Kitobni o'qish: «Мне нравится, что Вы больны не мной… (сборник)»

Shrift:

© Оформление. ООО «Издательство «Э», 2016

* * *

О любви
(Из дневника)

1917 г.

Для полной согласованности душ нужна согласованность дыхания, ибо, что – дыхание, как не ритм души?

Итак, чтобы люди друг друга понимали, надо, чтобы они шли или лежали рядом.

Благородство сердца – орга́на. Неослабная настороженность. Всегда первое бьет тревогу. Я могла бы сказать: не любовь вызывает во мне сердцебиение, а сердцебиение – любовь.

Сердце: скорее орга́н, чем о́рган.

Сердце: лот, лаг, отвес, силомер, реомюр – всё, только не хронометр любви.

«Вы любите двоих, значит, Вы никого не любите!» – Простите, но если я, кроме Н., люблю еще Генриха Гейне, Вы же не скажете, что я того, первого, не люблю. Значит, любить одновременно живого и мертвого – можно. Но представьте себе, что Генрих Гейне ожил и в любую минуту может войти в комнату. Я та же, Генрих Гейне – тот же, вся разница в том, что он может войти в комнату.

Итак: любовь к двум лицам, из которых каждое в любую минуту может войти в комнату, – не любовь. Для того, чтобы одновременная моя любовь к двум лицам была любовью, необходимо, чтобы одно из этих лиц родилось на сто лет раньше меня, или вовсе не рождалось (портрет, поэма). – Не всегда выполнимое условие!

И все-таки Изольда, любящая еще кого-нибудь, кроме Тристана, немыслима, и крик Сары (Маргариты Готье) – «О, л’Амур! л’Амур!», относящийся еще к кому-нибудь, кроме ее молодого друга, – смешон.

Я бы предложила другую формулу: женщина, не забывающая о Генрихе Гейне в ту минуту, когда входит ее возлюбленный, любит только Генриха Гейне.

«Возлюбленный» – театрально, «любовник» – откровенно, «друг» – неопределенно. Нелюбовная страна!

Каждый раз, когда узнаю, что человек меня любит – удивляюсь, не любит – удивляюсь, но больше всего удивляюсь, когда человек ко мне равнодушен.

Старики и старухи.

Бритый стройный старик всегда немножко старинен, всегда немножко маркиз. И его внимание мне более лестно, больше меня волнует, чем любовь любого двадцатилетнего. Выражаясь преувеличенно: здесь чувство, что меня любит целое столетие. Тут и тоска по его двадцати годам, и радость за свои, и возможность быть щедрой – и вся невозможность. Есть такая песенка Беранже:

 
…Взгляд твой зорок…
Но тебе двенадцать лет,
Мне уж сорок.
 

Шестнадцать лет и шестьдесят лет совсем не чудовищно, а главное – совсем не смешно. Во всяком случае, менее смешно, чем большинство так называемых «равных» браков. Возможность настоящего пафоса.

А старуха, влюбленная в юношу, в лучшем случае – трогательна. Исключение: актрисы. Старая актриса – мумия розы.

– …И была промеж них такая игра. Он ей поет – ее аккурат Марусей звали – «Маруся ты, Маруся, закрой свои глаза», а она на постелю ляжет, простынею себя накроет – как есть покойница.

Он к ней: «Маруся! Ты не умри совсем! Маруся! Ты взаправду не умри!» – Кажный раз до слез доходил. – На одной фабрике работали, ей пятнадцать годочков было, ему шешнадцать…

(Рассказ няньки.)

– А у меня муж, милые: бы-ыл!!! Только и человецкого, что обличие. Ничего не ел, всё пил. Подушку мою пропил, одеяло с девками прогулял. Всё ему, милые, скушно: и работать скушно, и со мной чай пить скушно. А собой хорош, как демон: волоса кучерявые, брови ровные, глаза синие… – Пятый год пропадает!

(Нянька – подругам.)

Первый любовный взгляд – то кратчайшее расстояние между двумя точками, та божественная прямая, которой нет второй.

Из письма:

«Если бы Вы сейчас вошли и сказали: «Я уезжаю надолго, навсегда», – или: «Мне кажется, я Вас больше не люблю», – я бы, кажется, не почувствовала ничего нового: каждый раз, когда Вы уезжаете, каждый час, когда Вас нет – Вас нет навсегда и Вы меня не любите».

В моих чувствах, как в детских, нет степеней.

Первая победа женщины над мужчиной – рассказ мужчины о его любви к другой. А окончательная ее победа – рассказ этой другой о своей любви к нему, о его любви к ней. Тайное стало явным, ваша любовь – моя. И пока этого нет, нельзя спать спокойно.

Все нерассказанное – непрерывно. Так, непокаянное убийство, например, – длится. То же о любви.

Вы не хотите, чтобы знали, что вы такого-то любите? Тогда говорите о нем: «я его обожаю!» Впрочем, некоторые знают, что это значит.

Рассказ.

– Когда мне было восемнадцать лет, в меня был безумно влюблен один банкир, еврей. Я была замужем, он женат. Толстый такой, но удивительно трогательный. Мы почти никогда не оставались одни, но когда это случалось, он мне говорил только одно слово: «Живите! Живите!» – И никогда не целовал руки. Однажды он устроил вечер, нарочно для меня, назвал прекрасных танцоров – я тогда страшно любила танцевать! Сам он не мог танцевать, потому что был слишком толст. Обыкновенно он на таких вечерах играл в карты. В этот вечер он не играл.

(Рассказчице тридцать шесть лет, пленительна.)

 
– «Только живите!» Я уронила руки,
Я уронила на руки жаркий лоб…
Так молодая Буря слушает Бога
Где-нибудь в поле, в какой-нибудь темный час.
И на высокий вал моего дыханья
Властная вдруг – словно с неба ложится длань.
И на уста мои чьи-то уста ложатся.
Так молодую Бурю слушает – Бог.
(Nachhall, отзвук.)
 

Гостиная – поле, вчерашняя смолянка – Буря, толстый банкир – Бог. Что уцелело? Да вот то одно слово, которое банкир говорил институтке и Бог в первый день – всему: «Живите!»

«Будь» единственное слово любви, человеческой и божеской. Остальное: гостиная, поле, банкир, институтка – частности.

Что же уцелело? – Всё.

Лучше потерять человека всем собой, чем удержать его какой-то своей сотой.

Полководец после победы, поэт после поэмы – куда? – к женщине. Страсть – последняя возможность человеку высказаться, как небо – единственная возможность быть – буре.

Человек – буря, страсть – небо, ее растворяющее.

О, поэты, поэты! Единственные настоящие любовники женщин!

Желание вглубь: вглубь ночи, вглубь любви. Любовь: провал во времени.

«Во имя свое» любовь через жизнь, «во имя твое» – через смерть.

«Старуха… Что я буду делать со старухой??!» – Восхитительная – в своей откровенности – формула мужского.

«Зачем старухи одеваются? Это бессмысленно! Я бы заказал им всем одинаковый… «юниформ», а так как они все богаты, я бы создал кассу, из которой бы одевал – и очень хорошо одевал бы! – всех молодых и красивых».

– Не мешай мне писать о тебе стихи!

– Помешай мне писать стихи о себе!

В промежутке – вся любовная гамма поэта.

Третье лицо – всегда отвод. В начале любви – от богатства, в конце любви – от нищеты.

История некоторых встреч. Эквилибристика чувств.

Рассказ юнкера:…«объясняюсь ей в любви, конечно, напеваю…»

Любовность и материнство почти исключают друг друга. Настоящее материнство – мужественно.

Сколько материнских поцелуев падает на недетские головы – и сколько нематеринских – на детские!

Страстная материнская любовь – не по адресу.

Там, где я должна думать (из-за других) о поступке, сочинять его, он всегда нецелен – начат и не кончен – не объяснит не мой. Я точно запомнила А и не помню Б – и сразу, вместо Б – мои блаженные иероглифы!

Разговор:

Я, о романе, который хотела бы написать: «Понимаете, в сыне я люблю отца, в отце – сына… Если Бог пошлет мне веку, я непременно это напишу!»

Он, спокойно: «Если Бог пошлет вам веку, вы непременно это сделаете».

О Песни Песней:

Песнь Песней действует, на меня, как слон: и страшно и смешно.

Песнь Песней написана в стране, где виноград – с булыжник.

Песнь Песней: флора и фауна всех пяти частей света в одной-единственной женщине. (Неоткрытую Америку – включая.)

Лучшее в Песни Песней – это стих Ахматовой:

 
«А в Библии красный кленовый лист
Заложен на Песни Песней».
 

«Я бы никогда не мог любить танцовщицы, мне бы всегда казалось, что у меня в руках барахтается птица».

Вдова, выходящая замуж. Долго искала формулу для этой отвращающей меня узаконенности. И вдруг – в одной французской книге, очевидно, женской (автора «Amitié amoureuse»)1 – моя формула:

«Le remariage est un adultѐre posthume»2.

– Вздохнула!

Раньше все, что я любила, называлось – я, теперь – вы. Но оно всё то же.

Жен много, любовниц мало. Настоящая жена от недостатка (любовного), настоящая любовница – от избытка. Люблю не жен и не любовниц – «amoureuses».

Как музыкант – меньше музыки! И как любовник – меньше любви!

(NB! «Любовник» и здесь и впредь как средневековое обширное «amant». Минуя просторечие, возвращаю ему первичный смысл. Любовник: тот, кто любит, тот, через кого явлена любовь, провод стихии Любви. Может быть, в одной постели, а может быть – за тысячу верст. – Любовь не как «связь», а как стихия.)

«Есть две ревности. Одна (наступательный жест) – от себя, другая (удар в грудь) – в себя. Чем это низко – вонзить в себя нож?»

(Бальмонт.)

Я должна была бы пить Вас из четвертной, а пью по каплям, от которых кашляю.

Как медленно сходятся с Вами такие-то! Они делают миллиметры там, где я делала – мили!

Зачем змей, когда Ева?

Любовь: зимой от холода, летом от жары, весной от первых листьев, осенью от последних: всегда – от всего.

Ночной разговор.

Павел Антокольский3: – У Господа был Иуда. А кто же у Дьявола – Иуда?

Я: – Это, конечно, будет женщина. Дьявол ее полюбит, и она захочет вернуть его к Богу, – и вернет.

Антокольский: – А она застрелится. Но я утверждаю, что это будет мужчина.

Я: – Мужчина? Как может мужчина предать Дьявола? У него же нет никакого доступа к Дьяволу, он Дьяволу не нужен, какое дело Дьяволу до мужчины? Дьявол сам мужчина. Дьявол – это вся мужественность. Дьявола можно соблазнить только любовью, то есть женщиной.

Антокольский: – И найдется мужчина, который припишет себе честь этого завоевания.

Я: – И знаете, как это будет? Женщина полюбит Дьявола, а ее полюбит мужчина. Он придет к ней и скажет: – «Ты его любишь, неужели тебе его не жаль? Ведь ему плохо, верни его к Богу». – И она вернет…

Антокольский: – И разлюбит.

Я: – Нет, она не разлюбит. Он ее разлюбит, потому что теперь у него Бог, она ему больше не нужна. Не разлюбит, но бросится к тому.

Антокольский: – И, смотря в его глаза, увидит, что все те же глаза, и что она сама побеждена – Дьяволом.

Я: – Но был же час, когда Дьявол был побежден, – час, когда он вернулся к Богу.

Антокольский: – И предал его – мужчина.

Я: – Ах, я говорю о любовной драме!

Антокольский: – А я говорю об имени, которое останется на скрижалях.

Я: – Женщина – одержимая. Женщина идет по пути вздоха (глубоко дышу). Вот так. И промахнулся Гейне с его «horizontales Handwerk»!4 Как раз по вертикали!

Антокольский: – А мужчина хочет – так: (Выброшенная рука. Прыжок.)

Я: – Это не мужчина так, это тигр так. Кстати, если бы вместо «мужчины» было «тигр», я бы, может быть, и любила мужчин. Какое безобразное слово – мужчина! Насколько по-немецки лучше: «Mann», и по-французски: «Homme». Man, homo… Нет, у всех лучше…

Но дальше. Итак, женщина идет по пути вздоха… Женщина, это вздох. Мужчина, это жест. (Вздох всегда раньше, во время прыжка не дышат.) Мужчина никогда не хочет первый. Если мужчина захотел, женщина уже хочет.

Антокольский: – А что же мы сделаем с трагической любовью? Когда женщина – действительно – не хочет?

Я: – Значит, не она хотела, а какая-нибудь рядом. Ошибся дверью.

Я, робко: – Антокольский, можно ли назвать то, что мы сейчас делаем – мыслью?

Антокольский, еще более робко: – Это – вселенское дело: то же самое, что сидеть на облаках и править миром.

Я: – Два отношения к миру: любовное, материнское.

Антокольский: – И у нас два: любовное, сыновнее. А отцовского – нет. Что такое отцовство?

Я: – Отцовства, вообще, нет. Есть материнство: – Мария – Мать – большое М.

Антокольский: – А отцовство – большое О, то есть нуль, зеро.

Я, примиряюще: – А зато у нас нет дочернего.

Говорим о любви.

Антокольский: – Любить Мадонну – все равно, что застраховаться от кредиторов. (Кредитора – женщины.)

Говорим о Иоанне д’Арк, и Антокольский, внезапным взрывом:

– А королю совсем не нужно царства, он хочет то, что больше царства – Иоанну. А Вам… А ей до него нет никакого дела: – «Нет, ты должен быть королем! Иди на царство!» – как говорят: «Иди в гимназию!»

Насыщенный раствор. Вода не может растворить больше.

Таков закон. Вы – насыщенный мною раствор.

Я – не бездонный чан.

Нужно научиться (мне) подходить к любовному настоящему человека, как к его любовному прошлому, то есть – со всей отрешенностью и страстностью творчества.

Соперник всегда – или Бог (молишься!) – или дурак (даже не презираешь).

Предательство уже указывает на любовь. Нельзя предать знакомого.

1918 г.

Суд над адмиралом Щастным. Приговор произнесен. Подсудимого уводят. И, уходя, вполоборота, в толпу: «Вы придете?»

Женское: – Да!

Я не любовная героиня, я никогда не уйду в любовника, всегда – в любовь.

«Вся жизнь делится на три периода: предчувствие любви, действие любви и воспоминание о любви».

Я: – Причем середина длится от 5-ти лет до 75-ти, – да?

Письмо:

«Милый друг! Когда я, в отчаянии от нищенства дней, задушенная бытом и чужой глупостью, вхожу, наконец, к Вам в дом, я всем существом в праве на Вас. Можно оспаривать право человека на хлеб (дед не работал, значит – внук не ешь!) – нельзя оспаривать право человека на воздух. Мой воздух с людьми – восторг. Отсюда мое оскорбление.

Вам жарко. Вы раздражены. Вы «измучены», кто-то звонит, Вы лениво подходите: «Ах, это Вы?» И жалобы на жару, на усталость, любование собственной ленью, – да восхищайтесь же мной, я так хорош!

Вам нет дела до меня, до моей души, три дня – бездна (не для меня – без Вас, для меня – с собой), одних снов за три ночи – тысяча и один, а я их и днем вижу!

Вы говорите: «Как я могу любить Вас? Я и себя не люблю». Любовь ко мне входит в Вашу любовь к себе. То, что Вы называете любовью, я называю хорошим расположением духа (тела). Чуть Вам плохо (нелады дома, жара, большевики) – я уже не существую.

Дом – сплошной «нелад», жара – каждое лето, а большевики только начинаются!

Милый друг, я не хочу так, я не дышу так. Я хочу такой скромной, убийственно-простой вещи: чтобы, когда я вхожу, человек радовался».

Тут, дружочек, я заснула с карандашом в руке. Видела страшные сны, – летела с нью-йоркских этажей. Просыпаюсь: свет горит. Кошка на моей груди делает верблюда. (Аля, двух лет, говорила: горблюд!)

Любить – видеть человека таким, каким его задумал Бог и не осуществили родители.

Не любить – видеть человека таким, каким его осуществили родители.

Разлюбить – видеть вместо него: стол, стул.

Семья… Да, скучно, да, скудно, да, сердце не бьется… Не лучше ли: друг, любовник? Но, поссорившись с братом, я все-таки вправе сказать: «Ты должен мне помочь, потому что ты мой брат… (сын, отец…)» А любовнику этого не скажешь – ни за что – язык отрежешь.

В крови гнездящееся право интонации.

Родство по крови грубо и прочно, родство по избранию – тонко. Где тонко, там и рвется.

Моя душа чудовищно-ревнива: она бы не вынесла меня красавицей.

Говорить о внешности в моих случаях – неразумно: дело так явно, и настолько – не в ней!

– «Как она Вам нравится внешне?» – А хочет ли она внешне нравиться? Да я просто права на это не даю, – на такую оценку!

Я – я: и волосы – я, и мужская рука моя с квадратными пальцами – я, и горбатый нос мой – я. И, точнее: ни волосы не я, ни рука, ни нос: я – я: незримое.

Чтите оболочку, осчастливленную дыханием Бога.

И идите: любить – другие тела!

(Если бы я эти записи напечатала, непременно сказали бы: par dépit)5.

Письмо о Лозэне6:

«Вы хотите, чтобы я дала Вам краткий отчет о своей последней любви. Говорю «любви», потому что не знаю, не даю себе труда знать… (Может быть: все, что угодно, – только не любовь! Но – все, что угодно!)

Итак: во-первых – божественно-хорош, во-вторых – божественный голос. Обе сии божественности – на любителя. Но таких любителей много: все мужчины, не любящие женщин, и все женщины, не любящие мужчин.

Он восприимчив, как душевно, так и накожно, это его главная и несомненная сущность. От озноба до восторга – один шаг. Его легко бросает в озноб. Другого такого собеседника и партнера на свете нет. Он знает то, чего Вы не сказали и, может быть, и не сказали бы… если бы он уже не знал! Чтущий только собственную лень, он не желая заставляет Вас быть таким, каким ему удобно. («Угодно» здесь неуместно – ему ничего не угодно.)

Добр? Нет. Ласков? Да.

Ибо доброта – чувство первичное, а он живет исключительно вторичным, отраженным. Так, вместо доброты – ласковость, любви – расположение, ненависти – уклонение, восторга – любование, участия – сочувствие. Взамен присутствия страсти – отсутствие бесстрастия (пристрастности присутствия – бесстрастие отсутствия).

Но во всем вторичном он очень силен: перл, первый смычок.

– А в любви?

Здесь я ничего не знаю. Мой острый слух подсказывает мне, что само слово «любовь» его – как-то – режет. Он вообще боится слов, как вообще – всего явного. Призраки не любят, чтобы их воплощали. Они оставляют эту роскошь за собой».

«Люби меня, как тебе угодно, но проявляй это так, как удобно мне. А мне удобно, чтобы я ничего не знал».

Воля в зле? Никакой. Вся прелесть и вся опасность его в глубочайшей невинности. Вы можете умереть, он не справится о вас в течение месяцев. И потом, растерянно: «Ах, как жаль! Если бы я знал, но я был так занят… Я не знал, что так сразу умирают…»

Зная мировое, он, конечно, не знает бытового, а смерть такого-то числа, в таком-то часу – конечно, быт. И чума – быт.

Но есть у него, взамен всего, чего нет, одно: воображение. Это его сердце, и душа, и ум, и дарование. Корень ясен: восприимчивость. Чуя то, что в нем видите вы, он становится таким.

Так: денди, демон, баловень, архангел с трубой – он все, что вам угодно, только в тысячу раз пуще, чем хотели вы. Игрушка, которая мстит за себя. Objet de luxe et d’art7 – и горе вам, если это objet de luxe et d’art станет вашим хлебом насущным!

– Невинность, невинность, невинность!

– Невинность в тщеславии, невинность в себялюбии, невинность в беспамятности, невинность в беспомощности…

Есть, однако, у этого невиннейшего и неуязвимейшего из преступников одно уязвимое место: безумная – только никогда не сойдет с ума! – любовь к няне. На этом раз навсегда исчерпалась вся его человечность.

Итог – ничтожество, как человек, и совершенство, как существо.

Из всех соблазнов его для меня я бы выделила три главных: соблазн слабости, соблазн бесстрастия – и соблазн Чужого.

Москва, 1918–1919

Тайный жар

«Моим стихам, написанным так рано…»

 
Моим стихам, написанным так рано,
Что и не знала я, что я – поэт,
Сорвавшимся, как брызги из фонтана,
Как искры из ракет,
 
 
Ворвавшимся, как маленькие черти,
В святилище, где сон и фимиам,
Моим стихам о юности и смерти,
– Нечитанным стихам!
 
 
Разбросанным в пыли по магазинам,
Где их никто не брал и не берет,
Моим стихам, как драгоценным винам,
Настанет свой черед.
 
Коктебель,
13 мая 1913

«Солнцем жилки налиты – не кровью…»

 
Солнцем жилки налиты – не кровью –
На руке, коричневой уже.
Я одна с моей большой любовью
К собственной моей душе.
 
 
Жду кузнечика, считаю до ста,
Стебелек срываю и жую…
– Странно чувствовать так сильно и так просто
Мимолетность жизни – и свою.
 
15 мая 1913

«Вы, идущие мимо меня…»

 
Вы, идущие мимо меня
К не моим и сомнительным чарам, –
Если б знали вы, сколько огня,
Сколько жизни, растраченной даром,
 
 
И какой героический пыл
На случайную тень и на шорох…
– И как сердце мне испепелил
Этот даром истраченный порох!
 
 
О летящие в ночь поезда,
Уносящие сон на вокзале…
Впрочем, знаю я, что и тогда
Не узнали бы вы – если б знали –
 
 
Почему мои речи резки
В вечном дыме моей папиросы, –
Сколько темной и грозной тоски
В голове моей светловолосой.
 
17 мая 1913

«Два солнца стынут – о Господи, пощади!..»

 
Два солнца стынут – о Господи, пощади! –
Одно – на небе, другое – в моей груди.
 
 
Как эти солнца – прощу ли себе сама? –
Как эти солнца сводили меня с ума!
 
 
И оба стынут – не больно от их лучей!
И то остынет первым, что горячей.
 
6 октября 1915

«Цветок к груди приколот…»

 
Цветок к груди приколот,
Кто приколол – не помню.
Ненасытим мой голод
На грусть, на страсть, на смерть.
 
 
Виолончелью, скрипом
Дверей и звоном рюмок,
И лязгом шпор, и криком
Вечерних поездов,
 
 
Выстрелом на охоте
И бубенцами троек –
Зовете вы, зовете,
Нелюбленные мной!
 
 
Но есть еще услада:
Я жду того, кто первый
Поймет меня, как надо –
И выстрелит в упор.
 
22 октября 1915

«Цыганская страсть разлуки!..»

 
Цыганская страсть разлуки!
Чуть встретишь – уж рвешься прочь!
Я лоб уронила в руки
И думаю, глядя в ночь:
 
 
Никто, в наших письмах роясь,
Не понял до глубины,
Как мы вероломны, то есть –
Как сами себе верны.
 
Октябрь 1915

«Полнолунье, и мех медвежий…»

 
Полнолунье, и мех медвежий,
И бубенчиков легкий пляс…
Легкомысленнейший час! – Мне же
Глубочайший час.
 
 
Умудрил меня встречный ветер,
Снег умилостивил мне взгляд,
На пригорке монастырь светел
И от снега – свят.
 
 
Вы снежинки с груди собольей
Мне сцеловываете, друг,
Я на дерево гляжу, – в поле
И на лунный круг.
 
 
За широкой спиной ямщицкой
Две не встретятся головы.
Начинает мне Господь – сниться,
Отоснились – Вы.
 
27 ноября 1915

«Руки даны мне – протягивать каждому обе…»

 
Руки даны мне – протягивать каждому обе,
Не удержать ни одной, губы – давать имена,
Очи – не видеть, высокие брови над ними –
Нежно дивиться любви и – нежней – нелюбви.
 
 
А этот колокол там, что кремлевских тяже́ле,
Безостановочно ходит и ходит в груди, –
Это – кто знает? – не знаю, – быть может, – должно быть –
Мне загоститься не дать на российской земле!
 
2 июля 1916

«В огромном городе моем – ночь…»

 
В огромном городе моем – ночь.
Из дома сонного иду – прочь,
И люди думают: жена, дочь.
А я запомнила одно: ночь.
 
 
Июльский ветер мне метет путь,
И где-то музыка в окне – чуть.
Ах, нынче ветру до зари – дуть
Сквозь стенки тонкие груди – в грудь.
 
 
Есть черный тополь, и в окне – свет,
И звон на башне, и в руке – цвет,
И шаг вот этот – никому вслед,
И тень вот эта, а меня – нет.
 
 
Огни, как нити золотых бус,
Ночного листика во рту – вкус.
Освободите от дневных уз,
Друзья, поймите, что я вам – снюсь.
 
Москва,
17 июля 1916

«После бессонной ночи слабеет тело…»

 
После бессонной ночи слабеет тело,
Милым становится и не своим, – ничьим,
В медленных жилах еще занывают стрелы,
И улыбаешься людям, как серафим.
 
 
После бессонной ночи слабеют руки,
И глубоко равнодушен и враг и друг.
Целая радуга в каждом случайном звуке,
И на морозе Флоренцией пахнет вдруг.
 
 
Нежно светлеют губы, и тень золоче
Возле запавших глаз. Это ночь зажгла
Этот светлейший лик, – и от темной ночи
Только одно темнеет у нас – глаза.
 
19 июля 1916

«Нынче я гость небесный…»

 
Нынче я гость небесный
В стране твоей.
Я видела бессонницу леса
И сон полей.
 
 
Где-то в ночи подковы
Взрывали траву.
Тяжко вздохнула корова
В сонном хлеву.
 
 
Расскажу тебе с грустью,
С нежностью всей,
Про сторожа-гуся
И спящих гусей.
 
 
Руки тонули в песьей шерсти,
Пес был сед.
Потом, к шести,
Начался рассвет.
 
20 июля 1916

«Горечь! Горечь! Вечный привкус…»

 
Горечь! Горечь! Вечный привкус
На губах твоих, о страсть!
Горечь! Горечь! Вечный искус –
Окончательнее пасть.
 
 
Я от горечи – целую
Всех, кто молод и хорош.
Ты от горечи – другую
Ночью за́ руку ведешь.
 
 
С хлебом ем, с водой глотаю
Горечь-горе, горечь-грусть.
Есть одна трава такая
На лугах твоих, о Русь.
 
10 июня 1917

Але

 
А когда – когда-нибудь – как в воду
И тебя потянет – в вечный путь,
Оправдай змеиную породу:
Дом – меня – мои стихи – забудь.
 
 
Знай одно: что завтра будешь старой.
Пей вино, правь тройкой, пой у Яра,
Синеокою цыганкой будь.
Знай одно: никто тебе не пара –
 
 
И бросайся каждому на грудь.
Ах, горят парижские бульвары!
(Понимаешь – миллионы глаз!)
Ах, гремят мадридские гитары!
 
 
(Я о них писала – столько раз!)
Знай одно: (твой взгляд широк от жара,
Паруса надулись – добрый путь!)
Знай одно: что завтра будешь старой,
Остальное, деточка, – забудь.
 
11 июня 1917

«Только живите! – Я уронила руки…»

 
Только живите! – Я уронила руки,
Я уронила на́ руки жаркий лоб.
Так молодая Буря слушает Бога
Где-нибудь в поле, в какой-нибудь темный час.
 
 
И на высокий вал моего дыханья
Властная вдруг – словно с неба – ложится длань.
И на уста мои чьи-то уста ложатся.
– Так молодую Бурю слушает Бог.
 
20 июня 1917

Любви старинные туманы

1
 
Над черным очертаньем мыса –
Луна – как рыцарский доспех.
На пристани – цилиндр и мех,
Хотелось бы: поэт, актриса.
 
 
Огромное дыханье ветра,
Дыханье северных садов, –
И горестный, огромный вздох:
– Ne laissez pas traóner mes lettres!8
 
2
 
Так, руки заложив в карманы,
Стою. Синеет водный путь.
– Опять любить кого-нибудь? –
Ты уезжаешь утром рано.
 
 
Горячие туманы Сити –
В глазах твоих. Вот так, ну вот…
Я буду помнить – только рот
И страстный возглас твой: – Живите!
 
3
 
Смывает лучшие румяна –
Любовь. Попробуйте на вкус,
Как слезы – со́лоны. Боюсь,
Я завтра утром – мертвой встану.
 
 
Из Индии пришлите камни.
Когда увидимся? – Во сне.
– Как ветрено! – Привет жене,
И той – зеленоглазой – даме.
 
4
 
Ревнивый ветер треплет шаль.
Мне этот час сужден – от ве́ка.
Я чувствую у рта и в веках
Почти звериную печаль.
 
 
Такая слабость вдоль колен!
– Так вот она, стрела Господня! –
– Какое зарево! – Сегодня
Я буду бешеной Кармен.
 
 
…Так, руки заложив в карманы,
Стою. Меж нами океан.
Над городом – туман, туман.
Любви старинные туманы.
 
19 августа 1917

«Из Польши своей спесивой…»

 
Из Польши своей спесивой
Принес ты мне речи льстивые,
Да шапочку соболиную,
Да руку с перстами длинными,
 
 
Да нежности, да поклоны,
Да княжеский герб с короною.
– А я тебе принесла
Серебряных два крыла.
 
20 августа 1917

«Нет! Еще любовный голод…»

 
Нет! Еще любовный голод
Не раздвинул этих уст.
Нежен – оттого что молод,
Нежен – оттого что пуст.
 
 
Но увы! На этот детский
Рот – Шираза лепестки! –
Все людское людоедство
Точит зверские клыки.
 
23 августа 1917

«Семь мечей пронзали сердце…»

 
Семь мечей пронзали сердце
Богородицы над Сыном.
Семь мечей пронзили сердце,
А мое – семижды семь.
 
 
Я не знаю, жив ли, нет ли
Тот, кто мне дороже сердца,
Тот, кто мне дороже Сына…
 
 
Этой песней – утешаюсь.
Если встретится – скажи.
 
25 мая 1918

«Я – есмь. Ты – будешь. Между нами – бездна…»

 
Я – есмь. Ты – будешь. Между нами – бездна.
Я пью. Ты жаждешь. Сговориться – тщетно.
Нас десять лет, нас сто тысячелетий
Разъединяют. – Бог мостов не строит.
 
 
Будь! – это заповедь моя. Дай – мимо
Пройти, дыханьем не нарушив роста.
Я – есмь. Ты будешь. Через десять весен
Ты скажешь: – есмь! – а я́ скажу: – когда-то…
 
6 июня 1918

«Ночи без любимого – и ночи…»

 
Ночи без любимого – и ночи
С нелюбимым, и большие звезды
Над горячей головой, и руки,
Простирающиеся к Тому –
Кто от века не был – и не будет,
Кто не может быть – и должен быть…
И слеза ребенка по герою,
И слеза героя по ребенку,
И большие каменные горы
На груди того, кто должен – вниз…
Знаю всё, что было, всё, что будет,
Знаю всю глухонемую тайну,
Что на темном, на косноязычном
Языке людском зовется – Жизнь.
Кто от века не был – и не будет,
Кто не может быть – и должен быть…
И слеза ребенка по герою,
И слеза героя по ребенку,
И большие каменные горы
На груди того, кто должен – вниз…
Знаю всё, что было, всё, что будет,
Знаю всю глухонемую тайну,
Что на темном, на косноязычном
Языке людском зовется – Жизнь.
 
Между 30 июня и 6 июля 1918

«Как правая и левая рука…»

 
Как правая и левая рука,
Твоя душа моей душе близка.
Мы смежены, блаженно и тепло,
Как правое и левое крыло.
 
 
Но вихрь встает – и бездна пролегла
От правого – до левого крыла!
 
10 июля 1918

«Доблесть и девственность! – Сей союз…»

 
Доблесть и девственность! – Сей союз
Древен и дивен, как Смерть и Слава.
Красною кровью своей клянусь
И головою своей кудрявой –
 
 
Ноши не будет у этих плеч,
Кроме божественной ноши – Мира!
Нежную руку кладу на меч:
На лебединую шею Лиры.
 
27 июля 1918

«Каждый стих – дитя любви…»

 
Каждый стих – дитя любви,
Нищий незаконнорожденный.
Первенец – у колеи
На поклон ветрам – положенный.
 
 
Сердцу ад и алтарь,
Сердцу – рай и позор.
Кто отец? – Может – царь.
Может – царь, может – вор.
 
14 августа 1918

Комедьянт

1
 
Не любовь, а лихорадка!
Легкий бой лукав и лжив.
Нынче тошно, завтра сладко,
Нынче помер, завтра жив.
 
 
Бой кипит. Смешно обоим:
Как умен – и как умна!
Героиней и героем
Я равно обольщена.
 
 
Жезл пастуший – или шпага?
Зритель, бой – или гавот?
Шаг вперед – назад три шага,
Шаг назад – и три вперед.
 
 
Рот как мед, в очах доверье,
Но уже взлетает бровь.
Не любовь, а лицемерье,
Лицедейство – не любовь!
 
 
И итогом этих (в скобках –
Несодеянных!) грехов –
Будет легонькая стопка
Восхитительных стихов.
 
20 ноября 1918
2
 
Мало ли запястий
Плелось, вилось?
Что тебе запястье
Мое – далось?
 
 
Всё кругом до около –
Что кот с мышом!
Нет, – очами, сокол мой,
Глядят – не ртом!
 
19 ноября 1918
3
 
Дружить со мной нельзя, любить меня – не можно!
Прекрасные глаза, глядите осторожно!
 
 
Баркасу должно плыть, а мельнице – вертеться.
Тебе ль остановить кружа́щееся сердце?
 
 
Порукою тетрадь – не выйдешь господином!
Пристало ли вздыхать над действом комедийным?
 
 
Любовный крест тяжел – и мы его не тронем.
Вчерашний день прошел – и мы его схороним.
 
20 ноября 1918
4
 
Не успокоюсь, пока не увижу.
Не успокоюсь, пока не услышу.
Вашего взора пока не увижу,
Вашего слова пока не услышу.
 
 
Что-то не сходится – самая малость!
Кто мне в задаче исправит ошибку?
Солоно-солоно сердцу досталась
Сладкая-сладкая Ваша улыбка!
 
 
– Баба! – мне внуки на урне напишут.
И повторяю – упрямо и слабо:
Не успокоюсь, пока не увижу,
Не успокоюсь, пока не услышу.
 
23 ноября 1918
5
 
Вы столь забывчивы, сколь незабвенны.
– Ах, Вы похожи на улыбку Вашу! –
Сказать еще? – Златого утра краше!
Сказать еще? – Один во всей вселенной!
Самой Любви младой военнопленный,
Рукой Челлини ваянная чаша.
 
 
Друг, разрешите мне на лад старинный
Сказать любовь, нежнейшую на свете.
Я Вас люблю. – В камине воет ветер.
Облокотясь – уставясь в жар каминный –
Я Вас люблю. Моя любовь невинна.
Я говорю, как маленькие дети.
 
 
Друг! Всё пройдет! Виски в ладонях сжаты,
Жизнь разожмет! – Младой военнопленный,
Любовь отпустит вас, но – вдохновенный –
Всё пророкочет голос мой крылатый –
О том, что жили на земле когда-то
Вы – столь забывчивый, сколь незабвенный!
 
25 ноября 1918
6
 
Короткий смешок,
Открывающий зубы,
И легкая наглость прищуренных глаз.
– Люблю Вас! – Люблю Ваши зубы и губы,
(Все это Вам сказано – тысячу раз!)
 
 
Еще полюбить я успела – постойте! –
Мне помнится: руки у Вас хороши!
В долгу не останусь, за всё – успокойтесь –
Воздам неразменной деньгою души.
 
 
Посмейтесь! Пусть нынешней ночью приснятся
Мне впадины чуть улыбнувшихся щек.
Но даром – не надо! Давайте меняться:
Червонец за грошик: смешок – за стишок!
 
27 ноября 1918
7
 
Розовый рот и бобровый ворот –
Вот лицедеи любовной ночи.
Третьим была – Любовь.
 
 
Рот улыбался легко и нагло.
Ворот кичился бобровым мехом.
Молча ждала Любовь.
 
8
 
Сядешь в кресла, полон лени.
Встану рядом, на колени,
Без дальнейших повелений.
 
 
С сонных кресел свесишь руку.
Подыму ее без звука,
С перстеньком китайским – руку.
 
 
Перстенек начищен мелом.
– Счастлив ты? – Мне нету дела!
Так любовь моя велела.
 
5 декабря 1918
9
 
Ваш нежный рот – сплошное целованье…
– И это всё, и я совсем как нищий.
Кто я теперь? – Единая? – Нет, тыща!
Завоеватель? – Нет, завоеванье!
 
 
Любовь ли это – или любованье,
Пера причуда – иль первопричина,
Томленье ли по ангельскому чину –
Иль чуточку притворства – по призванью…
 
 
– Души печаль, очей очарованье,
Пера ли росчерк – ах! не все равно ли,
Как назовут сие уста – доколе
Ваш нежный рот – сплошное целованье!
 
Декабрь 1918
10
 
«Поцелуйте дочку!»
Вот и всё. – Как скупо! –
Быть несчастной – глупо.
Значит, ставим точку.
 
 
Был у Вас бы малый
Мальчик, сын единый –
Я бы Вам сказала:
«Поцелуйте сына!»
 
11
 
Бренные губы и бренные руки
Слепо разрушили вечность мою.
С вечной Душою своею в разлуке –
Бренные губы и руки пою.
 
 
Рокот божественной вечности – глуше.
Только порою, в предутренний час –
С темного неба – таинственный глас:
– Женщина! – Вспомни бессмертную душу!
 
Конец декабря 1918
12
 
В ушах два свиста: шелка и метели!
Бьется душа – и дышит кровь.
Мы получили то, чего хотели,
Вы – мой восторг – до снеговой постели,
Я – Вашу смертную любовь.
 
27 января 1919
13
 
Шампанское вероломно,
А все ж наливай и пей!
Без розовых без цепей
Наспишься в могиле темной!
 
 
Ты мне не жених, не муж.
Твоя голова в тумане…
А вечно одну и ту ж –
Пусть любит герой в романе!
 
14
 
Скучают после кутежа.
А я как веселюсь – не чаешь!
Ты – господин, я – госпожа,
А главное – как ты такая ж!
 
 
Не обманись! Ты знаешь сам
По злому холодку в гортани,
Что я была твоим устам –
Лишь пеною с холмов Шампани!
 
 
Есть золотые кутежи.
И этот мой кутеж оправдан:
Шампанское любовной лжи –
Без патоки любовной правды!
 
15
 
Да здравствует черный туз!
Да здравствует сей союз
Тщеславья и вероломства!
На темных мостах знакомства,
Вдоль фонарей – любовь!
 
 
Я лживую кровь свою
Пою – в вероломных жилах.
За всех вероломных милых
Грядущих своих – я пью!
 
 
Да здравствует комедьянт!
Да здравствует красный бант
В моих волосах веселых!
Да здравствуют дети в школах,
Что вырастут – пуще нас!
 
 
И, юности на краю,
Под тенью сухих смоковниц –
За всех роковых любовниц
Грядущих твоих – я пью!
 
Москва, март 1919

«Солнце – одно, а шагает по всем городам…»

 
Солнце – одно, а шагает по всем городам.
Солнце – мое. Я его никому не отдам.
 
 
Ни на час, ни на луч, ни на взгляд.
        – Никому. – Никогда.
Пусть погибают в бессменной ночи города!
 
 
В руки возьму! Чтоб не смело вертеться в кругу!
Пусть себе руки, и губы, и сердце сожгу!
 
 
В вечную ночь пропадет – погонюсь по следам…
Солнце мое! Я тебя никому не отдам!
 
Февраль 1919

«Она подкрадется неслышно…»

 
Она подкрадется неслышно –
Как полночь в дремучем лесу.
Я знаю: в передничке пышном
Я голубя Вам принесу.
 
 
Так: встану в дверях – и ни с места!
Свинцовыми гирями – стыд.
Но птице в переднике – тесно,
И птица – сама полетит!
 
19 марта 1920

«О нет, не узнает никто из вас…»

 
О нет, не узнает никто из вас
– Не сможет и не захочет! –
Как страстная совесть в бессонный час
Мне жизнь молодую точит!
 
 
Как душит подушкой, как бьет в набат,
Как шепчет все то же слово…
– В какой обратился треклятый ад
Мой глупый грешок грошовый!
 
Март 1919

«Упадешь – перстом не двину…»

 
Упадешь – перстом не двину.
Я люблю тебя как сына.
 
 
Всей мечтой своей довлея,
Не щадя и не жалея.
 
 
Я учу: губам полезно
Раскаленное железо,
 
 
Бархатных ковров полезней –
Гвозди – молодым ступням.
 
 
А еще в ночи беззвездной
Под ногой – полезны – бездны!
 
 
Первенец мой крутолобый!
Вместо всей моей учебы –
 
 
Материнская утроба
Лучше – для тебя была б.
 
Октябрь 1919

«Когда-нибудь, прелестное созданье…»

 
Когда-нибудь, прелестное созданье,
Я стану для тебя воспоминаньем.
 
 
Там, в памяти твоей голубоокой,
Затерянным – так далеко́-далёко.
 
 
Забудешь ты мой профиль горбоносый,
И лоб в апофеозе папиросы,
 
 
И вечный смех мой, коим всех морочу,
И сотню – на руке моей рабочей –
 
 
Серебряных перстней, – чердак-каюту,
Моих бумаг божественную смуту…
 
 
Как в страшный год, возвышены Бедою,
Ты – маленькой была, я – молодою.
 
Октябрь 1919

«Да, вздохов обо мне – край непочатый!..»

 
Да, вздохов обо мне – край непочатый!
А может быть – мне легче быть проклятой!
А может быть – цыганские заплаты –
Смиренные – мои
Не меньше, чем несмешанное злато,
Чем белизной пылающие латы
Пред ликом судии.
 
 
Долг плясуна – не дрогнуть вдоль каната,
Долг плясуна – забыть, что знал когда-то –
Иное вещество,
Чем воздух – под ногой своей крылатой!
Оставь его. Он – как и ты – глашатай
Господа своего.
 
17 мая 1920

«Суда поспешно не чини…»

 
Суда поспешно не чини:
Непрочен суд земной!
И голубиной – не черни
Галчонка – белизной.
 
 
А впрочем – что ж, коли не лень!
Но всех перелюбя,
Быть может, я в тот черный день
Очнусь – белей тебя!
 
17 мая 1920

Пригвождена…

1
 
Пригвождена к позорному столбу
Славянской совести старинной,
С змеею в сердце и с клеймом на лбу,
Я утверждаю, что – невинна.
 
 
Я утверждаю, что во мне покой
Причастницы перед причастьем.
Что не моя вина, что я с рукой
По площадям стою – за счастьем.
 
 
Пересмотрите всё мое добро,
Скажите – или я ослепла?
Где золото мое? Где серебро?
В моей руке – лишь горстка пепла!
 
 
И это всё, что лестью и мольбой
Я выпросила у счастливых.
И это все, что я возьму с собой
В край целований молчаливых.
 
2
 
Пригвождена к позорному столбу,
Я все ж скажу, что я тебя люблю.
Что ни одна до самых недр – мать
Так на ребенка своего не взглянет.
Что за тебя, который делом занят,
Не умереть хочу, а умирать.
 
 
Ты не поймешь, – малы мои слова! –
Как мало мне позорного столба!
 
 
Что если б знамя мне доверил полк,
И вдруг бы ты предстал перед глазами –
С другим в руке – окаменев как столб,
Моя рука бы выпустила знамя…
И эту честь последнюю поправ,
Прениже ног твоих, прениже трав.
 
 
Твоей рукой к позорному столбу
Пригвождена – березкой на лугу.
 
 
Сей столб встает мне, и не рокот толп –
То голуби воркуют утром рано…
И всё уже отдав, сей черный столб
Я не отдам – за красный нимб Руана!
 
3
 
Ты этого хотел. – Так. – Аллилуйя.
Я руку, бьющую меня, целую.
 
 
В грудь оттолкнувшую – к груди тяну,
Чтоб, удивясь, прослушал – тишину.
 
 
И чтоб потом, с улыбкой равнодушной:
– Мое дитя становится послушным!
 
 
Не первый день, а многие века
Уже тяну тебя к груди, рука
 
 
Монашеская – хладная до жара! –
Рука – о Элоиза! – Абеляра.
 
 
В гром кафедральный – дабы насмерть бить! –
Ты, белой молнией взлетевший бич!
 
19 мая 1920, канун Вознесения

«Восхи́щенной и восхищённой…»

 
Восхи́щенной и восхищённой,
Сны видящей средь бела дня,
Все спящей видели меня,
Никто меня не видел сонной.
 
 
И оттого, что целый день
Сны проплывают пред глазами,
Уж ночью мне ложиться – лень.
И вот, тоскующая тень,
Стою над спящими друзьями.
 
17–19 мая 1920

«Писала я на аспидной доске…»

С. Э.


 
Писала я на аспидной доске,
И на листочках вееров поблёклых,
И на речном, и на морском песке,
Коньками по́ льду и кольцом на стеклах, –
И на стволах, которым сотни зим,
И, наконец – чтоб было всем известно! –
Что ты любим! любим! любим – любим! –
Расписывалась – радугой небесной. Как я хотела, чтобы каждый цвел
В века́х со мной! под пальцами моими!
И как потом, склонивши лоб на стол,
Крест-накрест перечеркивала – имя…
 
 
Но ты, в руке продажного писца
Зажатое! ты, что мне сердце жалишь!
Непроданное мной! внутри кольца!
Ты – уцелеешь на скрижалях.
 
18 мая 1920

«Любовь! Любовь! И в судорогах, и в гробе…»

 
Любовь! Любовь! И в судорогах, и в гробе
Насторожусь – прельщусь – смущусь – рванусь.
О милая! – Ни в гробовом сугробе,
Ни в облачном с тобою не прощусь.
 
 
И не на то мне пара крыл прекрасных
Дана, чтоб на́ сердце держать пуды.
Спеленутых, безглазых и безгласных
Я не умножу жалкой слободы.
 
 
Нет, выпростаю руки! – Стан упругий
Единым взмахом из твоих пелен
– Смерть – выбью! Верст на тысячу в округе
Растоплены снега и лес спален.
 
 
И если всё ж – плеча, крыла, колена
Сжав – на погост дала себя увесть, –
То лишь затем, чтобы смеясь над тленом,
Стихом восстать – иль розаном расцвесть!
 
Около 28 ноября 1920

«Знаю, умру на заре! На которой из двух…»

 
Знаю, умру на заре! На которой из двух,
Вместе с которой из двух – не решить по заказу!
Ах, если б можно, чтоб дважды мой факел потух!
Чтоб на вечерней заре и на утренней сразу!
 
 
Пляшущим шагом прошла по земле! – Неба дочь!
С полным передником роз! – Ни ростка не наруша!
Знаю, умру на заре! – Ястребиную ночь
Бог не пошлет по мою лебединую душу!
 
 
Нежной рукой отведя нецелованный крест,
В щедрое небо рванусь за последним приветом.
Про́резь зари – и ответной улыбки прорез…
Я и в предсмертной икоте останусь поэтом!
 
Москва, декабрь 1920

«О всеми ветрами…»

 
О всеми ветрами
Колеблемый лотос!
Георгия – робость,
Георгия – кротость…
 
 
Очей непомерных
– Широких и влажных –
Суровая – детская – смертная важность.
 
 
Так смертная мука
Глядит из тряпья.
И вся непомерная
Тяжесть копья.
 
 
Не тот – высочайший,
С усмешкою гордой:
Кротчайший Георгий,
Тишайший Георгий,
 
 
Горчайший – свеча моих бдений – Георгий,
Кротчайший – с глазами оленя – Георгий!
 
 
(Трепещущей своре
Простивший олень.)
– Которому пробил
Георгиев день.
 
 
О лотос мой!
Лебедь мой!
Лебедь! Олень мой!
Ты – все мои бденья
И все сновиденья!
 
 
Пасхальный тропарь мой!
Последний алтын мой!
Ты больше, чем Царь мой,
И больше, чем сын мой!
 
 
Лазурное око мое –
В вышину!
Ты, блудную снова
Вознесший жену.
– Так слушай же!..
 
(Не докончено за письмом)
14 июля 1921

Благая весть

С. Э.


 
В сокровищницу
Полунощных глубин
Недрогнувшую
Опускаю ладонь.
 
 
Меж водорослей –
Ни приметы его!
Сокровища нету
В морях – моего!
 
 
В заоблачную
Песнопенную высь –
Двумолнием
Осмелеваюсь – и вот
 
 
Мне жаворонок
Обронил с высоты –
Что за́ морем ты,
Не за облаком ты!
 
15 июля 1921

«Есть час на те слова…»

 
Есть час на те слова.
Из слуховых глушизн
Высокие права
Выстукивает жизнь.
 
 
Быть может – от плеча,
Протиснутого лбом.
Быть может – от луча,
Невидимого днем.
 
 
В напрасную струну
Прах – взмах на простыню.
Дань страху своему
И праху своему.
 
 
Жарких самоуправств
Час – и тишайших просьб.
Час безземельных братств.
Час мировых сиротств.
 
11 июня 1922

«Лютая юдоль…»

 
Лютая юдоль,
Дольняя любовь.
Руки: свет и соль.
Губы: смоль и кровь.
 
 
Левогрудый гром
Лбом подслушан был.
Так – о камень лбом –
Кто тебя любил?
 
 
Бог с замыслами! Бог с вымыслами!
Вот: жаворонком, вот: жимолостью,
Вот: пригоршнями: вся выплеснута
С моими дикостями – и тихостями,
С моими радугами заплаканными,
С подкрадываньями, забарматываньями…
 
 
Милая ты жизнь!
Жадная еще!
Ты запомни вжим
В правое плечо.
 
 
Щебеты во тьмах…
С птицами встаю!
Мой веселый вмах
В летопись твою.
 
12 июня 1922

«Так, в скудном труженичестве дней…»

 
Так, в скудном труженичестве дней,
Так, в трудной судорожности к ней,
Забудешь дружественный хорей
Подруги мужественной своей.
 
 
Ее суровости горький дар,
И легкой робостью скрытый жар,
И тот беспроволочный удар,
Которому имя – даль.
 
 
Все древности, кроме: дай и мой,
Все ревности, кроме той, земной,
Все верности, – но и в смертный бой
Неверующим Фомой.
 
 
Мой неженка! Сединой отцов:
Сей беженки не бери под кров!
Да здравствует левогрудый ков
Немудрствующих концов!
 
 
Но может, в щебетах и в счетах
От вечных женственностей устав –
И вспомнишь руку мою без прав
И мужественный рукав.
 
 
Уста, не требующие смет,
Права, не следующие вслед,
Глаза, не ведающие век,
Исследующие: свет.
 
15 июня 1922

«Ночные шепота: шелка…»

 
Ночные шепота: шелка
Разбрасывающая рука.
Ночные шепота: шелка
Разглаживающие уста.
        Счета
Всех ревностей дневных –
            и вспых
Всех древностей – и стиснув челюсти –
И стих,
Спор –
В шелесте…
 
 
И лист
В стекло…
И первой птицы свист.
– Сколь чист! – И вздох.
Не тот. – Ушло.
Ушла.
И вздрог
Плеча.
 
 
Ничто.
Тщета.
Конец.
Как нет.
 
 
И в эту суету сует
Сей меч: рассвет.
 
17 июня 1922

«Ищи себе доверчивых подруг…»

 
Ищи себе доверчивых подруг,
Не выправивших чуда на число.
Я знаю, что Венера – дело рук,
Ремесленник – и знаю ремесло.
 
 
От высокоторжественных немот
До полного попрания души:
Всю лестницу божественную – от:
Дыхание мое – до: не дыши!
 
18 июня 1922

«Помни закон…»

 
Помни закон:
Здесь не владей!
Чтобы потом –
В Граде Друзей:
 
 
В этом пустом,
В этом крутом
Небе мужском
– Сплошь золотом –
 
 
В мире, где реки вспять9
На берегу – реки,
В мнимую руку взять
Мнимость другой руки…
 
 
Легонькой искры хруст,
Взрыв – и ответный взрыв.
(Недостоверность рук
Рукопожатьем скрыв!)
 
 
О этот дружный всплеск
Плоских как меч одежд –
В небе мужских божеств,
В небе мужских торжеств!
 
 
Так, между отрочеств:
Между равенств,
В свежих широтах
Зорь, в загараньях
 
 
Игр – на сухом ветру
Здравствуй, бесстрастье душ!
В небе тарпейских круч,
В небе спартанских дружб!
 
20 июня 1922

«Когда же, Господин…»

 
Когда же, Господин,
На жизнь мою сойдет
Спокойствие седин,
Спокойствие высот.
 
 
Когда ж в пратишину
Тех первоголубизн
Высокое плечо,
Всю вынесшее жизнь.
 
 
Ты, Господи, один,
Один, никто из вас,
Как с пуховых горбин
В синь горнюю рвалась.
 
 
Как под упорством уст
Сон – слушала – траву…
(Здесь, на земле искусств,
Словесницей слыву!)
 
 
И как меня томил
Лжи – ломовой оброк,
Как из последних жил
В дерева первый вздрог…
 
 
Дерева – первый – вздрог,
Голубя – первый – ворк.
(Это не твой ли вздрог,
Гордость, не твой ли ворк,
Верность?)
        – Остановись,
Светопись зорких стрел!
В тайнописи любви
Небо – какой пробел!
 
 
Если бы – не – рассвет:
Дребезг, и свист, и лист,
Если бы не сует
Сих суета – сбылись
 
 
Жизни б…
        Не луч, а бич –
В жимолость нежных тел.
В опромети добыч
Небо – какой предел!
 
 
День. Ломовых дорог
Ков. – Началась. – Пошла.
Дикий и тихий вздрог
Вспомнившего плеча.
 
 
Прячет…
        Как из ведра –
Утро. Малярный мел.
В летописи ребра
Небо – какой пробел!
 
22–23 июня 1922

«По загарам – топор и плуг…»

 
По загарам – топор и плуг.
Хватит – смуглому праху дань!
Для ремесленнических рук
Дорога трудовая рань.
 
 
Здравствуй – в ветхозаветных
        тьмах –
Вечной мужественности взмах!
 
 
Мхом и медом дымящий плод –
Прочь, последнего часа тварь!
В меховых ворохах дремот
Сарру-заповедь и Агарь –
 
 
Сердце – бросив…
        – ликуй в утрах,
Вечной мужественности взмах!
 
24 июня 1922

«Здравствуй! Не стрела, не камень…»

 
Здравствуй! Не стрела, не камень:
Я! – Живейшая из жен:
Жизнь. Обеими руками
В твой невыспавшийся сон.
 
 
Дай! (На языке двуостром:
На́! – Двуострота змеи!)
Всю меня в простоволосой
Радости моей прими!
 
 
Льни! – Сегодня день на шхуне,
– Льни! – на лыжах! – Льни! – льняной!
Я сегодня в новой шкуре:
Вызолоченной, седьмой!
 
 
– Мой! – и о каких наградах
Рай – когда в руках, у рта:
Жизнь: распахнутая радость
Поздороваться с утра!
 
25 июня 1922

«В пустынной хра́мине…»

 
В пустынной хра́мине
Троилась – ладаном.
Зерном и пламенем
На темя падала…
 
 
В ночные клёкоты
Вступала – ровнею.
– Я буду крохотной
Твоей жаровнею:
 
 
Домашней утварью:
Тоску раскуривать,
Ночную скуку гнать,
Земные руки греть!
 
 
С груди безжалостной
Богов – пусть сброшена!
Любовь досталась мне
Люба́я: бо́льшая!
 
 
С такими путами!
С такими льготами!
Полжизни? – Всю тебе!
По-локоть? – Во́т она!
 
 
За то, что требуешь,
За то, что мучаешь,
За то, что бедные
Земные руки есть…
 
 
Тщета! – Не выверишь
По амфибрахиям!
В груди пошире лишь
Глаза распахивай,
 
 
Гляди: не Логосом
Пришла, не Вечностью:
Пустоголовостью
Твоей щебечущей
 
 
К груди…
        – Не властвовать!
Без слов и на́ слово –
Любить… Распластаннейшей
В мире – ласточкой!
 
Берлин, 26 июня 1922

Балкон

 
Ах, с откровенного отвеса –
Вниз – чтоб в прах и в смоль!
Земной любови недовесок
Слезой солить – доколь?
 
 
Балкон. Сквозь соляные ливни
Смоль поцелуев злых.
И ненависти неизбывной
Вздох: выдышаться в стих!
 
 
Стиснутое в руке комочком –
Что́: сердце или рвань
Батистовая? Сим примочкам
Есть имя: – Иордань.
 
 
Да, ибо этот бой с любовью
Дик и жестокосерд.
Дабы с гранитного надбровья
Взмыв – выдышаться в смерть!
 
30 июня 1922

«Ночного гостя не застанешь……»

 
Ночного гостя не застанешь…
Спи и прости навек
В испытаннейшем из пристанищ
Сей невозможный свет.
 
 
Но если – не сочти, что дразнит
Слух! – любящая – чуть
Отклонится, но если навзрыд
Ночь и кифарой – грудь…
 
 
То мой любовник лавролобый
Поворотил коней
С ристалища. То ревность Бога
К любимице своей.
 
2 июля 1922

«Неподражаемо лжет жизнь…»

 
Неподражаемо лжет жизнь:
Сверх ожидания, сверх лжи…
Но по дрожанию всех жил
Можешь узнать: жизнь!
 
 
Словно во ржи лежишь: звон, синь…
(Что ж, что во лжи лежишь!) – жар, вал…
Бормот – сквозь жимолость – ста жал…
Радуйся же! – Звал!
 
 
И не кори меня, друг, столь
Заворожимы у нас, тел,
Души – что вот уже: лбом в сон.
Ибо – зачем пел?
 
 
В белую книгу твоих тишизн,
В дикую глину твоих «да» –
Тихо склоняю облом лба:
Ибо ладонь – жизнь.
 
8 июля 1922

«Думалось: будут легки…»

 
Думалось: будут легки
Дни – и бестрепетна смежность
Рук. – Взмахом руки,
Друг, остановимте нежность.
 
 
Не – поздно еще!10
В рас – светные щели
(Не поздно!) – еще
Нам птицы не пели.
 
 
Будь на – стороже!
Последняя ставка!
Нет, поздно уже,
Друг, если до завтра!
 
 
Земля да легка!
Друг, в самую сердь!
Не в наши лета
Откладывать смерть!
 
 
Мертвые – хоть – спят!
Только моим сна нет –
Снам! Взмахом лопат,
Друг – остановимте память!
 
9 июля 1922

«Руки – и в круг…»

 
Руки – и в круг
Перепродаж и переуступок!
Только бы губ,
Только бы рук мне не перепутать!
 
 
Этих вот всех
Суетностей, от которых сна нет.
Руки воздев,
Друг, заклинаю свою же память!
 
 
Чтобы в стихах
(Свалочной яме моих Высочеств!)
Ты не зачах,
Ты не усох наподобье прочих.
 
 
Чтобы в груди
(В тысячегрудой моей могиле
Братской!) – дожди
Тысячелетий тебя не мыли…
 
 
Тело меж тел,
– Ты, что мне пропадом был двухзвездным!..
Чтоб не истлел
С надписью: не опознан.
 
9 июля 1922

Берлину

 
Дождь убаюкивает боль.
Под ливни опускающихся ставень
Сплю. Вздрагивающих асфальтов вдоль
Копыта – как рукоплесканья.
 
 
Поздравствовалось – и слилось.
В оставленности златозарной
Над сказочнейшим из сиротств
Вы смилостивились, казармы!
 
10 июля 1922

«Удостоверишься – повремени!..»

 
Удостоверишься – повремени! –
Что, выброшенный на солому,
Не надо было ей ни славы, ни
Сокровищницы Соломона.
 
 
Нет, руки за́ голову заломив,
– Глоткою соловьиной! –
Не о сокровищнице – Суламифь:
Горсточке красной глины!
 
12 июля 1922

«Светло-серебряная цвель…»

 
Светло-серебряная цвель
Над зарослями и бассейнами.
И занавес дохнёт – и в щель
Колеблющийся и рассеянный
 
 
Свет… Падающая вода
Чадры. (Не прикажу – не двинешься!)
Так пэри к спящим иногда
Прокрадываются в любимицы.
 
 
Ибо не ведающим лет
– Спи! – головокруженье нравится.
Не вычитав моих примет,
Спи, нежное мое неравенство!
 
 
Спи. – Вымыслом останусь, лба
Разглаживающим неровности.
Так Музы к смертным иногда
Напрашиваются в любовницы.
 
16 июля 1922

«В сиром воздухе загробном…»

 
В сиром воздухе загробном –
Перелетный рейс…
Сирой проволоки вздроги,
Повороты рельс…
 
 
Точно жизнь мою угнали
По стальной версте –
В сиром мо́роке – две дали…
(Поклонись Москве!)
 
 
Точно жизнь мою убили.
Из последних жил
В сиром мороке в две жилы
Истекает жизнь.
 
28 октября 1922

Офелия – Гамлету

 
Гамлетом – перетянутым – натуго,
В нимбе разуверенья и знания,
Бледный – до последнего атома…
(Год тысяча который – издания?)
 
 
Наглостью и пустотой – не тронете!
(Отроческие чердачные залежи!)
Некоей тяжеловесной хроникой
Вы на этой груди – лежали уже!
 
 
Девственник! Женоненавистник! Вздорную
Нежить предпочедший!.. Думали ль
Раз хотя бы о том – что́ сорвано
В маленьком цветнике безумия…
 
 
Розы?.. Но ведь это же – тссс! – Будущность!
Рвем – и новые растут! Предатели ль
Розы хотя бы раз? Любящих –
Розы хотя бы раз? – Убыли ль?
 
 
Выполнив (проблагоухав!) тонете…
– Не было! – Но встанем в памяти
В час, когда над ручьёвой хроникой
Гамлетом – перетянутым – встанете…
 
28 февраля 1923

Офелия – в защиту королевы

 
Принц Гамлет! Довольно червивую залежь
Тревожить… На розы взгляни!
Подумай о той, что – единого дня лишь –
Считает последние дни.
 
 
Принц Гамлет! Довольно царицыны недра
Порочить… Не девственным – суд
Над страстью. Тяже́ле виновная – Федра:
О ней и поныне поют.
 
 
И будут! – А Вы с Вашей примесью мела
И тлена… С костями злословь,
Принц Гамлет! Не Вашего разума дело
Судить воспаленную кровь.
 
 
Но если… Тогда берегитесь!.. Сквозь плиты –
Ввысь – в опочивальню – и всласть!
Своей Королеве встаю на защиту –
Я, Ваша бессмертная страсть.
 
28 февраля 1923

Федра

1
Жалоба
 
Ипполит! Ипполит! Болит!
Опаляет… В жару ланиты…
Что за ужас жестокий скрыт
В этом имени Ипполита!
 
 
Точно длительная волна
О гранитное побережье.
Ипполитом опалена!
Ипполитом клянусь и брежу!
 
 
Руки в землю хотят – от плеч!
Зубы щебень хотят – в опилки!..
Вместе плакать и вместе лечь!
Воспаляется ум мой пылкий…
 
 
Точно в ноздри и губы – пыль
Геркуланума… Вяну… Слепну…
Ипполит, это хуже пил!
Это суше песка и пепла!
 
 
Это слепень в раскрытый плач
Раны плещущей… Слепень злится…
Это – красною раной вскачь
Запаленная кобылица!
 
 
Ипполит! Ипполит! Спрячь!
В этом пеплуме – как в склепе.
Есть Элизиум – для – кляч:
Живодерня! – Палит слепень!
 
 
Ипполит! Ипполит! В плен!
Это в перси, в мой ключ жаркий,
Ипполитова вза – мен
Лепесткового – клюв Гарпий!
 
 
Ипполит! Ипполит! Пить!
Сын и пасынок? Со – общник!
Это лава – взамен плит
Под ступнею! – Олимп взропщет?
 
 
Олимпийцы?! Их взгляд спящ!
Небожителей – мы – лепим!
Ипполит! Ипполит! В плащ!
В этом пеплуме – как в склепе!
 
 
Ипполит, утоли…
 
7 марта 1923
2
Послание
 
Ипполиту от Матери – Федры – Царицы – весть.
Прихотливому мальчику, чья красота как воск
От державного Феба, от Федры бежит… Итак,
Ипполиту от Федры: стенание нежных уст.
 
 
Утоли мою душу! (Нельзя, не коснувшись уст,
Утолить нашу душу!) Нельзя, припадя к устам,
Не припасть и к Психее, порхающей гостье уст…
Утоли мою душу: итак, утоли уста.
 
 
Ипполит, я устала… Блудницам и жрицам – стыд!
Не простое бесстыдство к тебе вопиет! Просты
Только речи и руки… За трепетом уст и рук
Есть великая тайна, молчанье на ней как перст.
 
 
О прости меня, девственник! отрок! наездник! нег
Ненавистник! – Не похоть! Не женского лона – блажь!
То она – обольстительница! То Психеи лесть –
Ипполитовы лепеты слушать у самых уст.
 
 
– «Устыдись!» – Но ведь поздно! Ведь это последний всплеск!
Понесли мои кони! С отвесного гребня – в прах –
Я наездница тоже! Итак, с высоты грудей,
С рокового двухолмия в пропасть твоей груди!
 
 
(Не своей ли) – Сумей же! Смелей же! Нежней же! Чем
В вощаную дощечку – не смуглого ль сердца воск?! –
Ученическим стилосом знаки врезать… О пусть
Ипполитову тайну устами прочтет твоя
 
 
Ненасытная Федра…
 
11 марта 1923

Эвридика – Орфею

 
Для тех, отженивших последние клочья
Покрова (ни уст, ни ланит!..)
О, не превышение ли полномочий
Орфей, нисходящий в Аид?
 
 
Для тех, отрешивших последние звенья
Земного… На ложе из лож
Сложившим великую ложь лицезренья,
Внутрь зрящим – свидание нож.
 
 
Уплочено же – всеми розами крови
За этот просторный покрой
Бессмертья…
        До самых летейских верховий
Любивший – мне нужен покой
 
 
Беспамятности… Ибо в призрачном доме
Сем – призрак ты, сущий, а явь –
Я, мертвая… Что же скажу тебе, кроме:
– «Ты это забудь и оставь!»
 
 
Ведь не растревожишь же! Не повлекуся!
Ни рук ведь! Ни уст, чтоб припасть
Устами! – С бессмертья змеиным укусом
Кончается женская страсть.
 
 
Уплочено же – вспомяни мои крики! –
За этот последний простор.
Не надо Орфею сходить к Эвридике
И братьям тревожить сестер.
 
23 марта 1923

Раковина

 
Из лепрозария лжи и зла
Я тебя вызвала и взяла
 
 
В зори! Из мертвого сна надгробий –
В руки, вот в эти ладони, в обе,
 
 
Раковинные – расти, будь тих:
Жемчугом станешь в ладонях сих!
 
 
О, не оплатят ни шейх, ни шах
Тайную радость и тайный страх
 
 
Раковины… Никаких красавиц
Спесь сокровений твоих касаясь
 
 
Так не присвоит тебя, как тот
Раковинный сокровенный свод
 
 
Рук неприсваивающих… Спи!
Тайная радость моей тоски,
 
 
Спи! Застилая моря и земли,
Раковиною тебя объемлю:
 
 
Справа и слева и лбом и дном –
Раковинный колыбельный дом.
 
 
Дням не уступит тебя душа!
Каждую муку туша, глуша,
 
 
Сглаживая… Как ладонью свежей
Скрытые громы студя и нежа,
 
 
Нежа и множа… О, чай! О, зрей!
Жемчугом выйдешь из бездны сей.
 
 
– Выйдешь! – По первому слову: будь!
Выстрадавшая раздастся грудь
 
 
Раковинная. – О, настежь створы! –
Матери каждая пытка в пору,
 
 
В меру… Лишь ты бы, расторгнув плен,
Целое море хлебнул взамен!
 
31 июля 1923

Заочность

 
Кастальскому току,
Взаимность, заторов не ставь!
Заочность: за оком
Лежащая, вящая явь.
 
 
Заустно, заглазно
Как некое долгое lá
Меж ртом и соблазном
Версту расстояния для…
 
 
Блаженны длинноты,
Широты забвений и зон!
Пространством как нотой
В тебя удаляясь, как стон
 
 
В тебе удлиняясь,
Как эхо в гранитную грудь
В тебя ударяясь:
Не видь и не слышь и не будь –
 
 
Не надо мне белым
По черному – мелом доски!
Почти за пределом
Души, за пределом тоски –
 
 
…Словесного чванства
Последняя карта сдана.
Пространство, пространство
Ты нынче – глухая стена!
 
4 августа 1923

Письмо

 
Так писем не ждут,
Так ждут – письма́.
Тряпичный лоскут,
Вокруг тесьма
Из клея. Внутри – словцо.
И счастье. И это – всё.
 
 
Так счастья не ждут,
Так ждут – конца:
Солдатский салют
И в грудь – свинца
Три дольки. В глазах красно́.
И только. И это – всё.
 
 
Не счастья – стара!
Цвет – ветер сдул!
Квадрата двора
И черных дул.
 
 
(Квадрата письма:
Чернил и чар!)
Для смертного сна
Никто не стар!
 
 
Квадрата письма.
 
11 августа 1923

Минута

 
Минута: ми́нущая: минешь!
Так мимо же, и страсть и друг!
Да будет выброшено ныне ж –
Что́ завтра б – вырвано из рук!
 
 
Минута: мерящая! Малость
Обмеривающая, слышь:
То никогда не начиналось,
Что кончилось. Так лги ж, так льсти ж
 
 
Другим, десятеричной кори
Подверженным еще, из дел
Не выросшим. Кто ты, чтоб море
Разменивать? Водораздел
 
 
Души живой? О, мель! О, мелочь!
У славного Царя Щедрот
Славнее царства не имелось,
Чем надпись: «И сие пройдет» –
 
 
На перстне… На путях обратных
Кем не измерена тщета
Твоих Аравий циферблатных
И маятников маята?
 
 
Минута: мающая! Мнимость
Вскачь – медлящая! В прах и в хлам
Нас мелящая! Ты, что минешь:
Минута: милостыня псам!
 
 
О как я рвусь тот мир оставить,
Где маятники душу рвут,
Где вечностью моею правит
Разминовение минут.
 
12 августа 1923

Клинок

 
Между нами – клинок двуострый
Присягнувши – и в мыслях класть…
Но бывают – страстные сестры!
Но бывает – братская страсть!
 
 
Но бывает такая примесь
Прерий в ветре и бездны в губ
Дуновении… Меч, храни нас
От бессмертных душ наших двух!
 
 
Меч, терзай нас и, меч, пронзай нас,
Меч, казни нас, но, меч, знай,
Что бывает такая крайность
Правды, крыши такой край…
 
 
Двусторонний клинок – рознит?
Он же сводит! Прорвав плащ,
Так своди же нас, страж грозный,
Рана в рану и хрящ в хрящ!
 
 
(Слушай! если звезда, срываясь…
Не по воле дитя с ладьи
В море падает… Острова есть,
Острова для любой любви…)
 
 
Двусторонний клинок, синим
Ливший, красным пойдет… Меч
Двусторонний – в себя вдвинем.
Это будет – лучшее лечь!
 
 
Это будет – братская рана!
Так, под звездами, и ни в чем
Не повинные… Точно два мы
Брата, спаянные мечом!
 
18 августа 1923

Магдалина

1
 
Меж нами – десять заповедей:
Жар десяти костров.
Родная кровь отшатывает,
Ты мне – чужая кровь.
 
 
Во времена евангельские
Была б одной из тех…
(Чужая кровь – желаннейшая
И чуждейшая из всех!)
 
 
К тебе б со всеми немощами
Влеклась, стлалась – светла
Масть! – очесами демонскими
Таясь, лила б масла́
 
 
И на́ ноги бы, и по́д ноги бы,
И вовсе бы так, в пески…
Страсть, по купцам распроданная,
Расплеванная – теки!
 
 
Пеною уст и накипями
Очес и по́том всех
Нег… В волоса заматываю
Ноги твои, как в мех.
 
 
Некою тканью под ноги
Стелюсь… Не тот ли (та!)
Твари с кудрями огненными
Молвивший: встань, сестра!
 
26 августа 1923
2
 
Масти, плоченные втрое
Стоимости, страсти пот,
Слезы, волосы, – сплошное
Исструение; а тот,
 
 
В красную сухую глину
Благостный вперяя зрак:
– Магдалина! Магдалина!
Не издаривайся так!
 
31 августа 1923
3
 
О путях твоих пытать не буду,
Милая! – ведь все сбылось.
Я был бос, а ты меня обула
Ливнями волос –
И – слез.
 
 
Не спрошу тебя, какой ценою
Эти куплены масла́.
Я был наг, а ты меня волною
Тела – как стеною
Обнесла.
 
 
Наготу твою перстами трону
Тише вод и ниже трав.
Я был прям, а ты меня наклону
Нежности наставила, припав.
 
 
В волосах своих мне яму вырой,
Спеленай меня без льна.
– Мироносица! К чему мне миро?
Ты меня омыла,
Как волна.
 
31 августа 1923

«С этой горы, как с крыши…»

 
С этой горы, как с крыши
Мира, где в небо спуск.
Друг, я люблю тебя свыше
Мер – и чувств.
 
 
От очевидцев скрою
В тучу! С золою съем.
…С этой горы, как с Трои
Красных – стен.
 
 
Страсти: хвала убитым,
Сущим – срам.
Так же смотрел на битву
Царь – Приам.
 
 
Рухнули у – стои:
Зарево? Кровь? Нимб?
Так же смотрел на Трою
Весь О – лимп.
 
 
Нет, из прохладной ниши
Дева, воздевши длань…
Друг, я люблю тебя свыше.
Слышь – и – встань.
 
30 августа 1923

Овраг

1
 
Дно – оврага.
Ночь – корягой
Шарящая. Встряски хвой.
 
 
Клятв – не надо.
Ляг – и лягу.
Ты бродягой стал со мной.
 
 
С койки затхлой
Ночь по каплям
Пить – закашляешься. Всласть
 
 
Пей! Без пятен –
Мрак! Бесплатен –
Бог: как к пропасти припасть.
 
 
(Час – который?)
Ночь – сквозь штору
Знать – немного знать. Узнай
 
 
Ночь – как воры,
Ночь – как горы.
(Каждая из нас – Синай
 
 
Ночью…)
 
10 сентября 1923
2
 
Никогда не узнаешь, что́ жгу, что́ трачу
– Сердец перебой –
На груди твоей нежной, пустой, горячей,
Гордец дорогой.
 
 
Никогда не узнаешь, каких не-наших
Бурь – следы сцеловал!
Не гора, не овраг, не стена, не насыпь:
Души перевал.
 
 
О, не вслушивайся! Болевого бреда
Ртуть… Ручьевая речь…
Прав, что слепо берешь… От такой победы
Руки могут – от плеч!
 
 
О, не вглядывайся! Под листвой падучей
Сами – листьями мчим!
Прав, что слепо берешь. Это только тучи
Мчат за ливнем косым.
 
 
Ляг – и лягу. И благо. О, всё на благо!
Как тела на войне –
В лад и в ряд. (Говорят, что на дне оврага,
Может – неба на дне!)
 
 
В этом бешеном беге дерев бессонных
Кто-то на́смерть разбит.
Что победа твоя – пораженье сонмов,
Знаешь, юный Давид?
 
11 сентября 1923

«По набережным, где седые деревья…»

 
По набережным, где седые деревья
По следу Офелий… (Она ожерелья
Сняла, – не наряженной же умирать!)
Но все же
(Раз смертного ложа – неможней
Нам быть нежеланной!
Раз это несносно
И в смерти, в которой
Предвечные горы мы сносим
На сердце!..) – она все немногие вёсны
Сплела – проплывать
Невестою – и венценосной.
 
 
Так – не́бескорыстною
Жертвою миру:
Офелия – листья,
Орфей – свою лиру…
– А я? –
 
28 сентября 1923

«Древняя тщета течет по жилам…»

 
Древняя тщета течет по жилам,
Древняя мечта: уехать с милым!
 
 
К Нилу! (Не на грудь хотим, а в грудь!)
К Нилу – иль еще куда-нибудь
 
 
Дальше! За предельные пределы
Станций! Понимаешь, что из тела
 
 
Вон – хочу! (В час тупящихся вежд
Разве выступаем – из одежд?)
 
 
…За потустороннюю границу:
К Стиксу!..
 
7 октября 1923

Побег

 
Под занавесом дождя
От глаз равнодушных кроясь,
– О завтра мое! – тебя
Выглядываю – как поезд
 
 
Выглядывает бомбист
С еще-сотрясеньем взрыва
В руке… (Не одних убийств
Бежим, зарываясь в гриву
 
 
Дождя!) Не расправы страх,
Не… – Но облака! но звоны!
То Завтра на всех парах
Проносится вдоль перрона
 
 
Пропавшего… Бог! Благой!
Бог! И в дымовую опушь –
Как о́б стену… (Под ногой
Подножка – или ни ног уж,
 
 
Ни рук?) Верстовая снасть
Столба… Фонари из бреда…
О нет, не любовь, не страсть,
Ты поезд, которым еду
 
 
В Бессмертье…
 
14 октября 1923

«Люблю – но мука еще жива…»

 
Люблю – но мука еще жива.
Найди баюкающие слова:
 
 
Дождливые, – расточившие все́
Сам выдумай, чтобы в их листве
 
 
Дождь слышался: то не цеп о сноп:
Дождь в крышу бьет: чтобы мне на лоб,
 
 
На гроб стекал, чтобы лоб – светал,
Озноб – стихал, чтобы кто-то спал
 
 
И спал…
    Сквозь скважины, говорят,
Вода просачивается. В ряд
Лежат, не жалуются, а ждут
Незнаемого. (Меня – сожгут.)
 
 
Баюкай же – но прошу, будь друг:
Не буквами, а каютой рук:
 
 
Уютами…
 
24 октября 1923

«Ты, меня любивший фальшью…»

 
Ты, меня любивший фальшью
Истины – и правдой лжи,
Ты, меня любивший – дальше
Некуда! – За рубежи!
 
 
Ты, меня любивший дольше
Времени. – Десницы взмах!
Ты меня не любишь больше:
Истина в пяти словах.
 
12 декабря 1923

Попытка ревности

 
Как живется вам с другою? –
Проще ведь? – Удар весла! –
Линией береговою
Скоро ль память отошла
 
 
Обо мне, плавучем острове
(По́ небу – не по водам!)?
Души, души! – быть вам сестрами,
Не любовницами – вам!
 
 
Как живется вам с простою
Женщиною? Без божеств?
Государыню с престола
Свергши (с оного сошед),
 
 
Как живется вам – хлопочется –
Ежится? Встается – как?
С пошлиной бессмертной пошлости
Как справляетесь, бедняк?
 
 
«Судорог да перебоев –
Хватит! Дом себе найму».
Как живется вам с любою –
Избранному моему!
 
 
Свойственнее и съедобнее –
Снедь? Приестся – не пеняй…
Как живется вам с подобием –
Вам, поправшему Синай!
 
 
Как живется вам с чужою,
Здешнею? Ребром – люба?
Стыд Зевесовой вожжою
Не охлестывает лба?
 
 
Как живется вам – здоровится –
Можется? Поется – как?
С язвою бессмертной совести
Как справляетесь, бедняк?
 
 
Как живется вам с товаром
Рыночным? Оброк – крутой?
После мраморов Каррары
Как живется вам с трухой
 
 
Гипсовой? (Из глыбы высечен
Бог – и на́чисто разбит!)
Как живется вам с сто-тысячной –
Вам, познавшему Лилит!
 
 
Рыночною новизною
Сыты ли? К волшбам остыв,
Как живется вам с земною
Женщиною, бе́з шестых
 
 
Чувств?
Ну, за голову: счастливы?
Нет? В провале без глубин –
Как живется, милый? Тяжче ли,
Так же ли, как мне с другим?
 
19 ноября 1924

Приметы

 
Точно гору несла в подоле –
Всего тела боль!
Я любовь узнаю по боли
Всего тела вдоль.
 
 
Точно поле во мне разъяли
Для любой грозы.
Я любовь узнаю по дали
Всех и вся вблизи.
 
 
Точно но́ру во мне прорыли
До основ, где смоль.
Я любовь узнаю по жиле,
Всего тела вдоль
 
 
Стонущей. Сквозняком как гривой
Овеваясь, гунн:
Я любовь узнаю по срыву
Самых верных струн
 
 
Горловых, – горловых ущелий
Ржавь, живая соль.
Я любовь узнаю по щели,
Нет! – по трели
Всего тела вдоль!
 
29 ноября 1924

«Ятаган? Огонь?..»

 
Ятаган? Огонь?
Поскромнее, – куда как громко!
 
 
Боль, знакомая, как глазам – ладонь,
Как губам –
Имя собственного ребенка.
 
1 декабря 1924

«Не колесо громовое…»

 
Не колесо громовое –
Взглядами перекинулись двое.
 
 
Не Вавилон обрушен –
Силою переведались души.
 
 
Не ураган на Тихом –
Стрелами перекинулись скифы.
 
16 января 1925

«Дней сползающие слизни…»

 
Дней сползающие слизни,
…Строк поденная швея…
Что до собственной мне жизни?
Не моя, раз не твоя.
 
 
И до бед мне мало дела
Собственных… – Еда? Спанье?
Что до смертного мне тела?
Не мое, раз не твое.
 
Январь 1925

Стихи сироте

 
Шел по улице малютка.
Посинел и весь дрожал.
Шла дорогой той старушка,
Пожалела сироту…
 

1
 
Ледяная тиара гор –
Только бренному лику – рамка.
Я сегодня плющу – пробор
Провела на граните замка.
 
 
Я сегодня сосновый стан
Обгоняла на всех дорогах.
Я сегодня взяла тюльпан –
Как ребенка за подбородок.
 
16–17 августа 1936
2
 
Обнимаю тебя кругозором
Гор, гранитной короною скал.
(Занимаю тебя разговором –
Чтобы легче дышал, крепче спал.)
 
 
Феодального замка боками,
Меховыми руками плюща –
Знаешь – плющ, обнимающий камень –
В сто четыре руки и ручья?
 
 
Но не жимолость я – и не плющ я!
Даже ты, что руки мне родней,
Не расплющен – а вольноотпущен
На все стороны мысли моей!
 
 
…Кру́гом клумбы и кругом колодца,
Куда камень придет – седым!
Круговою порукой сиротства, –
Одиночеством – круглым моим!
 
 
(Та́к вплелась в мои русые пряди –
Не одна серебристая прядь!)
…И рекой, разошедшейся на́ две –
Чтобы остров создать – и обнять.
 
 
Всей Савойей и всем Пиемонтом,
И – немножко хребет надломя –
Обнимаю тебя горизонтом
Голубым – и руками двумя!
 
21–24 августа 1936
3
(Пещера)
 
Могла бы – взяла бы
В утробу пещеры:
В пещеру дракона,
В трущобу пантеры.
 
 
В пантерины – лапы –
– Могла бы – взяла бы.
 
 
Природы – на лоно, природы – на ложе.
Могла бы – свою же пантерину кожу
Сняла бы…
        – Сдала бы трущобе – в учебу:
В кустову, в хвощёву, в ручьёву, в плющёву, –
 
 
Туда, где в дремоте, и в смуте, и в мраке
Сплетаются ветви на вечные браки…
 
 
Туда, где в граните, и в лыке, и в млеке
Сплетаются руки на вечные веки –
Как ветви – и реки…
 
 
В пещеру без света, в трущобу без следу.
В листве бы, в плюще бы, в плюще – как в плаще бы…
 
 
Ни белого света, ни черного хлеба:
В росе бы, в листве бы, в листве – как в родстве бы…
 
 
Чтоб в дверь – не стучалось,
В окно – не кричалось,
Чтоб впредь – не случалось,
Чтоб – ввек не кончалось!
 
 
Но мало – пещеры,
И мало – трущобы!
Могла бы – взяла бы
В пещеру – утробы.
 
 
Могла бы –
Взяла бы.
 
Савойя,
27 августа 1936
4
 
На льдине –
Любимый,
На мине –
Любимый,
На льдине, в Гвиане, в Геенне – любимый.
 
 
В коросте – желанный,
С погоста – желанный:
Будь гостем! – лишь зубы да кости – желанный!
 
 
Тоской подколенной
До тьмы провале́нной
Последнею схваткою чрева – жаленный.
 
 
И нет такой ямы, и нет такой бездны –
Любимый! желанный! жаленный! болезный!
 
5–6 сентября 1936
5
 
Скороговоркой – ручья водой
Бьющей: – Любимый! больной! родной!
 
 
Речитативом – тоски протяжней:
– Хилый! чуть-живый! сквозной! бумажный!
 
 
От зева до чрева – продольным разрезом:
– Любимый! желанный! жаленный! болезный!
 
9 сентября 1936
6
 
Наконец-то встретила
Надобного – мне:
У кого-то смертная
Надоба – во мне.
 
 
Что́ для ока – радуга,
Злаку – чернозем –
Человеку – надоба
Человека – в нем.
 
 
Мне дождя, и радуги,
И руки – нужней
Человека надоба
Рук – в руке моей.
 
 
Это – шире Ладоги
И горы верней –
Человека надоба
Ран – в руке моей.
 
 
И за то, что с язвою
Мне принес ладонь –
Эту руку – сразу бы
За тебя в огонь!
 
11 сентября 1936
(7)
 
В мыслях об ином, инаком,
И ненайденном, как клад,
Шаг за шагом, мак за маком –
Обезглавила весь сад.
 
 
Так, когда-нибудь, в сухое
Лето, поля на краю,
Смерть рассеянной рукою
Снимет голову – мою.
 
5–6 сентября 1936

«Когда я гляжу на летящие листья…»

 
Когда я гляжу на летящие листья,
Слетающие на булыжный торец,
Сметаемые – как художника кистью,
Картину кончающего наконец,
 
 
Я думаю (уж никому не по нраву
Ни стан мой, ни весь мой задумчивый вид),
Что явственно желтый, решительно ржавый
Один такой лист на вершине – забыт.
 
20-е числа октября 1936

«В синее небо ширя глаза…»

 
В синее небо ширя глаза –
Как восклицаешь: – Будет гроза!
 
 
На проходимца вскинувши бровь –
Как восклицаешь: – Будет любовь!
 
 
Сквозь равнодушья серые мхи –
Так восклицаю: – Будут стихи!
 
1936

«Двух – жарче меха! рук – жарче пуха!..»

 
Двух – жарче меха! рук – жарче пуха!
Круг – вкруг головы.
Но и под мехом – неги, под пухом
Гаги – дрогнете вы!
 
 
Даже богиней тысячерукой
– В гнезд, в звезд черноте –
Как ни кружи вас, как ни баюкай
– Ах! – бодрствуете…
 
 
Вас и на ложе неверья гложет
Червь (бедные мы!).
Не народился еще, кто вложит
Перст – в рану Фомы.
 
7 января 1940

«Ушел – не ем…»

 
Ушел – не ем:
Пуст – хлеба вкус.
Всё – мел,
За чем ни потянусь.
 
 
…Мне хлебом был,
И снегом был.
И снег не бел,
И хлеб не мил.
 
23 января 1940

«– Пора! для этого огня…»

 
– Пора! для этого огня –
Стара!
    – Любовь – старей меня!
 
 
– Пятидесяти январей
Гора!
    – Любовь – еще старей:
Стара, как хвощ, стара, как змей,
Старей ливонских янтарей,
Всех привиденских кораблей
Старей! – камней, старей – морей…
Но боль, которая в груди,
Старей любви, старей любви.
 
23 января 1940

«– Годы твои – гора…»

 
– Годы твои – гора,
Время твое – царей.
Дура! любить – стара.
– Други! любовь – старей:
 
 
Чудищ старей, корней,
Каменных алтарей
Критских старей, старей
Старших богатырей…
 
29 января 1940

«Пора снимать янтарь…»

 
Пора снимать янтарь,
Пора менять словарь,
Пора гасить фонарь
Наддверный…
 
Февраль 1941

«Всё повторяю первый стих…»

«Я стол накрыл на шестерых…»


 
Всё повторяю первый стих
И всё переправляю слово:
– «Я стол накрыл на шестерых»…
Ты одного забыл – седьмого.
 
 
Невесело вам вшестером.
На лицах – дождевые струи…
Как мог ты за таким столом
Седьмого позабыть – седьмую…
 
 
Невесело твоим гостям,
Бездействует графин хрустальный.
Печально – им, печален – сам,
Непозванная – всех печальней.
 
 
Невесело и несветло.
Ах! не едите и не пьете.
– Как мог ты позабыть число?
Как мог ты ошибиться в счете?
 
 
Как мог, как смел ты не понять,
Что шестеро (два брата, третий –
Ты сам – с женой, отец и мать)
Есть семеро – раз я на свете!
 
 
Ты стол накрыл на шестерых,
Но шестерыми мир не вымер.
Чем пугалом среди живых –
Быть призраком хочу – с твоими,
 
 
(Своими)…
    Робкая как вор,
О – ни души не задевая! –
За непоставленный прибор
Сажусь незваная, седьмая.
 
 
Раз! – опрокинула стакан!
И все, что жаждало пролиться, –
Вся соль из глаз, вся кровь из ран –
Со скатерти – на половицы.
 
 
И – гроба нет! Разлуки – нет!
Стол расколдован, дом разбужен.
Как смерть – на свадебный обед,
Я – жизнь, пришедшая на ужин.
 
 
…Никто: не брат, не сын, не муж,
Не друг – и все же укоряю:
– Ты, стол накрывший на шесть – душ,
Меня не посадивший – с краю.
 
6 марта 1941

Я благодарна поэтам

Эллису
(Л. Л. Кобылинскому, 1879–1947)

Чародей
Поэма

Анастасии Цветаевой


 
Он был наш ангел, был наш демон
Наш гувернер – наш чародей,
Наш принц и рыцарь. – Был нам всем он
Среди людей!
 
 
В нем было столько изобилий,
Что и не знаю, как начну!
Мы пламенно его любили –
Одну весну.
 
 
Один его звонок по зале –
И нас охватывал озноб,
И до безумия пылали
Глаза и лоб.
 
 
И как бы шевелились корни
Волос, – о, эта дрожь и жуть!
И зала делалась просторней,
И у́же – грудь.
 
 
И руки сразу леденели,
И мы не чувствовали ног.
 
 
– Семь раз в течение недели
Такой звонок!
……………………………………………
 
 
Он здесь. Наш первый и последний!
И нам принадлежащий весь!
Уже выходит из передней!
Он здесь, он здесь!
 
 
Он вылетает к нам, как птица,
И сам влетает в нашу сеть!
И сразу хочется кружиться,
Кричать и петь.
……………………………………………
 
 
Прыжками через три ступени
Взбегаем лесенкой крутой
В наш мезонин – всегда весенний
И золотой.
 
 
Где невозможный беспорядок,
Где точно разразился гром
Над этим ворохом тетрадок
Еще с пером.
 
 
Над этим полчищем шарманок,
Картонных кукол и зверей,
Полуобгрызенных баранок,
Календарей,
 
 
Неописуемых коробок,
С вещами не на всякий вкус,
Пустых флакончиков без пробок,
Стеклянных бус –
 
 
Чьи ослепительные грозди
– Clinquantes, éclatantes grappes11 –
Звеня опутывают гвозди
Для наших шляп.
 
 
Садимся – смотрим – знаем – любим,
И чуем, не спуская глаз,
Что за него себя погубим,
А он – за нас.
 
 
Два скакуна в огне и мыле –
Вот мы! – Лови, когда не лень!
Мы говорим о том, как жили
Вчерашний день.
 
 
О том, как бегали по зале
Сегодня ночью при луне
И что и как ему сказали
Потом во сне.
 
 
И как – и мы уже в экстазе! –
За наш непокоримый дух
Начальство наших двух гимназий
Нас гонит двух.
 
 
Как никогда не выйдем замуж,
– Так и останемся втроем! –
О, никогда не выйдем замуж,
Скорей умрем!
 
 
Как жизнь уже давным-давно нам –
Сукно игорное: – vivat!12
За Иоанном – в рай, за доном
Жуаном – в ад.
……………………………………………………..
 
 
Жерло заговорившей Этны –
Его заговоривший рот.
Ответный вихрь и смерч, ответный
Водоворот.
 
 
Здесь и проклятья, и осанна,
Здесь все сжигает и горит.
О всем, что в мире несказанно,
Он говорит.
 
 
Нас – нам казалось – насмерть раня
Кинжалами зеленых глаз,
Змеей взвиваясь на диване!..
О, сколько раз
 
 
С шипеньем раздраженной кобры,
Он клял вселенную и нас, –
И снова становился добрый…
Почти на час.
 
 
Чревовещание – девизы –
Витийства – о король плутов!
Но нам уже доносят снизу,
Что чай готов.
………………………………………….
 
 
Среди пятипудовых теток
Он с виду весит ровно пуд:
Так легок, резок, строен, четок,
Так страшно худ.
 
 
Да нет – он ничего не весит!
Он ангельски – бесплотно – юн!
Его лицо, как юный месяц
Меж полных лун.
 
 
Упершись в руку подбородком,
– О том, как вечера тихи,
Читает он. – Как можно теткам
Читать стихи?!
……………………………………………
 
 
О, как он мил и как сначала
Преувеличенно учтив!
Как, улыбаясь, прячет жало
И как, скрестив
 
 
Свои магические руки,
Умеет – берегись сосед! –
Любезно отдаваться скуке
Пустых бесед.
 
 
Но вдруг – безудержно и сразу! –
Он вспыхивает мятежом,
За безобиднейшую фразу
Грозя ножом.
 
 
Еще за полсекунды чинный,
Уж с пеной у рта взвел курок.
– Прощай, уют и именинный,
Прощай, пирог!
…………………………………………….
 
 
Чай кончен. – Удлинились тени.
И домурлыкал самовар.
Скорей, на свежий, на весенний
Тверской бульвар!
 
 
Нам так довольно о Бодлере!
Пусть ветер веет нам в лицо!
Поют по-гоголевски двери,
Скрипит крыльцо. –
 
 
В больших широкополых шляпах
Мы, кажется, еще милей…
И этот запах, этот запах
От тополей.
……………………………………………….
 
 
Бульвар сверкает. По дорожке
Косые длинные лучи.
Бегут серсо, за ними ножки,
Летят мячи,
 
 
Другие остаются в сетках.
Вот мальчик в шапочке «Варяг»
На платьице в шотландских клетках
Направил шаг.
 
 
Сияют кудри, щечки, глазки,
Ревун надулся и охрип.
Скрипят колесами коляски,
– Протяжный скрип. –
 
 
Там мама наблюдает зорко
За девочкой с косой, как медь.
В одной руке ее – ведерко,
В другой – медведь.
 
 
Какой-то мальчик просит кашки.
О, как он, бедный, не дорос
До гимназической фуражки
И папирос!
 
 
О вейтесь, кудри, вейтесь, ленты!
Увы, обратно нет путей!
Проходят парами студенты
Среди детей.
 
 
Играет солнце по аллеям…
– Как жизнь прелестна и проста! –
Нам ровно тридцать лет обеим:
Его лета.
……………………………………………….
 
 
О как вас перескажешь ныне –
Четырнадцать – шестнадцать лет!
Идем, наш рыцарь посредине,
Наш свой – поэт.
 
 
Мы по бокам, как два привеска,
И видит каждая из нас:
Излом щеки, сухой и резкий,
Зеленый глаз.
 
 
Крутое острие бородки,
Как злое острие клинка,
Точеный нос и очерк четкий
Воротничка.
 
 
(– Кто с нашим рыцарем бродячим
Теперь бредет в луче златом?.. –)
Над раскаленным, вурдалачьим
Тяжелым ртом, –
 
 
Уса, взлетевшего высоко,
Надменное полукольцо…
– И все заглядываем сбоку
Ему в лицо.
 
 
А там, в полях необозримых,
Служа Небесному Царю,
Чугунный правнук Ибрагимов
Зажег зарю.
…………………………………………..
 
 
На всем закат пылает алый,
Пылают где-то купола,
Пылают окна нашей залы
И зеркала.
 
 
Из черной глубины рояля
Пылают грозди алых роз.
– «Я рыцарь Розы и Грааля,
Со мной Христос,
 
 
Но шел за мной по всем дорогам
Тот, кто присутствует и здесь.
Я между Дьяволом и Богом
Разорван весь.
 
 
Две правды – два пути – две силы –
Две бездны: Данте и Бодлер!»
О, как он по-французски, милый,
Картавил «эр».
 
 
Но, милый, Данте ты оставишь,
И с ним Бодлера, дорогой!
Тихонько нажимаем клавиш,
За ним другой –
 
 
И звуки – роем пчел из улья –
Жужжат и вьются – кто был прав?! –
Наш Рыцарь Розы через стулья
Летит стремглав.
 
 
Он, чуть ли не вселенной старше –
Мальчишка с головы до пят!
По первому аккорду марша
Он весь – солдат!
 
 
Чу! – Звон трубы! – Чу! – Конский топот,
Треск барабана! – Кивера!
Ах, к черту ум и к черту опыт!
Ура! Ура!
 
 
Он Тот, в чьих белых пальцах сжаты
Сердца и судьбы, сжат весь мир.
На нем зеленый и помятый
Простой мундир.
 
 
Он Тот, кто у кремлевских башен
Стоял во весь свой малый рост.
В чьи вольные цвета окрашен
Аркольский мост.
………………………………………………..
 
 
Должно быть, бледны наши лица,
Стук сердца разрывает грудь.
Нет времени остановиться,
Нет сил – вздохнуть.
 
 
Магическою силой руки
По клавишам – уже летят!
Гремят вскипающие звуки,
Как водопад.
 
 
Цирк, раскаленный, как Сахара,
Сонм рыжекудрых королев.
Две гордости земного шара:
Дитя и лев.
 
 
Под куполом – как царь в чертоге –
Красуется британский флаг.
Расставив клетчатые ноги,
Упал дурак…
 
 
В плаще из разноцветных блесток,
Под говор напряженных струн
На площадь вылетел подросток,
Как утро – юн!
 
 
– Привет, миледи и милорды!
Уже канат дрожит тугой
Под этой маленькой и твердой
Его ногой.
 
 
В своей чешуйке многозвездной,
– Закончив резвый пируэт –
Он улыбается над бездной,
Подняв берет.
……………………………………………..
 
 
Рояль умолкнул. Дребезжащий
Откуда-то – на смену – звук.
Играет музыкальный ящик,
Старинный друг,
 
 
Весь век до хрипоты, до стона,
Игравший трио этих пьес:
Марш кукол – Auf der Blauen Donau13 –
И экосез.
 
 
В мир голосов и гобеленов
Открылась тайная тропа.
О, рай златоволосых венок!
О, вальс в три па!
 
 
Под вальс невинный, вальс старинный
Танцуют наши три весны,
Холодным зеркалом гостиной –
Отражены.
 
 
Так, залу окружив трикраты,
– Тройной тоскующий тростник –
Вплываем в царство белых статуй
И старых книг.
…………………………………………………..
 
 
На вышке шкафа, сер и пылен,
Видавший лучшие лета,
Угрюмо восседает филин
С лицом кота.
 
 
С набитым филином в соседстве
Спит Зевс, тот непонятный дед,
Которым нас пугали в детстве,
Что – людоед.
 
 
Как переполненные соты –
Ряд книжных полок. – Тронул блик
Пергаментные переплеты
Старинных книг.
 
 
Цвет Греции и слава Рима, –
Неисчислимые тома!
Здесь – сколько б солнца ни внесли мы –
Всегда зима.
 
 
Последним солнцем розовея,
Распахнутый лежит Платон…
Бюст Аполлона – план Музея –
И всё – как сон.
……………………………………………………
 
 
Уже везде по дому ставни
Захлопываются, стуча.
В гостиной – где пожар недавний? –
Уж ни луча.
 
 
Все меньше и все меньше света,
Все ближе и все ближе стук…
Уж половина кабинета
Ослепла вдруг.
 
 
Еще единым мутным глазом
Белеет левое окно.
Но ставни стукнули – и разом
Совсем темно.
 
 
Самозабвение – нирвана –
Что, фениксы, попались в сеть?! –
На дальних валиках дивана
Не усидеть!
 
 
Уже в углу вздохнуло что-то,
И что-то дрогнуло чуть-чуть.
Тихонько скрипнули ворота:
Кому-то в путь.
 
 
Иль кто-то держит путь обратный
– Уж наши руки стали льдом –
В завороженный, невозвратный
Наш старый дом.
 
 
Мать под землей, – отец в Каире…
Еще какое-то пятно!
Уже ничто смешное в мире
Нам не смешно.
 
 
Уже мы поняли без слова,
Что белое у шкафа – гроб.
И сердце, растеряв подковы,
Летит в галоп.
………………………………………………………
 
 
– «Есть в мире ночь. Она беззвездна.
Есть в мире дух, он весь – обман.
Есть мир. Ему названье – бездна
И океан.
 
 
Кто в этом океане плавал –
Тому обратно нет путей!
Я в нем погиб. – Обратно, Дьявол!
Не тронь детей!
 
 
А вы, безудержные дети,
С умом пронзительным, как лед, –
С безумьем всех тысячелетий!
Вы, в ком поет
 
 
И жалуется и томится –
Вся несказанная земля!
Вы, розы, вы, ручьи, вы, птицы,
Вы, тополя –
 
 
Вы, мертвых Лазарей из гроба
Толкающие в зелень лип,
Вы, без кого давным-давно бы
Уже погиб
 
 
Наш мир – до призрачности зыбкий
На трех своих гнилых китах –
– О золотые рыбки! – Скрипки
В моих руках! –
 
 
В короткой юбочке нелепой
Несущие богам – миры,
Ко мне прижавшиеся слепо,
Как две сестры,
 
 
Вы, чей отец сейчас в Каире,
Чьей матери остыл и след –
Узнайте, вам обеим в мире
Спасенья нет!
 
 
Хотите, – я сорву повязку?
Я вам открою новый путь?»
– «Нет, – лучше расскажите сказку
Про что-нибудь…»
………………………………………………………………
 
 
– О Эллис! – прелесть, юность, свежесть.
Невинный и волшебный вздор!
Плач ангела! – Зубовный скрежет!
Святой танцор.
 
 
Без думы о насущном хлебе
Живущий – чем и как – Бог весть!
Не знаю, есть ли Бог на небе! –
Но, если есть –
 
 
Уже сейчас, на этом свете,
Все до единого грехи
Тебе отпущены за эти
Мои стихи.
 
 
О Эллис! – Рыцарь без измены!
Сын голубейшей из отчизн!
С тобою раздвигались стены
В иную жизнь…
 
 
– Где б ни сомкнулись наши веки
В безлюдии каких пустынь –
Ты – наш и мы – твои. Во веки
Веков. Аминь.
 
Феодосия,
15 февраля – 4 мая 1914

С. Я. Парнок
(1885–1933)

Подруга

1
 
Вы счастливы? – Не скажете! Едва ли!
И лучше – пусть!
Вы слишком многих, мнится, целовали,
Отсюда грусть.
 
 
Всех героинь шекспировских трагедий
Я вижу в Вас.
Вас, юная трагическая леди,
Никто не спас!
 
 
Вы так устали повторять любовный
Речитатив!
Чугунный обод на руке бескровной –
Красноречив!
 
 
Я Вас люблю. – Как грозовая туча
Над Вами – грех –
За то, что Вы язвительны, и жгучи
И лучше всех,
 
 
За то, что мы, что наши жизни – разны
Во тьме дорог,
За Ваши вдохновенные соблазны
И темный рок,
 
 
За то, что Вам, мой демон крутолобый,
Скажу прости,
За то, что Вас – хоть разорвись над гробом! –
Уж не спасти!
 
 
За эту дрожь, за то – что – неужели
Мне снится сон? –
За эту ироническую прелесть,
Что Вы – не он.
 
16 октября 1914
2
 
Под лаской плюшевого пледа
Вчерашний вызываю сон.
Что это было? – Чья победа? –
Кто побежден?
 
 
Все передумываю снова,
Всем перемучиваюсь вновь.
В том, для чего не знаю слова,
Была ль любовь?
 
 
Кто был охотник? – Кто – добыча?
Все дьявольски – наоборот!
Что понял, длительно мурлыча,
Сибирский кот?
 
 
В том поединке своеволий
Кто, в чьей руке был только мяч?
Чье сердце – Ваше ли, мое ли
Летело вскачь?
 
 
И все-таки – что ж это было?
Чего так хочется и жаль?
Так и не знаю: победила ль?
Побеждена ль?
 
23 октября 1914
3
 
Сегодня таяло, сегодня
Я простояла у окна.
Взгляд отрезвленней, грудь свободней,
Опять умиротворена.
 
 
Не знаю, почему. Должно быть,
Устала попросту душа,
И как-то не хотелось трогать
Мятежного карандаша.
 
 
Так простояла я – в тумане –
Далекая добру и злу,
Тихонько пальцем барабаня
По чуть звенящему стеклу.
 
 
Душой не лучше и не хуже,
Чем первый встречный – этот вот, –
Чем перламутровые лужи,
Где расплескался небосвод,
 
 
Чем пролетающая птица
И попросту бегущий пес,
И даже нищая певица
Меня не довела до слез.
 
 
Забвенья милое искусство
Душой усвоено уже.
Какое-то большое чувство
Сегодня таяло в душе.
 
24 октября 1914
4
 
Вам одеваться было лень,
И было лень вставать из кресел.
– А каждый Ваш грядущий день
Моим весельем был бы весел.
 
 
Особенно смущало Вас
Идти так поздно в ночь и холод.
– А каждый Ваш грядущий час
Моим весельем был бы молод.
 
 
Вы это сделали без зла,
Невинно и непоправимо.
– Я Вашей юностью была,
Которая проходит мимо.
 
25 октября 1914
5
 
Сегодня, часу в восьмом,
Стремглав по Большой Лубянке,
Как пуля, как снежный ком,
Куда-то промчались санки.
 
 
Уже прозвеневший смех…
Я так и застыла взглядом:
Волос рыжеватый мех,
И кто-то высокий – рядом!
 
 
Вы были уже с другой,
С ней путь открывали санный,
С желанной и дорогой, –
Сильнее, чем я – желанной.
 
 
– Oh, je n’en puis plus, j’étouffe!14 –
Вы крикнули во весь голос,
Размашисто запахнув
На ней меховую полость.
 
 
Мир – весел и вечер лих!
Из муфты летят покупки…
Так мчались Вы в снежный вихрь,
Взор к взору и шубка к шубке.
 
 
И был жесточайший бунт,
И снег осыпался бело.
Я около двух секунд –
Не более – вслед глядела.
 
 
И гладила длинный ворс
На шубке своей – без гнева.
Ваш маленький Кай замерз,
О Снежная Королева.
 
26 октября 1914
6
 
Ночью над кофейной гущей
Плачет, глядя на Восток.
Рот невинен и распущен,
Как чудовищный цветок.
 
 
Скоро месяц – юн и тонок –
Сменит алую зарю.
Сколько я тебе гребенок
И колечек подарю!
 
 
Юный месяц между веток
Никого не устерег.
Сколько подарю браслеток,
И цепочек, и серег!
 
 
Как из-под тяжелой гривы
Блещут яркие зрачки!
Спутники твои ревнивы? –
Кони кровные легки!
 
6 декабря 1914
7
 
Как весело сиял снежинками
Ваш – серый, мой – соболий мех,
Как по рождественскому рынку мы
Искали ленты ярче всех.
 
 
Как розовыми и несладкими
Я вафлями объелась – шесть!
Как всеми рыжими лошадками
Я умилялась в Вашу честь.
 
 
Как рыжие поддевки – парусом,
Божась, сбывали нам тряпье,
Как на чудных московских барышень
Дивилось глупое бабье.
 
 
Как в час, когда народ расходится,
Мы нехотя вошли в собор,
Как на старинной Богородице
Вы приостановили взор.
 
 
Как этот лик с очами хмурыми
Был благостен и изможден
В киоте с круглыми амурами
Елисаветинских времен.
 
 
Как руку Вы мою оставили,
Сказав: «О, я ее хочу!»
С какою бережностью вставили
В подсвечник – желтую свечу…
 
 
– О, светская, с кольцом опаловым
Рука! – О, вся моя напасть! –
Как я икону обещала Вам
Сегодня ночью же украсть!
 
 
Как в монастырскую гостиницу
– Гул колокольный и закат –
Блаженные, как имянинницы,
Мы грянули, как полк солдат.
 
 
Как я Вам – хорошеть до старости –
Клялась – и просыпала соль,
Как трижды мне – Вы были в ярости! –
Червонный выходил король.
 
 
Как голову мою сжимали Вы,
Лаская каждый завиток,
Как Вашей брошечки эмалевой
Мне губы холодил цветок.
 
 
Как я по Вашим узким пальчикам
Водила сонною щекой,
Как Вы меня дразнили мальчиком,
Как я Вам нравилась такой…
 
Декабрь 1914
8
 
Свободно шея поднята,
Как молодой побег.
Кто скажет имя, кто – лета,
Кто – край ее, кто – век?
 
 
Извилина неярких губ
Капризна и слаба,
Но ослепителен уступ
Бетховенского лба.
 
 
До умилительности чист
Истаявший овал.
Рука, к которой шел бы хлыст,
И – в серебре – опал.
 
 
Рука, достойная смычка,
Ушедшая в шелка,
Неповторимая рука,
Прекрасная рука.
 
10 января 1915
9
 
Ты проходишь своей дорогою,
И руки твоей я не трогаю.
Но тоска во мне – слишком вечная,
Чтоб была ты мне – первой встречною.
 
 
Сердце сразу сказало: «Милая!»
Всё тебе – наугад – простила я,
Ничего не знав, – даже имени! –
О, люби меня, о, люби меня!
 
 
Вижу я по губам – извилиной,
По надменности их усиленной,
По тяжелым надбровным выступам:
Это сердце берется – приступом!
 
 
Платье – шелковым черным панцирем,
Голос с чуть хрипотцой цыганскою,
Все в тебе мне до боли нравится, –
Даже то, что ты не красавица!
 
 
Красота, не увянешь за лето!
Не цветок – стебелек из стали ты,
Злее злого, острее острого
Увезенный – с какого острова?
 
 
Опахалом чудишь, иль тросточкой, –
В каждой жилке и в каждой косточке,
В форме каждого злого пальчика, –
Нежность женщины, дерзость мальчика.
 
 
Все усмешки стихом парируя,
Открываю тебе и миру я
Всё, что нам в тебе уготовано,
Незнакомка с челом Бетховена!
 
14 января 1915
10
 
Могу ли не вспомнить я
Тот запах White-Rose15 и чая,
И севрские фигурки
Над пышащим камельком…
 
 
Мы были: я – в пышном платье
Из чуть золотого фая,
Вы – в вязаной черной куртке
С крылатым воротником.
 
 
Я помню, с каким вошли Вы
Лицом – без малейшей краски,
Как встали, кусая пальчик,
Чуть голову наклоня.
 
 
И лоб Ваш властолюбивый
Под тяжестью рыжей каски,
Не женщина и не мальчик, –
Но что-то сильней меня!
 
 
Движением беспричинным
Я встала, нас окружили.
И кто-то в шутливом тоне:
«Знакомьтесь же, господа».
 
 
И руку движеньем длинным
Вы в руку мою вложили,
И нежно в моей ладони
Помедлил осколок льда.
 
 
С каким-то, глядевшим косо,
Уже предвкушая стычку, –
Я полулежала в кресле,
Вертя на руке кольцо.
 
 
Вы вынули папиросу,
И я поднесла Вам спичку,
Не зная, что делать, если
Вы взглянете мне в лицо.
 
 
Я помню – над синей вазой –
Как звякнули наши рюмки.
«О, будьте моим Орестом!»
И я Вам дала цветок.
 
 
С зарницею сероглазой
Из замшевой черной сумки
Вы вынули длинным жестом
И выронили – платок.
 
28 января 1915
11
 
Все глаза под солнцем – жгучи,
День не равен дню.
Говорю тебе на случай,
Если изменю:
 
 
Чьи б ни целовала губы
Я в любовный час,
Черной полночью кому бы
Страшно ни клялась, –
 
 
Жить, как мать велит ребенку,
Как цветочек цвесть,
Никогда ни в чью сторонку
Глазом не повесть…
 
 
Видишь крестик кипарисный?
– Он тебе знаком –
Все проснется – только свистни
Под моим окном.
 
22 февраля 1915
12
 
Сини подмосковные холмы,
В воздухе чуть теплом – пыль и деготь.
Сплю весь день, весь день смеюсь, – должно быть,
Выздоравливаю от зимы.
 
 
А иду домой возможно тише:
Ненаписанных стихов – не жаль!
Стук колес и жареный миндаль дороже
Всех четверостиший.
 
 
Голова до прелести пуста,
Оттого что сердце – слишком полно!
Дни мои, как маленькие волны,
На которые гляжу с моста.
 
 
Чьи-то взгляды слишком уж нежны
В нежном воздухе едва нагретом…
Я уже заболеваю летом,
Еле выздоровев от зимы.
 
13 марта 1915
13
 
Повторю в канун разлуки,
Под конец любви,
Что любила эти руки
Властные твои
 
 
И глаза – кого-кого-то
Взглядом не дарят! –
Требующие отчета
За случайный взгляд.
 
 
Всю тебя с твоей треклятой
Страстью – видит Бог! –
Требующую расплаты
За случайный вздох.
 
 
И еще скажу устало,
– Слушать не спеши! –
Что твоя душа мне встала
Поперек души.
 
 
И еще тебе скажу я:
– Все равно – канун! –
Этот рот до поцелуя
Твоего был юн.
 
 
Взгляд – до взгляда – смел и светел,
Сердце – лет пяти…
Счастлив, кто тебя не встретил
На своем пути.
 
28 апреля 1915
14
 
Есть имена, как душные цветы,
И взгляды есть, как пляшущее пламя…
Есть темные извилистые рты
С глубокими и влажными углами.
 
 
Есть женщины. – Их волосы, как шлем,
Их веер пахнет гибельно и тонко.
Им тридцать лет. – Зачем тебе, зачем
Моя душа спартанского ребенка?
 
Вознесение, 1915
15
 
Хочу у зеркала, где муть
И сон туманящий,
Я выпытать – куда Вам путь
И где пристанище.
 
 
Я вижу: мачта корабля,
И Вы – на палубе…
Вы – в дыме поезда… Поля
В вечерней жалобе…
 
 
Вечерние поля в росе,
Над ними – во́роны…
– Благословляю Вас на все
Четыре стороны!
 
3 мая 1915
16
 
В первой любила ты
Первенство красоты,
Кудри с налетом хны,
Жалобный зов зурны,
Звон – под конем – кремня,
Стройный прыжок с коня,
И – в самоцветных зернах –
Два челночка узорных.
 
 
А во второй – другой –
Тонкую бровь дугой,
Шелковые ковры
Розовой Бухары,
Перстни по всей руке,
Родинку на щеке,
Вечный загар сквозь блонды
И полунощный Лондон.
 
 
Третья тебе была
Чем-то еще мила…
 
 
– Что от меня останется
В сердце твоем, странница?
 
14 июля 1915
17
 
Вспомяните: всех голов мне дороже
Волосок один с моей головы.
И идите себе… – Вы тоже,
И Вы тоже, и Вы.
 
 
Разлюбите меня, все разлюбите!
Стерегите не меня поутру!
Чтоб могла я спокойно выйти
Постоять на ветру.
 
6 мая 1915

«Руки, которые не нужны…»

 
Руки, которые не нужны
Милому, служат – Миру.
Горестным званьем Мирской Жены
Нас увенчала Лира.
 
 
Много незваных на царский пир.
Надо им спеть на ужин!
Милый не вечен, но вечен – Мир.
Не понапрасну служим.
 
6 июля 1918

«И не спасут ни стансы, ни созвездья…»

 
И не спасут ни стансы, ни созвездья.
А это называется – возмездье
За то, что каждый раз,
 
 
Стан разгибая над строкой упорной,
Искала я над лбом своим просторным
Звезд только, а не глаз.
 
 
Что самодержцем Вас признав на веру,
– Ах, ни единый миг, прекрасный Эрос,
Без Вас мне не был пуст!
 
 
Что по ночам, в торжественных туманах,
Искала я у нежных уст румяных –
Рифм только, а не уст.
 
 
Возмездие за то, что злейшим судьям
Была – как снег, что здесь, под левой грудью –
Вечный апофеоз!
 
 
Что с глазу на́ глаз с молодым Востоком
Искала я на лбу своем высоком
Зорь только, а не роз!
 
20 мая 1920

«Душа, не знающая меры…»

 
Душа, не знающая меры,
Душа хлыста и изувера,
Тоскующая по бичу.
Душа – навстречу палачу,
Как бабочка из хризалиды!
Душа, не съевшая обиды,
Что больше колдунов не жгут.
Как смоляной высокий жгут
Дымящая под власяницей…
Скрежещущая еретица,
– Саванароловой сестра –
Душа, достойная костра!
 
27 апреля 1921

«Косматая звезда…»

 
Косматая звезда,
Спешащая в никуда
Из страшного ниоткуда.
Между прочих овец приблуда,
В златорунные те стада
Налетающая, как Ревность –
Волосатая звезда древних!
 
27 апреля 1921

«О первое солнце над первым лбом!..»

 
О первое солнце над первым лбом!
И эти – на солнце прямо –
Дымящие – черным двойным жерлом –
Большие глаза Адама.
 
 
О первая ревность, о первый яд
Змеиный – под грудью левой!
В высокое небо вперенный взгляд:
Адам, проглядевший Еву!
 
 
Врожденная рана высоких душ,
О Зависть моя! О Ревность!
О всех мне Адамов затмивший Муж:
Крылатое солнце древних!
 
27 апреля 1921

«Блаженны дочерей твоих, Земля…»

 
Блаженны дочерей твоих, Земля,
Бросавшие для боя и для бега.
Блаженны в Елисейские поля
Вступившие, не обольстившись негой.
Так лавр растет, – жестоколист и трезв,
Лавр-летописец, горячитель боя.
– Содружества заоблачный отвес
Не променяю на юдоль любови.
 
4 октября 1921

«Не приземист – высокоросл…»

 
Не приземист – высокоросл
Стан над выравненностью грядок.
В густоте кормовых ремесл
Хоровых не забыли радуг.
 
 
Сплю – и с каждым батрацким днем
Тверже в памяти благородной,
Что когда-нибудь отдохнем
В верхнем городе Леонардо.
 
27 января 1922

Дочь Иаира

1
 
Мимо иди!
Это великая милость.
Дочь Иаира простилась
С куклой (с любовником!) и с красотой.
Этот просторный покрой
Юным к лицу.
 
2
 
В просторах покроя –
Потерянность тела,
Посмертная сквозь.
 
 
Девица, не скроешь,
Что кость захотела
От косточки врозь.
 
 
Зачем, равнодушный,
Противу закону
Спешащей реки –
 
 
Слез женских послушал
И о́тчего стону –
Душе вопреки!
 
 
Сказал – и воскресла,
И смутно, по памяти,
В мир хлеба и лжи.
 
 
Но поступь надтреснута,
Губы подтянуты,
Руки свежи.
 
 
И всё как спросоньица
Немеют конечности.
И в самый базар
 
 
С дороги не тронется
Отвесной. – То Вечности
Бессмертный загар.
 
 
Привыкнет – и свыкнутся.
И в белом, как надобно,
Меж плавных сестер…
 
 
То юную скрытницу
Лавиною свадебной
Приветствует хор.
 
 
Рукой его согнута,
Смеется – всё заново!
Всё роза и гроздь!
 
 
Но между любовником
И ею – как занавес
Посмертная сквозь.
 
3–4 февраля 1922

Сивилла

1
 
Сивилла: выжжена, сивилла: ствол,
Все птицы вымерли, но Бог вошел.
 
 
Сивилла: выпита, сивилла: сушь.
Все жилы высохли: ревностен муж!
 
 
Сивилла: выбыла, сивилла: зев
Доли и гибели! – Древо меж дев.
 
 
Державным жеревом в лесу нагом –
Сначала деревом шумел огонь.
 
 
Потом, под веками – в разбег, врасплох,
Сухими реками взметнулся Бог.
 
 
И вдруг, отчаявшись искать извне:
Сердцем и голосом упав: во мне!
 
 
Сивилла: вещая! Сивилла: свод!
Так Благовещенье свершилось в тот
 
 
Час не стареющий, так в седость трав
Бренная девственность, пещерой став
 
 
Дивному голосу…
        – так в звездный вихрь
Сивилла: выбывшая из живых.
 
5 августа 1922
2
 
Каменной глыбой серой,
С веком порвав родство.
Тело твое – пещера
Голоса твоего.
 
 
Недрами – в ночь, сквозь слепость
Век, слепотой бойниц.
Глухонемая крепость
Над пестротою жниц.
 
 
Кутают ливни плечи
В плащ, плесневеет гриб.
Тысячелетья плещут
У столбняковых глыб.
 
 
Горе горе́! Под толщей
Век, в прозорливых тьмах –
Глиняные осколки
Царств и дорожный прах
 
 
Битв…
 
6 августа 1922
3
Сивилла – младенцу16:
 
К груди моей,
Младенец, льни:
Рождение – паденье в дни.
 
 
С заоблачных нигдешних скал,
Младенец мой,
Как низко пал!
Ты духом был, ты прахом стал.
 
 
Плачь, маленький, о них и нас:
Рождение – паденье в час!
 
 
Плачь, маленький, и впредь, и вновь:
Рождение – паденье в кровь.
 
 
И в прах…
И в час…
 
 
Где зарева его чудес?
Плачь, маленький: рожденье в вес!
 
 
Где залежи его щедрот?
Плачь, маленький: рожденье в счет.
 
 
И в кровь…
И в пот…
 
 
Но встанешь! То, что в мире смертью
Названо, – паденье в твердь.
 
 
Но узришь! То, что мире – век
Смежение – рожденье в свет.
 
 
Из днесь –
В навек.
 
 
Смерть, маленький, не спать, а встать,
Не спать, а вспять.
 
 
Вплавь, маленький! Уже ступень
Оставлена…
        – Восстанье в день.
 
17 мая 1923

Деревья

Моему чешскому другу

Анне Антоновне Тесковой


1
 
В смертных изверясь,
Зачароваться не тщусь.
В старческий вереск,
В среброскользящую сушь.
 
 
– Пусть моей тени
Славу трубят трубачи! –
В вереск-потери,
В вереск-сухие ручьи.
 
 
Старческий вереск!
Голого камня нарост!
Удостоверясь
В тождестве наших сиротств.
 
 
Сняв и отринув
Клочья последней парчи –
В вереск-руины,
В вереск-сухие ручьи.
 
 
Жизнь: двоедушье
Дружб и удушье уродств.
Седью и сушью,
(Ибо вожатый – суров.)
 
 
Ввысь, где рябина
Краше Давида-Царя!
В вереск-седины,
В вереск-сухие моря.
 
5 сентября 1922
2
 
Когда обидой – опилась
Душа разгневанная,
Когда семижды зареклась
Сражаться с демонами –
 
 
Не с теми, ливнями огней
В бездну нисхлестнутыми:
С земными низостями дней,
С людскими косностями –
 
 
Деревья! К вам иду! Спастись
От рева рыночного!
Вашими вымахами ввысь
Как сердце выдышано!
 
 
Дуб богоборческий! В бои
Всем корнем шествующий!
Ивы-провидицы мои!
Березы девственницы!
 
 
Вяз – яростный Авессалом,
На пытке вздыбленная
Сосна – ты, уст моих псалом:
Горечь рябиновая…
 
 
К вам! В живоплещущую ртуть
Листвы – пусть рушащейся!
Впервые руки распахнуть!
Забросить рукописи!
 
 
Зеленых отсветов рои…
Как в руки – плещущие…
Простоволосые мои,
Мои трепещущие!
 
8 сентября 1922
3
 
Купальщицами, в легкий круг
Сбитыми, стаей
Нимф-охранительниц – и вдруг,
Горивы взметая
 
 
В закинутости лбов и рук,
– Свиток развитый! –
В пляске кончающейся вдруг
Взмахом защиты –
 
 
Длинную руку на бедро…
Вытянув выю…
Березовое серебро,
Ручьи живые!
 
9 сентября 1923
4
 
Други! Братственный сонм!
Вы, чьим взмахом сметен
След обиды земной.
Лес! – Элизиум мой!
 
 
В громком таборе дружб
Собутыльница душ
Кончу, трезвость избрав,
День – в тишайшем из братств.
 
 
Ах, с топочущих стогн
В легкий жертвенный огнь
Рощ! В великий покой
Мхов! В струение хвой…
 
 
Древа вещая весть!
Лес, вещающий: Есть
Здесь, над сбродом кривизн –
Совершенная жизнь:
 
 
Где ни рабств, ни уродств,
Там, где всё во весь рост,
Там, где правда видней:
По ту сторону дней…
 
17 сентября 1922
5
 
Беглецы? – Вестовые?
Отзовись, коль живые!
Чернецы верховые,
В чашах Бога узрев?
 
 
Сколько мчащих сандалий!
Сколько пышущих зданий!
Сколько гончих и ланей –
В убеганье дерев!
 
 
Лес! Ты нынче – наездник!
То, что люди болезнью
Называют: последней
Судорогою древес –
 
 
Это – в платье просторном
Отрок, нектаром вскормлен.
Это – сразу и с корнем
Ввысь сорвавшийся лес!
 
 
Нет, иное: не хлопья –
В сухолистом потопе!
Вижу: опрометь копий,
Слышу: рокот кровей!
 
 
И в разверстой хламиде
Пролетая – кто видел?! –
То Саул за Давидом:
Смуглой смертью своей!
 
3 октября 1922
6
 
Не краской, не кистью!
Свет – царство его, ибо сед.
Ложь – красные листья:
Здесь свет, попирающий цвет.
 
 
Цвет, попранный светом.
Свет – цвету пятою на грудь.
Не в этом, не в этом
ли: тайна, и сила и суть
 
 
Осеннего леса?
Над тихою заводью дней
Как будто завеса
Рванулась – и грозно за ней…
 
 
Как будто бы сына
Провидишь сквозь ризу разлук –
Слова: Палестина
Встают, и Элизиум вдруг…
 
 
Струенье… Сквоженье…
Сквозь трепетов мелкую вязь –
Свет, смерти блаженнее
И – обрывается связь.
 
* * *
 
Осенняя седость.
Ты, Гётевский апофеоз!
Здесь многое спелось,
А больше еще – расплелось.
 
 
Так светят седины:
Так древние главы семьи –
Последнего сына,
Последнейшего из семи –
 
 
В последние двери –
Простертым свечением рук…
(Я краске не верю!
Здесь пурпур – последний из слуг!)
 
 
…Уже и не светом:
Каким-то свеченьем светясь…
Не в этом, не в этом
ли – и обрывается связь.
 
 
Так светят пустыни.
И – больше сказав, чем могла:
Пески Палестины,
Элизиума купола…
 
8–9 октября 1922
7
 
Та, что без виде́ния спала –
Вздрогнула и встала.
В строгой постепенности псалма,
Зрительною ска́лой –
 
 
Сонмы просыпающихся тел:
Руки! – Руки! – Руки!
Словно воинство под градом стрел,
Спелое для муки.
 
 
Свитки рассыпающихся в прах
Риз, сквозных как сети.
Руки, прикрывающие пах,
(Девственниц!) – и плети
 
 
Старческих, не знающих стыда…
Отроческих – птицы!
Конницею на трубу суда!
Стан по поясницу
 
 
Выпростав из гробовых пелен –
Взлет седобородый:
Есмь! – Переселенье! – Легион!
Целые народы
 
 
Выходцев! – На милость и на гнев!
Види! – Буди! – Вспомни!
…Несколько взбегающих дерев
Вечером, на всхолмье.
 
12 октября 1922
8
 
Кто-то едет – к смертной победе.
У деревьев – жесты трагедий.
Иудеи – жертвенный танец!
У деревьев – трепеты таинств.
 
 
Это – заговор против века:
Веса, счета, времена, дроби.
Се – разодранная завеса:
У деревьев – жесты надгробий…
 
 
Кто-то едет. Небо – как въезд.
У деревьев – жесты торжеств.
 
7 мая 1923
9
 
Каким наитием,
Какими истинами,
О чем шумите вы,
Разливы лиственные?
 
 
Какой неистовой
Сивиллы таинствами –
О чем шумите вы,
О чем беспамятствуете?
 
 
Что в вашем веяньи?
Но знаю – лечите
Обиду Времени –
Прохладой Вечности.
 
 
Но юным гением
Восстав – порочите
Ложь лицезрения
Перстом заочности.
 
 
Чтоб вновь, как некогда,
Земля – казалась нам.
Чтобы под веками
Свершались замыслы.
 
 
Чтобы монетами
Чудес – не чваниться!
Чтобы под веками
Свершались таинства!
 
 
И прочь от прочности!
И прочь от срочности!
В поток! – В пророчества
Речами косвенными…
 
 
Листва ли – листьями?
Сивилла ль – выстонала?
…Лавины лиственные,
Руины лиственные…
 
9 мая 192317

Бог

1
 
Лицо без обличия.
Строгость. – Прелесть.
Все́ ризы делившие
В тебе спелись.
 
 
Листвою опавшею,
Щебнем рыхлым.
Все́ криком кричавшие
В тебе стихли.
 
 
Победа над ржавчиной –
Кровью – сталью.
Все́ навзничь лежавшие
В тебе встали.
 
1 октября 1922
2
 
Нищих и горлиц
Сирый распев.
То не твои ли
Ризы простерлись
В беге дерев?
 
 
Рощ, перелесков.
Книги и храмы
Людям отдав – взвился.
Тайной охраной
Хвойные мчат леса:
 
 
– Скроем! – Не выдадим!
 
 
Следом гусиным
Землю на сон крестил.
 
 
Даже осиной
Мчал – и ее простил:
Даже за сына!
 
 
Нищие пели:
– Темен, ох, темен лес!
Нищие пели:
– Сброшен последний крест!
Бог из церквей воскрес!
 
4 октября 1922
3
 
О, его не привяжете
К вашим знакам и тяжестям!
Он в малейшую скважинку,
Как стройнейший гимнаст…
 
 
Разводными мостами и
Перелетными стаями,
Телеграфными сваями
Бог – уходит от нас.
 
 
О, его не приучите
К пребыванью и к участи!
В чувств оседлой распутице
Он – седой ледоход.
 
 
О, его не догоните!
В домовитом поддоннике
Бог – ручкою бегонией
На окне не цветет!
 
 
Все под кровлею сводчатой
Ждали зова и зодчего.
И поэты и летчики –
Все́ отчаивались.
 
 
Ибо Бог он – и движется,
Ибо звездная книжища
Вся: от Аз и до Ижицы –
След плаща его лишь!
 
5 октября 1922

Скифские

1
 
Из недр и на ветвь – рысями!
Из недр и на ветр – свистами!
 
 
Гусиным пером писаны?
Да это ж стрела скифская!
Крутого крыла грифова
Последняя зга – Скифия!
 
 
Сосед, не спеши! Нечего
Спешить, коли верст – тысячи.
Разменной стрелой встречною
Когда-нибудь там – спишемся!
 
 
Великая – и – тихая
Меж мной и тобой – Скифия…
 
 
И спи, молодой, смутный мой
Сириец, стрелу смертную
Леилами – и – лютнями
Глуша…
        Не ушам смертного –
 
 
(Единожды в век слышимый)
Эпический бег – Скифии!
 
11 февраля 1923
2
(Колыбельная)
 
Как по синей по степи
Да из звездного ковша
Да на лоб тебе да…
        – Спи,
Синь подушками глуша.
 
 
Дыши да не дунь,
Гляди да не глянь.
Волынь-криволунь,
Хвалынь-колывань.
 
 
Как по льстивой по трости
Росным бисером плеща
Заработают персты…
Шаг – подушками глуша.
 
 
Лежи – да не двинь,
Дрожи – да не грянь.
Волынь-перелынь,
Хвалынь-завираль.
 
 
Как из моря из Каспий –
ского – синего плаща,
Стрела свистнула да…
        (спи,
Смерть подушками глуша)…
 
 
Лови – да не тронь,
Тони – да не кань.
Волынь-перезвонь,
Хвалынь-целовань.
 
13 февраля 1923
3
 
От стрел и от чар,
От гнезд и от нор,
Богиня Иштар,
Храни мой шатер:
 
 
Братьев, сестер.
 
 
Руды моей вар,
Вражды моей чан,
Богиня Иштар,
Храни мой колчан…
 
 
(Взял меня – хан!)
 
 
Чтоб не́ жил, кто стар,
Чтоб не́ жил, кто хвор,
Богиня Иштар,
Храни мой костер:
 
 
(Пламень востер!)
 
 
Чтоб не́ жил – кто стар,
Чтоб не́ жил – кто зол,
Богиня Иштар,
Храни мой котел
 
 
(Зарев и смол!)
 
 
Чтоб не́ жил – кто стар,
Чтоб нежил – кто юн!
Богиня Иштар,
Стреми мой табун
В тридевять лун!
 
14 февраля 1923

Облака

1
 
Перекрытые – как битвой
Взрыхленные небеса.
Рытвинами – небеса.
Битвенные небеса.
 
 
Перелетами – как хлёстом
Хлёстанные табуны.
Взблестывающей Луны
Вдовствующей – табуны!
 
2
 
Стой! Не Федры ли под небом
Плащ? Не Федрин ли взвился
В эти марафонским бегом
Мчащиеся небеса!
 
 
Стой! Иродиады с чубом –
Блуд… Не бубен ли взвился
В эти иерихонским трубом
Рвущиеся небеса!
 
3
 
Нет! Вставший вал!
Пал – и пророк оправдан!
Раз – дался вал:
Целое море – на́ два!
 
 
Бо – род и грив
Шестие морем Чермным!
Нет! – се – Юдифь –
Голову Олоферна!
 
1 мая 1923

Ручьи

1
 
Прорицаниями рокоча,
Нераскаянного скрипача
Piccicato’ми… Разрывом бус!
Паганиниевскими «добьюсь!»
Опрокинутыми…
    Нот, планет –
Ливнем!
– Вывезет!!!
        – Конец… На нет…
 
 
Недосказанностями тишизн
Заговаривающие жизнь:
Страдивариусами в ночи
Проливающиеся ручьи.
 
4 мая 1923
2
 
Монистом, расколотым
На тысячу блях –
Как Дзингара в золоте
Деревня в ручьях.
 
 
Монистами – вымылась!
Несется как челн
В ручьёвую жимолость
    Окунутый холм.
 
 
Монистами-сбруями…
(Гривастых теней
Монистами! Сбруями
Пропавших коней…)
 
 
Монистами-бусами…
(Гривастых монет
Монистами! Бусами
Пропавших планет…)
 
 
По кручам, по впадинам,
И в щеку, и в пах –
Как Дзингара в краденом –
Деревня в ручьях.
 
 
Споем-ка на радостях!
Черны, горячи
Сторонкою крадучись
Цыганят ручьи.
 
6 мая 1923

Окно

 
Атлантским и сладостным
Дыханьем весны –
Огромною бабочкой
Мой занавес – и –
 
 
Вдовою индусскою
В жерло златоустое,
Наядою сонною
В моря заоконные…
 
5 мая 1923

Час души

1
 
В глубокий час души и ночи,
Нечислящийся на часах,
Я отроку взглянула в очи,
Нечислящиеся в ночах
 
 
Ничьих еще, двойной запрудой
– Без памяти и по края! –
Покоящиеся…
        Отсюда
Жизнь начинается твоя.
 
 
Седеющей волчицы римской
Взгляд, в выкормыше зрящей – Рим!
Сновидящее материнство
Скалы… Нет имени моим
 
 
Потерянностям… Все́ покровы
Сняв – выросшая из потерь! –
Так некогда над тростниковой
Корзиною клонилась дщерь
 
 
Египетская…
 
14 июля 1923
2
 
В глубокий час души,
В глубокий – но́чи…
(Гигантский шаг души,
Души в ночи́)
 
 
В тот час, душа, верши
Миры, где хочешь
Царить – чертог души,
Душа, верши.
 
 
Ржавь губы, пороши
Ресницы – снегом.
(Атлантский вздох души,
Души – в ночи…)
 
 
В тот час, душа, мрачи
Глаза, где Вегой
Взойдешь… Сладчайший плод,
Душа, горчи.
 
 
Горчи и омрачай:
Расти: верши.
 
8 августа 1923
3
 
Есть час Души, как час Луны,
Совы – час, мглы – час, тьмы –
Час… Час Души – как час струны
Давидовой сквозь сны
 
 
Сауловы… В тот час дрожи,
Тщета, румяна смой!
Есть час Души, как час грозы,
Дитя, и час сей – мой.
 
 
Час сокровеннейших низов
Грудных. – Плотины спуск!
Все́ вещи сорвались с пазов,
Все́ сокровенья – с уст!
 
 
С глаз – все́ завесы! Все́ следы –
Вспять! На линейках – нот –
Нет! Час Души, как час Беды,
Дитя, и час сей – бьет.
 
 
Беда моя! – так будешь звать.
Так, лекарским ножом
Истерзанные, дети – мать
Корят: «Зачем живем?»
 
 
А та, ладонями свежа
Горячку: «Надо. – Ляг»,
Да, час Души, как час ножа,
Дитя, и нож сей – благ.
 
14 августа 1923

«Не спать для кого-нибудь…»

 
Не спать для кого-нибудь – да! (шить, переписывать).
 
 
Не спать над кем-нибудь – да!
 
 
Не спать из-за кого-нибудь – ну, нет!
 

Сон

1
 
Врылась, забылась – и вот как с тысяче –
футовой лестницы без перил.
С хищностью следователя и сыщика
Все́ мои тайны – сон перерыл.
 
 
Сопки – казалось бы, прочно замерли –
Не доверяйте смертям страстей!
Зорко – как следователь по камере
Сердца – расхаживает Морфей.
 
 
Вы! собирательное убожество!
Не обрывающиеся с крыш!
Знали бы, как на перинах лёжачи
Преображаешься и паришь!
 
 
Рухаешь! Как скорлупою треснувшей –
Жизнь с ее грузом мужей и жен.
Зорко как летчик над вражьей местностью
Спящею – над душою сон.
 
 
Тело, что все свои двери заперло –
Тщетно! – уж ядра поют вдоль жил.
С точностью сбирра и оператора
Все́ мои раны – сон перерыл!
 
 
Вскрыта! ни щелки в райке, под куполом,
Где бы укрыться от вещих глаз
Собственных. Духовником подкупленным
Все́ мои тайны – сон перетряс!
 
24 ноября 1924
2
 
В мозгу ухаб пролёжан, –
Три века до весны!
В постель иду, как в ложу:
Затем, чтоб видеть сны:
 
 
Сновидеть: рай Данилов
Зреть и Ахиллов шлем
Священный, – стен не видеть!
В постель иду – затем.
 
 
Разведены с Мартыном
Задекою – не все́!
Не доверяй перинам:
С сугробами в родстве!
 
 
Занежат, – лести женской
Пух, рук и ног захват.
Как женщина младенца
Трехдневного заспят.
 
 
Спать! Потолок как короб
Снять! Синевой запить!
В постель иду как в прорубь:
Вас, – не себя топить!
 
 
Заокеанских тропик
Прель, Индостана – ил…
В постель иду как в пропасть:
Перины – без перил!
 
26 ноября 1924

«Жизнь я прожила в случайных местах…»

Жизнь я прожила в случайных местах, с случайными людьми, без всякой попытки корректива.

Наибо́льшим событием (и наидлительнейшим) своей жизни считаю Наполеона.

Все события моей жизни настолько меньше моей силы и моей жажды, что я в них просто не вмешиваюсь: чего тут исправлять!

Всё это: случайность людей и мест – отлично зная свою породу людей (душ) и мест, узнавая их в веках и на картинах по первому взгляду (что́ вовсе не значит, что когда-то здесь, с ними – жила! О другом узнавании говорю, об узнавании: не-воспоминании!).

«Стро́ить свою жизнь» – да, если бы на это были даны все времена и вся карта. А выбирать – друзей – из сотни, места – из десятка мест – лучше совсем не вмешиваться, дать жизни (случайности) самочинствовать до конца.

И в это неправое дело – не вмешиваюсь.

* * *

Чувствую свой посмертный вес.

«Высокомерье – каста…»

 
Высокомерье – каста:
Чем недохват – отказ.
Что́ говорить: не часто!
В тысячелетье – раз.
 
 
Всё, что сказала – крайний
Крик (морякам знаком!)
А остальное – тайна:
Вырежут с языком.
 
16 мая 1925
(на прогулке)

«Закрыв глаза – раз и́наче нельзя…»

 
Закрыв глаза – раз и́наче нельзя –
(А и́наче – нельзя!) закрыв глаза
На бывшее (чем топтаннее травка –
Там гуще лишь!), но ждущее – да завтра ж!
Не ждущее уже: смерть, у меня
Не ждущая до завтрашнего дня…
 
 
Так, опустив глубокую завесу,
Закрыв глаза, как за́навес над пьесой:
Над местом, по которому метла…
(А голова, как комната – светла!)
На голову свою –
        – да попросту – от света
 
 
Закрыв глаза, и не закрыв, а сжав –
Всем существом в ребро, в плечо, в рукав
– Как скрипачу вовек не разучиться! –
В знакомую, глубокую ключицу –
В тот жаркий ключ, изустный и живой –
Что нам воды – дороже – ключевой.
 
Сентябрь 1932

Куст

1
 
Что́ нужно кусту от меня?
Не речи ж! Не доли собачьей
Моей человечьей, кляня
Которую – голову прячу
В него же (седей – день от дня!).
Сей мощи, и пле́щи, и гуще –
Что́ нужно кусту – от меня?
Имущему – от неимущей!
 
 
А нужно! иначе б не шел
Мне в очи, и в мысли, и в уши.
Не нужно б – тогда бы не цвел
Мне прямо в разверстую душу,
Что только кустом не пуста:
Окном моим всех захолустий!
Что, полная чаша куста,
Находишь на сем – месте пусте?
Эолова арфа куста!
 
 
Чего не видал (на ветвях
Твоих – хоть бы лист одинаков!)
В моих преткновения пнях,
Сплошных препинания знаках?
Чего не слыхал (на ветвях
Молва не рождается в муках!)
В моих преткновения пнях,
Сплошных препинания звуках?
 
 
Да вот и сейчас, словарю
Предавши бессмертную силу –
Да разве я то говорю,
Что знала, – пока не раскрыла
Рта, знала еще на черте
Губ, той – за которой осколки…
И снова, во всей полноте,
Знать буду – как только умолкну.
 
2
 
А мне от куста – не шуми
Минуточку, мир человечий! –
А мне от куста – тишины:
Той – между молчаньем и речью,
 
 
Той – можешь ничем, можешь – всем
Назвать: глубока, неизбывна.
Невнятности! наших поэм
Посмертных – невнятицы дивной.
 
 
Невнятицы старых садов,
Невнятицы музыки новой,
Невнятицы первых слогов,
Невнятицы Фауста Второго.
 
 
Той – до всего, после всего.
Гул множеств, идущих на форум.
Ну – шума ушного того,
Всё соединилось – в котором.
 
 
Как будто бы все кувшины
Востока – на знойное всхолмье.
Такой от куста – тишины,
Полнее не выразишь: полной.
 
Около 20 августа 1934

Любовь, Любовь…

Поэма Горы

Liebster, Dich wundert die Rede? Alle Scheidenden reden wie Trunkene und nehmen gerne sich festlich…

Hölderlin18

Посвящение
 
Вздрогнешь – и горы с плеч,
И душа – горе́.
Дай мне о го́ре спеть:
О моей горе!
 
 
Черной ни днесь, ни впредь
Не заткну дыры.
Дай мне о го́ре спеть
На верху горы.
 
1
 
Та гора была как грудь
Рекрута, снарядом сваленного.
Та гора хотела губ
Девственных, обряда свадебного
 
 
Требовала та гора.
– Океан в ушную раковину
Вдруг-ворвавшимся ура! –
та гора гнала и ратовала.
 
 
Та гора была как гром!
Грудь, титанами разыгранная!
(Той горы последний дом
Помнишь – на исходе пригорода?)
 
 
Та гора была – миры!
Бог за мир взымает дорого!
………………………………………..
Горе началось с горы.
Та гора была над городом.
 
2
 
Не Парнас, не Синай,
Просто голый казарменный
Холм. – Равняйся! Стреляй! –
Отчего же глазам моим
(Раз октябрь, а не май)
Та гора была – рай?
 
3
 
Как на ладони поданный
Рай – не берись, коль жгуч!
Гора бросалась под ноги
Колдобинами круч.
 
 
Как бы титана лапами
Кустарников и хвой –
Гора хватала за́ полы,
Приказывала: стой!
 
 
О, далеко не азбучный
Рай – сквознякам сквозняк!
Гора валила навзничь нас,
Притягивала: ляг!
 
 
Оторопев под натиском,
– Как? Не понять и днесь! –
Гора, как сводня – святости,
Указывала: здесь…
 
4
 
Персефоны зерно гранатовое,
Как забыть тебя в стужах зим?
Помню губы, двойною раковиной
Приоткрывшиеся моим.
 
 
Персефона, зерном загубленная!
Губ упорствующий багрец,
И ресницы твои – зазубринами,
И звезды золотой зубец.
 
5
 
Не обман – страсть, и не вымысел!
И не лжет, – только не дли!
О когда бы в сей мир явились мы
Простолюдинами любви!
 
 
О когда б, здраво и по́просту:
Просто – холм, просто – бугор…
Говорят – тягою к пропасти
Измеряют уровень гор.
 
 
В ворохах вереска бурого,
В островах страждущих хвой…
(Высота бреда – над уровнем
Жизни)
        – На́ же меня! Твой…
 
 
Но семьи тихие милости,
Но птенцов лепет – увы!
Оттого что в сей мир явились мы –
Небожителями любви!
 
6
 
Гора горевала (а горы глиной
Горькой горюют в часы разлук),
Гора горевала о голубиной
Нежности наших безвестных утр.
 
 
Гора горевала о нашей дружбе:
Губ непреложнейшее родство!
Гора говорила, что коемужды
Сбудется – по слезам его.
 
 
Еще горевала гора, что табор –
Жизнь, что весь век по сердцам базарь!
Еще горевала гора: хотя бы
С дитятком – отпустил Агарь!
 
 
Еще говорила, что это демон
Крутит, что замысла нет в игре.
Гора говорила. Мы были немы.
Предоставляли судить горе.
 
7
 
Гора горевала, что только грустью
Станет – что́ ныне и кровь и зной.
Гора говорила, что не отпустит
Нас, не допустит тебя с другой!
 
 
Гора горевала, что только дымом
Станет – что ныне: и Мир, и Рим.
Гора говорила, что быть с другими
Нам (не завидую тем, другим!).
 
 
Гора горевала о страшном грузе
Клятвы, которую поздно клясть.
Гора говорила, что стар тот узел
Гордиев: долг и страсть.
 
 
Гора горевала о нашем горе:
Завтра! Не сразу! Когда над лбом –
Уже не – memento19, – а просто – море!
Завтра, когда поймем.
 
 
Звук… ну как будто бы кто-то просто,
Ну… плачет вблизи?
Гора горевала о том, что врозь нам
Вниз, по такой грязи –
 
 
В жизнь, про которую знаем все́ мы:
Сброд – рынок – барак.
Еще говорила, что все поэмы
Гор – пишутся – так.
 
8
 
Та гора была, как горб
Атласа, титана стонущего.
Той горою будет горд
Город, где с утра и до ночи мы
 
 
Жизнь свою – как карту бьем!
Страстные, не быть упорствуем.
Наравне с медвежьим рвом
И двенадцатью апостолами –
 
 
Чтите мой угрюмый грот.
(Грот – была, и волны впрыгивали!)
Той игры последний ход
Помнишь – на исходе пригорода?
 
 
Та гора была – миры!
Боги мстят своим подобиям!
………………………………………………
Горе началось с горы.
Та гора на мне – надгробием.
 
9
 
Минут годы. И вот – означенный
Камень, плоским смененный, снят20.
Нашу гору застроят дачами,
Палисадниками стеснят.
 
 
Говорят, на таких окраинах
Воздух чище и легче жить.
И пойдут лоскуты выкраивать,
Перекладинами рябить,
 
 
Перевалы мои выструнивать,
Все овраги мои – вверх дном!
Ибо надо ведь хоть кому-нибудь
Дома в счастье, и счастья – в дом!
 
 
Счастья – в доме! Любви без вымыслов!
Без вытя – гивания жил!
Надо женщиной быть – и вынести!
(Было-было, когда ходил,
 
 
Счастье – в доме!) Любви, не скрашенной
Ни разлукою, ни ножом.
На развалинах счастья нашего
Город встанет: мужей и жен.
 
 
И на том же блаженном воздухе,
– Пока можешь еще – греши! –
Будут лавочники на отдыхе
Пережевывать барыши,
 
 
Этажи и ходы надумывать,
Чтобы каждая нитка – в дом!
Ибо надо ведь хоть кому-нибудь
Крыши с аистовым гнездом!
 
10
 
Но под тяжестью тех фундаментов
Не забудет гора – игры.
Есть беспутные, нет – беспамятных:
Горы времени – у горы!
 
 
По упорствующим расселинам
Дачник, поздно хватясь, поймет:
Не пригорок, поросший семьями, –
Кратер, пущенный в оборот!
 
 
Виноградниками – Везувия
Не сковать! Великана – льном
Не связать! Одного безумия
Уст – достаточно, чтобы львом
 
 
Виноградники за – ворочались,
Лаву ненависти струя.
Будут девками ваши дочери
И поэтами – сыновья!
 
 
Дочь, ребенка расти внебрачного!
Сын, цыганкам себя страви!
Да не будет вам места злачного,
Телеса, на моей крови!
 
 
Тве́рже камня краеугольного,
Клятвой смертника на одре:
Да не будет вам счастья дольнего,
Муравьи, на моей горе!
 
 
В час неведомый, в срок негаданный
Опознаете всей семьей
Непомерную и громадную
Гору заповеди седьмой!
 
Послесловие
 
Есть пробелы в памяти – бельма
На глазах: семь покрывал.
Я не помню тебя отдельно.
Вместо че́рт – белый провал.
 
 
Без примет. Белым пробелом –
Весь. (Душа, в ранах сплошных,
Рана – сплошь.) Частности мелом
Отмечать – дело портных.
 
 
Небосвод – цельным основан.
Океан – скопище брызг?!
Без примет. Верно – особый –
Весь. Любовь – связь, а не сыск.
 
 
Вороной, русой ли масти –
Пусть сосед скажет: он зряч.
Разве страсть – делит на части?
Часовщик я, или врач?
 
 
Ты как круг, полный и цельный:
Цельный вихрь, полный столбняк.
Я не помню тебя отдельно
От любви. Равенства знак.
 
 
(В ворохах сонного пуха:
Водопад, пены холмы –
Новизной, странной для слуха,
Вместо: я – тронное: мы…)
 
 
Но зато, в нищей и тесной
Жизнь: «жизнь, как она есть» –
Я не вижу тебя совместно
Ни с одной:
– памяти месть!
 
Прага. Гора,
1 января – 1 февраля 1924

Поэма Конца

1
 
В небе, ржавее жести,
Перст столба.
Встал на назначенном месте,
Как судьба.
 
 
– Бе́з четверти. Исправен?
– Смерть не ждет.
Преувеличенно-плавен
Шляпы взлет.
 
 
В каждой реснице – вызов.
Рот сведен.
Преувеличенно-низок
Был поклон.
 
 
– Бе́з четверти. Точен? –
Голос лгал.
Сердце упало: что с ним?
Мозг: сигнал!
 
 
Небо дурных предвестий:
Ржавь и жесть.
Ждал на обычном месте.
Время: шесть.
 
 
Сей поцелуй без звука:
Губ столбняк.
Так – государыням руку,
Мертвым – так…
 
 
Мчащийся простолюдин
Локтем – в бок.
Преувеличенно-нуден
Взвыл гудок.
 
 
Взвыл, – как собака взвизгнул,
Длился, злясь.
(Преувеличенность жизни
В смертный час.)
 
 
То, что вчера – по пояс,
Вдруг – до звезд.
(Преувеличенно, то есть:
Во весь рост.)
 
 
Мысленно: милый, милый.
– Час? Седьмой.
В кинематограф, или?.. –
Взрыв: Домой!
 
2
 
Братство таборное, –
Вот куда вело!
Громом на́ голову,
Саблей наголо́,
 
 
Всеми ужасами
Слов, которых ждем,
Домом рушащимся –
Слово: дом.
……………………………….
 
 
Заблудшего баловня
Вопль: домой!
Дитя годовалое:
«Дай» и «мой»!
 
 
Мой брат по беспутству,
Мой зноб и зной,
Так из дому рвутся,
Как ты – домой!
…………………………………………….
 
 
Конем, рванувшим коновязь –
Ввысь! – и веревка в прах.
– Но никакого дома ведь!
– Есть, – в десяти шагах:
 
 
Дом на горе. – Не выше ли?
– Дом на верху горы.
Окно под самой крышею.
– «Не от одной зари
 
 
Горящее?» Так сызнова
Жизнь? – Простота поэм!
Дом, это значит: из дому
В ночь.
        (О, кому повем
 
 
Печаль мою, беду мою,
Жуть, зеленее льда?..)
– Вы слишком много думали. –
Задумчивое: – Да.
 
3
 
И – набережная. Воды
Держусь, как толщи плотной.
Семирамидины сады
Висячие – так вот вы!
 
 
Воды – стальная полоса
Мертвецкого оттенка –
Держусь, как нотного листка
Певица, края стенки –
 
 
Слепец… Обратно не отдать?
Нет? Наклонюсь – услышишь?
Всеутолительницы жажд
Держусь, как края крыши
 
 
Лунатик…
    Но не от реки
Дрожь – рождена наядой!
Реки держаться, как руки,
Когда любимый рядом –
 
 
И верен…
    Мертвые верны.
Да, но не всем в каморке…
Смерть с левой, с правой стороны –
Ты. Правый бок как мертвый.
 
 
Разительного света сноп.
Смех, как грошовый бубен.
– Нам с вами нужно бы…
(Озноб.)
– Мы мужественны будем?
 
4
 
Тумана белокурого
Волна – воланом газовым.
Надышано, накурено,
А главное – насказано!
 
 
Чем пахнет? Спешкой крайнею,
Потачкой и грешком:
Коммерческими тайнами
И бальным порошком.
 
 
Холостяки семейные
В перстнях, юнцы маститые…
Нашучено, насмеяно,
А главное – насчитано!
И крупными, и мелкими,
И рыльцем, и пушком.
…Коммерческими сделками
И бальным порошком.
 
 
(Вполоборота: это вот –
Наш дом? – Не я хозяйкою!)
Один – над книжкой чековой,
Другой – над ручкой лайковой,
А тот – над ножкой лаковой
Работает тишком.
…Коммерческими браками
И бальным порошком.
 
 
Серебряной зазубриной
В окне – звезда мальтийская!
Наласкано, налюблено,
А главное – натискано!
Нащипано… (Вчерашняя
Снедь – не взыщи: с душком!)
…Коммерческими шашнями
И бальным порошком.
 
 
Цепь чересчур короткая?
Зато не сталь, а платина!
Тройными подбородками
Тряся, тельцы – телятину
Жуют. Над шейкой сахарной
Че́рт – газовым рожком.
…Коммерческими крахами
И неким порошком –
Бертольда Шварца…
        Даровит
Был – и заступник людям.
– Нам с вами нужно говорить.
Мы мужественны будем?
 
5
 
Движение губ ловлю.
И знаю – не скажет первым.
– Не любите? – Нет, люблю.
– Не любите! – Но истерзан,
Но выпит, но изведен.
(Орлом озирая местность):
– Помилуйте, это – дом?
– Дом – в сердце моем. –
        Словесность!
 
 
Любовь, это плоть и кровь.
Цвет – собственной кровью полит.
Вы думаете, любовь –
Беседовать через столик?
 
 
Часочек – и по домам?
Как те господа и дамы?
Любовь, это значит…
– Храм?
Дитя, замените шрамом
 
 
На шраме! – Под взглядом слуг
И бражников? (Я, без звука:
«Любовь – это значит лук
Натянутый: лук: разлука».)
 
 
– Любовь, это значит – связь.
Всё врозь у нас: рты и жизни.
(Просила ж тебя: не сглазь!
В тот час, в сокровенный, ближний,
 
 
Тот час на верху горы
И страсти. Memento21 – паром:
Любовь – это все дары
В костер, – и всегда – задаром!)
 
 
Рта раковинная щель
Бледна. Не усмешка – опись.
– И прежде всего одна
Постель.
    – Вы хотели пропасть
 
 
Сказать? – Барабанный бой
Перстов. – Не горами двигать!
Любовь, это значит…
    – Мой.
Я вас понимаю. Вывод?
…………………………………..
 
 
Перстов барабанный бой
Растет. (Эшафот и площадь.)
– Уедем. – А я: умрем,
Надеялась. Это проще!
 
 
Достаточно дешевизн:
Рифм, рельс, номеров, вокзалов…
– Любовь, это значит: жизнь.
– Нет, иначе называлось
 
 
У древних…
    – Итак? –
        Лоскут
Платка в кулаке, как рыба.
– Так едемте? – Ваш маршрут?
Яд, рельсы, свинец – на выбор!
 
 
Смерть – и никаких устройств!
– Жизнь! – Как полководец римский,
Орлом озирая войск
Остаток.
    – Тогда простимся.
 
6
 
– Я этого не хотел.
Не этого. (Молча: слушай!
Хотеть – это дело тел,
А мы друг для друга – души
 
 
Отныне…) – И не сказал.
(Да, в час, когда поезд подан,
Вы женщинам, как бокал,
Печальную честь ухода
 
 
Вручаете…) – Может, бред?
Ослышался? (Лжец учтивый,
Любовнице как букет
Кровавую честь разрыва
 
 
Вручающий…) – Внятно: слог
За слогом, итак – простимся,
Сказали вы? (Как платок,
В час сладостного бесчинства
 
 
Уроненный…) – Битвы сей
Вы – Цезарь. (О, выпад наглый!
Противнику – как трофей,
Им отданную же шпагу
 
 
Вручать!) – Продолжает. (Звон
В ушах…) – Преклоняюсь дважды:
Впервые опережен
В разрыве. – Вы это каждой?
 
 
Не опровергайте! Месть,
Достойная Ловеласа.
Жест, делающий вам честь,
А мне разводящий мясо
 
 
От кости. – Смешок. Сквозь смех –
Смерть. Жест. (Никаких хотений.
Хотеть, это дело – тех,
А мы друг для друга – тени
 
 
Отныне…) Последний гвоздь
Вбит. Винт, ибо гроб свинцовый.
– Последнейшая из просьб.
– Прошу. – Никогда ни слова
 
 
О нас… никому из… ну…
Последующих. (С носилок
Так раненые – в весну!)
– О том же и вас просила б.
 
 
Колечко на память дать? – Нет.
– Взгляд, широко́ –
        разверстый,
Отсутствует. (Как печать
На сердце твое, как перстень
 
 
На руку твою… Без сцен!
Съем.) Вкрадчивее и тише:
– Но книгу тебе? – Как всем?
Нет, вовсе их не пишите,
 
 
Книг…
……………………………………..
 
 
Значит, не надо.
Значит, не надо.
Плакать не надо.
 
 
В наших бродящих
Братствах рыбачьих
Пляшут – не плачут.
 
 
Пьют, а не плачут.
Кровью горячей
Платят – не плачут.
 
 
Жемчуг в стакане
Плавят – и миром
Правят – не плачут.
 
 
– Так я ухожу? – Насквозь
Гляжу. Арлекин, за верность,
Пьеретте своей – как кость
Презреннейшее из первенств
 
 
Бросающий: честь конца,
Жест занавеса. Реченье
Последнее. Дюйм свинца
В грудь: лучше бы, горячей бы
 
 
И – чище бы…
    Зубы
Втиснула в губы.
Плакать не буду.
 
 
Самую крепость –
В самую мякоть.
Только не плакать.
 
 
В братствах бродящих
Мрут, а не плачут,
Жгут, а не плачут.
 
 
В пепел и в песню
Мертвого прячут
В братствах бродячих.
 
 
– Так первая? Первый ход?
Как в шахматы, значит? Впрочем,
Ведь даже на эшафот
Нас первыми просят…
        – Срочно
 
 
Прошу, не глядите! – Взгляд. –
(Вот-вот уже хлынут градом!
Ну как их загнать назад
В глаза?!) – Говорю, не надо
 
 
Глядеть!!!
 
 
Внятно и громко,
Взгляд в вышину:
– Милый, уйдемте,
Плакать начну!
 
 
Забыла! Среди копилок
Живых (коммерсантов – тож!)
Белокурый сверкнул затылок:
Маис, кукуруза, рожь!
 
 
Все заповеди Синая
Смывая – менады мех! –
Голконда волосяная,
Сокровищница утех –
 
 
(Для всех!) Не напрасно копит
Природа, не сплошь скупа!
Из сих белокурых тропик,
Охотники, – где тропа
 
 
Назад? Наготою грубой
Дразня и слепя до слез –
Сплошным золотым прелюбом
Смеющимся пролилось.
 
 
– Не правда ли? – Льнущий,
        мнущий
Взгляд. В каждой реснице – зуд.
– И главное – эта гуща!
Жест, скручивающий в жгут.
 
 
О, рвущий уже одежды –
Жест! Проще, чем пить и есть –
Усмешка! (Тебе надежда,
Увы, на спасенье есть!)
 
 
И – сестрински или братски?
Союзнически: союз!
– Не похоронив – смеяться!
(И похоронив – смеюсь.)
 
7
 
И – набережная. Последняя.
Всё. Порознь и без руки,
Чурающимися соседями
Бредем. Со стороны реки –
 
 
Плач. Падающую соленую
Ртуть слизываю без забот:
Луны огромной Соломоновой
Слезам не выслал небосвод.
 
 
Столб. Отчего бы лбом не стукнуться
В кровь? Вдребезги бы, а не в кровь!
Страшащимися сопреступниками
Бредем. (Убитое – Любовь.)
 
 
Брось! Разве это двое любящих?
В ночь? Порознь? С другими спать?
– Вы понимаете, что будущее –
Там? – Запрокидываюсь вспять.
 
 
– Спать! – Новобрачными
        по коврику…
 
 
– Спать! – Всё не попадаем в шаг,
В такт. Жалобно: – Возьмите под руку!
Не каторжники, чтобы так!..
 
 
Ток. (Точно мне душою – на руку
Лег! – На руку рукою.) Ток
Бьет, проводами лихорадочными
Рвет, – на душу рукою лег!
 
 
Льнет. Радужное всё! Что радужнее
Слез? Занавесом, чаще бус,
Дождь. – Я таких не знаю набережных
Кончающихся. – Мост, и: – Ну-с?
 
 
Здесь? (Дроги поданы.)
Спо – койных глаз
Взлет. – Можно до дому?
В по – следний раз!
 
8
 
По – следний мост.
(Руки не отдам, не выну!)
Последний мост,
Последняя мостовина.
 
 
Во – да твердь.
Выкладываю монеты.
День – га за смерть,
Харонова мзда за Лету.
 
 
Мо – неты тень
В руке теневой. Без звука
Мо – неты – тем.
Итак, в теневую руку –
 
 
Мо – неты тень.
Без отсвета и без звяка.
Мо – неты – тем.
С умерших довольно маков.
 
 
Мост.
……………………………………….
 
 
Бла – гая часть
Любовников без надежды:
Мост, ты – как страсть:
Условность: сплошное между.
 
 
Гнезжусь: тепло,
Ребро – потому и льну так.
Ни до, ни по:
Прозрения промежуток!
 
 
Ни рук, ни ног.
Всей костью и всем упором:
Жив только бок,
О смежный теснюсь которым.
 
 
Вся жизнь – в боку!
Он – ухо и он же– эхо.
Желтком к белку
Леплюсь, самоедом к меху
 
 
Теснюсь, леплюсь,
Мощусь. Близнецы Сиама,
Что – ваш союз?
Та женщина – помнишь: мамой
 
 
Звал? всё и вся
Забыв, в торжестве недвижном
Те – бя нося,
Тебя не держала ближе.
 
 
Пойми! Сжились!
Сбылись! На груди баюкал!
Не брошусь вниз!
Нырять – отпускать бы руку
 
 
При – шлось. И жмусь,
И жмусь… И неотторжима.
Мост, ты не муж:
Любовник – сплошное мимо!
 
 
Мост, ты за нас!
Мы реку телами кормим!
Плю – щом впилась,
Клещом: вырывайте с корнем!
 
 
Как плющ! как клещ!
Безбожно! Бесчеловечно!
Бро – сать, как вещь,
Меня, ни единой вещи
 
 
Не чтившей в сём
Вещественном мире дутом!
Скажи, что сон!
Что ночь, а за ночью – утро,
 
 
Эк – спресс и Рим!
Гренада? Сама не знаю,
Смахнув перин
Монбланы и Гималаи.
 
 
Про – гал глубок:
Последнею кровью грею.
Про – слушай бок!
Ведь это куда вернее
 
 
Сти – хов… Прогрет
Ведь? Завтра к кому наймешься?
Ска – жи, что бред!
Что нет и не будет мосту
 
 
Кон – ца…
        – Конец.
………………………………………
 
 
– Здесь? – Детский, божеский
Жест. – Ну-с? – Впилась.
– Е-ще немножечко:
В последний раз!
 
9
 
Корпусами фабричными, зычными
И отзывчивыми на зов…
Сокровенную, подъязычную
Тайну жен от мужей и вдов
 
 
От друзей – тебе, подноготную
Тайну Евы от древа – вот:
Я не более чем животное,
Кем-то раненное в живот.
 
 
Жжет… Как будто бы душу сдернули
С кожей! Паром в дыру ушла
Пресловутая ересь вздорная,
Именуемая душа.
 
 
Христианская немочь бледная!
Пар! Припарками обложить!
Да ее никогда и не было!
Было тело, хотело жить,
 
 
Жить не хочет.
……………………………………..
 
 
Прости меня! Не хотела!
Вопль вспоротого нутра!
Так смертники ждут расстрела!
В четвертом часу утра
 
 
За шахматами… Усмешкой
Дразня коридорный глаз.
Ведь шахматные же пешки!
И кто-то играет в нас.
 
 
Кто? Боги благие? Воры?
Во весь окоем глазка –
Глаз. Красного коридора
Лязг. Вскинутая доска.
 
 
Махорочная затяжка.
Сплёв, пожили значит, сплёв.
…По сим тротуарам в шашку
Прямая дорога: в ров
 
 
И в кровь. Потайное око:
Луны слуховой глазок…
…………………………………….
И покосившись сбоку:
– Как ты уже далек!
 
10
 
Совместный и спло́ченный
Вздрог. – Наша молочная!
 
 
Наш остров, наш храм,
Где мы по утрам –
Сброд! Пара минутная! –
Справляли заутреню.
 
 
Базаром и закисью,
Сквозь-сном и весной…
Здесь кофе был пакостный, –
Совсем овсяной!
 
 
(Овсом своенравие
Гасить в рысаках!)
Отнюдь не Аравией –
Аркадией пах
 
 
Тот кофе…
 
 
Но как улыбалась нам,
Рядком усадив,
Бывалой и жалостной, –
Любовниц седых
 
 
Улыбкою бережной:
Увянешь! Живи!
Безумью, безденежью,
Зевку и любви, –
 
 
А главное – юности!
Смешку – без причин,
Усмешке – без умысла,
Лицу – без морщин, –
 
 
О, главное – юности!
Страстям не по климату!
Откуда-то дунувшей,
Откуда-то хлынувшей
 
 
В молочную тусклую:
– Бурнус и Тунис! –
Надеждам и мускулам
Под ветхостью риз…
 
 
(Дружочек, не жалуюсь:
Рубец на рубце!)
О, как провожала нас
Хозяйка в чепце
 
 
Голландского глаженья…
…………………………………………………
 
 
Не довспомнивши, не допонявши,
Точно с праздника уведены…
– Наша улица! – Уже не наша… –
– Сколько раз по ней… –
        Уже не мы… –
 
 
– Завтра с западу встанет солнце!
– С Иеговой порвет Давид!
– Что мы делаем? – Расстаемся.
– Ничего мне не говорит
 
 
Сверхбессмысленнейшее слово:
Рас – стаемся. – Одна из ста?
Просто слово в четыре слога,
За которыми пустота.
 
 
Стой! По-сербски и по-кроатски,
Верно, Чехия в нас чудит?
Рас – ставание. Расставаться…
Сверхъестественнейшая дичь!
 
 
Звук, от коего уши рвутся,
Тянутся за предел тоски…
Расставание – не по-русски!
Не по-женски! не по-мужски!
 
 
Не по-Божески! Что мы – овцы,
Раззевавшиеся в обед?
Расставание – по-каковски?
Даже смысла такого нет,
 
 
Даже звука! Ну, просто полый
Шум – пилы, например, сквозь сон.
Расставание – просто школы
Хлебникова соловьиный стон,
 
 
Лебединый…
        Но как же вышло?
Точно высохший водоем –
Воздух! Руку о руку слышно.
Расставаться – ведь это гром
 
 
На́ голову… Океан в каюту!
Океании крайний мыс!
Эти улицы – слишком круты:
Расставаться – ведь это вниз,
 
 
Под гору… Двух подошв пудовых
Вздох… Ладонь, наконец, и гвоздь!
Опрокидывающий довод:
Расставаться – ведь это врозь,
 
 
Мы же – сросшиеся…
 
11
 
Разом проигрывать –
Чище нет!
Загород, пригород:
Дням конец.
 
 
Негам (читай – камням),
Дням, и домам, и нам.
 
 
Дачи пустующие! Как мать
Старую – так же чту их.
Это ведь действие – пустовать:
Полое не пустует.
 
 
(Дачи, пустующие на треть,
Лучше бы вам сгореть!)
 
 
Только не вздрагивать,
Рану вскрыв.
Загород, за́город,
Швам разрыв!
 
 
Ибо – без лишних слов
Пышных – любовь есть шов.
 
 
Шов, а не перевязь, шов – не щит.
– О, не проси защиты! –
Шов, коим мертвый к земле пришит,
Коим к тебе пришита.
 
 
(Время покажет еще, каким:
Легким или тройным!)
 
 
Так или иначе, друг, – по швам!
Дребезги и осколки!
Только и славы, что треснул сам:
Треснул, а не расползся!
 
 
Что под наметкой – живая жиль
Красная, а не гниль!
 
 
О, не проигрывает –
Кто рвет!
Загород, пригород:
Лбам развод.
 
 
По слободам казнят
Нынче, – мозгам сквозняк!
 
 
О, не проигрывает, кто прочь –
В час, как заря займется.
 
 
Целую жизнь тебе сшила в ночь
Набело, без наметки.
Так не кори же меня, что вкривь.
Пригород, швам разрыв.
 
 
Души неприбранные –
В рубцах!..
Загород, пригород…
Яр размах
 
 
Пригорода. Сапогом судьбы,
Слышишь – по глине жидкой?
…Скорую руку мою суди,
Друг, да живую нитку
 
 
Цепкую – как ее ни канай!
По – следний фонарь!
…………………………………
 
 
Здесь? Словно заговор –
Взгляд. Низших рас –
Взгляд. – Можно на́ гору?
В по – следний раз!
 
12
 
Частой гривою
Дождь в глаза. – Холмы.
Миновали пригород.
За городом мы.
 
 
Есть – да нету нам!
Мачеха – не мать!
Дальше некуда.
Здесь околевать.
 
 
Поле. Изгородь.
Брат стоим с сестрой.
Жизнь есть пригород. –
За городом строй!
 
 
Эх, проигранное
Дело, господа!
Всё-то – пригороды!
Где же города?!
 
 
Рвет и бесится
Дождь. Стоим и рвем.
За три месяца
Первое вдвоем!
 
 
И у Иова,
Бог, хотел взаймы?
Да не выгорело:
За городом мы!
…………………………………………
 
 
За городом! Понимаешь? За!
Вне! Перешед вал!
Жизнь – это место, где жить
        нельзя:
Ев – рейский квартал…
 
 
Так не достойнее ль во сто крат
Стать Вечным Жидом?
Ибо для каждого, кто не гад,
Ев – рейский погром –
 
 
Жизнь. Только выкрестами жива!
Иудами вер!
На прокаженные острова!
В ад! – всюду! – но не в
 
 
Жизнь, – только выкрестов
        терпит, лишь
Овец – палачу!
Право-на-жительственный свой
        лист
Но – гами топчу!
 
 
Втаптываю! За Давидов щит –
Месть! – В месиво тел!
Не упоительно ли, что жид
Жить – не́ захотел?!
 
 
Гетто избранничеств! Вал и ров.
По – щады не жди!
В сём христианнейшем из миров
Поэты – жиды!
 
13
 
Так ножи вострят о камень,
Так опилки метлами
Смахивают. Под руками
Меховое, мокрое.
 
 
Где ж вы, двойни:
Сушь мужская, мощь?
Под ладонью –
Слезы, а не дождь!
 
 
О каких еще соблазнах –
Речь? Водой – имущество!
После глаз твоих алмазных,
Под ладонью льющихся, –
 
 
Нет пропажи
Мне. Конец концу!
Глажу – глажу –
Глажу по лицу.
 
 
Такова у нас. Маринок,
Спесь, – у нас, полячек-то.
После глаз твоих орлиных,
Под ладонью плачущих…
 
 
Плачешь? Друг мой!
Всё мое! Прости!
О, как крупно,
Солоно в горсти!
 
 
Жестока слеза мужская:
Обухо́м по темени!
Плачь, с другими наверстаешь
Стыд, со мной потерянный.
 
 
Оди – накового
Моря – рыбы! Взмах:
…Мертвой раковиной
Губы на губах.
…………………………..
 
 
В слезах.
Лебеда –
На вкус.
– А завтра,
Когда
Проснусь?
 
14
 
Тропою овечьей –
Спуск. Города гам.
Три девки навстречу.
Смеются. Слезам
 
 
Смеются, – всем полднем
Недр, гребнем морским!
Смеются!
        – недолжным,
Позорным, мужским
 
 
Слезам твоим, видным
Сквозь дождь – в два рубца!
Как жемчуг – постыдным
На бронзе бойца.
 
 
Слезам твоим первым,
Последним, – о, лей! –
Слезам твоим – перлам
В короне моей!
 
 
Глаз явно не туплю.
Сквозь ливень – перюсь.
Венерины куклы,
Вперяйтесь! Союз
 
 
Сей более тесен,
Чем влечься и лечь.
Самой Песней Песен
Уступлена речь
 
 
Нам, птицам безвестным
Челом Соломон
Бьет, – ибо совместный
Плач – больше, чем сон!
……………………………………
 
 
И в полые волны
Мглы – сгорблен и равн –
Бесследно – безмолвно –
Как тонет корабль.
 
Прага, 1 февраля –
Иловищи, 8 июня 1924

На радость

С. Э.


 
Ждут нас пыльные дороги,
Шалаши на час
И звериные берлоги
И старинные чертоги…
Милый, милый, мы, как боги:
Целый мир для нас!
 
 
Всюду дома мы на свете,
Всё зовя своим.
В шалаше, где чинят сети,
На сияющем паркете…
Милый, милый, мы, как дети:
Целый мир двоим!
 
 
Солнце жжет, – на север с юга,
Или на луну!
Им очаг и бремя плуга,
Нам простор и зелень луга…
Милый, милый, друг у друга
Мы навек в плену!
 
1910

Асе

1
 
Мы быстры и наготове,
Мы остры.
В каждом жесте, в каждом взгляде,
        в каждом слове. –
Две сестры.
 
 
Своенравна наша ласка
И тонка,
Мы из старого Дамаска –
Два клинка.
 
 
Прочь, гумно и бремя хлеба,
И волы!
Мы – натянутые в небо
Две стрелы!
 
 
Мы одни на рынке мира
Без греха,
Мы – из Вильяма Шекспира
Два стиха.
 
11 июля 1913
2
 
Мы – весенняя одежда
Тополей,
Мы – последняя надежда
Королей.
 
 
Мы на дне старинной чаши,
Посмотри:
В ней твоя заря, и наши
Две зари.
 
 
И прильнув устами к чаше,
Пей до дна.
И на дне увидишь наши
Имена.
 
 
Светлый взор наш смел и светел
И во зле.
– Кто из вас его не встретил
– На земле?
 
 
Охраняя колыбель и мавзолей,
Мы – последнее виденье
Королей.
 
11 июля 1913

Сергею Эфрон-Дурново

1
 
Есть такие голоса,
Что смолкаешь, им не вторя,
Что предвидишь чудеса.
Есть огромные глаза
Цвета моря.
 
 
Вот он встал перед тобой:
Посмотри на лоб и брови
И сравни его с собой!
То усталость голубой,
Ветхой крови.
 
 
Торжествует синева
Каждой благородной веной.
Жест царевича и льва
Повторяют кружева
Белой пеной.
 
 
Вашего полка – драгун,
Декабристы и версальцы!
И не знаешь – так он юн –
Кисти, шпаги или струн
Просят пальцы.
 
Коктебель,
19 июля 1913
2
 
Как водоросли Ваши члены,
Как ветви мальмэзонских ив…
Так Вы лежали в брызгах пены,
Рассеянно остановив
 
 
На светло-золотистых дынях
Аквамарин и хризопраз
Сине-зеленых, серо-синих,
Всегда полузакрытых глаз.
 
 
Летели солнечные стрелы
И волны – бешеные львы.
Так Вы лежали, слишком белый
От нестерпимой синевы…
 
 
А за спиной была пустыня
И где-то станция Джанкой…
И тихо золотилась дыня
Под Вашей длинною рукой.
 
 
Так, драгоценный и спокойный,
Лежите, взглядом не даря,
Но взглянете – и вспыхнут войны,
И горы двинутся в моря,
 
 
И новые зажгутся луны,
И лягут радостные львы –
По наклоненью Вашей юной,
Великолепной головы.
 
1 августа 1913

П. Э.

1
 
День августовский тихо таял
В вечерней золотой пыли.
Неслись звенящие трамваи,
И люди шли.
 
 
Рассеянно, как бы без цели,
Я тихим переулком шла.
И – помнится – тихонько пели
Колокола.
 
 
Воображая Вашу позу,
Я все решала по пути;
Не надо – или надо – розу
Вам принести.
 
 
И все приготовляла фразу,
Увы, забытую потом. –
И вдруг – совсем нежданно! – сразу! –
Тот самый дом.
 
 
Многоэтажный, с видом скуки…
Считаю окна, вот подъезд.
Невольным жестом ищут руки
На шее – крест.
 
 
Считаю серые ступени,
Меня ведущие к огню.
Нет времени для размышлений.
Уже звоню.
 
 
Я помню точно рокот грома
И две руки свои, как лед.
Я называю Вас. – Он дома,
Сейчас придет.
 
* * *
 
Пусть с юностью уносят годы
Все незабвенное с собой. –
Я буду помнить все разводы
Цветных обой.
 
 
И бисеринки абажура,
И шум каких-то голосов,
И эти виды Порт-Артура,
И стук часов.
 
 
Миг, длительный по крайней мере –
Как час. Но вот шаги вдали.
Скрип раскрывающейся двери –
И Вы вошли.
 
* * *
 
И было сразу обаянье.
Склонился, королевски-прост. –
И было страшное сиянье
Двух темных звезд.
 
 
И их, огромные, прищуря,
Вы не узнали, нежный лик,
Какая здесь играла буря –
Еще за миг.
 
 
Я героически боролась.
– Мы с Вами даже ели суп! –
Я помню заглушенный голос
И очерк губ.
 
 
И волосы, пушистей меха,
И – самое родное в Вас! –
Прелестные морщинки смеха
У длинных глаз.
 
 
Я помню – Вы уже забыли –
Вы – там сидели, я – вот тут.
Каких мне стоило усилий,
Каких минут –
 
 
Сидеть, пуская кольца дыма,
И полный соблюдать покой…
Мне было прямо нестерпимо
Сидеть такой.
 
 
Вы эту помните беседу
Про климат и про букву ять.
Такому странному обеду
Уж не бывать.
 
 
Вполоборота, в полумраке
Смеюсь, сама не ожидав:
«Глаза породистой собаки,
– Прощайте, граф».
 
* * *
 
Потерянно, совсем без цели,
Я темным переулком шла.
И, кажется, уже не пели –
Колокола.
 
17 июня 1914
2
 
Прибой курчавился у скал, –
Протяжен, пенен, пышен, звонок…
Мне Вашу дачу указал –
Ребенок.
 
 
Невольно замедляя шаг
– Идти смелей как бы не вправе –
Я шла, прислушиваясь, как
Скрежещет гравий.
 
 
Скрип проезжающей арбы
Без паруса. – Сквозь плющ зеленый
Блеснули белые столбы
Балкона.
 
 
Была такая тишина,
Как только в полдень и в июле.
Я помню: Вы лежали на
Плетеном стуле.
 
 
Ах, не оценят – мир так груб! –
Пленительную Вашу позу.
Я помню: Вы у самых губ
Держали розу.
 
 
Не подымая головы
И тем подчеркивая скуку –
О, этот жест, которым Вы
Мне дали руку.
 
 
Великолепные глаза
Кто скажет – отчего – прищуря,
Вы знали – кто сейчас гроза
В моей лазури.
 
 
От солнца или от жары –
Весь сад казался мне янтарен,
Татарин продавал чадры,
Ушел татарин…
 
 
Ваш рот, надменен и влекущ,
Был сжат – и было все понятно.
И солнце сквозь тяжелый плющ
Бросало пятна.
 
 
Всё помню: на краю шэз-лонг
Соломенную Вашу шляпу,
Пронзительно звенящий гонг,
И запах
 
 
Тяжелых, переспелых роз
И складки в парусинных шторах,
Беседу наших папирос
И шорох,
 
 
С которым Вы, властитель дум,
На розу стряхивали пепел.
– Безукоризненный костюм
Был светел.
 
28 июня 1914
3
Его дочке
 
С ласточками прилетела
Ты в один и тот же час,
Радость маленького тела,
Новых глаз.
 
 
В марте месяце родиться
– Господи, внемли хвале! –
Это значит быть как птица
На земле.
 
 
Ласточки ныряют в небе,
В доме все пошло вверх дном:
Детский лепет, птичий щебет
За окном.
 
 
Дни ноябрьские кратки,
Долги ночи ноября.
Сизокрылые касатки –
За моря!
 
 
Давит маленькую грудку
Стужа северной земли.
Это ласточки малютку
Унесли.
 
 
Жалобный недвижим венчик,
Нежных век недвижен край.
Спи, дитя. Спи, Божий птенчик.
Баю-бай.
 
12 июля 1914
4
 
Война, война! – Кажденья у киотов
И стрекот шпор.
Но нету дела мне до царских счетов,
Народных ссор.
 
 
На, кажется – надтреснутом – канате
Я – маленький плясун.
Я тень от чьей-то тени. Я лунатик
Двух темных лун.
 
Москва,
16 июля 1914
5
 
При жизни Вы его любили,
И в верности клялись навек,
Несите же венки из лилий
На свежий снег.
 
 
Над горестным его ночлегом
Помедлите на краткий срок,
Чтоб он под этим первым снегом
Не слишком дрог.
 
 
Дыханием души и тела
Согрейте ледяную кровь!
Но, если в Вас уже успела
Остыть любовь –
 
 
К любовнику – любите братца,
Ребенка с венчиком на лбу, –
Ему ведь не к кому прижаться
В своем гробу.
 
 
Ах, он, кого Вы так любили
И за кого пошли бы в ад,
Он в том, что он сейчас в могиле –
Не виноват!
 
 
От шороха шагов и платья
Дрожавший с головы до ног –
Как он открыл бы Вам объятья,
Когда бы мог!
 
 
О женщины! Ведь он для каждой
Был весь – безумие и пыл!
Припомните, с какою жаждой
Он вас любил!
 
 
Припомните, как каждый взгляд вы
Ловили у его очей,
Припомните былые клятвы
Во тьме ночей.
 
 
Так и не будьте вероломны
У бедного его креста,
И каждая тихонько вспомни
Его уста.
 
 
И, прежде чем отдаться бегу
Саней с цыганским бубенцом,
Помедлите, к ночному снегу
Припав лицом.
 
 
Пусть нежно опушит вам щеки,
Растает каплями у глаз…
Я, пишущая эти строки,
Одна из вас –
 
 
Неданной клятвы не нарушу
– Жизнь! – Карие глаза твои! –
Молитесь, женщины, за душу
Самой Любви.
 
30 августа 1914
6
 
Осыпались листья над Вашей могилой,
И пахнет зимой.
Послушайте, мертвый, послушайте, милый:
Вы всё-таки мой.
 
 
Смеетесь! – В блаженной крылатке дорожной!
Луна высока.
Мой – так несомненно и так непреложно,
Как эта рука.
 
 
Опять с узелком подойду утром рано
К больничным дверям.
Вы просто уехали в жаркие страны,
К великим морям.
 
 
Я Вас целовала! Я Вам колдовала!
Смеюсь над загробною тьмой!
Я смерти не верю! Я жду Вас с вокзала –
Домой.
 
 
Пусть листья осыпались, смыты и стерты
На траурных лентах слова.
И, если для целого мира Вы мертвый,
Я тоже мертва.
 
 
Я вижу, я чувствую, – чую Вас всюду!
– Что́ ленты от Ваших венков! –
Я Вас не забыла и Вас не забуду
Во веки веков!
 
 
Таких обещаний я знаю бесцельность,
Я знаю тщету.
– Письмо в бесконечность. – Письмо в
        беспредельность –
Письмо в пустоту.
 
4 октября 1914
7
 
Милый друг, ушедший дальше, чем за́ море!
Вот Вам розы – протянитесь на них.
Милый друг, унесший самое, самое
Дорогое из сокровищ земных.
 
 
Я обманута, и я обокрадена, –
Нет на память ни письма, ни кольца!
Как мне памятна малейшая впадина
Удивленного – навеки – лица.
 
 
Как мне памятен просящий и пристальный
Взгляд – поближе приглашающий сесть,
И улыбка из великого Издали, –
Умирающего светская лесть…
 
 
Милый друг, ушедший в вечное плаванье,
– Свежий холмик меж других бугорков! –
Помолитесь обо мне в райской гавани,
Чтобы не было других моряков.
 
5 июня 1915

«Мне нравится, что вы больны не мной…»

 
Мне нравится, что вы больны не мной,
Мне нравится, что я больна не вами,
Что никогда тяжелый шар земной
Не уплывет под нашими ногами.
Мне нравится, что можно быть смешной –
Распущенной – и не играть словами,
И не краснеть удушливой волной,
Слегка соприкоснувшись рукавами.
 
 
Мне нравится еще, что вы при мне
Спокойно обнимаете другую,
Не прочите мне в адовом огне
Гореть за то, что я не вас целую.
Что имя нежное мое, мой нежный, не
Упоминаете ни днем, ни ночью – всуе…
Что никогда в церковной тишине
Не пропоют над нами: аллилуйя!
 
 
Спасибо вам и сердцем и рукой
За то, что вы меня – не зная сами! –
Так любите: за мой ночной покой,
За редкость встреч закатными часами,
За наши не-гулянья под луной,
За солнце, не у нас над головами, –
За то, что вы больны – увы! – не мной,
За то, что я больна – увы! – не вами!
 
3 мая 1915

«Говорила мне бабка лютая…»

 
Говорила мне бабка лютая,
Коромыслом от злости гнутая:
Не дремить тебе в люльке дитятка,
Не белить тебе пряжи вытканной, –
Царевать тебе – под заборами!
Целовать тебе, внучка – ворона!
 
 
Ровно облако побелела я:
Вынимайте рубашку белую,
Жеребка не гоните черного,
Не поите попа соборного,
Вы кладите меня под яблоней,
Без моления, да без ладана.
 
 
Поясной поклон, благодарствие
За совет да за милость царскую,
За карманы твои порожние,
Да за песни твои острожные,
За позор пополам со смутою, –
За любовь за твою за лютую.
 
 
Как ударит соборный колокол,
Сволокут меня черти волоком.
Я за чаркой, с тобою роспитой,
Говорила, скажу и Господу, –
Что любила тебя, мальчоночка,
Пуще славы и пуще солнышка.
 
1 апреля 1916

Только плохие книги – не для всех. Плохие книги льстят слабостям: века, возраста, пола. Мифы – Библия – эпос – для всех.

Даниил

1
 
Села я на подоконник, ноги свесив.
Он тогда спросил тихонечко: Кто здесь?
– Это я пришла. – Зачем? –
        Сама не знаю.
– Время позднее, дитя, а ты не спишь.
 
 
Я луну увидела на небе,
Я луну увидела и луч.
Упирался он в твое окошко, –
Оттого, должно быть, я пришла…
 
 
О, зачем тебя назвали Даниилом?
Все мне снится, что тебя терзают львы!
 
26 июля 1916
2
 
Наездницы, развалины, псалмы,
И вереском поросшие холмы,
И наши кони смирные бок о бок,
И подбородка львиная черта,
И пасторской одежды чернота,
И синий взгляд, пронзителен и робок.
 
 
Ты к умирающему едешь в дом,
Сопровождаю я тебя верхом.
(Я девочка, – с тебя никто не спросит!)
Поет рожок меж сосенных стволов…
– Что означает, толкователь снов,
Твоих кудрей довре́менная проседь?
 
 
Озерная блеснула синева,
И мельница взметнула рукава,
И, отвернув куда-то взгляд горячий,
Он говорит про бедную вдову…
Что надобно любить Иегову…
И что не надо плакать мне – как плачу…
 
 
Запахло яблонями и дымком,
– Мы к умирающему едем в дом,
Он говорит, что в мире все нам снится…
Что волосы мои сейчас как шлем…
Что все пройдет… Молчу – и надо всем
Улыбка Даниила-тайновидца.
 
26 июля 1916
3
 
В полнолунье кони фыркали,
К девушкам ходил цыган.
В полнолунье в красной кирке
Сам собою заиграл орган.
 
 
По лугу металась паства
С воплями: Конец земли!
Утром молодого пастора
У органа – мертвого нашли.
 
 
На его лице серебряном
Были слезы. Целый день
Притекали данью щедрой
Розы из окрестных деревень.
 
 
А когда покойник прибыл
В мирный дом своих отцов –
Рыжая девчонка Библию
Запалила с четырех концов.
 
28 июля 1916

«Сегодня ночью я одна в ночи…»

 
Сегодня ночью я одна в ночи,
– Бессонная, бездомная черница! –
Сегодня ночью у меня ключи
От всех ворот единственной столицы.
 
 
Бессонница меня толкнула в путь,
– О как же ты прекрасен, тусклый
        Кремль мой!
Сегодня ночью я целую в грудь
Всю круглую воюющую землю.
 
 
Вздымаются не волосы, а мех!
И душный ветер прямо в душу дует.
Сегодня ночью я жалею всех,
Кого жалеют и кого целуют.
 
1 августа 1916

«Август – астры…»

 
Август – астры,
Август – звезды,
Август – грозди
Винограда и рябины
Ржавой – август!
 
 
Полновесным, благосклонным
Яблоком своим имперским,
Как дитя, играешь, август.
Как ладонью, гладишь сердце
Именем своим имперским:
Август! – Сердце!
 
 
Месяц поздних поцелуев,
Поздних роз и молний поздних!
Ливней звездных –
Август! – Месяц
Ливней звездных!
 
7 февраля 1917

Из цикла «Дон-Жуан»

1
 
На заре морозной
Под шестой березой
За углом у церкви
Ждите, Дон-Жуан!
 
 
Но, увы, клянусь вам
Женихом и жизнью,
Что в моей отчизне
Негде целовать!
 
 
Нет у нас фонтанов,
И замерз колодец,
А у богородиц –
Строгие глаза.
 
 
И чтобы не слышать
Пустяков – красоткам,
Есть у нас презвонкий
Колокольный звон.
 
 
Так вот и жила бы,
Да боюсь – состарюсь,
Да и вам, красавец,
Край мой не к лицу.
 
 
Ах, в дохе медвежьей
И узнать вас трудно,
Если бы не губы
Ваши, Дон-Жуан!
 
19 февраля 1917
2
 
Долго на заре туманной
Плакала метель.
Уложили Дон-Жуана
В снежную постель.
 
 
Ни гремучего фонтана,
Ни горячих звезд…
На груди у Дон-Жуана
Православный крест.
 
 
Чтобы ночь тебе светлее
Вечная – была,
Я тебе севильский веер,
Черный, принесла.
 
 
Чтобы видел ты воочью
Женскую красу,
Я тебе сегодня ночью
Сердце принесу.
 
 
А пока – спокойно спите!..
Из далеких стран
Вы пришли ко мне. Ваш список –
Полон, Дон-Жуан!
 
19 февраля 1917
3
 
После стольких роз, городов и тостов –
Ах, ужель не лень
Вам любить меня? Вы – почти что остов,
Я – почти что тень.
 
 
И зачем мне знать, что к небесным силам
Вам взывать пришлось?
И зачем мне знать, что пахну́ло – Нилом
От моих волос?
 
 
Нет, уж лучше я расскажу Вам сказку:
Был тогда – январь.
Кто-то бросил розу. Монах под маской
Проносил фонарь.
 
 
Чей-то пьяный голос молил и злился
У соборных стен.
В этот самый час Дон-Жуан Кастильский
Повстречал – Кармен.
 
22 февраля 1917
4
 
Ровно – полночь.
Луна – как ястреб.
– Что – глядишь?
– Так – гляжу!
 
 
– Нравлюсь? – Нет.
– Узнаёшь? – Быть может.
– Дон-Жуан я.
– А я – Кармен.
 
22 февраля 1917
5
 
И падает шелковый пояс
К ногам его – райской змеей…
А мне говорят – успокоюсь
Когда-нибудь, там, под землей.
 
 
Я вижу надменный и старый
Свой профиль на белой парче.
А где-то – гитаны – гитары –
И юноши в черном плаще.
 
 
И кто-то, под маскою кроясь:
– Узнайте! – Не знаю. – Узнай! –
И падает шелковый пояс
На площади – круглой, как рай.
 
14 мая 1917
6
 
И разжигая во встречном взоре
Печаль и блуд,
Проходишь городом – зверски-черен,
Небесно – худ.
 
 
Томленьем застланы, как туманом,
Глаза твои.
В петлице – роза, по всем карманам –
Слова любви!
 
 
Да, да. Под вой ресторанной скрипки
Твой слышу зов.
Я посылаю тебе улыбку,
Король воров!
 
 
И узнаю, раскрывая крылья –
Тот самый взгляд,
Каким глядел на меня в Кастилье –
Твой старший брат.
 
8 июня 1917

Стенька Разин

1
 
Ветры спать ушли – с золотой зарей,
Ночь подходит – каменною горой,
И с своей княжною из жарких стран
Отдыхает бешеный атаман.
 
 
Молодые плечи в охапку сгреб,
Да заслушался, запрокинув лоб, –
Как гремит над жарким его шатром –
Соловьиный гром.
 
22 апреля 1917
2
 
А над Волгой – ночь,
А над Волгой – сон.
Расстелили ковры узорные,
И возлег на них атаман с княжной
Персиянкою – Брови Черные.
 
 
И не видно звезд, и не слышно волн, –
Только вёсла да темь кромешная!
И уносит в ночь атаманов чёлн
Персиянскую душу грешную.
 
 
И услышала
Ночь – такую речь:
– Аль не хочешь, что ль,
Потеснее лечь?
Ты меж наших баб –
Что жемчужинка!
Аль уж страшен так?
Я твой вечный раб,
Персияночка!
Полоняночка!
 
* * *
 
А она – брови насупила,
Брови длинные.
А она – очи потупила
Персиянские.
И из уст ее –
Только вздох один:
– Джаль-Эддин!
 
* * *
 
А над Волгой – заря румяная,
А над Волгой – рай.
И грохочет ватага пьяная:
– Атаман, вставай!
 
 
Належался с басурманскою собакою!
Вишь, глаза-то у красавицы наплаканы!
 
 
А она – что смерть,
Рот закушен в кровь. –
Так и ходит атаманова крутая бровь.
 
 
– Не поладила ты с нашею постелью –
Так поладь, собака, с нашею купелью!
 
 
В небе-то – ясно,
Тёмно – на дне.
Красный один
Башмачок на корме.
 
 
И стоит Степан – ровно грозный дуб,
Побелел Степан – аж до самых губ.
Закачался, зашатался. – Ох, томно!
Поддержите, нехристи, – в очах тёмно!
 
 
Вот и вся тебе персияночка,
Полоняночка.
 
25 апреля 1917

«Нет! Еще любовный голод…»

 
Нет! Еще любовный голод
Не раздвинул этих уст.
Нежен – оттого что молод,
Нежен – оттого что пуст.
 
 
Но увы! На этот детский
Рот – Шираза лепестки! –
Все людское людоедство
Точит зверские клыки.
 
23 августа 1917

«На кортике своем: Марина…»

 
На кортике своем: Марина –
Ты начертал, встав за Отчизну.
Была я первой и единой
В твоей великолепной жизни.
Я помню ночь и лик пресветлый
В аду солдатского вагона.
Я волосы гоню по ветру,
Я в ларчике храню погоны.
 
Москва,
18 января 1918

Стихи к дочери

1
 
– Марина! Спасибо за мир!
Дочернее странное слово.
И вот – расступился эфир
Над женщиной светлоголовой.
 
 
Но рот напряжен и суров.
Умру, – а восторга не выдам!
Так с неба Господь Саваоф
Внимал молодому Давиду.
 
Страстной Понедельник 1918
2
 
Не знаю, где ты́ и где я́.
Те ж песни и те же заботы.
Такие с тобою друзья,
Такие с тобою сироты.
 
 
И так хорошо нам вдвоем:
Бездомным, бессонным и сирым…
Две птицы: чуть встали – поём.
Две странницы: кормимся миром.
 
3
 
И бродим с тобой по церквам
Великим – и малым, приходским.
И бродим с тобой по домам
Убогим – и знатным, господским.
 
 
Когда-то сказала: – Купи! –
Сверкнув на кремлевские башни.
Кремль – твой от рождения. –
        Спи,
Мой первенец светлый и страшный.
 
4
 
И как под землею трава
Дружится с рудою железной, –
Всё видят пресветлые два
Провала в небесную бездну.
 
 
Сивилла! – Зачем моему
Ребенку – такая судьбина?
Ведь русская доля – ему…
И век ей: Россия, рябина…
 
24 августа 1918
5
 
Молодой колоколенкой
Ты любуешься – в воздухе.
Голосок у ней тоненький,
В ясном куполе – звездочки.
 
 
Куполок твой золотенький,
Ясны звезды – под лобиком.
Голосочек твой тоненький, –
Ты сама колоколенка.
 
Октябрь 1918
6
 
Консуэла! – Утешенье!
Люди добрые, не сглазьте!
Наградил второю тенью
Бог меня – и первым счастьем.
 
 
Видно, с ангелом спала я,
Бога приняла в объятья.
Каждый час благословляю
Полночь твоего зачатья.
 
 
И ведет меня – до сроку –
К Богу – по дороге белой –
Первенец мой синеокий:
Утешенье! – Консуэла!
 
 
Ну, а раньше – стать другая!
Я была счастливой тварью!
Все мой дом оберегали, –
Каждый под подушкой шарил!
 
 
Награждали – как случалось:
Кто – улыбкой, кто – полушкой…
А случалось – оставалось
Даже сердце под подушкой!..
 
 
Времячко мое златое!
Сонм чудесных прегрешений!
Всех вас вымела метлою
Консуэла – Утешенье.
 
 
А чердак мой чисто ме́тен,
Сор подобран – на жаровню.
Смерть хоть сим же часом встретим:
Ни сориночки любовной!
 
 
– Вор! – Напрасно ждешь! – Не выйду!
Буду спать, как повелела
Мне – от всей моей Обиды
Утешенье – Консуэла!
 
Москва,
октябрь 1919

Братья

1
 
Спят, не разнимая рук,
С братом – брат,
С другом – друг.
Вместе, на одной постели.
Вместе пили, вместе пели.
 
 
Я укутала их в плед,
Полюбила их навеки.
Я сквозь сомкнутые веки
Странные читаю вести:
 
 
Радуга: двойная слава,
Зарево: двойная смерть.
 
 
Этих рук не разведу.
Лучше буду,
Лучше буду
Полымем пылать в аду!
 
2
 
Два ангела, два белых брата,
На белых вспененных конях!
Горят серебряные латы
 
 
На всех моих грядущих днях.
И оттого, что вы крылаты –
Я с жадностью целую прах.
 
 
Где стройный благовест негромкий,
Бредущие через поля
Купец с лотком, слепец с котомкой…
– Дымят, пылая и гремя,
Под конским топотом – обломки
Китай-города и Кремля!
 
 
Два всадника! Две белых славы!
В безумном цирковом кругу
Я вас узнала. – Ты, курчавый,
Архангелом вопишь в трубу.
Ты – над Московскою Державой
Вздымаешь радугу-дугу.
 
3
 
Глотаю соленые слезы.
Роман неразрезанный – глуп.
Не надо ни робы, ни розы,
Ни розовой краски для губ,
 
 
Ни кружев, ни белого хлеба,
Ни солнца над вырезом крыш, –
Умчались архангелы в небо,
Уехали братья в Париж!
 
11 января 1918

Ни один человек, даже самый отрешенный, не свободен от радости быть чем-то (всем!) в чьей-нибудь жизни, особенно когда это – невольно.

Ученик

 
Сказать – задумалась о чем?
В дождь – под одним плащом,
В ночь – под одним плащом, потом
В гроб – под одним плащом.
 

1
 
Быть мальчиком твоим светлоголовым,
– О, через все века! –
За пыльным пурпуром твоим брести в суровом
Плаще ученика.
 
 
Улавливать сквозь всю людскую гущу
Твой вздох животворящ
Душой, дыханием твоим живущей,
Как дуновеньем – плащ.
 
 
Победоноснее Царя Давида
Чернь раздвигать плечом.
От всех обид, от всей земной обиды
Служить тебе плащом.
 
 
Быть между спящими учениками
Тем, кто во сне – не спит.
При первом чернью занесенном камне
Уже не плащ – а щит!
 
 
(О, этот стих не самовольно прерван!
Нож чересчур остер!)
И – вдохновенно улыбнувшись – первым
Взойти на твой костер.
 
Москва, 2 русск. апреля 1921 г.22
2

Есть некий час…

Тютчев

 
Есть некий час – как сброшенная клажа:
Когда в себе гордыню укротим.
Час ученичества, он в жизни каждой
Торжественно-неотвратим.
 
 
Высокий час, когда сложив оружье
К ногам указанного нам – Перстом,
Мы пурпур Воина на мех верблюжий
Сменяем на песке морском.
 
 
О, этот час, на подвиг нас – как Голос
Вздымающий из своеволья дней!
О этот час, когда как спелый колос
Мы клонимся от тяжести своей.
 
 
И колос взрос, и час веселый пробил,
И жерновов возжаждало зерно.
Закон! Закон! Еще в земной утробе
Мной вожделенное ярмо.
 
 
Час ученичества! Но зрим и ведом
Другой нам свет, – еще заря зажглась.
Благословен ему грядущий следом
Ты – одиночества верховный час!
 
2 апреля 1921
3
 
Солнце Вечера – добрее
Солнца в полдень.
Изуверствует – не греет
Солнце в полдень.
 
 
Отрешеннее и кротче
Солнце – к ночи.
Умудренное, не хочет
Бить нам в очи.
 
 
Простотой своей – тревожа –
Королевской,
Солнце Вечера – дороже
Песнопевцу!
 
* * *
 
Распинаемое тьмой
Ежевечерне,
Солнце Вечера – не кланяется
Черни.
 
 
Низвергаемый с престолу
Вспомни – Феба!
Низвергаемый – не долу
Смотрит – в небо!
 
 
О, не медли на соседней
Колокольне!
Быть хочу твоей последней
Колокольней.
 
3 апреля 1921
4
 
Пало прениже волн
Бремя дневное.
Тихо взошли на холм
Вечные – двое.
 
 
Тесно – плечо с плечом –
Встали в молчанье.
Два – под одним плащом –
Ходят дыханья.
 
 
Завтрашних спящих войн
Вождь – и вчерашних,
Молча стоят двойной
Черною башней.
 
 
Змия мудрей стоят,
Голубя кротче.
– Отче, возьми в назад,
В жизнь свою, отче!
 
 
Через все небо – дым
Воинств Господних.
Борется плащ, двойным
Вздохом приподнят.
 
 
Ревностью взор разъят,
Молит и ропщет…
– Отче, возьми в закат,
В ночь свою, отче!
 
 
Празднуя ночи вход,
Дышат пустыни.
Тяжко – как спелый плод –
Падает: – Сыне!
 
 
Смолкло в своем хлеву
Стадо людское.
На золотом холму
Двое – в покое.
 
6 апреля 1921
5
 
Был час чудотворен и полн,
Как древние были.
Я помню – бок о́ бок – на холм,
Я помню – всходили…
 
 
Ручьев ниспадающих речь
Сплеталась предивно
С плащом, ниспадающим с плеч
Волной неизбывной.
 
 
Всё выше, всё выше – высот
Последнее злато.
Сновидческий голос: Восход
Навстречу Закату.
 
8 апреля 1921
6
 
Все великолепье
Труб – лишь только лепет
Трав – перед Тобой.
 
 
Все великолепье
Бурь – лишь только щебет
Птиц – перед Тобой.
 
 
Все великолепье
Крыл – лишь только трепет
Век – перед Тобой.
 
10 апреля 1921
7
 
По холмам – круглым и смуглым,
Под лучом – сильным и пыльным,
Сапожком – робким и кротким –
За плащом – рдяным и рваным.
 
 
По пескам – жадным и ржавым,
Под лучом – жгущим и пьющим,
Сапожком – робким и кротким –
За плащом – следом и следом.
 
 
По волнам – лютым и вздутым,
Под лучом – гневным и древним,
Сапожком – робким и кротким –
За плащом – лгущим и лгущим…
 
12 апреля 1921

«В‹олкон›ский заключен сам в себе, не в себе…»

В‹олкон›ский заключен сам в себе, не в себе – в мире. (Тоже́ одиночная камера, – с бесконечно-раздвинутыми стенами.) Эгоист – породы Гёте. Ему нужны не люди – собеседники (сейчас – не собеседники: слушатели, восприниматели!), иногда – сведения. Изящное отсутствие человека в комнате, говоришь – отвечает, но никогда в упор, точно (нет, явно) в ответ на свою сопутствующую мысль. Слышит? Не слышит?

* * *

Никогда – тебе, всегда – себе.

* * *

Был у меня два раза, каждый раз, в первую секунду, изумлял ласковостью. (Думая вслед после встречи – так разительно убеждаешься в его нечеловечности, что при следующей, в первую секунду, изумляешься: улыбается, точно вправду рад!)

Ласковость, за которой – что́? Да ничего. Общая приятность оттого, что ему́ радуются. Его мысли остры, его чувства flottent23.

Его жизнь, как я ее вижу – да, впрочем, его же слово о себе:

– «История моей жизни? Да мне искренно кажется, что у меня ее совсем не было, что она только начинается – начнется».

Может показаться, когда читаешь эти слова на бумаге, что говорит горящий жизнью, – нет, это бросается легко, созерцательно – под строкой; повествовательно-спокойно, почти небрежно.

* * *

Учитель чего? – Жизни. Прекрасный бы учитель, если бы ему нужны были ученики.

Вернее: читает систему Волконского (хонского, как он произносит, уясняя Волхонку) – когда мог читать – Жизнь.

* * *

(Музыка, запаздывающая на какую-то долю времени, последние солдаты не идут в лад, долгое дохождение до нас света звезд…)

* * *

Не поспевает за моим сердцем.

«Жаловаться не стану…»

 
Жаловаться не стану,
Слово возьму в тиски.
С этой мужскою раной
Справимся по-мужски.
 
 
Даром сгорают зори,
А не прося за вход.
С этой верховной хворью
Справимся, как Восход.
 
* * *
 
Великолепным даровым пожаром
В который раз, заря, сгораешь даром?
 
 
На встречных лицах, нежилых как склеп,
В который раз ты побежден, о Феб?
 
 
Не доверяя бренной позолоте
Они домой идут – на повороте
 
 
Счастливые – что уж опять тела!
Что эту славу – сбросили с чела.
………………………………………………..
 
 
Та́к, у подножья нового царя,
В который раз, душа, сгораешь зря?
 
‹1921›

Марина

1
 
Быть голубкой его орлиной!
Больше матери быть, – Мариной!
Вестовым – часовым – гонцом –
 
 
Знаменосцем – льстецом придворным!
Серафимом и псом дозорным
Охранять непокойный сон.
 
 
Сальных карт захватив колоду,
Ногу в стремя! – сквозь огнь и воду!
Где верхом – где ползком – где вплавь!
 
 
Тростником – ивняком – болотом,
А где конь не берет, – там лётом,
Все ветра полонивши в плащ!
 
 
Черным вихрем летя беззвучным,
Не подругою быть – сподручным!
Не единою быть – вторым!
 
 
Близнецом – двойником – крестовым
Стройным братом, огнем костровым,
Ятаганом его кривым.
 
 
Гул кремлевских гостей незваных.
Если имя твое – Басманов,
Отстранись. – Уступи любви!
 
 
Распахнула платок нагрудный.
– Руки настежь! – Чтоб в день свой судный
Не в басмановской встал крови.
 
28 апреля 1921
2
 
Трем Самозванцам жена,
Мнишка надменного дочь,
Ты, гордецу своему
Не родившая сына…
 
 
В простоволосости сна
В гулкий оконный пролет
Ты, гордецу своему
Не махнувшая следом.
 
 
На роковой площади
От оплеух и плевков
Ты, гордеца своего
Не покрывшая телом.
 
 
В маске дурацкой лежал,
С дудкой кровавой во рту.
Ты, гордецу своему
Не отершая пота…
 
 
– Своекорыстная кровь! –
Проклята, проклята будь
Ты, Лжедимитрию смогшая быть
Лжемариной!
 
28 апреля 1921
3
 
– Сердце, измена!
– Но не разлука!
И воровскую смуглую руку
К белым губам.
 
 
Краткая встряска костей о плиты.
– Гришка! – Димитрий!
 
 
Цареубийцы! Псе́кровь холопья!
И – повторенным прыжком –
На копья!
 
28 апреля 1921
4
 
– Грудь Ваша благоуханна,
Как розмариновый ларчик…
Ясновельможна панна…
– Мой молодой господарчик…
 
 
– Чем заплачу за щедроты:
Темен, негромок, непризнан…
Из-под ресничного взлету
Что-то ответило: – Жизнью!
 
 
В каждом пришельце гонимом
Пану мы Иезусу – служим…
Мнет в замешательстве мнимом
Горсть неподдельных жемчужин.
 
 
Перлы рассыпались, – слезы!
Каждой ресницей нацелясь,
Смотрит, как в прахе елозя,
Их подбирает пришелец.
 
30 апреля 1921

«Как разгораются – каким валежником!..»

 
Как разгораются – каким валежником!
На площадях ночных – святыни кровные!
Пред самозванческим указом Нежности –
Что наши доблести и родословные!
 
 
С какой торжественною постепенностью
Спадают выспренные обветшалости!
О наши прадедовы драгоценности
Под самозванческим ударом Жалости!
 
 
А проще: лоб склонивши в глубь ладонную,
В сознаньи низости и неизбежности –
Вниз по отлогому – по неуклонному –
Неумолимому наклону Нежности…
 
Май 1921

Разлука

Сереже


1
 
Башенный бой
Где-то в Кремле.
Где на земле,
Где –
 
 
Крепость моя,
Кротость моя,
Доблесть моя,
Святость моя.
 
 
Башенный бой.
Брошенный бой.
Где на земле –
Мой
Дом,
Мой – сон,
Мой – смех,
Мой – свет,
Узких подошв – след.
 
 
Точно рукой
Сброшенный в ночь –
Бой.
– Брошенный мой!
 
Май 1921
2
 
Уроненные так давно
Вздымаю руки.
В пустое черное окно
Пустые руки
Бросаю в полуночный бой
Часов, – домой
Хочу! – Вот так: вниз головой
– С башни! – Домой!
 
 
Не о булыжник площадной:
В шепот и шелест…
Мне некий Воин молодой
Крыло подстелет.
 
Май 1921
3
 
Всё круче, всё круче
Заламывать руки!
Меж нами не версты
Земные, – разлуки
Небесные реки, лазурные земли,
Где друг мой навеки уже –
Неотъемлем.
 
 
Стремит столбовая
В серебряных сбруях.
Я рук не ломаю!
Я только тяну их
– Без звука! –
Как дерево машет рябина
В разлуку,
Во след журавлиному клину.
 
 
Стремит журавлиный,
Стремит безоглядно.
Я спеси не сбавлю!
Я в смерти – нарядной
Пребуду – твоей быстроте златоперой
Последней опорой
В потерях простора!
 
Июнь 1921
4
 
Смуглой оливой
Скрой изголовье.
Боги ревнивы
К смертной любови.
 
 
Каждый им шелест
Внятен и шорох.
Знай, не тебе лишь
Юноша дорог.
 
 
Роскошью майской
Кто-то разгневан.
Остерегайся
Зоркого неба.
 
* * *
 
Думаешь – скалы
Манят, утесы,
Думаешь, славы
Медноголосый
 
 
Зов его – в гущу,
Грудью на копья?
Вал восстающий
– Думаешь – топит?
 
 
Дольнее жало
– Веришь – вонзилось?
– Пуще опалы –
Царская милость!
 
 
Плачешь, что поздно
Бродит в низинах.
Не земнородных
Бойся, – незримых!
 
 
Каждый им волос
Ведом на гребне.
Тысячеоки
Боги, как древле.
 
 
Бойся не тины, –
Тверди небесной!
Ненасытимо –
Сердце Зевеса!
 
12 июня 1921
5
 
Тихонько
Рукой осторожной и тонкой
Распутаю путы:
Ручонки – и ржанью
Послушная, зашелестит амазонка
По звонким, пустым ступеням расставанья.
 
 
Топочет и ржет
В осиянном пролете
Крылатый. – В глаза – полыханье рассвета.
Ручонки, ручонки!
Напрасно зовете:
Меж нами – струистая лестница Леты.
 
14 июня 1921
6
 
Седой – не увидишь,
Большим – не увижу.
Из глаз неподвижных
Слезинки не выжмешь.
 
 
На всю твою муку,
Раззор – плач:
– Брось руку!
Оставь плащ!
 
 
В бесстрастии
Каменноокой камеи,
В дверях не помедлю,
Как матери медлят:
 
 
(Всей тяжестью крови,
Колен, глаз –
В последний земной
Раз!)
 
 
Не кра́дущимся перешибленным зверем, –
Нет, каменной глыбою
Выйду из двери –
Из жизни. – О чем же
Слезам течь,
Раз – камень с твоих
Плеч!
 
 
Не камень! – Уже
Широтою орлиною –
Плащ! – и уже по лазурным стремнинам
В тот град осиянный,
Куда – взять
Не смеет дитя
Мать.
 
15 июня 1921
7
 
Ростком серебряным
Рванулся ввысь.
Чтоб не узрел его
Зевес –
Молись!
 
 
При первом шелесте
Страшись и стой.
Ревнивы к прелести
Они мужской.
 
 
Звериной челюсти
Страшней – их зов.
Ревниво к прелести
Гнездо богов.
 
 
Цветами, лаврами
Заманят ввысь.
Чтоб не избрал его
Зевес –
Молись!
 
 
Все небо в грохоте
Орлиных крыл.
Всей грудью грохайся –
Чтоб не сокрыл.
 
 
В орлином грохоте
– О клюв! О кровь! –
Ягненок крохотный
Повис – Любовь…
 
 
Простоволосая,
Всей грудью – ниц…
Чтоб не вознес его
Зевес –
Молись!
 
16 июня 1921
8
 
Я знаю, я знаю,
Что прелесть земная,
Что эта резная,
Прелестная чаша –
Не более наша,
Чем воздух,
Чем звезды,
Чем гнезда,
Повисшие в зорях.
 
 
Я знаю, я знаю,
Кто чаше – хозяин!
Но легкую ногу вперед – башней
В орлиную высь!
И крылом – чашу
От грозных и розовых уст –
Бога!
 
17 июня 1921

Вестнику

 
Скрежещут якорные звенья,
Вперед, крылатое жилье!
Покрепче чем благословенье
С тобой – веление мое!
 
 
Мужайся, корабельщик юный!
Вперед в лазоревую рожь!
Ты больше нежели Фортуну –
Ты сердце Цезаря везешь!
 
 
Смирит лазоревую ярость
Ресниц моих – единый взмах!
Дыханием надут твой парус
И не нуждается в ветрах!
 
 
Обветренные руки стиснув,
Слежу. – Не верь глазам! – Всё ложь!
Доподлинный и рукописный
Приказ Монархини везешь.
 
 
Два слова, звонкие как шпоры,
Две птицы в боевом грому.
То зов мой – тысяча который? –
К единственному одному.
 
 
В страну, где солнце правосудья
Одно для нищих и вельмож,
– Между рубахою и грудью –
Ты сердце Матери везешь.
 
20 июня 1921

Из цикла «Георгий»

С. Э.


1
 
Ресницы, ресницы,
Склоненные ниц.
Стыдливостию ресниц
Затменные – солнца в венце стрел!
– Сколь грозен и сколь ясен! –
И плащ его – был – красен,
И конь его – был – бел.
 
 
Смущается Всадник,
Гордится конь.
На дохлого гада
Белейший конь
Взирает вполоборота.
В пол-ока широкого
Вслед копью
В пасть красную – дико раздув ноздрю –
Раскосостью огнеокой.
 
 
– Колеблется – никнет – и вслед копью
В янтарную лужу – вослед копью
 
 
Скользнувшему.
– Басенный взмах
– Стрел…
 
 
Плащ красен, конь бел.
 
26 июня 1921
2
 
О тяжесть удачи!
Обида Победы!
Георгий, ты плачешь,
Ты красною девой
Бледнеешь над делом
Своих двух
Внезапно-чужих
Рук.
 
 
Конь брезгует Гадом,
Ты брезгуешь гласом
Победным. – Тяжелым смарагдовым маслом
Стекает кровища.
Дракон спит.
На всю свою жизнь
Сыт.
 
 
Взлетевшею гривой
Затменное солнце.
Стыдливости детской
С гордынею конской
Союз.
Из седла –
В небеса –
Куст.
Брезгливая грусть
Уст.
 
 
Конь брезгует Гадом,
Ты брезгуешь даром
Царевым, – ее подвенечным пожаром.
Церковкою ладанной:
Строг – скуп –
В безжалостный
Рев
Труб.
 
 
Смущается Всадник,
Снисходит конь.
Издохшего гада
Дрянную кровь
– Янтарную – легким скоком
Минует, – янтарная кровь течет.
Взнесенным копытом застыв – с высот
Лебединого поворота.
 
 
Безропотен Всадник,
А конь брезглив.
Гремучего гада
Копьем пронзив –
Сколь скромен и сколь томен!
В ветрах – высоко́ – седлецо твое,
Речной осокой – копьецо твое
Вот-вот запоет в восковых перстах
У розовых уст
Под прикрытием стрел
 
 
Ресничных,
Вспоет, вскличет.
– О страшная тяжесть
Свершенных дел!
И плащ его красен,
И конь его бел.
 
 
Любезного Всадника,
Конь, блюди!
У нежного Всадника
Боль в груди.
Ресницами жемчуг нижет…
Святая иконка – лицо твое,
Закатным лучом – копьецо твое
Из длинных перстов брызжет.
Иль луч пурпуровый
Косит копьем?
Иль красная туча
Взмелась плащом?
За красною тучею –
Белый дом.
Там впустят
Вдвоем
С конем.
 
 
Склоняется Всадник,
Дыбится конь.
Все слабже вокруг копьеца ладонь.
Вот-вот не снесет Победы!
Трубите! Трубите! Уж слушать недолго.
Уж нежный тростник победительный – долу.
Дотрубленный долу
Поник. – Смолк.
И облачный – ввысь! –
Столб.
 
 
Клонитесь, клонитесь,
Послушные травы!
Зардевшийся под оплеухою славы –
Бледнеет. – Домой, трубачи! – Спит.
До судной трубы –
Сыт.
 
28 июня 1921
3
 
Синие версты
И зарева горние!
Победоносного
Славьте – Георгия!
 
 
Славьте, жемчужные
Грозди полуночи,
Дивного мужа,
Пречистого юношу:
 
 
Огненный плащ его,
Посвист копья его,
Кровокипящего
Славьте – коня его!
 
* * *
 
Зычные мачты
И слободы орлие!
Громокипящего
Славьте – Георгия!
 
 
Солнцеподобного
В силе и в кротости.
Доблесть из доблестей,
Роскошь из роскошей:
 
 
Башенный рост его,
Посвист копья его,
Молниехвостого
Славьте – коня его!
 
 
Львиные ветры
И глыбы соборные!
Великолепного
Славьте – Георгия!
 
 
Змея пронзившего,
Смерть победившего,
В дом Госпожи своей
Конным – вступившего!
 
 
Зычный разгон его,
Посвист копья его,
Преображенного
Славьте – коня его!
 
* * *
 
Льстивые ивы
И травы поклонные,
Вольнолюбивого,
Узорешенного
 
 
Юношу – славьте,
Юношу – плачьте…
Вот он, что розан
Райский – на травке:
 
 
Розовый рот свой
На две половиночки –
Победоносец,
Победы не вынесший.
 
28 июня 1921
4
 
Из облаков кивающие перья.
Как передать твое высокомерье,
– Георгий! – Ставленник небесных сил!
 
 
Как передать закрепощенный пыл
Зрачка, и трезвенной ноздри раздутой
На всем скаку обузданную смуту.
 
 
Перед любезнейшею из красот
Как передать – с архангельских высот
Седла – копья – содеянного дела
 
 
И девственности гневной – эти стрелы
Ресничные – эбеновой масти –
Разящие: – Мы не одной кости!
 
 
Божественную ведомость закончив,
Как передать, Георгий, сколь уклончив
– Чуть-что земли не тронувший едва –
 
 
Поклон, – и сколь пронзительно-крива
Щель, заледеневающая сразу:
– О, не благодарите! – По приказу.
 
29 июня 1921
5
 
С архангельской высоты седла
Евангельские творить дела.
Река сгорает, верста смугла.
– О даль! Даль! Даль!
 
 
В пронзающей прямизне ресниц
Пожарищем налетать на птиц.
Копыта! Крылья! Сплелись! Свились!
О высь! Высь! Высь!
 
 
В заоблачье исчезать как снасть!
Двуочие разевать как пасть!
И не опомнившись – мертвым пасть;
О страсть! – Страсть! – Страсть!
 
29 июня 1921
6
 
А девы – не надо.
По вольному хладу,
По синему следу
Один я поеду.
 
 
Как был до победы:
Сиротский и вдовый.
По вольному следу
Воды родниковой.
 
 
От славы, от гною
Доспехи отмою.
Во славу Твою
Коня напою.
 
 
Храни, Голубица,
От града – посевы,
Девицу – от гада,
Героя – от девы.
 
30 июня 1921

Благая весть

С. Э.


1
 
В сокровищницу
Полунощных глубин
Недрогнувшую
Опускаю ладонь.
 
 
Меж водорослей –
Ни приметы его!
Сокровища нету
В морях – моего!
 
 
В заоблачную
Песнопенную высь –
Двумолнием
Осмелеваюсь – и вот
 
 
Мне жаворонок
Обронил с высоты –
Что за́ морем ты,
Не за облаком ты!
 
2 июля 1921
2
 
Жив и здоров!
Громче громов –
Как топором –
Радость!
 
 
Нет, топором
Мало: быком
Под обухом
Счастья!
 
 
Оглушена,
Устрашена.
Что же взамен –
Вырвут?
 
 
И от колен
Вплоть до корней
Вставших волос –
Ужас.
 
 
Стало быть, жив?
Веки смежив,
Дышишь, зовут –
Слышишь?
 
 
Вывез корабль?
О мой журавль
Младший – во всей
Стае!
 
 
Мертв – и воскрес?!
Вздоху в обрез,
Камнем с небес,
Ломом
 
 
По голове, –
Нет, по эфес
Шпагою в грудь –
Радость!
 
3 июля 1921
3
 
Под горем не горбясь,
Под камнем – крылатой –
– Орлом! – уцелев,
 
 
Земных матерей
И небесных любовниц
Двойную печаль
 
 
Взвалив на плеча, –
Горяча мне досталась
Мальтийская сталь!
 
 
Но гневное небо
К орлам – благосклонно.
Не сон ли: в волнах
 
 
Сонм ангелов конных!
Меж ними – осанна! –
Мой – снегу белей…
 
 
Лилейные ризы,
– Конь вывезет! – Гривой
Вспененные зыби.
– Вал вывезет! – Дыбом
Встающая глыба…
Бог вынесет…
– Ох! –
 
4 июля 1921
4
 
Над спящим юнцом – золотые шпоры.
Команда: вскачь!
Уже по пятам воровская свора.
Георгий, плачь!
 
 
Свободною левою крест нащупал.
Команда: вплавь!
Чтоб всем до единого им под купол
Софийский, – правь!
 
 
Пропали! Не вынесут сухожилья!
Конец! – Сдались!
– Двумолнием раскрепощает крылья.
Команда: ввысь!
 
6 июля 1921
5
 
Во имя расправы
Крепись, мой Крылатый!
Был час переправы,
А будет – расплаты.
 
 
В тот час стопудовый
– Меж бредом и былью –
Гребли тяжело
Корабельные крылья.
 
 
Меж Сциллою – да! –
И Харибдой гребли.
О крылья мои,
Журавли-корабли!
 
 
Тогда по крутому
Эвксинскому брегу
Был топот Побега,
А будет – Победы.
 
 
В тот час непосильный
– Меж дулом и хлябью –
Сердца не остыли,
Крыла не ослабли,
 
 
Плеча напирали,
Глаза стерегли.
– О крылья мои,
Журавли-корабли!
 
 
Птенцов узколицых
Не давши в обиду,
Сказалось –
Орлицыно сердце Тавриды.
 
 
На крик длинноклювый
– С ерами и с ятью! –
Проснулась –
Седая Монархиня-матерь.
 
 
И вот уже купол
Софийский – вдали…
О крылья мои,
Журавли-корабли!
 
 
Крепитесь! Кромешное
Дрогнет созвездье.
Не с моря, а с неба
Ударит Возмездье.
 
 
Глядите: небесным
Свинцом налитая,
Грозна, тяжела
Корабельная стая.
 
 
И нету конца ей,
И нету земли…
– О крылья мои,
Журавли-корабли!
 
7 июля 1921

Хвала Афродите

1
 
Уже богов – не те уже щедроты
На берегах – не той уже реки.
В широкие закатные ворота
Венерины, летите, голубки!
 
 
Я ж на песках похолодевших лежа,
В день отойду, в котором нет числа…
Как змей на старую взирает кожу –
Я молодость свою переросла.
 
4 октября 1921
2
 
Тщетно, в ветвях заповедных кроясь,
Нежная стая твоя гремит.
Сластолюбивый роняю пояс,
Многолюбивый роняю мирт.
 
 
Тяжкоразящей стрелой тупою
Освободил меня твой же сын.
– Так о престол моего покоя,
Пеннорожденная, пеной сгинь!
 
5 октября 1921
3
 
Сколько их, сколько их ест из рук,
Белых и сизых!
Целые царства воркуют вкруг
Уст твоих, Низость!
 
 
Не переводится смертный пот
В золоте кубка.
И полководец гривастый льнет
Белой голубкой.
 
 
Каждое облако в час дурной –
Грудью круглится.
В каждом цветке неповинном – твой
Лик, Дьяволица!
 
 
Бренная пена, морская соль…
В пене и в муке –
Повиноваться тебе доколь,
Камень безрукий?
 
10 октября 1921

«С такою силой в подбородок руку…»

 
С такою силой в подбородок руку
Вцепив, что судорогой вьется рот,
С такою силою поняв разлуку,
Что, кажется, и смерть не разведет –
 
 
Так знаменосец покидает знамя.
Так на помосте матерям: Пора!
Так в ночь глядит – последними глазами –
Наложница последнего царя.
 
11 октября 1921

Подруга

 
Немолкнущим Ave,
Пасхальной Обедней –
Прекрасная слава
Подруги последней.
 

1
 
Спит, муки твоея – веселье,
Спит, сердца выстраданный рай.
Над Иверскою колыбелью
– Блаженная! – помедлить дай.
 
 
Не суетность меня, не зависть
В дом привела, – не воспрети!
Я дитятко твое восславить
Пришла, как древле – пастухи.
 
 
Не тою же ль звездой ведома?
– О се́ребро-сусаль-слюда! –
Как вкопанная – глянь – над домом,
Как вкопанная – глянь – звезда!
 
 
Не радуюсь и не ревную, –
Гляжу, – по́ сердцу пилой:
Что сыну твоему дарую?
Вот плащ мой – вот и посох мой.
 
23 ноября 1921
2
 
В своих младенческих слезах –
Что в ризе ценной,
Благословенна ты в женах!
– Благословенна!
 
 
У раздорожного креста
Раскрыл глазочки.
(Ведь тот был тоже сирота, –
Сынок безотчий.)
 
 
В своих младенческих слезах –
Что в ризе ценной,
Благословенна ты в слезах!
– Благословенна.
 
 
Твой лоб над спящим над птенцом –
Чист, бестревожен.
Был благовест тебе венцом,
Благовест – ложем.
 
 
Твой стан над спящим над птенцом –
Трепет и древо.
Был благовест ему отцом, –
Радуйся, Дева!
 
 
В его заоблачных снегах –
Что в ризе ценной,
Благословенна ты в снегах!
– Благословенна.
 
26 ноября 1921
3
 
Огромного воскрылья взмах,
Хлещущий дых:
– Благословенна ты в женах,
В женах, в живых.
 
 
Где вестник? Буйно и бело.
Вихорь? Крыло?
Где вестник? Вьюгой замело –
Весть и крыло.
 
26 ноября 1921
4
 
Чем заслужить тебе и чем воздать –
Присноблаженная! – Младенца Мать!
 
 
Над стекленеющею поволокой
Вновь подтверждающая: – Свет с Востока!
 
 
От синих глаз его – до синих звезд
Ты, радугою бросившая мост!
 
* * *
 
Не падаю! Не падаю! Плыву!
И – радугою – мост через Неву.
 
 
Жизнеподательница в час кончины!
Царств утвердительница! Матерь Сына!
 
 
В хрип смертных мук его – в худую песнь! –
Ты – первенцево вбросившая: «Есмь!»
 
27 ноября 1921
5
 
Последняя дружба
В последнем обвале.
Что нужды, что нужды –
Как здесь называли?
 
 
Над черной канавой,
Над битвой бурьянной,
Последнею славой
Встаешь, – безымянной.
 
 
На крик его: душно! припавшая: друг!
Последнейшая, не пускавшая рук!
 
 
Последнею дружбой –
Так сонмы восславят.
Да та вот, что пить подавала,
Да та вот. –
 
 
У врат его царских
Последняя смена.
Уста, с синевы
Сцеловавшие пену.
 
 
Та, с судороги сцеловавшая пот,
На крик его: руку! сказавшая: вот!
 
 
Последняя дружба,
Последнее рядом,
Грудь с грудью…
 
 
– В последнюю оторопь взгляда
Рай вбросившая,
 
 
Под фатой песнопенной,
Последнею славой
Пройдешь – покровенной.
 
 
Ты, заповеди растоптавшая спесь,
На хрип его: Мама! солгавшая: здесь!
 
Москва,
28 ноября 1921

«Любимых забываю вместе с собой, любившей…»

Любимых забываю вместе с собой, любившей. Ибо если дружба – одно из моих обычных состояний, то любовь меня из всех обычных состояний: стихов, одиночества, самоутверждения –

И – внезапное видение девушки – доставая ведро, упала в колодец – и всё новое, новая страна, с другими деревьями, другими цветами, другими гусями и т. д.

Так я вижу любовь, в к‹отор›ую действительно проваливаюсь, и выбравшись, выкарабкавшись из (колодца) которой, сначала ничего из здешнего не узнаю, потом – уже не знаю, было ли (то, на дне колодца), а потом знаю – не было. Ни колодца, ни тех гусей, ни тех цветов, ни той меня.

Любовь – безлица. Это – страна. Любимый – один из ее обитателей, туземец, странный и особенный – как негр! – только здесь.

Глубже скажу. Этот колодец не во-вне, а во мне, я в себя, в какую-то себя проваливаюсь – как на Американских горах в свой собственный пищевод.

Ариадна

1
 
Оставленной быть –
        это втравленной быть
В грудь – синяя татуировка матросов!
 
 
Оставленной быть – это явленной быть
Семи океанам… Не валом ли быть
Девятым, что с палубы сносит?
 
 
Уступленной быть –
        это купленной быть
Задорого: ночи и ночи и ночи
Умоисступленья! О, в трубы трубить –
Уступленной быть! –
        Это длиться и слыть
Как губы и трубы пророчеств.
 
14 апреля 1923
2
 
– О всеми голосами раковин
Ты пел ей…
        – Травкой каждою.
– Она томилась лаской Вакховой.
– Летейских маков жаждала…
 
 
– Но как бы те моря ни солоны,
Тот мчался…
        – Стены падали.
– И кудри вырывала полными
– Горстями…
        – В пену падали…
 
21 апреля 1923

Слова и смыслы

1
 
Ты обо мне не думай никогда!
(На – вязчива!)
Ты обо мне подумай: провода:
Даль – длящие.
 
 
Ты на меня не жалуйся, что жаль…
Всех слаще, мол…
Лишь об одном, пожалуйста: педаль:
Боль – длящая.
 
2
 
Ла – донь в ладонь:
– За – чем рожден?
– Не – жаль: изволь:
Длить – даль – и боль.
 
3
 
Проводами продленная даль…
Даль и боль, это та же ладонь
Отрывающаяся – доколь?
Даль и боль, это та же юдоль.
 
23 апреля 1923

«Крутогорьями глаголь…»

 
Крутогорьями глаголь,
Колокольнями трезвонь
Место дольнее – юдоль,
Место дольнее – ладонь.
 
 
Всеми вольными в лазорь
Колокольнями злословь:
Место дольнее – ладонь,
Место дольнее – любовь.
 
29 апреля 1923

Так вслушиваются…

1
 
Так вслушиваются (в исток
Вслушивается – устье).
Так внюхиваются в цветок:
Вглубь – до потери чувства!
 
 
Так в воздухе, который синь –
Жажда, которой дна нет.
Так дети, в синеве простынь,
Всматриваются в память.
 
 
Так вчувствовывается в кровь
Отрок – доселе лотос….
Так влюбливаются в любовь:
Впадываются в пропасть.
 
2
 
Друг! Не кори меня за тот
Взгляд, деловой и тусклый.
Так вглатываются в глоток:
Вглубь – до потери чувства!
 
 
Так в ткань врабатываясь, ткач
Ткет свой последний пропад.
Так дети, вплакиваясь в плач,
Вшептываются в шепот.
 
 
Так вплясываются… (Велик
Бог – посему крутитесь!)
Так дети, вкрикиваясь в крик,
Вмалчиваются в тихость.
 
 
Так жалом тронутая кровь
Жалуется – без ядов!
Так вбаливаются в любовь:
Впадываются в падать.
 
3 мая 1923

Брат

 
Раскалена, как смоль:
Дважды не вынести!
Брат, но с какой-то столь
Странною примесью
 
 
Смуты… (Откуда звук
Ветки откромсанной?)
Брат, заходящий вдруг
Столькими солнцами!
 
 
Брат без других сестер:
На́прочь присвоенный!
По гробовой костер –
Брат, но с условием:
 
 
Вместе и в рай и в ад!
Раной – как розаном
Соупиваться! (Брат,
Адом дарованный!)
 
 
Брат! Оглянись в века:
Не было крепче той
Спайки. Назад – река…
Снова прошепчется
 
 
Где-то, вдоль звезд и шпал,
– Настежь, без третьего! –
Что́ по ночам шептал
Цезарь – Лукреции.
 
13 июля 1923

Наклон

 
Материнское – сквозь сон – ухо.
У меня к тебе наклон слуха,
Духа – к страждущему: жжет? да?
У меня к тебе наклон лба,
 
 
Дозирающего вер – ховья.
У меня к тебе наклон крови
К сердцу, неба – к островам нег.
У меня к тебе наклон рек,
 
 
Век… Беспамятства наклон светлый
К лютне, лестницы к садам, ветви
Ивовой к убеганью вех…
У меня к тебе наклон всех
 
 
Звезд к земле (родовая тяга
Звезд к звезде!) – тяготенье стяга
К лаврам выстраданных мо – гил.
У меня к тебе наклон крыл,
 
 
Жил… К дуплу тяготенье совье,
Тяга темени к изголовью
Гроба, – годы ведь уснуть тщусь!
У меня к тебе наклон уст
 
 
К роднику…
 
28 июля 1923

«Любовь в нас…»

Любовь в нас – как клад, мы о ней ничего не знаем, всё дело в случае. Другой – наша возможность любви… Человек – повод к взрыву. (Почему вулканы взрываются?) Иногда вулканы взрываются сокровищами.

Дать взорваться больше, чем добыть.

В любви мы лишены главного: возможности рассказать (показать), как мы от него страдаем.

«Любовь, любовь…»

 
Любовь, любовь,
Вселенская ересь двух!
 
* * *
 
Гудят провода,
На них воробьи –
Как воры…
 
* * *
 
Руками держи
Любовь свою, мни,
Тискай!
Правами вяжи!
Глазами вражды, сыска
Гляди – На груди
 
* * *
 
Курьерская гарь
К большим городам –
Не к вам мы!
Я думала встарь,
Что – по проводам
Телеграммы
Идут: по струне
Спешащий лоскут:
«Срочно».
 
* * *
 
Сама по струне
Хожу – вся душа –
В клочья!
Мне писем не шлют
Последнее Шах –
Отнял.
Бумажный лоскут,
Повисший в ветрах, –
Во́т я…
 
* * *
 
Пространство – стена.
Но время – брешь
В эту стену.
 
* * *
 
Душа стеснена.
Не стерпишь – так взрежь
Вены!
Пространство – стена,
Но время – брешь
В эту стену.
 
‹1923›

«Оставленного зала тронного…»

 
Оставленного зала тронного
Столбы. (Оставленного – в срок!)
Крутые улицы наклонные,
Стремительные, как поток.
 
 
Чувств обезумевшая жимолость,
Уст обеспамятевший зов.
– Так я с груди твоей низринулась
В бушующее море строф.
 
Декабрь 1923

«…Подумали ли Вы…»

…Подумали ли Вы о том, что Вы делаете, уча меня великой земной любви? Ну, а если научите? Если я, действительно, всё переборю и всё отдам?

Любовь – костер, в который бросают сокровища, так сказал мне первый человек, которого я любила, почти детской любовью, человек высокой жизни, поздний эллин.

Сегодня я (13 лет спустя) о нем вспоминаю. Не этому ли учите меня – Вы?

Но откуда Вы это знаете, Вы, не лучшей жизнью меня – живший? И почему у Вас только укоры ко мне, а у меня – одна любовь?

М.б. женщина действительно не вправе ‹фраза не окончена›

Но у меня и другое было: моя высокая жизнь с друзьями «в просторах души моей».

* * *

Теперь, отрешась на секунду, что я женщина: вот Вам обычная жизнь поэта: верх (друзья) и низ (пристрастья), с той разницей, что я в этот низ вносила весь свой верх, отсюда – трагедия….Если бы я, как Вы, умела только играть (СОВСЕМ не умею!) и не шла бы в эту игру всей собой, я была бы и чище и счастливее. (NВ! счастливее – да, чище – нет. 1932 г.) Моя душа мне всегда мешала, есть икона Спас-Недреманное Око, так во́т – недреманное око высшей совести: перед собой.

* * *

(NВ! Внося верх в низ, душу в любовь, я неизменно возвышала – другого и никогда не снижалась – сама. Ни от одной любви у меня не осталось чувства унижения – своего, только бессовестности – чужой. Мне не стыдно, что я тебя такого любила: я тебя не такого любила и пока я тебя любила, ты не был таким, но тебе должно быть (и есть) стыдно, что ты меня такую не любил – не так любил.)

* * *

А еще… неудачные встречи, слабые люди. Я всегда хотела служить, всегда исступленно мечтала слушаться, ввериться, быть вне своей воли (своеволия), быть младше ‹фраза не окончена›. Быть в надежных старших руках. Слабо держали – оттого уходила.

Как поэту – мне не нужен никто. Как женщине, т. е. существу смутному, мне нужна ясность, – и существу стихийному – мне нужна воля: воля другого к лучшей мне.

‹1923›

«Друг, по горячему следу…»

 
Друг, по горячему следу
Слез…
Препечальная повесть!
– «С Вашим счастливым соседом
Я поменялся бы тотчас!»
 
 
Обомлевать, распинаться,
Льстить? (Возвеличен, целован!)
Мой сотрапезник парнасский –
С бедным соседом столовым?
 
 
Но не за высшим ль столом ты?..
– Нет! не пойму! надоумьте! –
Для передачи солонки?
Для пополнения рюмки?
 
 
Только-то?.. Кравчий имперский –
С кем?
И с усмешкой, как внуку:
– Место имею в моем сердце
По мою правую руку!
 
29 апреля 1925

«Любовь без ревности…»

Любовь без ревности есть любовь вне пола. Есть ли такая? 1) без ревности 2) вне пола. Есть любовь с невозможностью ревности, т. е. любовь несравненного, вне сравнения стоящего. Та́к, может ли Гёте ревновать любимую – к любому? (Ревность – ведь это некий низший заговор равных. Своего рода – братство. Одну дрянь променяла на другую дрянь.)

В ревности ведь элемент – признания соперника, хотя бы – пра́ва его на существование. Нельзя ревновать к тому, чего вообще не должно быть, к тому, которого вообще – нет. (А Пушкин – Дантес?) Нельзя ревновать к пустому месту…

В ревности есть элемент равенства: ревность есть равенство. Нельзя ревновать к заведомо-низшему, соревноваться с заведомо-слабейшим тебя, здесь уже ревность заменяется презрением.

Позвольте, но есть разные планы превосходства (соревнования). Бетховен превосходил любого – сущностью, но любой превосходил Бетховена – красотой. Гёте (80-ти лет) превосходил любого гением (и красотой!), но любой превосходил его молодостью.

Ревность от высшего к низшему (Бетховена – к Иксу, Гёте – к Игреку, Пушкина – к Дантесу) не есть ревность лица к лицу, а лица – к стихии, т. е. к красоте, молодости, скажем вежливо – шарму, к‹отор›ые есть – стихия (слепая).

К лицу ревновать не будешь, сам полюбишь! Гёте не может ревновать к Бетховену – вздор! Либо: не та ревность, боль – иного качества: боль-восторг, за которую – благодарность.

Но ревность Гёте к помощнику садовника, на к‹оторо›го загляделась его ‹пропуск одного слова› (я такого случая не знаю: наверное – был) – есть именно ревность в ее безысходности, ревность к стихии – и потому – стихийная.

Только не надо путать стихии – с данным, его «лицо» (нелицо) удостаивать своей ревности (страдания). Надо знать, что терпишь – от легиона: слепого и безымянного.

И чем нулевее соперник – тем полнее ревность: Пушкин – Дантес. (Нулевее – и как круглый нуль, и как последний нуль порядкового числительного: миллионный, ста-миллионный и т. д.)

В лице Дантеса Пушкин ревновал к нелицу. И – нелицо́м (ПО́ЛОМ – тем самым шармом!) был убит.

«Дом с зеленою гущей…»

 
Дом с зеленою гущей:
Кущ зеленою кровью…
Где покончила – пуще
Чем с собою: с любовью.
 
14 июня 1932

«Милые дети…»

МИЛЫЕ ДЕТИ,

Я никогда о вас отдельно не думаю: я всегда думаю, что вы люди или нелюди (как мы). Но говорят, что вы есть, что вы – особая порода, еще поддающаяся воздействию.

Потому:

– Никогда не лейте зря воды, п.ч. в эту же секунду из-за отсутствия этой капли погибает в пустыне человек.

– Но оттого что я не пролью этой воды, он этой воды не получит!

– Не получит, но на свете станет одним бессмысленным преступлением меньше.

– Потому же никогда не бросайте хлеба, а увидите на улице, под ногами, подымайте и кладите на ближний забор, ибо есть не только пустыни, где умирают без воды, но трущобы, где умирают без хлеба. Кроме того, м.б., этот хлеб заметит голодный, и ему менее совестно будет взять его та́к, чем с земли.

Никогда не бойтесь смешного, и если видите человека в глупом положении: 1) постарайтесь его из него извлечь, если же невозможно – прыгайте в него, к нему, как в воду, вдвоем глупое положение делится пополам: по половинке на каждого – или же, на худой конец – не видьте его.

Никогда не говорите, что так все делают: все всегда плохо делают – раз так охотно на них ссылаются (NB! ряд примеров, к‹отор›ые сейчас опускаю). 2) у всех есть второе имя: никто, и совсем нет лица: бельмо. Если вам скажут: так никто не делает (не одевается, не думает, и т. д.) отвечайте: – А я – кто.

В более же важных случаях – поступках –

– Et s’il n’en reste qu’un – je serai celui-la24. Не говорите «немодно», но всегда говорите: неблагородно. И в рифму – и лучше (звучит и получается).

Не слишком сердитесь на своих родителей, – помните, что и они были вами, и вы будете ими.

Кроме того, для вас они – родители, для себя – я. Не исчерпывайте их – их родительством.

Не осуждайте своих родителей на́ смерть раньше (ваших) сорока́ лет. А тогда – рука не подымется!

* * *

Увидя на дороге камень – убирайте, представьте себе, что это вы бежите и расшибаете себе нос, и из сочувствия (себе в другом) – убирайте.

* * *

Не стесняйтесь уступить старшему место в трамвае.

Стесняйтесь – не уступить.

* * *

Не отличайте себя от других – в материальном. Другие – это тоже вы, тот же вы. (Все одинаково хотят есть, спать, сесть – и т. д.)

* * *

Не торжествуйте победы над врагом. Достаточно – сознания. После победы стойте с опущенными глазами, или с поднятыми – и протянутой рукой.

* * *

Не отзывайтесь при других иронически о своем любимом животном (чем бы ни было – любимом). Другие уйдут, свой – останется.

* * *

Книгу листайте с верхнего угла страницы. – Почему? – П.ч. читают не снизу вверх, а сверху вниз.

Кроме того – это у меня в руке.

* * *

Наклоняйте суповую тарелку к себе, а не к другому: суп едят к себе, а не от себя, 2) чтобы, в случае беды, пролить суп не на скатерть и не на vis-á-vis25, себе на колени.

* * *

Когда вам будут говорить: – Это романтизм, – вы спросите: – Что такое романтизм? – и увидите, что никто не знает, что люди берут в рот (и даже дерутся им! и даже плюются им! запускают ‹пропуск одного слова› вам в лоб!) слово, смысл к‹оторо›го они не знают.

Когда же окончательно убедитесь, что не знают, сами отвечайте бессмертным словом Жуковского:

Романтизм – это душа.

* * *

Когда вас будут укорять в отсутствии «реализма», отвечайте вопросом:

– Почему башмаки – реализм, а душа – нет? Что более реально: башмаки, которые проносились, или душа, к‹отор›ая не пронашивается? И кто мне в последнюю минуту (смерти) поможет: – башмак?

– Но подите-ка покажите душу!

* * *

– Но (говорю их языком) подите-ка покажите почки или печень. А они все-таки – есть, и никто своих почек глазами не видел.

Кроме того, что-то болит: не зуб, не голова, не живот, не – не – не – а – болит.

Это и есть душа.

Побег

«Тише, тише, тише, век мой громкий!..»

 
Тише, тише, тише, век мой громкий!
За меня потоки – и потомки.
 
1931

«– Не нужен твой стих…»

 
– Не нужен твой стих –
Как бабушкин сон.
– А мы для иных
Сновидим времен.
 
 
– Докучен твой стих –
Как дедушкин вздох.
– А мы для иных
Дозорим эпох.
 
 
– В пять лет – целый свет –
Вот сон наш каков!
– Ваш – на́ пять лишь лет,
Мой – на пять веков.
 
 
– Иди, куда дни!
– Дни мимо идут.
– Иди, куда мы.
– Слепые ведут.
 
 
А быть или нет
Стихам на Руси –
Потоки спроси,
Потомков спроси.
 
Медон
14 сентября 1931

«О поэте не подумал…»

 
О поэте не подумал
Век – и мне не до него.
Бог с ним, с громом, Бог с ним, с шумом
Времени не моего!
 
 
Если веку не до предков –
Не до правнуков мне: стад.
Век мой – яд мой, век мой – вред мой,
Век мой – враг мой, век мой – ад.
 
Сентябрь 1934

«Уединение: уйди…»

 
Уединение: уйди
В себя, как прадеды в феоды.
Уединение: в груди
Ищи и находи свободу.
 
 
Чтоб ни души, чтоб ни ноги –
На свете нет такого саду
Уединению. В груди
Ищи и находи прохладу.
 
 
Кто победил на площади –
Про то не думай и не ведай.
В уединении груди
Справляй и погребай победу.
 
 
Уединение в груди.
Уединение: уйди,
 
 
Жизнь!
 
Сентябрь 1934

«Жизни с краю…»

 
Жизни с краю,
Середкою брезгуя,
Провожаю –
Дорогу железную.
 
 
Века с краю
В запретные зоны
Провожаю
Кверх лбом – авионы.
 
 
Почему же,
О люди в полете!
Я – «отстала»,
А вы – отстаете,
 
 
Остаетесь.
Крылом – с ног сбивая,
Вы несетесь,
А опережаю –
Я?
 
Февраль 1935

«Двух станов не боец, а – если гость случайный…»

 
Двух станов не боец,
А только гость случайный…
 

 
Двух станов не боец, а – если гость случайный –
То гость – как в глотке кость, гость – как в подметке гвоздь.
Была мне голова дана – по ней стучали
В два молота: одних – корысть и прочих – злость.
 
 
Вы с этой головы – к создателеву чуду
Терпение мое, рабочее, прибавь –
Вы с этой головы – что́ требовали? – Блуда!
Дивяся на ответ упорный: обезглавь.
 
 
Вы с этой головы, уравненной – как гряды
Гор, вписанный в вершин божественный чертеж,
Вы с этой головы – что́ требовали? – Ряда!
Дивяся на ответ (безмолвный): обезножь.
 
 
Вы с этой головы, настроенной – как лира:
На самый высший лад: лирический…
        – Нет, стой!
Два строя: Домострой (– и Днепрострой – на выбор!)
Дивяся на ответ безумный: – Лиры – строй.
 
 
Вы с этой головы, с лба – серого гранита,
Вы требовали: нас – люби, тех – ненавидь!
Не все ли ей равно – с какого боку битой,
С какого профиля души – глушимой быть?
 
 
Бывают времена, когда голов – не надо.
Но слово низводить – до свеклы кормовой –
Честнее с головой Орфеевой – менады!
Иродиада с Иоанна головой!
 
 
– Ты царь: живи один… – Но у царей – наложниц
Минута. Бог – один. Тот, в пустоте небес.
Двух станов не боец: судья – истец – заложник –
Двух – противубоец. Дух – противубоец.
 
25 октября 1935, Ванв

Отцам

1
 
В мире, ревущем:
– Слава грядущим!
Что́ во мне шепчет:
– Слава прошедшим!
 
 
Вам, проходящим,
В счет не идущим,
Чад не родящим,
Мне – предыдущим.
 
 
С клавишем, с кистью ль
Спорили, с дестью ль
Писчею – чисто
Прожили, с честью.
 
 
Белые – краше
Снега сокровищ! –
Волосы – вашей
Совести – повесть.
 
14–15 сентября 1935
2
 
Поколенью с сиренью
И с Пасхой в Кремле,
Мой привет поколенью –
По колено в земле,
 
 
А сединами – в звездах!
Вам, слышней камыша,
– Чуть зазыблется воздух –
Говорящим: ду-ша!
 
 
Только душу и спасшим
Из фамильных богатств,
Современникам старшим –
Вам, без равенств и братств,
 
 
Руку веры и дружбы,
Как кавказец – кувшин
С виноградным! – врагу же –
Две – протягивавшим!
 
 
Не Сиреной – сиренью
Заключенное в грот,
Поколенье – с пареньем!
С тяготением – от
 
 
Земли, над землей, прочь от
И червя и зерна!
Поколенье – без почвы,
Но с такою – до дна
 
 
Днища узренной бездной,
Что из впалых орбит
Ликом девы любезной –
Как живая глядит,
 
 
Поколенье, где краше
Был – кто жарче страдал!
Поколенье! Я – ваша!
Продолженье зеркал.
 
 
Ваша – сутью и статью,
И почтеньем к уму,
И презрением к платью
Плоти – временному!
 
 
Вы – ребенку, поэтом
Обреченному быть,
Кроме звонкой монеты
Все – внушившие – чтить:
 
 
Кроме бога ВААЛА!
Всех богов – всех времен –
        и племен…
Поколенью – с провалом –
Мой бессмертный поклон!
 
 
Вам, в одном небывалом
Умудрившимся – быть,
Вам, средь шумного бала
Так умевшим – любить!
 
 
До последнего часа
Обращенным к звезде –
Уходящая раса,
Спасибо тебе!
 
16 октября 1935

Жизни

1
 
Не возьмешь моего румянца –
Сильного – как разливы рек!
Ты охотник, но я не дамся,
Ты погоня, но я есмь бег.
 
 
Не возьмешь мою душу живу!
Та́к, на полном скаку погонь –
Пригибающийся – и жилу
Перекусывающий конь
 
 
Аравийский.
 
27 декабря 1924
2
 
Не возьмешь мою душу живу,
Не дающуюся как пух.
Жизнь, ты часто рифмуешь с: лживо, –
Безошибочен певчий слух!
 
 
Не задумана старожилом!
Отпусти к берегам чужим!
Жизнь, ты явно рифмуешь с жиром:
Жизнь: держи его! жизнь: нажим.
 
 
Жестоки у ножных костяшек
Кольца, в кость проникает ржа!
Жизнь: ножи, на которых пляшет
Любящая.
        – Заждалась ножа!
 
28 декабря 1924

«От родимых сёл, сёл!..»

 
От родимых сёл, сёл!
– Наваждений! Новоявленностей!
Чтобы поезд шел, шел,
Чтоб нигде не останавливался,
 
 
Никуда не приходил.
В вековое! Незастроенное!
Чтобы ветер бил, был,
Выбивалкою соломенною
 
 
Просвежил бы мозг, мозг
– Все осевшее и плесенное! –
Чтобы поезд нёс, нёс,
Быстрей лебедя, как в песенке…
 
 
Сухопутный шквал, шквал!
Низвержений! Невоздержанностей!
Чтобы поезд мчал, мчал,
Чтобы только не задерживался.
 
 
Чтобы только не срастись!
Не поклясться! не насытиться бы!
Чтобы только – свист, свист
Над проклятою действительностью.
 
 
Феодальных нив! Глыб
Первозданных! незахватанностей!
Чтобы поезд шиб, шиб,
Чтобы только не засматривался
 
 
На родимых мест, мест
Августейшие засушенности!
Всё едино: Пешт – Брест –
Чтобы только не заслушивался.
 
 
Никогда не спать! Спать?!
Грех последний, неоправданнейший…
Птиц, летящих вспять, вспять
По пятам деревьев падающих!
 
 
Чтоб не ночь, не две! – две?! –
Еще дальше царства некоего –
Этим поездом к тебе
Все бы ехала и ехала бы.
 
Конец мая 1925

«Зная только одни августейшие беды…»

Зная только одни августейшие беды, как любовь к нелюбящему, смерть матери, тоску по своему семилетию, – такое, зная только чистые беды: раны (не язвы!) – и все это в прекрасном декоруме: сначала феодального дома, затем – эвксинского брега – не забыть хлыстовской Тарусы, точно нарочно данной отродясь, чтобы весь век ее во всем искать и нигде не находить – я до самого 1920 г. недоумевала: зачем героя непременно в подвал и героиню непременно с желтым билетом. Меня знобило от Достоевского. Его черно́ты жизни мне казались предвзятыми, отсутствие природы (сущей и на Сенной: и над Сенной в виде – неба: вездесущего!) не давало дышать. Дворники, углы, номера, яичные скорлупы, плевки – когда есть небо: для всех.

То же – toutes proportions gardées!26 – я ощущала от стихов 18-летнего Эренбурга, за которые (присылку которых – присылал все книжки) – его даже не благодарила, ибо в каждом стихотворении – писсуары, весь Париж – сплошной писсуар: Париж набережных, каштанов, Римского Короля, одиночества, – Париж моего шестнадцатилетия.

То же – toutes proportions encore mieux gardées27 – ощущаю во всяком Союзе Поэтов, революционном или эмигрантском, где что ни стих – то нарыв, что ни четверостишие – то бочка с нечисто́тами: между нарывом и нужником. Эстетический подход! – ЭТИЧЕСКИЙ ОТСКОК.

Сад

 
За этот ад,
За этот бред,
Пошли мне сад
На старость лет.
 
 
На старость лет,
На старость бед:
Рабочих – лет,
Горбатых – лет…
 
 
На старость лет
Собачьих – клад:
Горячих лет –
Прохладный сад…
 
 
Для беглеца
Мне сад пошли:
Без ни – лица,
Без ни – души!
 
 
Сад: ни шажка!
Сад: ни глазка!
Сад: ни смешка!
Сад: ни свистка!
 
 
Без ни – ушка
Мне сад пошли:
Без ни – душка!
Без ни – души!
 
 
Скажи: довольно му́ки – на
Сад – одинокий, как сама.
(Но около и Сам не стань!)
– Сад, одинокий, как ты Сам.
 
 
Такой мне сад на старость лет…
– Тот сад? А может быть – тот свет? –
На старость лет моих пошли –
На отпущение души.
 
1 октября 1934

«Уж если кораллы на шее…»

 
Уж если кораллы на шее –
Нагрузка, так что же – страна?
Тишаю, дичаю, волчею,
Как мне все – равны, всем – равна.
 
 
И если в сердечной пустыне,
Пустынной до краю очей,
Чего-нибудь жалко – так сына, –
Волчёнка – еще поволчей!
 
9 января 1935

«Никому не отмстила и не отмщу…»

 
Никому не отмстила и не отмщу –
Одному не простила и не прощу
С дня, как очи раскрыла – по гроб дубов
Ничего не спустила – и видит Бог:
Не спущу до великого спуска век…
– Но достоин ли человек?
– Нет. Впустую дерусь: ни с кем.
Одному не простила: всем.
 
26 января 1935

Крысолов
Лирическая сатира

Город Гаммельн
(Глава первая)
 
Стар и давен город Гаммельн,
Словом скромен, делом строг,
Верен в малом, верен в главном:
Гаммельн – славный городок!
 
 
В ночь, как быть должно комете,
Спал без про́сыпу и сплошь.
Прочно строен, чисто ме́тен,
До умильности похож
 
 
– Не подойду и на выстрел! –
На своего бургомистра.
 
 
В городе Гаммельне дешево шить:
Только один покрой в нем.
В городе Гаммельне дешево жить
И помирать спокойно.
 
 
Гривенник – туша, пятак – кувшин
Сливок, полушка – тво́рог.
В городе Гаммельне, знай, один
Только товар и дорог:
 
 
Грех.
(Спросим дедов:
Дорог: редок.)
 
 
Ни распоясавшихся невест,
Ни должников, – и кроме
Пива – ни жажды в сердцах. На вес
Золота или крови.
 
 
Грех. Полстолетия (пятьдесят
Лет) на одной постели
Благополучно проспавши, спят
Дальше. «Вдвоем потели.
 
 
Вместе истлели». Тюфяк, трава, –
Разница какова?
(Бог упаси меня даже пять
Лет на одной перине
 
 
Спать! Лучше моську наймусь купать!)
Души Господь их не принял.
 
 
И озаренье: А вдруг у них
Не было таковых?
 
 
Руки – чтоб гривну взымать с гроша,
Ноги – должок не додан.
Но, вразумите, к чему – душа?
Не глубоко ль негодный
 
 
– Как жардиньерка – гамак – кларнет –
В нашем быту – предмет?
 
 
В городе Гаммельне – отпиши –
Ни одного кларнета.
В городе Гаммельне – ни души,
Но уже тела за это!
 
 
Плотные, прочные. Бык, коль дюж,
Дюжины стоит душ.
 
 
А приосанятся – георгин,
Ниц! преклонись, Георгий!
Города Гаммельна гражданин, –
Это выходит гордо.
 
 
Не забывай, школяры: «Узреть
Гаммельн – и умереть!»
 
 
Juri, и Ruhrei, и Ruhr uns nicht
an (в словаре: не тронь нас!) –
Смесь. А глаза почему у них
В землю? Во-первых – скромность,
 
 
И… бережливость: воззрился – ан
Пуговица к штанам!
 
 
Здесь остановка, читатель. – Лжешь,
Автор! Очки втираешь!
В сем Эльдорадо когда ж и кто ж
Пуговицы теряет?
 
 
– Нищие. Те, что от грязи сгнив,
В спальни заносят тиф, –
 
 
Пришлые. Скоропечатня бед,
Счастья бесплатный номер.
В Гаммельне собственных нищих нет,
Был, было, раз – да помер.
 
 
Тощее ж тело вдали от тел
Сытых зарыть велел
 
 
Пастор, – и правильно: не простак
Пастор, – не всем «осанна!».
Сытые тощему не простят
Ни лоскута, ни штанной
 
 
Пуговицы, чтобы знал-де всяк:
Пуговка – не пустяк!
 
 
Пуговицею весь склад и быт
Держатся. Трезв – застегнут.
Пуговица! Праадамов стыд!
Мод и свобод исподних –
 
 
Смерть. Обывателю ты – что чуб
Бульбе, и Будде – пуп.
 
 
С пуговицею – все право в прах,
В грязь. Не теряй, беспутный,
Пуговицы! Праадамов крах
Только тобой искуплен.
 
 
Фиговая! Ибо что же лист
Фиговый («Mensch wo bist?») –
 
 
Как не прообраз ее? («Bin nackt,
Наг, – потому робею») –
Как не зачаток, не первый шаг…
Пуговица – в идее!
 
 
Пуговицы же (внемли, живот
Голый!) – идея – вот:
 
 
Для отличения Шатуна –
Чад – от овец Господних:
Божье застегнуто чадо на́
Все́, – а козел расстегнут –
 
 
Весь! Коли с ангелами в родстве,
Муж, – застегнись на все́!
 
 
Не привиденьями ли в ночи
– Целый Бедлам вакантный! –
Нищие, гении, рифмачи,
Шуманы, музыканты,
 
 
Каторжники…
        Коли взять на вес:
Без головы, чем без28
 
 
Пуговицы! – Санкюлот! Босяк!
От Пугача – к Сэн-Жюсту?!
Если уж пуговица – пустяк,
Что ж, господа, не пусто?
 
 
Для государства она – что грунт
Древу и чреву – фунт
 
 
Стерлингов. А оборвется – голь!
Бунт! Погреба разносят!
Возвеселися же, матерь, коль
Пуговицею – носик:
 
 
Знак добронравия. (Мой же росс
Явственно горбонос –
 
 
В нас)29.
 
 
Дальше от пуговичных пустот,
Муза! О истин куцых!
От революции не спасет –
Пуговица. Да рвутся ж –
 
 
Все́! Коли с демонами в родстве –
Бард, – расстегнись на все́!
 
* * *
 
Город грядок –
Гаммельн, нравов
добрых, складов
полных, – Рай –
 
 
Город…
 
 
Божья радость –
Гаммельн, здравых –
город, правых –
город…
 
 
Рай-город30, пай-город, всяк-свой-пай-берет, –
Зай-город, загодя-закупай-город.
 
 
Без загадок –
город, – гладок:
Благость. Навык –
город. – Рай –
 
 
город…
Божья заводь –
Гаммельн, гадок –
Бесу, сладок –
Богу…
 
 
Рай-город, пай-город, Шмидтов-Майеров
Царь-город, старшему-уступай-город.
 
 
Без пожаров –
город, благость –
город, Авель –
город. – Рай –
город…
 
 
Кто не хладен
и не жарок,
прямо в Гаммельн
поез –
 
 
жа́й-город, рай-город, горностай-город.
Бай-город, во́время-засыпай-город.
 
 
Первый обход!
Первый обход!
С миром сношенья прерваны!
Спущен ли пес? Впущен ли кот?
Предупрежденье первое.
 
 
Су – дари, выпрягайте слуг!
Тру – бочку вытрясай, досуг!
Труд, покидай верстак:
«Morgen ist auch ein Tag».
 
 
Без десяти!
Без десяти!
Уши законопатить
Ватой! Учебники отнести
В парту! Будильник – на́ пять.
 
 
Ла – вочник, оставляй мело́к,
Бюр – герша, оставляй чулок
И оправляй тюфяк:
«Morgen ist auch ein Tag».
 
 
Десять часов!
Десять часов!
Больше ни междометья!
Вложен ли ключ? Вде́т ли засов;
Предупрежденье третье.
 
 
Би – блию закрывай, отец!
Бюр – герша, надевай чепец,
Муж, надевай колпак, –
«Morgen ist auch ein…»
 
 
– Спят
Гаммельнцы…
 
Сны
(Глава вторая)
 
В других городах,
В моих (через – кра́й-город)
Мужья видят дев
Морских, жены – Байронов,
 
 
Младенцы – чертей,
Служанки – наездников…
А ну-ка, Морфей,
Что – гаммельнцам грезится
 
 
Безгрешным, – а ну́?
– Востры – да не дюже!
Муж видит жену,
Жена видит мужа,
 
 
Младенец – сосок,
Краса толстощекая –
Отцовский носок,
Который заштопала.
 
 
Повар – пробует,
Обер – требует,
Всё как следует,
Всё как следует.
 
 
Вдоль спицы петля́ –
Та́к все у них плавно!
Павл видит Петра,
А Петр видит Павла,
 
 
Конечно – внучат
Дед (точку – прозаик),
Служанка – очаг
И добрых хозяев.
 
 
Каспар – заповедь,
Пастор – проповедь.
Не без проку ведь
Спать, – не плохо ведь?
 
 
Пуды колбасы
Колбасник (со шпэком),
Суд видит весы,
Весы же – аптекарь,
 
 
Наставнику – трость,
Плод дел его швейных –
Швецу. Псу же – кость?
Ошиблись: ошейник!
 
 
Стряпка – щипаное,
Прачка – плисовое.
Как по-писаному!
Как по-писаному!
 
 
– А сам бургомистр?
– Что́ въяве – то в дрёме.
Раз он бургомистр,
Так что ж ему кроме
 
 
Как бюргеров зреть,
Вассалов своих!
А сам бургомистр –
Своих крепостных31.
 
 
Дело слаженное,
Платье сложенное, –
По-положенному!
По-положенному!
 
 
(Лишь тон мой игрив:
Есть доброе – в старом!)
А впрочем, чтоб рифм
Не стаптывать даром –
 
 
Пройдем, пока спит,
В чертог его (строек
Царь!) прочно стои́т
И нашего сто́ит
 
 
Внимания…
 
* * *
 
Замка не взломав,
Ковра не закапав –
В богатых домах,
Что́ первое? запах.
 
 
Предельный, как вкус,
Нещадный, как тора,
Бесстыдный, как флюс
На роже актера.
 
 
Вся плоть вещества, –
(Счета в переплете
Шагреневом!) вся
Вещественность плоти
 
 
В нем: гниль до хрящей.
С проказой не шутят!
Не сущность вещей, –
Вещественность сути:
 
 
Букет ее – всей!
Есть запахи – хлещут!
Не сущность вещей:
Существенность вещи.
 
 
Не сущность вещей,
– О! и не дневала! –
Гнилых овощей32
– Так пахнут подвалы –
 
 
Ему предпочту.
Дух сытости дивный!
Есть смрад чистоты.
Весь смрад чистоты в нем!
 
 
Не запах, а звук:
Мошны громогласной
Звук. Замшею рук
По бархату красных
 
 
Перил – а по мне
Смердит изобилье! –
Довольством – вполне.
А если и пылью –
 
 
Не нашей – с весной
Свезут, так уж што ж нам?
Не нищей: сквозной,
А бархатной – штофной –
 
 
Портьерной. Красот
Собранием, скопом
Красот и чистот,
А если и по́том –
 
 
Добротным, с клеймом
Палаты пробирной,
Не нашим (козлом),
А банковским, жирным
 
 
Жилетным: не дам.
 
 
По самое небо
– О Ненависть! – храм
Стоглавый тебе бы –
 
 
За всех и за вся.
 
* * *
 
Засова не сняв,
Замка не затронув,
(Заметил? что в снах
Засовы не стонут,
 
 
Замки не гремят.
Врата без затвора –
Сон. До́мы – без врат.
Все́ – тени, все́ – воры
 
 
В снах.)
 
 
Сто́ – невест тебе.
Все́ – с запястьями!
Без – ответственно.
Без – препятственно.
 
 
Се́ – час жениха!
За кражи! за взломы!
Пустить петуха
В семейные домы!
 
 
В двуспальных толстух,
В мужей без измены.
Тот красен петух –
Как стяги – как стены
 
 
В иных городах…
 
 
Замка не затронув,
Посмотрим, как здрав
В добротных хоромах
Своих – бургомистр.
 
* * *
 
Домовит, румяни́ст –
Баю-бай, бургомистр.
 
 
Завершенная седьмица –
Бургомистрово чело.
Что же мнится? что же снится
Бургомистру? Ни – че – го.
 
 
Ничего (как с жи́р-горы
Пот-то!), то есть: бургеры.
 
 
Спи, жирна, спи, верна,
Бургомистрша, жена
 
 
Бургомистрова: синица,
Переполнившая зоб.
Что же мнится? что же снится
Бургомистрше? (Хорошо б,
 
 
Из перин-то вырвавши…)
…Бюргеры, ей – бюргерши.
 
 
Спи-усни, им не верь,
Бургомистрова дщерь.
 
 
Соломонова пшеница –
Косы, реки быстрые.
Что мнится? что же снится
Дочке бургомистровой?
 
 
Запахи, шёпоты…
Все – и еще что-то!
 
Напасть
(Глава третья)
 
Тетки-трещотки,
Кухарки-тараторки,
– Чепцы, кошёлки –
Бабки-балаболки.
 
 
– Сала для лекаря!
– Трав для аптекаря!
– Свежего, красного
Легкого для пастора!
 
 
– По – следней дойки!
Девки-маслобойки.
– Ядреной крупки!
Стряпки-мясорубки,
 
 
– Счастья, здоровья,
Сил на три месяца!
– Свежих воловьих
Жил для ремесленников!
 
 
Тетки-трещотки,
Торговки-горлодерки,
– Кофты на байке –
Хозяйки-всезнайки.
 
 
– Све – жая требуха!
– Жи – вого петуха!
– Масляна, не суха!
– Серд – ца для жениха!
 
 
– Сливки-последки!
Соседки-добросердки.
– Свежего! с ледничку!
Советчицы-сплетницы.
 
 
– Взвесь, коль не веришь!
– Жарь – не ужарится!
– Гу – синых перьев
 
 
Для нотариуса!
– О – вощи да с гряды!
– Со – вести для судьи!
 
 
Кур-ки-цесарки,
Невесты-перестарки,
Свежий, с постельки
Вдовицы-коротельки.
 
 
– Мни, да не тискай!
– Рдянь – не редиска:
– По – лушка с миской!
– Мозгов для бургомистра!
 
 
– Что́ хотите, то берите!
Подолы́, капора.
Поварихи-разберихи,
Румяные повара.
 
 
Но – сы приплюснутые:
– Чего бы вкусненького?
Ла – дошки – ширмочками:
– Чего бы жирненького?
 
 
Выловить.
Выудить.
Выведать.
Выгадать.
 
 
– Все́ чехлы посняли с кресел!
– А гостей! А гостей!
– Нынче пекарева крестят!
– Новостей! Новостей!
 
 
Язвы-тихони.
Один в трахоме
Глаз, другой – пенится.
Си́дни-кофейницы.
 
 
– Женишка-то, чай, постарше!
– А наряд! А наряд!
– Говорят, что у почтарши…
– Говорят… Говорят…
 
 
Язвы-швырялы,
Кляузы-обмиралы,
– На́ площадь сор неси! –
Козни-цикорницы.
 
 
– Нацепил зеленый галстук!
– Ловелас! Ловелас!
 
 
– Мясник с тещей поругался!
– А у нас! А у нас!
 
 
– Ред – ко – сти…
– Хит – ро – сти…
– Кхе-кхе-кхе…
– Кхи-кхи-кхи…
 
 
– Бургомистрова-то Грета!
– Не того! Не того!
– Третью ночь сидит до свету!
– Каково? Каково?
 
 
– Свечку жжет…
– Век свой жжет…
– Счастья ждет…
– В гроб пойдет…
 
 
– Скатертей однех – с три пуда!
– Чай, одна! Чай, одна!
– Ни за кем, отцу, не буду.
– Не жена! Не жена!
 
 
– Грех-таки…
– Стыд-таки…
– Кхе-кхе-кхе…
– Кхи-кхи-кхи…
 
 
– Поглядеть – одне костяшки…
– Не в соку! Не в соку!
– К нам на кашку! К нам на чашку
Кофейку! Кофейку!
 
 
Клуб
Женский – закрыт!
 
 
Суп
Перекипит.
 
 
Город грядок
Гаммельн, нравов
добрых, складов
полных –
 
 
Мера! Священный клич!
Пересмеялся – хнычь!
 
 
Перегордился – в грязь!
Да соразмерит князь
 
 
Милость свою и гнев.
Переовечил – хлев,
Перемонаршил – бунт:
Zuviel ist ungesund.
 
 
В меру! Сочти и взвесь!
Переобедал – резь,
(Лысина – перескреб).
Перепостился – гроб,
 
 
Перелечил – чума!
Даже сходи с ума
В меру: щелчок на фунт:
Zuviel ist ungesund.
 
 
В меру и мочь и сметь:
Перезлословил – плеть,
Но и непереглядь
– Только не передать! –
 
 
Не пере-через-край!
Даже и в мере знай –
Меру: вопрос секунд.
Zuviel ist ungesund.
 
 
В меру! Im rechten Mass!
Верный обманет глаз.
В царстве – давно – химер –
Вера и глазомер.
 
 
Мера и сантиметр!
Вот он, разумных лет
Лохунг, наш тугендбунд.
Zuviel ist un –
 
 
Не красоты одной – сало, слышишь? –
Вреден излишек.
 
 
Переполнения ж складов – рисом –
Следствием – крысы.
 
 
Саго, и сала, и мыла – в меру,
Господи, даруй!
 
 
Так и гремит по всему базару:
«Склады-амбары».
 
 
Так, чтобы в меру щедрот: не много
Чтоб, и не мало.
Так и гудит по живому салу:
«Склады-завалы»33.
 
 
К вам, сытым и злым,
К вам, жир и нажим:
 
 
Злость сытости! Сплёв
С на – крытых столов!
Но – в том-то и гвоздь! –
Есть – голода злость.
 
 
Злость тех, кто не ест:
Не есть – надоест!
Без – сильных не злобь!
(Кры – синая дробь.)
 
 
Злость тех, кто не сыт:
Се – годня рысит
А завтра – повис.
(Кры – синая рысь.)
 
 
(Скороговорка)
 
 
Не сыт и не спит,
(Крысиная сыпь),
По сытеньким – прыг,
(Крысиная прыть.)
 
 
Дом. Склад.
Съе-дят
До – крох.
(Крысиный горох.)
 
 
Зря – крал,
Зря – клал,
Зря – греб
(Крысиный галоп.)
 
 
Глав – глад –
Крысиный набат.
 
 
Глав-гвалт –
Крысиный обвал.
 
 
Куль! Рвись:
Глав – крыс!
 
* * *
 
А над кулем-то, а над мешком-то –
Точно над трупом!
И перекатывается круто:
«Крысы да крупы».
 
 
(Твой зуб,
Главкруп!)
 
 
Докраснобайствовались, мессии
Низшего класса!
Так и свистит по живому мясу:
«Крысы-запасы!»
 
 
(Твой всхлёст,
Главхвост!)
 
* * *
 
– Присягай, визжат, главглоту!
– Взяли склад, дай им глаз!
– Всю́ ночь топали, как рота!
А у нас! А у нас!
 
 
– Ушки! Замашки!
– Занды34 корноухие!
– Все́-то бумажки
Взрыли, перенюхали!
 
 
– Присягай, визжат, главблуду!
– Думал – горсть, смотришь – рать!
– Самого, визжат, на блюде
Бургомистра подать!
 
 
Эка кру́говерть
Корноусая!
 
 
Все́-то пуговицы
Пообкусывали
 
 
Штанные!
– Schande!
– Schande нам!
– Банды!
 
 
– Мастера́ – усы-то салить!
– Ты им: ой! они: бей!
– У нас Библию: на палец,
Дескать – сала на ней!
 
 
– Ух, бессовестные!
– Ух, нахрапистые!
Все́-то соусники
Перепакостили!
 
 
– Не спасут, визжат, молебны!
– Ты им: Gott! они: глав!
– Весь по буковкам судебный
Растащили устав!
 
 
– Ух, нахрапистые!
– Ух, обшарпанные!
Все́-то сахарницы
Пообхаркивали!
 
 
– Целый мир грозятся стрескать!
– Солнцеверт! – Мозговрат!
– Из краев каких-то русских,
Кораблем, говорят.
 
 
– Граждане!
К спайке!
Schande нам:
Шайки!
 
 
Ни торгов от них, ни сна нет:
Ты им: ррраз! они – сто!
«Голов сахарных не станет, –
А купецки на што?»
 
 
– Мало этого-то:
Рукой писаные
Все́-то летописи
Поо –
 
 
– Присягай, визжат, главсвисту!
– Уж и стыд! Уж и страмь!
– Не совсем, с лица, на крыс-то…
– Да уж крысы ли впрямь?
 
 
– Лысины!
– Пасмы!
– Слыхано ль?
В красном!
 
 
Предиковинный сорт!
Ты им: Бог, они: черт!
 
 
Скок – на башенный шпиц!
Ты им: Herz, они: цыц!
 
 
Ты им: чин, они: чушь!
Ты им: пиль! они: куш!
 
 
Ты им: стой! они: при!
Ты им: три! они:
– пли!
Коль не бос – кровосос,
Коль не бит – паразит,
 
 
– А язык!
– А язык!
– А язык!
– А язык!
 
 
У нас: Brot, у них: прод,
И язык не берет!
Думал: слох, смотришь: прет, –
И мышьяк не берет!
 
 
У нас: взлом, у них: Ком,
У нас: чернь, у них: те́рн,
Наркомчёрт, наркомшиш, –
Весь язык занозишь!
 
 
В новый мир, дескать, брешь:
Не потел – так не ешь,
Не пыхтел – так не ешь,
Не пострел – так не ешь.
 
 
До поры, дескать, цел:
Не потел – под расстрел,
Не хотел – под расстрел,
Не пострел – под расстрел!
 

(Тоном обвинительного акта):

 
В воровстве.
В кумовстве.
В шельмовстве.
В колдовстве.
 

(Тоном заговора):

 
– Все́ мы белые?
– Все.
– В чем же дело?
– В словце.
 

(Силясь выговорить):

 
Не терял.
Начинал.
Интеграл.
Интервал.
 
 
Наломал.
Напинал.
Интерна –
цио…
 
 
– Сказок довольно!
Слушать герольда!
Всех, кто отчизне – сын,
Оповещаю сим…
 
 
Не углубляясь в частности:
Гаммельн в опасности!
Горний и дольний!
Слушать герольда!
 
 
Все́ и семижды все́,
Знайте: на волоске
 
 
– Вот уже рвущемся –
Наше имущество,
 
 
Слава и класс,
Граждане, глас
 
 
Девы, словес не тратящей:
Постановление ратуши:
 
 
«Будь то хоть бес, хоть жид,
Тот, кто освободит
 
 
Город от тьмы крысиной,
В дом бургомистра – сыном
 
 
Вступит – прошу понять:
Сын означает: зять.
 
 
(Треск барабанный).
В Гаммельне… anno
 
 
Domini…».
 
* * *
 
В тот же час – вините будочника:
Что ж он не усторожил?! –
В город медленно входил
Человек в зеленом – с дудочкой.
 
Увод
(Глава четвертая)
 
– Ти-ри-ли –
По рассадам германской земли,
– Ти-ри-рам –
По ее городам
– Красотой ни один не оставлен –
 
 
Прохожу,
Госпожу свою – Музыку – славлю.
 
 
Нынче – здесь,
Да и то половинку, не весь!
– Ти-ри-рам –
Завтра – там,
И хотя повсеместно обо́лган –
 
 
Стар и мал,
Равнодушно никто не внимал
И никто не отказывал в долгом
 
 
Взгляде – вслед.
Только там хорошо, где нас нет!
 
 
– Сердцелов! –
Только там хорошо, где ты нов:
Не заведом, не дознан, не вызнан.
 
 
«Прижились», –
Эта слизь называется – жизнью!
 
 
– Переезд! –
Не жалейте насиженных мест!
Через мост!
 
 
Не жалейте насиженных гнезд!
Так флейтист, – провались, бережливость!
– Перемен! –
Так павлин
Не считает своих переливов.
 
 
– Ти-ри-ли! –
Провалитесь, мешки и кули!
– Ти-ри-ли! –
Проломитесь, мучные лари!
Вместо гаммельнских – флейта не
ферма! –
 
 
– Переступ –
Лип и круп,
Есть индийские пальмы и перлы.
 
 
Перелив.
Человек не ключарь кладовых!
 
 
Половик,
Червь, а не человек – тыловик!
Это – Гаммельн, а есть Гималаи:
Райский сад.
 
 
Так да сяк –
Этот шлак называется – Раем!
 
 
Оторвись!
По дорогам цветет остролист!
Отвались!
По оврагам цветет барбарис –
Кисловатый.
 
 
Лишь бы сыт!
Этот стыд называется: свято.
 
 
Крысы, с мест!
Не водитеся с сытостью: съест!
Крысы, с глаз!
Осаждаемый сытостью – сдаст
Шпагу…
О крысоловах злословят!
 
 
Дело слов:
Крысо-лов?
Крысо-люб: значит любит, коль ловит!
 
 
Крысы, в…
 
 
– Што ж мы?
– В чем дело ж?
– Тошно!
– Приелось!
 
 
– Вкусно ж, –
В чем тайна?
– Скушно:
Крайне.
 
 
Без борьбы человек не живет,
– У меня отрастает живот:
До колен, как у царских крыс.
– У меня – так совсем отвис.
 
 
– Без борьбы человек не жилец!
– У меня разминулся жилет
С животом: не разлад, а брешь.
– У меня объявилась плешь.
 
 
– Житие – не жысть!
– Разучился грызть!
– Не поход, а сласть!
– Разучился красть!
 
 
– Утром – булки, не меньше двух.
– У меня пропадает слух.
– У меня пошатнулся зуб.
– У меня остывает зуд
В зубах…
 
 
– Без слуги не влезаю в башмак…
– Есть такая дорога – большак…
 
 
– Без борьбы и овраг – острог…
– Хорошо без сапог!
 
 
– Не поход – погост.
– У меня отсыхает хвост.
– В полдень – клёцки, не меньше трех…
– У меня – так совсем отсох.
 
 
– Без обид, без злоб…
– Назревает зоб…
 
 
– Чуть обут-одет –
Уж опять обед
Из трех блюд…
 
 
– Знали б – за́ версту обошли б!
– Помнишь странную вещь: башлык?
 
 
Сшиб да стык,
Штык да шлык…
 
 
– Без слуги не влезаю в обшлаг…
– Есть такая дорога – большак…
– В той стране, где шаги широки,
Назывались мы…
 
 
– Больше сил моих нету: пас!
– У меня заплывает глаз.
– У меня опадает слог.
– У меня – так совсем затек
 
 
Мозг.
 
 
– В Москву! – В Карлсбад!
– У меня оседает зад.
– У меня, по утрам, прострел.
– У меня – так совсем осел
До земли…
 
 
– Лыжи – и к Богу!
– Грыжа!
– Изжога!
 
 
Свыкнись –
И крышка!
Сытно –
Слишком.
 
 
– Три денька таких – и готов!
– Начинаю любить котов
И купцов…
– Заушат – прошу.
– Завтра дочку свою крещу:
 
 
Мне-то – все одно, ну, а ей –
Ей – целей.
 
 
– Не бивак – насест!
– У меня пропадает жест.
 

Флейта:

 
Где-то Инд…
 
 
– Начинаю вдаваться в винт.
 
 
– Различать твое.
– Запирать белье.
– Без штанов махал! –
Начинаю вводить крахмал
 
 
В туалет.
– Самолично вощить паркет.
– Господа, секрет:
Отвратителен красный цвет
 
 
Мне.
– Нам всем!
– От стыда засыпаю в семь.
– Недурен наезд!
– Начинаю бояться мест
 
 
Под мостами.
– Масс.
– Материнских глаз.
– Ну а я – стрельбы!
– Отчего у дворян гербы, –
 
 
А у нас…
 
 
Гладко, –
Как шваброй!
– Взятки!
– Подагра!
 
 
– В трюм бы!
– В гром бы!
…Тумбы.
…Пломбы.
 
 
В самый гром бы да в самый шторм!
 

Флейта:

 
Пе – ре – корм.
 
 
– Всё назад, чуть съем.
– И естественно: после схем,
Диаграмм – да в склад!
 
 
– Обращение камерад
Устарело. Ввиду седин
Предлагаю вам господин…
 
 
Господин гражданин…
Для… форм.
 

Флейта, настойчиво:

 
Перекорм.
 
 
Пересып.
Ели б досыта – не пошли б,
Спали б домертва – не прошли б
Ни километра, ни шестой:
Перестой.
 
 
Чудо ж делают, не присев:
Перепев.
 
 
Пересеет!
Не жалейте насиженных мест!
Перемен!
Не жалейте надышанных стен!
Звезд упавших – и тех не жалейте!
 
 
Мертвым – мир.
Выход в ми́р
Вот по этой по самой аллейке, –
 
 
Чуть левей.
– У меня пятьдесят сыновей!
Как один.
– У меня проржавел карабин.
 
 
– Полно – залежь
Их – по рвам!
– Без программ
Из амбара – да в Индию?!
– Брали ж
 
 
Перекоп!
Не искали ж протоптанных троп
На Москву!
– К чёрту всю
 
 
Быль с ее трехсотлетними Lind’ами!
– Идем завоевывать Индию!
 
 
Напролом!
– У меня недостроенный дом!
– Строим – мир!
– У меня недоеденный сыр!
 
 
– Выше носу же не переплюнешь!
 

Флейта:

 
Переплюнь!
В синь! в июнь!
В новизну! и к тому – новолунье ж!
 
 
Чтоб шагать молодцом –
Выступать нагишом!
 
 
Чтоб сошелся кушак –
Выступать натощак!
 
 
– Да здравствует полк!
Клыков перещелк.
 
 
Довольно с нас круп!
Курков перещуп.
 
 
…Сала и масла гарного!
Да здравствует красная…
 
 
– Крысы, марш!
 
 
Нам опостылел домашний фарш!
Свежесть, которой триста
Лет – не свежа уже! Шагом, марш!
Кто не поокис – окрысься!
 
 
Нам опостылел молочный рис!
Погорячее в ранцах!
Три миллиарда индийских крыс
Велико-оке-анских
 
 
Ждут, лихорадочные рои
Крысьего штурм унд дранг’а!
 
 
С кошками мускусными бои
На побережьях Ганга
 
 
Ждут. Не до слоек, не до колбас
Гаммельнских, венских, пражских!
Мы – на вселенную! Мир – на нас!
Кто не пропах – отважься!
 
 
Вот оне, слойки!
Сдвинься, стройся!
 
 
Вот они, смальцы!
Щерься, скалься!
 
 
Ни крупинки не припрятавши –
Шагом, шагом мимо ратуши!
 
 
Чванься! пыжься! высься! ширься!
Мимо рынка, мимо кирки.
 
 
Мыслью – вестью – страстью – выстрелом –
Мимо дома бургомистрова.
 
 
А на балконе…
Ах! а с балкона…
Вроде ожога…
Вроде поклона…
 
 
Вроде Шираза
Щёчного – тесе…
Кажется – розу
Поднял флейтист?
 
 
(Дело вежливости!)
Не задерживаться!
 
 
Вышел радоваться, –
Не оглядываться!
 
 
Вот он, в просторы – лбом,
Города крайний дом.
 
* * *
 
Око – ём!
Грань из граней, кайма из каём!
«Отстаем», –
Вот и рифма к тебе, окоём!
 
 
Скороход
В семитысячемилевых, флот,
Обогнавший нас раз
Навсегда – дальше глаз, дальше лба:
 
 
Бредовар!
Растопляющий всякую явь –
Аки воск, –
Дальше всех наших воплей и тоск!
 
 
Тоскомер!
Синим по́ синю (восемь в уме),
Как по аспиду школьной доски,
Давшей меру и скорость тоски:
 
 
Окохват!
Ведь не зря ж у сибирских княжат
 
 
Ходит сказ
О высасывателе глаз.
 
 
Ведь не зря ж
Эта жгучая женская блажь
 
 
Орд и стай –
По заглатывателю тайн.
 
 
Окоим!
Окодер, окорыв, околом!
Ох, сини́м –
сине око твое, окоём!
 
 
Вышед в вей,
Допроси строевых журавлей,
В гаолян –
Допроси столбовых каторжан!
 
 
– Он! – За ним?
– Он же! – Ну́, а́ за́? – Он же…
    – Джаным!
Здесь – нельзя.
Увези меня за
 
 
Горизонт!..
 
* * *
 
– Шел или спал?
– Штиль или шквал?
– Рус или сед?
– Наш ли уж свет?
 
 
– Дали не те!
– Ели не те!
– Горы не те!
– Гулы не те!
 
 
– Наш или тот?
– Час или год?
– Год или три, –
Сколько же шли?
 
 
– Даль не та!
– Пыль не та!
– Синь не та!
– Тень не та!
 
 
– Плыл или мчал?
– Гаммельн? Квартал.
– Гаммельн? Проспал.
– Гаммельн? Читал
 
 
В сказке.
    – Весьма не новая
Сказка: левей Ганновера.
 
 
– Лес не тот!
– Куст не тот!
– Дрозд не тот!
– Свист не тот!
 
 
– Юн как Ахилл!
– Гаммельн? Гостил?
– Гаммельн? Простыл!
– Гаммельн? Учил
 
 
В книжке, покаместь та́мбуром
Тетки…
    – С меня, так Гамбурга
Хватит!
 
 
– Вздох не тот!
– Ход не тот!
– Смех не тот!
– Свет не тот!
 
 
Синь, а не бел!
– Гаммельн? Пробел.
– Гаммельн? Прозрел:
Блюдо, и ел
 
 
С пивом, в одном приятном
Обществе: Hammelbraten.
 
 
Славный кусок!
– Гаммельн? Дай срок!
– Гаммельн? Заскок!
– Гаммельн? Отек
 
 
Мозга.
– Вниманья требую:
Гаммельна просто не было:
Пыль.
Мель.
Моль.
Нуль.
 
 
Наша соль – пыль от пуль!
Наша быль – рваный куль!
Пусть, злее чумы, –
Всё ж со́ль земли – мы!
 
 
Наша кровь – та же смоль!
Раз кровь – кровью смой!
Пусть ропщут умы, –
Всё ж кровь земли – мы!
 
 
Наша дробь – га же трель!
– Эй, раб! Влево цель!
Пав ниже земли, –
всё ж: цвет ее…
 
 
– Говорю вам: не те холмы!
 
 
– Не Германия!
– Много далее!
– Не Германия!
– И не Галлия!
 
 
– Одурманены!
– Знай да взахивай!
– Не Германия!
– И не Влахия!
 
 
– Тише тихого!
– Дольше длинного!
Коль не Скифия,
Значит…
– Индия!
 

Флейта:

 
Индостан!
Грань из граней, страна из стран.
Синий чан –
Это ночь твоя, Индостан.
 
 
Здесь на там
Променявший, и дай на дам,
Гамма гамм.
Восходящая прямо в храм.
 
 
Рис, маис,
Промываемый девой из
Кув – шина:
Тишина твоя, Индостан.
 
 
Как стрелок
После зарослей и тревог
В пушину –
В тишину твою, Индостан –
 
 
Человек…
 
* * *
 
– Па́годы купола́!
– Что-то синим-синё!
– Рисовые поля!
– Пальмовое вино!
 
 
С первоначальных бед,
С первоначальных дрем
Детский и крысий бред
Сахарным тростником.
 
 
Миру который год?
Миру который миг?
Перец, в ветрах, цветет!
Сахар, в ветрах, шумит!
 
 
Не целина – шагрень!
У синевы налет
Сливы. – Четвертый день
И никоторый год.
 
 
Смол
Гул.
Вол.
Мул.
 
 
Не полотно – резня
Красок. Дотварный ил.
Творческая мазня
Гения. Проба сил
 
 
Демона. В первый раз
Молотом о кремень.
Миру четвертый час
И никоторый день.
 
 
Де – вы
Ганга!
Древо
Манго!
 
 
Индиго! Первый цвет!
Индия! Первый крик
Твари. Вперись, поэт:
Миру четвертый миг!
 
 
Час предвкушаю: смяв
Время, как черновик…
Ока последний взмах –
И никоторый миг
 
 
Миру…
 

Старая крыса:

 
    Так-таки и зудит!
Что-то будто бы – точно – вид
Этой местности мне знаком.
Чем-то пагода на закром
 
 
Смахивает…
        – Тюрбан! Брамин!
 

Старая крыса:

 
Что́ за Индия, где овин
На овине…
        – Бомбей! Базар!
Дервиш с коброю!
 

Старая крыса:

 
        И амбар
На амбаре…
        – Дворец раджи!
 

Старая крыса:

 
Вот так тропики в поле ржи!
 
 
Черным по́ белу, по складам:
Пальма? Мельня. Бамбук? Шлагбаум.
Кондор? Коршун. Маис? Горох.
Мы от Гаммельна в четырех
 
 
Милях, – горсточка, а не полк!
 

Флейта:

 
Кривотолк!
Рвите шкурника, чтобы смолк!
Крив и кос
Тот, кто в хоботе видит нос
Собственный и в слоне – закром.
Крив и хром.
 
 
(Хлеще! хлеще! рассыпай! нижи
Хроматические гаммы лжи!)
 
 
Лжец и трус
Тот, кто в будущем видит – гуз,
Мертв и сгнил
Тот, кто, идучи, видит тыл
Собственный, и в просторах – порт.
Перевёрт!
 
 
Передёрг!
Верьте Музыке: проведет
Сквозь гранит.
Ибо Музыки – динамит –
Младше…
    – Все́ на единый фронт:
Горизонт!
 
 
– Озеро!
– Яхонт!
– Розовым
Взмахом
– Видишь? –
Самим бы!
Ибис!
Фламинго!
 

Старая крыса:

 
Синее – топит!
 
 
– Зеркало тропик!
Кротость –
В сапфирах!
Лотос!
Папирус!
 
 
В воду –
Как в спальню.
Озеру –
Пальмы
 
 
Низкопоклонство.
– Смоем!
– Напьемся
 
 
Соком лотосовым: покой.
 

Флейта:

 
Водопой!
Дальним – варево и постой.
Спят и пьют.
 

Старая крыса:

 
Говорю вам, что это – пруд
Гаммельнский: триста лет, как сгнил!
 

Флейта:

 
Кро – ко – дил!
 
 
– Сбудется!
– Близится!
 

Старая крыса:

 
Лужица!
Жижица!
 
 
– Шелком ластится!
 

Старая крыса:

 
Головастики!
Безголовым и главарю:
Головастики, говорю!
 

Флейта:

 
Словарю –
Смыслов нищему корчмарю,
Делу рук –
Кто поверит, когда есть звук:
Царь и жрец.
 

Старая крыса:

 
Говорю вам, что это лжец,
Лжец, агент!
 

Флейта:

 
Лжет не Музыка – инструмент!
 

Старая крыса:

 
Trug und Schand!
 

Флейта:

 
Лжет не Музыка – музыкант!
Обосо́бь!
 

Старая крыса:

 
Говорю вам, что это топь,
Гать!
 

Флейта:

 
    Пусть так!
Лучше Музыка, чем мышьяк.
 

Старая крыса:

 
Смерть!
 

Флейта:

 
    Что в том?
Лучше озеро, чем закром,
Сплыл, чем сгнил!
Тина? Полно! Коралл! Берилл!
Изумруд…
 
 
Ведь не в луже, а в звуке – мрут!
 
 
Что́ тело? Тени тень!
Век тела – пены трель!
Нир – вана, вот он, сок!
Ствол пальмы? Флага шток.
 
 
В мир арок, радуг, дуг
Флагштоком будет – звук.
Что́ – руки! Мало двух.
Звук – штоком, флагом – дух.
 
 
Есмь: слышу! («вижу» – сон!)
Смысл выше – ниже тон,
Ни – жайши! Тела взмёт,
И – тихо: нота нот.
 
 
Воздух душен, вода свежа.
Где-то каждый из нас раджа.
 
 
(В смерти…)
С миром глаза смежи…
 
 
– Этой Индии мы – раджи!
 
* * *
 
Раджа на радже!
Но крыс тех уже –
Никто и нигде:
Круги на воде.
 
В ратуше
(Глава пятая)
 
«Тайные, статские –
Здравствуйте, ратсгерры!»
Старого Гаммельна
Стены избавлены
От дворовых жильцов.
 
 
Праздник котлов,
Шествие про́твеней, –
Крысы утоплены!
 
 
Не был Цезарем бы –
Стал бы поваром бы…
Бейте в сковороды!
Бейте в сковороды!
 
 
Дням беспрепятственно
Радуйтесь, ратсгерры!
Ибо очищены
 
 
Склады от хищников,
Головы – от идей.
 
 
В ско́вороду – бей!
 
 
Иллюминацией
Празднуйте, ратсгерры,
– Цукром с цикорием –
Чудо-викторию
Без кулаков, без пуль.
 
 
Праздник кастрюль.
Ратсгерры, дожили:
Крысы уложены.
 
 
Сладко ль, солоно ли –
Делать нечего
Вам – исполненное,
Мне – обещанное».
 
 
Трепеток.
Шепоток.
Раты – вкось,
Герры – в бок.
 
 
Щеки – мак,
Брови – еж:
– То есть – как?
– То есть – что ж?
 
 
(Полка с мопсами
В лавке глиняной!)
– Что же – собственно?
Что же – именно?
 
 
– Ясно я точно, без некто и где-то:
В собственность деву, по имени Грета.
 
 
– Грету? Не Греты у нас и нет:
В землях живем германских.
В городе Гаммельне столько ж Грет,
Сколько, к примеру, Гансов.
 
 
Ганс или Грета. Не Грета – Ганс.
За валунами в реку –
В Гаммельн за Гретами. Контре-данс:
Коли не Ганс – так Грета.
 
 
Выйдет тебе
Суженая!
Выводками!
Дюжинами!
 
 
Не косорукий, да не слепой –
Уж себе Грету сыщешь!
Яминки – все́ на один покрой! –
В ямку и прыщик в прыщик.
 
 
Оспа в оспину,
Чутка в чуточку.
Чью же собственно
Грету?
    – Шутите!
 
 
Чью же, думали, высвистывал
Грету – как не бургомистрову?
 
 
Кипяток.
Топотёж.
 
 
Раты в скок,
Герры – в лёжь,
 
 
Раты – в ик,
Герры – в чих.
– И шутник!
– И жених!
 
 
Сто кабанов захрюкало:
Заколыхали брюхами.
 
 
– Ой насмешил! Утешил же!
Заполыхали плешами.
 
 
– В эдаком фартучке
Девоньку?
    – Так-таки.
 
 
– С коробом почестей
Девоньку?
    – В точности.
 
 
Раты – в фырк,
Герры – в верт.
– Ну и франт!
– Ну и ферт!
 
 
Очи – в узь,
Щеки – в глянц.
– Ну и гусь!
– Ну и Ганс!
 
 
С кузовом серебра –
Девоньку?
 
 
    – Сеяли!
– Полную житницу
 
 
Девоньку?
    – Жните же!
 
 
– Нотный тюк!
Штанный клок!
– Ну – супруг!
– Ну – зятек!
 
 
Уж и шустр!
Уж и быстр!
Ржет без чувств
Бургомистр.
 
 
– Наспех, да наскоро
Свадебку?
    – Ратсгерры!
– Первую в городе
Девушку?
 
 
    – Боровы!
 
 
«Будь то хоть бес, хоть жид,
Тот кто освободит
Город – хоть слеп, хоть спятил! –
В дом бургомистра зятем
Вступит, в графу особ
В городе – первых»…
        – Стоп!
 
 
Не в хороводе, небось, дуда, –
В думе! Шажком! Анданте!
Только про беса и про жида,
Где же про музыканта
 
 
Сказано?
    Как завершен обряд –
Милости просим, брате!
Всяк музыканту на свадьбе рад, –
Только не в роли зятя.
 
 
За музыканта! за нотный крюк!
Звук! – флейтяную дырку!
Где ж это видано, чтобы вдруг
Да с музыкантом – в кирку?
 
 
За музыканта! За нервный ком –
Дочку! милей ковач мне!
Что же и делать-то ей с тюком
Нотным – на ложе брачном!
 
 
За музыканта! за голый боб!
Может – в краях незнамых –
Только не слыхивал Гаммельн, чтоб
За музыкантов – замуж!
 
 
– Что́ есть музыка? Щебет птах!
Шутка! Ребенок сладит!
– Что́ есть музыка? – Шум в ушах.
– Увеселенье свадеб.
 
 
– Беспоследственный дребезг струн.
– Скука и крики браво.
– Что есть музыка? Не каплун,
А к каплуну – приправа.
 
 
– За – бывается: молод был –
Сам загибал преловко!
– Мешанина из бычьих жил,
Дерева и сноровки.
 
 
– Околпачивающий пар.
– Нет! Музыкантов кормим
Для того, чтобы пищи вар
В нас протекал проворней.
 
 
– Полегонечку – за пивцом –
Да чтобы женский пол был…
Две-три арийки перед сном…
Только не очень долго.
 
 
– Что есть музыка? с первых нот:
«Что бы вам, братцы, кончить?»
– Ну а я так – наоборот:
Только бы что погромче,
Побасистее!
 
 
        – Рано встав,
Да коли восемь ртишек…
– Превышение всяких прав.
Гетто: себя не слышишь!
 
 
– Музыка? Гриф
С лентами.
        – Шлиф.
– К зёву позыв.
– Так… перелив…
 
 
– После сольцы – пирожное…
– Из пустоты – в порожнее…
 
 
Не осведомлены, префект:
Музыка есть аффект.
 
 
Аффектация неких чувств,
Коих и нету. Хам, мол –
Кто не чувствует.
 
 
– Как ни тщусь
Что-либо, кроме гаммы –
Беспоследственно.
– Факт есть факт:
Музыка есть антракт.
 
 
– Рукоделие праздных дур.
Что до меня – так стойко:
Пуще всяческих увертюр
Мне по нутру – настройка
 
 
Перед оными.
– Фонд есть фонд.
Музыка есть афронт –
 
 
Смыслу здравому. Вящий вздор
Нежель чулок с ажуром.
 

Бургомистр:

 
Выше-высказанное – вздор.
Истина есть. Скажу вам.
 
 
Думали – гриф
С лентами? Шлиф?
К зёву позыв?
Так… перелив –
 
 
Музыка? Тиф –
Музыка! Взрыв!
По степи – скиф!
Жил перерыв!
 
 
За головню – да голыми –
Хвать! Из огня да в полымя!
 
 
Пострашнее, чем шум в ушах,
Грезы, глаза зажмуря.
Музыка – это банков крах,
Раскрепощенье фурий.
 
 
Приглашается папа Пий
На Рождество предместий.
Quatuor четырех стихий,
Раскрепощенье бестий.
 
 
Рабской сущности унтергрунд –
Музыка – есть – бунт.
 
 
Бунт архангела. Бунт скота.
Бунт галуна в передней.
Не невеста: – клоком – фата! –
За фортепьяно – ведьма!
 
 
Лучше шулера пощади,
Чем музыканта! Дрема –
В креслах? Бесы на площади́
Думской – и бесы в доме!
 
 
Женской сущности септ-аккорд –
Музыка – есть – чёрт.
 
 
Лупоглазого школяра
В пасмах – кулак Потсдаму.
Что есть музыка? Са ira!
Ратсгерры, вот вам гамма!
 
 
В оперении райских птах
Демоны: stirb und todte!
Что есть музыка? Тайный страх
Тайного рата Гёте –
 
 
Пред Бетховеном.
 
 
Брови – вверх,
Краска – в нос.
Раты – в перх,
Герры – в чес.
 
 
Раты – в крёхт,
Герры – в чох.
– С нами фохт!
– С нами Бог.
 
 
Только, талант непризнан,
Ратсгерр от Романтизма,
 
 
Новорожденски-розов
И Филомелой прозван:
«Музыка в малых дозах –
Это не так серьезно».
 
 
Бурго-же-мистр, величав и льдист:
– В Вас говорит артист.
 

Ратсгерр от Романтизма:

 
Tempi passati!
 

Бургомистр:

 
Ратсгерры, сядьте!
 
 
Шутки – за рюмкой.
Думсгерры, думьте!
 
 
Можно ли – непостижим Господь –
За музыканта – плоть
 
 
Нашу?
 
* * *
 
В городе – впрочем, одна семья
Гаммельн! Итак, в семействе
Гаммельнском – местоименье «я»
Нет: не один: все́ вместе.
 
 
За исключением веских благ
Я означает – всяк.
 
 
Славное слово, и есть в нем прок:
Всяк! Так и льнет шубейкой!
 
 
Автору же этих скромных строк
– Озолоти! убей хоть! –
 
 
Только одна в нем – зато моя! –
Буква понятна: я.
 
 
Необоримая! Так алмаз
Жив в черноте пожара.
Неповторимая! Что есть аз?
Что́ не бывает парой.
 
 
На языке невозвратных рас
Аз означает: раз.
 
 
(Азры)…
 
 
В городе Гаммельне лишь азы…
Впрочем, язык прикусим.
Страшное слово! Страшней грозы
В полночь, гостей за гусем:
 
 
Я! (В пожирающем большинстве
Я означает – все́).
 
 
Как у соседей! как у людей!
Не мое дело – все́ так!
Автору же, ясновидцу лжей,
Оку – из самых светлых,
 
 
Только одна в нем – прошу понять –
Буква доступна: ять.
 
 
Я: нагруженная по края
Яблонь: снимай не снимешь!
В Гаммельне ж – вместо именья: я –
Мы – (лишь тогда не мнимость,
 
 
Не глухонемость, не пень, не тын –
С буквы когда – в аршин!)
 
 
(Право гигантов!)
 
 
– За музыканта?
Это пикантно!
Это пикантно!
 
 
Время – пропало!
Место – пространство!
 
 
– За зубоскала!
– За голодранца!
 
 
– Без будущего!
– За дудочника!
 
 
В доме – гнусь.
В лавке – долг.
Черный гусь!
Белый волк!
 
 
С крыши – душ,
В спальне – штранд.
– Кто ваш муж?
– My – зы – кант.
 
 
Рук – вместо платы,
Плеск – вместо мяса.
– За звездохвата!
– За лоботряса!
 
 
В грезы да в планы
Первенца кутай.
– За великана!
– За лилипута!
 
 
– За опусника!
– За фокусника!
 
 
Вечный иск!
Всё в ломбард!
Крысиный писк
Квинт да кварт.
 
 
Деток – кладь,
Geld ist Sand.
– Кто ваш зять?
– My – зы – кант.
 
 
Дудка! для этого нужен дых
Дюжий, – весь день дудишь-то!
Не затруднительно в молодых
Летах, а что с одышкой?
 
 
Не пригодишься в нужники
Чистить. В слепцы, с жестянкой?
А неоплатные должники –
Все́ они музыканты!
 
 
Ратсгерры белым
Полнятся гневом:
– Первую в целом
Городе – деву?
 
 
Первому? – браво!
Встречному? – ново!
– За крысодава?
– За крысолова?
 
 
– Бессахарника?
– За каторжника!
 
 
Общий ров.
Гроб в обрез.
Ни венков.
Ни словес.
 
 
Помер – прей.
Unbekannt.
– Кто был сей?
– My – зы – кант.
 
 
Сомущены – в сумятице –
Глазки, обычно в маслице,
Губки, обычно бантиком,
Ратсгерра от Романтики:
 
 
– «В городе Гаммельне вечных благ
Нет, хоть земных и густо.
Гения с Гаммельном – тот же брак,
Что соловья с капустой.
 
 
К Розе приписана соловью
Страсть. Изменив пенатам,
Над соловьем моим слезы лью,
А соловей – женатый!
 
 
Гения с Гаммельном – где же такт?
Вкус? – не в родстве! не в тоне!
Невразумительней есть ли факт,
Чем соловей – в законе?
 
 
Брак – это за́ борт: засесть, залечь,
За́кись – тюфяк – свинина…
Не небожителя слышу речь,
Други, а мещанина!
 
 
Сам в бургомистровы рад бы влезть
Туфли – так я – предместье!
Но небожителю – что́ за честь
Звать бургомистра – тестем?
 
 
Многозначителен – так красив,
Высокосерд – так знатен.
Миродержателя сыном быв,
Стать бургомистра зятем?
 
 
Кухонку?
Куколку?
Кольчико?
Только-то?
 
 
Что не для лириков – Гименей –
Вам и ребенок скажет.
Остепенившийся соловей –
Недопустимый казус!
 
 
Коль небожители в царстве тел –
Ни лоскутка на дыры
Вам, ибо правильный был раздел
Благ при начале мира:
 
 
Нам – только видимый, вам же весь
Прочий (где несть болезни!).
Коль божество, в мясники не лезь,
Как в божества не лезем.
 
 
Вам – миродержствовать, нам – родить:
Здесь близнецы, там тройня,
Но музыканту счастливым быть –
По́просту непристойно!
 
 
Так предоставьте же сладкий кус
Обыкновенным смертным!
Ваша амброзия слаще уст
Женских, и чище – нектар.
 
 
Иерофанты в грязи колес,
Боги в чаду блудилищ –
Плачьте и бдите, чтоб нам спалось,
Мрите – чтоб мы плодились!
 
 
А бургомистрову дочку – план
Дольний – другим заменим.
Впрочем, в подобных делах профан
И ожидаю мненья
 
 
Следующих…»
 
 
Поразрумянился весь совет,
Лбищи понапружили.
В Гаммельне собственных мыслей нет,
Только одне чужие.
 
 
Немудрено: на земле живут,
Не в облаках витают.
Да и чужих не сказать, чтоб пуд, –
Только одна, и та ведь
 
 
Авторская… Шепоток вдоль стен:
«Что́ бы ему взамен?»
 
 
– Что-нибудь нужное!
Удочку! Дюжину
Недорогих носков!
– Туфельку для часов.
 
 
– Что-нибудь на́ стену!
Краскою масляной
Кайзера на коне!
– Дело ведь не в цене!
 
 
– Нотную папочку!
– Тросточку! На́ плечи
Что-нибудь из тряпья!
– Кисточку для бритья!
 
 
– Так себе – чуточку!
– Штучно! – Посуточно!
Не при дворе ж! в глуши!
– Главное – от души!
 
 
– Самую капельку!
– Крохотку! – Крапинку!
– Каб налицо – сюртук,
Я б предложил – утюг:
 
 
Прочно и дешево!
– Главное – пошибом
Взять: для подобных бар
Жест – наилучший дар.
 
 
Прочее – дорого.
– Дешево – здорово!
Без роковых затрат,
В дельности – аттестат.
 
 
Деньги – безвкусица!
Каперцы, устрицы, –
Не диабет – нефрит.
– Гений мечтами сыт.
 
 
Доброе мнение –
Вот она, гению,
Плата: кошель похвал.
– Смертный дороже б взял.
 
 
Стало быть – аттестационный лист.
 

Ратсгерр от Романтизма:

 
– Эврика! В руки бейте!
Коль по призванию он – флейтист,
Значит – футляр на флейту!
 
 
Раты – в плеск,
Герры – в хлоп.
– Ну и мозг!
– Ну и лоб!
 
 
Geben – frisst,
Leb’ heisst spar’…
Раз флейтист –
Так футляр.
 
 
– Слажено! – Сложено!
– Замшевый! – Кожаный!
 
 
– Для музыкальных душ
Так же приятен плюш.
 
 
– Стало быть – плюшевый!
– Ратсгерры, кушанье
Стынет. – Коль нежность – цель,
Так же нежна фланель.
 
 
– Главное – умысел!
– В траты не сунувшись,
Чтоб от души – к душе –
Так из папье-маше!
 
 
Кабы малейший какой в душе
Прок был – у всех была бы.
А в переводе папье-маше –
Жеваная бумага.
 
 
Хоть не корова, а нажую!
Боги – а рты замажем!
Так же как критика – соловью:
Жвачкой, притом – бумажной.
 
 
– Чистой! без примеси!
– Принято! Принято!
– Хлопковой! Рисовой!
– Браво! Подписано!
 

Бургомистр:

 
Не проскочил – в зятья!
Но, человека чтя
И в музыканте –
Ратсгерры, встаньте!
 
 
Девы, монет не тратящей,
Постановление ратуши:
 
 
Гаммельн – не в царстве душ.
Раз музыкант – не муж,
Раз музыкант – не зять.
В названной отказать
Девушке. (В царстве цен!)
И предложить взамен
Нечто из царства чар:
На инструмент – футляр.
 
 
Жвачно-бумажный.
Ибо не важно –
Что́ – («Вещество – лишь знак».
Гёте) – а важно – ка́к.
 
 
Тих как мех.
Тих как лев.
Губы в смех.
Брови в гнев.
 
 
Выше звезд,
Выше слов,
Во весь рост –
Крысолов.
 
 
«Раз музыкант – так мот.
Дудки не бережет
 
 
Дудочник. Треснет – свистнет.
Чехолоненавистник
Он – и футлярокол
Раз музыкант – так гол.
 
 
Чист. Для чего красе –
Щит? Гнойники скрывают!
Кто со всего и все́
В мире – чехлы срывает!
 
 
Нехороша – так пнуть!
Чтоб просияла суть.
 
 
Не в ушеса, а в слух
Вам протрубят к обедне
В день, когда сбросит дух
Тело: чехол последний.
 
 
В день, когда станут – льды.
В душу, – и без трубы.
 
 
Не в инструменте – в нас
Звук. Разбивайте дудки!
Зорче всего – без глаз
Видящий. Самый гудкий
 
 
И благодарный зал –
Грудь. Никогда не мал.
 
 
Не соловью беречь
Горло. (Три капли на́ ночь!)
Что до футляра – в печь!
Или наденьте на́ нос…
 
 
Ратсгерры! Долг и мзду –
Дочь бургомистра. Жду».
 
 
Зашушукали: шу-шу-шук…
«За каких-нибудь десять штук
 
 
Жалких – благо бы крыс! – мышей!
Не видать как своих ушей».
 
 
Грета, Грета, попалась в сеть!
Легче уши свои узреть,
 
 
Нежель душу.
    – Камыш, шурши!
Не видать как своей души.
 
Детский рай
(Глава шестая и последняя)
 
Розан ал, студень гол,
А будильник – зол.
 
 
В школу! В школу! В школу! В школу!
Норд-Ост – в спину! Норд-Вест – в полы!
 
 
Не продравши глаз –
В класс! в класс! в класс!
 
 
Жарче шуб, слаще дынь –
А будильник: дзинь!
 
 
Разрывай-рывай глаза!
Спать нельзя! нельзя! нельзя!
 
 
Собирай-бирай мозги!
Тьма – ни зги! ни зги! ни зги!
 
 
Но – гами в чан!
Под кран! Под кран!
 
 
Не роман и не драма, – скушна весьма!
Из-под крана смывайте румяна сна!
 
 
Готы идут и гунны.
Но, говоря разумно,
 
 
Так от готов и гуннов – а мир был мал! –
Что осталось? Хороший балл.
 
 
Гул да балл.
Гунн да галл.
(Спутал – влет.)
Галл да гот.
 
 
Гот да галл.
– Слишком мал –
Гунн да гот,
– Бутерброд.
 
 
Гунны – конные, ножки гнуты.
В фунте двадцать четыре фута.
Плюс на минус выходит – плюс.
Цезарь – немец.
 
 
Сейчас проснусь.
 
 
Спит сурок, спит медведь.
– Спать не сметь! не сметь! не сметь!
 
 
Спит мертвец, спит индус.
– Отосплюсь – просплюсь – просплюсь…
 
 
Буки – Аз –
В щелки глаз.
 
 
Сотней ос –
В ноздри, в нос.
 
 
На́ сто лет, на́ сто мод –
Мой завод – завод – завод.
 
 
– Рухнет дуб, рухнет трон –
Заведён – ведён – ведён.
 
 
Сотни лет, сотни мод –
А что дальше будет –
Скажет тот, скажет тот,
Кто будильник – будит.
 
 
Что́ есть час? что́ есть год?
Ведь и кратер глохнет!
Скажет тот, скажет тот –
Кто будильник грохнет.
 
 
Час пропал, день сгорел,
А будильник – цел.
 
 
Были долы –
Выросли горы.
Нынче – в школу,
Завтра – в контору.
 
 
Где вы, пчелы?
Где вы, зубрилы?
Нынче в школу,
Завтра в могилу…
 
 
Утомительней мошкары…
– Шко – ля –  ры!
Что́ это? Новый звук!
Книги летят из рук
 
 
– Мимо – и прямо в печь.
Руки хотят от плеч,
 
 
Слезы хотят из глаз,
Сало упало в таз,
Мыло упало в суп –
В школьную Morgensupp’
 
 
Звуки! Звуки! Как из лейки!
Как из тучи! Как из глаз!
Это флейта, это флейта
Это флейта залилась!
 
 
Скоки! Скоки! Как из стойла!
Топот-при́топ, топот-пряд.
– Флейта, лей нам! Флейта, пой нам! –
Жеребят, козлят, телят.
 
 
Вольница.
Конница.
Школьники.
Школьницы.
 
 
Что ливень с суков,
Что щебень с горы –
Со всех чердаков
Горох детворы.
 
 
Школьники? Вздор. Бальник? Сдан.
Ливня, ливня барабан!
 
 
Глобус? Сбит. Ранец? Снят.
Щебня, щебня водопад!
 
 
Всплески! Всплески! Как из шайки!
Атлас, старься! Грифель, жди!
В роще – сойки, в роще – зайки,
В роще – белые дрозды!
 
 
Крики! Крики! Так, примером,
Рты и глотки растворя,
Дикари миссионером
Заедают жития.
 
 
Дет – во – ра!
Золотых вечеров мошкара…
Ди – ка – ри!
Голосистых прудов пискари…
 
 
Прочь от нор!
Мотылек – не сурок, не бобер.
Прочь от школ!
Ведь еще первоцвет не отцвел.
 
 
Есть у меня – не в службу, а в дружбу! –
Для девочек куклы, для мальчиков ружья.
– Глубокая ловля и быстрая гребля, –
Для девочек – иглы, для мальчиков – кегли,
На – ряд и доспех
И – вафли – для всех.
Птичкам – рощица, рыбкам – о́зерце,
На все́ особи, на все́ возрасты!
Младшим – сладости, старшим – пряности, –
На все́ тайности, на все́ странности.
Блеск – больно глазам:
Эдем и Сезам.
Под родительскою крышею
Вы там-там бессонный слышали?
Под родительскою кровлею
Кто шербет блаженный пробовал?
Дом – тесный загон
Для львов и для жен.
Есть у меня – сказал, так в ладони! –
Для девочек – лани, для мальчиков – кони,
Плоды Соломона и розы Саади,
Для, мальчиков – войны, для девочек – свадьбы,
 
 
Весь – мир – нараспев
И ласка для всех.
Рыбки в лужице! Птички в клетке!
Уничтожимте все́ отметки!
Рыбкам – озерце, птичкам – лето, –
Уничтожены все́ предметы!
Рож – дественский стол
В древнейшей из школ.
 
 
– Говорят, что он в зеленом!
– Где ж он? – Я иду за звоном.
– Он в жару меня баюкал.
– Где ж он? – Я иду за звуком.
– Я за красною фатой.
– Я за старшею сестрой.
– Говорят, что рай – далёко.
– Я не выучил урока.
– Что-то боязно мне втайне.
– Я – за дальним. Я – за крайним.
– Я – чтоб детство наверстать.
– Не остаться. – Не отстать.
– За отчаявшимся кладом.
– Я – за славой. Я – за стадом.
– Все равно – домой нельзя уж!
– Я – так за́ море! Я – замуж.
– Потому что в школе бьют.
– Потому что все идут.
– Ночевать хотел бы в сене.
– Я – за Францем. Я – за всеми.
– Воевать хотел бы с львами.
– Я? не знаю. Ноги сами.
Потому что фатер – бьет.
Потому что – всё идет!
…Колотушки – и те в миндалинках!
Погремушки для самых маленьких!
Сказки – пастора рассмешишь!
И романтики для больших.
На всякие нужды! на всякие вкусы!
Для мальчиков – пули, для девочек – бусы.
На всякие жажды! на всякие масти!
Для мальчиков – игры, для девочек – страсти.
Без свах, без помех.
И – письма – для всех.
Говорят, что он заводит,
Топит. (Ворочай, народец!)
– Заведет, потом загубит!
– Раз не может, так не будет
Хуже! – В лад – так не злодей!
– В ад – так без проповедей!
– Хорошо еще, что вместе,
Кучей. – А сказать по чести…
(То с воды идет, то свыше, –
Где ж он?) – Ничего не слышу:
Ни гопп-гопп и ни ду-ду, –
Все́ идут, и я иду.
– Есть у меня – всё, всё, кроме ренты!
Для мальчиков – флинты, для девочек – ленты,
Дозорные знаки и тайные числа,
Для девочек – звуки, для мальчиков – смыслы,
Сих – с теми – родство.
И – рифма – на всё.
Ветер в полы!
Мимо школы!
Целым цирком –
Мимо кирки.
Кем ни разу не ласкан
Да без просыпу таскан –
До свидания, классный!
До свидания, пастор!
Не напишем и не пиши!
– Малыши!
Есть у меня – не всё перескажешь! –
Для мальчиков – радость, для девочек – тяжесть,
Нежна – перелюбишь, умна – переборешь.
Для мальчиков – сладость, для девочек – горечь.
Дно – страсти земной…
И – рай – для одной.
Здесь – путы,
Здесь – числа…
Разруха…
Разлука…
Рай – сути,
Рай – смысла,
Рай – слуха,
Рай – звука.
Точно облачко перистое,
Шепот: Грета бургомистрова!
Стройтесь, резвые невестины
Сёстры в свадебное шествие.
Позабыв о сальных бальниках. –
За́ руку берите маленьких.
Школьный дом уже с горошину!
На́ руки берите крошечных
 
 
Братцев аистовых…
– Не раскаиваться!
Вроде благовеста…
– Не оглядываться!
Вот он, в просторы стай,
Города самый край.
– Зарастай,
След от ног наших. Спросят – в Китай.
Враний грай,
Голоса и шаги заглушай.
Вы, кусты,
Не храните одежд лоскуты.
Ветер, ты
Голоса и шаги относи.
Без следа!
Говорят, что сегодня среда:
День труда.
В том краю воскресенье всегда.
Жить – стареть,
Неуклонно стареть и сереть.
Жить – врагу!
Всё, что вечно – на том берегу!
В царстве моем – ни тюрем, ни боен, –
Одно ледяное! одно голубое!
Под зыбкою рябью, под зыбкою кровлей
Для девочек – перлы, для мальчиков – ловля
Их. – С грецкий орех!
И – ванна – для всех.
Спи-усни, спи-исчезнь,
Жемчуг – чу́дная болезнь.
Хворост – сер. Хочешь – ал?
Вместо хворосту – коралл.
В царстве моем – ни свинки, ни ко́ри,
Ни высших материй, ни средних историй,
Ни расовой розни, ни Гусовой казни,
Ни детских болезней, ни детских боязней:
Синь. Лето красно́.
И – время – на всё.
Тише, тише, дети! Отданы
В школу тихую, подводную.
 
 
Лейтесь, лейтесь, розы щёчные,
В воду вечную, проточную.
 
 
Кто-то: мел! кто-то: ил!
Кто-то: ноги промочил!
 
 
Кто-то: вал! кто-то: гул!
Кто-то: озера хлебнул!
 
 
А вода уже по пальчики
Водолазам и купальщицам…
 
 
Жемчуга навстречу сыплются.
А вода уже по щиколку…
 
 
Под коленочки норовит.
– Хри – зо – лит!
 
 
Красные мхи, лазурные ниши…
(А ноги всё ниже, а небо всё выше.)
Зеркальные ложи, хрустальные зальца…
А что-то всё ближе, а что-то всё дальше…
 
 
– Берегись! По колено ввяз!
– Хри – зо – праз!
 
 
А вода уже по плечико
Мышкам в будничном и в клетчатом.
 
 
Выше, выше, носик вздернутый!
А вода уже по горлышко, –
 
 
Усладительней простыни…
– Хру – ста – ли…
 
 
В царстве моем (нежнейшее dolce)…
А веку всё меньше, а око всё больше…
Болотная чайка? Младенческий чепчик?
А ноги всё тяжче, а сердце всё легче…
 
 
Поминай, друзья и родичи!
Подступает к подбородочку.
 
 
Хороши чертоги выстроил
Нищий – дочке бургомистровой?
 
 
– Вечные сны, бесследные чащи…
А сердце всё тише, а флейта всё слаще…
– Не думай, а следуй, не думай, а слушай…
А флейта всё слаще, а сердце всё глуше…
 
 
– Муттер, ужинать не зови!
 
 
Пу – зы – ри.
 
Вшеноры, март 1925 –
Париж, ноябрь 1925

Шарль Бодлер
«La voyage»
Перевод Марины Цветаевой
Плаванье

Максиму дю Кан


1
 
Для отрока, в ночи́ глядящего эстампы,
За каждым валом – даль, за каждой далью – вал.
Как этот мир велик в лучах рабочей лампы!
Ах, в памяти очах – как бесконечно мал!
 
 
В один ненастный день, в тоске нечеловечьей,
Не вынеся тягот, под скрежет якорей,
Мы всходим на корабль – и происходит встреча
Безмерности мечты с предельностью морей.
 
 
Что нас толкает в путь? Тех – ненависть к отчизне,
Тех – скука очага, еще иных – в тени
Цирцеиных ресниц оставивших полжизни, –
Надежда отстоять оставшиеся дни.
 
 
В Цирцеиных садах дабы не стать скотами,
Плывут, плывут, плывут в оцепененьи чувств,
Пока ожоги льдов и солнц отвесных пламя
Не вытравят следов волшебницыных уст.
 
 
Но истые пловцы – те, что плывут без цели:
Плывущие – чтоб плыть! Глотатели широт,
Что каждую зарю справляют новоселье
И даже в смертный час еще твердят: вперед!
 
 
На облако взгляни: вот облик их желаний!
Как отроку – любовь, как рекруту – картечь,
Так край желанен им, которому названья
Доселе не нашла еще людская речь.
 
2
 
О, ужас! Мы шарам катящимся подобны,
Крутящимся волчкам! И в снах ночной поры
Нас Лихорадка бьет –
        как тот Архангел злобный,
Невидимым бичом стегающий миры.
 
 
О, странная игра с подвижною мишенью!
Не будучи нигде, цель может быть – везде!
Игра, где человек охотится за тенью,
За призраком ладьи на призрачной воде…
 
 
Душа наша – корабль, идущий в Эльдорадо.
В блаженную страну ведет – какой пролив?
Вдруг, среди гор и бездн и гидр морского ада –
Крик вахтенного: – Рай! Любовь! Блаженство! –
        Риф.
 
 
Малейший островок, завиденный дозорным,
Нам чудится землей с плодами янтаря,
Лазоревой водой и с изумрудным дерном.
Базальтовый утес являет нам заря.
 
 
О, жалкий сумасброд, всегда кричащий: берег!
Скормить его зыбям, иль в цепи заковать, –
Безвинного лгуна, выдумщика Америк,
От вымысла чьего еще серее гладь.
 
 
Так старый пешеход, ночующий в канаве,
Вперяется в Мечту всей силою зрачка.
Достаточно ему, чтоб Рай увидеть въяве,
Мигающей свечи на вышке чердака.
 
3
 
Чудесные пловцы! Что за повествованья
Встают из ваших глаз – бездоннее морей!
Явите нам, раскрыв ларцы воспоминаний, –
Сокровища, каких не видывал Нерей.
 
 
Умчите нас вперед – без паруса и пара!
Явите нам (на льне натянутых холстин
Так некогда рука очам являла чару)
Видения свои, обрамленные в синь.
 
 
Что видели вы, что?
 
4
 
    – Созвездия. И зыби,
И желтые пески, нас жгущие поднесь,
Но, несмотря на бурь удары, рифов глыбы, –
Ах, нечего скрывать! – скучали мы, как здесь.
 
 
Лиловые моря в венце вечерней славы,
Морские города в тиаре из лучей
Рождали в нас тоску, надежнее отравы,
Как воин опочить на поле славы – сей.
 
 
Стройнейшие мосты, славнейшие строенья,
Увы, хотя бы раз сравнились с градом – тем,
Что из небесных туч возводит Случай-Гений…
И тупились глаза, узревшие Эдем.
 
 
От сладостей земных – Мечта еще жесточе!
Мечта, извечный дуб, питаемый землей!
Чем выше ты растешь, тем ты страстнее хочешь
Достигнуть до небес с их солнцем и луной.
 
 
Докуда дорастешь, о древо – кипариса
Живучее?..
    Для вас мы привезли с морей
Вот этот фас дворца, вот этот профиль мыса, –
Всем вам, которым вещь чем дальше – тем милей!
 
 
Приветствовали мы кумиров с хоботами,
С порфировых столпов взирающих на мир,
Резьбы такой – дворцы, такого взлету –
        камень,
Что от одной мечты – банкротом бы – банкир…
 
 
Надежнее вина пьянящие наряды,
Жен, выкрашенных в хну – до ноготка ноги,
И бронзовых мужей в зеленых кольцах гада…
 
5
 
– И что, и что – еще?
– О, детские мозги!..
 
6
 
Но чтобы не забыть итога наших странствий:
От пальмовой лозы до ледяного мха,
Везде – везде – везде на всем земном пространстве
Мы видели всё ту ж комедию греха:
 
 
Ее, рабу одра, с ребячливостью самки
Встающую пятой на мыслящие лбы,
Его, раба рабы: что в хижине, что в замке
Наследственном – всегда – везде – раба рабы!
 
 
Мучителя в цветах и мученика в ранах,
Обжорство на крови и пляску на костях,
Безропотностью толп разнузданных тиранов, –
Владык, несущих страх, рабов, метущих прах.
 
 
С десяток или два – единственных религий,
Все сплошь ведущих в рай –
        и сплошь вводящих в грех
Подвижничество, та́к носящее вериги,
Как сибаритство – шелк и сладострастье – мех.
 
 
Болтливый род людской, двухдневными делами
Кичащийся. Борец, осиленный в борьбе,
Бросающий Творцу сквозь преисподни пламя:
– Мой равный! Мой Господь! Проклятие тебе!
 
 
И несколько умов, любовников Безумья,
Решивших сократить докучный жизни день
И в опия морей нырнувших без раздумья, –
Вот Матери-Земли извечный бюллетень!
 
7
 
Бесплодна и горька наука дальних странствий:
Сегодня, как вчера, до гробовой доски –
Всё наше же лицо встречает нас в пространстве:
Оазис ужаса в песчаности тоски.
 
 
Бежать? Пребыть? Беги! Приковывает бремя –
Сиди. Один, как крот, сидит, другой бежит,
Чтоб только обмануть лихого старца – Время.
Есть племя бегунов. Оно – как Вечный Жид.
 
 
И как апостолы, по всем морям и сушам
Проносится. Убить зовущееся днем –
Ни парус им не скор, ни пар. Иные души
И в четырех стенах справляются с врагом.
 
 
В тот миг, когда злодей настигнет нас – вся вера
Вернется нам, и вновь воскликнем мы: – вперед!
Как на заре веков мы отплывали в Перу,
Авророю лица приветствуя восход.
 
 
Чернильною водой – морями глаже лака –
Мы весело пойдем между подземных скал.
О, эти голоса, так вкрадчиво из мрака
Взывающие: – К нам! – О, каждый, кто взалкал
 
 
Лотосова плода! Сюда! В любую пору
Здесь собирают плод и отжимают сок.
Сюда, где круглый год – день лотосова сбора,
Где лотосову сну вовек не минет срок.
 
 
О, вкрадчивая речь! Нездешней лести нектар!
К нам руки тянет друг – чрез черный водоем.
– Чтоб сердце освежить – плыви к своей Электре! –
 
 
Нам некая поет – нас жегшая огнем.
 
8
 
Смерть! Старый капитан! В дорогу! Ставь ветрило!
Нам скучен этот край! О, Смерть, скорее в путь!
Пусть небо и вода – куда черней чернила,
Знай, тысячами солнц сияет наша грудь!
 
 
Обманутым пловцам раскрой свои глубины!
Мы жаждем, обозрев под солнцем все, что есть,
На дно твое нырнуть – Ад или Рай – едино! –
В неведомого глубь – чтоб новое обресть!
 
1940

«Умирая, не скажу: была…»

 
Умирая, не скажу: была.
И не жаль, и не ищу виновных.
Есть на свете поважней дела
Страстных бурь и подвигов любовных.
 
 
Ты – крылом стучавший в эту грудь,
Молодой виновник вдохновенья –
Я тебе повелеваю: – будь!
Я – не выйду из повиновенья.
 
30 июня 1918

«На што мне облака и степи…»

 
На што мне облака и степи
И вся подсолнечная ширь!
Я раб, свои взлюбивший цепи,
Благословляющий Сибирь.
 
 
Эй вы, обратные по трахту!
Поклон великим городам.
Свою застеночную шахту
За всю свободу не отдам.
 
 
Поклон тебе, град Божий, Киев!
Поклон, престольная Москва!
Поклон, мои дела мирские!
Я сын, не помнящий родства…
 
 
Не встанет – любоваться рожью
Покойник, возлюбивший гроб.
Заворожил от света Божья
Меня верховный рудокоп.
 
3 мая 1921

Эмигрант

 
Здесь, меж вами: домами, деньгами, дымами,
Дамами, Думами,
Не слюбившись с вами, не сбившись с вами
Неким –
Шуманом пронося под полой весну:
Выше! из виду!
Соловьиным тремоло на весу –
Некий – избранный.
 
 
Боязливейший, ибо взяв на дыб –
Ноги лижете!
Заблудившийся между грыж и глыб
Бог в блудилище.
 
 
Лишний! Вышний! Выходец! Вызов! Ввысь
Не отвыкший… Виселиц
Не принявший… В рвани валют и виз
Веги – выходец.
 
9 февраля 1923

Поэты

1
 
Поэт – издалека заводит речь.
Поэта – далеко заводит речь.
 
 
Планетами, приметами, окольных
Притч рытвинами… Между да и нет
Он даже размахнувшись с колокольни
Крюк выморочит… Ибо путь комет –
 
 
Поэтов путь. Развеянные звенья
Причинности – вот связь его!
    Кверх лбом –
Отчаетесь! Поэтовы затменья
Не предугаданы календарем.
 
 
Он тот, кто смешивает карты,
Обманывает вес и счет,
Он тот, кто спрашивает с парты,
Кто Канта наголову бьет,
 
 
Кто в каменном гробу Бастилий
Как дерево в своей красе.
Тот, чьи следы – всегда простыли,
Тот поезд, на который все
Опаздывают…
        – ибо путь комет
 
 
Поэтов путь: жжя, а не согревая,
Рвя, а не взращивая – взрыв и взлом –
Твоя стезя, гривастая кривая,
Не предугадана календарем!
 
8 апреля 1923
2
 
Есть в мире лишние, добавочные,
Невписанные в окоём.
(Нечислящимся в ваших справочниках,
Им свалочная яма – дом.)
 
 
Есть в мире полые, затолканные,
Немотствующие – навоз,
Гвоздь – вашему подолу шелковому!
Грязь брезгует из-под колес!
 
 
Есть в мире мнимые, невидимые:
(Знак: лепрозариумов крап!)
Есть в мире Иовы, что Иову
Завидовали бы – когда б:
 
 
Поэты мы – и в рифму с париями,
Но выступив из берегов
Мы бога у богинь оспариваем
И девственницу у богов!
 
22 апреля 1923
3
 
Что же мне делать, слепцу и пасынку,
В мире, где каждый и отч и зряч,
Где по анафемам, как по насыпям –
Страсти! где насморком
Назван – плач!
 
 
Что же мне делать, ребром
        и промыслом
Певчей! – как провод! загар! Сибирь!
По наважденьям своим – как по́ мосту!
Их невесомостью
В мире гирь.
 
 
Что же мне делать, певцу и первенцу,
В мире, где наичернейший – сер!
Где вдохновенье хранят, как в термосе!
С этой безмерностью
В мире мер?!
 
22 апреля 1923

Крестины

 
Воды не перетеплил
В чану, зазнобил – как надобно –
Тот поп, что меня крестил.
В ковше плоскодонном свадебном
 
 
Вина не пересластил –
Душа да не шутит брашнами! –
Тот поп, что меня крестил
На трудное дело брачное:
 
 
Тот поп, что меня венчал.
(Ожжась, поняла танцовщица,
Что сок твоего, Анчар,
Плода в плоскодонном ковшике
 
 
Вкусила…)
        – На вечный пыл
В пещи смоляной поэтовой
Крестил – кто меня крестил
Водою неподогретою
 
 
Речною, – на свыше сил
Дела, не вершимы женами –
Крестил – кто меня крестил
Бедою неподслащенною:
 
 
Беспримесным тем вином.
Когда поперхнусь – напомните!
 
 
Каким опалюсь огнем?
Все́ страсти водою комнатной
 
 
Мне́ кажутся. Трижды прав
Тот поп, что меня обкарнывал.
Каких убоюсь отрав?
Все яды – водой отварною
 
 
Мне чудятся. Что мне рок
С его родовыми страхами –
Раз собственные, вдоль щек,
Мне слезы – водою сахарной!
 
 
А ты, что меня крестил
Водой исступленной Савловой
(Так Савл, занеся костыль,
Забывчивых останавливал) –
 
 
Молись, чтоб тебя простил –
Бог.
 
1 января 1925

Разговор с гением

 
Глыбами – лбу
Лавры похвал.
«Петь не могу!»
– «Будешь!» – «Пропал,
 
 
(На толокно
Переводи!)
Как молоко –
Звук из груди.
 
 
Пусто. Суха́.
В полную веснь –
Чувство сука».
– «Старая песнь!
 
 
Брось, не морочь!»
«Лучше мне впредь –
Камень толочь!»
– «Тут-то и петь!»
 
 
«Что́ я, снегирь,
Чтоб день-деньской
Петь?»
– «Не моги,
Пташка, а пой!
 
 
На́зло врагу!»
«Коли двух строк
Свесть не могу?»
– «Кто когда – мог?!» –
 
 
«Пытка!» – «Терпи!»
«Скошенный луг –
Глотка!» – «Хрипи:
Тоже ведь – звук!»
 
 
«Львов, а не жен
Дело». – «Детей:
Распотрошен –
Пел же – Орфей!»
 
 
«Так и в гробу?»
– «И под доской».
«Петь не могу!»
– «Это воспой!»
 
Медон, 4 июня 1928

«Вскрыла жилы: неостановимо…»

 
Вскрыла жилы: неостановимо,
Невосстановимо хлещет жизнь.
Подставляйте миски и тарелки!
Всякая тарелка будет – мелкой,
Миска – плоской.
    Через край – и мимо –
В землю черную, питать тростник.
Невозвратно, неостановимо,
Невосстановимо хлещет стих.
 
6 января 1934

«Есть счастливцы и счастливицы…»

 
Есть счастливцы и счастливицы,
Петь не могущие. Им –
Слезы лить! Как сладко вылиться
Горю – ливнем проливным!
 
 
Чтоб под камнем что-то дрогнуло.
Мне ж – призвание как плеть –
Меж стенания надгробного
Долг повелевает – петь.
 
 
Пел же над другом своим Давид,
Хоть пополам расколот!
Если б Орфей не сошел в Аид
Сам, а послал бы голос
 
 
Свой, только голос послал во тьму,
Сам у порога лишним
Встав, – Эвридика бы по нему
Как по канату вышла…
 
 
Как по канату и как на свет,
Слепо и без возврата.
Ибо раз голос тебе, поэт,
Дан, остальное – взято.
 
Январь 1935

А. С. Пушкину
(1799–1837)

Встреча с Пушкиным

 
Я подымаюсь по белой дороге,
Пыльной, звенящей, крутой.
Не устают мои легкие ноги
Выситься над высотой.
 
 
Слева – крутая спина Аю-Дага,
Синяя бездна – окрест.
Я вспоминаю курчавого мага
Этих лирических мест.
 
 
Вижу его на дороге и в гроте…
Смуглую руку у лба…
– Точно стеклянная на повороте
Продребезжала арба…
 
 
Запах – из детства – какого-то дыма
Или каких-то племен…
Очарование прежнего Крыма
Пушкинских милых времен.
 
 
Пушкин! – Ты знал бы по первому взору,
Кто у тебя на пути.
И просиял бы, и под руку в гору
Не предложил мне идти.
 
 
Не опираясь о смуглую руку,
Я говорила б, идя,
Как глубоко презираю науку
И отвергаю вождя,
 
 
Как я люблю имена и знамена,
Волосы и голоса,
Старые вина и старые троны,
– Каждого встречного пса! –
 
 
Полуулыбки в ответ на вопросы,
И молодых королей…
Как я люблю огонек папиросы
В бархатной чаще аллей,
 
 
Комедиантов и звон тамбурина,
Золото и серебро,
Неповторимое имя: Марина,
Байрона и болеро,
 
 
Ладанки, карты, флаконы и свечи,
Запах кочевий и шуб,
Лживые, в душу идущие, речи
Очаровательных губ.
 
 
Эти слова: никогда и навеки,
За колесом – колею…
Смуглые руки и синие реки,
– Ах, – Мариулу твою! –
 
 
Треск барабана – мундир властелина –
Окна дворцов и карет,
Рощи в сияющей пасти камина,
Красные звезды ракет…
 
 
Вечное сердце свое и служенье
Только ему, Королю!
Сердце свое и свое отраженье
В зеркале… – Как я люблю…
 
 
Кончено… – Я бы уж не говорила,
Я посмотрела бы вниз…
Вы бы молчали, так грустно, так мило
Тонкий обняв кипарис.
 
 
Мы помолчали бы оба – не так ли? –
Глядя, как где-то, у ног,
В милой какой-нибудь маленькой сакле
Первый блеснул огонек.
 
 
И – потому что от худшей печали
Шаг – и не больше – к игре! –
Мы рассмеялись бы и побежали
За руку вниз по горе.
 
1 октября 1913

«Счастие или грусть…»

 
Счастие или грусть –
Ничего не знать наизусть,
В пышной тальме катать бобровой,
Сердце Пушкина теребить в руках,
И прослыть в веках –
Длиннобровой,
Ни к кому не суровой –
Гончаровой.
 
 
Сон или смертный грех –
Быть как шелк, как пух, как мех,
И, не слыша стиха литого,
Процветать себе без морщин на лбу.
Если грустно – кусать губу,
И потом, в гробу,
Вспоминать Ланского.
 
11 ноября 1916

Психея

 
Пунш и полночь. Пунш – и Пушкин.
Пунш – и пенковая трубка
Пышущая. Пунш – и лепет
Бальных башмачков по хриплым
Половицам. И – как призрак –
В полукруге арки – птицей –
Бабочкой ночной – Психея!
Шепот: «Вы еще не спите?
Я – проститься…» Взор потуплен.
(Может быть, прощенья просит
За грядущие проказы
Этой ночи?) Каждый пальчик
Ручек, павших Вам на плечи,
Каждый перл на шейке плавной
По сто раз перецелован.
И на цыпочках – как пэри! –
При этом – привиденьем –
Выпорхнула.
    Пунш – и полночь.
Вновь впорхнула: «Что за память!
Позабыла опахало!
Опоздаю… В первой паре
Полонеза…»
    Плащ накинув
На одно плечо – покорно –
Под руку поэт – Психею
По трепещущим ступенькам
Провожает. Лапки в плед ей
Сам укутал, волчью полость
Сам запахивает… – «С Богом!»
        А Психея,
К спутнице припав – слепому
Пугалу в чепце – трепещет:
Не прожег ли ей перчатку
Пылкий поцелуй арапа…
………………………………………
Пунш и полночь. Пунш и пепла
Ниспаденье на персидский
Палевый халат – и платья
Бального пустая пена
В пыльном зеркале…
 
Начало марта 1920

Стихи к Пушкину

1
 
Бич жандармов, бог студентов,
Желчь мужей, услада жен,
Пушкин – в роли монумента?
Гостя каменного? – он,
 
 
Скалозубый, нагловзорый
Пушкин – в роли Командора?
 
 
Критик – но́я, нытик – вторя:
«Где же пушкинское (взрыд)
Чувство меры?» Чувство – моря
Позабыли – о гранит
 
 
Бьющегося? Тот, соленый
Пушкин – в роли лексикона?
 
 
Две ноги свои – погреться –
Вытянувший, и на стол
Вспрыгнувший при самодержце
Африканский самовол –
 
 
Наших прадедов умора –
Пушкин – в роли гувернера?
 
 
Черного не перекрасить
В белого – неисправим!
Недурен российский классик,
Небо Африки – своим
 
 
Знавший, невское – проклятым.
– Пушкин – в роли русопята?
 
 
Ох, брадатые авгуры!
Задал, задал бы вам бал
Тот, кто царскую цензуру
Только с дурой рифмовал,
 
 
А «Европы Вестник» – с…
Пушкин – в роли гробокопа?
 
 
К пушкинскому юбилею
Тоже речь произнесем:
Всех румяней и смуглее
До сих пор на свете всем,
 
 
Всех живучей и живее!
Пушкин – в роли мавзолея?
 
 
То-то к пушкинским избушкам
Лепитесь, что сами – хлам!
Как из душа! Как из пушки –
Пушкиным – по соловьям
 
 
Слова, сокола́м полета!
– Пушкин – в роли пулемета!
 
 
Уши лопнули от вопля:
«Перед Пушкиным во фрунт!»
А куда девали пёкло
Губ, куда девали – бунт
 
 
Пушкинский? уст окаянство?
Пушкин – в меру пушкиньянца!
 
 
Томики поставив в шкафчик –
Посмешаете ж его,
Беженство свое смешавши
С белым бешенством его!
 
 
Белокровье мозга, морга
Синь – с оскалом негра, горло
Кажущим…
 
 
Поскакал бы, Всадник Медный,
Он со всех копыт – назад.
Трусоват был Ваня бедный,
Ну, а он – не трусоват.
 
 
Сей, глядевший во все страны –
В роли собственной Татьяны?
 
 
Что́ вы делаете, карлы,
Этот – голубей олив –
Самый вольный, самый крайний
Лоб – навеки заклеймив
 
 
Низостию двуединой
Золота и середины?
 
 
«Пушкин – тога, Пушкин – схима,
Пушкин – мера, Пушкин – грань…»
Пушкин, Пушкин, Пушкин – имя
Благородное – как брань
 
 
Площадную – попугаи.
– Пушкин? Очень испугали!
 
1931
2
Петр и Пушкин
 
Не флотом, не по́том, не задом
В заплатах, не Шведом у ног,
Не ростом – из всякого ряду,
Не сносом – всего, чему срок,
 
 
Не лотом, не бо́том, не пивом
Немецким сквозь кнастеров дым,
И даже и не Петро-дивом
Своим (Петро-делом своим!).
 
 
И бо́льшего было бы мало
(Бог дал, человек не обузь!) –
Когда б не привез Ганнибала –
Арапа на белую Русь.
 
 
Сего афричонка в науку
Взяв, всем россиянам носы
Утер и наставил, – от внука –
то негрского – свет на Руси!
 
 
Уж он бы вертлявого – в струнку
Не стал бы! – «На волю? Изволь!
Такой же ты камерный юнкер,
Как я – машкерадный король!»
 
 
Поняв, что ни пеной, ни пемзой –
Той Африки, – царь-грамотей
Решил бы: «Отныне я – цензор
Твоих африканских страстей».
 
 
И дав бы ему по загривку
Курчавому (стричь – не остричь!):
«Иди-ка, сынок, на побывку
В свою африканскую дичь!
 
 
Плыви – ни об чем не печалься!
Чай, есть в паруса кому дуть!
Соскучишься – так ворочайся,
А нет – хошь и дверь позабудь!
 
 
Приказ: ледяные туманы
Покинув – за пядию пядь
Обследовать жаркие страны
И виршами нам описать».
 
 
И мимо наставленной свиты,
Отставленной – прямо на склад,
Гигант, отпустивши пииту,
Помчал – по земле или над?
 
 
Сей не по снегам смуглолицый
Российским – снегов Измаил!
Уж он бы заморскую птицу
Архивами не заморил!
 
 
Сей, не по кровям торопливый
Славянским, сей тоже – метис!
Уж ты б у него по архивам
Отечественным не закис!
 
 
Уж он бы с тобою – поладил!
За непринужденный поклон
Разжалованный – Николаем,
Пожалованный бы – Петром!
 
 
Уж он бы жандармского сыска
Не крыл бы «отечеством чувств»!
Уж он бы тебе – василиска
Взгляд! – не замораживал уст.
 
 
Уж он бы полтавских не комкал
Концов, не тупил бы пера.
За что недостойным потомком –
Подонком – опенком Петра
 
 
Был сослан в румынскую область,
Да ею б – пожалован был
Сим – так ненавидевшим робость
Мужскую, – что сына убил
 
 
Сробевшего. – «Эта мякина –
Я? – Вот и роди! и расти!»
Был негр ему истинным сыном,
Так истинным правнуком – ты
 
 
Останешься. Заговор равных.
И вот не спросясь повитух
Гигантова крестника правнук
Петров унаследовал дух.
 
 
И шаг, и светлейший из светлых
Взгляд, коим поныне светла…
Последний – посмертный – бессмертный
Подарок России – Петра.
 
2 июля 1931
3
(Станок)
 
Вся его наука –
Мощь. Светло́ – гляжу:
Пушкинскую руку
Жму, а не лижу.
 
 
Прадеду – товарка:
В той же мастерской!
Каждая помарка –
Как своей рукой.
 
 
Вольному – под стопки?
Мне, в котле чудес
Сём – открытой скобки
Ведающей – вес,
 
 
Мнящейся описки –
Смысл, короче – всё.
Ибо нету сыска
Пуще, чем родство!
 
 
Пелось как – поется
И поныне – та́к.
Знаем, как «дается»!
Над тобой, «пустяк»,
 
 
Знаем – как потелось!
От тебя, мазок,
Знаю – как хотелось
В лес – на бал – в возок…
 
 
И как – спать хотелось!
Над цветком любви –
Знаю, как скрипелось
Негрскими зубьми!
 
 
Перья на востро́ты –
Знаю, как чинил!
Пальцы не просохли
От его чернил!
 
 
А зато – меж талых
Свеч, картежных сеч –
Знаю – как стрясалось!
От зеркал, от плеч
 
 
Голых, от бокалов
Битых на полу –
Знаю, как бежалось
К голому столу!
 
 
В битву без злодейства:
Самого́ – с самим!
– Пушкиным не бейте!
Ибо бью вас – им!
 
1931
4
 
Преодоленье
Косности русской –
Пушкинский гений?
Пушкинский мускул
 
 
На кашалотьей
Туше судьбы –
 
 
Мускул полета,
Бега,
Борьбы.
 
 
С утренней негой
Бившийся – бодро!
Ровного бега,
Долгого хода –
 
 
Мускул. Побегов
Мускул степных,
Шлюпки, что к брегу
Тщится сквозь вихрь.
 
 
Не онеду́жен
Русскою кровью –
О, не верблюжья
И не воловья
Жила (усердство
Из-под ремня!) –
Конского сердца
Мышца – моя!
 
 
Больше балласту –
Краше осанка!
Мускул гимнаста
И арестанта,
Что на канате
Собственных жил
Из каземата –
Соколом взмыл!
 
 
Пушкин – с монаршьих
Рук руководством
Бившийся так же
На́смерть – как бьется
(Мощь – прибывала,
 
 
Сила – росла)
С мускулом вала
Мускул весла.
 
 
Кто-то, на фуру
Несший: «Атлета
Мускулатура,
А не поэта!»
 
 
То – серафима
Сила – была:
Несокрушимый
Мускул – крыла.
 
10 июля 1931
(Поэт и царь)
1(5)
 
Потусторонним
Залом царей.
– А непреклонный
Мраморный сей?
 
 
Столь величавый
В золоте барм.
– Пушкинской славы
Жалкий жандарм.
 
 
Автора – хаял,
Рукопись – стриг.
Польского края –
Зверский мясник.
 
 
Зорче вглядися!
Не забывай:
Певцоубийца
Царь Николай
Первый.
 
2(6)
 
Нет, бил барабан перед смутным полком,
Когда мы вождя хоронили:
То зубы царёвы над мертвым певцом
Почетную дробь выводили.
 
 
Такой уж почет, что ближайшим друзьям –
Нет места. В изглавьи, в изножьи,
И справа, и слева – ручищи по швам –
Жандармские груди и рожи.
 
 
Не диво ли – и на тишайшем из лож
Пребыть поднадзорным мальчишкой?
На что-то, на что-то, на что-то похож
Почет сей, почетно – да слишком!
 
 
Гляди, мол, страна, как, молве вопреки,
Монарх о поэте печется!
Почетно – почетно – почетно – архи –
Почетно, – почетно – до черту!
 
 
Кого ж это так – точно воры вора́
Пристреленного – выносили?
Изменника? Нет. С проходного двора –
Умнейшего мужа России.
 
Медон, 19 июля 1931
7
 
Народоправству, свалившему трон,
Не упразднившему – третья:
Не поручать палачам похорон –
Жертв, цензорам – погребенья
 
 
Пушкиных. В непредуказанный срок,
В предотвращение смуты,
Не увозить под великий шумок
По воровскому маршруту –
 
 
Не обрекать на последний мрак,
Полную глухонемость –
Тела, обкарнанного и так
Ножницами – в поэмах.
 
Июль 1931

А. Шенье
(1762–1794)

Андрей Шенье

1
 
Андрей Шенье взошел на эшафот.
А я живу – и это страшный грех.
Есть времена – железные – для всех.
И не певец, кто в порохе – поет.
 
 
И не отец, кто с сына у ворот
Дрожа срывает воинский доспех.
Есть времена, где солнце – смертный грех.
Не человек – кто в наши дни – живет.
 
17 апреля 1918
2
 
Не узнаю в темноте
Руки – свои иль чужие?
Мечется в страшной мечте
Черная Консьержерия.
 
 
Руки роняют тетрадь,
Щупают тонкую шею.
Утро крадется как тать.
Я дописать не успею.
 
17 апреля 1918

П. Ж. Беранже
(1780–1857)

Памяти Беранже

 
Дурная мать! – Моя дурная слава
Растет и расцветает с каждым днем.
То на пирушку заведет Лукавый,
То первенца забуду за пером…
 
 
Завидуя императрицам моды
И маленькой танцовщице в трико,
Гляжу над люлькой, как уходят – годы,
Не видя, что уходит – молоко!
 
 
И кто из вас, ханжи, во время оно
Не пировал, забыв о платеже!
Клянусь бутылкой моего патрона
И вашего, когда-то, – Беранже!
 
 
Но одному – сквозь бури и забавы –
Я, несмотря на ветреность, – верна.
Не ошибись, моя дурная слава:
– Дурная мать, но верная жена!
 
6 июля 1918

Г. Гейне
(1797–1856)

Памяти Г. Гейне

 
Хочешь не хочешь – дам тебе знак!
Спор наш не кончен – а только начат!
В нынешней жизни – выпало так:
Мальчик поет, а девчонка плачет.
 
 
В будущей жизни – любо глядеть! –
Ты будешь плакать, я буду – петь!
 
 
Бубен в руке!
Дьявол в крови!
Красная юбка
В черных сердцах!
 
 
Красною юбкой – в небо пылю!
Честь молодую – ковром подстелешь.
Как с мотыльками тебя делю –
Так с моряками меня поделишь!
 
 
Красная юбка? – Как бы не так!
Огненный парус! – Красный маяк!
 
 
Бубен в руке!
Дьявол в крови!
Красная юбка
В черных сердцах!
 
 
Слушай приметы: бела как мел,
И не смеюсь, а губами движу.
А чтобы – как увидал – сгорел! –
Не позабудь, что приду я – рыжей.
 
 
Рыжей, как этот кленовый лист,
Рыжей, как тот, что в лесах повис.
 
 
Бубен в руке!
Дьявол в крови!
Красная юбка
В черных сердцах!
 
‹Начало апреля 1920›

А. А. Блоку
(1880–1921)

Стихи к Блоку

1
 
Имя твое – птица в руке,
Имя твое – льдинка на языке,
Одно-единственное движенье губ,
Имя твое – пять букв.
Мячик, пойманный на лету,
Серебряный бубенец во рту,
 
 
Камень, кинутый в тихий пруд,
Всхлипнет так, как тебя зовут.
В легком щелканье ночных копыт
Громкое имя твое гремит.
И назовет его нам в висок
Звонко щелкающий курок.
 
 
Имя твое – ах, нельзя! –
Имя твое – поцелуй в глаза,
В нежную стужу недвижных век,
Имя твое – поцелуй в снег.
Ключевой, ледяной, голубой глоток…
С именем твоим – сон глубок.
 
15 апреля 1916
2
 
Нежный призрак,
Рыцарь без укоризны,
Кем ты призван
В мою молодую жизнь?
 
 
Во мгле сизой
Стоишь, ризой
Снеговой одет.
 
 
То не ветер
Гонит меня по городу,
Ох, уж третий
Вечер я чую во́рога.
 
 
Голубоглазый
Меня сглазил
Снеговой певец.
 
 
Снежный лебедь
Мне по́д ноги перья стелет.
Перья реют
И медленно никнут в снег.
 
 
Так, по перьям,
Иду к двери,
За которой – смерть.
 
 
Он поет мне
За синими окнами,
Он поет мне
Бубенцами далекими.
 
 
Длинным криком,
Лебединым кликом –
Зовет.
 
 
Милый призрак!
Я знаю, что все мне снится.
 
 
Сделай милость:
Аминь, аминь, рассыпься!
Аминь.
 
1 мая 1916
3
 
Ты проходишь на Запад Солнца,
Ты увидишь вечерний свет,
Ты проходишь на Запад Солнца,
И метель заметает след.
 
 
Мимо окон моих – бесстрастный –
Ты пройдешь в снеговой тиши,
Божий праведник мой прекрасный,
Свете тихий моей души.
 
 
Я на душу твою – не зарюсь!
Нерушима твоя стезя.
В руку, бледную от лобзаний,
Не вобью своего гвоздя.
 
 
И по имени не окликну,
И руками не потянусь.
Восковому святому лику
Только издали поклонюсь.
 
 
И, под медленным снегом стоя,
Опущусь на колени в снег,
И во имя твое святое
Поцелую вечерний снег.
 
 
Там, где поступью величавой
Ты прошел в гробовой тиши,
Свете тихий – святыя славы –
Вседержитель моей души.
 
2 мая 1916
4
 
Зверю – берлога,
Страннику – дорога,
Мертвому – дроги,
Каждому – свое.
 
 
Женщине – лукавить,
Царю – править,
Мне – славить
Имя твое.
 
2 мая 1916
5
 
У меня в Москве – купола горят!
У меня в Москве – колокола звонят!
И гробницы в ряд у меня стоят, –
В них царицы спят и цари.
 
 
И не знаешь ты, что зарей в Кремле
Легче дышится – чем на всей земле!
И не знаешь ты, что зарей в Кремле
Я молюсь тебе – до зари!
 
 
И проходишь ты над своей Невой
О ту пору, как над рекой-Москвой
Я стою с опущенной головой,
И слипаются фонари.
 
 
Всей бессонницей я тебя люблю,
Всей бессонницей я тебе внемлю –
О ту пору, как по всему Кремлю
Просыпаются звонари…
 
 
Но моя река – да с твоей рекой,
Но моя рука – да с твоей рукой
Не сойдутся. Радость моя, доколь
Не догонит заря – зари.
 
7 мая 1916
6
 
Думали – человек!
И умереть заставили.
Умер теперь, навек.
– Плачьте о мертвом ангеле!
 
 
Он на закате дня
Пел красоту вечернюю.
Три восковых огня
Треплются, лицемерные.
 
 
Шли от него лучи –
Жаркие струны по́ снегу!
Три восковых свечи –
Солнцу-то! Светоносному!
 
 
О поглядите, ка́к
Веки ввалились темные!
О поглядите, как
Крылья его поломаны!
 
 
Черный читает чтец,
Крестятся руки праздные…
– Мертвый лежит певец
И воскресенье празднует.
 
4 мая 1916
7
 
Должно быть – за то́й рощей
Деревня, где я жила,
Должно быть – любовь проще
И легче, чем я ждала.
 
 
Эй, идолы, чтобы вы сдохли!
Привстал и занес кнут,
И окрику вслед – о́хлест,
И вновь бубенцы поют.
 
 
Над валким и жалким хлебом
За жердью встает жердь.
И проволока под небом
Поет и поет смерть.
 
13 мая 1916
8
 
И тучи оводов вокруг равнодушных кляч,
И ветром вздутый калужский родной кумач,
И посвист перепелов, и большое небо,
И волны колоколов над волнами хлеба,
И толк о немце – доколе не надоест! –
И желтый-желтый за синею рощей крест,
И сладкий жар, и такое на всем сиянье,
И имя твое, звучащее славно: Ангел.
 
18 мая 1916
9
 
Как слабый луч сквозь черный морок адов –
Так голос твой под рокот рвущихся снарядов.
 
 
И вот в громах, как некий серафим,
Оповещает голосом глухим, –
 
 
Откуда-то из древних утр туманных –
Как нас любил, слепых и безымянных,
 
 
За синий плащ, за вероломства – грех…
И как нежнее всех – ту, глубже всех
 
 
В ночь канувшую – на дела лихие!
И как не разлюбил тебя, Россия.
 
 
И вдоль виска – потерянным перстом
Все водит, водит… И еще о том,
 
 
Какие дни нас ждут, как Бог обманет,
Как станешь солнце звать – и как не встанет…
 
 
Так, узником с собой наедине
(Или ребенок говорит во сне?),
 
 
Предстало нам – всей площади широкой! –
Святое сердце Александра Блока.
 
9 мая 1920
10
 
Вот он – гляди – уставший от чужбин,
Вождь без дружин.
 
 
Вот – горстью пьет из горней быстрины, –
Князь без страны.
 
 
Там всё ему: и княжество, и рать,
И хлеб, и Мать.
 
 
Красно твое наследие, – владей,
Друг без друзей!
 
15 августа 1921
11
 
Други его – не тревожьте его!
Слуги его – не тревожьте его!
Было так ясно на лике его:
Царство мое не от мира сего.
 
 
Вещие вьюги кружили вдоль жил,
Плечи сутулые гнулись от крыл.
В певчую прорезь, в запекшийся пыл –
Лебедем душу свою упустил!
 
 
Падай же, падай же, тяжкая медь!
Крылья изведали право: лететь!
Губы, кричавшие слово: ответь!
Знают, что этого нет – умереть!
 
 
Зори пьет, море пьет, – в полную сыть
Бражничает. – Панихид не служить!
У навсегда повелевшего: быть!
Хлеба достанет его накормить!
 
15 августа 1921
12
 
А над равниной –
Крик лебединый.
Матерь, ужель не узнала сына?
Это с заоблачной – он – версты,
Это последнее – он – прости.
 
 
А над равниной –
Вещая вьюга.
Дева, ужель не узнала друга?
Рваные ризы, крыло в крови…
Это последнее он: Живи!
 
 
Над окаянной –
Взлет осиянный.
Праведник душу урвал – осанна!
Каторжник койку – обрел – теплынь.
Пасынок к Матери в дом. – Аминь.
 
Август 1921
13
 
Не проломанное ребро –
Переломленное крыло.
 
 
Не расстрельщиками навылет
Грудь простреленная. Не вынуть
 
 
Этой пули. Не чинят крыл.
Изуродованный ходил.
 
 
Цепок, цепок венец из терний!
Что усопшему – трепет черни,
 
 
Женской лести лебяжий пух…
Проходил, одинок и глух,
 
 
Замораживая закаты
Пустотою безглазых статуй.
 
 
Лишь одно еще в нем жило:
Переломленное крыло.
 
Август 1921
14
 
Без зова, без слова, –
Как кровельщик падает с крыш.
А может быть, снова
Пришел, – в колыбели лежишь?
 
 
Горишь и не меркнешь,
Светильник немногих недель…
Какая из смертных
Качает твою колыбель?
 
 
Блаженная тяжесть!
Пророческий певчий камыш!
О, кто мне расскажет,
В какой колыбели лежишь?
 
 
– «Покамест не продан!»
Лишь с ревностью этой в уме,
Великим обходом
Пойду по российской земле.
 
 
Полночные страны
Пройду из конца и в конец.
Где рот – его – рана,
Очей синеватый свинец?
 
 
Схватить его! Крепче!
Любить и любить его лишь!
О кто мне нашепчет,
В какой колыбели лежишь?
 
 
Жемчужные зерна,
Кисейная сонная сень.
Не лавром – а терном
Чепца острозубая тень.
 
 
Не полог – а птица
Раскрыла два белых крыла!
– И снова родиться,
Чтоб снова метель замела?!
 
 
Рвануть его! Выше!
Держать! Не отдать его лишь!
О, кто мне надышит,
В какой колыбели лежишь!
 
 
А может быть, ложен
Мой подвиг и даром – труды.
Как в землю положен,
Быть может – проспишь до трубы.
 
 
Огромную впалость
Висков твоих – вижу опять.
Такую усталость –
Ее и трубой не поднять!
 
 
Державная пажить,
Надежная, ржавая тишь.
Мне сторож покажет,
В какой колыбели лежишь.
 
22 ноября 1921
15
 
Как сонный, как пьяный,
Врасплох, не готовясь.
Височные ямы:
Бессонная совесть.
 
 
Пустые глазницы:
Мертво и светло.
Сновидца, всевидца
Пустое стекло.
 
 
Не ты ли
Ее шелестящей хламиды
Не вынес
Обратным ущельем Аида?
 
 
Не эта ль,
Серебряным звоном полна,
Вдоль сонного Гебра
Плыла голова?
 
25 ноября 1921
16
 
Так, Господи! И мой обол
Прими на утвержденье храма.
Не свой любовный произвол
Пою – своей отчизны рану.
 
 
Не скаредника ржавый ларь –
Гранит, коленами протертый!
 
 
Всем отданы герой и царь,
Всем – праведник – певец – и мертвый.
 
 
Днепром разламывая лед,
Гробо́вым не смущаясь тесом,
Русь – Пасхою к тебе плывет,
Разливом тысячеголосым.
 
 
Так, сердце, плачь и славославь!
Пусть вопль твой – тысяча который?
Ревнует смертная любовь.
Другая – радуется хору.
 
3 декабря 1921

Письмо к Ахматовой
(После смерти Блока)

Дорогая Анна Андреевна! Мне трудно Вам писать. Мне кажется – Вам ничего не нужно. Есть немецкое слово Säule35 – по-русски нет – такой я Вас вижу: прекрасным обломком среди уцелевших деревьев. Их шум и Ваше молчание – что́ тут третьему? И все-таки пишу Вам, потому что я тоже дерево: бренное, льну к вечному. Дерево и людям: проходят, садятся (мне под тень, мне под солнце) – проходят. Я – пребываю. А потом меня срубят и сожгут и я буду огонь. (Шкафов из меня не делают.)

Смерть Блока. Еще ничего не понимаю и долго не буду понимать. Думаю: смерти никто не понимает. Когда человек говорит: смерть, он думает: жизнь. Ибо, если человек, умирая, задыхается и боится – или – наоборот – ‹пропуск одного слова› то все это: и задыхание – и страх – и ‹пропуск одного слова› жизнь. Смерть – это когда меня нет. Я же не могу почувствовать, что меня нет. Значит, своей смерти нет. Есть только смерть чужая: т. е. местная пустота, опустевшее место (уехал и где-то живет), т. е. опять-таки жизнь, не смерть, немыслимая пока ты жив. Его нет здесь (но где-то есть). Его нет – нет, ибо нам ничего не дано понять иначе как через себя, всякое иное понимание – попугайное повторение звуков.

Я думаю: страх смерти есть страх бытия в небытии, жизни – в гробу: буду лежать и по мне будут ползать черви. Таких как я и поэтому нужно жечь.

Кроме того – разве мое тело – я? Разве оно слушает музыку, пишет стихи и т. д.? Тело умеет только служить, слушаться. Тело – платье. Какое мне дело, если у меня его украли, в какую дыру, под каким камнем его закопал вор?

Чорт с ним! (и с вором и с платьем).

Смерть Блока.

Удивительно не то, что он умер, а то, что он жил36. Мало земных примет, мало платья. Он как-то сразу стал ликом, заживо-посмертным (в нашей любви). Ничего не оборвалось – отделилось. Весь он – такое явное торжество духа, такой воочию – дух, что удивительно, как жизнь вообще – допустила? (Быть так в нем – разбитой!)

Смерть Блока я чувствую как вознесение.

Человеческую боль свою глотаю: для него она кончена, не будем и мы думать о ней (отождествлять его с ней). Не хочу его в гробу, хочу его в зорях. (Вытянувшись на той туче!)

Но так как я более человек, чем кто-либо, так как мне дороги все земные приметы (здесь – священные), то нежно прошу Вас: напишите мне правду о его смерти. Здесь дорого всё. В Москве много легенд, отталкиваю. Хочу правды о праведнике.

1921

В. И. Иванову
(1866–1949)

Вячеславу Иванову

1
 
Ты пишешь перстом на песке,
А я подошла и читаю.
Уже седина на виске.
Моя голова – золотая.
 
 
Как будто в песчаный сугроб
Глаза мне зарыли живые.
Так дети сияющий лоб
Над Библией клонят впервые.
 
 
Уж лучше мне камень толочь!
Нет, горленкой к воронам в стаю!
Над каждой песчинкою – ночь.
А я все стою и читаю.
 
2
 
Ты пишешь перстом на песке,
А я твоя горленка, Равви!
Я первенец твой на листке
Твоих поминаний и здравий.
 
 
Звеню побрякушками бус,
Чтоб ты оглянулся – не слышишь!
О Равви, о Равви, боюсь –
Читаю не то, что ты пишешь!
 
 
А сумрак крадется, как тать,
Как черная рать роковая.
Ты знаешь – чтоб лучше читать –
О Равви – глаза закрываю…
 
 
Ты пишешь перстом на песке…
 
Москва, Пасха
1920
3
 
Не любовницей – любимицей
Я пришла на землю нежную.
От рыданий не подымется
Грудь мальчишая моя.
 
 
Оттого-то так и нежно мне –
– Не вздыхаючи, не млеючи –
На малиновой скамеечке
У подножья твоего.
 
 
Если я к руке опущенной
Ртом прильну – не вздумай хмуриться!
Любованье – хлеб насущный мой:
Я молитву говорю.
 
 
Всех кудрей златых – дороже мне
Нежный иней индевеющий
Над малиновой скамеечкой
У подножья твоего.
 
 
Головой в колени добрые
Утыкаючись – все думаю:
Все ли – до последней – собраны
Розы для тебя в саду?
 
 
Но в одном клянусь: обобраны
Все – до одного! – царевичи –
На малиновой скамеечке
У подножья твоего.
 
 
А покамест песни пела я,
Ты уснул – и вот блаженствую:
Самое святое дело мне –
Сонные глаза стеречь!
 
 
– Если б знал ты, как божественно
Мне дышать – дохнуть не смеючи –
На малиновой скамеечке
У подножья твоего!
 
1-е Воскресенье после Пасхи
1920

К. Д. Бальмонту
(1867–1942)

Бальмонту

 
Пышно и бесстрастно вянут
Розы нашего румянца.
Лишь камзол теснее стянут:
Голодаем как испанцы.
 
 
Ничего не можем даром
Взять – скорее гору сдвинем!
И ко всем гордыням старым –
Голод: новая гордыня.
 
 
В вывернутой наизнанку
Мантии Врагов Народа
Утверждаем всей осанкой:
Луковица – и свобода.
 
 
Жизни ломовое дышло
Спеси не перешибило
Скакуну. Как бы не вышло:
– Луковица – и могила.
 
 
Будет наш ответ у входа
В Рай, под деревцем миндальным:
– Царь! На пиршестве народа
Голодали – как гидальго!
 
Ноябрь 1919

Бальмонту
(К тридцатипятилетию поэтического труда)

Дорогой Бальмонт!

Почему я приветствую тебя на страницах журнала «Своими путями»? Плененность словом, следовательно – смыслом. Что такое своими путями? Тропинкой, вырастающей под ногами и зарастающей по следам: место не хожено – не езжено, не автомобильное шоссе роскоши, не ломовая громыхалка труда, – свой путь, без пути. Беспутный! Вот я и дорвалась до своего любимого слова! Беспутный – ты, Бальмонт, и беспутная – я, все поэты беспутны, – своими путями ходят. Есть такая детская книжка, Бальмонт, какого-то англичанина, я ее никогда не читала, но написать бы ее взялась: – «Кошка, которая гуляла сама по себе». Такая кошка – ты, Бальмонт, и такая кошка – я. Все поэты такие кошки. Но, оставляя кошек и возвращаясь к «Своим путям»:

Пленяют меня в этом названии равно-сильно оба слова, возникающая из них формула. Что́ поэт назовет здесь своим – кроме пути? Что́ сможет, что́ захочет назвать своим, – кроме пути? Все остальное – чужое: «ваше», «ихнее», но путь – мой. Путь – единственная собственность «беспутных»! Единственный возможный для них случай собственности и единственный, вообще, случай, когда собственность – священна: одинокие пути творчества. Таков ты был, Бальмонт, в Советской России, – таким собственником! – один против всех – собственников, тех или иных. (Видишь, как дорого тебе это название!)

И пленяет меня еще, что не «своим», а – «своими», что их мно-ого путей! – как людей, – как страстей. И в этом мы с тобой – братья.

Двое, Бальмонт, побывали в Аиде живыми: бытовой Одиссей и небесный Орфей. Одиссей, помнится, не раз спрашивал дорогу, об Орфее не сказано, доскажу я. Орфея в Аид, на свидание с любимой, привела его тоска: та, что всегда ходит – своими путями! И будь Орфей слеп, как Гомер, он все равно нашел бы Эвридику.

Юбилярам (пошлое слово! заменим его триумфатором) – триумфаторам должно приносить дары, дарю тебе один вечер твоей жизни – пять лет назад – 14-го мая 1920 г. – твой голодный юбилей в московском «Дворце Искусств».

Слушай:

Юбилей Бальмонта
(Запись)

Юбилей Бальмонта во «Дворце Искусств». Речи Вячеслава и Сологуба. Гортанный взволнованный отрывистый значительный – ибо плохо говорит по-русски и выбирает только самое необходимое – привет японочки Инамэ. Бальмонт – как царь на голубом троне-кресле. Цветы, адреса. Сидит, спокойный и не смущенный, на виду у всей залы. Рядом, в меньшем кресле – старый Вячеслав – немножко Magister TINTe37. Перед Бальмонтом, примостившись у ног, его «невесточка» – Аля, с маком в руке, как маленький паж, сзади – Мирра, дитя Солнца, сияющая и напружённая, как молодой кентавр, рядом с Миррой – в пышном белом платьице, с розовой атласной сумочкой в черной руке, почти неподвижно пляшет Алина однолетка – дворцовая цыганочка Катя. А рядом с говорящим Вячеславом, почти прильнув к нему – какой-то грязный 15-летний оболтус, у которого непрестанно течет из носу. Чувствую, что вся зала принимает его за сына Вячеслава. («Бедный поэт!» – «Да, дети великих отцов…» – «Хоть бы ему носовой платок завел…» – «Впрочем – поэт, – не замечает!..») – А еще больше чувствую, что этого именно и боится Вячеслав – и не могу – давлюсь от смеха – вгрызаюсь в платок…

Вячеслав говорит о солнце соблазняющем, о солнце слепом, об огне неизменном (огонь не растет – феникс сгорает и вновь возрождается – солнце каждый день восходит и каждый день заходит – отсутствие развития – неподвижность). Надо быть солнцем, а не как солнце. Бальмонт – не только влюбленный соловей, но и костер самосжигающий.

Потом приветствие английских гостей – толстая мужеподобная англичанка – шляпа вроде кепи с ушами, мелькают слова: пролетариат – Интернационал. И Бальмонт: «Прекрасная английская гостья», – и чистосердечно, ибо: раз женщина – то уже прекрасна и вдвойне прекрасна – раз гостья (славянское гостеприимство!).

Говорит о союзе всех поэтов мира, о нелюбви к слову Интернационал и о замене его «всенародным»… «Я никогда не был поэтом рабочих, – не пришлось, – всегда уводили какие-то другие38 пути. Но, может быть, это еще будет, ибо поэт – больше всего: завтрашний день»… о несправедливости накрытого стола жизни для одних и объедков для других. Просто, человечески. Обеими руками подписываюсь.

Кто-то с трудом протискивается с другого конца залы. В руке моего соседа слева (сижу на одном табурете с Еленой), очищая место, высоко и ловко, широким уверенным нерусским движением – ве́ка вежливости! – взлетает тяжеленное пустое кресло и, описав в воздухе полукруг, легко, как игрушка, опускается тут же рядом. Я, восхищенно: «Кто это?» Оказывается – английский гость. (Кстати, за словом «гость» совершенно забываю: коммунист. Коммунисты в гости не ходят, – с мандатом приходят!) Топорное лицо, мало лба, много подбородка – лицо боксера, сплошной квадрат.

Потом – карикатуры. Представители каких-то филиальных отделений «Дворца Искусств» по другим городам. От Кооперативных товариществ – какой-то рабочий, без остановки – на аго и ого – читающий, – нет, списывающий голосом! – с листа бумаги приветствие, где самое простое слово: многогранный и многострунный.

Потом я с адресом «Дворца Искусств» – «От всей лучшей Москвы»… И – за неимением лучшего – поцелуй. (Второй в моей жизни при полном зале!)

И японочка Инамэ – бледная, безумно волнующаяся: «Я не знаю, что мне Вам сказать. Мне грустно. Вы уезжаете, Константин Дмитриевич! Приезжайте к нам в Японию, у нас хризантемы и ирисы. И…» Как раскатившиеся жемчужины, японский щебет. («До свидания», должно быть?) Со скрещенными ручками – низкий поклон. Голос глуховатый, ясно слышится биение сердца, сдерживаемое задыхание. Большие перерывы. – Ищет слов. – Говор гортанный, немножко цыганский. Личико желто-бледное. И эти ручки крохотные!

«Русские хитрее японцев. У меня был заранее подготовлен ответ», – и стихи ей – прелестные.

Потом, под самый конец, Ф. Сологуб – старый, бритый, седой, – лица не вижу, но, думается – похож на Тютчева.

«Равенства нет, и слава Богу, что нет. Бальмонт сам был бы в ужасе, если бы оно было. – Чем дальше от толпы, тем лучше. – Поэт, не дорожи любовию народной. – Поэт такой редкий гость на земле, что каждый день его должен был бы быть праздником. – Равенства нет, ибо среди всех, кто любит стихи Бальмонта, много ли таких, которые слышат в них нечто, кроме красивых слов, приятных звуков. Демократические идеи для поэта – игра, как монархические идеи39, поэт играет всем. Единственное, чем он не играет, – слово».

Никогда не рукоплещущая, яростно рукоплещу. Ф. Сологуб говорит последним. Забыла сказать, что на утверждение: «Равенства нет» – из зала угрожающие выкрики: «Неправда!» – «Как кому!»

Бальмонт. Сологуб. Сологуб Бальмонта не понял: Бальмонт, восстающий против неравенства вещественного и требующий насыщения низов – и Сологуб, восстающий против уравнения духовного и требующий раскрепощения высот. Перед хлебом мы все равны (Бальмонт), но перед Богом мы не равны (Сологуб). Сологуб, в своем негодовании, только довершает Бальмонта. – «Накормите всех!» (Бальмонт) – «И посмотрите, станут ли все Бальмонтами» (Сологуб). Не может же Сологуб восставать против хлеба для голодного, а Бальмонт – против неба для отдельного. Так согласив, рукоплещу обоим. Но – какие разные! Бальмонт – движение, вызов, выпад. Весь – здесь. Сологуб – покой, отстранение, чуждость. Весь – там. Сологуб каждым словом себя изымает из зала, Бальмонт – каждым себя залу дарит. Бальмонт – вне себя, весь в зале, Сологуб вне зала, весь в себе. Восславляй Бальмонт Сиракузских тиранов и Иоанна Грозного – ему бы простили. Восславляй Сологуб Спартака и Парижскую Коммуну – ему бы – не простили: тона, каким бы он восславлял! За Бальмонта – вся стихия человеческого сочувствия, за Сологуба – скрежет всех уединенных душ, затравленных толпой и обществом. С кем я? С обоими, как всегда.

Кроме всего прочего, Сологуб нескрываемо-неискоренимо барственен. А барство в Советской России еще пущий грех, нежели духовное избранничество.

Кусевицкий не играл: «хотел прийти и сыграть для тебя, но палец болит» (зашиб топором), говорит о своем восторге, не находящем слов. Мейчик играет Скрябина, Эйгес «Сказку» (маленькие жемчуга) на слова Бальмонта. Были еще женщины: Полина Доберт в пенсне, Варя Бутягина (поэтесса), Агнесса Рубинчик (кажется, то же), но все это не важно.

Главное: Бальмонт, Вячеслав и Сологуб. И Инамэ. (Описала плохо, торопилась.)

Множество адресов и цветов. Наконец, все кончено. Мы на Поварской. Аля, в моей коричневой юбке на плечах en guice de mantulle40, с Еленой и Миррой впереди, я иду с Бальмонтом, по другую сторону Варя.

Бальмонт, с внезапным приливом кошачьей ласковости:

– Марина! Возьмите меня под руку.

Я, шутливо:

– Ты уже с Варей под руку. Не хочу втроем.

Бальмонт, молниеносно:

– Втроем нету, есть два вдвоем: мое с Варей и мое с Вами.

– По половинке на брата? Вроде как советский паек. (И, великодушно:) Впрочем, когда целое – Бальмонт…

У Бальмонта в руке маленький букет жасмина, – все раздарил. И вдруг, в отчаянии:

– Я позабыл все мои документы! (Об адресах.) И: – Мне не хочется домой! Почему все так скоро кончается?! Только что вошел во вкус и уже просят о выходе! Сейчас бы хорошо куда-нибудь ужинать, сидеть всем вместе, перекидываться шутками…

И А. Н., идущая позади нас:

– Марина! Знаете, как говорила Ниночка Бальмонт, когда была маленькая? «То, что я хочу – я хочу сейчас!» и еще: «Я люблю, чтобы меня долго хвалили!»

– Весь Бальмонт!

У дома Бальмонтов нас нагоняет Вячеслав. Стоим под луной. Лицо у Вячеслава доброе и растроганное.

– Ты когтил меня, как ястреб, – говорит Бальмонт. – Огонь – солнце – костер – феникс…

– На тебя не угодишь. С кем же тебя было сравнить? Лев? Но это «только крупный пес», – видишь, как я все твои стихи помню.

– Нет, все-таки – человек! У человека есть – тоска. И у него, единственного из всех существ, есть эта способность: закрыть глаза и сразу очутиться на том конце земли, – и так поглощать…

– Но ты непоглощаем, нерастворим.

Не помню что. О Венеции и Флоренции, кажется. Мечта Бальмонта о том, «как там по ночам стучат каблучки» – и Вячеслав, укрываясь в Царьград своей мысли:

– Человек – существо весьма проблематическое. Сфинкс, состоящий из: Льва – Тельца – Орла… И – Ангела. Так ведь?

Москва, 14-го мая 1920
Марина Цветаева

P.S. Милый Бальмонт! Не заподозри меня в перемене фронта: пишу по-старому, только печатаюсь по-новому.

М. Ц.
Прага,
2-го апреля 1925

А. А. Ахматовой
(1889–1966)

Анне Ахматовой

 
Узкий, нерусский стан –
Над фолиантами.
Шаль из турецких стран
Пала, как мантия.
 
 
Вас передашь одной
Ломаной черной линией.
Холод – в весельи, зной –
В Вашем унынии.
 
 
Вся Ваша жизнь – озноб,
И завершится – чем она?
Облачный – темен – лоб
Юного демона.
 
 
Каждого из земных
Вам заиграть – безделица!
И безоружный стих
В сердце нам целится.
 
 
В утренний сонный час,
– Кажется, четверть пятого, –
Я полюбила Вас,
Анна Ахматова.
 
11 февраля 1915

Стихи к Ахматовой

1
 
О, Муза плача, прекраснейшая из муз!
О ты, шальное исчадие ночи белой!
Ты черную насылаешь метель на Русь,
И вопли твои вонзаются в нас, как стрелы.
 
 
И мы шарахаемся и глухое, ох! –
Стотысячное – тебе присягает: Анна
Ахматова! Это имя – огромный вздох,
И в глубь он падает, которая безымянна.
 
 
Мы коронованы тем, что одну с тобой
Мы землю топчем, что небо над нами – то же!
И тот, кто ранен смертельной твоей судьбой,
Уже бессмертным на смертное сходит ложе.
 
 
В певучем граде моем купола горят,
И Спаса светлого славит слепец бродячий…
И я дарю тебе свой колокольный град,
– Ахматова! – и сердце свое в придачу.
 
19 июня 1916
2
 
Охватила голову и стою,
– Что людские козни! –
Охватила голову и пою
На заре на поздней.
 
 
Ах, неистовая меня волна
Подняла на гребень!
Я тебя пою, что у нас – одна,
Как луна на небе!
 
 
Что, на сердце вороном налетев,
В облака вонзилась.
Горбоносую, чей смертелен гнев
И смертельна – милость.
 
 
Что и над червонным моим Кремлем
Свою ночь простерла,
Что певучей негою, как ремнем,
Мне стянула горло.
 
 
Ах, я счастлива! Никогда заря
Не сгорала чище.
Ах, я счастлива, что, тебя даря,
Удаляюсь – нищей,
 
 
Что тебя, чей голос – о глубь, о мгла! –
Мне дыханье сузил,
Я впервые именем назвала
Царскосельской Музы.
 
22 июня 1916
3
 
Еще один огромный взмах –
И спят ресницы.
О, тело милое! О, прах
Легчайшей птицы!
 
 
Что делала в тумане дней?
Ждала и пела…
Так много вздоха было в ней,
Так мало – тела.
 
 
Не человечески мила
Ее дремота.
От ангела и от орла
В ней было что-то.
 
 
И спит, а хор ее манит
В сады Эдема.
Как будто песнями не сыт
Уснувший демон!
 
 
Часы, года, века. – Ни нас,
Ни наших комнат.
И памятник, накоренясь,
Уже не помнит.
 
 
Давно бездействует метла,
И никнут льстиво
Над Музой Царского Села
Кресты крапивы.
 
23 июня 1916
4
 
Имя ребенка – Лев,
Матери – Анна.
В имени его – гнев,
В материнском – тишь.
 
 
Во́лосом он рыж,
– Голова тюльпана! –
Что ж, осанна
Маленькому царю.
 
 
Дай ему Бог – вздох
И улыбку матери,
Взгляд – искателя
Жемчугов.
Бог, внимательней
 
 
За ним присматривай:
Царский сын – гадательней
Остальных сынов.
 
 
Рыжий львеныш
С глазами зелеными,
Страшное наследье тебе нести!
 
 
Северный Океан и Южный
И нить жемчужных
Черных четок – в твоей горсти!
 
24 июня 1916
5
 
Сколько спутников и друзей!
Ты никому не вторишь.
Правят юностью нежной сей –
Гордость и горечь.
 
 
Помнишь бешеный день в порту,
Южных ветров угрозы,
Рев Каспия – и во рту
Крылышко розы.
 
 
Как цыганка тебе дала
Камень в резной оправе,
Как цыганка тебе врала
Что-то о славе…
 
 
И – высо́ко у парусов –
Отрока в синей блузе.
Гром моря и грозный зов
Раненой Музы.
 
25 июня 1916
6
 
Не отстать тебе! Я – острожник,
Ты – конвойный. Судьба одна.
И одна в пустоте порожней
Подорожная нам дана.
 
 
Уж и нрав у меня спокойный!
Уж и очи мои ясны!
Отпусти-ка меня, конвойный,
Прогуляться до той сосны!
 
26 июня 1916
7
 
Ты, срывающая покров
С катафалков и с колыбелей,
Разъярительница ветров,
Насылательница метелей,
 
 
Лихорадок, стихов и войн,
– Чернокнижница! – Крепостница! –
Я заслышала грозный вой
Львов, вещающих колесницу.
 
 
Слышу страстные голоса –
И один, что молчит упорно.
Вижу красные паруса –
И один – между ними – черный.
 
 
Океаном ли правишь путь,
Или воздухом – всею грудью
Жду, как солнцу, подставив грудь
Смертоносному правосудью.
 
26 июня 1916
8
 
На базаре кричал народ,
Пар вылетал из булочной.
Я запомнила алый рот
Узколицей певицы уличной.
 
 
В темном – с цветиками – платке,
– Милости удостоиться –
Ты, потупленная, в толпе
Богомолок у Сергий-Троицы,
 
 
Помолись за меня, краса
Грустная и бесовская,
Как поставят тебя леса
Богородицей хлыстовскою.
 
27 июня 1916
9
 
Златоустой Анне – всея Руси
Искупительному глаголу, –
Ветер, голос мой донеси
И вот этот мой вздох тяжелый.
 
 
Расскажи, сгорающий небосклон,
Про глаза, что черны от боли,
И про тихий земной поклон
Посреди золотого поля.
 
 
Ты в грозовой выси
Обретенный вновь!
Ты! – Безымянный!
Донеси любовь мою
Златоустой Анне – всея Руси!
 
27 июня 1916
10
 
У тонкой проволоки над волной овсов
Сегодня голос – как тысяча голосов!
 
 
И бубенцы проезжие – свят, свят, свят –
Не тем же ль голосом, Господи, говорят.
 
 
Стою и слушаю и растираю колос,
И темным куполом меня замыкает – голос.
 
 
Не этих ивовых плавающих ветвей
Касаюсь истово, – а руки твоей.
 
 
Для всех, в томленьи славящих твой подъезд, –
Земная женщина, мне же – небесный крест!
 
 
Тебе одной ночами кладу поклоны, –
И все́ твоими очами глядят иконы!
 
1 июля 1916
11
 
Ты солнце в выси мне застишь,
Все́ звезды в твоей горсти!
Ах, если бы – двери настежь! –
Как ветер к тебе войти!
 
 
И залепетать, и вспыхнуть,
И круто потупить взгляд,
И, всхлипывая, затихнуть,
Как в детстве, когда простят.
 
2 июня 1916

«Всё о себе, всё о любви…»

«Всё о себе, всё о любви». Да, о себе, о любви – и еще – изумительно – о серебряном голосе оленя, о неярких просторах Рязанской губернии, о смуглых главах Херсонесского храма, о красном кленовом листе, заложенном на Песни Песней, о воздухе, «подарке Божьем»… и так без конца… И есть у нее одно восьмистишие о юном Пушкине, которое покрывает все изыскания всех его биографов. Ахматова пишет о себе – о вечном. И Ахматова, не написав ни единой отвлеченно-общественной строчки, глубже всего – через описание пера на шляпе – передаст потомкам свой век… О маленькой книжке Ахматовой можно написать десять томов – и ничего не прибавишь… Какой трудный и соблазнительный подарок поэтам – Анна Ахматова!

‹1917›

Письмо к Ахматовой от 26-го русского апреля 1921 г.

Москва, 26-го русского апреля 1921 г.

Дорогая Анна Андреевна!

Так много нужно сказать – и так мало времени! Спасибо за очередное счастье в моей жизни – «Подорожник». Не расстаюсь, и Аля не расстается. Посылаю Вам обе книжки, надпишите.

Не думайте, что я ищу автографов, – сколько надписанных книг я раздарила! – ничего не ценю и ничего не храню, а Ваши книжечки в гроб возьму – под подушку!

Еще просьба: если Алконост возьмет моего «Красного коня» (посвящается Вам) – и мне нельзя будет самой держать корректуру, – сделайте это за меня, верю в Вашу точность.

Вещь совсем маленькая, это у Вас не отнимет времени.

Готовлю еще книжечку: «Современникам» – стихи Вам, Блоку и Волконскому. Всего двадцать четыре стихотворения. Среди написанных Вам есть для Вас новые.

Ах, как я Вас люблю, и как я Вам радуюсь, и как мне больно за Вас, и высоко от Вас! – Если были бы журналы, какую бы я статью о Вас написала! – Журналы – статью – смеюсь! – Небесный пожар!

Вы мой самый любимый поэт, я когда-то – давным-давно – лет шесть тому назад – видела Вас во сне, – Вашу будущую книгу: темно-зеленую, сафьянную, с серебром – «Словеса золотые», – какое-то древнее колдовство, вроде молитвы (вернее – обратное!) – и – проснувшись – я знала, что Вы ее напишете.

Мне так жалко, что все это только слова – любовь – я так не могу, я бы хотела настоящего костра, на котором бы меня сожгли.

Я понимаю каждое Ваше слово: весь полет, всю тяжесть. «И шпор твоих легонький звон», – это нежнее всего, что сказано о любви.

И это внезапное – дико встающее – зрительно дикое «ярославец». – Какая Русь!

Напишу Вам о книге еще.

Как я рада им всем трем – таким беззащитным и маленьким! Четки – Белая стая – Подорожник. Какая легкая ноша – с собой! Почти что горстка пепла.

Пусть Блок (если он повезет рукопись) покажет Вам моего Красного Коня. (Красный, как на иконах.) – И непременно напишите мне, – больше, чем тогда! Я ненасытна на Вашу душу и буквы.

Целую Вас нежно, моя страстнейшая мечта – поехать в Петербург. Пишите о своих ближайших судьбах, – где будете летом, и все.

Ваши оба письмеца ко мне и к Але – всегда со мной.

М. Ц.

К Ахматовой
(в ответ на упорный слух о ее смерти)

 
Соревнования короста
В нас не осилила родства.
И поделили мы так просто:
Твой – Петербург, моя – Москва.
 
 
Блаженно так и бескорыстно
Мой гений твоему внимал.
На каждый вздох твой рукописный
Дыхания вздымался вал.
 
 
Но вал моей гордыни польской –
Как пал он! С златозарных гор
Мои стихи как добровольцы
К тебе стекались под шатер…
 
 
Дойдет ли в пустоте эфира
Моя лирическая лесть?
И безутешна я, что женской лиры
Одной, одной мне тягу несть.
 
30-го авг‹уста› 1921 г.

Письмо к Ахматовой от 31-го русского августа 1921 г.

31-го р‹усского› авг‹уста› 1921 г.

Дорогая Анна Андреевна! Все эти дни о Вас ходили мрачные слухи, с каждым часом упорнее и неопровержимей. Пишу Вам об этом, п. ч. знаю, что до Вас все равно дойдет, – хочу чтобы по крайней мере дошло верно. Скажу Вам, что единственным – с моего ведома – Вашим другом (друг – действие!) среди поэтов оказался Маяковский, с видом убитого быка бродивший по картонажу Кафэ Поэтов. Убитый горем – у него, правда, был такой вид. Он же и дал через знакомых телегр‹амму› с запросом о Вас, и ему я обязана второй нестерпимейшей радостью своей жизни (первая – весть о С., о ко‹тор›ом я ничего не знала два года). Об остальных (поэтах) не буду рассказывать, – не п. ч. это бы Вас огорчило: кто они, чтобы это могло Вас огорчить? – просто не хочется тупить пера.

Эти дни я – в надежде узнать о Вас – провела в Кафэ Поэтов – что за уроды! что за убожества! что за ублюдки! Тут всё: и гомункулусы, и автоматы, и ревущие быки, и ялтинские проводники с накрашенными губами.

Вчера было состязание: лавр – титул соревнователя в действительные члены Союза. Общих два русла: Надсон и Маяковский. Отказались бы и Надсон и Маяковский. Тут были и розы, и слезы, и трупы, и пианисты, играющие в четыре ноги по клавишам мостовой (NB! знаю я этих «пианистов», просто – собаки! NB! паршивые!), и «монотонный тон кукушки» (та́к начинался один стих), и поэма об японской девушке, которую я любил (тема Бальмонта, исполнение Северянина):

 
Это было у моря,
Где цветут анемоны…
 

И весь зал, хором:

 
Где встречается редко…
Городской экипаж.
 

Но самое нестерпимое и безнадежное было то, что больше всего ржавшие и гикавшие – САМИ ТАКИЕ ЖЕ, – со вчерашнего состязания.

Вся разница, что они уже поняли немодность Северянина, заменили его (худшим!) Шершеневичем.

На эстраде Бобров, Аксёнов, Арго (громадный ражий детина вроде мясника), Грузинов. – Поэты.

И – Шантанный номер: крохотный – с мизинчик! – красноармеец (красноармейчик) вроде Петрушки, красная ‹рисунок шапки› шапка (каж ‹ется› – шлык!), лицо луковицей.

– Товарищи! А я вам расскажу, как один прапор справлял имянины! (Руки – рупором:) – Матрёшка! Коли гости придут – не принимать, нет дома.

Кто-то из жюри, вежливо: – «Позвольте, товарищ! Да ведь это анекдот».

– Матрё-ошка!!

– Здесь стихи читают.

И красноармеец: – «Довольно нам, товарищи, катать на своей спине бар! Пусть теперь баре нас покатают!»

И я, на блок-ноте, Аксенову: – «Господин Аксенов, ради Бога – достоверность об Ахматовой. (Был слух, что он видел Маяковского.) Боюсь, что не досижу до конца состязания».

И учащенный кивок А‹ксено›ва. Значит – жива.

Дорогая Анна Андреевна, чтобы понять этот мой вчерашний вечер, этот аксеновский – мне – кивок, нужно было бы знать три моих предыдущих дня – несказа́нных. Страшный сон: хочу проснуться – и не могу. Я ко всем подходила в упор, вымаливала Вашу жизнь. Еще бы немножко – я бы словами сказала: – «Господа, сделайте так, чтобы Ахматова была жива». Я загадывала на Вас по Библии – вот: Le Dieu des forces…41 Утешила меня Аля: «Марина! У нее же сын!» (Скажу еще одно – спокойно: после С. и Али Вы мое самое дорогое на земле. Такого восторга, как Вы, мне не дает никто.)

Вчера после окончания вечера просила у Боброва командировку: к Ахматовой. Вокруг смеются. – «Господа, я Вам десять вечеров подряд буду читать бесплатно – и у меня всегда полный зал!» Эти три дня (без Вас) для меня Петербурга уже не существовало, да что – Петербурга… Эти дни – Октябрь и Перекоп. Вчерашний вечер – чудо: Стала облаком в славе лучей. На днях буду читать о Вас – в первый раз в жизни: питаю отвращение к докладам – но не могу уступить этой чести другому. Впрочем, все, что я имею сказать, – осанна! Не «доклад», а любовь.

То, что́ скажу, запишу и привезу Вам. Привезу Вам и Алю.

Кончаю – как Аля кончает письма к отцу:

Целую и низко кланяюсь.

М. Ц.

Ахматовой («Кем полосынька твоя»)

 
Кем полосынька твоя
Нынче выжнется?
Чернокосынька моя!
Чернокнижница!
 
 
Дни полночные твои,
Век твой таборный…
Все работнички твои
Разом забраны.
 
 
Где сподручники твои,
Те сподвижнички?
Белорученька моя,
Чернокнижница!
 
 
Не загладить тех могил
Слезой, славою.
Один заживо ходил –
Как удавленный.
 
 
Другой к стеночке пошел
Искать прибыли.
(И гордец же был-соко́л!)
Разом выбыли.
 
 
Высоко твои братья!
Не докличешься!
Яснооконька моя,
Чернокнижница!
 
 
А из тучи-то (хвала –
Диво дивное!)
Соколиная стрела,
Голубиная…
 
 
Знать, в два перышка тебе
Пишут тамотка,
Знать, уж в скорости тебе
Выйдет грамотка:
 
 
– Будет крылышки трепать
О булыжники!
Чернокрылонька моя!
Чернокнижница!
 
29 декабря 1921

В. В. Маяковскому
(1893–1930)

Маяковскому

 
Превыше крестов и труб,
Крещенный в огне и дыме,
Архангел-тяжелоступ –
Здорово, в веках Владимир!
 
 
Он возчик, и он же конь,
Он прихоть, и он же право.
Вздохнул, поплевал в ладонь:
– Держись, ломовая слава!
 
 
Певец площадных чудес –
Здорово, гордец чумазый,
Что камнем – тяжеловес
Избрал, не прельстясь алмазом.
 
 
Здорово, булыжный гром!
Зевнул, козырнул – и снова
Оглоблей гребет – крылом
Архангела ломового.
 
18 сентября 1921

Владимир Маяковский, двенадцать лет подряд верой и правдой, душой и телом служивший –

 
Всю свою звонкую силу поэта
Я тебе отдаю, атакующий класс!
 

кончил сильнее, чем лирическим стихотворением – лирическим выстрелом. Двенадцать лет подряд человек Маяковский убивал в себе Маяковского-поэта, на тринадцатый поэт встал и человека убил.

Если есть в этой жизни самоубийство, оно не там, где его видят, и длилось оно не спуск курка, а двенадцать лет жизни.

Никакой державный цензор так не расправлялся с Пушкиным, как Владимир Маяковский с самим собой.

Если есть в этой жизни самоубийство, оно не одно, их два, и оба не самоубийства, ибо первое – подвиг, второе – праздник. Превозможение природы и прославление природы.

Прожил как человек и умер как поэт.

(Из статьи «Поэт и время», 1932)

Маяковскому

1
 
Чтобы край земной не вымер
Без отчаянных дяде́й,
Будь, младенец, Володимир:
Целым миром володей!
 
2
 
Литературная – не в ней
Суть, а вот – кровь пролейте!
Выходит каждые семь дней.
Ушедший – раз в столетье
 
 
Приходит. Сбит передовой
Боец. Каких, столица,
Еще тебе вестей, какой
Еще – передовицы?
 
 
Ведь это, милые, у нас,
Черновец – милюковцу:
«Владимир Маяковский? Да-с.
Бас, говорят, и в кофте
 
 
Ходил»…
    Эх, кровь-твоя-кровца!
Как с новью примириться,
Раз первого ее бойца
Кровь – на второй странице
(Известий)
 
3

«В гробу, в обыкновенном темном костюме, в устойчивых, грубых ботинках, подбитых железом, лежит величайший поэт революции».

(«Однодневная газета», 24 апреля 1930 г.)

 
В сапогах, подкованных железом,
В сапогах, в которых гору брал –
Никаким обходом ни объездом
Не доставшийся бы перевал –
 
 
Израсходованных до сиянья
За двадцатилетний перегон.
Гору пролетарского Синая,
На котором праводатель – он.
 
 
В сапогах – двустопная жилплощадь,
Чтоб не вмешивался жилотдел –
В сапогах, в которых, понаморщась,
Гору нес – и брал – и клял – и пел –
 
 
В сапогах и до и без отказу
По невспаханностям Октября,
В сапогах – почти что водолаза:
Пехотинца, чище ж говоря:
 
 
В сапогах великого похода,
На донбассовских, небось, гвоздях,
Гору горя своего народа
Стапятидесяти (Госиздат)
 
 
Миллионного… – В котором роде
Своего, когда который год:
«Ничего-де своего в заводе!»
Всех народов горя гору – вот.
 
 
Так вот в этих – про его Роллс-Ройсы
Говорок еще не приутих –
Мертвый пионерам крикнул: Стройся!
В сапогах – свидетельствующих.
 
4

Любовная лодка разбилась о быт.


 
И полушки не поставишь
На такого главаря.
Лодка-то твоя, товарищ,
Из какого словаря?
 
 
В лодке, да еще в любовной
Запрокинуться – скандал!
Разин – чем тебе не ровня? –
Лучше с бытом совладал.
 
 
Эко новшество – лекарство
Хлещущее, что твой кран!
Парень, не по-пролетарски
Действуешь – а что твой пан!
 
 
Стоило ж в богов и в матку
Нас, чтоб – кровь, а не рассвет! –
Класса белую подкладку
Выворотить напослед.
 
 
Вроде юнкера, на То́ске
Выстрелившего – с тоски!
Парень! не по-маяковски
Действуешь: по-шаховски.
 
 
Фуражечку б на бровишки
И – прощай моя джаным!
Правнуком своим проживши,
Кончил – прадедом своим.
 
 
То-то же, как на поверку
Выйдем – стыд тебя заест:
Совето-российский Вертер.
Дворяно-российский жест.
 
 
Только раньше – в околодок,
Нынче ж…
        – Враг ты мой родной!
Никаких любовных лодок
Новых – нету под луной.
 
5
 
Выстрел – в самую душу,
Как только что по врагам.
Богоборцем разрушен
Сегодня последний храм.
 
 
Еще раз не-осекся,
И, в точку попав – усоп.
Было стало-быть сердце,
Коль выстрелу следом – стоп.
 
 
(Зарубежье, встречаясь:
«Ну, казус! Какой фугас!
Значит – тоже сердца есть?
И с той же, что и у нас?»)
 
 
Выстрел – в самую точку,
Как в ярмарочную цель.
(Часто – левую мочку
Отбривши – с женой в постель.)
 
 
Молодец! Не прошибся!
А женщины ради – что ж!
И Елену паршивкой
– Подумавши – назовешь.
 
 
Лишь одним, зато знатно,
Нас лефовец удивил:
Только вправо и знавший
Палить-то, а тут – слевил.
 
 
Кабы в правую – свёрк бы
Ланцетик – и здрав ваш шеф.
Выстрел в левую створку:
Ну в самый-те Центропев!
 
6

Зерна огненного цвета

Брошу на ладонь,

Чтоб предстал он в бездне света

Красный как огонь.


 
Советским вельможей,
При полном Синоде…
– Здорово, Сережа!
– Здорово, Володя! Умаялся? – Малость.
– По общим? – По личным.
– Стрелялось? – Привычно.
– Горелось? – Отлично.
 
 
– Так стало-быть пожил?
– Пасс в нек’тором роде.
…Негоже, Сережа!
…Негоже, Володя!
 
 
А помнишь, как матом
Во весь свой эстрадный
Басище – меня-то
Обкладывал? – Ладно
 
 
Уж… – Вот-те и шлюпка
Любовная лодка!
Ужель из-за юбки?
– Хужей из-за водки.
 
 
Опухшая рожа.
С тех пор и на взводе?
Негоже, Сережа.
– Негоже, Володя.
 
 
А впрочем – не бритва –
Сработано чисто.
Так стало-быть бита
Картишка? – Сочится.
 
 
– Приложь подорожник.
– Хорош и коллодий.
Приложим, Сережа?
– Приложим, Володя.
 
 
А что на Рассее –
На матушке? – То есть
Где? – В Эсэсэсэре
Что нового? – Строят.
 
 
Родители – ро́дят,
Вредители – точут.
Издатели – водят,
Писатели – строчут.
 
 
Мост новый заложен,
Да смыт половодьем.
Все то же, Сережа!
– Все то же, Володя.
 
 
А певчая стая?
– Народ, знаешь, тертый!
Нам лавры сплетая,
У нас, как у мертвых,
 
 
Прут. Старую Росту
Да завтрашним лаком.
Да не обойдешься
С одним Пастернаком.
 
 
Хошь, руку приложим
На ихнем безводье?
Приложим, Сережа?
– Приложим, Володя!
 
 
Еще тебе кланяется…
– А что добрый
Наш Льсан Алексаныч?
– Вон – ангелом! – Федор
 
 
Кузьмич? – На канале:
По красные щеки
Пошел. – Гумилев Николай?
– На Востоке.
 
 
(В кровавой рогоже,
На полной подводе…)
– Все то же, Сережа!
– Все то же, Володя!
 
 
А коли все то же,
Володя, мил-друг мой –
Вновь руки наложим,
Володя, хоть рук – и –
 
 
Нет.
    – Хотя и нету
Сережа, мил-брат мой,
Под царство и это
Подложим гранату!
 
 
И на раствороженном
Нами Восходе –
Заложим, Сережа!
– Заложим, Володя!
 
7
 
Много храмов разрушил,
А этот – ценней всего.
Упокой, Господи, душу
Усопшего врага твоего.
 
Савойя,
август 1930

С. А. Есенину
(1895–1925)

«Брат по песенной беде…»

 
Брат по песенной беде –
Я завидую тебе.
Пусть хоть так она исполнится
– Помереть в отдельной комнате! –
Скольких лет моих? лет ста?
Каждодневная мечта.
 
 
И не жалость: мало жил,
И не горечь: мало дал.
Много жил – кто в наши жил
Дни: все дал – кто песню дал.
 
 
Жить (конечно не новей
Смерти!) жилам вопреки.
Для чего-нибудь да есть
Потолочные крюки.
 
Начало января 1926

(О Есенине)

– У Е‹сенина› был песенный дар, а личности не было. Его трагедия – трагедия пустоты. К 30-ти годам он внутренне кончился. У него была только молодость.

(Пел – и пил.)

1926

«Есенин погиб…»

Есенин погиб, потому что не свой, чужой заказ (времени – обществу) принял за свой (времени – поэту), один из заказов – за весь заказ. Есенин погиб, потому что другим позволил знать за себя, забыл, что он сам – провод: самый прямой провод!..

Есенин погиб, потому что забыл, что он сам такой же посредник, глашатай, вожатый времени – по крайней мере настолько же сам себе время, как и те, кому во имя и от имени времени дал себя сбить и загубить.

(«Поэт и время», 1932)

П. Г. Антокольскому
(1896–1978)

П. Антокольскому

 
Дарю тебе железное кольцо:
Бессонницу – восторг – и безнадежность.
Чтоб не глядел ты девушкам в лицо,
Чтоб позабыл ты даже слово – нежность.
 
 
Чтоб голову свою в шальных кудрях
Как пенный кубок возносил в пространство,
Чтоб обратило в угль – и в пепл – и в прах
Тебя – сие железное убранство.
 
 
Когда ж к твоим пророческим кудрям
Сама Любовь приникнет красным углем,
Тогда молчи и прижимай к губам
Железное кольцо на пальце смуглом.
 
 
Вот талисман тебе от красных губ,
Вот первое звено в твоей кольчуге, –
Чтоб в буре дней стоял один – как дуб,
Один – как Бог в своем железном круге!
 
Март 1919

Н. П. Гронскому
(1909–1934)

Надгробие

1
 
«Иду на несколько минут…»
В работе (хаосом зовут
Бездельники) оставив стол,
Отставив стул – куда ушел?
 
 
Опрашиваю весь Париж.
Ведь в сказках лишь да в красках лишь
Возносятся на небеса!
Твоя душа – куда ушла?
 
 
В шкафу – двустворчатом, как храм, –
Гляди: все книги по местам,
В строке – все буквы налицо.
Твое лицо – куда ушло?
 
 
Твое лицо,
Твое тепло,
Твое плечо –
Куда ушло?
 
3 января 1935
2
 
Напрасно глазом – как гвоздем,
Пронизываю чернозем:
 
 
В сознании – верней гвоздя:
Здесь нет тебя – и нет тебя.
 
 
Напрасно в ока оборот
Обшариваю небосвод:
– Дождь! дождевой воды бадья.
Там нет тебя – и нет тебя.
 
 
Нет, некоторое из двух:
Кость слишком – кость, дух слишком – дух.
Где – ты? где – тот? где – сам? где – весь?
Там – слишком там, здесь – слишком здесь.
 
 
Не подменю тебя песком
И па́ром. Взявшего – родством
За труп и призрак не отдам.
Здесь – слишком здесь, там – слишком там.
 
 
Не ты – не ты – не ты – не ты.
Что́ бы ни пели нам попы,
Что смерть есть жизнь и жизнь есть смерть, –
Бог – слишком Бог, червь – слишком червь.
 
 
На труп и призрак – неделим!
Не отдадим тебя за дым
Кадил,
Цветы
Могил.
 
 
И если где-нибудь ты есть –
Так – в нас. И лучшая вам честь.
Ушедшие – презреть раскол:
Совсем ушел. Со всем – ушел.
 
5–7 января 1935
3
 
За то, что некогда, юн и смел,
Не дал мне заживо сгнить меж тел
Бездушных, замертво пасть меж стен –
Не дам тебе – умереть совсем!
 
 
За то, что за руку, свеж и чист,
На волю вывел, весенний лист –
Вязанками приносил мне в дом! –
Не дам тебе – порасти быльем!
 
 
За то, что первых моих седин
Сыновней гордостью встретил – чин,
Ребячьей радостью встретил – страх, –
Не дам тебе – поседеть в сердцах!
 
7–8 января 1935
4
 
Удар, заглушенный годами забвенья,
Годами незнанья.
Удар, доходящий – как женское пенье,
Как конское ржанье,
 
 
Как страстное пенье сквозь ‹косное› зданье
Удар – доходящий.
Удар, заглушенный забвенья, незнанья
Беззвучною чащей.
 
 
Грех памяти нашей – безгласой, безгубой,
Безмясой, безносой!
Всех дней друг без друга, ночей друг без друга
Землею наносной
 
 
Удар – заглушённый, замшённый – как тиной.
Так плющ сердцевину
Съедает и жизнь превращает в руину…
– Как нож сквозь перину!
 
 
…Оконною ватой, набившейся в уши,
И той, заоконной:
Снегами – годами – ‹пудами› бездушья
Удар – заглушенный…
 
 
А что если вдруг
…………………………….
А что если вдруг
А что если – вспомню?
 
‹Начало января 1935›
5
 
Оползающая глыба –
Из последних сил спасибо
– Рвущееся – умолчу –
Дуба юному плечу.
 
 
Издыхающая рыба,
Из последних сил спасибо
Близящемуся – прости!
Силящемуся спасти
Валу первому прилива.
 
 
Иссыхающая нива –
Божескому, нелюдску́
Бури чудному персту.
 
 
Как добры – в час без спасенья –
Силы первые – к последним!
 
 
Пока рот не пересох –
Спаси – боги! Спаси – Бог!
 
Лето 1928

О книге Н. П. Гронского «Стихи и поэмы»

 
Девятый год стоит Россия
Моей заморскою страной…
 
Н. П. Г.

Мне кажется, что спор о том, может ли быть эмигрантская молодая литература или не может быть, на этот раз сам собой разрешен в недавно вышедшей книге покойного молодого поэта Н. П. Гронского.

Книга открывается словами: «Помню Россию – так мало, помню Россию – всегда»… Это сразу дает нам и возраст, и духовную особь пишущего. Мало помнят, но все же помнят – десяти лет расставшиеся помнят свою страну – изгнанники, всегда помнят – рожденные поэты. Книга открывается – формулой, ибо короче и полнее о себе и о России человек его поколения сказать не может. Эта цитата, по недостатку места, останется единственной. Пусть читатель, до прочтения книги, поверит на слово, что она редкостной словесной силы. Поэтически – первокачественная.

Читаем названия: Иоанн Безземельный – Римляне – Карл XII – Эней – Роланд – Наполеон – перед нами школьные годы, т. е. школьные герои поэта. Первый вывод: не зря ходил в школу. Дальше героика недавних времен, поэма Миноносец, трагическая героика не взятых на английский миноносец добровольцев (по страсти, с какой написано, ясно, что в основе – живое происшествие). Листаем дальше: – Из первой книги Царств – Россия – Август – Римские дороги – Савойя – Моисей – Дракон, – по названиям одним ясно: юноша читает, ходит, глядит, думает – и, наконец, альпийская поэма Белла Донна, лучшая вещь в книге и во всей поэзии эмиграции. К этой поэме отношу читателя, как к сердцевине книги и поэта и самой лирической поэзии. Дальше: Валгалла – дальше прекрасная поэма Авиатор, как все поэмы Гронского взятая из жизни, – поэма Финляндия (родина поэта), – Михаил Черниговский и Александр Невский, – драматические сцены Спиноза – и последнее в книге и в его молодой жизни – Повесть о Сергии Радонежском, о медведе его Аркуде и о битве Куликовской. Книга, начатая Россией, Россией кончается. Россией кончается и его жизнь.

Где же, господа, неизбежное эмигрантское убожество тем, трагическая эмигрантская беспочвенность? Все здесь – почва: благоприобретенная, пешком исхоженная почва Савойи, почва медонских римских дорог, и в крови живущая отечественная почва тверской земли, и родная, финляндская, и библейская – Сиона и Синая, и небесная, наконец – Валгаллы и авионов.

Перед вами, молодые поэты, юноша – ваш сверстник, ваш школьный товарищ, с вашими же источниками питания: собственной ранней памяти, живого изустного сказа, огромного мирового города, природы, которая везде и всегда, и наиживейшим из всех источников, без которого все остальные – сушь: самой лирической жилой. Так почему же у вас в стихах метро и бистро, а у него Валгалла – и Авиаторы – и Спиноза? Вы жили в одном Париже. И Париж ни при чем.

Верней, Гронскому Париж много дал, потому что Гронский много сумел взять: Национальную библиотеку и Тургеневскую библиотеку, старые соборы и славные площади, и, что несравненно важнее, не только взять сумел, но отстоять сумел: свой образ, свое юношеское достоинство, свою страсть к высотам, свои русские истоки и, во всем его богатстве, мощи и молодости – свой язык. Взяв у одного Парижа – все, не отдал другому Парижу – ничего.

– «Но это одиночный случай…» Вся лирическая поэзия – одиночный – и даже какой одинокий! – случай. Непрерывная вереница таких одиночных случаев и есть лирическая поэзия. Но если допустить, что есть поэзия не лирическая – гражданская, скажем, эпическая – что́ мешает молодым эмигрантским поэтам соприсутствовать – издалека – событиям своей родины? Челюскин был на весь мир и для всего мира, и место действия его, Арктика, равно – отдалено от всех жилых мест. – «О Русь, вижу тебя из моего прекрасного далёка!» Но если наше далёко нам кажется не-прекрасным, если у нас на него нет глаз, можно ведь и: «О Русь, вижу тебя в твоем прекрасном далёке», распространяя это далёко и на прошлое, и на настоящее, и на будущее. Поэт никогда не жил подножным кормом времени и места, и если Пушкина, к нашей великой, кровной обиде, так и не выпустили за границу, это не помешало ему дать невиденный им Запад – лучше видевших. Ведь если допустить, что поэт может питаться только от данного места – своей страны, то неизбежно придется ограничить это его питание и современным ему временем. Тогда, сам собой вывод: Пушкин в Испании не был и в средние века не жил, – стало быть Каменного Гостя написать не мог.

А мечта – на что? А тоска – на что?

Нет, господа, оставим время и место писателям-бытовикам (поэтов-бытовиков – нет), а сами, поскольку мы поэты, будем поступать как молодой Гронский:

 
Я – вселенной гость,
Мне повсюду пир,
И мне дан в удел –
Весь подлунный мир!
 

И не только подлунный!

‹1936›

Б. Л. Пастернаку
(1890–1960)

Провода

Des Herrens Woge schäumte nicht so schön empor, und würde Geist, wenn nicht der alte stumme Fels, das Schicksal ihr entgegenstände42.


1
 
Вереницею певчих свай,
Подпирающих Эмпиреи,
Посылаю тебе свой пай
Праха дольнего.
    По аллее
Вздохов – проволокой к столбу –
Телеграфное: лю-ю-блю…
 
 
Умоляю… (печатный бланк
Не вместит! Проводами проще!)
Это – сваи, на них Атлант
Опустил скаковую площадь
Небожителей…
    Вдоль свай
Телеграфное: про-о-щай…
 
 
Слышишь? Это последний срыв
Глотки сорванной: про-о-стите…
Это – снасти над морем нив,
Атлантический путь тихий:
 
 
Выше, выше – и сли-лись
В Ариаднино: ве-ер-нись,
 
 
Обернись!.. Даровых больниц
Заунывное: не выйду!
Это – про́водами стальных
Проводов – голоса Аида
 
 
Удаляющиеся… Даль
Заклинающее: жа-ль…
 
 
Пожалейте! (В сем хоре – сей
Различаешь?) В предсмертном крике
Упирающихся страстей –
Дуновение Эвридики:
 
 
Через насыпи – и – рвы
Эвридикино: у-у-вы,
 
 
Не у –
 
17 марта 1923
2
 
Чтоб высказать тебе… да нет, в ряды
И в рифмы сдавленные… Сердце – шире!
Боюсь, что мало для такой беды
Всего Расина и всего Шекспира!
 
 
«Все́ плакали, и если кровь болит…
Все́ плакали, и если в розах – змеи…»
Но был один – у Федры – Ипполит!
Плач Ариадны – об одном Тезее!
 
 
Терзание! Ни берегов, ни вех!
Да, ибо утверждаю, в счете сбившись,
Что я в тебе утрачиваю всех
Когда-либо и где-либо небывших!
 
 
Какие чаянья – когда насквозь
Тобой пропитанный – весь воздух свыкся!
Раз Наксосом мне – собственная кость!
Раз собственная кровь под кожей – Стиксом!
 
 
Тщета! во мне она! Везде! закрыв
Глаза: без дна она! без дна! И дата
Лжет календарная…
    Как ты – Разрыв,
Не Ариадна я и не…
        – Утрата!
О по каким морям и городам
Тебя искать? (Незримого – незрячей!)
Я про́воды вверяю провода́м,
И в телеграфный столб упершись – плачу.
 
18 марта 1923
3
(Пути)
 
Все перебрав и все отбросив,
(В особенности – семафор!)
Дичайшей из разноголосиц
Школ, оттепелей… (целый хор
 
 
На помощь!) Рукава как стяги
Выбрасывая…
    – Без стыда! –
Гудят моей высокой тяги
Лирические провода.
 
 
Столб телеграфный! Можно ль кратче
Избрать? Доколе небо есть –
Чувств непреложный передатчик,
Уст осязаемая весть…
 
 
Знай, что доколе свод небесный,
Доколе зори к рубежу –
Столь явственно и повсеместно
И длительно тебя вяжу.
 
 
Чрез лихолетие эпохи,
Лжей насыпи – из снасти в снасть –
Мои неизданные вздохи,
Моя неистовая страсть…
 
 
Вне телеграмм (простых и срочных
Штампованностей постоянств!)
Весною стоков водосточных
И проволокою пространств.
 
19 марта 1923
4
 
Самовластная слобода!
Телеграфные провода!
 
 
Вожделений – моих – выспренных,
Крик – из чрева и на́ ветер!
Это сердце мое, искрою
Магнетической – рвет метр.
 
 
– «Метр и меру?» Но чет – вертое
Измерение мстит! – Мчись
Над метрическими – мертвыми –
Лжесвидетельствами – свист!
 
 
Тсс… А ежели вдруг (всюду же
Провода и столбы?) лоб
Заломивши, поймешь: трудные
Словеса сии – лишь вопль
 
 
Соловьиный, с пути сбившийся:
– Без любимого мир пуст! –
В Лиру рук твоих влю-бившийся,
И в Леилу твоих уст!
 
20 марта 1923
5
 
Не чернокнижница! В белой книге
Далей донских навострила взгляд!
Где бы ты ни был – тебя настигну,
Выстрадаю – и верну назад.
 
 
Ибо с гордыни своей, как с кедра,
Мир озираю: плывут суда,
Зарева рыщут… Морские недра
Выворочу – и верну со дна!
 
 
Перестрадай же меня! Я всюду:
Зори и руды я, хлеб и вздох:
Есмь я и буду я и добуду
Губы – как душу добудет Бог:
 
 
Через дыхание – в час твой хриплый,
Через архангельские суда
Изгороди! – Все уста о шипья
Выкровяню и верну с одра!
 
 
Сдайся! Ведь это совсем не сказка!
– Сдайся! – Стрела, описавши круг…
– Сдайся! – Еще ни один не спасся
От настигающего без рук:
 
 
Через дыхание… (Перси взмыли,
Веки не видят, вкруг уст – слюда…)
 
 
Как прозорливица – Самуила
Выморочу – и вернусь одна:
 
 
Ибо другая с тобой, и в судный
День не тягаются…
    Вьюсь и длюсь.
Есмь я и буду я и добуду
Душу – как губы добудет уст –
 
 
Упокоительница…
 
25 марта 1923
6
 
Час, когда вверху цари
И дары друг к другу едут.
(Час, когда иду с горы):
Горы начинают ведать.
 
 
Умыслы сгрудились в круг.
Судьбы сдвинулись: не выдать!
(Час, когда не вижу рук)
Души начинают видеть.
 
25 марта 1923
7
 
В час, когда мой милый брат
Миновал последний вяз
(Взмахов, выстроенных в ряд),
Были слезы – больше глаз.
 
 
В час, когда мой милый друг
Огибал последний мыс
(Вздохов мысленных: вернись!)
Были взмахи – больше рук.
 
 
Точно руки – вслед – от плеч!
Точно губы вслед – заклясть!
Звуки растеряла речь,
Пальцы растеряла пясть.
 
 
В час, когда мой милый гость…
– Господи, взгляни на нас! –
Были слезы больше глаз
Человеческих и звезд
Атлантических…
 
26 марта 1923
8
 
Терпеливо, как щебень бьют,
Терпеливо, как смерти ждут,
Терпеливо, как вести зреют,
Терпеливо, как месть лелеют –
 
 
Буду ждать тебя (пальцы в жгут –
Так Монархини ждет наложник)
Терпеливо, как рифмы ждут,
Терпеливо, как руки гложут.
 
 
Буду ждать тебя (в землю – взгляд,
Зубы в губы. Столбняк. Булыжник).
Терпеливо, как негу длят,
Терпеливо, как бисер нижут.
 
 
Скрип полозьев, ответный скрип
Двери: рокот ветров таежных.
Высочайший пришел рескрипт:
– Смена царства и въезд вельможе.
 
 
И домой:
В неземной –
Да мой.
 
27 марта 1923
9
 
Весна наводит сон. Уснем.
Хоть врозь, а все ж сдается: все́
Разрозненности сводит сон.
Авось увидимся во сне.
 
 
Всевидящий, он знает, чью
Ладонь – и в чью, кого – и с кем.
Кому печаль мою вручу,
Кому печаль мою повем
 
 
Предвечную (дитя, отца
Не знающее и конца
Не чающее!). О, печаль
Плачущих без плеча!
 
 
О том, что памятью с перста
Спадет, и камешком с моста…
О том, что заняты места,
О том, что наняты сердца
 
 
Служить – безвыездно – навек,
И жить – пожизненно – без нег!
О заживо – чуть встав! чем свет! –
В архив, в Элизиум калек.
 
 
О том, что тише ты и я
Травы, руды, беды, воды…
О том, что выстрочит швея:
Рабы – рабы – рабы – рабы.
 
5 апреля 1923
10
 
С другими – в розовые груды
Грудей… В гадательные дроби
Недель…
 
 
А я тебе пребуду
Сокровищницею подобий
 
 
По случаю – в песках, на щебнях
Подобранных, – в ветрах, на шпалах
 
 
Подслушанных… Вдоль всех бесхлебных
Застав, где молодость шаталась.
 
 
Шаль, узнаешь ее? Простудой
Запахнутую, жарче ада
Распахнутую…
        Знай, что чудо
Недр – под полой, живое чадо:
 
 
Песнь! С этим первенцем, что пуще
Всех первенцев и всех Рахилей…
– Недр достовернейшую гущу
Я мнимостями пересилю!
 
11 апреля 1923

Двое

1
 
Есть рифмы в мире сём:
Разъединишь – и дрогнет.
Гомер, ты был слепцом.
Ночь – на буграх надбровных.
 
 
Ночь – твой рапсодов плащ,
Ночь – на очах – завесой.
Разъединил ли б зрящ
Елену с Ахиллесом?
 
 
Елена. Ахиллес.
Звук назови, созвучней.
Да, хаосу вразрез
Построен на созвучьях
 
 
Мир, и, разъединен,
Мстит (на согласьях строен!)
Неверностями жен
Мстит – и горящей Троей!
 
 
Рапсод, ты был слепцом:
Клад рассорил, как рухлядь.
Есть рифмы – в мире том
Подобранные. Рухнет
 
 
Сей – разведешь. Что́ нужд
В рифме? Елена, старься!
…Ахеи лучший муж!
Сладостнейшая Спарты!
 
 
Лишь шорохом древес
Миртовых, сном кифары:
«Елена: Ахиллес:
Разрозненная пара»!
 
30 июня 1924
2
 
Не суждено, чтобы сильный с сильным
Соединились бы в мире сем.
Так разминулись Зигфрид с Брунгильдой,
Брачное дело решив мечом.
 
 
В братственной ненависти союзной
– Буйволами! – на скалу – скала.
С брачного ложа ушел, неузнан,
И неопознанною – спала.
 
 
Порознь! – даже на ложе брачном –
Порознь! – даже сцепясь в кулак –
Порознь! – на языке двузначном –
Поздно и порознь – вот наш брак!
 
 
Но и постарше еще обида
Есть: амазонку подмяв как лев –
Так разминулися: сын Фетиды
С дщерью Аресовой: Ахиллес
 
 
С Пенфезилеей.
        О вспомни – снизу
Взгляд ее! сбитого седока
Взгляд! не с Олимпа уже, – из жижи
Взгляд ее – все ж еще свысока!
 
 
Что ж из того, что отсель одна в нем
Ревность: женою урвать у тьмы.
Не суждено, чтобы равный – с равным…
…………………………………………………………….
 
 
Так разминовываемся – мы.
 
3 июля 1924
3
 
В мире, где всяк
Сгорблен и взмылен,
Знаю – один
Мне равносилен.
 
 
В мире, где столь
Многого хощем,
Знаю – один
Мне равномощен.
 
 
В мире, где все –
Плесень и плющ,
Знаю: один
Ты – равносущ
Мне.
 
3 июля 1924

«Рас-стояние: версты, мили…»

 
Рас-стояние: версты, мили…
Нас рас-ставили, рас-садили,
Чтобы тихо себя вели
По двум разным концам земли.
 
 
Рас-стояние: версты, дали…
Нас расклеили, распаяли,
В две руки развели, распяв,
И не знали, что это – сплав
 
 
Вдохновений и сухожилий…
Не рассо́рили – рассори́ли,
Расслоили…
 
 
Стена да ров.
Расселили нас как орлов –
 
 
Заговорщиков: версты, дали…
Не расстроили – растеряли.
По трущобам земных широт
Рассовали нас как сирот.
 
 
Который уж, ну который – март?!
Разбили нас – как колоду карт!
 
24 марта 1925

«Русской ржи от меня поклон…»

 
Русской ржи от меня поклон,
Ниве, где баба застится,
Друг! Дожди за моим окном,
Беды и блажи на́ сердце…
 
 
Ты, в погудке дождей и бед
То ж, что Гомер – в гекзаметре,
Дай мне руку – на весь тот свет!
Здесь – мои обе заняты.
 
Прага, 7 мая 1925

С моря

 
С Северо-Южным,
Знаю: неможным!
Можным – коль нужным!
В чем-то дорожном,
 
 
– Воздухокрутом,
Мчащим щепу! –
Сон три минуты
Длится. Спешу.
 
 
С кем – и не гляну! –
Спишь. Три минуты.
Чем с Океана –
Долго – в Москву-то!
 
 
Молниеносный
Путь – запасной:
Из своего сна
Прыгнула в твой.
 
 
Снюсь тебе. Четко?
Гладко? Почище,
Чем за решеткой
Штемпельной? Писчей –
 
 
Сто́ю? Почтовой –
Сто́ю? Красно?
Честное слово
Я, не письмо!
 
 
Вольной цензуры
Нрав. Прыгом с барки!
Что́ без цензуры –
Даже без марки!
 
 
Всех объегоря,
– Скоропись сна! –
Вот тебе с моря –
Вместо письма!
 
 
Вместо депеши.
Вес? Да помилуй!
Столько не вешу
Вся – даже с лирой
 
 
Всей, с сердцем Ченчи
Всех, с целым там.
Сон, это меньше
Десяти грамм.
 
 
Каждому по́ три –
Шесть (сон взаимный).
Видь, пока смотришь:
Не анонимный
 
 
Нос, твердозначен
Лоб, буква букв –
Ять, ять без сдачи
В подписи губ.
 
 
Я – без описки,
Я – без помарки.
Роз бы альпийских
Горсть, да хибарка
 
 
На́ море, да но
Волны добры.
Вот с Океана,
Горстка игры.
 
 
Мало-помалу бери, как собран.
Море играло. Играть – быть добрым.
Море играло, а я брала.
Море играло, а я клала
 
 
За́ ворот, за́ щеку, – терпко, мо́рско!
Рот лучше ящика, если горести
Заняты. Валу, звучи, хвала!
Муза теряла, волна брала.
 
 
Крабьи кораллы, читай: скорлупы.
Море играло, играть – быть глупым.
Думать – седая прядь! –
Умным. Давай играть!
 
 
В ракушки. Темп un petit navir’a43.
Эта вот – сердцем, а эта – лирой,
 
 
Эта, обзор трех куч,
Детства скрипичный ключ,
Подобрала у рыбацкой лодки.
Это – голодной тоски обглодки:
 
 
Камень – тебя щажу, –
Лучше волны гложу,
 
 
Осатанев на пустынном спуске.
Это? – какой-то любви окуски:
Восстановить не тщусь:
Так неглубок надкус.
 
 
Так и лежит не внесенный в списки.
Это – уже не любви – огрызки:
 
 
Совести. Чем слезу
Лить-то – ее грызу,
 
 
Не угрызомую ни на столько.
Это – да нашей игры осколки
 
 
Завтрашние. Не видь.
Жаль ведь. Давай делить.
 
 
Не что понравится, а что выну.
(К нам на кровать твоего бы сына
Третьим – нельзя ль в игру?)
Первая – я беру.
 
 
Только песок, между пальцев, ливкий.
Стой-ка, какой-то строфы отрывки:
«Славы подземный храм».
Ладно. Допишешь сам.
 
 
Только песок, между пальцев, плёский.
Стой-ка: гремучей змеи обноски:
Ревности! Обновясь,
Гордостью назвалась.
 
 
И поползла себе с полным правом.
Не напостовцы – стоять над крабом
Выеденным. Не краб:
Славы кирпичный крап.
 
 
Скромная прихоть:
Камушек. Пемза.
Полый как критик.
Серый как цензор
 
 
Над откровеньем.
– Спят цензора! –
Нашей поэме
Цензор – заря.
 
 
(Зори – те зорче:
С током Кастальским
В дружбе. На порчу
Перьев – сквозь пальцы…
 
 
«Вирши, голубчик?
Ну и черно́!»
И не взглянувши:
Разрешено!)
 
 
Мельня ты мельня, морское коло!
Мамонта, бабочку, – все смололо
Море. О нем – щепоть
Праха – не нам молоть!
 
 
Вот только выговорюсь – и тихо.
Море! прекрасная мельничиха,
Место, где на мели
Мелочь – и нас смели!
 
 
Преподаватели! Пустомели!
Материки, это просто мели
Моря. Родиться (цель –
Множиться!) – сесть на мель.
 
 
Благоприятную, с торфом, с нефтью.
Обмелевающее бессмертье –
Жизнь. Невпопад горды!
Жизнь? Недохват воды
 
 
Надокеанской.
    Винюсь заране:
Я нанесла тебе столько дряни,
Столько заморских див:
Все, что нанес прилив.
 
 
Лишь оставляет, а брать не просит.
Странно, что это – отлив приносит,
Убыль, в ладонь, дает.
Не узнаешь ли нот,
 
 
Нам остающихся по́ две, по́ три
В час, когда бог их принесший – отлил,
Отбыл… Орфей… Арфист…
Отмель – наш нотный лист!
 
 
– Только минуту еще на сборы!
Я нанесла тебе столько вздору:
Сколько язык смолол, –
Целый морской подол!
 
 
Как у рыбачки, моей соседки,
Но припасла тебе напоследки
Дар, на котором строй:
Море роднит с Москвой,
 
 
Советороссию с Океаном
Республиканцу – рукой шуана –
Сам Океан-Велик
Шлет. Нацепи на шлык.
 
 
И доложи мужикам в колосьях,
Что на шлыке своем краше носят
Красной – не верь: вражду
Классов – морей звезду!
 
 
Мастеровым же и чужеземцам:
Коли отстали от Вифлеемской,
Клин отхватив шестой,
Обречены – морской:
 
 
Прабогатырской, первобылинной.
(Распространяюсь, но так же длинно
Море – морским пластам.)
Так доложи ж властям
 
 
– Имени-звания не спросила –
Что на корме корабля Россия
Весь корабельный крах:
Вещь о пяти концах.
 
 
Голые скалы, слоновьи ребра…
Море устало, устать – быть добрым.
 
 
Вечность, мазни веслом!
Влечь нас. Давай уснем.
 
 
Вплоть, а не тесно,
Огнь, а не дымно.
Ведь не совместный
Сон, а взаимный:
 
 
В Боге, друг в друге.
Нос, думал? Мыс!
Брови? Нет, дуги,
Выходы из –
 
 
Зримости.
 
Вандея. St. Gilles-sur-Vie.
Май 1926

Попытка комнаты

 
Стены косности сочтены
До меня. Но – заскок?
        случайность? –
Я запомнила три стены.
За четвертую не ручаюсь.
 
 
Кто же знает, спиной к стене?
Может быть, но ведь может не
 
 
Быть. И не было. Дуло. Но
Не стена за спиной – так?.. Все, что
Не угодно. Депеша «Дно»,
Царь отрекся. Не только с почты
 
 
Вести. Срочные провода
Отовсюду и отвсегда.
 
 
На рояле играл? Сквозит.
Дует. Парусом ходит. Ватой –
Пальцы. Лист сонатинный взвит.
(Не забудь, что тебе – девятый.)
 
 
Для невиданной той стены
Знаю имя: стена спины
 
 
За роялем, еще – столом
Письменным, а еще – прибором
Бритвенным (у стены – прием –
Этой – делаться коридором
 
 
В зеркале. Перенес – взглянул.
Пустоты переносный стул).
 
 
Стул для всех, кому не войти –
Дверью, – чуток порог к подошвам!
Та стена, из которой ты
Вырос – поторопилась с прошлым –
 
 
Между нами еще абзац
Целый. Вырастешь как Данзас –
 
 
Сзади.
    Ибо Данзасом – та,
Званым, избранным, с часом, с весом,
(Знаю имя: стена хребта!)
Входит в комнату – не Дантесом.
 
 
Оборот головы. – Готов?
Так и ты через десять строф,
 
 
Строк.
    Глазная атака в тыл.
Но, оставив разряд заспинный,
Потолок достоверно – был.
Не упорствую: как в гостиной,
 
 
Может быть и чуть-чуть косил.
(Штыковая атака в тыл –
Сил.)
    И вот уже мозжечка
Сжим. Как глыба спина расселась.
 
 
Та сплошная стена Чека,
Та – рассветов, ну та – расстрелов
 
 
Светлых: четче, чем на тени
Жестов – в спину из-за спины.
 
 
То, чего не пойму: расстрел.
Но, оставив разряд застенный,
Потолок достоверно цел
Был (еще впереди – зачем нам
 
 
Он). К четвертой стене вернусь:
Та, куда, отступая, трус
Оступается.
    «Ну а пол –
Был? На чем-нибудь да ведь надо ж?..»
Был. – Не всем. – На качель, на ствол,
На коня, на канат, на шабаш, –
 
 
Выше!..
    Всем нам не «тем свету́»
С пустотою сращать пяту
Тяготенную.
 
 
    Пол – для ног.
– Как внедрен человек,
    как вкраплен! –
Чтоб не капало – потолок.
Помнишь, старая казнь – по капле
 
 
В час? Трава не росла бы в дом –
Пол, земля не вошла бы в дом –
 
 
Всеми – теми – кому и кол
Не препятствие ночью майской!
Три стены, потолок и пол.
Всё, как будто? Теперь – являйся!
 
 
Оповестит ли ставнею?
Комната на́спех составлена,
Белесоватым по́ серу –
В черновике набросана.
 
 
Не штукатур, не кровельщик –
Сон. На путях беспроволочных
Страж. В пропастях под веками
Некий нашедший некую.
 
 
Не поставщик, не мебельщик –
Сон, поголее ревельской
Отмели. Пол без блёсткости.
Комната? Просто – плоскости.
 
 
Дебаркадер приветливей!
Нечто из геометрии,
Бездны в картонном томике,
Поздно, но по́лно, понятой.
 
 
А фаэтонов тормоз-то –
Стол? Да ведь локтем кормится
Стол. Разлоктись по склонности,
Будет и стол – настольности.
 
 
Так же, как деток – аисты:
Будет нужда – и явится
Вещь. Не пекись за три версты!
 
 
Стул вместе с гостем вырастет.
Все вырастет,
Не ладь, не строй.
Под вывеской
Сказать – какой?
 
 
Взаимности
Лесная глушь
Гостиница
Свиданье Душ.
 
 
Дом встречи. Все́ – разлуки –
Те, хоть южным на юг!
Прислуживают – руки?
Нет, то, что тише рук,
 
 
И легче рук, и чище
Рук. Подновленный хлам
С услугами? Тощища
Оставленная там!
 
 
Да, здесь мы недотроги,
И в праве. Рук – гонцы,
Рук – мысли, рук – итоги,
Рук – самые концы…
 
 
Без судорожных «где ж ты?».
Жду. С тишиной в родстве,
 
 
Прислуживают – жесты
В Психеиновом дворце.
 
 
Только ветер поэту дорог!
В чем уверена – в коридорах.
 
 
Прохожденье – вот армий база.
До́лжно долго идти, чтоб сразу
 
 
Середь комнаты, с видом бога –
Лиродержца…
    – Стиха дорога!
 
 
Ветер, ветер, над лбом – как стягом
Подымаемый нашим шагом!
 
 
Водворенное «и так дале» –
Коридоры: домашнесть дали.
 
 
С грачьим профилем иноверки
Тихой скоростью даль, по мерке
 
 
Детских ног, в дождевом пруфе
Рифмы милые: грифель – туфель –
 
 
Кафель… в павлиноватом шлейфе
Где-то башня, зовется Эйфель.
 
 
Как река для ребенка – галька,
Дали – долька, не даль – а далька,
 
 
В детской памяти, струнной, донной –
Даль с ручным багажом, даль – бонной…
 
 
Не сболтнувшаяся нам (даль в модах)
Что́ там тащится на подводах…
 
 
Доведенная до пенала…
Коридоры: домов каналы.
 
 
Свадьбы, судьбы, событья, сроки, –
Коридоры: домов притоки.
 
 
В пять утра, с письмецом подметным,
Коридором не только метлы
 
 
Ходят. Тмином разит и дерном.
Род занятий? Ко-ри-дорный.
 
 
То лишь требуя, что смолола –
Коридорами – Карманьола!
 
 
Кто коридоры строил
(Рыл), знал куда загнуть,
 
 
Чтобы дать время крови
За́ угол завернуть.
 
 
Се́рдца – за тот за острый
Угол – громов магнит!
Чтобы сердечный остров
Со всех сторон омыт
 
 
Был. Коридор сей создан
Мной – не проси ясней! –
Чтобы дать время мозгу
Оповестить по всей
 
 
Линии – от «посадки
Нету» до узловой
Сердца: «Идет! Бросаться –
Жмурься! А нет – долой
 
 
С рельс!» Коридор сей создан
Мной (не поэт – спроста!),
Чтобы дать время мозгу
Распределить места,
 
 
Ибо свиданье – местность,
Роспись – подсчет – чертеж –
Слов, не всегда уместных,
Жестов, погрешных сплошь.
 
 
Чтобы любовь в порядке –
Вся, чтоб тебе люба –
Вся, до последней складки –
Губ или платья? Лба.
 
 
Платье все́ оправлять умели!
Коридоры: домов туннели.
 
 
Точно старец, ведомый дщерью –
Коридоры: домов ущелья.
 
 
Друг, гляди! Как в письме, как в сне том –
Это я на тебя просветом!
В первом сне, когда веки спустишь –
Это я? на тебя предчувствьем
 
 
Света. В крайнюю толку срока
Это я – световое око.
 
 
А потом?
Сон есть: в тон.
Был – подъем,
Был – наклон
 
 
Лба – и лба.
Твой – вперед
Лоб. Груба
Рифма: рот.
 
 
Оттого ль, что не стало стен –
Потолок достоверно крен
 
 
Дал. Лишь звательный цвел паде́ж
В ртах. А пол – достоверно брешь.
 
 
А сквозь брешь, зелена как Нил…
Потолок достоверно плыл.
 
 
Пол же – что́, кроме «провались!» –
Полу? Что́ нам до половиц
 
 
Сорных? Мало мела? – Горе́!
Весь поэт на одном тире
 
 
Держится…
    Над ничем двух тел
Потолок достоверно пел –
 
 
Всеми ангелами.
 
St. Gilles-sur-Vie.
6-го июня 1926

О. Э. Мандельштаму
(1891–1938)

«Никто ничего не отнял!..»

 
Никто ничего не отнял!
Мне сладостно, что мы врозь.
Целую Вас – через сотни
Разъединяющих верст.
 
 
Я знаю, наш дар – неравен,
Мой голос впервые – тих.
Что вам, молодой Державин,
Мой невоспитанный стих!
 
 
На страшный полет крещу Вас:
Лети, молодой орел!
Ты солнце стерпел, не щурясь, –
Юный ли взгляд мой тяжел?
 
 
Нежней и бесповоротней
Никто не глядел Вам вслед…
Целую Вас – через сотни
Разъединяющих лет.
 
12 февраля 1916

«Собирая любимых в путь…»

 
Собирая любимых в путь,
Я им песни пою на память –
Чтобы приняли как-нибудь,
Что когда-то дарили сами.
 
 
Зеленеющею тропой
Довожу их до перекрестка.
Ты без устали, ветер, пой,
Ты, дорога, не будь им жесткой!
 
 
Туча сизая, слез не лей, –
Как на праздник они обуты!
Ущеми себе жало, змей,
Кинь, разбойничек, нож свой лютый.
 
 
Ты, прохожая красота,
Будь веселою им невестой.
Потруди за меня уста, –
Наградит тебя Царь Небесный!
 
 
Разгорайтесь, костры, в лесах,
Разгоняйте зверей берложьих.
Богородица в небесах,
Вспомяни о моих прохожих!
 
17 февраля 1916

«Ты запрокидываешь голову…»

 
Ты запрокидываешь голову
Затем, что ты гордец и враль.
Какого спутника веселого
Привел мне нынешний февраль!
 
 
Преследуемы оборванцами
И медленно пуская дым,
Торжественными чужестранцами
Проходим городом родным.
 
 
Чьи руки бережные нежили
Твои ресницы, красота,
И по каким терновалежиям
Лавровая твоя верста… –
 
 
Не спрашиваю. Дух мой алчущий
Переборол уже мечту.
В тебе божественного мальчика, –
Десятилетнего я чту.
 
 
Помедлим у реки, полощущей
Цветные бусы фонарей.
Я доведу тебя до площади,
Видавшей отроков-царей…
 
 
Мальчишескую боль высвистывай,
И сердце зажимай в горсти…
Мой хладнокровный, мой неистовый
Вольноотпущенник – прости!
 
18 февраля 1916

«Откуда такая нежность?..»

 
Откуда такая нежность?
Не первые – эти кудри
Разглаживаю, и губы
Знавала темней твоих.
 
 
Всходили и гасли звезды,
Откуда такая нежность? –
Всходили и гасли очи
У самых моих очей.
 
 
Еще не такие гимны
Я слушала ночью темной,
Венчаемая – о нежность! –
На самой груди певца.
 
 
Откуда такая нежность,
И что с нею делать, отрок
Лукавый, певец захожий,
С ресницами – нет длинней?
 
18 февраля 1916

«Разлетелось в серебряные дребезги…»

 
Разлетелось в серебряные дребезги
Зеркало, и в нем – взгляд.
Лебеди мои, лебеди
Сегодня домой летят!
 
 
Из облачной выси выпало
Мне прямо на грудь – перо.
Я сегодня во сне рассыпала
Мелкое серебро.
 
 
Серебряный клич – зво́нок.
Серебряно мне – петь!
Мой выкормыш! Лебеденок!
Хорошо ли тебе лететь?
 
 
Пойду и не скажусь
Ни матери, ни сродникам.
Пойду и встану в церкви,
И помолюсь угодникам
О лебеде молоденьком.
 
1 марта 1916

«Гибель от женщины. Вот знак…»

 
Гибель от женщины. Вот знак
На ладони твоей, юноша.
Долу глаза! Молись! Берегись! Враг
Бдит в полуночи.
 
 
Не спасет ни песен
Небесный дар, ни надменнейший вырез губ.
Тем ты и люб,
Что небесен.
 
 
Ах, запрокинута твоя голова,
Полузакрыты глаза – что? – пряча.
Ах, запрокинется твоя голова –
Иначе.
 
 
Голыми руками возьмут – ретив! упрям!
Криком твоим всю ночь будет край зво́нок!
Растреплют крылья твои по всем четырем ветрам!
Серафим! – Орленок!
 
17 марта 1916

«Приключилась с ним странная хворь…»

 
Приключилась с ним странная хворь,
И сладчайшая на него нашла оторопь.
Все стоит и смотрит ввысь,
И не видит ни звезд, ни зорь
Зорким оком своим – отрок.
 
 
А задремлет – к нему орлы
Шумнокрылые слетаются с клекотом,
И ведут о нем дивный спор.
И один – властелин скалы –
Клювом кудри ему треплет.
 
 
Но дремучие очи сомкнув,
Но уста полураскрыв – спит себе.
И не слышит ночных гостей,
И не видит, как зоркий клюв
Златоокая вострит птица.
 
20 марта 1916

Мой ответ Осипу Мандельштаму

Проза поэта. Поэт, наконец, заговорил на нашем языке, на котором говорим или можем говорить мы все. Поэт в прозе – царь, наконец снявший пурпур, соблаговоливший (или вынужденный) предстать среди нас – человеком. Чем же была твоя царственность? Тот лоскут пурпура, вольно или невольно обороненный тобою? Или есть у тебя – где-нибудь на плече или на сердце – царственный тайный знак?

Ужас и любопытство, страсть к познанию и страх его, вот что каждого любящего толкает к прозе поэта.

Вот ты передо мной голый, вне чар. Орфей без лиры, вот я, перед тобой, равный, – брат тебе и судья. Ты был царем, но кораблекрушение или прихоть загнали тебя голого на голый остров, где только две руки. Твой пурпур остался в море.

Два вопроса: сумеешь ли ты и без пурпура быть царем (и без стиха быть поэтом)?

Сумеешь ли ты им – царем или поэтом – не быть?

Есть ли поэт (царственность) – неотъемлемость, есть ли поэт в тебе – суть?

Поклонюсь ли тебе – голому?

Поэзия – язык богов! Этого никто не повторил, это мы все сказали, каждый заново. Девочка трех лет, услыхав впервые живого поэта, спросила мать: «Это Бог говорит?» Девочка ничего не понимала, а поэт не пел. Поэт говорил, но по-другому, и это по-другому (как) заставило девочку молчать. Девочка признала божество. От Державина до Маяковского (а не плохое соседство!) – поэзия – язык богов. Боги не говорят, за них говорят поэты.

Есть в стихах, кроме всего (а его много!), что можно учесть, – неучтимое. Оно-то и есть стихи.

Итак, Осип Мандельштам, сбросив пурпур, предстал перед нами как человек: от него отказавшись, поэт – человек как я. Равные данные. Победи меня одним собою.

Осип Мандельштам. Шум времени.

Книга открылась на «Бармы закона», и взгляд, притянутый заглавной буквой, упал на слова: полковник Цыгальский.

Полковник Цыгальский? Я знаю полковника Цыгальского. Ничего не встает, но я знаю полковника Цыгальского. Первому взгляду откликнулся первый слух.

«Полковник Цыгальский нянчил сестру, слабоумную и плачущую, и больного орла, жалкого, слепого, с перебитыми лапами – орла добровольческой армии. В одном углу его жилища как бы незримо копошился под шипение примуса эмблематический орел, в другом, кутаясь в шинель или в пуховой платок, жалась сестра, похожая на сумасшедшую гадалку»…

Пока, не веря глазам, читаю, вот что со дна, глубочайшего, нежели черноморское, подает память:

Полковник Цыгальский – доброволец, поэт, друг Макса Волошина и самого Мандельштама. В 19 г. был в Крыму, у него была больная жена и двое чудесных мальчиков. Нуждался. Помогал. Я его никогда не видела, но когда мне в 1921 г. вернувшийся после разгрома Крыма вручил книжечку стихов «Ковчег», я из всех стихов остановилась на стихах некоего Цыгальского, конец которых до сих пор помню наизусть.

Вот он.

 
Я вижу Русь, изгнавшую бесов,
Увенчанную бармами закона,
Мне все равно: с царем – или без трона,
Но без меча над чашами весов.
 

Последние две строки я всегда приводила и привожу как формулу идеи Добровольчества. И как поэтическую формулу.

Читаю дальше:

«Запасные лаковые сапоги просились не в Москву, молодцами-скороходами, а скорее на базар. Цыгальский создан был, чтобы кого-нибудь нянчить и особенно беречь чей-нибудь сон. И он, и сестра похожи были на слепых, но в зрачках полковника, светившихся агатовой чернотой и женской добротой, застоялась темная решимость поводыря, а у сестры только коровий испуг. Сестру он кормил виноградом и рисом, иногда приносил из юнкерской академии какие-то скромные пайковые кулечки, напоминая клиента Кубу или дома ученых. Трудно себе представить, зачем нужны такие люди в какой бы то ни было армии?»

Запасные лаковые сапоги просились на базар… Вывод: Цыгальский был нищ. Цыгальский ухаживал за больной женщиной и скармливал ей последний паек. Вывод: Цыгальский был добр. Пайки Цыгальского умещались в скромных кулечках. Вывод: Цыгальский был чист. Это мои выводы, и твои, читатель. Вывод же Мандельштама: зачем нужны такие люди в какой бы то ни было армии.

Дальше:

«Однажды, стесняясь своего голоса, примуса, сестры, непроданных лаковых сапог и дурного табаку, он прочел стихи».

Почему голоса? Ни до, ни после никакого упоминания.

Почему примуса? На этом примусе он кипятил чай для того же Мандельштама. Почему сестры? Кто же стыдился чужой болезни? Почему – непроданных сапог? Если непроданности – Мандельштам не кредитор, если лака (то есть роскоши в этом убожестве) – Мандельштам не лейтенант Армии Спасения, а если бы и был, ведь добрая воля к продаже есть! Поди и продай – тебе есть когда, Цыгальскому некогда, у Цыгальского на руках больная жена и двое детей: чужая болезнь и чужой голод, у Цыгальского на плечах все добровольчество, позади – му́ка, впереди, может быть завтра – смерть. У Вас, Осип Мандельштам, ничего, кроме собственного неутолимого аппетита, заставляющего Вас пожирать последние крохи Цыгальского, и очередного стихотворения – в 8 строк, которое Вы пишете три месяца. Пойдите и продайте и не проешьте деньги на шоколад: они нужны больной женщине («с глазами коровы») и голодным детям, которых Вы по легкомыслию своему обронили по дороге своего повествования. (Два кадетика, 12 и 13 л‹ет›, чуть ли не в тифу, имен не знаю.)

Почему голоса, примуса, сестры, непроданных сапог и дурного табаку (стыдился) – а не просто Вас, большого поэта Осипа Мандельштама, которому он, неизвестный поэт и скромный полковник Цыгальский, читает стихи?

Помнится, Вы, уже известный тогда поэт, в 1916 г. после нелестного отзыва о Вас Брюсова – плакали. Дайте же постесняться неизвестному полковнику Цыгальскому.

А дурного табаку, может быть, действительно стыдился. Не того, что курит дурной табак, а того, что не может угостить Вас, большого поэта Мандельштама, высшим сортом. По заслугам.

«…Там было неловкое выраженье: «Мне все равно, с царем или без трона…» и еще пожелание о том (?), какой нужна ему Россия: «Увенчанная бармами закона»…

Неловкое выражение. В чем неловкость? Думаю и не додумываюсь. Трон, в конце строки вместо царя. Или царь, в начале строки вместо трона. Как ни поверни, смысл ясен: Мне все равно – с царем или без царя, мне все равно – с троном или без трона.

Есть у Вас, Осип Мандельштам, строки более неловкие, а именно:

 
…ягнята и волы
На тучных пастбищах плодились…
 

«Плодились» Вы, по осто́рожному (до сей поры не оглашенному) совету друзей заменили «водились», но другая неловкость, увы, друзьями непредупрежденная, пребывает. О черепахе.

 
Она лежит себе на солнышке Эпира,
Тихонько грея золотой живот.
 

Черепаха, лежащая на спине! Черепаха, перевернувшаяся и так блаженствующая? Вы их никогда не видели.

А в прекрасном стихе о Диккенсе, который у всех на устах, – помните?

 
Я помню Оливера Твиста
Над кипою конторских книг.
 

Это Оливер Твист-то, взращенный в притоне воров! Вы его никогда не читали.

Все это погрешности, не только простительные, прощенные, но милые и очаровательные. И никогда бы не поставила их Вам в вину, если бы Вы не оказались взыскательнее к безвестному поэту Цыгальскому, чем к большому поэту, себе. Кроме того, Ваши погрешности – действительные: бессмыслица. Неловкость же двустишия Цыгальского Вами не доказана, а мной (тоже поэтом) посему не признана. Берегись мелочного суда. По признаку нелепости, неловкости от Вас мало останется.

«…По дикому этому пространству (поэт говорит о душе Цыгальского44) где-то между Курском и Севастополем, словно спасательные буйки, плавали бармы закона, и не добровольцы, а какие-то слепые рыбаки в челноках вылавливали эту странную принадлежность государственного туалета, о которой вряд ли знал и догадывался сам полковник до революции. Полковник-нянька с бармами закона!»

«Странную принадлежность государственного туалета» – явная пошлость, постыдная пошлость. Мы так привыкли к «принадлежностям дамского туалета», что слово государственный проскальзывает, мы – под гипнозом общего места – видим в воде не бармы, а гофрированные розовые резинки и прочую дамскую дребедень. Этого ли хотел Мандельштам? Или, оставляя государственный в силе, отождествляя по невежеству, недомыслию своему государственный с империалистический, целя в империалистическое, попал в государственное.

«Государственный туалет», применил ли бы он это выражение к чему-нибудь, касающемуся коммунизма? Нет. Явное желание пошлым оборотом унизить идею монархической власти, которую по недомыслию отождествляет с государственной. Осип Мандельштам, даже если Вы боец, – не так сражаются! Но если Вы искренне думаете, что бармы – часть одежды, Вы ошибаетесь. Так же не часть одежды, как Георгиевский крест или орден Красной звезды. Эти вещи – символы.

«Полковник-нянька с бармами закона» – вывод.

Итак: человек, ухаживающий за больной женщиной, – нянька. Если этот человек к тому же пишет стихи о бармах закона – он нянька с бармами закона.

Слабый вывод.

Вот логика и вот сердце Осипа Мандельштама.

Рассказик мал – 3 страницы, и привела я его почти целиком. Вот еще две выдержки:

«Грязная, на серой древесной бумаге, всегда похожая на корректуру, газетка Освага будила впечатленье русской осени в лавке мелочного торговца».

Бумага, на которой напечатаны эти строки, сера и грязна (Осип Мандельштам. Шум времени. Издательство «Время», Ленинград, 1925), но впечатлений осени в мелочной лавке – во мне не будит. Бумага, на которой печатаются вещи, во мне вообще ничего не будит то, что напечатано, и в данном случае: приведенные строки Мандельштама о плохости добровольческой бумаги будят во мне непреодолимое отвращение к такому эстетизму. Вокруг кровь, а Мандельштам недоволен бумагой. Впрочем, с кровью у Мандельштама вообще подозрительно, после 37 года (см. Пушкина) и кровь и стихи журчат иначе. Журчащая кровь. Нет ли в этом – жути? Точно человек лежал и слушал, услаждаясь невинностью звука. Забывая, что́ журчит, удовлетворяясь – как. Что касается журчания стихов – просто пошлость, слишком частая, чтобы быть жутью.

Выдержка последняя:

«Город был древнее, лучше и чище всего, что в нем происходило. К нему не приставала никакая грязь».

Древнее. В первую секунду – улыбка. Конечно, древнее! Генуэзская колония – и добровольцы двадцатого! Но – улыбка сошла – Мандельштам неправ и здесь: добрая воля старше города: без нее бы не возник ни один.

«В прекрасное тело его впились клещи тюрьмы и казармы, по улицам ходили циклопы в черных бурках, сотники, пахнущие собакой и волком, гвардейцы разбитой армии, с фуражки до подошв заряженные лисьим электричеством здоровья и молодости (Мандельштам точно ходит по зверинцу или по басне Крылова, переходит от клетки к клетке: собака, волк, лиса, – ассоциация по смежности45). На иных людей возможность безнаказанного убийства действует, как свежая нарзанная ванна, и Крым для этой породы людей с детскими наглыми и опасно-пурпурными карими глазами был лишь курортом, где они проходили курс лечения, соблюдая бодрящий, благотворный их природе режим».

Мандельштам, en connaissance de cause46: глаза у добровольцев и большевиков серые, средняя Россия, пришедшая в Крым, а не местное население: татары, болгары, евреи, караимы, крымчанки. Светлоглазая – так через 100 лет будет зваться наша Армия. Но это частности. Не частность же – Ваша намеренная слепость и глухость к Крыму тех дней. Вы не услышали добровольческих песен, Вы не увидели и пустых рукавов, и костылей. Вы не увидели на лбу – черты загара от фуражки. Загар тот свят.

Не мне – перед Вами – обелять Белую Армию. За нее – действительность и легенда. Но мне – перед лицом всей современности и всего будущего – заклеймить Вас, большого поэта. Из всех песен Армии (а были!) отметить только: Бей жидов – даже без сопутствующего: Спасай Россию47 всю Добровольческую Армию отождествлять с Контрразведкой. Не знаю Вашей биографии – может быть, Вы в ней сидели, может быть, Вы от нее терпели. Но полковник Цыгальский, тоже доброволец, поил Вас чаем (последним) и читал Вам (может быть, первые!) стихи. Есть другой поэт, тоже еврей, которому добровольцы на пароходе выбили зубы. Это последнее, на что он ссылается в своих обвинениях Добровольческой Армии. Потому что он зряч и знает. Не Добрая Воля выбивает еврею зубы, а злая, что прокалывала добровольцам глаза в том же Крыму – краткий срок спустя. Не идея, а отсутствие идей. Красная Армия не есть Чека, и добровольчество не есть контрразведка. Вы могли предпочесть Красную, Вы не смели оплевывать Белую. Герои везде и подлецы везде. Говоря о подлецах наших, Вы обязаны сказать о подлецах своих.

Если бы Вы были мужем, а не «…»48, Мандельштам, Вы бы не лепетали тогда в 18 г. об «удельно-княжеском периоде» и новом Кремле, Вы бы взяли винтовку в руки и пошли сражаться. У Красной Армии был бы свой поэт, у Вас – чистая совесть, у Вашего народа – еще одно право на существование, в мире, на одну гордость больше и на одну низость меньше. Ибо, утверждаю, будь Вы в Армии (любой!), Вы этой книги бы не написали.

Это взгляд со стороны, живописный, эстетский. В Ваших живописаниях Крыма 21 г. – те 90-е годы, тот пастернаковский червь (с Потемкина), от которых Вы так отмежевываетесь. Ваша книга – nature morte, и если знак времени, то не нашего. В наше время (там, как здесь) кровь не «журчит», как стихи, и сами стихи не журчат. Журчит ли Пастернак? Журчит ли Маяковский? Журчали ли Блок, Гумилев, Есенин? Журчите ли Вы сами, Мандельштам?

Это книга презреннейшей из людских особей – эстета, вся до мозга кости (NB! мозг есть, кости нет) гниль, вся подтасовка, без сердцевины, без сердца, без крови, – только глаза, только нюх, только слух, – да и то предвзятые, с поправкой на 1925 год.

Будь вы живой, Мандельштам, Вы бы живому полковнику Цыгальскому по крайней мере изменили фамилию, не нападали бы на беззащитного. – Ведь что́ – если жив и встретитесь? Как посмотрите ему в глаза? Или снова – как тогда, в 1918 г., в коридоре, когда я Вам не подала руки – захлопочете, залепечете, закинув голову, но сгорев до ушей.

Есть и мне что рассказать о Ваших примусах и сестрах. – Брезгую!

Выдержки.

Патриотическая какофония увертюры 12 года.

Случилось так, что раннее мое петербургское детство прошло под знаком самого настоящего милитаризма, и, право, в этом не моя вина, а вина моей няни и тогдашней петербургской улицы.

Характерно, что в Казанский собор, несмотря на табачный сумрак его сводов и дырявый лес знамен, я не верил ни на грош. Подкова каменной колоннады и широкий тротуар с цепочками предназначались для бунта (автор говорит о восприятии 6-тилетнего ребенка)49*.

Я был в восторге, когда фонари затянули черным крепом и подвязали черными лентами по случаю похорон наследника. (По случаю смерти Ленина.)*

«Проездами» тогда назывались уличные путешествия царя и его семьи. Я хорошо навострился распознавать эти штуки. (Пошлость.)*

Меня забавляло удручать полицейских расспросами, кто и когда поедет, чего они никогда не смели сказать. (NB! дух революции.)* Нужно признать, что промельк гербовой кареты с золотыми птичками на фонарях или английских санок с рысаками в сетке, всегда меня разочаровывал. Тем не менее игра в проезд представлялась мне довольно забавной.

Но какое оскорбление – скверная, хотя и грамотная речь раввина, какая пошлость, когда он произносит «государь-император», какая пошлость все, что он говорит (Хаос иудейский)*.

Не так ли римляне нанимали рабов-греков, чтобы блеснуть за ужином дощечкой с ученым трактатом? (У Мандельштама, мальчика, репетитор.)*

Ходить с ним по улице было одно удовольствие, потому что он показывал гороховых шпиков и нисколько их не боялся… Ткнуть лицом в грязь генерала или действительного статского советника было для него высшим счастьем, полагая счастье математическим, несколько отвлеченным пределом.

Разве Каутский – Тютчев? А представьте, что для известного возраста и мгновения Каутский (я называю его, конечно, к примеру, не он, так Маркс, Плеханов, с гораздо большим правом) тот же Тютчев, то есть источник космической радости, податель сильного и стройного мироощущенья, мыслящий тростник и покров, накинутый над бездной.

…зримый мир с ячменями, проселочными дорогами, замками и солнечной паутиной я сумел населить, социализировать, рассекая схемами, подставляя под голубую твердь далеко не библейские лестницы, по которым всходили и опускались не ангелы Иакова (религиозная благонадежность!)*, а мелкие и крупные собственники, проходя через стадии капиталистического хозяйства.

Да, я слышал с живостью настороженного далекой молотилкой в поле слуха, как набухает и тяжелеет не ячмень в колосьях, не северное яблоко, а мир, капиталистический мир набухает, чтобы упасть.

…Некая Наташа, нелепое и милое создание. Борис Наумович терпел ее как домашнюю дуру. Наташа была по очереди эсдечкой, эсеркой, православной, католичкой, эллинисткой, теософкой с разными перебоями. От частой перемены убеждений она преждевременно поседела. (История – только в обратном порядке – самого Мандельштама. Империалист, эллинист, православный, эсер, коммунист. Но Наташа – женщина и дура – седеет. Мандельштам – не седеет!)*

Все это была мразь по сравнению с миром Эрфуртской программы, Коммунистических манифестов и аграрных споров.

Никогда я не мог понять Толстых и Аксаковых, Багровых-внуков, влюбленных в семейственные архивы, с эпическими домашними воспоминаньями. Повторяю – память моя не любовна, а враждебна, и работает она не над воспроизведеньем, а над отстраненьем прошлого (искаженьем его. – М. Ц.).

Для революции характерна эта боязнь, этот страх получить что-нибудь из чужих рук, она не смеет, она боится подойти к источникам бытия. (73 стр. Мандельштам говорит во славу, а не в осуждение.)*

Больные, воспаленные веки Фета мешали спать. Тютчев ранним склерозом, известковым слоем ложился в жилах.

«Для меня, для меня, для меня», – говорит Революция. «Сам по себе, сам по себе, сам по себе», – отвечает мир.

Чья это исповедь? Революционера с колыбели, наконец дорвавшегося до революции. Иного жара он, казалось, не знал. Ребяческий империализм он всецело кладет на совесть няньки и отодвигает его к возрасту, когда ребенок без няньки не ходит. Чуть вырос, уж бонны – рабыни, уж провозглашение здравия государю-императору раввином – пошлость… И пошло и пошло? Отчего не принять на веру? Потому что до «Шума времени» у Мандельштама есть книга «Камень», потому что до Мандельштама-прозаика был Мандельштам-поэт.

Откроем «Камень»: «Поедем в Царское Село», «Над желтизной правительственных зданий»……..

Откроем вторую книгу «Tristia». «В разноголосице девического хора» (Успенский собор), «Не веря воскресенья чуду» (опять Москва и православие), «О, этот воздух смутой пьяный» (прямое перечисление кремлевских соборов).

Где же Эрфуртская программа, где же падающее яблоко капиталистического мира, хотя бы отзвук один героического тенишевского школьничества? Мальчишки где? Нигде. Потому что их не было.

Мандельштам-поэт предает Мандельштама-прозаика. Весь этот сложный, сплошной, прекрасный, законно-незаконный мятеж: поэта (князя Духа) против деспота (царя тел), иудея (загнанного) против царизма (гонителя), школьника (сердце!) против казака (нагайки!), сына, наконец, (завтра) против отца (бывшего) – весь этот сложный, сплошной, прекрасный, законно-незаконный мятеж ВЕЛИЧИЯ против ВЛАСТИ – вымысел.

Революционность Мандельштама не с 1917 г. – вперед, а с 1917 г. назад. Не 1891–1917 (как он этого ныне хочет), а с 1917 г. – 1891 г. – справа налево, ложь. Перевранная команда Октября. Октябрь знает: вперед, он не знает назад, Октябрь знает: будет, он не знает было, зря старался Мандельштам с его вымышленными революционными пеленками. Революция застает вещи, как они есть. Революция в трехлетнем революционере Мандельштаме не нуждается. Она застала его 25-летним, таким он ей нужен, – если нужен… Дело Мандельштама было родиться заново: я родился в 1917 г., до этого меня просто не было. Дело Мандельштама, если он в Революцию прозрел, было наглухо забыть и начисто перечеркнуть все до 1917 г. Дело Мандельштама было всенародно и громогласно отречься от себя «православного», «империалиста», «эсера», «эллиниста», принести Революции полную и громкую повинную. – «Да, я воспевал соборы и монастыри, и юродивых, и ереси, и царских уланов, и фрейлин, и правоведов в бобровых шинелях. Да, я воспевал все, что смели – вы. Теперь я переродился. Октябрь отверз мне очи. То, что должен был сделать я, поэт, – со мной, поэтом, сделала Революция. Революция со мной сделала то чудо, которое обыкновенно поэт делает с миром: преобразила меня. Я был слеп и глух. Я не слышал близкого грома, я не видел молний. Я не был пророком. Я был просто певцом существующего. Все это я сознаю и приношу вам свою повинную голову. Ваша воля, ваша власть».

– Власть! – Вот оно, слово ко всему, тайный ключ к Мандельштаму.

«Шум времени» – подарок Мандельштама властям, как многие стихи «Камня» – дань.

Если бы Мандельштам любил величие, а не власть, он: 1) до 1917 г. был бы революционером (как лучшая тогдашняя молодежь) – он революционером не был; 2) даже пусть революционером до 1917 г. не быв, революционером после коммунистического Октября не сделался бы – он им сделался; 3) даже сделавшись революционером после коммунистического Октября – столь не вовремя (или вовремя!) отозвавшись и на это величие, не отказался от своего вчерашнего представления о величии. Но Мандельштам воспевает власть (именно жандармов! Улан – разница!), бессмысленную внешнюю красоту ее. До преображения вещи он никогда не возносился. Власть рухнула, да здравствует следующая!

Я тебя любил и больше не люблю. Я не тебя любил, а свою мечту о тебе. – Так, кончив любить, говорит каждый.

Я тебя не любил, а любил своего врага, – так, кончив любить, говорит Мандельштам.

Не-революционер до 1917 г., революционер с 1917 г. – история обывателя, негромкая, нелюбопытная. За что здесь судить? За то, что Мандельштам не имел мужества признаться в своей политической обывательщине до 1917 г., за то, что сделал себя героем и пророком – назад, за то, что подтасовал свои тогдашние чувства, за то, что оплевал то, что – по-своему, по-обывательскому, но все же – любил.

Возьмем Эренбурга – кто из нас укорит его за «Хулио Хуренито» после «Молитвы о России». Тогда любил это, теперь то. Он чист. У каждого из нас была своя трагедия со старым миром. Мандельштам просто через него переступил.

Это не шум Времени. Время шумит в прекрасной канунной поэме Маяковского «Мир и Война», в «Рабочем» Гумилева, в российских пожарах Блока. Шум времени – всегда – канунный, осуществляющийся лишь в разверстом слухе поэта, предвосхищаемый им. Маркс мог знать, поэт должен был видеть. И самым большим поэтом российской революции был Гейне с его провидческим:

«И говорю вам, настанет год, когда весь снег на Севере будет красным».

Шум времени Мандельштама – оглядка, ослышка труса. Правильность фактов и подтасовка чувств. С таким попутчиком Советскую власть не поздравляю. Он так же предаст ее, как Керенского ради Ленина, в свой срок, в свой час, а именно: в секунду ее падения.

Не эпоху 90-х годов я беру под защиту, а слабое, малое, но все-таки чистое сердце Мандельштама, мальчика и подростка.

Вчитайтесь внимательно: маленький резонер, маленький домашний обличитель, Немезида в коротких брючках с Эрфуртской программой под одной мышкой, с Каутским – под другой. Напыщенный персонаж кукольного театра. Гомункулос Революции. Есть что-то гофмановское в существе, которое Осип Мандельштам выдает за себя ребенка. Убийца радости – Magister TINTe50 в пеленках.

Из школьника (голова, сердце, ранец), начиненного бомбами, народовольчеством и Шмидтом, мог вырасти поэт Осип Мандельштам. Из этого маленького чудовища, с высока своих марксистских лестниц взиравшего на торг рабынь (наем бонны) и слушавшего вместо доброй дроби достоверных яблок о землю набухание капиталистического яблока, – ничего не могло выйти для поэзии и все для прямого врага ее – мог выйти политик фанатизма. Им Мандельштам не стал. Ложь, ложь и ложь.

В прозе Мандельштама не только не уцелела божественность поэта, но и человечность человека. Что уцелело? Острый глаз. Видимый мир Мандельштам прекрасно видит и пока не переводит его на незримое – не делает промахов.

Для любителей словесной живописи книга Мандельштама, если не клад, так вклад.

Было бы низостью умалчивать о том, что Мандельштам-поэт (обратное прозаику, то есть человеку) за годы Революции остался чист. Что спасло? Божественность глагола. Любящего читателя отослала бы к «Tristia», к постепенности превращения слабого человека и никакого гражданина из певца старого мира – в глашатаи нового. Большим поэтом (чары!) он пребыл.

Мой ответ Осипу Мандельштаму – мой вопрос всем и каждому: как может большой поэт быть маленьким человеком? Ответа не знаю.

Мой ответ Осипу Мандельштаму – сей вопрос ему.

Март 1926

М. А. Волошину
(1878–1932)

ICI – Haut51
(Памяти Максимилиана Волошина)

1
 
Товарищи, как нравится
Вам в проходном дворе
Всеравенства – перст главенства:
– Заройте на горе!
 
 
В век: «распевай, как хочется
Нам – либо упраздним»,
В век скопищ – одиночества:
«Хочу лежать один» –
Вздох…
 
17 октября 1932
2
 
Ветхозаветная тишина,
Сирой полыни крестик.
Похоронили поэта на
Самом высоком месте.
 
 
Так, даже в смерти своей – подъем
Он даровал несущим.
Стало быть, именно на своем
Месте, ему присущем.
 
 
Выше которого только вздох,
Мой из моей неволи.
Выше которого – только Бог!
Бог – и ни вещи боле.
 
 
Всечеловека среди высот
Вечных при каждом строе.
Как подобает поэта – под
Небом и над землею.
 
 
После России, где меньше он
Был, чем последний смазчик –
Первым в ряду – всех из ряда вон
Равенства – выходящих:
 
 
В гор ряду, в зорь ряду, в гнезд ряду,
Орльих, по всем утесам.
На пятьдесят, хоть, восьмом году –
Стал рядовым, был способ!
 
 
Уединенный вошедший в круг –
Горе? нет, радость в доме!
На́ сорок верст высоты вокруг –
Солнечного да кроме
 
 
Лунного – ни одного лица,
Ибо соседей – нету.
Место откуплено до конца
Памяти – и планеты.
 
3
 
В стране, которая – одна
Из всех звалась Господней,
Теперь меняют имена
Всяк, как ему сегодня
 
 
На ум или не-ум (потом
Решим!) взбредет. «Леонтьем
Крещеный – просит о таком –
то прозвище». – Извольте!
 
 
А впрочем – что́ ему с холма
Как звать такую малость?
Я гору знаю, что сама
Переименовалась.
 
 
Среди казарм, и шахт, и школ
Чтобы душа не билась –
Я гору знаю, что в престол
Души преобразилась.
 
 
В котлов и общего котла,
Всеобщей котловины
Век – гору знаю, что светла
Тем, что на ней единый
 
 
Спит – на отвесном пустыре
Над уровнем движенья.
Преображенье на горе?
Горы – преображенье!
 
 
Гора, как все была: стара,
Меж прочих не отметишь.
Днесь Вечной Памяти Гора,
Доколе солнце светит –
 
 
Вожатому – душ, а не масс!
Не двести лет, не двадцать,
Гора та – как бы ни звалась –
До веку будет зваться
Волошинской.
 
23 октября 1932
4
 
– «Переименовать!» Приказ –
Одно, народный глас – другое.
Так, погребенья через час,
Пошла «Волошинской горою»
 
 
Гора, названье Янычар
Носившая – четыре века.
А у почтительных татар:
– Гора Большого Человека.
 
22 мая 1935
5
 
Над вороным утесом –
Белой зари рукав.
Ногу – уже с заносом
Бега – с трудом вкопав
 
 
В землю, смеясь, что первой
Встала, в зари венце –
Макс! мне было – так верно
Ждать на твоем крыльце!
 
 
Позже, отвесным полднем,
Под колокольцы коз,
С всхолмья да на восхолмье,
С глыбы да на утес –
 
 
По трехсаженным креслам:
Тронам иных эпох –
Макс, мне было – так лестно
Лезть за тобою – Бог
 
 
Знает куда! Да, виды
Видящим – путь скалист.
С глыбы на пирамиду,
С рыбы – на обелиск…
 
 
Ну, а потом, на плоской
Вышке – орлы вокруг –
Макс, мне было – так просто
Есть у тебя из рук,
 
 
Божьих или медвежьих,
Опережавших «дай»,
Рук неизменно-брежных,
За воспаленный край
 
 
Раны умевших браться
В веры сплошном луче.
Макс, мне было так братски
Спать на твоем плече!
 
 
(Горы… Себе на горе
Видится мне одно
Место: с него два моря
Были видны по дно
 
 
Бездны… два моря сразу!
Дщери иной поры,
Кто вам свои два глаза
Преподнесет с горы?)
 
 
…Только теперь, в подполье,
Вижу, когда потух
Свет – до чего мне вольно
Было в охвате двух
 
 
Рук твоих… В первых встречных
Царстве – и сам суди,
Макс, до чего мне вечно
Было в твоей груди!
 
 
Пусть ни единой травки,
Площе, чем на столе –
Макс, мне будет – так мягко
Спать на твоей скале!
 
28 октября 1932
Кламар

А. Белому
(1880–1934)

Пленный дух
(моя встреча с Андреем Белым)

Посвящается

Владиславу Фелициановичу Ходасевичу


I. Предшествующая легенда
 
Легкий огнь, над кудрями пляшущий,
Дуновение – вдохновения!
 

– Спаси, Господи, и помилуй папу, маму, няню, Асю, Андрюшу, Наташу, Машу и Андрея Белого…

– Ну, помолилась за Андрея Белого, теперь за Сашу Черного помолись!

Самое забавное, что нянька и не подозревала о существовании Саши Черного (а существовал ли он уже тогда, как детский поэт? 1916 год), что она его в противовес: в противоцвет Андрею Белому – сама сочинила, по женскому деревенскому добросердечию смягчив полное имя на уменьшительное.

Почему молилась о нем сама трехлетняя Аля? Белый у нас в доме не бывал. Но книгу его «Серебряный голубь» часто называли. Серебряный голубь Андрея Белого. Какой-то Андрей, у которого есть серебряный голубь, а этот Андрей еще и белый. У кого же может быть серебряный голубь, как не у ангела, и кто же еще, кроме ангела, может называться – Белый? Все Ивановичи, Александровичи, Петровичи, а этот просто – Белый. Белый ангел с серебряным голубем на руках. За него и молилась трехлетняя девочка, помещая его, как самое любимое – или самое важное – на самый последок молитвы. (Об ангелах тоже нужно молиться, особенно когда на земле. Вспомним бедного уэльсовского ангела, который в земном бытовом окружении был просто непристоен!).

Но имя Белого прозвучало в нашем доме еще до Алиной молитвы, задолго до самой Али, и совсем не в этом доме, и совсем иначе, ибо произнесено оно было далеко не трехлетним ангелом, а именно: моей теткой, женой моего дяди, историка, профессора Димитрия Владимировича Цветаева, и с далеко не молитвенной интонацией.

– Последние времена пришли! – кипела она и пенилась на моего тихонько отсаживавшегося отца. – Вот еще какой-то Андрей Белый завелся, завтра читает лекцию. Мало им Горького – Максима, Белый – Андрей понадобился! А то еще какой-то Александр Блок (что за фамилия такая? Из жидов, должно быть!) сочинил «Прекрасную Даму», уж одно название чего стоит, стыда нет! Раньше тоже про дам писали, только не печатали, а в стол прятали, – разве что в приятельской компании. А всего хуже, что из приличной семьи, профессорский сын, Николая Димитриевича Бугаева сын. Почему не Бугаев – Борис, а Белый – Андрей? От отца отрекаться? Видно, уж такого насочинил, что подписать стыдно? Что за Белый такой? Ангел или в нижнем белье сумасшедший на улицу выскочил? – разорялась она, вся трясясь бриллиантами, крючковатым носом и непрестанно моргающими (нервный тик) желтыми глазами.

– Молодость, Елизавета Евграфовна, молодость! – кротко отвечал мой отец. – А о чем лекция?

– О символизме, изволите ли видеть! То-то символизм какой-то выдумали, что символа веры не знают!

– Ну, ничего такого особо вредного я в этом еще не вижу… – осторожно (так по неизбежности просовывают руку в клетку к злому попугаю) вставлял мой отец, опасавшийся раздражать людей, а особенно – дам, а особенно – родственных, а особенно – родственных с нервным тиком (всегда – вся – тряслась, как ненадежно поставленная, неосторожно задетая, перегруженная свечами и мелочами зажженная елка, ежесекундно угрожающая рухнуть, загореться и сжечь). – Все лучше, чем ходить на сходки…

– Студент! – уже кричала Какаду (прозвище из-за крючковатости носа и желтизны птичьих глаз). – Учиться надо, а не лекции читать, отца позорить!

– Ну, полно, полно, голубушка, – ввязался вовремя подоспевший добродушнейший мой дядя Митя, заслуженный профессор, автор капитального труда о скучнейшем из царей – Василии Шуйском и директор Коммерческого училища на Остоженке, воспитанниками которого за малый рост, огромную черную бороду, прыть и черносотенство был прозван Черномор. – Что ты так разволновалась? Одни в юности за хорошенькими женщинами ухаживают, другие – про символизм докладывают, ха-ха-ха! Отец – почтенный, может быть, еще и из сына выйдет прок. – А ты как думаешь, Марина? Что лучше: не балах отплясывать или про символизм докладывать? Впрочем, тебе еще рано… – неизвестно к чему относя это «рано», к балам или символизму…

И не мы одни были такая семья. Так встречало молодой символизм, за редчайшими исключениями, все старое поколение Москвы.

Так я и унесла из розовых стен Коммерческого училища на Остоженке в шоколадные стены нашего дома в Трехпрудном имя Андрея Белого, где оно и осталось до поры до сроку, заглохло, притаилось, легло спать.

Разбудил его, года два спустя, поэт Эллис (Лев Львович Кобылинский, сын педагога Поливанова, переводчик Бодлера, один из самых страстных ранних символистов, разбросанный поэт, гениальный человек).

– Вчера Борис Николаевич… Я от вас к Борису Николаевичу… Как бы это понравилось Борису Николаевичу…

Естественно, что мы с Асей, сгоравшие от желания его увидеть, никогда не попросили Эллиса нас с ним познакомить и – естественно, а может быть, не естественно? – что Эллис, дороживший нашим домом, всем миром нашего дома: тополиным двором, мезонином, моими никем не слышанными стихами, полновластным царством над двумя детскими душами – никогда нам этого не предложил. Андрей Белый – табу. Видеть его нельзя, только о нем слышать. Почему? Потому что он – знаменитый поэт, а мы средних классов гимназистки.

Русских – и детей – и поэтов – фатализм.

Эллис жил в меблированных комнатах «Дон», с синей трактирной вывеской, на Смоленском рынке. Однажды мы с Асей, зайдя к нему вместо гимназии, застали посреди его темной, с утра темной, всегда темной, с опущенными шторами – не выносил дня! – и двумя свечами перед бюстом Данте – комнаты – что-то летящее, разлетающееся, явно на отлете – ухода. И, прежде чем мы опомниться могли, Эллис:

– Борис Николаевич Бугаев. А это – Цветаевы, Марина и Ася.

Поворот, почти пируэт, тут же повторенный на стене его огромной от свечей тенью, острый взгляд, даже укол, глаз, конец перебитой нашим входом фразы, – человек уходил, и ничто уже его не могло остановить, и, с поклоном, похожим на па́ какого-то балетного отступления:

– Всего хорошего.

– Всего лучшего.

Дома, ложась спать:

– А все-таки увидели Андрея Белого. Он мне сказал: «Всего лучшего».

– Нет, мне – всего лучшего. Тебе – всего хорошего.

– Нет, именно тебе – всего хорошего, а мне…

– Ну, тебе – лучшего! (Про себя: сама знаешь, что – мне!)

«Хорошего» или «лучшего» – осуществилось оно не через него. Встреча не повторилась. Странно, что, вращаясь в самом близком его кругу: Эллис, его друг Нилендер, К. П. Христофорова, сестры Тургеневы, Сережа Соловьев, брат и сестра Виноградовы – я его в той моей дозамужней юности больше не встретила. Никогда и не искала. Дала судьба раз – не надо просить второго. Слава Богу, что – раз. Могло бы и не быть.

Впрочем, видела его часто, года два спустя, в «Мусагете», но именно – видела, и чаще – спиной, с белым мелком в руке обтанцовывающего черную доску, тут же испещряемую – как из рукава сыпались! – запятыми, полулиниями и зигзагами ритмических схем, так напоминавших гимназические геометрические, что я, по естественному чувству самосохранения (а вдруг обернется и вызовет к доске?), с танцующей спины Белого переходила на недвижные фасы тайного советника Гёте и доктора Штейнера, во все свои огромные глаза глядевшие или не глядевшие на нас со стены.

Так это у меня и осталось: первый Белый, танцующий перед Гёте и Штейнером, как некогда Давид перед ковчегом. В жизни символиста все – символ. Не-символов – нет.

…Но есть у меня еще одно, более раннее, до знакомства, воспоминание, незначительное, но рассказа стоящее, хотя бы уже из-за тургеневских мест, с которыми Белый вдвойне связан: как писатель и как страдатель.

Тульская губерния, разъезд «Толстое», тут же город Чермь, где Иван беседовал с чертом, тут же Бежин Луг. И вот, на каких-то именинах, в сновиденном белом доме с сновиденным черным парком –

– Какая вы розовая, здоровая, наверное рассудительная, – поет, охая от жары и жиру, хозяйка-помещица – мне, – а вот мои – сухие, как козы, и совсем сумасшедшие. Особенно Бишетка – это ее бабушка так назвала, за глаза и за прыжки. Ну, подумайте, голубушка, сижу я, это, у нас в Москве в столовой и слышу, Бишетка в передней по телефону: «Позовите, пожалуйста, к телефону Андрея Белого». Ну, тут я сразу насторожилась, уж странно очень – ведь либо Андрей, либо Андрей Петрович, скажем, а то что же это за «Андрей Белый» такой, точно каторжник или дворник?

Стоит, ждет, долго ждет, должно быть, не идет, и вдруг, голубушка моя, ушам своим не верю: «Вы – Андрей Белый? Будьте так любезны, скажите, пожалуйста, какие у вас глаза? Мы с сестрами держали пари…» Тут молчание настало долгое, – ну, думаю, наверное, ее отчитывает – Бог знает за кого принял! – уж встать хочу, объяснить тому господину, что она – по молодости, и без отца росла, и без всякого там, скажем, какого-нибудь умысла… словом: дура – что… и вдруг, опять заговорила: «Значит, серые? Правда, серые? Нет, вовсе не как у всех людей, а как ни у кого в Москве и на всем свете! Я на лекции была и сама видела, только не знала, серые или зеленые… Вот и выиграла пари… Ура! Ура! Ура! Спасибо вам, Андрей Белый, за серые!»

Влетает ко мне: «Ма-ама! Серые!» – «Да уж слышу, что серые, а отдала бы я тебя лучше в Екатерининский институт, как мне Анна Семеновна советовала…» – «Да какие там Екатерининские институты? Ты знаешь, с кем я сейчас по телефону говорила? (А сама скачет вверх вниз, вверх вниз, под самый потолок, – вы ведь видите, какая она у меня высокая, а потолки-то у нас в Москве низкие, сейчас люстру башкой сшибет!) С Андреем Белым, с самым знаменитым писателем России! А ты знаешь, что он мне ответил? «Совсем не знаю, сейчас посмотрю». И пошел смотреться в зеркало, оттого так долго. И, конечно, оказались – серые. Ты понимаешь, мама: Андрей Белый, тот, что читал лекцию, еще скандал был, страшно свистели… Я теперь и с Блоком познакомлюсь…»

Рассказчица переводит дух и, упавшим голосом:

– Уж какой он там самый великий писатель – не знаю. Мы Тургенева читали, благо и места наши… Ну, великий или не великий, писатель или не писатель, а все же человек порядочный, не выругал, не заподозрил, а сразу понял – дура… и пошел в зеркало смотреться… как дурак… Потом я ее спрашиваю: «А не спросил он, Бишетка, какие у тебя глаза?» – «Да что ты, мама, очень ему интересно, какие у меня глаза? Разве я знаменитость какая-нибудь?»

Милый Борис Николаевич, когда я четырнадцать лет спустя в берлинской «Pragerdiele» вам это рассказала, ваш первый вопрос был:

– А какие у нее были? Бишет? Bichette?52 Козочка? Серые, наверное? И вот такие? (перерезает воздух вкось) – как у настоящей козы? Сколько ей тогда было лет? Семнадцать? Такая, такая, такая высокая? Пепельно-русая? И прыгала неподвижно (чуть не опрокидывает стол) – вот так, вот так, вот так?

(«Борис Николаевич показывает Марине Ивановне эвритмию», – шепот с соседнего столика.)

– Почему же она мне никогда не написала? Родная, голубушка, ее нельзя было бы найти? Нельзя – нигде? Она, конечно, умерла. Все, все они умирают – или уходят (вызывающий взгляд на круговую) – вы не понимаете! Абрам Григорьевич, и вы слушайте! Девушка с козьими глазами, Bichette, которая была на моем чтении.

Издатель, вяло: – На котором чтении? Уже здесь?

Он, вперясь:

– Конечно, здесь, потому что я сейчас там, потому что там сейчас здесь, и никакого здесь, кроме там! Никакого сейчас, кроме тогда, потому что тогда вечно, вечно, вечно, вечно!.. Это и есть фетовское теперь.

(Подходит и другой его издатель). Белый моляще:

– Соломон Гитманович, слушайте и вы. Девушка. Четырнадцать лет назад. Bichette, с козьими глазами, которая вот так от радости, что я ей ответил по телефону, какие у меня глаза. Четырнадцать лет назад. Она сейчас – Валькирия… Вернее, она была бы Валькирия… Я знаю, что она умерла.

(Почтительное, сочувственно-недоуменное и чуть-чуть комическое молчание. Так молчат, когда внезапно узнают о смерти человека, о котором впервые слышат, и о котором тут же убивается один из присутствующих.) Белый, с внезапным поворотом всего тела, хотя странно о нем говорить всего и тела, до того этого всего было мало, и до того это было не тело, – напуская на меня всю птицу своего тела:

– А эта Bichette – действительно была? Вы это не… сочинили? (Подозрительно и агрессивно.) Потому что я ничего не помню, никаких глаз по телефону… Я вам, конечно, верю, но… (Окружающим.) Потому что это чрезвычайно важно. Потому что, если она была – то это была моя судьба. Моя не-судьба. Потому у меня и не было судьбы. И я только теперь знаю, отчего я погиб. До чего я погиб!

Не зная, что сказать, и чувствуя, что девушка уже исчерпана, что остается одно беловское беснование, издатели с женами и писатели с женами незаметно и молниеносно… даже не: исчезают: их – нет. Белый, изучающий тиснение скатерти, точно ища в ней рун, письмен, следов – внезапно вскинув голову и заливая меня светом – каких угодно, только не серых глаз, явно меня не видящих:

– Bichette… Bichette… Я что-то, что-то, что-то помню. Но… не совпадает! Я тогда был совсем маленьким, меня почти еще не было, меня просто не было…

Не зная и я, что сказать в ответ на такое полное небытие, жду, что через секунду он уже опять будет.

Меня не было, было: я, оно. Вы, конечно, меня понимаете? (Вечный вопрос всех, на понимание до того не рассчитывающих, что даже не пережидают ответа.) Одну секунду… Стойте! Сейчас всплывет. (Властный жест мага.) Сейчас появится! Но почему Bichette, когда – Baquette! Потому что – на эшафот готов взойти, что – Baquette! Но почему Baquette, когда Bichette?

– Борис Николаевич, теперь уж вы – стойте! (и, напевом)

 
Ah, tu sortiras, Biquette, Biquette,
Ah, tu sirtiras de ce chou là!53
 

Потому что вам в младенчестве, когда все еще не было, это вам пела ваша французская – нет, швейцарская М-lle, которая у вас была.

Пауза. Сижу, буквально залитая восторгом из его глаз, одетая им, как плащом, как лучом, как дождем, вся, от темени до подола моего пока еще нового, пока еще синего, пока еще единственного берлинского платья. Беря через стол мою руку, неся ее к губам, не донеся до губ:

– Вы, вы мне поверьте, что я за эту Biquette – заметьте, что я сейчас о Biquette – капустной козе говорю, что я за эту швейцарскую молочную капустную младенческую козу готов для вас десять лет подряд с утра до поздней ночи таскать на себе булыжники.

Я, потрясенная:

– Господи!

Он, императивно:

– Булыжники. (Пауза). И должен сказать вам, что я никогда никого в жизни еще так не уважал, как вас в эту минуту.

Милая Bichette, может быть, вы все-таки еще живы и это прочтете? А может быть, уже сейчас, через плечо, пока пишу, нет, до написанного – читаете? А что, если вы первая встретили его у входа и взяли за руку и повели, сероглазая – сероглазого, вечно-юная – вечно-юного, по рощам блаженных, его настоящей родине…

Из Берлина 1922 года в Москву 1910 года.

Странно, только сейчас замечаю, что имя Белого до встречи с ним дважды представало мне в окружении трех сестер. В первый раз – в кругу трех сестер, из которых старшая была Bichette, во второй раз в трехсестринском кругу Тургеневых.

О сестрах Тургеневых шла своя отдельная легенда. Двоюродные внучки Тургенева, в одну влюблен поэт Сережа Соловьев, племянник Владимира, в другую – Андрей Белый, в третью, пока, никто, потому что двенадцать лет, но скоро влюбятся все. Первая Наташа, вторая Ася, третья Таня. Говорю – легенда, ибо при знакомстве оказалось, что Наташа – уже замужем, что Таня пока что самая обыкновенная гимназистка, а что в Асю – и Андрей Белый и Сережа Соловьев.

Асю Тургеневу я впервые увидела в «Мусагете», куда привел меня Макс. Пряменькая, с от природы занесенной головкой в обрамлении гравюрных ламартиновских «anglaises»54, с вечно-дымящей из точеных пальцев папироской, в вечном сизом облаке своего и мусагетского дыма, из которого только еще точнее и точеней выступала ее прямизна. Красивее из рук не видала. Кудри и шейка и руки, – вся она была с английской гравюры, и сама была гравер, и уже сделала обложку для книги стихов Эллиса «Stigmata», с каким-то храмом. С английской гравюры – брюссельской школы гравер, а главное, Ася Тургенева – тургеневская Ася, любовь того Сергея Соловьева с глазами Владимира, «Жемчужная головка» его сказок, невеста Андрея Белого и Катя его «Серебряного голубя», Дарьяльский которого – Сережа Соловьев (Все это, гордясь за всех действующих лиц, а немножечко и за себя, захлебываясь сообщил мне Владимир Оттонович Нилендер, должно быть, сам безнадежно влюбленный в Асю. Да не влюбиться было нельзя.)

Не говорила она в «Мусагете» никогда, разве что – «да», впрочем, как раз не «да», а «нет», и это «нет» звучало так же веско, как первая капля дождя перед грозой. Только глядела и дымила, и потом внезапно вставала и исчезала, развевая за собой пепел локонов и дымок папиросы. Помню, как я в общей сизой туче всех дымящих папирос всегда ловила ее отдельную струйку, следя ее от исхода губ до моря – морей – потолка. На лекциях «Мусагета», честно говоря, я ничего не слушала, потому что ничего не понимала, а может быть, и не понимала, потому что не слушала, вся занятая неуловимо-вскользнувшей Асей, влетающим Белым, недвижным Штейнером, черным оком царящим со стены, гримасой его бодлеровского рта. Только слышала: гносеология и гностики, значения которых не понимала и, отвращенная носовым звучанием которых, никогда не спросила. В гимназии – геометрия, в «Мусагете» – гносеология. А это, что сейчас вот как-то коварно изнизу, а уж через секунду, чуть повернувшись (как осколок в калейдоскопе!), уже отвесно сверху Гершензону возражает, это – Андрей Белый, тот самый, который – вечность! уже две зимы назад – сказал нам тогда с Асей, мне (утверждаю и сейчас, а ведь как не сбылось!) – «Всего лучшего», – ей, – «Всего доброго!» Со мной он не говорил никогда, только, случайно присев на смежный стул, с буйной и несказанно-изумленной радостью: «Ах! Это – вы?» – за которым никогда ничего не следовало, ибо я-то знала, что это – он.

В «Мусагете» я, как Ася Тургенева, никогда ничего не говорила, только она от превосходства своего над всеми, я – всех над собой. Она – от торжествующей, я от непрерывно-ранимой гордости. Не говорила, конечно, и с ней, которую я с первой встречи ощутила «царицей здешних мест».

Каким чудом осуществилось наше сближение? Кто настоял? Думаю – никто, а нечто: простой голый факт, та срочная деловая необходимость, служащая нам несравненно больше чужой доброй воли и нашего собственного страстного желания, когда нужно – горы сводящая! В данном случае предполагавшееся издание «Мусагетом» моей второй книги и поручение Асе для нее обложки.

Помню, что первая пришла я – к ней. В какие-то переулочные снега. Кажется – на Арбат.

Из каких-то неосвещенных глубин на слабый ламповый исподлобный свет Ася в барсовой шкуре на плечах, в дыму «anglases» и папиросы, кланяющаяся – исподлобья, руку жмущая по-мужски.

Прелесть ее была именно в этой смеси мужских, юношеских повадок, я бы даже сказала – мужской деловитости, с крайней лиричностью, девичеством, девчончеством черт и очертаний. Когда огромная женщина руку жмет по-мужски – одно, но – такой рукою! С гравюры! От такой руки – такое пожатье!

На диване старшая сестра Наташа, и вбег Тани, трепаной, розовой, гимназической и которую я в свой культ включила явно в придачу, для ровного счета, достоверно зная от моей Аси, учившейся с ней в гимназии, что она самая обыкновенная девчонка, без никакого ни отношения, ни интереса к литературе, читать совсем не любящая, и с которой моя Ася, несмотря ни на какие мои просьбы, не соглашалась дружить. «Очень нужно, дружи сама, что мне от ее тургеневства, только и говорит, что о пирогах и о грудных детях – как на́зло!» (Может быть, действительно – на́зло? Зная, что от нее ждут «поэзии»? Вернее же – просто настоящая четырнадцатилетняя девчонка, помещичья дочка, дитя природы.)

Водяная диванная гладь Наташи, самостоятельный гром Тани и зоркое безмолвие застывшей передо мной Аси – в барсовом пледе.

– Какая киса чудная!

– Барс.

– Барс, это с кистями на ушах?

– Рысь.

(Не поговоришь!) Оттянув к себе барсью полу, глажу, счастливая, что нашла себе безмолвное увлекательное занятие. И вдруг, со всей безудержностью настоящего откровения:

– Да вы сама, Ася, барс! Это вы с себя шкуру сняли: надели.

Чудный смех, взблеск чудных глаз, – волшебная смена из «Цветов маленькой Иды» – хватая мою руку, другой с лампы колпак:

– А у вас какие? Ну, конечно, зеленые, я так и знала!

Дитя символистической эпохи, ее героиня, что же для нее могло быть важней – цвета глаз? И что больше ценилось – зеленых, открытых Бальмонтом и канонизированных его последователями?

– И какое у вас чудное имя (Испытующе:) А вы действительно Марина, а не Мария? Марина: морская. Вы курите? (Молча протягиваю портсигар.) И курит, и глаза зеленые, и морская, – Ася, тоном счетовода – сестрам.

Сидим уже на диване, уже стихи, под неугомонный гром Тани – такая тонкая девочка, а как гремит! – разнообразимый дребезгом со всего размаху ставимых на стол чашек, блюдец, вазочек.

Ни слова не помню про обложку. (Так кончались все мои деловые свидания!) Зато все помню про барса, этого вот барсенка: бесенка с собственной шкурой на плечах, зябкого, знобкого… Ни слова и про Андрея Белого. (Слово «жених» тогда ощущалось неприличным, а «муж» (и слово и вещь) просто невозможным.)

И, странно (впрочем, здесь все странно или ничего), уже начало какой-то ревности, уже явное занывание, уже первый укол Zahnschmerzen im Herzen55, что вот – уедет, меня – разлюбит, и чувство более благородное, более глубокое: тоска за всю расу, плач амазонок по уходящей, переходящей на тот берег, тем отходящей – сестре.

– Чудный барс. В следующий раз в «Мусагет» приходите в барсе. Приводите барса, чтобы было на чем отвести душу.

(Молча: «Ася! Ася! Ася! Не выходите замуж, хотя бы за Андрея Белого!»)

Вслух:

– Я не понимаю, что такое гносеология и почему все время о ней говорят. И почему все – разное, когда она – одна.

(Молча: «Ася! Ведь вы – Mignon56, не из оперы, а из Гёте. Mignon не должна выходить замуж – даже за молодого Гёте…»)

Вслух:

– Я не люблю Вячеслава Иванова, потому что он мне сказал, что мои стихи – выжатый лимон. Чтобы посмотреть, что я на это скажу. А я сказала: «Совершенно верно». Тогда на меня очень рассердился, сразу разъярился – Гершензон.

(Молча: «O lasset mich scheinen, bis ich werde! Zieht mir das weisse Kleid nicht aus!57 Ася! ведь это измена этому же, вашему же – Белому! Вы должны быть умнее, сильнее, потому что вы женщина… За него понять!»)

Вслух:

– Вы отлично знаете, что ваши стихи – не выжатый лимон! Зачем же вы смеетесь над Вячеславом Ивановичем – и всеми нами?

(Молча: «Ася, у меня, конечно, квадратные пальцы, совсем не художественные, и я вся не стою вашего мизинца и ногтя Белого, но, Ася, я все-таки пишу стихи и сама не знаю, чем еще буду – знаю, что буду! – так вот, Ася, не выходите замуж за Белого, пусть он один едет в Сицилию и в Египет, оставайтесь одна, оставайтесь с барсом, оставайтесь – барсом».)

– Марина, о чем вы думаете?

Замечаю, что я совсем забыла говорить про Гершензона. (О, потрясение человека, который вдруг осознал, что молчит и совсем не знает, сколько.)

– Бойтесь меня, я умею читать мысли.

И оборотом головы на сестер:

– Почему у Цветаевых такие красные губы? И у Марины и у Аси. Они – не вампиры? Может быть, мне вас, Марина, надо бояться? Вы не придете ко мне ночью? Вы не будете пить мою кровь?

– А ваш барс на что? Ночью он спит у вашей постели, и у него – клыки!

Другое явление – видение – Аси, знобкой и зябкой, без барса, но незримо – в нем, на границе нашей залы и гостиной в Трехпрудном, с потолками такими высокими, что всякому дыму есть куда уйти.

Между нами уже простота любви, сменившая во мне веревку – удавку – влюбленности. Я знаю, что она знает, что мы одной породы. Влюбляешься ведь только в чужое, родное – любишь. Про ее отъезд не говорим, его не называем, не называем никогда. Это еще пока – девичество, вольница, по сю сторону той реки.

Ей нужно уходить, ей не хочется уходить, стягивает, натягивает, перебрасывает с плеча на плечо невидимого барса. Не удерживаю, ибо в жизни свое место знаю, и если оно не последнее, то только потому, что вовсе не становлюсь в ряд… (А со мной, в моей простой любви (а есть – простая?) – в моем веселом девичьем дружестве, в Трехпрудном переулке, дом № 8, шоколадный, со ставнями, ты бы все-таки была счастливее, чем с ним в Сицилии, с ним, которого ты неизбежно потеряешь…)

– Ася, вы скоро едете?

– Скоро еду, а сейчас иду.

Простившись с ней совсем в нашем полосатом, в винно-белую полоску, матрасном парадном, естественным следствием всех последних прощаний, влезаю в своего гимназического синего барана (мне – баран, тебе – барс, все как следует, и они бар(ан) и бар(с) все-таки родня) и иду с ней вдоль снежного переулка – ряда переулков – до какого-то белого дома (может быть – ее, может быть, его, может быть – ничьего), который зовется «здесь». Здесь – прощаемся.

– А завтра Ася с Борисом Николаевичем уезжают в Сицилию!

Это Владимир Оттонович Нилендер, тоже мятущаяся и смещенная разом со всех земных мест душа, ãme en peine – d’éternité58, уже с порога, вознеся над головой руки, точно моля ими зальную Афродиту отвести от этой головы беду. (Теперь замечаю, что и у Нилендера и у Эллиса были беловские жесты. Подвлиянность? Сродство?)

– Вы можете передать от меня Асе стихи?

– А вы на вокзале не будете?

– Нет. В руки. В руку. После третьего звонка, конечно, чтобы…

– Понял. Понял.

– Нет. Не поняли и не после третьего, потому что после третьего все сразу лезут на подножку опять прощаться. Так вот, после последней подножки и последней руки. Ей, в машущую…

День спустя, выпрастывая шею из седого и от снега бобра. (Барс, баран, бобер… Бобром он этим потом тушил свой филологический пожар. Бобер сгорел, но зато были спасены все книги филолога!)

– Марина! Уехали! Это было растравительно. Она, бедняжка, храбрилась, не плакала, но вся сжалась, скрутилась в жгут, как собственный платочек – и ни слезы!

(Точно в Нерчинск! А ведь, кажется, – в Монреале, да еще с любимым, да еще этот любимый – Андрей Белый! Но таковы тогда были души и чувства.)

– А он?

– Он, кажется, был (с величайшим недоумением) – просто счастлив? От него шло сияние!

– От него всегда идет сияние.

– Вы правы. Но вчера – особенное. Он не уезжал – отлетал! Точно не паром двинулись вагоны, а его…

Я:

– Вдохновением.

– Счастливая Ася. Бедная Ася.

И я, вторя:

 
Никому, с участьем или гневно,
Не позволь в былое заглянуть.
Добрый путь, погибшая царевна,
Добрый путь!
 

– Марина, какое безумие, какое преступление – брак!

Это говорит – мне говорит! В глаза говорит! – человек, которого… который… – и весь рассказ об Асе и Белом – о нас рассказ, если бы один из нас был хоть чуточку безумнее или преступнее другого из нас. Но зато – и какое в этом несравненное сияние! – знаю, что если я, сейчас, столько лет спустя, или еще через десять лет, или через все двадцать, войду в его филологическую берлогу, в грот Орфея, в пещеру Сивиллы, он правой оттолкнет молодую жену, левой обвалит мне же на голову подпотолочную стопу старых книг – и кинется ко мне, раскрывши руки, которые будут – крылья.

Это нам и всем подобным нам награда за все нами отвергнутые Монреали.

От Аси, год спустя, уже не знаю откуда, прилетело письмо: разумное, точное, деловое. С адресами и с ценами. В ответ на мой такой же запрос: куда ехать в Сицилию. И мое свадебное путешествие, год спустя, было только хождение по ее – Аси, Кати, Психеи – следам. И та глухонемая сиракузская девочка в черном диком лавровом саду, в дикий полдневный, синий дочерна час, от которого у меня и сейчас в глазах синё и черно, бежавшая передо мною по краю обрыва и внезапно остановившаяся с поднятым пальчиком: «вот!» – а «вот» была статуя благороднейшего из поэтов Гр. Августа Платена – August von Platen – seine Freunde59 – та глухонемая девочка, самовозникшая из чаши, была, конечно, душа Аси, или хоть маленький ее мой отрез! – стерегшая меня в этом черном саду.

Больше я Аси никогда не видала.

Девочка… козочка… Bichette… ах, это вы, Bichette.

1920 год. В филологической берлоге Нилендера встречаю священника с страшными глазами: синими поднебесными безднами. Я эти глаза – знаю. Только это глаза со стены, и не подобает им глядеть на меня через советский примус.

– Вы меня не узнаете? Неузнаваем? Соловьев. Сережа Соловьев. (Да, да, нужно было именно сказать: Сережа, чтобы не подумала – среди бела дня, в гостях Владимир! Но куда же девался чудный, розового мрамора, круг лица? Священник – куда стихи?)

«Как Таня?» – «Таня в деревне. У Тани три девочки». – «Опять – три?» – «Опять – три». – «Тургеневской породы?» – «Тургеневской. И одна очень похожа на Асю». – «Спасибо».

Для пояснения нужно прибавить, что Таня Тургенева, прельщенная примером моей Аси, вышла замуж из того же шестого класса гимназии – за Сережу Соловьева. Так что разговор шел о соловьевско-тургеневских девочках.

По выходе этого прекрасно- и страшноглазого священника, Нилендер – мне:

– Мечтает о воссоединении церквей. Сначала был православным, потом перешел в католичество, а теперь – униат. Сначала был поэт!

 
Знают, стройно и напевно
В полночь вставшие снега,
Что свершает путь царевна,
Взяв оленя за рога…
 

– О, это давно… Это был – другой человек… Это было в Асины времена… – с той особенной отраженной нежностью мужчины, самого не бывшего влюбленным – не решавшегося! – но возле влюбленного, влюбленных стоящего и их нежностью кормившегося…

У – ни – ат… Какая сосущая гимназическая жуть: рассвет… водовоз… вставать… жить… отвечать про польскую Унию…

Но не сбылись вторично сестры Тургеневы. В 1922 году, на Воздвиженке, меня окликнула молодая женщина с той обычной советской присыпкой пепла на лице, серьезной заботы и золы, уравнивающей и пол и возраст, молодость заравнивающей как лопатой.

– Таня. Таня Тургенева. Но вы тоже очень изменились. А у меня (все еще те глаза внезапно и до краев наливаются слезами) – умерла дочка. Вторая. Вот карточка, где они еще три.

На меня с дешевой, уже посеревшей, как Танино и мое лицо, открытки глядят три маленьких Тургеневы, три Леди Джен. Таня, тыча все еще точеным пальчиком с черным ногтем в одну из головок:

– Эта умерла.

Эта, конечно, «Ася».

Аси я больше никогда не видала. Есть встречи, есть чувства, когда дается сразу все и продолжения не нужно. Продолжать, ведь это – проверять.

Они даже не оставляют тоски. Тоска (зарез), когда не додано, тем или мною, нами. Пустота, когда – недостойному – передаю. (Достойному не передашь!) Асю я с первой секунды ощутила – уезжающей, для себя, в длительности – потерянной. Так любят умирающего: разом – все, все слова последние, или никаких слов. Встреча началась с моего безусловного, на доверии, подчинения, с полного признания ее превосходства. Я сразу внутренне уступила ей все места, на которых мы когда-либо могли столкнуться. Так же естественно, как уступают место видению, привидению: ведь все равно пройдет насквозь.

Уже шестнадцати лет я поняла, что внушать стихи больше, чем писать стихи, больше «дар Божий», бо́льшая богоизбранность, что не будь в мире «Ась» – не было бы в мире поэм.

Проще же говоря, я поступила, как все меня окружавшие мужские друзья: я просто в нее влюбилась, душевно ей предалась, со всей беззаветностью и бескорыстностью поэта.

Не хочешь ревности, обиды, ранения, ущерба – не тягайся – предайся, растворись всем, что в тебе растворимо, из оставшегося же создай видение, бессмертное. Вот мой завет какой-нибудь моей дальней преемнице, поэту, возникшему в женском образе.

Белого после его возвращения из Дорнаха я просто не помню. Помню только, что он сразу стал налетать на меня со всех лестниц Тео и Наркомпроса: редких лестниц, ибо я присутственные места всегда огибала, редких, но всех. Два крыла, ореол кудрей, сияние.

– Вы? Вы? Вы? Как всегда приятно вас видеть! Вы всегда улыбаетесь!

И обежав как цирковая лошадка по кругу, овеяв как птица шумом рассекаемого воздуха, оставляя в глазах сияние, в ушах и в волосах – веяние, – куда-то трещащими от машинок коридорами, на бегу уже обвешиваемый слушателями, слушательницами. В такие минуты он напоминал советский перегруженный, не всегда безопасный трамвай.

Или, во Дворце искусств (дом Ростовых на Поварской) на зеленой лужайке. Что это? Воблу выдают? Нет, хвоста нет, и хвостов нет, что-то беспорядочнее и праздничнее и воблы вдохновительнее, ибо даже рыжебородый лежебок, поэт Рукавишников, встал и, руки в карманы, прислонился к березе.

Я, какой-то барышне:

– Что это?

– Борис Николаевич.

– Лекцию читает?

– Нет, слушает ничевоков.

– Ничего – что́?

(Барышная, деловито:)

– Это новое направление, группа. Они говорят, что ничего нет.

Подхожу. То есть как же слушает, когда говорит? Говорит, не закрывая рта, а обступившие его молодые люди, эти самые ничевоки, только свои раскрыли. И, должно быть, давно говорит, потому что, вот, вытер с сияющего лба пот.

– Ничего: чего: черно. Ч – о, ч – чернота – о – пустота: zero60. Круг пустоты и черноты. Заметьте, что ч – само черно: ч: ночь, черт, чара. Ничевоки… а ки – ваша множественность, заселенность этой черной дыры мелочью: чью, мелкой черной мелочью: меленькой, меленькой, меленькой… Ничевоки, это блохи в опустелом доме, из которого хозяева выехали на лето. А хозяева (подымая палец и медленно его устремляя в землю и следя за ним и заставляя всех следить) – выехали! Выбыли! Пустая дача: ча, и в ней ничего, и еще ки, ничего, разродившееся… ки… Дача! Не та бревенчатая дача в Сокольниках, а дача – дар, чей-то дар, и вот, русская литература была чьим-то таким даром, дачей, но… (палец к губам, таинственно) хо-зя-е-ва вы-е-ха-ли. И не осталось – ничего. Одно ничего осталось, поселилось. Но это еще не вся беда, совсем не беда, когда одно ничего, оно – ничего, само – ничего, беда, когда – ки… Ки, ведь это, кхи… При-шел сме-шок. При-тан-це-вал на тонких ножках сме-шок, кхи-шок. Кхи… И от всего осталось… кхи. От всего осталось не ничего, а кхи, хи… На черных ножках – блошки… И как они колются! Язвят! Как они неуязвимы… как вы неуязвимы, господа, в своем ничего-ше-стве! По краю черной дыры, проваленной дыры, где погребена русская литература (таинственно)… и еще что-то… на спичечных ножках – ничегошеньки. А детки ваши будут – ничегошеньки.

Блок оборвался, потому что Блок – чего, и если у Блока – черно, то это черно – чего, весь плюс черноты, чернота, как присутствие, наличность, данность. В комнате, из которой унесли свет – темно, но ночь, в которую ты вышел из комнаты, есть сама чернота, она.

 
…Не потому, что от нее светло,
А потому, что с ней – не надо света…
 

С ночью – не надо света.

И Блок, не выйдя с лампой в ночь – мудрец, такой же мудрец, как Диоген, вышедший с фонарем – днем, в белый день – с фонарем. Один света прибавил, другой – тьмы. Блок, отдавши себя ночи, растворивший себя в ней – прав. Он к черноте прибавил, он ее сгустил, усугубил, углубил, учернил, он сделал ночь еще черней – обогатил стихию… а вы – хи-хи? По краю, не срываясь, хи-хи-хи… Не платя – хи-хи… Сти-хи?..

…Но если вы мне скажете, что… – тогда я вам скажу, что… А если вы мне на это ответите, что… – я вам уже заранее объявляю, что… Заметьте, что – сейчас, в данную минуту, когда вы еще ничего не сказали.

«Не сказали»… А поди – скажи! Скажешь тут…

Но это не просто вдохновение словесное, это – танец! Барышня с таким же успехом могла бы сказать: «Это Белый übertanzt61 ничевоков…» Ровная лужайка, утыканная желтыми цветочками, стала ковриком под его ногами – и сквозь кружавшегося, приподымающегося, вспархивающего, припадающего, уклоняющегося, вот-вот имеющего отделиться от земли – видение девушки с козочкой, на только что развернутом коврике, под двубашенным видением веков…

– Эсмеральда! Джали!

То с перил, то с кафедры, то с зеленой ладони вместе с ним улетевшей лужайки, всегда обступленный, всегда свободный, расступаться не нужно, ich überflieg euch!62 в вечном сопроводительном танце сюртучных фалд (пиджачных? все равно – сюртучных!), старинный, изящный, изысканный, птичий – смесь магистра с фокусником, в двойном, тройном, четвертном танце: смыслов, слов, сюртучных ласточкиных фалд, ног, – о, не ног! – всего тела, всей второй души, еще-души своего тела, с отдельной жизнью своей дирижерской спины, за которой – в два крыла, в две восходящих лестницы оркестр бесплотных духов…

– О, таким тебя видели все, от швейцарского тайновидца до цоссенской хозяйки, о, таким ты останешься, пребудешь, легкий дух, одинокий друг!

Прелесть – вот тебе слово: прельститель, и, как все говорят, впрочем, с нежнейшей улыбкой – предатель! О, в высоком смысле, как все – здесь, заведет тебя в дебри, занесет за облака и там, одного, внезапно уклонившись, нырнув в соседнюю смежную родную бездну – бросит: задумается, воззрится, забудет тебя, которого только что, с мольбой и надеждой (Мы никогда не расстанемся? Мы никогда не расстанемся?) звал своим лучшим другом.

 
Не верь, не верь поэту, дева,
Его своим ты не зови…
 

О, не только «дева», – дева – что! а лучший друг, потому, что у поэта над самым лучшим другом – друг еще лучший, еще ближайший, которому он не изменит никогда и ради которого изменит всем, которому он предан – не в переводном смысле верности, а в первичном страшном страдательном преданности: кем-нибудь, кому-нибудь в руки: предан – как продан, предан – как пригвожден.

– Бисер перед свиньями… – шепчет милая человечная поэтесса Ада Чумаченко, тамошняя служащая, – я и то расстраиваюсь, когда он передо мной начинает… Стыдно…Точно – разбрасывает, а я подбираю…

– А эти не расстраиваются.

– Потому что не понимают, кто – он.

– И кто – они.

Но кроме Ады Чумаченки, да меня, случайной редкой гостьи, не смевшей и близко подойти, да такого же редкого и робкого гостя Бориса Пастернака – никто Белого не жалел, о нем не болел, все его использовывали, лениво, вяло, как сытые кошки сливки – подлизывали, полизывали, иные даже полеживая на лужку, беловский жемчуг прикарманивая – лежа.

«Что это?» – «Да опять Белый из себя выходит».

Не входя в вас. Ибо когда наше входит, доходит, растраты нет, пустоты нет – есть разгрузка и пополнение, обмен, общение, взаимопроникновение, гармония.

А так…

Бедный, бедный, бедный Белый, из «Дворцов искусств» шедший домой, в грязную нору, с дубящим топором справа, визжащей пилой слева, сапожищами над головой и грязищей под ногами, в то ужасное одиночество совместности, столь обратное благословенному уединению.

В 1921 году, вскоре после смерти Блока, в мою последнюю советскую зиму я подружилась с последними друзьями Блока, Коганами, им и ею. Коган недавно умер, и если я раньше не сказала всего того доброго, что о нем знаю и к нему чувствую, то только потому, что не пришлось.

П. С. Коган ни поэтов, ни стихов не понимал, но любил и чтил и делал для тех и других, что мог: и тех, и других – устраивал. И между пониманием, пальцем не шевелящим, и непониманием, руками и ногами помогающим (да, и ногами, ибо в те годы, чтобы устроить человека – ходили!), каждый поэт и вся поэзия, конечно, выберет непонимание.

Восхищаться стихами – и не помочь поэту! Пить воду и давать источнику засоряться грязью, не вызволить его из земной тины, смотреть руки сложа и даже любуясь его «поэтичной» зеленью. Слушать Белого и не пойти ему вслед, не затопить ему печь, не вымести ему сор, не отблагодарить его за то, что он – есть. Если я не шла вслед, то только потому же, почему и близко подойти не смела: по устоявшему благоговению моих четырнадцати лет. Помочь ведь тоже – посметь. И еще потому, что как-то с рождения решила (и тем, может быть, в своей жизни и предрешила), что все места возле несчастного величия, все бертрановские посты преданности уже заняты. От священной робости – помехи.

– А еще писатель, большой человек, скандал!.. – вяло, без малейшей интонации негодования надрывается Петр Семенович Коган, ероша и волосы, и усы (одни у него ввысь, другие вниз).

– Кто? Что?

– Да Белый. Настоящий скандал. Думали – доклад о Блоке, литературные воспоминания, оценка. И вдруг: «С голоду! С голоду! С голоду! Голодная подагра, как бывает – сытая! Душевная астма!»

– Вы же сами посылали Блоку мороженую картошку из Москвы в Петербург.

– Но я об этом не кричу. Не время. Но это еще не все. И вдруг – с Блока – не себя. «У меня нет комнаты! Я – писатель русской земли (так и сказал!), а у меня нет камня, где бы я мог преклонить свою голову, то есть именно камень, камень – есть, но – позвольте – мы не в каменной Гилилее, мы в революционной Москве, где писателю должно быть оказано содействие. Я написал «Петербург»! Я провидел крушение царской России, я видел во сне конец царя, в 1905 еще году видел, – слева пила, справа топор…»

Я:

– Такой сон?

Коган, с гримасой:

– Да нет же! Это уже не сон, это у него рядом: один пилит, другой рубит. «Я не могу писать! Это позор! Я должен стоять в очереди за воблой! Я писать хочу! Но я и есть хочу! Я – не дух! Вам я не дух! Я хочу есть на чистой тарелке, селедку на мелкой тарелке, и чтобы не я ее мыл. Я заслужил! Я с детства работал! Я вижу здесь же в зале лентяев, дармоедов (так и сказал!), у которых по две, по три комнаты – под различными предлогами, да: по комнате на предлог – да, и они ничего не пишут, только подписывают. Спекулянтов! Паразитов! А я – пролетариат: Loumpenproletariat!! Потому что на мне лохмотья. Потому что уморили Блока и меня хотят! Я не дамся! Я буду кричать, пока меня услышат: «А-а-а-а!» Бледный, красный, пот градом, и такие страшные глаза, еще страшнее, чем всегда, видно, что ничего не видят. А еще – интеллигент, культурный человек, серьезный писатель. Вот так почтил память вставанием…

– А по-вашему – все это неправда?

– Правда, конечно. Должна быть у него комната, во-первых – потому что у всех должна быть, во-вторых – потому что он писатель, и нам писатель не враждебный. И, вообще, мы всячески… Но нельзя же – так. Вслух. Криком. При всех. Точно на эшафоте перед казнью. И если Блок действительно умер от последствий недоедания, то – кто же его ближе знал, чем я? – только потому, что был настоящий великий человек, скромный, о себе не только не кричал, но погнали его разгружать баржу – пошел, себя не назвал. Это – действительно величие.

– Но так ведь может не остаться писателей…

– И это – верно. Писатели нужны. И не только общественные. Вы, может быть, удивитесь, что это слышите от старого убежденного марксиста, но я, например, сам люблю поваляться на диване и почитать Бальмонта – потребность в красоте есть и у нас, и она, с улучшением экономического положения, все будет расти – и потребность, и красота… Писатели нужны, и мы для них все готовы сделать – дали же вам паек и берем же вашу «Царь-Девицу» – но при условии – как бы сказать? – сдержанности. Как же теперь, после происшедшего, дать ему комнату? Ведь выйдет, что мы его… испугались?

– Дадите? – Дадим, конечно. Свою бы отдал, чтобы только не произошло – то, что произошло. За него неприятно: подумают – эгоист. А я ведь знаю, что это не эгоизм, что он из-за Блока себе комнаты требует, во имя Блока, Блоку – комнату, Блока любя – и нас любя (потому что он нас все-таки как-то чем-то любит – как и вы) – чтобы опять чего-нибудь не произошло, за что бы нам пришлось отвечать. Но, позвольте, не можем же мы допустить, чтобы писатели на нас… кричали? Это уж (с добрым вопросительным выражением близоруких глаз)… слишком?

Жилье Белому устроил мгновенно, и не страха людского ради, а страха Божия, из уважения к человеку, а также и потому, что вдруг как-то особенно ясно понял, что писателю комната – нужна. Хороший был человек, сердечный человек. Все мог понять и принять – всякое сумасбродство поэта и всякое темнейшее место поэмы, – только ему нужно было хорошо объяснить. Но шуток он не понимал. Когда на одной его вечеринке – праздновали его свежее университетское ректорство – жена одного писателя, с размаху хлопнув его не то по плечу, не то по животу (хлопала кого попало, куда попало – и всегда попадало) – «Да ну их всех, П. С., пускай их домой едут, если спать хотят. А мы с вами здесь – а? – вдвоем – такое разделаем – наедине-то! А?» – он, не поняв шутки: «С удовольствием, но я, собственно, нынче ночью должен еще работать, статью кончать…» На что она: «А уж испугался! Эх ты, Иосиф Прекрасный, хотя ты и Петр, Семенов сын. А все-таки – а, Маринушка? – хороший он, наш Петр Семенович-то? Красавец бы мужчина, если бы не очки, а? И тебе нравится? Впрочем, все они хорошие. Плохих – нет…»

С чем он, ввиду гуманности вывода, а главное поняв, что – пронесло, почтительно и радостно согласился.

Ныне, двенадцать лет спустя, не могу без благодарности вспомнить этого очкастого и усатого ангела-хранителя писателей, ходатая по их земным делам. Когда буду когда-нибудь рассказывать о Блоке, вспомяну его еще.

Это был мой последний московский заочный Белый, изустный Белый, как ни упрощаемый – всегда узнаваемый. Белый легенды, длившейся 1908–1922 год – четырнадцать лет.

Теперь – наша встреча.

II. Встреча

(Geister auf dem Gange)

Drinnen gefangen ist Einer!63


Берлин. «Pragerdiele» на Pragerplatz’e. Столик Эренбурга, обрастающий знакомыми и незнакомыми. Оживление издателей, окрыление писателей. Обмен гонорарами и рукописями. (Страх, что и то, и другое скоро падет в цене.) Сижу частью круга, окружающего.

И вдруг через все – через всех – протянутые руки – кудри – сияние:

– Вы? Вы? (Он так и не знал, как меня зовут.) Здесь? Как я счастлив? Давно приехали? Навсегда приехали? А за вами, по дороге, не следили? Не было такого… (скашивает глаза)… брюнета? Продвижения за вами брюнета по вагонному ущелью, по вокзальным сталактитовым пространствам… Пристукиванья тросточкой… не было? Заглядывания в купе: «Виноват, ошибся!» И через час опять «виноват», а на третий раз уж вы – ему: «Виноваты: ошиблись!» Нет? Не было? Вы… хорошо помните, что не было?

– Я очень близорука?

– А он в очках. Да-с. В том-то и суть, что вы, которая не видит, без очков, а он, который видит, – в очках. Угадываете?

– Значит, он тоже ничего не видит.

– Видит. Ибо стекла не для видения, а для видоизменения… видимости. Простые. Или даже – пустые. Вы понимаете этот ужас: пустые стекла, нечаянно ткнешь пальцем – и теплый глаз, как только что очищенное, облупленное подрагивающее крутое яйцо. И такими глазами – вкрутую сваренными – он осмеливается глядеть в ваши: ясные, светлые, с живым зрачком. Удивительной чистоты цвет. Где я такие видел? Когда?

…Почему мы с вами так мало встречались в Москве, так мимолетно? Я все детство о вас слышал, все ваше детство, конечно, – но вы были невидимы. Все ваше детство я слышал о вас. У нас с вами был общий друг: Эллис, он мне всегда рассказывал о вас и о вашей сестре – Асе: Марине и Асе. Но в последнюю минуту, когда нужно было вдвоем идти к вам, он – уклонялся.

– А мы с Асей так мечтали когда-нибудь вас увидеть! И как мы были счастливы тогда, в «Доне», когда случайно…

– Вы? Вы? Это были – вы! Неужели та – вы? Но где же тот румянец?! Я тогда так залюбовался! Восхитился! Самая румяная и серьезная девочка на свете. Я тогда всем рассказывал: «Я сегодня видел самую румяную и серьезную девочку на свете!»

– Еще бы! Мороз, владимирская кровь – и вы!

– А вы… владимирская? (Интонация: из Рюриковичей?) Из тех лесов дремучи-их?

– Мало, из тех лесов! А еще из города Тарусы Калужской губернии, где на каждой могиле серебряный голубь. Хлыстовское гнездо – Таруса.

– Таруса? Родная! («Таруса» он произнес как бы «Маруся», а «родную» нам с Тарусой пришлось поделить.) Ведь с Тарусы и начался Серебряный Голубь. С рассказов Сережи Соловьева – про те могилы…

(Наш стол уже давно опустел, растолкнутый явным лиризмом встречи: скукой ее чистоты. Теперь, при двукратном упоминании могил, уходит и последний.)

– Так вы – родная? Я всегда знал, что вы родная. Вы – дочь профессора Цветаева. А я – сын профессора Бугаева. Вы – дочь профессора, и я сын профессора. Вы – дочь, я – сын.

Сраженная неопровержимостью, молчу.

– Мы – профессорские дети. Вы понимаете, что это значит: профессорские дети? Это ведь целый круг, целое Credo. (Углубляющая пауза.) Вы не можете понять, как вы меня обрадовали. Я ведь всю жизнь, не знаю почему, один был профессорский сын, и это на мне было, как клеймо, – о, я ничего не хочу дурного сказать о профессорах, я иногда думаю, что я сам профессор, самый настоящий профессор – но, все-таки одиноко? schicksalschwer?64 Если уж непременно нужно быть чьим-то сыном, я бы предпочел, как Андерсен, быть сыном гробовщика. Или наборщика… Честное слово. Чистота и уют ремесла. Вы этого не ощущаете клеймом? Нет, конечно, вы же – дочь. Вы не несете на себе тяжести преемственности. Вы – просто вышли замуж, сразу замуж – да. А сын может только жениться, и это совсем не то, тогда его жена – жена сына профессора Бугаева. (Шепотом:) А бугай, это – бык. (И, уже громко, с обворожительной улыбкой:) Производитель.

Но оставим профессорских детей, оставим только одних детей. Мы с вами, как оказалось, дети (вызывающе:) – и все равно чьи! И наши отцы – умерли. Мы с вами – сироты, и – вы ведь тоже пишете стихи? – сироты и поэты. Вот! И какое счастье, что это за одним столом, что мы можем оба заказать кофе и что нам обоим дадут – тот же самый, из одного кофейника, в две одинаковых чашки. Ведь это роднит? Это уже – связь? (Не удивляйтесь: я очень одинок, и мне грозит страшная, страшная, страшная беда. Я – под ударом.) Вы ведь могли оказаться – в Сибири? А я – в Сербии. Есть еще такое простое счастье.

На другое утро издатель, живший в том же пансионе и у которого ночевал Белый, когда запаздывал в свой загород, передал мне большой песочный конверт с императивным латинским Б (В), надписанный вершковыми буквами, от величины казавшимися нарисованными.

– Белый уехал. Я дал ему на ночь вашу «Разлуку». Он всю ночь читал и страшно взволновался. Просил вам передать.

Читаю:

«Zossen, 16 мая 22 г.

Глубокоуважаемая Марина Ивановна.

Позвольте мне высказать глубокое восхищение перед65 совершенно крылатой мелодией Вашей книги «Разлука».

Я весь вечер читаю – почти вслух; и – почти распеваю. Давно я не имел такого эстетического наслаждения.

А в отношении к мелодике стиха, столь нежной после расхлябанности Москвичей и мертвенности Акмеистов, ваша книга первая (это – безусловно).

Пишу – и спрашиваю себя, не переоцениваю ли я свое впечатление? Не приснилась ли мне Мелодия?

И – нет, нет; я с большой скукой развертываю все новые книги стихов. Со скукой развернул и сегодня «Разлуку». И вот – весь вечер под властью чар ее. Простите за неподдельное выражение моего восхищения и примите уверения в совершенном уважении и преданности.

Борис Бугаев»

Письмо это написано такой величины буквами, что каждый из тех немногих, которым я после беловской смерти его показывала: «Так не пишут. Это письмо сумасшедшего». Нет, не сумасшедшего, а человека, желающего остаться в границах, величиной букв занять все то место, оставшееся бы безмерности и беспредметности, во-вторых же, внешней вескостью выявить вескость внутреннюю. Так ребенок, например, в обычном тексте письма, вдруг, до сустава обмакнув и от плеча нажав: «Мама, я очень вырос!» Или: «Мама, я страшно тебя люблю». Так-то, господа, мы в поэте объявляем сумасшествием вещи самые разумные, первичные и законные.

Я сразу ответила – про мелодию. Помню образ реки, несущей на хребте – все́. Именно на хребте, мощном и гибком хребте реки: рыбы, русалки. Реку, данную в образе пловца, расталкивающего плечами берега, плечами пролагающего себе русло, движением создающего течение. Мелодию – в образе этой реки. Он ответил – письма этого у меня здесь нет, мне – письмом, себе самому статьей (в «Днях», кажется) о моей «Разлуке». Помню, что трех четвертей статьи я не поняла, а именно всего ритмического исследования, всех его доказательств. Вечером опять встретились.

– Вы прочли? Не очень неграмотно?

– Так грамотно, что я не поняла.

– Значит, плохо.

– Значит, я – неграмотная. Я, честное слово, никогда не могла понять, когда мне пытались объяснить, что я делаю. Просто, сразу теряю связь, как в геометрии. «Понимаете?» – «Понимаю», – и только один страх, как бы не начали проверять. Если бы для писания пришлось понимать, я бы никогда ничего не смогла. Просто от страху.

– Значит, вы – чудо? Настоящее чудо поэта? И это дается – мне? За что? Вы знаете, что ваша книга изумительна, что у меня от нее физическое сердцебиение. Вы знаете, что это не книга, а песня: голос, самый чистый из всех, которые я когда-либо слышал. Голос самой тоски: Sehnsucht. (Я должен, я должен, я должен написать об этом исследование!) Ведь – никакого искусства, и рифмы в конце концов бедные… Руки – разлуки – кто не рифмовал? Ведь каждый… ублюдок лучше срифмует… Но разве дело в этом? Как же я мог до сих пор вас не знать? Ибо я должен вам признаться, что я до сих пор, до той ночи, не читал ни одной вашей строки. Скучно – читать. Ведь веры нет в стихи. Изолгались стихи. Стихи изолгались или поэты? Когда стали их писать без нужды, они сказали нет. Когда стали их писать, составлять, они уклонились.

Я никогда не читаю стихов. И никогда их уже не пишу. Раз в три года – разве это поэт? Стихи должны быть единственной возможностью выражения и постоянной насущной потребностью, человек должен быть на стихи обречен, как волк на вой. Тогда – поэт. А вы, вы – птица! Вы поете! Вы во мне каждой строкой поете, я пою вас дальше, вы во мне поете дальше, я вас остановить в себе не могу. С этого уже два дня прошло… Думал – разделаюсь письмом, статьей – нет! И боюсь (хотя не надо этого бояться), что теперь скоро сам…

Статьей и устной хвалой не ограничился. Измученный, ничего для себя не умеющий, сам без всякой моей просьбы устроил две моих рукописи: «Царь-Девицу» в «Эпоху» и «Версты» в «Огоньки», подробно оговорив все мои права и преимущества. Для себя не умеющий – для другого смог. С смущенной и все же удовлетворенной улыбкой (а глаза у него все-таки были самые неверные, в которые я когда-либо глядела, гляделась):

– Вы меня простите, это вас ни к чему не обязывает, но я подумал, это, может быть, так – проще, что другому, со стороны – легче… Не примите это за вмешательство в вашу личную жизнь…

Такого другого, с той стороны, с которой – легче, всей той стороны, с которой легче – у Белого в жизни не оказалось.

Так мы опять просидели дотемна. Так он опять пропустил свой последний поезд, и на этот раз с утра в дверную щель (влезал всегда, как зверь, головой, причем глядел не на вас, а вкось, точно чего-то на стене или на полу ища или опасаясь), итак, в дверную щель его робкое сияющее лицо в рассеянии серебрящихся волос. (И, вдруг, озарение: да ведь он сам был серебряный голубь, хлыстовский, грозный, но все же робкий, но все же голубь, серебряный голубь. А ко мне приручился потому, что я его не пугала – и не боялась.)

– Встали? Кофе пили? Можно еще раз вместе? Хорошо? – И захватывая в один круговой взгляд: балконную синь, лужу солнца на полу, собственный букет на столе, серый с ремнями чемодан, меня в синем платье:

– Хорошо? (Все).

В одну из таких ночевок, на этот раз решенную заранее (зачем уезжать, когда с утра опять приезжать? и зачем бояться пропустить последний поезд, на котором все равно не поедешь?), бедный Белый сильно пострадал от моей восьмилетней дочери и пятилетнего сына издателя, объединившихся. Гадкие дети догадались, что с Белым можно то, чего нельзя ни с кем, потому что сам он с ними таков, как никто, потихоньку, никому не сказав, положили ему в постель всех своих резиновых зверей, наполненных водой. Утром к столу Белый с видом настоящего Победоносца. У детей лица вытягиваются. И Белый, радостно:

– Нашел! Нашел! Обнаружил, ложась, и выбросил – полными. Я на них не лег, я только чего-то толстого и холодного… коснулся… Какого-то… живота. (Шепотом:) Это был живот свиньи.

Сын издателя:

– Моя свинья.

– Ваша? И вы ее… любите? Вы в нее… играете? Вы ее… берете в руки? (Уже осуждающе:) – Вы можете взять ее в руки: холодную, вялую, трясущуюся, или еще хуже: страшную, раздутую? Это называется… играть? Что же вы с ней делаете, когда вы в нее игра-ете?

Ошеломленный «Вы», выкатив чудные карие глаза, явно и спешно глотает. Белый, оторвав от него невидящие (свиным видением заполненные) глаза и скосив их в пол, как Георгий на дракона, со страхом и угрозой:

– Я… не люблю свинью… Я – боюсь свинью!..

Этим ю как перстом или даже копьем упираясь в свинорыльный пятак.

Перерыв, который лучше всего бы заполнить графически – тире; уезжал, писал, тосковал, – не знаю. Просто пропал на неделю или десять дней. И вдруг возник, днем в кафе «Pragerdiele». Я сидела с одним писателем и двумя издателями, столик был крохотный и весь загроможденный посудой и локтями, и еще рукописями, и еще рукопожатиями непрерывно подходящих и здоровающихся. И вдруг – две руки. Через головы и чашки и локти две руки, хватающие мои.

– Вы! Я по вас соскучился! Стосковался! Я все время чувствовал, что мне чего-то не хватает, главного не хватает, только не мог догадаться, как курильщик, который забыл, что можно курить, и, не зная чего, все время ищет: перемещает предметы, заглядывает под вешалку, под бювар…

Кто-то ставит стул, расчищает стол.

– Нет, нет, я хочу рядом с… ней. Голубушка, родная, я – погибший человек! Вы, конечно, знаете? Все – уже знают! И все знают, почему, а я – нет! Но не надо об этом, не спрашивайте, дайте мне просто быть счастливым. Потому что сейчас я – счастлив, потому что от нее – всегда сияние. Господа, вы видите, что от нее идет сияние?

Писатель вытряс трубку, один издатель полупоклонился в мою сторону, а другой, Белого отечески любивший и опекавший, отчетливо сказал:

– Конечно, видим все.

– Сияние и успокоение. Мне с ней сразу спокойно, покойно. Мне даже сейчас, вот, внезапно захотелось спать, я бы мог сейчас заснуть. А ведь это, господа, высшее доверие – спать при человеке. Еще большее, чем раздеться донага. Потому что спящий – сугубо наг: весь обнажен вражде и суду. Потому что спящего – так легко убить! Так – соблазнительно убить! (В себе, в себе, в себе убить, в себе уничтожить, развенчать, изобличать, поймать с поличным, заклеймить, закатать в Сибирь!)

Кто-то:

– Борис Николаевич, вам, может быть, кофе?

– Да. Потому что на лбу у спящего, как тени облаков, проходят самые тайные мысли. Глядящий на спящего читает тайну. Потому так страшно спать при человеке. Я совсем не могу спать при другом. Иногда, в России (оборот головы на Россию), я этим страшно мучился, среди ночи вставал и уходил. Заснешь, а тот проснется – и взглянет. Слишком пристально посмотрит – и сглазит. Даже не от зла, просто – от глаз. Я больше всего боялся, когда ехал из России, что очнусь – под взглядом. Я просто боялся спать, старался не спать, стоял в коридоре и глядел на звезды… (К одному из издателей:) Вы говорите во сне? Я – кричу.

…А при ней – могу… Она на меня наводит сон. Я буду спать, спать, спать. Ну дайте вашу руку, ну, дайте мне руку и не берите обратно, совершенно все равно, что они все здесь…

Смущенная, все ж руку даю, обратно не беру, улыбкой на шутку не свожу, на окружающие улыбки – не иду. И он, должно быть, по напряженности моей руки, внезапно поняв:

– Прости! Я, может быть, не так себя вел. Я ведь отлично знаю, что нельзя среди бела дня, в кафе, говорить вещи – раз навсегда! Но я – всегда в кафе! Я – обречен на кафе! Я, как беспризорный пес, шляюсь по чужим местам. У меня нет дома, своего места. (Будка есть, но я не пес!) Я всегда должен пить кофе… или пиво… эту гадость!.. весь день что-то пить, маленькими порциями, и потом звенеть ложкой о кружку или чашку и вынимать бумажку… Не может человек весь день пить! Вот опять кофе… Я должен его выпить, а я не хочу: я не бегемот, наконец, чтобы весь день глотать, с утра до вечера и даже ночью, потому что в Берлине ночи нет. Родная! Голубушка! Уйдем отсюда, пусть они сами пьют…

Не забыв заплатить за кофе (таких вещей не забывал никогда), выводит меня, почти бегом, но никогда и ничего не задев, за руку между столиками.

– Теперь куда? Хотите – просто к вам? Но у вас дочь, обязанности… А нельзя же, чтобы маленькая девочка сейчас знала, как поступить через двадцать лет, когда человек отдаст ей всю свою жизнь, а она на нее наступит… хуже! Перешагнет – как через лужу.

…Как чист Берлин! Я иногда устаю от его чистоты… Хотите просто ходить? Но ходить это ведь (лукаво) заходить: и опять пить, а я от этого бегу…

– Можно просто на скамейку.

– А вы знаете такую скамейку? Без глаз? Потому что, если даже шутцман – как это у них издевательски: муж защиты! – если даже такой муж защиты, так мало похожий на человека, так сильно похожий на столб – вдруг, вперит, нет, вопрёт, свое око, не обернув головы: только око, оловянное око – как, знаете, были в детстве такие приманки в кофейных витринах, на Неглинной: неподвижная рожа, с вращающимися глазами. Точно прозревший голландский сыр… Я в детстве так боялся. Мамочка думала развлечь, а я из деликатности делал вид – устарелое слово «деликатность» – из деликатности, говорю, делал вид, что страшно весело, а сам дрожал, дрожал… Рожа не двигается, а глаза вот так, вот так, ни разу – эдак. Как я тогда молча молил: «Сломайся!»

Значит, вы знаете такую скамейку? Как на Никитском бульваре, подойдет собака, погладишь, опять уйдет… Желтая, с желтыми глазами… Здесь нет такой собаки, я уже смотрел, здесь все – чьи-нибудь, всё чье-нибудь, здесь только люди – ничьи, а может быть, я один – ничей? Потому что самое главное быть чьим, о, чьим бы ни было! Мне совершенно все равно – вам тоже? – чей я, лишь бы тот знал, что я – его, лишь бы меня не «забыл», как я в кафе забываю палку. Я тогда бы и кафе любил. Вот Икс, Игрек, все, что с нами сидят, ведь у них, кроме нас, есть еще что-то – неважно, что у них есть (и неважно, что у них – есть), но каждый из них чей-то, принадлежность. Они могут идти в кафе, потому что могут из него уйти не в кафе… В кафе – всё вам это уже рассказали, а теперь я скажу – три дня назад кончилась моя жизнь.

– Но вы где-то все-таки…

– По-ка-жу. Сами увидите, что это за «где-то» и какое это «все-таки». Именно – все-таки. Вы гениально сказали: все-таки. О, я бы вас сейчас с собой повез, нно… это ужасно далёко: сначала на трамвае, потом по железной дороге, и гораздо дольше и дальше, это уже за краем всех… возможностей. Это – без адреса… Удивительно, что туда доходят письма, ваши письма, потому что другие – вполне естественно, нельзя более естественно. По существу, туда бы должны доходить только одни счета – за шляпу в английском магазине «Жак» двадцать лет назад или за мою будущую могилу на Ваганькове…

А знаете? Мы туда возьмем дочь, вы приедете с ней, мы будем втроем, ребенок – это всегда имманентность мгновению, это разгоняет всякие видения…

– А теперь я поеду, нет, нет, не провожайте, я вас уже измучил, я вам бесконечно благодарен… Видите? Наш трамвай!

Привычным движением – сына, отродясь подсаживавшего мать в карету – подсаживает. Вскакивает следом. Стоим на летящей площадке, плечо к плечу. Беря мою руку:

– Я больше всего на свете хотел бы сейчас положить вам голову на плечо… И спать стоя. Лошади стоя ведь спят.

Перед зданием вокзала, опустив наконец руку (держал ее все время у сердца, вжимал в него):

– Нет. Сегодня – нет. Я ведь знаю, сколько я беру сил. Берегите на когда совсем задохнусь. Сейчас я – счастлив, совсем успокоен. Приеду домой и буду писать вам письмо.

– Как Белый сегодня к вам кинулся! Ведь – на глазах загорелся! Это был настоящий coup de foudre!66 – сказал мне за ужином издатель.

– Человек, громом пораженный, может упасть и на человека, – был мой ответ.

Coup de Foundre? Нет. Не так они происходят. Это было общение с моим покоем, основным здоровьем, всей моей неизбывной жизненностью. Больше – ничего. Но такая малость в такие минуты – много. Всё.

А минута была тяжелая. Полный перелом хребта.

Держа в руках подробнейший трогательнейший рукописный и рисованный маршрут – в мужчинах того поколения всегда было что-то отеческое, старинный страх, что заблудимся, испугаемся, где-нибудь на повороте будем сидеть и плакать, – маршрут мало в стрелках и в крестиках, но с трамваями в виде трамваев, с нарисованным вокзалом и, уж конечно, собственным, как дети рисуют, домиком: вот дом, вот труба, вот дым идет из трубы, а вот я стою.

– Я бы с величайшим счастьем сам за вами заехал и довез бы, но – вы не сердитесь, я знаю, что это бессовестнейший готтентотский эгоизм – мне так хочется завидеть вас издали, синей точкой на белом шоссе – так хорошо, что вы носите синее, какая в этом благость! – сначала точкой синей, потом тенью синей, такой же синей, как ваша собственная, вашей же тенью, длинной утренней тенью, вставшей с земли и на меня идущей… Знаете, синяя тень, напоенная небесной лазурью…

– Золото в лазури! – по ассоциации говорю я. Он, хватая мою руку:

– Вы не знаете, что вы сейчас сказали! – Вы – назвали. Я об этом все время думаю – и боюсь. Боюсь – начать. Боюсь – все выйдет по-другому… Для них – «переиздать»… Для них – «стихи». Но теперь, когда вы это слово сказали, я начну… Я со всем усердием примусь, это будет ваша лазурь.

…Выйдя с вокзала – прямо, потом (переводя меня через нарисованный шлях) перейти шоссе (умоляюще:) только раз перейти! Не сердитесь, не сердитесь, родная! Но мне так безумно хочется вас ждать, вас наверное ждать. Завидеть вас издали, в синем платье, ведущей дочь за руку…

Не отрываясь от маршрута, тщательность которого больше смущена, чем просвещена: столько нарисовал и написал, так крестиками и стрелками путь к себе заставил, что, кажется, добраться невозможно; устрашенная силой его ожидания – когда так ждут, всегда что-нибудь случается, ясно сознавая, что дело не во мне, а в моей синеве – сначала еду, потом еще еду, а затем, наконец, иду, держа дочь за руку, по тому белому шоссе, на котором должна возникнуть синей тенью.

Пустынно. Неуют новорожденного поселка. Новосотворенного, а не рожденного. Весь неуют муниципальной преднамеренности. Была равнина, решили – стройтесь. И построились, как солдаты. Дома одинаковые, заселенно-нежилые. Постройки, а не дома. Сюда можно приезжать и отсюда можно – нужно! – уезжать, жить здесь нельзя. И странное население. Странное, во-первых, чернотою; в такую жару – все в черном. (Впрочем, эту же черноту отметила уже в вагоне, и слезла она вся на моей станции.) В черном суконном, душном, непродышанном. То и дело обгоняют повозки с очень краснолицыми господами в цилиндрах и такими же краснолицыми дамами, очень толстыми, с букетами – и, кажется, венками? – на толстых животах. Цветы – лиловые.

Наконец – дом, все тот же первый увиденный и сопровождавший нас слева и справа вдоль всего шоссе. Барак, а не дом. Между насестом и будкой. С крыльцом. А на крыльце, с крыльца:

– Вы? Вы? Родная! Родная!

Ведет вверх по новейшей и отзывчивейшей лесенке, явно для пожара – уж и спички готовы: перила! – вводит в совершенно голую комнату с белым некрашеным столом посредине, усаживает:

– Как вам здесь нравится? Мне… не нравится. Не знаю почему, но не нравится… Не понравилось сразу, как вошел… Уже когда ехал – не понравилось… Говорили, у Берлина чудные окрестности… Я ждал… вроде Звенигорода… А здесь… как-то… голо? Вы заметили деревья? (Не заметили никаких, ибо нельзя же счесть деревьями тончайшие прутья, обнесенные толстенными решетками.) Без тени! Это человек был без тени – в каком-то немецком предании, но это был – человек, деревья – обязаны отбрасывать тень! И птицы не поют – понятно: в таких деревьях! У меня в Москве по утрам – всегда пели, даже в двадцатом году – пели, даже в больнице – пели, даже в тифу – пели…

И население противное. Подозрительно-тихое. Ступают, точно на войлочных подошвах. Вы не заметили? И – может быть, это под Берлином мода такая? – все в черном, ни одного даже коричневого и серого, все черное, даже женщины – в черном.

(Я, мысленно: «А, милый, вот откуда твоя страсть к моей синеве!»)

– А мебель – белая, и пахнет свежим тесом. В этом что-то (отрясаясь).. зловещее? Может быть, это какой-нибудь особенный поселок?

Я, быстро отводя:

– Нет, нет, после войны – везде так.

Он, явно облегченно:

– Ах! Значит – вдовы и вдовцы! Отдельный поселок для вдов и вдовцов… Как это по-немецки… по-прусски… И как по-немецки, что они не догадаются пережениться и одеться во что-нибудь другое… Теперь я понимаю и венки, это обилие венков и букетов – совершенно необъяснимое при отсутствии цветов – потому что цветов, вы заметили, нет, потому что – садов нет, только сухие дворы. Здесь, наверное, где-нибудь близко кладбище? Гигантское кладбище! Они просто построились на кладбище, теперь я понимаю однородность построек… Но вот что изумительно: вид у них, при всем их вдовстве, цветущий, я нигде не видал таких красных лиц… Впрочем, понятно: постоянные поминки… Как с кладбища, так поминать – сосисками и пивом, помянули – опять на кладбище! Но так ведь поправиться можно! Ожирение сердца нажить – с тоски!

Теперь я и цилиндры понимаю. Когда он идет на могилу к жене, он надевает цилиндр, который перед могилой снимает, – в этом жесте весь обряд. Но, знаете, странно, они на могилу ездят целыми фурами, фургонами… Вы таковых не встречали? Полные фургоны черных людей… Немецкий корпорационный дух: и слезы вместе, и расходы вместе… Вдовье место, вдовцово место, противное место…

И слово не нравится: Zossen. Острое и какое-то плоское, точно клецка.

Простите, что я вас сюда позвал!

Но мы ведь ничем не связаны? (Наклоняясь к моему уху:) Мы ведь можем уехать? Сначала – посидеть, а потом – уехать? Провести чудный день?

Я только что сам приехал. Вы знаете, ведь я вчера туда – сюда! – не поехал, я тотчас же свернул вам вслед, следующим же трамваем – в «Pragerdiele», но… устыдился… весь вечер ходил по кафе и в одном встретил (называет язвящее его имя). Что вы об этом думаете? Может она его любить?

Я, твердо:

– Нет.

– Не правда ли: нет? Так что же все это значит? Инсценировка? Чтобы сделать больно – мне? Но ведь она же меня не любит, зачем же ей тогда мне делать больно? Но ведь это же прежде всего – делать больно себе. Вы его знаете?

Рассказываю.

– Значит, неплохой человек… Я пробовал читать его стихи, но… ничего не чувствую: слова. Может быть, я – устарел? Я очень усердно читал, всячески пытался что-нибудь вычитать, почувствовать, обрести. Так мне было бы легче.

…Можно любить и совершенно даже естественно полюбить после писателя человека совсем простого, дикаря… Но этот дикарь не должен писать теоретических стихов!

(Взрывом.) О, вы не знаете, как она зла! Вы думаете – он ей нужен, дикарь ей нужен, ей, которой (отлет головы)… тысячелетия… Ей нужно (шепотом) ранить меня в самое сердце, ей нужно было убить прошлое, убить себя – ту, сделать, чтобы той – никогда не было. Это – месть. Месть, которую оценил я один. Потому что для других это просто увлечение. Так… естественно. После сорокалетнего лысеющего нелепого – двадцатилетний черноволосый, с кинжалом и так далее. Ну, влюбилась и забылась: разбила всю жизненную форму. О, если бы это было так! Но вы ее не знаете: она холодна, как нож. Все это – голый расчет. Она к нему ничего не чувствует. Я даже убежден, что она его ненавидит… О, вы не знаете, как она умеет молчать, вот так: сесть – и молчать, стать – и молчать, глядеть – и молчать.

– Месть? Но за что?

– За Сицилию. За «Офейру». «Я вам больше не жена». – Но – прочтите мою книгу! Где же я говорю, что она мне – жена? Она мне – она… Мерцающее видение… Козочка на уступе… Нелли. Что же я такого о ней сказал? Да и книга уже была отпечатана… Где она увидела «интимность», «собственничество», печать (недоуменно) мужа?

Гордость демона, а поступок маленькой девочки. Я тебе настолько не жена, что, вот… жена другого. Точно я без этого не ощутил. Точно я всегда этого не знал. И вот, из сложнейших душевных источников, грубейший факт, которым оскорблены все, кроме меня.

…Мне ее так жаль.

Вы ее видели? Она прекрасна. Она за эти годы разлуки так выросла, так возмужала. Была Психея, стала Валькирия. В ней – сила! Сила, данная ей ее одиночеством. О, если бы она по-человечески, не проездом с группой, с труппой, полчаса в кафе, а дружески, по-человечески, по-глубокому, по-высокому – я бы, обливаясь кровью, первый приветствовал и порадовался…

Вы не знаете, как я ее любил, как ждал! Все эти годы – ужаса, смерти, тьмы – как ждал. Как она на меня сияла…

И его мне жаль. Если он человек с сердцем, он за это жестоко поплатится. Она зальет его презрением… «Мавр сделал свое дело, Мавр может уйти». А он, должно быть, ее безумно любит!

(«Как у тебя все по-высокому, говорю я внутри рта, вот он уже у тебя и Мавр… И как с мужской, по крайней мере, стороны все несравненно проще, – той простотой, которой тебе не дано понять. А «безумная любовь» – сидит в «Pragerdiele», угрюмый, как сыч, и, заглатывая зевоту: «Ну и скучища же с ней! Молчит, не разговаривает, никогда не улыбнется. Точно сова какая-то…» Но этого ты не узнаешь никогда».)

– Простите, я вас измучил! Такое солнце, а я вас измучил! Только приехали, а я вас уже измучил. Не надо больше о ней. Ведь – кончено. Ведь я – стихи пишу. Ведь я после вашей «Разлуки» опять стихи пишу. Я думаю – я не поэт. Я могу – годами не писать стихов. Значит, не поэт. А тут, после вашей «Разлуки» – хлынуло. Остановить не могу. Я пишу вас – дальше. Это будет целая книга: «После Разлуки», – после разлуки – с нею, и «Разлуки» – вашей. Я мысленно посвящаю ее вам и если не проставляю посвящения, то только потому, что она ваша, из вас, я не могу дарить вам вашего, это было бы – нескромно.

Можно вам прочесть? Когда устанете, остановите, я сам не остановлюсь, я никогда не остановлюсь…

И вот над унынием цоссенского ландшафта:

 
Ты, вставая, сказала, что – нет!
И какие-то призраки мы.
Не осиливает – свет.
Не осиливает – тьмы.
 
 
Ты ушла. Между нами года –
Проливаемая – куда
Проливаемая – вода?
Не увижу тебя никогда.
 

Пробегает листки, как клавиши.

 
Да, ты выспренней ложью обводишь
Злой круг вкруг себя.
И ты с искренней дрожью уходишь
Навеки, злой друг, от меня
Без ответа.
И я никогда не увижу тебя
И – себя – ненавижу за это!
 

– И еще это! – В его руке листки, как стайка белых, готовых сорваться, крыльев.

 
– Ты – тень теней, тебя не назову,
Твое лицо холодное и злое…
Плыву туда, за дымку дней, зову
За дымку дней, – нет, не тебя: былое,
 
 
Которое я рву (в который раз!),
Которое в который раз восходит,
Которое в который раз, алмаз,
Алмаз звезды, звезды любви, низводит…
 

И, точно удивившись внезапно проступившей тишине:

– А какая тихая дочь. Ничего не говорит. (Зажмурившись:) Приятно! Вы знаете, я ведь боюсь детей. (Глядя из всех глаз и этим их безмерно расширяя:) Я бе-зум-но их боюсь. О, с детства! С Пречистенского бульвара. С каждой елки, с каждого дня рождения. (Шепотом, как жалуются на могущественного врага:) Они у меня все ломали, их приход был нашествие… (Вскипая:) Ангелы? Я и сейчас еще слышу треск страницы: листает такой ангел любимую книгу и перервет вкось – точно рваная рана… И не скажите – нечаянно, редко – нечаянно, всегда – нарочно, все нарочно, на́зло, искоса, исподлобья – скажу или нет. О, они, как звери, не выносят чужого и чуют слабого. Все дело только – не показать страха, не дрогнуть… Больной волк ведь, когда заболеет, наступает на больную лапу… Знает, что разорвут. О, как я их боюсь! А вы – не боитесь?

– Своих – нет.

– А у меня своих – нет. И, наверное, уже не будет. Может быть – жаль? Может быть, лучше было бы, если бы – были? Я иногда жалею. Может быть, я как-то… прочнее был бы на земле?..

Аля, давно уже хмуро и многозначительно на меня поглядывавшая:

– Ма-ама!

Я, с самонасильственной простотой:

– Борис Николаевич, где у вас здесь, а то девочке нужно.

– Конечно, девочке нужно. Девочке нужно, нужно, нужно.

Убедившись, что другого ответа не будет, настойчивее:

– Ей в одно местечко нужно.

– А-ах! Этого у нас нет. Местечка у нас нет, но место есть, сколько угодно – все место, которое вы видите из окна. На лоне природы, везде, везде, везде! Это называется – Запад (шипя, как змея:) цивилизация.

– Но кто же вас здесь… поселил? (Сказав это, понимаю, что он здесь именно на поселении.)

– Друзья. Не знаю. Уложили. Привезли. Очевидно – так нужно. Очевидно, это кому-то нужно. – И, уже как узаконенный припев: – Девочке нужно, нужно, нужно.

– Аля, как тебе не стыдно! Прямо перед окном!

– Во-первых, вы слишком долго с ним разговаривали, во-вторых, он все равно ничего не видит.

– Как не видит? Ты думаешь, он слепой?

– Не слепой, а сумасшедший. Очень тихий, очень вежливый, но настоящий сумасшедший. Разве вы не видите, что он все время глядит на невидимого врага?

Чтобы кончить о «девочке, которой нужно» и Белом. Несколько дней спустя приехал из Праги ее отец и ужаснулся ее страсти к пиву.

– Бездонная бочка какая-то! В восемь лет! Нет, этому нужно положить конец. Сегодня я ей дам столько пива, сколько она захочет – чтобы навсегда отучить.

И вот, после которой-то кружки, Аля, внезапно:

– А теперь я иду спать, а то я уже чувствую, что скоро начну говорить такие глупости, как Андрей Белый.

– Конечно, Пушкин писал своего «Годунова» в бане, – говорит Белый, обозревая со мной из окна свои цоссенские просторы. – Но разве это сравнимо с баней? О, я бы дорого дал за баню! (Шепотом, стыдливо улыбаясь:) Я же ведь здесь совершенно перестал мыться. Воды нет, таза нет – разве это таз? Ведь сюда – только нос! Так и не моюсь, пока не попаду в Берлин, оттого я так часто и езжу в Берлин и в конце концов ничего не пишу. (Уже угрожающе:) Чтобы вымыть лицо, мне нужно ехать в Берлин!

А теперь… (дверь без стука, но с треском открывается, впуская сначала поднос, потом женский клетчатый живот) – чем богаты, тем и рады! Не осудите: я обречен на полное отсутствие кулинарной фантазии моей хозяйки.

Суп безмолвно и отрывисто ро́злит по тарелкам. После хозяйкиного ухода Белый, упавшим голосом:

– Haferbrühe…67 Овсянка… Я так и знал…

Сидим, браво хлебаем не то суп, не то кашу, для гущи – жидкое, для жидкости – густое…

– Haferbrühe, Haferbrühe, Haferbrü, – бормочет Белый. – Brühe… Brüten… точно она этот овес высиживает, в жару собственного тела его размаривает, собой его морит… Milchsuppe – Haferbrüne, Haferbrüne – Milchsuppe…68

И дохлебав последнюю ложку, просияв, как больной, у которого вырвали зуб:

– А теперь едемте обедать!

Берлин. Ресторан «Медведь»: «zum Bäreh».

– Никаких супов, да? Супы мы уже ели! Мы будем есть мясо, мясо, мясо! Два мясных блюда! Три? (С любопытством и даже любознательностью:) А дочь может съесть три мясных блюда?

– Пива, – флегматический ответ.

– Как она у вас хорошо говорит – лаконически. Конечно, пива. А мы – вина. А дочь не пьет вина?

Первое из трех мясных блюд. (Потом Аля, мне: «Мама, он ел совершенно как волк. С улыбкой и кося… Он точно нападал на мясо…»)

По окончании второго и в нетерпении третьего Белый, мне:

– Не примите меня за волка! Я три дня на овсе. Один – я не смею: некрасиво как-то и предательство по отношению к хозяйке. Она ведь то же ест и в Берлин не ездит… Но сегодня я себе разрешил, потому что вы-то с моей хозяйкой никакими узами совместной беды не связаны. За что же вы будете терпеть? Да еще с дочерью. А я уж к вам – присоединился.

И, по явной ассоциации с волком:

– А теперь – едем в Zoo69.

В Zoo, перед клеткой огромного льва, львам – льва, Аля:

– Мама, смотрите! Совершенный Лев Толстой! Такие же брови, такой же широкий нос и такие же серые маленькие злые глаза – точно все врут.

– Не скажите! – учтиво и агрессивно сорокалетний – восьмилетней. – Лев Толстой, это единственный человек, который сам себя посадил под стеклянный колпак и проделал над собой вивисекцию.

Поглощенная спутником, кроме льва, из всего Zoo на этот раз помню только бегемота, и то из-за следующего беловского примечания:

– В прошлый раз я попал сюда на свадьбу бегемотов. За это иные любители деньги платят! Я не расслышал, что говорит смотритель, и пошел за ним, потому что он шел. Это был такой ужас! Я чуть в обморок не упал…

Помню еще, что с тигром он поздоровался по-тигрячьи: как-то «иау», между лаем и мяуканьем, сопровождаемым изворотом всего тела, с которого, как водопад, хлынул плащ. (Ходил он в пелерине, которая в просторечье зовется размахайкой, а на нем выглядела крылаткой. Оттого, может быть, я так остро помню его руки, совсем свободные и бедные, точно голые без верхних рукавов, вероломным покроем якобы освобожденные, на самом же деле – связанные. Оттого он так и метался, что пелерина за ним повторяла, усугубляла каждый его жест, как разбухшая и разбушевавшаяся тень. Пелерина была его живым фоном, античным хором. Из Kaufhaus des Westens70 или еще старинная московская – не знаю. Серая.)

Простоявши поклеточно весь сад:

– Я очень люблю зверей. Но вы не находите, что их здесь… слишком много? Почему я на них должен смотреть, а они на меня – нет? Отворачиваются!

Сидим на каком-то бревне, невозможном бы в Германской империи, – совсем пресненском! – друг с другом и без зверей, и вдруг, как в прорвавшуюся плотину – повесть о молодом Блоке, его молодой жене и о молодом нем-самом. Лихорадочная повесть, сложнейшая бесфабульная повесть сердца, восстановить которую совершенно не могу и оставшаяся в моих ушах и жилах каким-то малярийным хинным звоном, с обрывочными видениями какой-то ржи – каких-то кос – чьего-то шелкового пояса – ранний Блок у него вставал добрым молодцем из некрасовской «Коробушки», иконописным ямщиком с лукутинской табакерки, – чем-то сплошь-цветным, совсем без белого, и – сцена меняется – Петербург, метель, синий плащ… вступление в игру юного гения, демона, союз трех, смущенный союз двух, неосуществившийся союз новых двух – отъезды – приезды – точное чувство, что отъездов в этой встрече было больше, чем приездов, может быть, оттого, что приезды были короткие, а отъезды – такие длинные, начинавшиеся с самой секунды приезда и все оттягиваемые, откладываемые до мгновения внезапного бегства… Узел стягивается, все в петле, не развязать, не разрубить. И последнее, отчетливо мною помнимое слово:

– Я очень плохо с ней встретился в последний раз. В ней ничего от прежней не осталось. Ничего. Пустота.

Тут же я впервые узнала о сыне Любови Димитриевны, ее собственном, не блоковском, не беловском – Митьке, о котором так пекся Блок: «Как мы Митьку будем воспитывать?» – и которого так сердечно оплакивал в стихах, кончающихся обращением к Богу:

 
Нет, над младенцем, над блаженным
Стоять я буду без тебя!
 

Строки, которых я никогда не читаю без однозвучащих во мне строк пушкинской эпитафии первенцу Марии Раевской:

 
С улыбкой он глядит в изгнание земное,
Благословляет мать и молит за отца.
 

Помню еще одно: что слово «любовь» в этой сложнейшей любовной повести не было названо ни разу, – только подразумевалось, каждый раз благополучно миновалось, в последнюю секунду заменялось – ближайшим и отдаляющим, так что я несколько раз в течение рассказа ловила себя на мысли: «Что ж это было?» – именно на мысли, ибо чувством знала: то. Убеждена, что так же обходилось, миновалось, заменялось, не называлось оно героями и в жизни. Такова была эпоха. Таковы были тогда души. Лучшие из душ. Символизм меньше всего литературное течение.

И – еще одно. Если нынешние не говорят «люблю», то от страха, во-первых – себя связать, во-вторых – передать: снизить себе цену. Из чистейшего себялюбия. Те – мы – не говорили «люблю» из мистического страха, назвав, убить любовь, и еще от глубокой уверенности, что есть нечто высшее любви, от страха это высшее – снизить, сказав «люблю» – недодать.

Оттого нас так мало и любили.

Тогда же, в Zoo, я узнала, что «Синий плащ», всей Россией до тоски любимый…

 
Я звал тебя, но ты не оглянулась,
Я слезы лил, но ты не снизошла,
Ты в синий плащ печально завернулась,
В сырую ночь ты из дому ушла… –
 

синий плащ Любови Димитриевны. «О, он всю жизнь о ней заботился, как о больной, ее комната всегда была готова, она всегда могла вернуться… отдохнуть… но то было разбито, жизни шли врозь и никогда больше не сошлись».

Zoo закончилось очередным Алиным пивом в длинном сквозном бревенчатом строении, тоже похожем на клетку. Никогда не забуду Белого, загоревшего за этот день до какого-то чайного, самоварного цвета, от которого еще синей синели его явно азиатские глаза, на фоне сквозь брусья клетки зеленью и солнцем брызжущей лужайки. Откидывая серебро волос над медью лба:

– Хорошо ведь? Как я все это люблю. Трава, вдалеке большие звери, вы, такая простая… И дочь тихая, разумная, ничего не говорит… (И, уже как припев:) Приятно!

Оттого ли, что было лето, оттого ли, что он всегда был взволнован, оттого ли, что в нем уже сидела его смертная болезнь – сосудов, я никогда не видела его бледным, всегда – розовым, желто-ярко-розовым, медным. От розовости этой усугублялась и синева глаз, и серебро волос. От серебра же волос и серый костюм казался серебряным, мерцающим. Серебро, медь, лазурь – вот в каких цветах у меня остался Белый, летний Белый, берлинский Белый, Белый бедового своего тысяча девятьсот двадцать второго лета.

В первый раз войдя в мою комнату в Pragerpension’e, Белый на столе увидел – вернее, стола не увидел, ибо весь он был покрыт фотографиями царской семьи: наследника всех возрастов, четырех великих княжон, различно сгруппированных, как цветы в дворцовых вазах, матери, отца…

И он наклонясь:

– Вы это… любите?

Беря в руки великих княжон:

– Какие милые!.. Милые, милые, милые!

И с каким-то отчаянием:

– Люблю тот мир!

Стоим с ним на какой-то вышке, где – не помню, только очень-очень высоко. И он, с разлету беря меня за руку, точно открывая со мной мазурку:

– Вас тянет броситься? Вот так (младенческая улыбка)… кувыркнуться!

Честно отвечаю, что не только не тянет, а от одной мысли мутит.

– Ах! Как страшно! А я, я оторвать своих ног не могу от пустоты! Вот так (сгибается под прямым углом, распластывая руки)… Или еще лучше (обратный загиб, отлив волос) – вот так…

Через несколько дней после Zoo и Zossen’a приехал из Праги мой муж – после многих лет боев пражский студент-филолог.

Помню особую усиленную внимательность к нему Белого, внимание к каждому слову, внимание каждому слову, ту особую жадность поэта к миру действия, жадность, даже с искоркой зависти… (Не забудем, что все поэты мира любили военных.)

– Какой хороший ваш муж, – говорил он мне потом, – какой выдержанный, спокойный, безукоризненный. Таким и должен быть воин. Как я хотел бы быть офицером! (Быстро сбавляя:) Даже солдатом! Противник, свои, черное, белое – какой покой. Ведь я этого искал у Доктора, этого не нашел.

Выдержанность воина скоро была взята на испытание, и вот как: Белый потерял рукопись. Рукопись своего «Золота в лазури», о которой его издатель мне с ужасом:

– Милая Марина Ивановна, повлияйте на Бориса Николаевича. Убедите его, что раньше – тоже было хорошо. Ведь против первоначального текста – камня на камне не оставил. Был разговор о переиздании, а это – новая книга, неузнаваемая! Да я против нового ничего не имею, но зачем тогда было набирать старую? Ведь каждая его корректура – целая новая книга! Книга неудержимо и неостановимо новеет, у наборщиков руки опускаются…

И вот, эту новизну, этот весь ворох новизн – огромную, уже не вмещающую папку – Белый вдруг потерял.

– Потерял рукопись! – с этим криком он ворвался ко мне в комнату. – Рукопись потерял! Золото потерял! В Лазури – потерял! Потерял, обронил, оставил, провалил! В каком-то из проклятых кафе, на которые я обречен, будь они трекляты! Я шел к вам, но потом решил – я хоть погибший человек, но я приличный человек – что сейчас вам не до меня, не хотел омрачать радости вашей встречи – вы же дети по сравнению со мной! вы еще в Парадизе! а я горю в аду! – не хотел вносить этого серного Ада с дирижирующим в нем Доктором – в ваш Парадиз, решил: сверну, один ввергнусь, словом – зашел в кафе: то или другое, или третье (с язвительной усмешкой): сначала в то, потом в другое, потом в третье… И после – которого? – удар по ногам: нет рукописи! Слишком уж стало легко идти, левая рука слишком зажила своей жизнью – точно в этом суть: зажить своей жизнью! – в правой трость, а в левой – ничего… И это «ничего» – моя рукопись, труд трех месяцев, что – трех месяцев! это – сплав тогда и теперь, я двадцать лет своей жизни оставил в кабаке… В каком из семи?

На пороге – недоуменное явление Сергея Яковлевича.

– Борис Николаевич рукопись потерял, – говорю я спешно, объясняя крик.

– Вы меня простите! – Белый к нему навстречу. – Я сам временами слышу, как я ужасно кричу. Но – перед вами погибший человек.

– Борис Николаевич, дорогой, успокойтесь, найдем, отыщем, обойдем все места, где вы сидели, – вы же, наверное, куда-нибудь заходили? Вы ее, наверное, где-нибудь оставили, не могли же вы потерять ее на улице.

Белый, упавшим голосом:

– Боюсь, что мог.

– Не могли. Это же вещь, у которой есть вес. Вы где-нибудь ее уже искали?

– Нет, я прямо кинулся сюда.

– Так идем.

И – пошли. И – пошло! Во-первых, не мог точно сказать, в которое кафе заходил, в которое – нет. То выходило, во все заходил, то – ни в одно. Подходим – то, войдем – не то. И, ничего не спросив, только обозрев, ни слова не сказав – вон. «Die Herrschaften wünschen? (Господа желают?)». Белый, агрессивно: «Nichts! Nichts! (Ничего, ничего!)». Легкое пожатие кельнерских плечей, – и мы опять на улице. Но, выйдя: «А вдруг – это? Там еще вторая зала, я туда не заглянул». Сережа великодушно: «Зайдем опять?» Но и вторая зала неузнаваема.

В другом кафе – обратное: убежден, что был, – и стол тот, и окно так, и у кассирши та же брошь, все совпадает, только рукописи нет. «Aber der Herr war ja gar nicht bei uns (Но господин к нам вовсе не заходил), – сдержанно-раздраженно – обер. – Полчаса назад? За этим столом? Я бы помнил». (В чем не сомневаемся, ибо Белый – красный, с взлетевшей шляпой, с взлетевшими волосами, с взлетевшей тростью – действительно незабываем.) «Jch habe hier meine Handschrift vergessen! Manuskript, vestehen Sie? Hier, auf diesem Stuhl! Eine schwarze Pappe: Mappe! (Я здесь забыл свою рукопись! Манускрипт, понимаете? Здесь на этом стуле! Черную папку!71) – кричит все более и более раскрасневающийся Белый, стуча палкой. – Ich bn Schriftsteller, russischer Schrifschteller! Meine Handschrift ist alles für mich! (Я – писатель, русский писатель, моя рукопись для меня – все!)»

– Борис Николаевич, посмотрим в соседнем, – спокойно советует Сережа, мягко, но твердо увлекая его за порог, – тут ведь рядом еще одно есть. Вы легко могли перепутать.

– Это? Чтобы я в этом сидел? (Ехидно:) Не-ет, я в этом не сидел! Это – явно нерасполагающее, я бы в такое и не зашел. (Упираясь палкой в асфальт.) И сейчас не зайду.

Сережа, облегченно:

– Ну, тогда зайду – я. А вы с Мариной здесь постойте.

Стоим. Выходит с пустыми руками. Белый, торжествующе:

– Вот видите? Разве я мог в такое зайти? Да в таком кафе не то что рукопись, – руки-ноги оставишь. Разве вы не видите, что это – кокаин??

Очередное по маршруту – просто минуем. Несмотря на наши увещевания, даже не оборачивает головы и явно ускоряет шаг.

– Но почему же вы даже поглядеть не хотите?

– Вы не заметили, что там сидит брюнет? Я не говорю вам, что тот самый, но, во всяком случае, – из тех. Крашеных. Потому что таких черных волос нет. Есть только такая черная краска. Они все – крашеные. Это их тавро.

И, останавливаясь посреди тротуара, с страшной улыбкой:

– А не проделки ли это – Доктора? Не повелел ли он оттуда моей рукописи пропасть: упасть со стула и провалиться сквозь пол? Чтобы я больше никогда не писал стихов, потому что теперь – кончено, я уже ни строки не напишу. Вы не знаете этого человека. Это – Дьявол.

И, поднимая трость, в такт, ею – по чем попало: по торцам, прямым берлинским стволам, по решеткам, и вдруг – со всего размаху ярости – по огромному желтому догу, за которым, во весь рост своего самодовольства, вырастает лейтенант.

«Verzeihen Sie, Herr Leutnant, ich habe meine Handschrift verloren. (Простите, господин лейтенант, я потерял свою рукопись)». – «Ja was? (Что такое?)» – «Das Herr is Dichter, eingrosser russischer Dichter. (Этот господин – поэт, большой русский поэт)», – спешно и с мольбою оповещаю я. «Ja was? Dichter? (Что такое? Поэт?») – и – не снизойдя до обиды, залив со всего высока своего прусского роста всем своим лейтенантским презрением этого штатского – да еще русского, да еще Dichter’а, оттянув собаку – минует.

– Дьявол! Дьявол! – вопит Белый, бия и биясь.

– Ради Бога, Борис Николаевич, ведь лейтенант подумает, что вы – о нем!

– О нем? Пусть успокоится. Есть только один дьявол – Доктор Штейнер.

И, выпустив этот последний заряд, совершенно спокойно:

– Больше не будем искать. Пропала. И, может быть, лучше, что пропала. Ведь я, по существу, не поэт, я годы могу не писать, а кто может не писать – писать не смеет.

Замечаю, что в моем повествовании нет никакого crescendo. Нет в повествовании, потому что не было в жизни. Наши отношения не развивались. Мы сразу начали с лучшего. На нем и простояли – весь наш недолгий срок.

Лично он меня никогда не разглядел, но, может быть, больше ощутил меня, мое целое, живое целое моей силы, чем самый внимательный ценитель и толкователь, и, может быть, никому я в жизни, со всей и всей моей любовью, не дала столько, сколько ему – простым присутствием дружбы. Присутствием в комнате. Сопутствием на улице. Возле.

Рядом с ним я себя всегда чувствовала в сохранности полного анонимата.

Он не собой был занят, а своей бедой, не только данной, а отрожденной: бедой своего рождения в мир.

Не эгоист, а эгоцентрик боли, неизлечимой болезни – жизни, от которой вот только 8 января 1934 года излечился.

Чтобы не забыть. К моему имени-отчеству он прибегал только в крайних случаях, с третьими лицами, и всегда в третьем лице, говоря обо мне, не мне, со мной же – Вы, просто – Вы, только – Вы. Мое имя-отчество для него было что-то постороннее, для посторонних, со мной не связанное, с той мной, с которой так сразу связал себя он, условное наименование, которое он сразу забывал наедине. Я у него звалась Вы. (Как у Каспара Гаузера сторож звался «der Du»72.)

И, в нашем случае, он был прав. Имя, ведь, останавливает на человеке, другом, именно – этом, Вы – включает всех, включает все. И еще: имя разграничивает, имя это явно – не-я. Вы (как и ты) это тот же я. («Вы не думаете, что?..» Читай: «Я думаю, что…») Вы – включительное и собирательное, имя-отчество – отграничительное и исключительное.

И еще: что ему было «Марина Ивановна» и даже Марина, когда он даже собственным ни Борисом, ни Андреем себя не ощутил, ни с одним из них себя не отождествил, ни в одном из них себя не узнал, так и прокачался всю жизнь между нареченным Борисом и сотворенным Андреем, отзываясь только на я.

Так я и осталась для него «Вы», та Вы, которая в Берлине, Вы – неизбежно-второго лица, Вы – присутствия, наличности, очности, потому что он меня так скоро и забыл, ибо, рассказывая обо мне, он должен был неминуемо говорить: «Марина Ивановна», а с Мариной Ивановной он никогда никакого дела не имел.

Единственный раз, когда он меня назвал по имени, было, когда он за мной в нашу первую «Pragerdiele» повторил слово «Таруса». Меня назвал и позвал.

Двойственность его не только сказалась на Борисе Николаевиче Бугаеве и Андрее Белом, она была вызвана ими. – С кем говорите? Со мной, Борисом Николаевичем, или со мной, Андреем Белым? Конечно, и каждый пишущий, и я, например, могу сказать: с кем говорите, со мной, «Мариной Цветаевой», или мной – мной (я, Марина Ивановна, для себя так же не существую, как для Андрея Белого); но и Марина – я, и Цветаева – я, значит, и «Марина Цветаева» – я. А Белый должен был разрываться между нареченным Борисом и самовольно-созданным Андреем. Разорвался – навек.

Каждый литературный псевдоним прежде всего отказ от отчества, ибо отца не включает, исключает. Максим Горький, Андрей Белый – кто им отец?

Каждый псевдоним, подсознательно, – отказ от преемственности, потомственности, сыновности. Отказ от отца. Но не только от отца отказ, но и от святого, под защиту которого поставлен, и от веры, в которую был крещен, и от собственного младенчества, и от матери, звавшей Боря и никакого «Андрея» не знавшей, отказ от всех корней, то ли церковных, то ли кровных. Avant moi le déluge!73 Я – сам!

Полная и страшная свобода маски: личины: не-своего лица. Полная безответственность и полная беззащитность.

Не этого ли искал Андрей Белый у доктора Штейнера, не отца ли, соединяя в нем и защитника земного, и заступника небесного, от которых, обоих, на заре своих дней столь вдохновенно и дерзновенно отрекся?

Безотчесть и беспочвенность, ибо, как почва, Россия слишком все без исключения, чтобы только собою, на себе, продержать человека.

«Родился в России», это почти что – родился везде, родился – нигде.

Ничего одиноче его вечной обступленности, обсмотренности, обслушанности я не знала. На него смотрели, верней: его смотрели, как спектакль, сразу, после занавеса бросая его одного, как огромный Императорский театр, где остаются одни мыши.

А смотреть было на что. Всякая земля под его ногою становилась теннисной площадкой: ракеткой: ладонью. Земля его как будто отдавала – туда, откуда бросили, а то – опять возвращало. Просто, им небо и земля играли в мяч.

Мы – смотрели.

Его доверчивость равнялась только его недоверчивости. Он доверял – вверялся! – первому встречному, но что-то в нем не доверяло – лучшему другу. Потому их и не было.

Как он всегда боялся: задеть, помешать, оказаться лишним! Как даже не вовремя, а раньше времени – исчезал, тут же, по мнительности своей, выдумав себе срочное дело, которое оказывалось сидением в первом встречном осточертелом кафе. Какой – опережающий вход – опережающий взгляд, сами глаза опережающий страх из глаз, страх, которым он как щупальцами ощупывал, как рукой обшаривал и, в нетерпении придя, как метлой обмахивал пол и стены – всю почву, весь воздух, всю атмосферу данной комнаты, страх – меня бы первую ввергший в столбняк, если бы я разом, вскочив на обе ноги, не дав себе понять и подпасть – на его страх, как Дуров на злого дога: «Борис Николаевич! Господи, как я вам рада!»

Страх, сменявшийся – каким сиянием!

Не знаю его жизни до меня, знаю, что передо мною был затравленный человек. Затравленность и умученность ведь вовсе не требуют травителей и мучителей, для них достаточно самых простых нас, если только перед нами – не-свой: негр, дикий зверь, марсианин, поэт, призрак. Не-свой рожден затравленным.

О Белом всегда говорили с интонацией «бедный». «Ну, как вчера Белый?» – «Ничего. Как будто немножко лучше». Или: «А Белый нынче был совсем хорош». Как о трудно-больном. Безнадежно-больном. С тем пусть крохотным, пусть йотовым, но непременным оттенком превосходства: здоровья над болезнью, здравого смысла над безумием, нормы – хотя бы над самым прекрасным казусом.

Остается последнее: вечерне-ночная поездка с ним в Шарлоттенбург. И это последнее осталось во мне совершенным сновидением. Просто – как схватило дух, так до самого подъезда и не отпустило, как я до самого подъезда не отпустила его руки, которую на этот раз – сама взяла.

Помню только расступающиеся статуи, рассекаемые перекрестки, круто огибаемые площади – серизну – розовизну – голубизну…

Слов не помню, кроме отрывистого: «Weiter! Weiter!»74 – звучащего совсем не за пределы Берлина, а за пределы земли.

Думаю, что в этой поездке я впервые увидела Белого в его основной стихии: полете, в родной и страшной его стихии – пустых пространств, потому и руку взяла, чтобы еще удержать на земле.

Рядом со мной сидел пленный дух.

Как это было? Этого вовсе не было. Прощания вовсе не было. Было – исчезновение.

Думаю, его просто увезли – друзья, так же просто на неуютное немецкое море, как раньше в то самое Zossen, и он так же просто дал себя увезти. Белый всякого встречного принимал за судьбу и всякое случайное жилище за суждённое.

Одно знаю – что я его не провожала, а не проводить я его не могла только потому, что не знала, что он едет. Думаю, он и сам до последней секунды не знал.

А дальше уже начинается – танцующий Белый, каким я его не видела ни разу и, наверное, не увидела бы, миф танцующего Белого, о котором так глубоко сказал Ходасевич, вообще о нем сказавший лучше нельзя, и к чьему толкованию танцующего Белого я прибавлю только одно: фокстрот Белого – чистейшее хлыстовство: даже не свистопляска, а (мое слово) – христопляска, то есть опять-таки «Серебряный голубь», до которого он, к сорока годам, физически дотанцевался.

Со своего моря он мне не писал.

Но был еще один привет – последний. И прощание все-таки было – и какое беловское!

В ноябре 1923 года – вопль, письменный вопль в четыре страницы, из Берлина в Прагу: «Голубушка! Родная! Только Вы! Только к Вам! Найдите комнату рядом, где бы Вы ни были – рядом, я не буду мешать, я не буду заходить, мне только нужно знать, что за стеной – живое – живое тепло! – Вы. Я измучен! Я истерзан! К Вам – под крыло!» (И так далее, и так далее, полные четыре страницы лирического вопля вперемежку с младенчески-беспомощными практическими указаниями и даже описаниями вожделенной комнаты: чтобы был стол, чтобы этот стол стоял, чтобы было окно, куда глядеть, и, если возможно, – не в стену квартирного дома, но если мое – в такую стену, то пусть и его, ничего, лишь бы рядом.) «Моя жизнь этот год – кошмар. Вы мое единственное спасение. Сделайте чудо! Устройте! Укройте! Найдите, найдите комнату».

Тотчас же ответила ему, что комната имеется: рядом со мной, на высоком пражском холму – Смихове, что из окна деревья и просторы: косогоры, овраги, старики и ребята пускают змеев, что и мы будем пускать… Что М. Л. Слоним почти наверное устроит ему чешскую стипендию в тысячу крон ежемесячно, что обедать будем вместе и никогда не будем есть овса, что заходить будет, когда захочет, и даже, если захочет, не выходить, ибо он мне дороже дорогого и роднее родного, что в Праге археологическое светило – восьмидесятилетний Кондаков, что у меня, кроме Кондакова, есть друзья, которых я ему подарю и даже, если нужно, отдам в рабство…

Чего не написала! Все написала!

Комната ждала, чешская стипендия ждала. И чехи ждали. И друзья, обреченные на рабство, ждали.

И я – ждала.

Через несколько дней раскрывши «Руль», читаю в отделе хроники, что такого-то ноября 1923 года отбыл в Советскую Россию писатель Андрей Белый.

Такое-то ноября было таким-то ноября его вопля ко мне. То есть уехал он именно в тот день, когда писал ко мне то письмо в Прагу. Может быть, в вечер того же дня.

– А меня он все-таки когда-нибудь вспоминал? – спросила я в 1924 году одного из последних очевидцев Белого в Берлине, приехавшего в Прагу.

Тот с заминкой…

– Да… но странно как-то.

– То есть как – странно?

– А – так: «Конечно, я люблю Цветаеву, как же мне не любить Цветаеву, когда она тоже дочь профессора…» Сами посудите, что…

Но я, молча, посудила – иначе.

Больше я о нем ничего не слыхала.

Ничего, кроме смутных слухов, что живет он где-то под Москвой, не то в Серебряном Бору, не то в Звенигороде (еще порадовалась чудному названию!), пишет много, печатает мало, в современности не участвует и порядочно-таки забыт.

 
(Geisrer auf dem Gange)
…Und er hat sich losgemacht!75
 

10-го января 1934 года мой восьмилетний сын Мур, хватая запретные «Последние новости»:

– Мама! Умер Андрей Белый!

– Что???

– Нет, не там, где покойники. Вот здесь.

Между этим возгласом моего восьмилетнего сына и тогдашней молитвой моей трехлетней дочери – вся моя молодость, быть может, – вся моя жизнь.

Умер Андрей Белый «от солнечных стрел», согласно своему пророчеству 1907 года.

 
Золотому блеску верил,
А умер от солнечных стрел… –
 

то есть от последствий солнечного удара, случившегося с ним в Коктебеле, на бывшей даче Волошина, ныне писательском доме. Перед смертью Белый просил кого-то из друзей прочесть ему эти стихи, этим в последний раз опережая события: наше посмертное, этих его солнц, сопоставление: свое посмертье.

Господа, вглядитесь в два последних портрета Андрея Белого в «Последних новостях».

Вот на вас по каким-то мосткам, отделяясь от какого-то здания, с тростью в руке, в застывшей позе полета – идет человек. Человек? А не та последняя форма человека, которая остается после сожжения: дохнешь – рассыпется. Не чистый дух? Да, дух в пальто, и на пальто шесть пуговиц – считали, но какой счет, какой вес когда-либо кого-либо убедил? разубедил?

Случайная фотография? Прогулка? Не знаю, как другие, я, только взглянув на этот снимок, сразу назвала его: переход. Так, а не иначе, тем же шагом, в той же старой шляпе, с той же тростью, оттолкнувшись от того же здания, по тем же мосткам и так же перехода не заметив, перешел Андрей Белый на тот свет.

Этот снимок – астральный снимок.

Другой: одно лицо. Человеческое? О нет. Глаза – человеческие? Вы у человека видали такие глаза? Не ссылайтесь на неясность отпечатка, плохость газетной бумаги и т. д. Все это, все эти газетные изъяны, на этот раз, на этот редкий раз поэту – послужило. На нас со страницы «Последних новостей» глядит лицо духа, с просквоженным тем светом глазами. На нас – сквозит.

На панихиде по нем в Сергиевском Подворье, – православных проводах сожженного, которыми мы обязаны заботе Ходасевича и христианской широте о. Сергия Булгакова, – на панихиде по Белом было всего семнадцать человек – считала по свечам – с десяток из пишущего мира, остальные завсегдатаи. Никого из писателей, связанных с ним не только временем и ремеслом, но долгой личной дружбой, кроме Ходасевича, не было. Зато с умилением обнаружила среди стоявших Соломона Гитмановича Каплуна, издателя, пришедшего в последний раз проводить своего трудного, неуловимого, подчас невыносимого опекаемого им писателя. Убеждена, что не меньше, чем я, и больше, чем всем нам, порадовался ему и сам Белый.

Странно, я все время забывала, вернее, я ни разу не осознавала, что гроба – нет, что его – нет: казалось – о. Сергий его только застит, отойдет о. Сергий – и я увижу – увидим – и настолько сильно было во мне это чувство, что я несколько раз ловила себя на мысли: «Сначала все, потом – я. Прощусь последняя…»

До того, должно быть, эта панихида была ему необходима и до того сильно он на ней присутствовал.

И никогда еще, может быть, я за всю свою жизнь с таким рвением и осознанием не повторяла за священником, как в этой темной, от пустоты огромной церкви Сергиевского Подворья, над мерещащимся гробом за тридевять земель сожженного:

– Упокой, Господи, душу новопреставленного раба твоего – Бориса.

Post Scriptum.

Я иногда думаю, что конца – нет. Так у меня было с Максом, когда, много спустя по окончании моей рукописи, все еще долетали о нем какие-то вести, как последние от него приветы.

Вчера, 26 февраля, Сергей Яковлевич, вечером, мне:

– Достал «После Разлуки». Прочел стихи – вам.

– Как – мне? Вы шутите!

– Это вы – шутите, не можете же вы не помнить этих стихов. Последние стихи в книге. Единственное посвящение. Больше никому нет.

Все еще не веря, беру в руки и на последней странице, в постепенности узнавания, читаю:

М. И. Цветаевой


 
Неисчисляемы
Орбиты серебряного прискорбия.
Где праздномыслия
Повисли тучи.
Среди них –
Тихо пою стих
В неосязаемые угодия
Ваших образов.
Ваши молитвы –
Малиновые мелодии
И –
Непобедимые
Ритмы.
 
Цоссен, 1922

В. Я. Брюсову
(1873–1924)

«Улыбнись в мое „окно“…»

В. Я. Брюсову


 
Улыбнись в мое «окно»,
Иль к шутам меня причисли, –
Не изменишь, все равно!
«Острых чувств» и «нужных мыслей»
Мне от Бога не дано.
Нужно петь, что все темно,
Что над миром сны нависли…
– Так теперь заведено. –
Этих чувств и этих мыслей
Мне от Бога не дано!
 

«Я забыла, что сердце в Вас – только ночник…»

В. Я. Брюсову


 
Я забыла, что сердце в Вас – только ночник,
Не звезда! Я забыла об этом!
Что поэзия ваша из книг
И из зависти – критика. Ранний старик,
Вы опять мне на миг
Показались великим поэтом.
 

Волшебство в стихах Брюсова

Есть поэты – волшебники в каждой строчке. Их души – зеркала, собирающие все лунные лучи волшебства и отражающие только их. Не ищите в них ни пути, ни этапов, ни цели. Их муза с колыбели до гроба – принцесса и волшебница. Не к ним принадлежит Брюсов. У Брюсова много муз – муза в лавровом венке, в венце из терний, муза в латах и шлеме, муза «с поддельной красотой ланит», но есть и волшебница, есть и девушка-муза. Об этой редкой гостье в стихах Брюсова я и хочу рассказать.

Доказать волшебство – в лице ли, в голосе ли, в стихах ли оно – невозможно. Заглянуть в чьи-нибудь черты, прочтя какую-нибудь строчку, мы только можем воскликнуть: ах! только вздрогнуть от сознания, что волшебство здесь, перед нами. Кто докажет улыбку Джоконды?

Немного раз улыбнулась волшебница-муза на 600 страницах «Путей и перепутий». Но эти улыбки единственны и незабвенны.

Вот стихотворение «Идеал». Уже с первой строчки «Ее он увидел в магический час» – нас охватывает легкая дрожь, первая предвестница волшебства. «Магический час» – мы уже чувствуем, что это час сумерек, странный час после заката. «Был вечер лазурным и запад погас…» Мы входим в сказку. Несложная это сказка и с грустным концом, как все лучшие сказки. Вся она в трех словах: увиделись, поняли, расстались. Но это было на заре жизни и в сумерках дня. Юность и сумерки – и уже волшебство! Нельзя уйти от этого стихотворения, не отметив несколько несказанно глубоких, слишком редких у Брюсова строк:

 
То был мотылек, пилигрим вечеров,
Который подслушал прощанье без слов,
То было смущенное облачко мая…
 

Какая в них простота, какая проникновенность. Эти строки – почти молитва.

Соединение образов девушки и мотылька не единственно в стихах поэта. Мы встречаем его и в стихотворении «Женщина», где поэт прямо отождествляет девушку с мотыльком.

 
О девушки, о мотыльки на воле!
Вас на балу звенящий вальс влечет,
Вы в нашей жизни, как цветы магнолий.
Но каждая узнает свой черед…
 

Может быть, завтра один из этих мотыльков на воле будет биться в золотой бахроме из стихотворения «Продажная» и тосковать о навеки утраченных зеленых листьях:

 
Альков задрожал золотой бахромой.
Она задернула длинные кисти…
О, да, ей грезился свод голубой
И зеленые листья…
 

В этом стихотворении уже не улыбка, в нем плач девушки-музы.

Все девушки Брюсова – обречены. Что ждет ее, проходящую по бульвару «с опущенным взором, в пелериночке белой», и ту, чьи «прикрыты стыдливо виски», и ту из стихотворения «Весна»? Остановимся на нем. Я так ясно вижу героиню. Ей 15, 16 лет. Она кого-то любит, она ничего не знает о жизни. Все ушли, и вот она стала у окна и чертит «его» инициалы. О чем она думает? Быть может, совсем не о нем. Думает о море, которое знает только по стихам и картинкам, о какой-то будущей боли, о какой-то не нашей весне.

Где-то за морем тогда расцветала весна…

Мне кажется, что волшебство мира заключено в этой строчке, как в выражении «звенящий бал» – вся юность. На что обречены они, юные и нежные героини лучших стихотворений Брюсова? Ответ на это в строчках:

 
Вот и тайна земных наслаждений,
Но такой ли ее я ждала накануне? Я дрожу от стыда, я смеюсь…
 

Вслед за звенящими вальсами – золотая клетка алькова; за мечтой о любви – осуществление ее. Но это не конец. Из глубины плена до нас доходит тихая жалоба, последняя мечта:

 
И если Бог пошлет мне сон
О недоступном и о счастье,
Мне про любовь не скажет он,
Мне не приснится сладострастье.
И буду вновь ребенком я
Под тихим пологом кроватки,
И сядет рядом мать моя,
Озарена огнем лампадки.
 

Не все погибло! – Есть воспоминание.

Музыкой юности, вызванной властью воспоминаний, звучат стихотворения «Одиночество» и «Первые встречи». В них оживает убитое жизнью волшебство. Перед нами образ двух сестер, слышавших когда-то первые клятвы поэта; тенистый сад перед нами – сад его юности.

 
Мы ведь дети, все мы дети, мотыльки вокруг огней!
 

Много ликов у волшебства. Всех времен оно, всех возрастов и стран. Видеть его лишь в тонких чертах шестнадцатилетних – ошибка. Юность равна волшебству, но волшебство – не только юности. Не юноша и девушка перед нами в стихотворении «Встреча».

О этот крик желанья пленного!

Но уже первые строки заставляют нас сжать руки и широко раскрыть глаза:

 
О эти встречи мимолетные
На гулких улицах столиц!
 

Шум экипажей, блеск витрин, смена лиц, и среди нескольких лиц вдруг одно на миг единственное, – вот оно, волшебство улицы! Кто она, эта незнакомка? Не все ли равно! Из глаз ее глядят неповторимое и тайна.

Улица – самое любимое Брюсовым проявление волшебства. Ее холод лишь для тех, чьи глаза не зажигаются от фонарей и витрин, чье сердце не зажигается с глазами.

 
Горят электричеством луны
На выгнутых, длинных столбах…
 

В этом стихотворении – все волшебство городской весны. Прочтите его вы, отрицающий музыку в душе и стихах поэта. Прочтите вслух эти строки:

 
Как тихие звуки клавира
Далекие рокоты дня…
 

Что может быть ближе к самим звукам клавира, чем эта строка о них?

Слово «клавир» сразу переносит нас в Германию, страну лучших сказок. Ей обязан Брюсов другим своим прекрасным стихотворением:

 
Помню вечер, помню лето,
Рейна полные струи…
 

Зеленоватый Рейн с повторенными у берегов башнями старого Кельна и сверкающими вдали парусами; темная зелень виноградников; «песня милой старины…»

О, волшебство старой Германии! O, Heinrich Heine!

Мысль о Германии наводит меня на волшебство вагона. Мчится поезд. За окнами ночь. В еле освещенном купе чьи-то зеленые глаза:

 
И было ль то влиянье
Качания и тьмы,
Но было там влиянье,
В котором никли мы…
 

И вновь перед нами двое чужих, соединенных на миг волшебством ночи и вагона:

 
И чьи-то губы близились
Во тьме к другим губам,
И чьи-то губы сблизились, –
Иль снилось это нам?
 

Снилось ли? Лучше так! Кто знает, какими оказались бы при ровном дневном свете эти зеленые глаза?

Нет мечтательней любви, покинутой волшебством! И на вопрос поэта своей Миньоне:

Как объяснишь, что покинуло нас! – есть только один ответ: сердце любви – волшебство! Лихорадочное биение этого сердца слышим мы в стихотворении «Который раз».

 
Будет миг, как долгий сон,
Качать, баюкать нас.
Я странно счастлив, я влюблен…
Влюблен! – который раз!
 

Каким прекрасным было бы это стихотворение без последней строфы:

 
И в стройных строфах вновь мечты
Поют – который раз,
А месяц смотрит с высоты –
Веков холодный глаз.
 

Такой конец разрушает все. До стройности ли строф, когда любишь? И может ли месяц быть для влюбленного лишь холодным глазом веков? Нет печальней поэта в последней – главной – строфе, покинутого волшебством!

Но вот уж опять оно нахлынуло волнами «Бала»:

 
Забвенье, и круженье, и движенье
Вдаль, без возврата…
 

Еще несколько слов о волшебном из волшебных стихотворений поэта – «Встреча» («Близ медлительного Нила»). Из него нельзя приводить отдельных строк, как нельзя из груды драгоценных камней выбрать один лучший. Приходится, как дети, говорить: «все лучше» – и брать все.

Измена романтизму; оскорбление юности в намеренно-небрежной критике молодых поэтов; полная бездарность психодрамы «Прихожий», – да простится все это Брюсову за то, что и в его руках когда-то сверкал многогранный алмаз волшебства.

‹1910›

Герой труда

Часть первая

«И с тайным восторгом гляжу я в лицо врагу».

Бальмонт

I. Поэт

Стихи Брюсова я любила с 16 л. по 17 л. – страстной и краткой любовью. В Брюсове я ухитрилась любить самое небрюсовское, то, чего он был так до дна, до тла лишен – песню, песенное начало. Больше же стихов его – и эта любовь живет и поныне – его «Огненного Ангела», тогда – и в замысле и в исполнении, нынче только в замысле, в замысле и в воспоминании, «Огненного Ангела» – в неосуществлении. Помню, однако, что уже тогда, 16-ти лет, меня хлестнуло на какой-то из патетических страниц слово «интересный», рыночное и расценочное, немыслимое ни в веке Ренаты, ни в повествовании об Ангеле, ни в общей патетике вещи. Мастер – и такой промах! Да, ибо мастерство – не всё. Нужен слух. Его не было у Брюсова.

Антимузыкальность Брюсова, вопреки внешней (местной) музыкальности целого ряда стихотворений – антимузыкальность сущности, сушь, отсутствие реки. Вспоминаю слово недавно скончавшейся своеобразной и глубокой поэтессы Аделаиды Герцык о Максе Волошине и мне, тогда 17-летней: «В вас больше реки, чем берегов, в нем – берегов, чем реки». Брюсов же был сплошным берегом, гранитным. Сопровождающий и сдерживающий (в пределах города) городской береговой гранит – вот взаимоотношение Брюсова с современной ему живой рекой поэзии. За́-городом набережная теряет власть. Так, не предотвратил ни окра́инного Маяковского, ни ржаного Есенина, ни героя своей последней и жесточайшей ревности – небывалого, как первый день творения, Пастернака. Все же, что город, кабинет, цех, если не иссякло от него, то приняло его очертания.

Вслушиваясь в неумолчное слово Гете:

In der Beschränkung zeigt sich erst der Meister» – слово, направленное на преодоление в себе безмерности (колыбели всякого творчества и, именно как колыбель, преодоленной быть долженствующей), нужно сказать, что в этом смысле Брюсову нечего было преодолевать: он родился ограниченным. Безграничность преодолевается границей, преодолеть же в себе границы никому не дано. Брюсов был бы мастером в гетевском смысле слова только, если бы преодолел в себе природную границу, раздвинул, а может быть, и – разбил себя. Брюсов, в ответ на Моисеев жезл, немотствовал. Он остался invulnérable (во всем объеме непереводимо), вне лирического потока. Но, утверждаю, материалом его был гранит, а не картон.

* * *

(Гетевское слово – охрана от демонов: может быть, самой крайней, тайной, безнадежной страсти Брюсова.)

* * *

Брюсов был римлянином. Только в таком подходе – разгадка и справедливость. За его спиной, явственно, Капитолий, а не Олимп. Боги его никогда не вмешивались в Троянские бои, – вспомните раненую Афродиту! молящую Фетиду! омраченного – неминуемой гибелью Ахилла – Зевса. Брюсовские боги высились и восседали, окончательно покончившие с заоблачьем и осевшие на земле боги. Но, настаиваю, материалом их был мрамор, а не гипс.

* * *

Не хочу лжи о Брюсове, не хочу посмертного лягания Брюсова. Брюсов не был quantité négligeable, еще меньше – qualité. По рождению русский целиком, он являет собою загадку. Такого второго случая в русской лирике не было: застегнутый наглухо поэт. Тютчев? Но это – в жизни: в черновике, в подстрочнике лиры. Брюсов же именно в творении своем был застегнут (а не забит ли) наглухо, забронирован без возможности прорыва. Какой же это росс? И какой же это поэт? Русский – достоверно, поэт – достоверно тоже: в пределах воли человеческой – поэт. Поэт предела. Есть такие дома, первые, когда подъезжаешь к большому городу: многоокие (многооконные), но – слепые какие-то, с полной немыслимостью, в них, жизни. Казенные (и, уже лирически) казненные. Таким домом мне мерещится творчество Брюсова. А в высших его достижениях гранитным коридором, выход которого – тупик.

Брюсов: поэт входов без выходов.

Чтобы не звучало голословно, читатель, проверь: хотелось ли тебе хоть раз продлить стихотворение Брюсова? Гетевское: «Verweile doch! du bist so schön!» – было ли у тебя хоть раз чувство оборванности (вел и бросил!), разверзалась ли хоть раз на неучтимость сердечного обмирания за строками – страна, куда стихи только ход: в самой дальней дали – на самую дальную даль – распахнутые врата. Душу, как Музыка, срывал тебе Брюсов? («Всё? уже?») Душа, как после музыки, взмаливалась к Брюсову: «уже? еще!» Выходил ли ты хоть раз из этой встречи – неудовлетворенным?

Нет, Брюсов удовлетворяет вполне, дает всё и ровно то, что обещал, из его книги выходишь, как из выгодной сделки (показательно: с другими поэтами – книга ушла, ты вслед, с Брюсовым: ты ушел, книга – осталась) – и, если чего-нибудь не хватает, то именно – неудовлетворенности.

* * *

Под каждым стихотворением Брюсова невидимо проставленное «конец». Брюсов, для цельности, должен был бы проставлять его и графически (типографически).

* * *

Творение Брюсова больше творца. На первый взгляд – лестно, на второй – грустно. Творец, это все завтрашние творения, всё Будущее, вся неизбывность возможности: неосуществленное, но не неосуществимое – неучтимое – в неучтимости своей непобедимое: завтрашний день.

Дописывайте до конца, из жил бейтесь, чтобы дописать до конца, но если я, этот конец почувствую, тогда – конец – Вам.

И – странное чудо: чем больше творение (Фауст), тем меньше оно по сравнению с творцом (Гете). Откуда мы знаем Гете? По Фаусту. Кто же нам сказал, что Гете– больше Фауста? Сам Фауст – совершенством своим.

Возьмем подобие:

– «Как велик Бог, создавший такое солнце!» и, забывая о солнце, ребенок думает о Боге. Творение, совершенством своим, отводит нас к творцу. Что же солнце, как не повод к Богу? Что же Фауст, как не повод к Гете? Что же Гете, как не повод к божесту? Совершенство не есть завершенность, совершается здесь, вершится – Там. Где Гете ставит точку – там только и начинается! Первая примета совершенности творения (абсолюта) – возбужденное в нас чувство сравнительности. Высота только тем и высота, что она выше – чего? – предшествующего «выше», а это выше уже поглощено последующим. Гора выше лба, облако выше горы, Бог выше облака – и уже беспредельное повышение идеи Бога. Совершенство (состояние) я бы заменила совершаемостью (непрерывностью). Прорыв в божество, настолько же несравненно большее Гете, как Гете – Фауста, вот что делает и Гете и Фауста бессмертными: малость их, величайших, по сравнению с без сравнения высшим. Единственная возможность восприятия нами высоты – непрерывное перемещение по вертикали точек измерения ее. Единственная возможность на земле величия – дать чувство высоты над собственной головой.

– «Но Гете умер, Фауст остался!» А нет ли у тебя, читатель, чувства, что где-то – в герцогстве несравненно просторнейшем Веймарского – совершается – третья часть?

Обещание: завтра лучше! завтра больше! завтра выше! обещание, на котором вся поэзия – и нечто высшее поэзии – держится: чуда над тобой и, посему, твоего над другими – этого обещания нет ни в одной строке Брюсова:

 
Быть может, всё в жизни лишь средство
Для ярких певучих стихов,
И ты с беспечального детства
Ищи сочетания слов.
 

Слов вместо смыслов, рифм вместо чувств… Точно слова из слов, рифмы из рифм, стихи из стихов рождаются!

Задание, овеществленное пятнадцать лет спустя «брюсовским Институтом Позии».

* * *

Наисовершеннейшее творение, спроси художника, только умысел: то, что я хотел – и не смог. Чем совершеннее для нас, тем несовершеннее для него. Под каждой же строкой Брюсова: все, что я смог. И бо́льшее, вообще, невозможно.

Как малого же он хотел, если столько смог!

Знать свои возможности – знать свои невозможности. (Возможность без невозможностей – всемощность). Пушкин не знал своих возможностей, Брюсов – свои невозможности – знал. Пушкин писал на авось (при наичернейших черновиках – элемент чуда), Брюсов – наверняка (статут, Институт).

* * *

Волей чуда – весь Пушкин. Чудо воли – весь Брюсов. Меньшего не могу (Пушкин. Всемощность). Бо́льшего не могу (Брюсов. Возможности). Раз сегодня не смог, завтра смогу (Пушкин. Чудо). Раз сегодня не смог, никогда не смогу (Брюсов. Воля). Но сегодня он – всегда мог.

* * *

Дописанные Брюсовым «Египетские ночи». С годными или негодными средствами покушение, – что его вызвало? Страсть к пределу, к смысловому и графическому тире. Чуждый, всей природой своей, тайне, он не чтит и не чует ее в неоконченности творения. Не довелось Пушкину – доведу (до конца) я.

Жест варвара. Ибо, в иных случаях, довершать не меньшее, если не большее, варварство, чем разрушать.

* * *

Говорить чисто, все покушение Брюсова на поэзию – покушение с негодными средствами. У него не было данных стать поэтом (данные – рождение), он им стал. Преодоление невозможного. Kraftsprobe. А избрание са́мого себе обратного: поэзии (почему не естественных наук? не математики? не археологии?) – не что иное, как единственный выход силы: самоборство.

И уточняя: Брюсов не с рифмой сражался, а со своей нерасположенностью к ней. Поэзия, как поприще для самоборения.

Поэт ли Брюсов после всего сказанного? Да, но не Божьей милостью. Стихотворец, творец стихов, и, что гораздо важнее, творец творца в себе. Не евангельский человек, не зарывший своего таланта в землю, – человек, волей своей, из земли его вынудивший. Нечто создавший из ничто.

«Вперед, мечта, мой верный вол!»

О, не случайно, не для рифмы этот клич, более похожий на вздох. Если Брюсов когда-нибудь был правдив – до дна, то именно в этом вздохе. Из сил, из жил, как вол – что это, труд поэта? нет, мечта его! Вдохновение плюс воловий труд, вот поэт, воловий труд плюс воловий труд, вот Брюсов: вол, везущий воз. Этот вол не лишен величия.

У кого, кроме Брюсова, могло возникнуть уподобление мечты – волу? Вспомним Бальмонта, Вячеслава, Блока, Сологуба – говорю лишь о поэтах его поколения (почему выпадает Белый?) – кто бы, в какой час последнего изнеможения, произнес это «мечта – вол». Если бы вместо мечты – воля, стих был бы формулой.

* * *

Поэт воли. Действие воли, пусть кратко, в данный час беспредельно. Воля от мира сего, вся здесь, вся сейчас. Кто так властвовал над живыми людьми и судьбами, как Брюсов? Бальмонт? К нему влеклись. Блок? Им болели. Вячеслав? Ему внимали. Сологуб? О нем гадали. И всех – заслушивались. Брюсова же – слушались. Нечто от каменного гостя было в его появлениях на пирах молодой поэзии – Жуана. Вино оледеневало в стаканах. Под дланью Брюсова гнулись, не любя, и иго его было тяжко. «Маг», «Чародей», – ни о зачаровывающем Бальмонте, ни о магическом Блоке, ни о рожденном чернокнижнике – Вячеславе, ни о не-нашем Сологубе, – только о Брюсове, об этом бесстрастном мастере строк. В чем же сила? Что за чары? Нерусская и нерусские: воля, непривычная на Руси, сверхъестественная, чудесная в тридевятом царстве, где, как во сне, всё возможно. Всё, кроме голой воли. И на эту голую волю чудесное тридевятое царство Души – Россия – польстилась, ей поклонилась, под ней погнулась76. На римскую волю московского купеческого сына откуда-то с Трубной площади.

– Сказка?

* * *

Мне кажется, Брюсов никогда не должен был видеть снов, но зная, что поэты их видят, заменял невиденные – выдуманными.

Не отсюда ли – от невозможности просто увидеть сон – грустная страсть к наркотикам?

Брюсов. Брюс. (Московский чернокнижник 18-го века). Может быть, уже отмечено. (Зная, что буду писать, своих предшественников в Брюсове не читала, – не из страха совпадения, из страха, в случае перехулы собственного перехвала). Брюсов. Брюс. Созвучие не случайное. Рационалисты, принимаемые современниками за чернокнижников. (Просвещенность, превращающаяся на Руси в чернокнижие).

* * *

Судьба и сущность Брюсова трагичны. Трагедия одиночества? Творима всеми поэтами… «…Und sind ihr ganzes Leben so allein…» (Рильке, о поэтах).

Трагедия пожеланного одиночества, искусственной пропасти между тобою и всем живым, роковое пожелание быть при жизни – памятником. Трагедия гордеца с тем грустным удовлетворением, что, по крайней мере, сам виноват. За этот памятник при жизни он всю жизнь напролом боролся: не долюбить, не передать, не снизойти.

«Хотел бы я не быть Валерий Брюсов»…

только доказательство, что всю жизнь свою он ничего иного не хотел. И вот, в 1922 г. – пустой пьедестал, окруженный свистопляской ничегоков, никудыков, наплеваков. Лучшие – отпали, отвратились. Подонки, к которым он тщетно клонился, непогрешимым инстинктом низости чуя – величие, оплевывали («не наш! хорош!») Брюсов был один. Не один над (мечта честолюбца), один – вне.

«Хочу писать по-новому, – не могу!» Это признание я собственными ушами слышала в Москве в 1920 г., с эстрады Большого зала Консерватории. (Об этом вечере – после). Не могу! Брюсов, весь смысл которого был в «могу», Брюсов, который, наконец, не смог!

* * *

В этом возгласе был – волк. Не человек, а волк. Человек – Брюсов всегда на меня производил впечатление волка. Так долго – безнаказанного! С 1918 г. по 1922 г. – затравленного. Кем? Да той же поэтической нечистью, которая вопила умирающему (умер месяц спустя) Блоку: «Да разве вы не видите, что вы мертвы? Вы мертвец! Вы смердите! В могилу!» Поэтической нечистью: кокаинистами, спекулянтами скандала и сахарина, с которой он, мэтр, парнасец, сила, чары, братался. Которой, подобострастно и жалобно, подавал – в передней своей квартиры – пальто.

Оттолкнуть друзей, соратников, современников Брюсов – смог. Час не был их. Дела привязанностей – через них он переступил. Но без этих, именующих себя «новой поэзией», он обойтись не смог: их был – час!

* * *

Страсть к славе. И это – Рим. Кто из уже названных – Бальмонт, Блок, Вячеслав, Сологуб – хотел славы? Бальмонт? Слишком влюблен в себя и мир. Блок? Эта сплошная совесть? Вячеслав? На тысячелетия перерос. Сологуб?

 
Не сяду в сани при луне –
И никуда я не поеду!
 

Сологуб с его великолепным презрением?

Русский стремление к прижизненной славе считает либо презренным, либо смешным. Славолюбие: себялюбие. Славу русский поэт искони предоставляет военным и этой славе преклоняется. – А «Памятник» Пушкина?77 Прозрение – ничего другого. О славе же прижизненной:

 
Хвалу и клевету приемли равнодушно
И не оспаривай глупца, –
 

важнейшую: количественную базу – славы. Не удержусь, чтобы не привести вопль лучшего русского поэта современности: «О с какой бы радостью я сам во всеуслышанье объявил о своей посредственности, только бы дали посредственно существовать и работать!»

Вопль каждого поэта, особенно – русского, чем больше – тем громче. Только Брюсов один восхотел славы. Шепота за спиной: «Брюсов!», опущенных или вперенных глаз: «Брюсов!». Этот каменный гость был – славолюбцем. Не наше величие, для нас – смешное величие, скажи я это по-русски, звучало бы переводом: une petitesse qui ne manque pas de grandeur.

* * *

«Первым был Брюсов, Анненский не был первым» (слова того же поэта). Да, несравненный поэт, вы правы: единственный не бывает первым. Первый – это ведь степень, последняя ступень лестницы, первая ступень которой – последний. Первый – условность, зависимость, в линии. Единственный – вне. У неповторимого нет второго.

Два рода поэзии.

Общее дело, творимое порознь.

(Творчество уединенных. Анненский).

Честное дело, творимое совместно.

(Кружковщина. Брюсовский Институт).

Одного пророка у Брюсова не было: мелкости их. Все его пороки, с той же мелкости начиная, en grand. В Риме, хочется верить, они были бы добродетелями.

* * *

Слава? Любовь к тебе – биллионов. Власть? Перед тобой – биллионов – страх.

Брюсов не славу любил, а власть.

У каждого – свой глагол, дающий его деяния. Брюсовский – домогаться.

Есть некая низость в том, чтобы раскрывать карты поэта так, перед всеми. Кружковщины нет (презренна!), круговая порука – есть. Судить о художнике могут – так, по крайней мере, принято думать и делать – все. Судить художника – утверждаю – только художники. Художник должен быть судим судом либо товарищеским, либо верховным, – собратьями по ремеслу, или Богом. Только им да Богу известно, что это значит: творить мир тот – в мирах сих. Обыватель поэту, каков бы он в жизни ни был – не судья. Его грехи – те твои. И его пороки уже предпочтены твоим добродетелям.

Avoir les rieurs de son côté – вещь слишком легкая, эффект слишком грошевый. Я, de mon côté, хочу иметь не les rieurs, а les penseurs. И единственная цель этих записей – заставить друзей задуматься.

* * *

Цель прихода В. Я. Брюсова на землю – доказать людям, что может и чего не может, а главное все-таки что может – воля.

* * *

Три слова являют нам Брюсова: воля, вол, волк. Триединство не только звуковое – смысловое, и воля – Рим, и вол – Рим, и волк – Рим. Трижды римлянином был Валерий Брюсов: волей и волом – в поэзии, волком (homo homini lupus est) в жизни. И не успокоится мое несправедливое, но жаждущее справедливости сердце, покамест в Риме – хотя бы в отдаленнейшем из пригородов его – не встанет – в чем, если не в мраморе? – изваяние:

СКИФСКОМУ РИМЛЯНИНУ
РИМ.
II. Первая встреча

Первая встреча моя с Брюсовым была заочная. Мне было 6 лет. Я только что поступила в музыкальную школу Зограф-Плаксиной (старинный белый особнячок в Мерзляковском пер., на Никитской). В день, о котором я говорю, было мое первое эстрадное выступление, пьеса в четыре руки (первая в сборнике Леберт и Штарк), партнер – Евгения Яковлевна Брюсова, жемчужина школы и моя любовь. Старшая ученица и младшая. Все музыкальные искусы пройденные – и белый лист. После триумфа (забавного свойства) иду к матери. Она в публике, с чужой пожилой дамой. И разговор матери и дамы о музыке, о детях, рассказ дамы о своем сыне Валерии (а у меня сестра была Валерия, потому запомнилось), «таком талантливом и увлекающемся», пишущем стихи и имеющем недоразумения с полицией. (Очевидно, студенческая история 98–99 гг.? Был ли в это время Брюсов студентом, и какие это были недоразумения, – не знаю, рассказываю, как запомнилось). Помню, мать соболезновала (стихам? ибо напасть не меньшая, чем недоразумения с полицией). Что-то о горячей молодежи. Мать соболезновала, другая мать жаловалась и хвалила: «Такой талантливый и увлекающийся». – «Потому и увлекающийся, что талантливый». Беседа длилась. (Был антракт). Обе матери жаловались и хвалили. Я слушала.

* * *

Полиция – зачем заниматься политикой – потому и увлекающийся.

Так я впервые встретилась с звуком этого имени.

III. Письмо

Первая заочная встреча – 6-ти лет, первая очная – 16-ти.

Я покупала книги, у Вольфа, на Кузнецком, – ростановского Chanteclair’a, которого не оказалось. Неполученная книга, за которой шел, это в 16 лет то же, что неполученное, до востребования, письмо: ждал – и нету, нес бы – пустота. Стою, уже ища замены, но Ростан – в 16 лет? нет, и сейчас в иные часы жизни – незаменим, стою, уже не ища замены, как вдруг, за левым плечом, где ангелу быть полагается – отрывистый лай, никогда не слышанный, тотчас же узнанный:

– «Lettres de Femmes», Прево, «Fleurs du mal» Бодлера, и – «Chanteclair’a», пожалуй, хотя я и не поклонник Ростана.

Подымаю глаза, удар в сердце: Брюсов!

Стою, уже найдя замену, перебираю книги, сердце в горле, за такие секунды – и сейчас! – жизнь отдам. И Брюсов, настойчивым методическим лаем, откусывая и отбрасывая слова: «Хотя я и не поклонник Ростана».

Сердце в горле – и дважды. Сам Брюсов! Брюсов Черной мессы, Брюсов Ренаты, Брюсов Антония! И – не поклонник Ростана: Ростана – L’Aiglon, Ростана – Мелизанды, Ростана – Романтизма!

Пока дочувствовала последнее слово, дочувствовать которого нельзя, ибо оно – душа, Брюсов, сухо щелкнув дверью, вышел. Вышла и я – не вслед, а навстречу: домой, писать ему письмо.

* * *

Дорогой Валерий Яковлевич,

(Восстанавливаю по памяти).

Сегодня, в магазине Вольфа, вы, заказывая приказчику Chanteclair’a, добавили: «хотя я и не поклонник Ростана». И не раз утвердили, а дважды. Три вопроса:

Как могли Вы, поэт, объявлять о своей нелюбви к другому поэту – приказчику?

Второе: как можете Вы, написавший Ренату, не любить Ростана, написавшего Мелизанду?

Третье: и как смогли предпочесть Ростану – Марселя Прево?

Не подошла тогда же, в магазине, из страха, что Вы примете это за честолюбивое желание «поговорить с Брюсовым». На письмо же Вы вольны не ответить.

Марина Цветаева.

Адреса – чтобы не облегчать ответа – не приложила. (Я была тогда в VI кл. гимназии, моя первая книга вышла лишь год спустя. Брюсов меня не знал, но имя моего отца знал достоверно и, при желании, ответить мог).

Дня через два, не ошибаюсь – на адрес Румянцевского Музея, директором которого состоял мой отец (жили же мы в своем доме, в Трехпрудном) – закрытка. Не открытка – недостаточно внимательно, не письмо – внимательно слишком, die goldene Mitte, выход из положения – закрытка. (Брюсовское «не передать»). Вскрываю:

«Милостивая Государыня, г-жа Цветаева,

(NB! Я ему – дорогой Валерий Яковлевич, и был он меня старше лет на двадцать!)

Вступления не помню. Ответа на поэта и приказчика просто не было. Марсель Прево испарился. О Ростане же, дословно, следующее:

«Ростан прогрессивен в продвижении от XIX в. к ХХ в. и регрессивен от ХХ в. к нашим дням», (дело было в 1910 г.). «Ростана же я не полюбил, потому что мне не случилось его полюбить. Ибо любовь – случайность» (подчеркнуто).

Еще несколько слов, указывающих на желание не то встретиться, не то дальнейшей переписки, но неявно, иначе бы запомнила. И – подпись.

На это письмо я, естественно (ибо страстно хотелось!) не ответила.

Ибо любовь – случайность.

* * *

Письмо это живо, хранится с моими прочими бумагами у друзей, в Москве.

Первое письмо осталось последним.

1.«Любовная дружба» (фр.).
2.Второй брак – это посмертный адюльтер (фр.).
3.Поэт, ученик Студии Вахтангова. (Прим. М. Цветаевой.)
4.Горизонтальным ремеслом (нем.).
5.С досады (фр.).
6.Герой моей пьесы «Фортуна» (примеч. М. Цветаевой).
7.Предмет роскоши и искусства (фр.).
8.«Не раскидывай мои письма!» (фр.)
9.Ударяются и отрываются первый, четвертый и последний слоги: На́ – берегу́ – реки. – М. Ц.
10.Ударяется и отрывается первый слог. Помечено не везде. – М. Ц.
11.Звенящие, лопающиеся гроздья (фр.).
12.Да здравствует! (лат.)
13.На голубом Дунае (нем.).
14.О, я больше не могу, я задыхаюсь! (фр.)
15.Модных в то время духов.
16.Стихотворение перенесено сюда из будущего, по внутренней принадлежности. (Прим. М. Цветаевой.)
17.Два последних стихотворения перенесены сюда из будущего по внутренней принадлежности. (Прим. М. Цветаевой.)
18.О любимый! Тебя удивляет эта речь? Все расстающиеся говорят как пьяные и любят торжественность… Гёльдерлин. – М. Ц.
19.Memento mori – помни о смерти (лат.).
20.То есть вместо этого камня (горы на мне) будет плоский (плита). – М. Ц.
21.Здесь: память (лат.).
22.Здесь и далее, до цикла «Сивилла», даты даются по старому стилю.
23.Скользят по поверхности (фр.).
24.И если останется только один – им буду я (фр.).
25.Сидящего напротив (фр.).
26.С учетом пропорций (фр.).
27.С еще большим учетом пропорций (фр.).
28.NB! Лучше.
29.Мой сын Георгий (Мур), родившийся в полный разгар мечты о Крысолове и первой главы его – 1 февраля 1925 г., в воскресенье, ровно в полдень, в безумную (последнюю!) вьюгу, в избе, в деревне Вшеноры, близ Праги. (Прим. М. Цветаевой.)
30.Ударение, как: Миргород, Белгород и пр. (Прим. М. Цветаевой.)
31.Burg по-немецки «крепость». (Прим. М. Цветаевой.)
32.Подразумевается: запах. (Прим. М. Цветаевой.)
33.В последующих строках ударяются слоги: первый, второй и последний. (Прим. М. Цветаевой.)
34.Убийца Коцебу. (Прим. М. Цветаевой.)
35.Колонна (нем.). (Твоя смерть). Повторение не мысли, а явления, однородную мысль вызывающего. Недаром я Блока ощущаю братом Р‹ильке›, его младшим в святости – и мученичестве. Знаю, что из всех русск‹их› поэтов Р‹ильке› больше всего любил бы Блока. (Прим. М. Цветаевой.)
36.Впоследствии, точь-в-точь, слово в слово о Р‹ильке›.
37.Дословно: магистр чернил (нем.).
38.Свои! (Прим. М. Цветаевой.)
39.«Доигрались» – Блок и Гумилев (Прим. М. Цветаевой).
40.Вместо мантилии (фр.).
41.Боже сил… (фр.)
42.Сердечная волна не вздымалась бы столь высоко И не становилась бы Духом, Когда бы на ее пути не вставала Старая немая скала – Судьба (нем.).
43.Речь идет о детской песенке о кораблике (фр.).
44.В скобках текст М. Цветаевой.
45.В скобках текст М. Цветаевой.
46.Со знанием дела (фр.).
47.Выражение иносказательное. Говорю об ‹не дописано›. (Прим. М. Цветаевой.)
48.Пропуск в рукописи.
49.В скобках, помеченных звездочкой, приводится текст М. Цветаевой.
50.Магистр чернил (нем.).
51.Здесь – в поднебесье (фр.).
52.Козочка (фр.).
53.Ах, ты выйдешь, Бикетта, Бикетта. Ах, ты выйдешь из этого кочна! (фр.)
54.Локонов (фр.).
55.Зубной боли в сердце (нем.).
56.Миньона (фр.).
57.Какой кажусь, такой я стану! // Не троньте белый мой убор! (нем.)
58.Душа, смятенная вечностью (фр.).
59.Августу фон Платену – его друзья (нем.).
60.Нуль (фр.).
61.Перетанцовывает (нем.).
62.Я перелетаю через вас! (нем.)
63.(Духи в сенях) Один из нас в ловушке! (нем.)
64.Роковой, фатальный (нем.).
65.«Перед» вставлено потом. (Прим. М. Цветаевой.)
66.Удар молнии. Здесь: любовь с первого взгляда (фр.).
67.Овсяная похлебка (нем.).
68.Brühe – похлебка; Brüten – высиживать (птенцов); Milchsuppe – молочный суп (нем.).
69.Зоопарк (нем.).
70.Название торговой фирмы (нем.).
71.Папка, по-немецки – Mappe, а Рарре – бессмыслица. (Прим. М. Цветаевой.)
72.Ты (нем.).
73.После меня – потоп! (фр.)
74.Дальше! (нем.)
75.(Духи в сенях) И он освободился! (нем.)
76.Поколение поэтов ведь та же Россия, и не худшая.
77.Есть и у Брюсова «Памятник». Кто читал – помнит.