Kitobni o'qish: «Дневник шизофренички»
M.-A. Sechehaye
JOURNAL D’UNE SCHIZOPHRÈNE
Auto-observation d’une schizophrène pendant le traitement psychothérapique
Presses Universitaires De France
ISBN 978-2-13-053795-3 (фр.)
© Presses Universitaires de France, 1950
Перевод с французского Л. И. Фусу
В оформлении обложки использована картина А. Кроули
Введение
Все, что изложено ниже, может быть воспринято читателем как инверсия, негативное изображение моей работы «Символическая реализация»1. В ней я описала случай молодой девушки, которую врачи, с чисто терапевтической точки зрения, отнесли к больным шизофренией. Путем описания симптомов шизофрении и процесса их исчезновения я продемонстрировала метод, с помощью которого больная смогла излечиться. Конечно, даже в сухом беспристрастном описании неизбежно угадываются чувства и мысли, переполнявшие душу моей героини Рене.
Символические реализации показали изменения в ее эмоциональной жизни. Прогресс, явившийся результатом этих символических реализаций, позволил нам проследить эволюцию психики от полнейшего инфантилизма до стадии зрелости и независимости.
Вместе с тем в процессе, описанном в «Символической реализации», я оставалась «снаружи» как наблюдатель, который присутствует при внешних манифестациях, но не проникает во внутреннюю жизнь. Ведь даже находясь в состоянии ментального и физического упадка, заставляющего нас думать о его деменции, больной шизофренией сохраняет душу, ум и зачастую переживает очень живые чувства, не имея, однако, возможности проявить их. Даже в периоды тотального безразличия, в состоянии ступора, когда больной ничего не чувствует, он сохраняет обезличенную ясность сознания, которая позволяет ему не только воспринимать то, что происходит вокруг него, но и отдавать себе отчет в своем эмоциональном состоянии. Зачастую само это безразличие, достигающее экстремального уровня, мешает ему говорить и отвечать на вопросы. Факты же, «регистрируемые» больным, позднее позволят ему вспомнить этапы своего заболевания, ответить на вопросы и при случае изложить все зафиксированные факты. И тогда мы откроем в нем настоящую жизнь, наполненную борьбой, невыразимыми страданиями, скудными радостями; жизнь чувственную, наличие которой трудно было в нем даже заподозрить и которая оказывается невероятно богатой и поучительной для психолога.
Это подтверждает то, о чем писал З. Фрейд, говоря о душевнобольных: «Эти больные отвернулись от внешней реальности и именно поэтому знают намного больше, чем мы, о реальности внутренней, психической, и могут поведать нам об аспектах, которые в ином случае остались бы нам недоступны»2.
Все изложенное далее в настоящей книге под названием «Дневник шизофренички» покажет нечто вроде «негатива», инверсии символической реализации, т. е. все то, что прячется за симптомами и шизофреническими манифестациями.
Однако мы прекрасно знаем, что негатив в фотографии является главным: без него нет позитива, нет изображения. С другой стороны, особенность негатива в том, что все черное на нем становится на изображении белым, а то, что на фотографии находится слева, на негативе – справа. Короче говоря, негатив – это инверсия позитива.
C определенной точки зрения так же обстоит дело и с самонаблюдением больного в сравнении с тем образом, который складывается о нем через симптомы и поступки.
Из этого противопоставления следует вывод, который необходимо учитывать, если мы не хотим составить себе ложного мнения о пациенте и его заболевании: из рассказа больного о его внутренней жизни у нас иногда складывается впечатление, что его болезнь намного сильнее, чем мы думаем, когда обращаем внимание лишь на поверхностные явления, в другие же моменты, наоборот, кажется, что на самом деле человек не настолько болен, насколько об этом свидетельствует его внешнее состояние. И как же сильно мы бываем удивлены, когда обнаруживаем, что пациент, казавшийся дементным, на самом деле оставался люцидным и осознавал все, что происходило вокруг. Тут же у нас проявляется тенденция взвалить на него ответственность за его поведение, упрекнуть за проявление симптомов, как будто он был над ними властен. Мы забываем, что в действительности человек был беспомощным и не отвечал за свои поступки.
Мы должны понимать, что суть шизофрении – как раз в искажении взаимосвязи между аффективностью, которая сильно нарушается потерей контакта с жизнью, и интеллектом, который остается невредимым и который, как кинооператор, фиксирует все, что происходит рядом с ним.
Очевидно, что Рене не могла пересказать все впечатления, полученные ею на протяжении болезни. Впрочем, были длительные периоды, когда она находилась в таком состоянии гебефрено-кататонического возбуждения, что в своей спутанности не была в состоянии достаточно ясно понимать то, что происходило вокруг, и особенно то, что происходило внутри нее.
В течение болезни наблюдались также и периоды ярко выраженного ступора, когда безразличие было настолько явным, что не позволяло перцептивным впечатлениям фиксироваться как мнестические следы. Поэтому, познакомившись с откровениями Рене – откровениями, которые свидетельствуют об ее удивительной люцидности, не надо забывать, что они воспроизводят лишь определенные периоды заболевания, по счастью, самые интересные с психологической точки зрения.
Часть первая
Самонаблюдения
Глава первая
Появление первых ощущений ирреальности
В этой главе мы познакомимся с откровениями, которые я услышала от Рене вскоре после ее выздоровления. Она рассказала о первых ощущениях ирреальности, которые она испытала в пятилетнем возрасте.
«Очень хорошо помню день, когда это случилось. Мы в это время жили за городом и я, как обычно, вышла погулять одна. Вдруг из школы, мимо которой я как раз проходила, до меня донеслась песня на немецком языке – это пели дети, у которых был урок пения. Я остановилась, чтобы послушать, и в этот момент во мне поселилось странное чувство – чувство, сложное для того, чтобы его можно было проанализировать, но похожее на то, что я переживала позже: ирреальность. Мне казалось, что я больше не узнаю́ школу, что она стала большой, как казарма, и все дети, которые пели, показались мне пленниками, которых заставляют петь. Все происходило так, как будто школа и пение детей были отделены от всего остального мира, в то же время мои глаза воспринимали пшеничное поле, которому не было пределов. И эта сияющая на солнце желтая бесконечность вместе с песней пленных детей в школе-казарме из отшлифованного камня вызвали во мне такую тревогу, что я начала рыдать. Я побежала в наш двор и стала играть, для того чтобы все стало таким „как прежде“, то есть для того чтобы вернуться в реальность. Тогда впервые я увидела вещи, которые позже всегда будут появляться в моем переживании ирреальности: бескрайнее пространство, слепящий свет и отшлифованность, гладкость материи.
Я не могу объяснить себе, что случилось. Знаю лишь, что как раз в тот период я узнала, что у моего отца есть любовница, и что это заставляло мою маму плакать. Это потрясло меня, потому что я слышала, как мама сказала, что „если отец ее бросит, она покончит с собой“».
До 12-летнего возраста Рене пережила еще много ощущений ирреальности. Но с 12 лет они постепенно становились все более и более интенсивными и все более и более частыми.
Самое тяжелое впечатление Рене того периода связано со школой. Вот что случилось однажды в школе, которую она посещала уже два года. «Однажды не перемене я прыгала через скакалку. Две девочки крутили ее, держа каждая за свой конец, а две другие девочки впрыгивали, каждая со своей стороны, для того чтобы встретиться под скакалкой. Когда пришла моя очередь впрыгивать и я, находясь уже на полпути до скакалки, увидела, как моя партнерша прыгает, чтобы мы встретились, меня охватила невероятная паника, потому что я вдруг перестала ее узнавать. Я хорошо видела ее такой, какой она была, но в тоже время это была уже не она. Я увидела ее маленькой на другом конце скакалки, и она росла, росла, по мере того как приближалась ко мне, а я – к ней. Я закричала: „Стой, Алиса, ты похожа на льва, я тебя боюсь!“ Ужас, который, вероятно, был в том, что я кричала, и который я хотела спрятать под видом шутки, привел к тому, что игра сразу остановилась. Девочки разглядывали меня с удивлением, говоря: „Ты что, сумасшедшая? Алиса – лев? Сама не знаешь, что говоришь“. Потом игра возобновилась. И вновь произошла странная трансформация моей партнерши, и, нервно смеясь, я повторяла: „Остановись, Алиса, ты меня пугаешь, ты – лев!“ На самом деле я вовсе не видела в ней льва: я использовала это слово, чтобы выразить то, как я воспринимала все увеличивающийся образ своей подруги и тот факт, что я перестала ее узнавать. Неожиданно я обнаружила сходство этого феномена с кошмаром „иголки в стоге сена“. Речь идет о сне, который я часто видела, особенно когда у меня была высокая температура, – сне, который вызывал у меня настоящий ужас. Позднее я всегда ассоциировала свои ощущения ирреальности со сновидением с иголкой. Вот этот сон: амбар, ярко освещенный электричеством. Стены выкрашены в белый цвет, ровные – ровные и блестящие. В этой бесконечности – иголка, тонкая-тонкая, твердая, блестящая под ярким светом. Эта иголка, в этой пустоте, вызывала у меня невероятную тревогу. Потом сено заполняло пустоту и поглощало иголку. Стог, вначале маленький, рос, рос, а в центре его была иголка, находившаяся под огромным электрическим напряжением, которое она передавала стогу. Напряжение, захват пространства сеном и ослепляющий свет приводили к тому, что ужас переходил в припадок, и я просыпалась с криком: „Иголка, иголка!“.
То, что происходило со мной во время игры в скакалку с моей подругой, было того же порядка: напряжение, нечто, что чрезвычайно быстро растет, и тревога.
И вот с тех пор в школе, на переменах, у меня часто возникало ощущение ирреальности. Я стояла у решетки окна, как будто была пленницей, и наблюдала за школьниками, с криками бегавшими по двору. Они казались мне муравьями под ослепляющим светом. Здание школы становилось огромным, гладким, ирреальным, и невыразимая тревога охватывала меня. Я представляла себе, как люди, смотревшие на нас с улицы, думают, что все мы пленники, как я, и мне так хотелось вырваться наружу и спастись бегством. Иногда, как безумная, которой хотелось вернуться к реальной жизни, я трясла решетку, как будто не было другого способа выйти. И все потому, что мне казалось, что улица была живой, настоящей, веселой, и люди, которые ходили по улицам, были живыми, реальными, в то время как все, что происходило во дворе школы, было бесконечным, ирреальным, механическим, бессмысленным: это был кошмар иголки в стоге сена.
Эти состояния появлялись у меня только во время перемен, на уроках их не было. Я сильно страдала и не знала, как из этих состояний выйти. Ни игра, ни разговоры, ни чтение – ничто не могло взломать этот круг ирреальности, в котором я находилась.
Приступы не только не делались реже, а лишь усиливались и становились чаще. Однажды я была на внеклассном мероприятии и внезапно увидела, как зал становится огромным, как будто освещенным ужасным электрическим светом – светом, который не давал теней. Все было отшлифованным, гладким, искусственным, напряженным до предела. Стулья и парты казались мне макетами, расставленными тут и там; ученики и преподаватели казались марионетками, которые двигались без причины, без цели. Я больше никого и ничего не узнавала. Реальность была как будто размытой, будто покинувшей все эти предметы и всех этих людей. Жуткая тревога проникла в меня, и я исступленно искала спасения. Я вслушивалась в разговоры, но не могла понять значения слов. Голоса казались мне металлическими, холодными, без тембра. Время от времени какое-нибудь слово откалывалось от других. Оно повторялось в моем мозгу, абсурдно, как если бы было вырезано ножом. И когда какая-нибудь из моих подруг приближалась ко мне, я видела, что она увеличивается и увеличивается, как тот стог сена. Я подошла к своей наставнице и сказала: „Мне страшно, потому что на голове у каждого человека – воронья голова, очень маленькая“. Она ласково улыбнулась и что-то ответила – не могу вспомнить что. Но ее улыбка, вместо того чтобы успокоить меня, еще больше усилила мою тревогу и смятение, потому что я увидела ее зубы, белые и ровные. Эти зубы блестели во вспышках света, и вскоре, оставаясь по-прежнему зубами, они стали единственным, что я видела, как если бы весь зал был из зубов под беспощадным светом. Небывалая до этого тревога охватила меня. Что в тот день все же спасло меня, так это движение. Как раз наступил час похода в капеллу для благословления, и мне надо было встать в очередь вместе с другими детьми. И мне очень помогло это движение, изменение поля зрения, необходимость делать что-то, что было обычным и понятным. И все же я перенесла свое состояние ирреальности в капеллу, хотя и в ослабленном виде. В тот вечер я была просто разбита.
Поразительная вещь: как только мне удавалось вновь вернуться в реальность, я тут же переставала думать об своих ужасных переживаниях. Я не забывала о них, а просто больше о них не думала. И тем не менее они очень часто возвращались, занимая все большее и большее место в моей жизни».
Глава вторая
Борьба с ирреальностью начинается
«Мой последний год в начальной школе был очень хорошим с точки зрения учебы. Я получила три поощрения, из которых два были первой степени. Таким образом, у меня было все, чтобы успешно заниматься в лицее. Увы, этого не случилось, и в большой степени из-за „ирреальности“. Во-первых, мне было очень тяжело адаптироваться к ритму учебных дисциплин и к новой манере преподавания. И потом, три предмета буквально ужасали меня. Это были уроки музыки, рисования и физкультуры. И еще я добавила бы урок шитья. У меня был хороший высокий голос, сопрано, и преподаватель рассчитывал, что в хоре я буду исполнять сольные партии. Однако очень скоро он обнаружил, что пела я фальшиво – будучи невнимательной, брала на один-два тона выше или ниже. Мне также не давалось сольфеджио, не получалось отбивать такт и следить за ритмом. Каждый из этих уроков вызывал во мне невероятную, не пропорциональную предмету тревогу. Так же обстояло дело и с рисованием. Не знаю, что со мной произошло во время летних каникул, но я обнаружила, что потеряла чувство перспективы. Я копировала модель с рисунка моей коллеги, что давало ложную перспективу по отношению к тому месту, где находилась я. На физкультуре я путала команды „направо“, „налево“. На уроке шитья я не могла понять технику кройки, загадкой оставалось и вывязывание чулочных пяток. Все эти предметы, хоть и были разными, представляли для меня одинаковую сложность: несмотря на мои старания, я все больше и больше теряла практические навыки.
В этих сложных условиях я вновь пережила ощущение ирреальности. Во время работы на уроке, в тишине, я слышала уличный шум: проезжающий трамвай, разговаривающие люди, ржание лошади, сигналы машин. И мне казалось, что каждый из этих звуков как будто вычленялся из неподвижности, отрывался от своего источника и терял какое-либо значение и смысл. Мои одноклассники казались роботами или манекенами, которыми управляют невидимые механизмы. Стоящий на подиуме преподаватель, который говорил, жестикулировал, писал на доске, казался мне гротескной марионеткой. И эта жуткая тишина, прерываемая лишь уличными шумами, доносившимися издалека; это беспощадное солнце, которое нагревало класс, эта безжизненная неподвижность – чудовищная тревога от всего этого охватывала меня. Мне хотелось выть.
Иногда тревога овладевала мной по утрам, когда в половине восьмого я шла в школу. Внезапно улица становилась бесконечной, белой под обжигающим солнцем; люди бегали туда-сюда, как муравьи; машины двигались во все направлениях, без цели; вдалеке был слышен колокол. Потом все останавливалось в ожидании, с затаенным дыханием, в невероятном напряжении – напряжении иголки в стоге сена. Мне казалось, что что-то должно произойти, какое-то невероятное потрясение. Сумасшедшая тревога заставляла меня останавливаться и выжидать. Затем, при том что в реальности ничего не менялось, я начинала вновь воспринимать бесцельное движение людей и предметов и продолжала свой путь в школу.
К счастью для себя, я заболела туберкулезом легких, и мне пришлось срочно оставить школу и перебраться в горный санаторий. После нескольких дней тревоги, связанной с произошедшими изменениями, я достаточно легко адаптировалась благодаря принятой там размеренной жизни. Приступы ирреальности значительно сократились и сменились состояниями увлечения и восторга от природы. Я жила одна в маленькой комнате, и самым большим удовольствием для меня было слушать, как гудит в лесу осенний ветер. Однако стоны и завывания качающихся под ветром деревьев все же тревожили меня и часто портили мне удовольствие. Я считала, что ветер идет с Северного полюса через замерзшие степи Сибири, с воем пролетает сквозь леса. Ветер казался мне живым, демоническим, сокрушающим все на своем пути. И тогда я видела, как моя комната становилась непропорционально огромной, стены – отполированными и блестящими, пугающий ослепительный электрический свет переполнял каждый предмет. И ветер, яростно сотрясающий оконные ставни, и глухие стоны елок, сгибавшихся под ветром, являли сильный контраст между буйством снаружи и покоем внутри. И вновь тревога нарастала во мне до состояния припадка. Мне хотелось сломать этот круг ирреальности, который сковывал меня внутри электрической неподвижности. В свободное от лечения время я звала к себе приятельницу, чтобы поиграть и поболтать с ней. Но даже несмотря на игру и разговоры, мне не удавалось возвращаться к реальности. Все казалось искусственным, механическим, электрическим. И чтобы вырваться из этого, я начинала вести себя очень возбужденно: смеялась, прыгала, расшвыривала вещи, тормошила их, пытаясь сделать так, чтобы к ним вернулась жизнь. Это были невероятно тяжелые моменты!
Как же я была счастлива, когда вещи сохраняли свое обычное состояние, когда люди были живыми, нормальными, и особенно, когда мне удавалось установить контакт с ними!
Я вернулась из санатория на три месяца, затем приехала туда еще на целый год. В тот год, а точнее первого января я впервые испытала новое чувство: Страх. Надо сказать, что ирреальность снова возросла, а ветер приобрел особое значение. В те дни, когда была ветреная, плохая погода, я становилась особенно возбужденной. По ночам я не спала, вслушивалась в звук ветра, будто участвовала в его вое, плаче, в его отчаянных криках. Вся моя душа плакала и стонала вместе с ним. Все больше и больше я верила, что ветер несет какую-то весть, которую я должна предугадать. Но что хотел сказать ветер, до поры до времени мне было неведомо.
Пока в день Нового года, во время тихого часа я впервые не почувствовала то, что уже назвала выше: страх. Он буквально свалился на меня, непонятно откуда. В тот послеобеденный час ветер дул и завывал сильнее, чем обычно. Я слушала его, соединяясь с ним всем своим существом, дрожа, ожидая неизвестно чего. Внезапно страх, необъятный ужасный страх проник в меня. Это уже не была обычная тревога, связанная с ирреальностью, это был настоящий страх – страх, который все мы ощущаем перед лицом угрозы, несчастья. И ветер, как будто для того, чтобы еще больше усилить мое смятение, выл, повторяя свои бесконечные жалобы в глухих стонах леса. Мне было так страшно, что я подумала, что больна. И все же я вышла навестить подругу в соседнем санатории. Чтобы добраться туда, нужно было пройти по короткой прямой дороге через лес. Но был такой густой туман, что я потерялась. Я кружила вокруг санатория, не видя его, и мой страх возрастал. Я поняла, что боялась ветра, потом я начала бояться деревьев, таких больших и черных в тумане, но все-таки больше всего я боялась ветра. Наконец я уловила значение сообщения, которое нес ветер: ледяной ветер с Северного полюса хотел разрушить или взорвать землю, и это могло быть предзнаменованием того, Земля вскоре взлетит на воздух. С тех пор эта мысль не давала мне покоя все больше и больше. Но мне по-прежнему не была известна причина страха, который с тех пор обрушивался на меня в любое время дня. Я рассказала об этом врачу, и тот хотел помочь мне с помощью гипноза. Я сильно воспротивилась, так как не хотела потерять свою личность. Поэтому я продолжала мучиться и терпеть и свой страх, и свои приступы ирреальности. Несмотря ни на что, никто не догадывался ни о моей внутренней тревоге, ни о моем страхе. Меня принимали за ненормальную, экзальтированную особу. И это неудивительно, так как я действительно всегда была возбуждена, выкидывала всякие фортели, громко смеялась и имела вид идиотки. Но все эти проявления вовсе не были играми возбужденной девушки, которая не контролирует себя. Наоборот, фактически это были попытки победить свой страх. Когда он наваливался на меня, я чувствовала себя беспокойной, возбужденной, ожидающей непременного „несчастья“. Тогда я искала выхода в играх или беседах. Однако страх быстро нарастал во мне, и помощь, которую я ожидала получить от товарищей, сводилась к нулю. Я предпринимала другую попытку, пытаясь прогнать страх с помощью возбуждения: начинала выкрикивать слова, смеяться. Эти крики и жестикуляция были следствиями моего страха и одновременно защитой от него. Мало-помалу я стала откровенничать и делиться со своими товарками новостью о том, что мир вскоре взорвется, что прилетят самолеты, чтобы бомбить и уничтожить нас. Я твердо верила во все эти вещи, хотя и говорила о них смеясь, и мне хотелось поделиться моим страхом с другими, чтобы не чувствовать себя такой одинокой. И все-таки я верила в то, что земля вскоре взорвется, не так, как я верила в по-настоящему реальные факты. Я смутно чувствовала, что эта моя убежденность была связана с моим личным, персональным страхом и что этот страх не был всеобщим.
Так прошел целый год, на протяжении которого я носила в себе свой страх и свою ирреальность. За исключением приступов возбуждения, я была абсолютно нормальной. Все дети в санатории очень любили меня и приходили ко мне как к своей маленькой маме. Я читала им письма, которые они получали, и занималась корреспонденцией самых маленьких.
Вернулась я оттуда вылеченной физически, но еще более больной морально. Теперь мне приходилось считаться еще и со „страхом“, который охватывал меня внезапно и похищал всю радость бытия. Было также невероятно сложно вновь приспособиться к жизни в семье и школе.
Несмотря на все сложности, мне удалось стать хорошей ученицей. Однако рисование, кройка и музыка оставались моими „темными“ сторонами. Я больше даже не пыталась понять музыкальный ритм и технику кройки, поскольку поняла, что все мои усилия напрасны, а чувство перспективы я потеряла окончательно.
Два года, которые предшествовали началу психоанализа, были для меня годами непрекращающихся усилий и постоянной борьбы. Мне удавалось создавать впечатление молодой девушки, полной ответственности и трудолюбия (я прекрасно справлялась с домашним хозяйством, делала все, что нужно было делать для шести человек, имея при этом мизерный бюджет, воспитывала своих братьев и сестер и была превосходной ученицей), но я чувствовала себя все более и более беспомощной. Страх, который поначалу был эпизодическим, больше не покидал меня. Каждый день я с уверенностью ощущала его в себе. А затем участились и состояния ирреальности. Еще недавно, когда я ощущала ирреальность, она относилась только к предметам, что же касается людей, которых я знала, с ними у меня сохранялся контакт. Но как только я вернулась с гор, ирреальность начала окутывать и людей, и друзей. И это было по-настоящему страшно. У меня было две или три подруги, старше меня на десять лет, с которыми я виделась каждую неделю. Все они стали жаловаться, что я надоедлива и слишком требовательна, потому что, когда кто-то из них соглашался часок погулять со мной, в момент разлуки я начинала умолять подругу остаться со мной на какое-то время еще, проводить меня. И когда та уступала моему желанию, я все равно оставалась недовольной и говорила: „Еще, еще, прошу вас, останьтесь еще“. Эти бесконечные просьбы, которые заставляли их думать обо мне как о неблагодарной и чрезмерно требовательной, имели причиной только лишь мое состояние ирреальности. На всем протяжении визита подруги я отчаянно пыталась войти с ней в контакт, почувствовать, что она здесь, живая и осязаемая. Или же ничего этого не было, и она тоже была частью ирреального мира? Я прекрасно ее узнавала, знала ее имя и все, что имело к ней отношение, и тем не менее она казалась мне странной, ирреальной, как истукан. Я видела ее глаза, нос, рот, который что-то говорил, слышала звуки ее голоса, прекрасно понимала смысл ее слов и все же чувствовала себя так, как будто передо мной была незнакомка. Я делала невероятные усилия, чтобы разбить невидимую стену, которая разделяла нас, чтобы установить между нами хоть какой-то контакт. Но чем больше я прилагала усилий, тем меньше были мои достижения, а моя тревога только росла. Вот мы прогуливаемся по деревенской улице, болтая между собой так, как могут болтать две подруги. Я рассказываю о том, что происходило в школе, о своих успехах и неудачах, говорю о своих братьях и сестрах, иногда о своих затруднениях. И все же под этой маской покоя, нормальности я переживала настоящую драму. Вокруг нас простирались поля, перерезанные живой изгородью и посадками деревьев, перед нами вилась белая дорога, а на голубом небе блестело солнце и грело наши спины. А я – я видела огромное поле, без границ до самого горизонта. Деревья и изгородь были будто из картона, как театральные декорации, установленные тут и там, а дорога, ах! бесконечная дорога, белая, сияющая под лучами солнца, блестящая, как иголка. А над нами это беспощадное солнце, которое изнуряло своими электрическими лучами дома и деревья. Над этой бесконечностью царила пугающая тишина, которую шумы прерывали лишь для того, чтобы сделать ее еще более безмолвной, еще более жуткой. Я была потеряна в этом пространстве без границ вместе со своей подругой. Но она ли это на самом деле? Женщина, которая разговаривает, жестикулирует? Я вижу ее белые зубы, которые блестят, гляжу в ее карие глаза, которые смотрят на меня, – и обнаруживаю, что рядом со мной статуя, макет, который является составной частью картонной декорации. Ах! Как же мне страшно, как тревожно! И я спрашиваю: „Это вы, Жанна?“ „А кем бы вы хотели, чтобы я была? Вы же прекрасно знаете, что это я, не так ли?“ – отвечает она удивленно. „Да, да – я отлично знаю, что это вы“. Но про себя говорю: „Да, это она. Это точно она, но замаскированная“. И продолжаю: „Вы ведете себя, как автомат, почему?“ „Ах, вы находите, что моя походка недостаточно грациозна – это не моя вина“, – обиженно отвечает подруга. Она даже не поняла моего вопроса. Я замолкаю, еще более одинокая, чем когда-либо раньше. Но вот приходит время расставаться, и тогда тревога становится невыносимой. Любой ценой, любыми средствами мне хочется победить ирреальность, хоть на мгновение хочется почувствовать, что рядом со мной кто-то живой, хоть на секунду ощутить благотворный контакт, который щедро одаряет нас иногда в момент одиночества. Я хватаю свою подругу за руку и умоляю ее остаться еще хоть на несколько минут. Если она соглашается, я начинаю говорить, о чем-то спрашивать с единственной целью – разрушить препятствие, которое отделяет меня от нее. Но минуты проходят, а я остаюсь все в том же состоянии. Я довольно долго провожаю подругу, надеясь все это время на чудо, которое поможет реальности, жизни, чувствительности появиться вновь. Я разглядываю, прощупываю ее глазами, пытаясь постичь жизнь внутри нее, за ирреальной оболочкой. Но она кажется мне еще бóльшим истуканом, чем когда-либо, манекеном, который приводится в движение с помощью какой-то машины, который ведет себя и разговаривает, как автомат. Это чудовищно, бесчеловечно, гротескно. Побежденная, я прощаюсь дежурными словами и ухожу, смертельно усталая, сломленная печалью. Я возвращаюсь домой с пустым сердцем, отчаянно пустым. Там я нахожу дом из картона, вместо братьев и сестер – роботов, электрический свет и все больше погружаюсь в кошмар иголки в стоге сена. В таком состоянии я готовлю ужин, делаю уроки с младшими братьями и выполняю свои собственные домашние задания. Иногда, благодаря привычным движениям, которые я делала во время приготовления еды, а также благодаря теплу и вкусу блюд, мне удавалось возвратиться в реальность. В такие моменты у меня пропадало желание ложиться спать – так мне хотелось наслаждаться этим бесценным блаженным состоянием, которое сейчас даровалось мне так скупо, по капле.
Глава третья
Рикетт
Как я уже отмечала в своей работе «Символическая реализация», Рене, которая никогда не любила кукол, вдруг в возрасте примерно семнадцати – восемнадцати лет начала играть в куклы, как маленькая девочка. Рассуждая объективно, в этом можно было видеть форму регрессии как следствие эволюции заболевания. Но чем фактически являлась кукла для Рене? Вот, что она сказала сама: «Когда я была в санатории, то по ошибке, с учетом моего возраста – а мне тогда было пятнадцать с половиной лет, – получила от администрации в подарок на Новый год большую красивую куклу. Я была очень разочарована и думала отправить ее двум моим младшим сестрам, но не смогла найти для нее достаточно большой коробки. Тогда я оставила куклу у себя и усадила ее в спальне младших детей на шезлонг под большим окном. Хотя я совсем не интересовалась куклой, каждый раз, когда открывалось окно, а была зима, я чувствовала легкое беспокойство и вину, что оставила куклу неукрытой. Я стыдилась этого чувства, и чтобы не чувствовать себя обязанной накрывать куклу, я отворачивала от нее свой взгляд каждый раз, когда заходила в спальню. Вскоре после возвращения домой я принялась заниматься Рикетт. Тогда у меня был очень тяжелый период, поскольку мне никак не удавалось адаптироваться к жизни в семье и к своим школьным обязанностям. Все мое существо тянулось к горам и, особенно, к санаторной жизни, которая была такой отрегулированной, которая не требовала ничего, кроме автоматизма – ни малейшей инициативы. Однажды, когда я занималась уборкой в комнате сестер, я обнаружила в куче тряпок маленькую куклу, набитую опилками. У нее было разрисованное, но уже облезлое лицо, вся она была испачкана чем-то черным, ее волосы представляли собой коричнево-рыжие шерстяные завитки, и все ее тело было в грязи, потому что ее таскали по земле. Движимая бессознательной силой, я вытащила куклу из кучи тряпья и уложила ее в коляску для кукол, в которой лежала очень красивая фарфоровая кукла по имени Лили. Заметив это, моя младшая сестра, которой тогда было восемь лет, спросила меня, зачем я это сделала, и я ответила, что Рикетт нуждается в коляске, чтобы принимать солнечные ванны. Прежде чем полюбить Лили, моя сестра очень любила Рикетт, поэтому она легко согласилась с моими доводами, и с того дня коляска с Рикетт стала моей собственностью. Каждый день после полудня, перед уходом в школу, я придвигала коляску к открытому окну и долго размышляла, как наилучшим образом расположить ее так, чтобы лучи солнца не попадали на голову Рикетт во время моего отсутствия. В четыре часа я прибегала, задыхаясь, и первым делом надевала на куклу платье поверх ее пляжного костюма и придавала ей сидячее положение. По вечерам я тратила много времени на то, чтобы уложить куклу в постель, и так далее. Зимой я проводила целые часы в поисках самого удобного положения для куклы, чтобы ей было тепло, но при этом она не потела, чтобы у нее была возможность дышать прохладным воздухом и при этом не заболеть. Удивительное дело, но проблема ее кормления не занимала меня совершенно. Единственное, что меня интересовало, это ее физическое, сенсорное состояние: поза, тепло, холод, освещение, влажность. Ко всему прочему, я еще часто заносила коляску на кухню, чтобы Рикетт не чувствовала себя одинокой. Иногда, в проблесках сознания, я пугалась той важности, которую кукла обрела в моей жизни, тем более что мои братья и сестры смеялись над моей чрезмерной серьезной заботливостью. Еще они удивлялись, что, несмотря на такую любовь, я не шила кукле никакой одежды. А так было потому, что я любила Рикетт очень односторонне, только для „тепла“. И любые другие аспекты, такие как внешний вид, чистота, питание, были мне совершенно безразличны. Эта кукла существовала для меня „реально“, но только в лишь эмоциональном аспекте. Если я, например, к вечеру забывала укрыть ее потеплее, то бросала все дела и бежала к ней, ощупывала ее, растирала, чтобы она согрелась. Моя маленькая сестра иногда говорила: „Подумаешь, забыла ее накрыть, – ты же прекрасно знаешь, что она неживая и ничего не чувствует!“ Меня поражало это замечание, но сестре не удавалось посягнуть на реальность моей заботы. Должна сказать, что эта зависимость часто давила на меня. Мне гораздо больше понравилось бы, если бы Рикетт стала мне безразлична, чтобы я больше ею не занималась, но мне это не удавалось. И несмотря на все сказанное, я не верила, что она по-настоящему живая, потому что я никогда ничем ее не кормила.
Кукла представляла для меня воплощение младенческого счастья – всегда быть при самой приятной температуре, в самом расслабленной позе, в которой телу удобнее всего. Мне бы очень хотелось уложить ее „калачиком“, но у нее были негнущиеся ноги, и это было невозможно. Я демонстрировала ей свою любовь лишь в плане физиологического комфорта.
Глава четвертая
Психоанализ начинается, и я нахожу маму!
Первые два года психоанализа прошли в борьбе против страха и Света. Это была титаническая борьба. Я чувствовала себя слабой и беспомощной перед лицом „Царства Света“, как я его называла.
Вначале, когда я страдала из-за страха и напряженных состояний ирреальности, я несколько раз произносила эти пугающие и необдуманные слова: „Я предпочла бы спастись бегством в безумие, чтобы только избавиться от этого всепроникающего страха“. Увы, я не знала, что говорю. В своем невежестве я верила, что Безумие – это состояние бесчувствия, в котором нет страдания, хотя нет и радости, но главное, что в этом состоянии не несешь больше ни за что ответственности. В жизни не могла себе представить, что значит „потерять рассудок“. И вот я отчаянно борюсь, чтобы не пойти ко дну, чтобы не быть затопленной „электрическим светом“. На первом году анализа я поняла всю опасность того, к чему я так стремилась. Но безумие не являлось для меня болезнью, я не считала себя больной. Для меня оно было территорией, противоположной Реальности, где царил беспощадный свет, который не оставлял места для тени и который ослеплял нас. Это было беспредельное, необозримое пространство, абсолютно плоское; неживой, лунный край, холодный, как снега Северного полюса. В этой бесконечности все было незыблемым, застывшим, оцепеневшим, закристаллизованным. Предметы казались декоративными макетами, разбросанными тут и там, как геометрические кубики, которые потеряли свое значение. Люди двигались странным образом. Их жестикуляция, движения были полностью лишены смысла. Это были фантомы, которые двигались по бесконечной равнине, обволакиваемые безжалостным электрическим светом. А я – я была потеряна среди всего этого, одинокая, холодная, голая под ярким светом и не имеющая какой-либо цели. Бронзовая стена отделяла меня от всех и вся. Я была там, посреди этого уныния, в неописуемой тоске. Ни от кого не поступало никакой помощи. Я была страшно одинока – абсолютно. Это было оно – безумие. а Свет был восприятием Ирреальности. Все это означало постоянное пребывание в полнейшей ирреальности. Я называла это „Царством Света“ по причине сверкающего, ослепляющего и холодного звездного света и состояния невероятного напряжения, в котором находилось все, включая меня саму. Все выглядело так, будто электрический ток невероятной силы проходил через все предметы, и напряжение все усиливалось и усиливалось до тех пор, пока не происходил страшный взрыв. Вот почему я жаловалась своему аналитику на „Соломинку“ и на то, что я не могла нарисовать Маленький Персонаж без того, чтобы не воткнуть в него эту „Соломинку“, то есть тонкую нить или проволоку, которая проходила сквозь все его тело или, скорее, через его душу и которая представляла напряжение ирреальности и в то же время напоминала кошмар иголки в стоге сена. Я и назвала ее „Соломинкой“ как напоминание о сене…
В этой бесконечной тишине и напряженной неподвижности у меня возникало ощущение, что что-то ужасное и жестокое должно произойти и взорвать эту тишину. Я ждала, не дыша, истощенная тревогой, но… ничего не происходило. Неподвижность становилась еще более незыблемой, тишина – еще более безмолвной, предметы и люди со своими жестами и шумами становились все более искусственными, оторванными друг от друга, безжизненными, ирреальными. И мой страх нарастал, становился невыносимым, жутким.
Против этого света я боролась вместе со своим аналитиком, которая чуть позже стала моей „Мамой“. Лишь рядом с ней я чувствовала себя в безопасности, особенно, когда она садилась рядом со мной на диван и клала руку мне плечо. О! Какое счастье, какое облегчение чувствовать жизнь, тепло, реальность! С момента, когда я от нее уходила, как только заканчивался мой сеанс, я начинала отсчет часов и минут до следующей встречи: остались сутки, двадцать три часа и тридцать минут, восемнадцать часов и так далее.
Увы, это счастье, этот островок реальности вскоре будет у меня отнят. В конце концов я увидела, как лицо „Мамы“ стало холодным, как будто вырезанным из картона, ирреальным. Несмотря на мое сильное, даже безудержное желание „чувствовать“ ее, иметь с ней контакт, – единственное, что мне оставалось, это наблюдать, как она постепенно переходит на сторону Света. Тогда я говорила ей: „Ты переодеваешься, ты маскируешься, чтобы наказать меня“. Иногда, поскольку она отрицала это и была со мной нежна, особенно когда крепко держала меня рядом с собой и говорила: „Но Мама всегда одна и та же. Она сильнее Света. Посмотри, как крепко она тебя держит“, – я узнавала ее вновь – это опять была она, мое спасение, моя жизнь, мой драгоценный островок реальности посреди опустошенного мира моей души.
Глава пятая
Я вхожу в Cистему
Очень скоро после начала анализа мне удалось понять, что мой страх скрывал чувство вины. Я ощущала в себе бесконечное, ужасное чувство вины. Во-первых, я чувствовала себя виноватой из-за мастурбации и из-за враждебности, которую я ощущала по отношению ко всем людям. Я буквально ненавидела всех людей, хотя и не понимала за что. Часто я мечтала, что изобрету электрическую машину, которая взорвет землю вместе со всеми людьми. Но что было хуже всего, так это то, что с помощью этой машины я изымала у людей их мозг, в результате чего они превращались в роботов, которые подчинялись лишь моей воле. Это была моя самая большая, самая ужасная месть.
Позже я перестала чувствовать себя виноватой из-за этих фантазий, потому что оценивала их как справедливые. Моя вина больше не была привязана к реальным объектам. Она была слишком большой и даже безмерной для того, чтобы базироваться на чем-то определенном. И она требовала наказания. Наказание было поистине ужасным, садистским и состояло именно в том, чтобы быть виноватой. Потому что чувствовать себя виноватым – это самое ужасное, что может случиться с кем бы то ни было, это худшее из всех наказаний. И, как следствие, я никогда не испытывала облегчения, даже от настоящего наказания. Наоборот, каждый раз я чувствовала себя еще более виноватой, бесконечно виноватой. Я находилась в постоянном поиске того, кто меня так наказал, кто сделал меня до такой степени виновной.
И вот в один из дней, я написала письмо-прошение, адресованное неизвестному автору моих страданий, моему Гонителю, с просьбой, чтобы он, наконец, объяснил, в чем же я виновата, что сделала плохого! Но так как я не знала, по какому адресу отправлять письмо, я его разорвала. Немного позже я сделала открытие, что Гонителем был не кто иной, как Электрическая машина, то есть Система, которая меня наказывала. Она представлялась мне огромной глобальной сущностью, объединяющей всех людей. На вершине находились те, кто отдавали приказы, прописывали наказания, то есть те, кто делали виновными других. Но они сами, в свою очередь, были виновными. Потому что каждый человек в ответе за всех, так как все его деяния отражаются на других. Чудовищная зависимость друг от друга объединяет всех людей под знаком вины. Весь мир входит в Систему. Но лишь немногие осознают это. Это такие же „просветленные“, как я. Знать об этом – и честь, и несчастье одновременно. Те, кто не входят в Систему, оставаясь тем не менее ее составной частью, – это те, кто не ведают о ней. И, как следствие, они совершенно не чувствуют себя виноватыми. Я очень сильно им завидовала! В этот момент круг замкнулся: Царство Света и Система – это одно и то же! Поэтому войти в Систему означало не иметь никаких чувств, кроме чувства вины, которое было наивысшим наказанием, при этом ни на чем не основанным. Я была виноватой, отвратительно виноватой, непереносимо виноватой без всякого повода, без причины. Я охотно принимала любое наказание, все возможные наказания, но это никогда не освобождало меня от чувства вины. Потому что, как я уже сказала, самым страшным наказанием было как раз то, чтобы чувствовать себя вечно виноватой, виноватой во всем.
Лишь тогда, когда я находилась рядом с „Мамой“, моим аналитиком, я чувствовала себя немного лучше, но для этого нужно было, чтобы прошло не меньше часа. Фактически лишь через час, а иногда и больше, я начинала ощущать контакт с Мамой. Когда я приходила, я была абсолютно застывшей. Я видела комнату, мебель, саму Маму – все были оторваны друг от друга, холодные, беспощадные, бесчеловечные, вынужденные вести безжизненное существование. Я рассказывала о том, что произошло начиная со вчерашнего дня, и о том, что я чувствовала. Но звучание моего голоса и смысл моих слов, казались мне странными. Время от времени внутренний смех вторгался в меня: „Ха-ха-ха!“, и вырывались фразы, которые насмешливо повторяли то, о чем я рассказывала. Эти внутренние фразы были похожи на иголку в стоге сена. Они были напряженными, абсурдными: „Ха-ха-ха! Тогда учительница сказала, сказала…“ и голос манерно подчеркивал слова: „сказала“, „сказала“. И я боролась, чтобы отогнать фразы, чтобы не принимать их во внимание. Но они не слушались меня, а продолжали издевательски повторяться; зачастую к ним присоединялись и образы. Так, к примеру, если мне хотелось рассказать о том, что преподаватель немецкого сделал то или иное замечание или что моя младшая сестра устроила сцену для того, чтобы не пойти в школу, то я видела преподавателя немецкого за столом, который жестикулировал подобно марионетке, оторванный от всего, одинокий под ослепляющим светом, жестикулирующий, как безумный. Так же и сестру – ее я обычно видела на кухне, катающейся в ярости по полу, но и она тоже приводилась в движение каким-то механизмом, лишенным всякого смысла. Эти люди, которые в реальности действовали всегда с какой-то целью, в соответствии с конкретными мотивами, здесь были опустошенными и оторванными от своей души. Им оставалось лишь тело, которое двигалось, как робот, и эти движения были полностью лишены эмоций и чувств. Это было ужасно. Чтобы избавиться от своих видений и внутренних голосов, я вглядывалась в Маму, но видела лишь статую или ледяную глыбу, которая улыбалась мне. И эта улыбка, обнажающая белые зубы, пугала меня, потому что я воспринимала все части лица отдельно друг от друга: сначала зубы, затем нос, затем щеки, один глаз, потом другой. По-видимому, из-за этой разделенности частей лица мне и было так страшно, и я одновременно узнавала и не узнавала ее. Предметы в комнате стояли в полной тишине, окаменевшие, нелепые. И страх и безумная тревога нарастали во мне. Защищенная руками Мамы, я пряталась за ее плечом, прижимаясь к ней, чувствуя ее тепло и легкий запах духов, исходящий от ее одежды. Я закрывала глаза и кричала: „Мне страшно, страшно, соломинка еще там, и вы не существуете и не помогаете! На помощь! Система хочет меня забрать, вода поднимается, я тону, мне холодно, я окутана холодом! Ах, как мне страшно! Почему вы изменились, почему вы позволяете, чтобы Система командовала вами, превращая вас в статую? Почему?“ Я держалась за нее, с отчаяньем хватаясь за одежду, мне хотелось „убежать“ в нее, спрятаться в ее сердце, чтобы избавиться от страшной тревоги, которая затопляла меня. И в то же время я по-прежнему была вынуждена слушать как насмешки, так и манерные фразы, чаще всего никак не связанные с тем, что я только что говорила, или с тем, о чем я думала, как например: „Ну-ну, посмотрим“, „Трафальгарское сражение“, „Да, мадмуазель“.
И тогда нежный голос Мамы раздавался среди этого безумия и говорил мне: „Рене, моя маленькая Рене, не надо бояться, потому что у тебя есть Мама. Рене больше не одна. Мама здесь, чтобы защитить ее. Она сильнее всего, сильнее Света, Мама вытащит Рене из воды, и у нас все получится. Посмотри, какая мама сильная, посмотри, как она умеет защищать Рене, Рене больше нечего бояться“. И она опускала свою легкую руку мне на голову и целовала меня в лоб. Ее голос, поглаживания, ее защита начинали проявлять свое волшебство. Постепенно странные фразы и насмешки исчезали, ирреальное восприятие комнаты уходило, потому что мои глаза были закрыты. Мне очень помогало то, что она говорила о себе и мне в третьем лице: „Мама“ и „Рене“, а не „я“ и „вы“. Когда же она случайно начинала говорить в первом лице, я тут же переставала узнавать ее и обижалась, что посредством этой ошибки она разрывала мою связь с ней. Если она говорила: „Вы увидите, как мы вместе будем бороться против Системы!“, я переставала что-либо понимать: „я“, „вы“ – кто они такие? Для меня в них не было ничего реального. И наоборот, „Мама“, „Рене“ или „Маленький Персонаж“3 олицетворяли реальность, жизнь, эмоции.
Bepul matn qismi tugad.