Фалкворд. – Моя матушка уверена, что это не так. Она полагает, нет никакого мужа да никогда и не было. Честно говоря, она в этом абсолютно убеждена. И тем не менее намерена нанести ей визит.
– Вот как? Леди Фалкворд решила нанести ей визит? О-о-о! Ну тогда… – Сэр Четвинд-Лайл запыхтел и раздул свой воздушный шар под грудью. – Тогда это избавит леди Четвинд-Лайл от лишних опасений! Если уж княгиню Зиска готова посещать леди Фалкворд – разумеется, не может быть никаких сомнений в ее статусе!
– Ну, не знаю, – протянул лорд Фалкворд, поглаживая отвислую нижнюю губу. – Видите ли, моя матушка – женщина неординарная. Пока был жив губернатор, она почти никуда не выезжала – и всякий, кто являлся в наш йоркширский дом, обязывался, так сказать, приносить с собой свою родословную. Было, знаете ли, чертовски скучно! Теперь все по-другому: матушка пустилась, как сама говорит, в «изучение характеров» и общается со всякого рода людьми – чем более разношерстная компания вокруг, тем лучше! Так и есть, уверяю вас! После смерти бедняги губернатора матушка очень переменилась!
Росс Кортни усмехнулся. В самом деле, леди Фалкворд очень переменилась – внезапно, таинственно, поразительно и необъяснимо для многих ее бывших друзей «с родословными». При жизни мужа волосы ее отливали серебром, лицо было бледным, задумчивым и серьезным, формы тела – округлыми, как подобает даме не первой молодости, походка – размеренной и степенной; однако два года спустя, как умер добрый и благородный старик лорд, до последнего часа лелеявший ее как зеницу ока и почитавший прекраснейшей женщиной в Англии, она вышла в свет с золотыми локонами, персиковым румянцем и фигурой, так искусно размятой, спрессованной и затянутой в корсет, что поистине напоминала сильфиду. Эта женщина, которую совсем недавно именовали «старой» леди Фалкворд, теперь танцевала точно фея, курила сигареты, смеялась как ребенок над любым пустяком: самой плоской и замусоленной, даже самой неуместной шутки хватало, чтобы ее темперамент выплеснулся в смехе. А как она флиртовала! Святые небеса! С таким изяществом, такой грацией, такой естественностью и спокойной уверенностью в себе, что Мюриэл и Долли едва не лопались от злости, на нее глядя. Их, бедняжек, она тактично и с неподражаемым искусством вытеснила с поля боя, так что теперь они согласно ее ненавидели и меж собой называли «этой ужасной старухой»: что ж, после того, как горничная ее раздевала и расшнуровывала, быть может, такой она и становилась. Но так или иначе, леди Фалкворд великолепно проводила время в Каире. Сына своего, отличавшегося слабым здоровьем, звала не иначе как «мой бедный дорогой мальчик» – и он, хоть в нынешнем году ему и сравнялось двадцать восемь, совершенно перед нею стушевался. Самоуверенность леди Фалкворд, ее ничем не стесненная веселость и свобода манер привели его в такое ничтожество, что он не смел уже и рта открыть, не помянув «матушку»: «матушка» сделалась крючком, на который он нанизывал и собственные мнения и чувства, и мнения и чувства окружающих.
– Леди Фалкворд, как я понимаю, весьма восхищается княгиней? – подал голос еще один курильщик, до сих пор молчавший.
– Еще бы! – проговорил лорд Фалкворд; при этом вопросе он впервые выказал слабые признаки оживления. – Такая женщина – скажите на милость, как ею не восхищаться? Но знаете, что я вам скажу? Во взгляде у нее есть что-то странное. Честное слово! Не нравятся мне ее глаза.
– Прекрати, Фалк! У нее прекрасные глаза! – горячо выпалил Кортни, а в следующий миг, побагровев, прикусил губу и умолк.
– У кого прекрасные глаза? – послышался новый голос, тихий и хрипловатый.
С этой репликой появилось на сцене новое лицо: маленького роста, худой, невзрачный джентльмен в чем-то вроде профессорской мантии и в четырехугольной шапочке оксфордского выпускника.
– А вот и наш ученый муж! – вскричал лорд Фалкворд. – Ну и костюм у вас! Сами придумали? Чертовски остроумно, богом клянусь!
Адресат сего комплимента поправил очки и окинул своих знакомцев самодовольным взором.
Что ж, у доктора Максвелла Дина имелись причины быть собой довольным – разумеется, если может служить поводом для гордости сознание, что носишь на плечах одну из самых умных голов в Европе.
Доктор был, судя по всему, единственным в «Джезире-Паласе» человеком, приехавшим в Египет с некоей серьезной целью. Да, цель у него определенно имелась, хоть и, слыша вопросы о ней, он неизменно уходил от ответа. Вообще выражался он сдержанно, зачастую весьма кратко, иногда загадочно; однако не было ни малейших сомнений, что он здесь над чем-то работает – а также и в том, что по привычке внимательно изучает любой предмет, большой или малый, попадавшийся ему на пути. Он изучил местных жителей до такой степени, что мог бы перечислить все оттенки их кожи; изучил сэра Четвинд-Лайла – и понял, что тот не брезгует брать плату за заказные статьи; изучил Долли и Мюриэл Четвинд-Лайл – и понял, что в погоне за мужьями им не видать успеха; изучил леди Фалкворд – и понял, что для своих шестидесяти она очень неплохо сохранилась; изучил Росса Кортни – и понял, что ничем, кроме убийства животных ради развлечения, этот молодой человек в жизни не занимался и заниматься не будет; изучил работу «Джезире-Паласа» – и понял, что он приносит своим владельцам целое состояние. Однако, помимо таких вещей, обыденных и лежащих на поверхности, изучал он и нечто другое: «загадочные» особенности темперамента, «совпадения» – особенно странные совпадения. Египетские иероглифы он разбирал в совершенстве, без труда отличал скарабея – «печать фараона» от скарабеев, изготовленных в Бирмингеме. Он никогда не скучал; всегда ему было чем заняться; ко всему, что встречалось на пути, он подходил с одинаковой любознательностью ученого. Даже костюмированный бал, для которого он сейчас нарядился, обещал ему не скучный бессодержательный вечер, а новую информацию, ибо позволял бросить свежий взгляд на то, как играют и дурачатся представители рода человеческого.
– Мне показалось, – задумчиво ответил он, – что мантия и шапочка для человека моих лет подойдут. Наряд очень простой, но выразительный, удобный и вполне уместный. Сначала я подумывал подобрать себе костюм древнеегипетского жреца, потом понял, что трудно будет раздобыть все элементы. А такой костюм имеет смысл надевать, только если он абсолютно исторически точен.
Никто не улыбнулся в ответ. Никто не смел улыбаться, когда доктор Максвелл Дин говорил об «исторической точности». Историю Египта он изучил так же, как изучал все остальное – и знал о ней все.
– Верно, – пробормотал сэр Четвинд, – все эти древние облачения так сложны…
– И полны символики, – закончил доктор Дин. – Символики с очень любопытными значениями, уверяю вас. Однако, боюсь, я прервал вашу беседу. Мистер Кортни говорил о чьих-то прекрасных глазах: можно спросить, кто эта красавица?
– Княгиня Зиска, – ответил лорд Фалкворд. – Я говорил, что ее взгляд мне не совсем по душе.
– Почему же? Почему? – с внезапным интересом спросил доктор. – Что не так с ее взглядом?
– Да все не так! – с принужденным смешком вмешался Росс Кортни. – Слишком уж он ярок, слишком неукротим для нашего Фалка! Египетским газельим глазам Фалк определенно предпочитает бледную голубизну доброй старой Англии!
– Вовсе нет, – отвечал Фалкворд с бóльшим жаром, нежели обычно. – Терпеть не могу голубые глаза! Мне нравятся серые с лиловым отливом, как у мисс Мюррей.
– Мисс Мюррей – очаровательная юная леди, – заметил доктор Дин. – Но ее красота довольно обыкновенна, а вот у княгини Зиска…
– Необыкновенная красота! – восторженно подхватил Кортни. – О чем я и говорю! Совершенно необычайная женщина – второй такой красавицы я не встречал!
Наступило недолгое молчание: доктор с любопытством переводил острый, проницательный взгляд с одного своего собеседника на другого. Наконец тишину прервал сэр Четвинд.
– Думаю, – заговорил он, неторопливо поднимаясь из глубин обширного кресла, – пора мне пойти переодеться к балу! На мне сегодня, знаете ли, будет виндзорский костюм! Удобнейшая штука, всегда вожу его с собой: может пригодиться на любом костюмированном балу, не привязанном к определенной эпохе. А вам всем не пора одеваться?
– Пожалуй, и правда пора! – откликнулся лорд Фалкворд. – Я сегодня стану неаполитанским рыбаком! Хотя, конечно, трудно поверить, что такое в самом деле носит хоть один рыбак в Неаполе – но, знаете ли, в театре их всегда так наряжают!
– Тебе, кстати, пойдет, – рассеянно пробормотал Росс Кортни. – Смотрите-ка, а вот и Дензил Мюррей!
Все инстинктивно обернулись. В «комнату отдыха» вошел красивый молодой человек, облаченный в живописный наряд флорентийского дворянина времен славного правления Медичи. Костюм этот удивительно подходил своему обладателю: его суровое, почти угрюмое лицо требовало сверкания драгоценностей, мягкого сияния бархата и шелков, чтобы подчеркнуть классические черты и усилить мрачный, страстный блеск темных глаз.