Kitobni o'qish: «Деревенская трагедия»
I
– Не трогай, брось, говорю тебе, постылая харя, не то проучу! Смотри, захнычешь еще у меня не так!
Чей-то злобный, кричащий голос произносил эти слова как раз в ту минуту, когда под тяжелыми шагами Джемса Понтина скрипнула последняя ступенька лестницы. Такие крутые лестницы бывают в лондонских домах, сверху до низу переполненный мелкими, бедными квартирами. По всей вышине её царила непроглядная тьма, за исключением одной площадки, освещенной слабым серым просветом сквозь случайно открытую дверь. Через эту дверь, в глубине комнаты, можно было различить с полдюжины грязных ребятишек, которые как черви ползали во всех углах и только передвижением с места на место выделялись на грязном полу; тут же женщина, с перебитым носом, сидела у стола и медленно раскачивалась над пустою рюмкой. Джемс, росший в грубой деревенской среде, не отличался чувствительностью, но, взглянув мимоходом на эту семью, он почувствовал какое-то странное физическое и нравственное отвращение и пошел дальше, вверх, по скрипучим ступенькам лестницы, напоминающей темный колодезь. Возможно ли было, чтобы родной брат его, такой же, как и он, почтенный и уважаемый Понтин кончил жизнь в такой трущобе? Вот что значит делать и по-своему и жить не так, как, бывало, жили отцы и деды. Ошибочно было бы предполагать, как это часто делается, что только одному дворянству свойственно гордиться родовыми и наследственными преимуществами: в душе представителя всех почтенных и уважаемых Понтинов было то же смутное чувство оскорбленного семейного достоинства, когда он постучался в дверь квартиры своего умершего брата. Джемсу как будто послышался на мгновение прежний резкий, крикливый голос и грубая ругань и показалось, когда он заглянул в комнату через щель, сквозившую между полуоткрытою дверью и колодой, что женщина в трауре сердито размахивала рашпером и кому-то угрожала; но деревенскую умственную восприимчивость нельзя считать пластинкой, готовой всегда воспринять моментальное фотографическое изображение, и когда Джемс очутился посреди комнаты, прежде чем полученное впечатление успело наложить свой отпечаток, оно уже стерлось в его голове. Комната была темная; в одном углу стояла широкая грязная кровать, а посредине – стол, с ободранною и пропитанною жиром скатертью и немытою посудой. Тут же стоял сломанный комод и три стула; другой мебели не было, если не считать козлы, на которых, вероятно, стоял перед тем гроб. Женщина в трауре все еще была у стола, но рашпер лежал уже на полу, и она стояла выпрямившись во весь рост, с полным сознанием важности своего траурного платья, обшитого таким широким крепом, что любая великосветская барыня без унижения могла бы признать его годным для ношения, хотя, в то же время, цвет крепа напоминал о происхождении его из ближайшей на углу лавчонки готового платья. Женщина была высокого роста и красива, но сломанные зубы с первого же взгляда придавали какую-то уродливость её улыбке; к тому же, по всему было видно, что она и не привыкла, и не особенно старалась казаться не тем, чем она была на самом деле. Хотя слезливо-жалобный тон, с которым она предложила стул своему деверю, и отличался резко от пронзительного крика, долетавшего до него на лестнице, но голос не был приятнее прежнего. Впрочем, в данном случае это было безразлично, так как если бы даже она была первейшею актрисой в мире, её искусство не произвело бы никакого впечатления на брата Джемса. В течение уже многих лет он знал и привык в мысли, что Селина, жена брата Джорджа, была из «беспутных», а то, что он знал, знал он крепко; он был не из тех людей, которые легкомысленно меняют свое, раз установившееся мнение о людях потому только, что этим людям заблагорассудится вдруг ни с того, ни с сего изменить свое поведение. В тех случаях, однако, когда смерть похищает одного из членов семьи, остающиеся в живых обязаны оказывать друг другу особенную взаимную вежливость, а мистер Понтин всю свою жизнь умел сохранять, даже при самых безразличных обстоятельствах, род своеобразного достоинства, отличающего его от других людей, – такого достоинства, которого, однако, нельзя было приписать ни особенному развитию ума, ни природному благородству. И так, придвинув стул и садясь на него, он приступил к обычному обмену приветствий.
– Надеюсь, мистрис Джордж, что вы чувствуете себя, все таки, не дурно.
– Настолько, насколько это возможно при данных обстоятельствах. Благодарю вас, мистер Понтин. А как ваше здоровье?
Затем Джемс выразил сожаление, что он опоздал на похороны, и эти слова звучали не как учтивые только фразы, были как будто выражением искренних чувств, чуть ли и упреком.
– Если бы я узнал днем раньше, то непременно приехал бы во-время, чего бы мне это ни стоило. В прошлый вторник минул год с того дня, как умер наш двоюродный брат Гэль и мне помнится, что я встал в три часа утра, чтобы присутствовать при его похоронах в Ватлингтоне. Я бы никогда не мог себе представить, чтобы моего родного брата похоронили без меня!
– Это было сделано по приказанию санитарной полиции сказала мистрис Джордж, надувая губы с недовольным видом, но как будто извиняясь. – Санитарный чиновник требовал, чтобы труп не оставался с нами в одной комнате. – Наступила минутная пауза, и Селина погрузилась в размышления, затем не без некоторого презрения в тоне продолжала: – Надо признаться, что труп Джорджа был довольно жалкий, но я, все таки, не щадя денег, похоронила его на премию за страхование его жизни. Ни одна душа не скажет, чтобы я не сделала всего, что следует, да еще и самым приличным образом, хотя он далеко не был таким мужем, каким мог бы быть, мистер Понтин. Поверьте, не был… помяни его Господи!.. да, не было не был… и вы, сударыня, знаете очень хорошо, что я говорю только одну святую истину, так что не советую вам перечить мне с вашею обычною наглостью!
Последние слова с особенною силой были обращены в сторону дырявого полога над кроватью, из-за которого на мгновение высунулось маленькое бледное личико с выражением безусловного протеста против неблагоприятных отзывов Селины о покойнике.
– Так это Анна? – спросил Джемс не без некоторого участия.
Анна принадлежала к числу тех детей, которые инстинктивно не любят делать из проливаемых ими слез предмета наблюдения для каких бы то ни было зрителей, хотя бы сочувственно относящихся к ним. Успев за пологом кровати обтереть слезы и оправиться после этого вопроса, она выступила вперед и, стоя совершенно прямо, тихо и вежливо отвечала:
– Да, дядя.
В действительности ей было пятнадцать лет, но на вид она была так мала и худа, что казалась совершенным ребенком в своем простеньком, мешковатом черном платье – она сохранила свои детские большие влажные глаза, синий цвет которых отражался даже на белках и которые попадаются так часто, но так мимолетно среди детей южной части средней полосы Англии. И волосы её также были светлы и мягки, как волосы ребенка. Джемс Понтин несколько секунд молча смотрел на нее, а затем сказал:
– Отец её говорил мне, что она пошла в нашу семью. У тебя есть что-то общее с твоею теткой Сюзанной, и действительно, моя милая… знаешь, с той, которая умерла в чахотке, вот уж тому минуло в Михайлов день как раз двенадцать лет…
– Я бы ничуть не удивилась, если бы в недалеком будущем и Анна умерла в чахотке, – заметила Селина, равнодушно осматривая дочь с головы до ног. – Она, в самом деле, вся в отца. Была у нас еще девочка, Юлия, вот та была похожа на меня, – большая такая, славная, здоровая девочка. Если бы не скарлатина, я бы, кажется, сумела воспитать ее, – ну, а все другие дети, можно сказать, со дня рождения дышат на ладон.
Пока она говорила, деверь медленно вытаскивал из бокового кармана связку запачканных писем и несколько истертых плоских кожаных бумажников.
– Ведь, вы знаете, что бедный брат мой писал мне, чтобы я приехал и забрал к себе Анну? – спросил он.
Селина об этом, по-видимому, ничего не знала. По примеру многих людей, желающих распорядиться значительным и важным наследством, её муж высказался только тогда, когда очутился под защитой могилы, не желая при жизни начинать борьбу, которую должно было вызвать его посмертное распоряжение.
Селина, однако, не была особенно расположена вести борьбу. Она простояла несколько минут молча, опустив глаза, как бы взвешивая мысленно свое положение. Она мигом смекнула, что, при недостаточном знакомстве с юридическою стороной дела, она могла без всякой выгоды для себя столкнуться с законным правом деверя над Анной; а в таком случае лучше добровольно уступить. Как бы то ни было, вряд ли выгодно было для неё оставлять при себе дочь, принимая во внимание несоответствие между склонностями матери и дочери. В Анне была какая-то врожденная порядочность, которая делала её общество для Селины часто тягостным и не предвещала много пользы для матери при том образе жизни, который она уже наперед себе начертила. Но высказать откровенно свою готовность отделаться от дочери было бы глупо, тем более, что таким путем она теряла лишний шанс получить хоть немного денег в вознаграждение за свою материнскую жертву.
– Все это так, – захныкала она в ответ, приготовляя носовой платок для ожидаемых слез, – но сами посудите, как тяжело для бедной вдовы лишиться единственной дочери как раз в такие годы, когда она может быть полезна матери.
– Ведь, это для её же пользы, мистрис Джордж, вы это знаете.
– Как! от меня отбирают моего единственного ребенка, так что мне не с кем будет даже промолвить слова, а она, к тому же, такая мастерица у меня для всякого шитья! Ей часто удавалось уже зарабатывать по полтора шиллинга в день за штопанье носков и белья.
Её утверждение, очевидно, страдало неточностью, вследствие чего произошел мгновенный обмен сердитых взглядов между матерью и дочерью.
Между тем, Джемс Понтин осторожно развернул два скомканных письма и разложил их на столе перед своею невесткой; но глаза последней быстро перенеслись дальше, к другой жесткой бумажке, поменьше первых, которую деверь медленно расправлял на столике. При этом пальцы его не спешили расстаться с бумажкой: в такие тяжелые времена не легко человеку расставаться с пятью фунтами, но что же делать? Никто из Понтинов никогда еще не обижал семьи в денежном отношении, да, к тому же, уплатив эту сумму, он рассчитывал покончить все счеты с Селиной.
– Ведь, это для её же пользы, – медленно повторил он. – Кроме того, вот вам, мистрис Джордж, возьмите эти пять фунтов. Они более чем достаточно покроют всякие убытки, которые вы можете при этом понести. Но помните, больше вы ничего и никогда не получите.
Он еще не успел договорить этих слов, как уж деньги вместе с носовым платком очутились в кармане Селины.
– Это, без сомнения, для её пользы, мистер Понтин, как вы сами говорите, – подхватила она с живостью. – Вы, вероятно, заедете за ней завтра рано утром?
– Неужели вы думаете, что я соглашусь провести ночь в Лондоне? – возразил он почти негодующим тоном. – Мне и без того не в моготу в вашем городе. Нет ужь, сделайте одолжение, если вопрос об отъезде Анны решен, проститесь с ней сегодня, – не все ли вам равно, завтра или сегодня? Не много времени, вероятно, потребуется ей, чтобы собрать свои пожитки, и если мы с ней захватим сегодняшний поезд, то до сумерек еще будем дома.
– Слышишь, Анна? Ну-ка, поварачивайся! – сказала горюющая мать, всовывая деньги в старый кошелек и стягивая его резиновою тесемкой.
Анна, которая до того времени стояла молча, прислонившись к кровати, тотчас выпрямилась с растерянным видом и, открыв коммод, начала перебирать в нем крохотную и жалкую кучу изношенных одежд. Мать её разостлала на полу лист оберточной бумаги, который должен был служить чемоданом на дорогу, и начала суетливо укладывать её вещи.
– Что это за дрянь ты берешь с собой? – немного погодя спросила она презрительно у дочери.
– Вещи эти принадлежали отцу, – отрезала Анна, и с этими словами углы её кроткого детского рта приняли то выражение непреодолимого упорства, которое было так хорошо известно Селине. При других обстоятельствах это не удержало бы мать от ссоры с девочкой, хотя она и знала, что при этом добиться чего-нибудь от дочери было совершенно невозможно, но в данное время деньги, находящиеся в её кармане, наполняли все её существо блаженством, похожим даже на благодушие, под влиянием которого она оставила дочь в покое.
Действительно, не много времени понадобилось Анне, чтобы собрать свои ничтожные пожитки. Очень скоро неуклюжий узел в оберточной бумаге, внешний вид которого так неприятно знаком обычному путешественнику третьего класса, очутился в руках дяди, и Анна вскоре уже стояла около него совсем готовая к отъезду, в черной шляпке, обшитой грубым крепом, и в худом плаще с капюшоном.
– Прощай, Анна, – сказала Селина, как бы птичьим клювом дотрогиваясь губами до её щеки. – Постарайся вести себя лучше у дяди, чем ты вела себя у меня.
– Маменька, я жалею, если дурно вела себя относительно вас, и надеюсь, что вы простите мне, – отвечала девочка безжизненным, формальным тоном, а затем последовала за дядей все с тем же неподвижным и потерянным взглядом. Но, дойдя до двери, она неожиданно и круто повернулась, как будто Анну кто-нибудь позвал, и остановилась, как вкопанная, напряженно уставясь на кровать. Джемс Понтин тоже остановился в изумлении, держась за ручку двери. Он собирался тронуть ее за плечо, как вдруг, не говоря ни слова, одним прыжком она очутилась на другой стороне комнаты, бросилась на кровать и зарыдала глухими судорожными рыданиями.
– О, отец, отец! – простонала она, – отец!
Дядя подошел к ней и стал у кровати.
– Успокойся, дитя мое, – проговорил он с участием, – не нужно так огорчаться. Все к лучшему.
– Конечно, все к лучшему, – вторила ему мать с нетерпением, ощупывая свой карман. – Сколько раз заходила к нам дама-благотворительница нашего прихода и говорила и ей, и отцу её, что глупо роптать против воли Божией. Но вот посмотрите: говори, не говори, все одно, – как о стену горох, – ее не скоро проберешь.
Рыдания так же быстро прекратились, как и начались, и девочка встала на ноги.
– Так недавно было это… в воскресенье… – сказала она, глядя на противуположную стену.
Она хотела сказать, что еще в воскресенье изнуренная фигура её больного отца сидела тут, подпертая этими же самыми подушками. «Мне жаль оставлять тебя, Аня, голубчик мой», – с трудом и еле слышным шепотом сказал он ей в этот день. Казалось, что целые годы прошли с тех пор, но она все как-будто ожидала, что опять предстанет здесь перед ней лежащая фигура с знакомым болезненным лицом, которое одно только в целом мире и смотрело на нее любящими глазами.
– Вот глупенькая! ведь, это было не в воскресенье, а в. понедельник, – фыркнула на нее Селина, воображая, что девочка говорила о смерти отца.
– Прощайте, маменька, – опять сказала Анна и дверь затворилась за ней и за её дядей. Слышно было, как фермер, тяжелыми шагами и неловко цепляясь за ступеньки, спустился по темной лестнице, а Селина, между тем, достав из-под кровати темную бутылку, уселась и принялась с жадностью разглядывать свой маленький капитал.
* * *
Вдоль пограничной линии Оксфордшира тянется длинный и совершенно прямой холмистый кряж, направляющийся от севера с югу. На одном конце кряж этот, как волна прибрежного буруна, поднимается выше и затем круто обрывается, переходя в широкую долину, расстилающуюся вдаль. Как раз на этом обрыве гнездится деревня Гайкрос, напоминая своим местоположением, даже среди полного несоответствия всех остальных условий, старинный укрепленный город, украшающий своими башнями и стенами какой-нибудь скалистый утес в Италии. Чудный вид кругом придавал не меньший блеск и мирной деревушке с её скромными хижинами и стогами сена, чем поседевшим от времени стенам средневековой крепости. Неправильный ряд черепичных деревенских крыш, сбоку небольшое, поросшее травой кладбище с своею обычною нисенькою каменною оградой и своим старым, с незапамятных времен стоящим тут тиссовым деревом, отлогое поле, золотящееся под желтыми лютиками или зреющею рожью, – все эти самые обыкновенные принадлежности английской деревни, резко выступая на ярко-синем фоне туманной дали с её волнистыми и неясными очертаниями, принимали совершенно особенный вид и имели поэтический характер. История нагорной деревушки отличалась эпизодами, тоже напоминавшими бурное прошлое укрепленного города. На утесистом выступе южного склона стоит замок времен Елизаветы, превратившийся теперь в ферму, хотя и поныне высокая терраса, пруды, напоминающие крепостные рвы, тиссовые изгороди и величественные ворота у входа остались без всяких изменений. Также и на северной стороне, в том месте, где дорога круто спускается по отвесному обрыву кряжа, виднеются стены из рыхлого камня, которые когда-то служили оградой для другого старинного барского дома; один из невежественных или глупых потомков бывшего величия снес все старые здания и от них ничего почти не осталось, за исключением столбов и высокого восьмиугольного павильона, стоящего в виде сторожевой башни на северном карнизе гор. В этих укреплениях, защищающих деревню с обеих сторон, можно видеть указание на историческое прошлое этой местности, и действительно, она когда-то служила убежищем остаткам разбитой роялистской армии во времена парламентских войн. Крутым гористым склонам её, покрытым травой и рожью, а также и узкому серому каменному мосту, переброшенному через протекающую внизу речку, пришлось испытать на себе удары пушечных ядер и испить свою долю человеческой крови. В самом конце улицы, при выходе из села, немного не доходя до старого барского дома, как продолжают и теперь еще называть место разрушенного здания, находится ферма Понтина, низкая постройка с остроконечною крышей. Дом был выстроен лет двести назад одним из Понтинов и с тех пор Понтины не переставали владеть им, но и они разделяют теперь участь всех фермеров и платят ренту неизвестному им владельцу, разрушившему древнее жилище своих праотцев. Небольшой сад отделяет ферму от дороги и как раз перед фасадом дома ростут три или четыре больших вяза, под тенью которых стоит каменный крест. За этою частью сада начинался спуск с горы и за полуразрушенным крестом, высоко возвышающимся над неровными ступеньками, расстилается бесконечная лесная даль, на туманной и волнистой синеве которой в солнечные дни выделяются бледно-серые башни и колокольни ближайшего города. После долгой и скучной езды по полям и проселочным дорогам среди непробудной сельской тишины, которая сильно поразила и привела в смущение маленькую урожденку Лондона, экипаж, наконец, остановился под тенью вязов, и Анна Понтин вышла из него. В честь её прибытия дядя остановился у садовой калитки, вместо того, чтобы въехать во двор фермы; оттуда вышел к ним молодой парень, не по годам физически развившийся, с тупыми и некрасивыми чертами лица, и увел лошадь с экипажем. Мистер Понтин своим обычным серьезным и строгим голосом задал молодому парню несколько вопросов и можно было заметить, что он уже наперед был недоволен в ожидании медленных и невнятных ответов. Между тем, со ступенек креста, не торопясь, сошел мальчик, по-видимому, идиот, с большою головой, бессмысленно вглядываясь и мыча на новоприезжую.
– Еще не попадался мне такой глупый парень, как этот Джес, – пробормотал про себя фермер, бросая возжи своему работнику, и, показывая Анне дорогу, направился вперед по тропинке, выстланной плитняком и ведущей в дому. Дверь была отперта и они вошли в дом.
– Тетушка! эй, тетушка! Где же это вы запропастились? – начал он громко звать.
– Вот тебе и на! – отвечало что-то невидимое, очевидно, более удивленным, чем довольным голосом, – да неужели вы успели уже вернуться, мистер Понтин? А я только что вымыла чайную посуду и раньше ужина ни в каком случае не думала видеть вас!
– Трудно с поездами-то наперед угадать, – как бы извиняясь, отвечал мистер Понтин. – Назад мы ехали гораздо скорее, чем туда.
Тем временем они вошли в невысокую комнату с кирпичным полом и с совершенно заросшим зеленью окном. По трем стенам комнаты тянулись полки, на которых стояли миски с молоком и сливками, тарелки с маслом и с разложенными в маленькия кучки яйцами всевозможных оттенков, начиная с прозрачной жемчужной белизны вплоть до красновато-коричневых.
Мистрис Понтин, как всегда, в пятницу вечером считала яйца и складывала их в корзину для отправки на рынок. Она была женщина невысокого роста, весьма обширных размеров, с длинными руками и круглым красным лицом. На ней было темнокрасное ситцевое платье и старая черная соломенная шляпка с темнокрасною лентой.
– Вот Анна, – сказал Джемс, положив руку на плечо девушки.
Мистрис Понтин подошла, обтирая свои толстые мокрые пальцы о передник, и пристально посмотрела на Анну.
– Мы рады тебе, моя милая, – сказала она. – Я надеюсь, что ты добром заплатишь людям, которые готовы отнестись к тебе хорошо. Здесь не жалеют, правда, труда, но за то и кормят хорошо. Мы все должны работать, чтобы жить, и могу сказать тебе наперед, что и я себя не жалею в этом отношении. Право, не знаю, что бы дядюшка делал без меня.
Затем она снова пристально взглянула на Анну. Селину она видела только раз в жизни и, по-видимому, её ожидания не сбылись относительно её дочери: она ожидала худшего в некотором отношении, но в другом, может быть, и лучшего. Анна, в её представлении, должна была непременно носить на шее медальон, шияпу с перьями, по пустякам улыбаться, иметь здоровый цвет лица и большие, круглые, черные глаза, постоянно глазеющие по сторонам, – словом, мистрис Понтин наделила ее всеми внешними признаками тех склонностей, которые ей так мало были понятны и которые, она думала, сумеет обуздать. Выкупающие эти недостатки качества воображаемой Анны должны были заключаться в крепком телосложении и длинных руках, обладающих неисчерпаемою и в скрытом состоянии находящеюся способностью мыть и перетирать носуду и носить ведра. Настоящая же Анна была мала и бледна, с серьезными и робкими глазами; по внешности она была достойною дочерью того самого Джорджа, жалкий труп которого, по мнению его жены, делал так мало чести его семье.
– По всей вероятности, комната Бена уже приготовлена для неё? – спросил мистер Понтин.
– По всей вероятности, ничего подобного не могло и придти мне в голову, – резко отрезала его жена и затем, наклонившись над корзиной, она продолжала некоторое время отсчитывать яйца. Она, однако, вскоре обернулась и возобновила разговор. – Вот еще выдумали… комната Бена! Только этого недоставало. А что бы мы делали в тот день, когда Бен, может быть, вернется? Да он, к тому же, всегда так дорожил обстановкой своего помещения… Анна, иди за мной и не обращай внимания на дядюшку.
Такое бесцеремонное обращение с человеком, настолько проникнутым собственною важностью, как её дядя, поразило слегка Анну, но она молча последовала за мистрис Понтин наверх, во второй этаж, по крутым ступенькам, и очутилась в маленькой мансарде с покатыми стенами.
– Здесь тебе будет, наверное, очень хорошо после Лондона, – сказала ей тетка добродушно. – В этой комнате жила горничная в те времена, когда я держала прислугу. Уж эти мне девчонки! Я рада, что избавилась от них. Никакой нет от них пользы, только одна обуза, больше ничего, и я всегда так говорила. Лучше самой сделать все, что нужно, чем бегать за ними и доделывать, да переделывать всю их работу, уверяю тебя.
Это замечание неизменно приводилось теткой каждый раз, как заходил разговор о «девчонках»: оно входило в ограниченный круг тех замечаний, которые составляли её разговорный репертуар. Все-таки, оно подействовало удручающим образом на молодую девушку, которая должна была заменить «девчонку». Сильно покраснев, Анна робко проговорила:
– Боюсь, что не окажусь хорошею помощницей для вас, тетушка.
– Ничего, моя милая, – возразила мистрис Понтин, не унывая. – Я так привыкла к всякого рода хлопотам, что сама не знаю, что бы я делала без них. Трудиться, трудиться, с утра до вечера трудиться – вот мое правило в жизни. Недаром дядюшка Понтин говорит, что во всю свою жизнь не встречал такой женщины.
Она повесила полотенце на спинку единственного в комнате стула и тяжело побрела за куском мыла.
Постельное белье в комнате Анны было старое, но хорошее, и красная метка Д. П. красовалась в углу с тщательно придуманными украшениями. Когда Анна, утомленная пережитыми за день событиями, легла, наконец, в постель, то не могла не почувствовать всей свежести этого белья и с удовольствием вдыхала аромат, оставшийся в нем от сушеных трав. Если уж правду говорить, то вряд ли обширные ноздри мистрис Понтин обращали внимание на какие бы то ни было запахи, хорошие или дурные, но один из традиционных обычаев дома состоял в том, чтобы в известное время года собирать душистые колосья с лавендовых кустов, ростущих по обеим сторонам крыльца, и обкладывать ими шкафы с постельным бельем. Простыни были пропитаны ароматом этих трав: проникая всюду, он был, в то же время, так же неуловим, как и безмолвная молитва тех, которые в давнопрошедшие времена собственными руками так заботливо шили и приготовляли это белье, которые некогда грелись и нежились в нем, а теперь лежат забытые под высокою травой заброшенного кладбища.
II
Если человек, отличающийся по природе особенною склонностью к внешнему порядку, погрешит против него хоть раз в жизни, то вы можете быть уверены, что факт этот никогда не будет им забыт. Прямо ли, косвенно ли, смотря по тому, на каком социальном или умственном уровне эти люди находятся, они будут вечно искать оправдания как для своих частных мотивов, так и для общего своего поведения перед светом, который успел даже и забыть их и давно уже ни в чем не обвиняет. Мистрис Понтин один раз в своей жизни преступила границы, налагаемые на нее известными правилами светского приличия, которые и в её круге соблюдаются не менее точно, чем в другом, более высоком. её брак с Джемсом Понтином состоялся, когда еще не исполнилось года со дня смерти её первого мужа. Анне суждено было, как и всем остальным знакомым тетки, часто и во всех подробностях слышать пересказ о тех обстоятельствах, которые повели к такому нарушению приличий; можно даже сказать, что трудно было бы передать, в чем заключалось вообще содержание разговоров мистрис Понтин, пока она не наскакивала на этот центральный и основной пункт, вокруг которого и начинала вертеться.
В первое же утро своего пребывания у родных Анна была посвящена во все подробности этого случая. В то время, как она слабыми и непривычными рученками обтирала кирпичный пол кухни мокрою тряпкой, тетка ловкими, хотя и неуклюжими, пальцами чистила картофель.
– Видела ли ты когда-нибудь свою тетку Сюзанну? – спросила неожиданно мистрис Понтин.
– Нет, никогда, – отвечала Анна, – но мне рассказывала про нее. Отец говорил, что я похожа на нее лицом. Она умерла в чахотке, не правда ли?
– Да. Она была мать Бена, а я всегда очень любила Бена. Если бы не он и не мои сто фунтов, которые я уже назад получить не могла, то я не знаю, право, вышла ли бы я замуж за Понтина.
Мистрис Понтин, несмотря на строгость, вносимую ею в супружеские отношения, нельзя было назвать злою женой, но она бывала непокойна, пока не смоет с себя всякой тени подозрения в том, что второй брак её явился результатом личного расположения к мужу. Приходилось поневоле признать, что она в этом деле действовала под давлением лишь самой крайней необходимости.
– Когда была жива твоя тетка Сюзанна, то она хозяйничала в доме дяди, и уж одному Богу известно, каким образом все живущее в доме, и в том числе Бен, да и он сам, прожили те месяцы, которые следовали сейчас после её похорон. Мне кажется даже, что твой дядя, вспоминая об этом времени, до того забылся, что однажды сказал, какое счастье было для него, когда в следующую же затем Пасху скончался мой бедный Кайт, а, ведь, так говорить нельзя, – это нехорошие и недобрые чувства.
Свободное и ничем не стесняемое порицание мужа, которое себе позволяла мистрис Понтин, не поражало Анну так, как могло бы поразить нас, привыкших с большею утонченностью намекать на многочисленные недостатки наших супругов и с большею нежностью указывать на свойственную им всем сравнительно с нами низкопробность.
Несмотря на это, Анна, все-таки, смутно испытывала неприятное чувство во время этого разговора, хотя она, в то же время, и вставляла добросовестно свои односложные ответы там, где тетка, казалось, их ожидала.
– Кайт был садовником в старом замке в те времена, когда замок еще не был сдан мистеру Шеперд, и я тоже заведывала таме молочной в продолжение более двадцати лет. Таким образом, мы вроем сберегли около ста фунтов и вот надо же такое несчастье, чтобы его попутало отдать эти деньги взаймы Джемсу Понтину, да еще без всяких письменным обязательств. Бедняга! и мучила-жь его эта мысль, когда настало время умирать!.. А что, скажи, Анна, сильно страдал твой отец перед смертью?
– Не знаю, право, – ответила Анна, бледнея, – я спала в это время, а мать не приказала будить меня.
– Кайт страшно мучился перед смертью. Он простудился и вскоре затем умер, а, ведь, был тоже крепкий, сильный человек. Последний день он все стонал и кричал; к сумеркам как будто затих и мне послышалось что-то вроде хрипенья. – «Скончался, бедняга!» – подумала я и подошла к окну, чтобы открыть его, как вдруг он закричал: «Женни!» – да таким страшным голосом, что я вздрогнула и бросилась к нему, как полоумная. Вижу, сидит с широко раскрытыми глазами. «Женни!» – повторил он, но уже более слабым голосом, глядя на меня так пристально, что глаза его, казалось, готовы были выскочить. «Томас! – сказала я ему, придавая особую торжественность моим словам, – обыкновенно я называла его попросту Том, – смотри, если у тебя лежит что-нибудь на душе, лучше не бери с собой в могилу!» После этого он попытался притянуть мою голову поближе к своим губам и медленно проговорил хриплым шепотом: «Понтин… Понтин, тебе достанутся мои сто фунтов… достанутся мои сто фунтов… мои сто…» Вслед за этим он вдруг замолчал, вытянулся и умер с этими словами. Да, Кайт был бережливый человек, очень бережливый. – При этих словах мистрис Понтин вздохнула по муже, когда-то делившем дни её юности, и начала приготовлять смесь из муки и картофельной шелухи для одной из свиней, требовавшей особенных забот.
– Что же было мне делать? – продолжала тетка, рассуждая сама с собой, – у меня не было росписки, я была одинокая женщина и еще, ко всему этому, всех нас рассчитали в замке, который отдан был в аренду мистеру Шеперд. Я не хочу, конечно, сказать, что твой дядя обобрал бы меня, но он клялся и божился, что не мог в то время заплатить мне… а я-то, подумай, была совсем, совсем одинокая женщина! «Вам бы лучше выдти за меня замуж, мистрис Кайт», – сказал немного спустя Понтин и прибавил: – «зачем откладывать? все в доме портится тем временем, и Бену тоже плохо: с тех самых пор, как я похоронил его мать, я все ломаю себе голову насчет того, как мне с ним быть, – ума не приложу». Вот так и пошло, одно к одному, а тут кстати и мой муж умер с именем твоего дяди на устах, вот и повенчались мы с ним… пятого июля исполнится ровно двенадцать лет. Да и грешно сказать: хорошим мужем был мне Понтин, но… все не то, что Кайт!
Затем последовала длинная и грустная история сбившегося с пути неблагодарного Бена.
Мальчик делил чувства привязанности мистрис Понтин на ряду с поросятами, индюшатами и утятами, которых она откармливала и отправляла к оксфордским мясникам, и расставалась она с ними без малейшего сожаления, несмотря на то, что ухаживала за ними с чисто-материнскою заботливостью и самоотвержением, пока они были малы. И человека она любила лишь до той поры, пока он был мал и беспомощен. Со взрослыми она была замечательно нетерпелива, в то время как дети могли гонять её свиней, пугать её наседок, обставлять весь пол в кухне кучками из грязи в виде пудингов, и они не получали от неё за свои шалости никакого замечания, разве только в виде следующих возгласов: «Ах, какие душки! всегда что-нибудь да придумают!» Будь Бен девочкой, то, вероятно, снисходительность, оказываемая ему теткой, исчезла бы раньше и бесповоротнее. К нему же она осталась действительно привязана, хотя и сердилась, и бранилась с ним, видя, как, по мере того, что он подростал, в нем проявлялись дурные привычки и баловство, которое вначале она сама же в нем поощряла.
Между юношей и усыновившими его родителями не раз происходили бурные сцены, и, наконец, приблизительно за год до прибытия Анны, он бежал из дома и пропал без вести, ни единым словом не извещая о себе.
– А когда подумаешь, как прекрасно он умел писать, это даже жестоко с его стороны!
Бена не было в доме, но его история отражалась невольно на положении Анны. Джемса Понтина этот несчастный случай ожесточил и внушил ему какое-то смутное чувство недоброжелательства ко всему молодому поколению, ко всем его привычкам, взглядам и образу жизни. Симпатиями тетки, можно было наперед сказать, Анна никогда не могла бы пользоваться уже потому, что она не была мальчиком, и потому еще, что она была физически не крепкая и не обещала быть дельною помощницей в хозяйстве в такие годы, когда уже человек, по мнению тетки, теряет всякое законное право на слабость и беспомощность. Однако тетка, может быть, отнеслась бы с большим участием к девочке, если бы не тень отсутствующего Бена. Если бы сама Анна отличалась большею смелостью и экспансивностью, если бы в ней проявлялась веселость и даже то невинное своеволие молодости, которое часто бывает у детей, живущих счастливою семейною жизнью, кто знает, может быть, она сумела бы завоевать любовь родных, пробив закрытые двери этих двух узких и «о многом пекущихся» сердец. Но, подобно многим людям со страстною, чуть ли не болезненною потребностью любви, она не умела быстро и смело выражать свои чувства и еще менее умела требовать любви к себе. Виной тому отчасти было её саксонское происхождение, отчасти же и те пятнадцать лет, которые она провела при тяжелых домашних условиях, созданных грубым деспотизмом матери. Отец её тоже мало выражал свои чувства, но это не мешало Анне сознавать всю силу его любви к ней. Она была для него не только дочерью, но, в то же время, живым напоминанием его любимой сестры и как бы ручательством для него самого, – а в этом он, видимо, нуждался, – что не вся жизнь его была проведена в городских лавках и улицах; она напоминала ему, что он действительно когда-то был здоровым деревенским мальчиком, что было время, когда он играл на отлогих полях своей деревни и сидел по вечерам у большего очага фермы в Гайкросе вместе с остальными маленькими Понтинами, также, как и он, основательно вымытыми и при случае основательно высеченными. Его любовь, быть может, даже слишком сильно повлияла на развитие в дочери некоторой чувствительности, которая не могла способствовать её будущему счастию. Впрочем, в некоторых детях самою природой уже заложена особенная сознательная потребность любви, которая другим дается лишь с годами или вовсе не дается. Таким образом, для Анны все материальные преимущества жизни в Гайкросе не заменили изведанную и уже утраченную сердечную любовь и теплоту. Со стороны тетки она чувствовала к себе такое же презрение, с каким относилась к ней мать, хотя вследствие совершенно различных причин. Дело в том, что в Лондоне Анна не могла научиться ничему, что бы могло быть полезным в деревне, и вообще она не обещала превратиться в хорошую, надежную работницу на ферме. Правда, девочка была умна и на свежем деревенском воздухе значительно окрепла, но нельзя было ожидать со стороны мистрис Понтин признания в ней какой-нибудь перемены к лучшему, даже если таковая действительно и была. Недаром же провозглашала она с самого приезда Анны, что в ней силы не больше, чем в мухе, и что она не может видеть её неловкости при работе, а тетка была не из тех людей, которые легко отказываются от раз высказанного мнения. Однако, Анна не была лишена известных способностей. Селина когда-то была кухаркой и в проявлявшихся иногда у неё порывах домовитости она всегда находила в дочери усердную ученицу. Но даже воскресный обед у Понтинов, состоящий обыкновенно из куска недожаренного мяса, недоваренного картофеля и жирного пудинга, приготовленного на сале, представлялся им такою роскошью, далее которой идти уже некуда. Анна была, кроме того, чрезвычайно искусна во всем, что относилось к шитью, и отличалась большим вкусом. Но тетка ценила в шитье только прочность и не знала, относиться ли ей с одобрением, или нет к своему черному кружевному чепцу с темно-красными лентами, который при содействии искусных пальчиков Анны принял более нарядный вид. Никем неоспариваемое и для всех очевидное отсутствие красоты, которым тетушка Понтин отличалась всю свою жизнь, служило ей постоянною поддержкой в тех строгих и неумолимых правилах, которыми она обставила вопрос о лентах и тому подобных предметах, предназначенных для украшения её особы. Вероятно, какие-нибудь причины аналогичного характера, подкрепленные, вдобавок, непрестанною домашнею хлопотливостью, усилили в ней убеждение, свойственное всем обособившимся и отставшим от жизни небогатым семьям, что порядочные люди не ищут общества, а довольствуются собственными своими особами. Были у неё два-три старых родственника, да две-три старые кумушки-приятельницы в деревне, но в кругу её ближайших знакомых не было ни одной семьи с молодым подростающим поколением. Нагорные жители этой местности не отличались мягкостью нравов и не напоминали Аркадии ни своими привычками, ни своим обращением, а, напротив, с подозрением удивлением смотрели на всякого нового человека, так что Анна, в те минуты, когда успевала думать о чем бы то ни было, чувствовала отсутствие товарищей. Она вскоре начала создавать себе товарищей из тех неодушевленных предметов, находящхися в доме, которые рисовали её воображению людей уже умерших, но бывших когда-то молодыми в том же доме, где теперь она жила. На обшитых панелью стенах гостиной висели два коврика, прекрасно вышитые по канве разноцветными шелками, на одном вышит был красный геометрической правильности дом с двумя дамами такой же геометрической правильности и с надписью синими буквами: Анна Турриль, 1810. На другом была вышита моральная сентенция с тремя ветками и подписью Сюзаны Понтин 1832, красными буквами. Во всем доме попадались обращики штопанья и вышиванья этих двух женщин, из которых одна была бабушка Анны, а другая – её тетка. Над камином в той же гостиной висели по обеим сторонам черный силуэт одной и дагерротип другой, и Анне казалось, что оба портрета были похожи на её отца, хотя в действительности они никогда и ни на кого не были похожи. расспрашивать дядю и тетку бедной Сюзанне было совершенно бесполезно: такой разговор мог только привести к обсуждению сравнительных достоинств и недостатков её ухода за домашнею птицей и свиньями с уходом, принятым у тетки, и, конечно, к немалому возвеличению достоинств последней.
Джемс когда-то любил сестру, но он успел забыть про это, не переставал усиленно хвалиться своею прозорливостью в деле приобретения для себя услуг бывшей мистрис Кайт.
– Добрая часть ренты выплачивается у нас теперь из дохода с птичного двора, – говаривал он в минуты особенных влияний. – Я не знаю, право, что бы я делал, если бы лишился тебя.
– Я надеюсь, что Господь Бог сохранит меня еще на многие годы, – набожно отвечала в таких случаях мистрис Понтин. – Просто грешно подумать, да и представить себе нельзя, колько денег ты истратил бы без меня на всякие пустяки, да на наем работниц, не умеющих различить куриного яйца от утиного. И ужь, конечно, не Анна была бы тебе помощницей, – добавляла она, если племянница присутствовала при таком разговоре.
Однажды вечером, в то время, как тетка окружала нежными заботами умирающего цыпленка и Анна с мистером Понтин остались одни в кухне, молодая девушка робко начала:
– Скажите, дядя, много лет прошло с тех пор, как умерла бабушка?
Мистер Понтин при этом вопросе опустил газету Оксфордский Дневник, которую он читал, и потер себе лоб.
– Почти тридцать восемь лет, – отвечал он медленно.
– Была она похожа на этот черный профиль, который висит в гостиной? – спросила Анна.
Мистер Понтин не сразу ответил.
– Право, не знаю, как тебе сказать, – проговорил он. Затем, помолчав довольно долго, он продолжал: – Моя мать была не здешняя, она из деревни Мильцотер, в пяти милях отсюда.
– Была она похожа на тетю Сюзанну? – не отставала Анна.
Мистер Понтин снова задумался.
– Право, не знаю, как сказать; по крайней мере, я что-то забыл.
– Она, верно, была удивительно искусна в шитье, – заметила молодая девушка. – Как красиво одеяло, которое она вышила!
– Моя мать была препочтенная женщина, каких редко встретишь, можно сказать, – внушительно подтвердил дядя, – и, к тому же, как мне кажется, очень миловидная женщина! – Он опять замолчал. – Я слышал, будто оксфордские джентльмены весьма ценили искусство, с которым она стряпала ватрушки.
Семейные воспоминания и чувства этим и исчерпывались в Джемсе; надеяться извлечь из него больше было бы напрасно, а Анна вскоре даже перестала почти совсем думать об умерших Понтинах. Это произошло отчасти потому, что не вело ни к чему, а отчасти потому, что она нашла живое молодое существо, немногим старше её, о котором было гораздо интереснее думать.
Июнь близился к концу; сено было почти убрано, но мистер Понтин немного запоздал с уборкой сена верхних лугов, а, между тем, стрелка барометра повернула к «перемене».
– С сенокоса еще долго не вернутся рабочие, – сказала мистрис Понтин, заметив, как удлиняющиеся тени больших ореховых деревьев легли уже на фруктовый сад. – Придется тебе, Анна, идти и загнать коров домой с поля.
Бедная Анна! Она еще так недолго жила на ферме, всего несколько месяцев, и не успела еще привыкнуть в рогатому скоту, наводившему на нее ужас. Но выразить тетке все, что у неё накопилось на душе, было бы и унизительно, и бесполезно, так что она молча надела свою шляпу и пошла через фруктовый сад. Мистер Понтин арендовал землю, на которой когда-то стоял барский дом с усадьбой, и она была отделена от земли фермы только проселочною дорогой. У входа с проселочной дороги в усадьбу некогда красовались изящные железные ворота, а теперь между оставшимися от них каменными столбами были устроены обыкновенные кривые полевые ворота; они вместе с грязным прогоном для скота, в который превратилась прежняя дорога, служили как бы грубою насмешкой над полуразрушенными, но все еще величественными каменными чудовищами, стоявшими по обеим сторонам, каждый на своем вековом месте. Оба чудовища все еще глядели сверху на далеко-разстилавшуюся перед ними страну с видом гордой, надменной власти, не сознавая, что герб, хранителями которого они так долго были, уже был снят и что под ними не было уже ровно ничего. Смешные, но, в то же время, почтенные создания! Их участь во многом напоминала участь той самой мелкой поземельной аристократии, которой они были обязаны своим существованием. Огород бывшего владельца усадьбы был на своем старом месте, в ближайшем от павильона углу. Павильон представлял собой живописное восьмиугольное здание, с высокою остроконечною крышей, покрытою сверху до низу мхом, как позолотой, с резьбой над входною дверью и с мелким переплетом в окнах. Над ним поднимался высокий красный ствол шотландской сосны, тень от которой падала крапинками на стены и крышу павильона. Управляющий ландлорда сдавал его в наймы, но в то время занята была в нем одна только верхняя комната, и жилец её был Джес Вильямс, бывший прежде рабочим на ферме мистера Понтина и перешедший недавно к арендатору прежнего замка. Все сено мистера Шеперд было уже убрано и Джес, вернувшись домой к пяти часам, преспокойно сидел у себя, запивая свой хлеб какою-то темноватою горячею водой. Сидя у окна, он увидел Анну, идущую по полю. Коровы паслись все вместе и девушка обошла их боязливо. «Ну, Фиялка, ну, Жемчужина!» Но, несмотря на её зов, коровы, по-видимому, наслаждаясь вечернею прохладой, обострившею их аппетит, продолжали громко и сочно жевать. Выгнать трех коров и телку с поля кажется не трудным делом, но если они на все ваши самые убедительные увещания не обращают никакого внимания и вы, к тому же, маленькое и беззащитное существо и дрожите от страха перед их рогами, что тогда? Трудно придумать лучший способ, чем тот, который пришел Анне в голову, хотя он успеха не имел. Стоя позади нихе, она начала неистово трясти своими юбками и шикать на них: «Шш… шш!..» Она подняла такую тревогу, что самый смелый утенок был бы несомненно напуган до смерти, но коровы наделены более флегматичным темпераментом и несколько минут прошло, прежде чем они удостоили даже повернуть к ней свои головы. Телка первая повернулась к ней всем телом и с любопытством уставилась на невиданный дотоле миниатюрный вихрь, крутящийся перед ней, а за телкой медленно повернулись одна за другой и все три коровы. Медленно, шаг за шагом, стали они приближаться и надвигаться на Анну, и надо признаться, что в их громадных глазах, смотрящих на нее из-под больших рогов, и в их теплом дыхании, обдающем ее из крупных розовых ноздрей, было мало успокоительного. Несколько минут она продолжала пятиться перед ними назад, пока не исчезла малая доза оставшегося в ней мужества. Наконец, девушка не выдержала и с невероятною быстротой помчалась по направлению в густой ольховой чаще на другой стороне поля. В ту минуту, как она достигла этого убежища, на противуположней стороне появилась долговязая фигура Джеса. Анна сейчас же остановилась и уже не спеша дошла до чащи с видом необыкновенно-важного раздумья.
– А, здравствуй, Джес! Я хотела достать себе ветку, – сказала она, – без этого, видно, коровы не послушаются меня.
Джес засмеялся, оскалив зубы.
– Ну, теперь, погоди, ветку я тебе срежу, – сказал он, заикаясь, по обыкновению, и принимаясь резать сочную ветвь ольхи своим складным ножом. – Нет никакого смысла бояться коров, – заметил он добродушным тоном, который смягчал внешнюю грубоватость его слов.
– Я никогда раньше не видела близко коров, – объяснила Анна, – и когда я осталась одна с ними, мне как-то стало не по себе.
– Лучше будет мне погнать их вместо тебя домой, – сказал Джес, делая из зеленой ветви длинный прут. – Ведь, они меня-то знают, голубушки.
Анна с радостью приняла предложение. Только что коровы услышали знакомый голос прежнего работника, они тотчас же повернули головы в сторону ворот и тяжело побрели домой, медленно и ровно, не оглядываясь, с полным, по-видимому, сознанием, что так и быть должно.
– Много глупостей рассказывают про коров, – заметил Джес, проходя в ворота рядом с Анной, – и, кстати будь сказано, также о быках.
– О, быков я не выношу, они такие страшные! – воскликнула девушка.
Джес посмотрел на нее, улыбаясь, с чувством некоторого превосходства.
– А вот наш старый бык, арендаторский-то… можно почти оторвать у него хвост и он не тронет, такой уж смирный он у нас… – тут прут свистнул по спине телки.
– Я не буду пробовать, однако, да, верно, и вы не захотите пробовать, – возразила она, хихикая, слегка вызывающим тоном, в котором слышалась привычка в городским манерам.
Джес хихикнул тоже и продолжал молча идти рядом с ней, придумывая ответ поостроумнее. Но так как ничего не приходило ему в голову, он опять засмеялся. Больше они ничего не сказали друг другу до самого хлева, но они, казалось, узнали друг друга ближе, пройдя вместе это короткое расстояние и в течение этих нескольких минут, чем за все те утра, когда они встречались раньше за завтраком в кухне на ферме. Между ними, впрочем, всегда была какая-то молчаливая, невысказанная симпатия. Оба они были «чужие, не свои» в Гайкросе, а это было условие немаловажное в местной жизни, притом же, когда во дворе бранили Джеса, Анна получала выговоры в курятнике или в молочной. Кроме того, когда мистер или мистрис Понтин хотели указать на испорченность современного молодого поколения, то Джес и Анна оба по очереди служили им для этого удобными образцами. Подобно многим, часто даже весьма дельным, труженикам как в умственной, так и в практической сфере, у мистрис Понтин недоставало либо терпения, либо уменья учить своему делу других; дядя Джемс был тоже крайне нетерпеливым наставником, так что молодые люди часто одновременно испытывали на себе и несправедливость, и жестокость обращения.
Анна так не привыкла видеть внимание к себе, что, быть может, потому невольно и преувеличивала в душе признательность, которую она чувствовала за своевременную помощь, только что оказанную ей Джесом. Девушка стояла у дверей хлева и не находила слов, чтобы выразить свою благодарность.
– Как бы я хотела тоже что-нибудь сделать для тебя, – проговорила она, наконец, робко дотрогираясь до его рукава, когда он проходил мимо, выйдя из хлева. – У тебя такая большая дыра на рукаве, как раз на локте, а можно было бы так прекрасно ее заштопать.
– Какое тебе дело? – отвечал Джес резко, почувствовав себя неловко. – Когда у меня хватает денег, так по субботам Бетси Тод штопает мне платье.
Но Анна не угомонилась.
– Нет, уж лучше дай мне заштопать, – повторила она решительно, – старуха Бетси только и сделает, что испортит, право. Брось пустые разговоры, да повесь-ка лучше свою куртку вот сюда, а завтра утром, когда я приду в сад, то принесу ее и повешу за твоим окном.
И так как Анна не только серьезно желала, но и намеревалась так поступить, а у Джеса не было другой причины для отказа, кроме крайней конфузливости, то и кончилось тем, что он снял с себя куртку с тем угрюмым и понурым видом пойманного вора, который обыкновенно служит выражением радостного смущения, переполняющего грудь деревенского парня.
Так началась дружба между обоими молодыми людьми, и хотя она не сопровождалась никакими особенными чувствами, но вскоре заняла большое место в их жизни уже в силу той простой причины, что у них обоих не было иных друзей. В длинные летние вечера, когда Анна собирала фрукты в саду или поливала последние доцветающие растения, уже редко попадающиеся среди огородных овощей в старом господском саду, можно было быть уверенным, что Джес тоже тут где-нибудь по близости. Случалось им и вместе собирать смородину или малину по целым часам, молча, друг около друга, пока не начинала падать холодная роса и у обоих лица делались совершенно бледными от наступающих сумерек. Иногда случалось им и посидеть вместе на низкой каменной ограде сада, там, где он граничил с лугом, и в это время Анна нередко чинила какую-нибудь прореху в платье Джеса при последних красных лучах вечернего заката. Тетушка Понтин охотно принимала помощь от Джеса, когда последний предлагал свои услуги Анне во время работ её в саду, но остается под большим сомнением, посмотрела ли бы она так же благосклонно, если бы узнала, что с своей стороны Анна уделяет время на приведение в порядок его одежды, хотя труд её в данном случае являлся лишь справедливым вознаграждением за его услуги. Если бы такие свидания зависели от одного только Джеса, то, вероятно, они скоро превратились бы в те обыкновенные свидания, которые по воскресным дням происходят во всех английских деревнях: медленно проходят деревенские пары мимо вас с красными и блестящими лицами, одна за другой; иногда идут они под руку, а чаще обнявшись еще нежнее, но всегда в полном и убийственном молчании и непременно упорно глядя в разные стороны. Деревенский житель не словоохотлив в своей любви, как окружающие его деревья и растения и многое другое, разделяющее вместе с ним его бессознательность. Он таков не только в любви, но и во всех своих лучших привязанностях. Таков был и Джес, который еще не был влюблен в Анну; его привязанность к ней была скорее вызвана тем непреодолимым влечением, которое неизбежно чувствует одинокое человеческое существо к другому такому же одинокому существу, хотя в его чувстве и было нечто романтическое от сознания неравенства положения, разделяющего их. Несмотря на то, что племянница мистера Понтина работала на ферме, как служанка, в глазах местного общества она стояла, все-таки, выше бывшего воспитанника дома призрения бедных, теперешнего рабочего, и в действительности она была выше его по воспитанию и по уму.
Влияние всех условий деревенской жизни так сильно еще сказывалось наследственным путем в самой Анне, что и она тоже могла сидеть по целым часам и молчать. На ферме, по словам дяди Понтина, она была необычайно тиха; но у неё, все-таки, был легче возбуждающийся и более тонкий нервный организм, свойственный женщине, воспитанной в городе, и она иногда чувствовала сильную потребность высказаться, ей нужно было выражать и получать в определенной форме вылившееся участливое слово. Сидя в кустах смородины или на каменной ограде, она рассказала Джесу все подробности своей прежней жизни в Лондоне, о шумных его улицах, о подругах своих в пансионе, о воскресных загородных поездках с ними в Батерси или даже до Путис; рассказала она ему тоже про своих маленьких братьев и сестер, которых она так любила и которые все умерли; но больше всего рассказывала она про своего отца. Домашняя жизнь, правда, по милости Селины, была, конечно, не вполне счастливой, но пока бедный отец был в состоянии работать, они жили, по крайней мере, не в нищете и в их семье бывали, все-таки, светлые дни. Во всяком случае, это была семейная жизнь. У Джеса не было даже и этого: в его воспоминаниях тянулась вереница серых годов, проведенных в приюте для нищих и брошенных детей, а еще раньше он смутно припоминал какую-то каюту на барже, в которую его запирал иногда на весь день пьяный отец-судовщик; отец не любил его и очень дурно обращался с ним. Мальчик часто чувствовал себя заброшенным и одиноким, не отдавая себе отчета в своем одиночестве. Беседы с Анной, её заботливость о нем в разных мелочах и светлая улыбка, с которой она встречала его, дала ему почувствовать, что в его жизни была какая-то пустота в то время, когда он не знал Анны. Он был некрасив и в своих грязных полосатых плисовых панталонах, идя за плугом, имел крайне грубую и непривлекательную наружность; еще хуже казался он по воскресным и праздничным дням, красный, с пылающим лицом и красною шеей, торчащею над отложным воротником и лоснящеюся курткой. Но, в то же время, в нем была такая сердечная и сильная привязчивость и такая потребность любви, что он, благодаря этому, и тоньше понимал, и тоньше чувствовал многих других, и был, во всяком случае, для Анны неизмеримо более безопасным товарищем, чем большинство юношей, составляющих в Гайкросе выгодные партии, так как нельзя, к несчастью, сказать, чтобы флегматичность, отличающая деревенского юношу, спасала его от раннего знакомства с пороками.
В течение всего лета они встречались почти ежедневно, но когда наступила зима, встречи их сделались реже. В надежде увидеться с Анной, Джес отправлялся по вечерам либо к деревенской лавочке, либо бродил по дороге в соседнюю деревню Горслэй, где была станция железной дороги и аптека и куда Анна иногда ездила по поручениям. Он сделался также усердным посетителем церкви, так что в те дни, когда Анна по утрам в церковь не приходила, Джес бывал непременно и на вечерней службе. Нельзя сказать, чтобы мистрис Понтин была из числа богомольных и ревностных посетительниц храма Божия: «для такого рода дел», как она сама говорила, у неё было слишком мало свободного времени, но говорила она это, вовсе не желая легкомысленно относиться ни к религии, ни к каким бы то ни было принятым обычаям или обрядам. Из её же собственных уст знали рассказ об одном памятном случае в её жизни, который произошел десятью годами раньше описываемого нами времени: однажды, как раз в то время, когда она была на утреннем богослужении, случилось какое-то несчастие с одною из её свиней и с целою семьей поросят. По поводу этой катастрофы она формально и раз навсегда выяснила себе вопрос о противоречии, существующем между обязанностями своими относительно Бога и живых Его тварей. Оказывалось, что Господь Бог тотчас же признал всю трудность её положения, – по крайней мере, она всегда утверждала это с невозмутимою уверенностью, для которой, вероятно, имела какие-нибудь основания, что Богу вполне известно, как нуждаются бедные бессловесные твари в её уходе, что никому другому нельзя их доверить, а что она с своей стороны не может быть в двух местах одновременно, что она в этом отношении такой же человек, как и всякий другой. Как бы там ни было, а результатом таких соображений явилось полное освобождение её от обязанности ходить в церковь, разве только в такое время и в такие дни, когда ей покажется возможным идти, как, например, после того, как все индейки будут отправлены на рынок, а куры не начнут еще высиживать цыплят. Что же касается дядюшки Понтина, то тетушка приняла на себя обязательство посылать его в церковь вместо себя самым аккуратным образом. Мистер Гейз, старый и сонливый приходский священник, никогда не вмешивался в их распоряжения на этот счет, хотя однажды его супруга, мистрис Гейз, имевшая весьма ясные и определенные понятия насчет своих обязанностей, пыталась усовестить этих независимых прихожан. Но, несмотря на всю ясность, простоту и удобопонятность речи, которыми жена священника отличалась и так справедливо гордилась, она не могла убедить мистрис Понтин. Во время разговора с мистрис Гейз она была крайне сдержанна и почтительна, но твердость её могла довести до исступления и обе женщины расстались в сильнейшем негодовании друг на друга. Летом, в рабочую пору, тетушка не всегда пускала Анну в церковь, но зимой почти каждое воскресенье можно было видеть молодую девушку сидящею в церкви рядом с дядей. Церковь была славная старая постройка с стрельчатым норманским сводом над алтарем, дальше виднелся надгробный памятник семьи Якобитов, на котором покоилась лежачая фигура богатой лэди в головном уборе, с кольцами на сложенных вместе руках, пальцы которых еще в некоторых местах сохранили розовую краску. На ферме религия сводилась к выполнению обряда и была делом, требуемым приличием; раньше же, в Лондоне, Анне приходилось слышать только насмешки над религией, так что последняя не входила в число тех вещей, которые имели бы для Анны жизненную действительность. Сначала дядюшка Понтин был немного сконфужен, когда увидел, что Анне трудно было следить за богослужением по молитвеннику, и он в особенности терялся, когда приходилось указывать ей страницы в виду всех прихожан; но когда она стала сама находить все, что ей было нужно в молитвеннике, то ему показалось, что её религиозное образование благополучно и надлежащим образом закончилась. Пискливый тон фисгармонии мистрис Гейз, однообразное пение воспитанников деревенской школы и надоедливые повторения старых проповедей мистера Гэйза не могли возбудить интереса слушателей, и внимание Анны было несравненно более привлечено каменною сложною отделкой кружев, лент и глазета костюма якобитской лэди или соображениями насчет большей или меньшей вероятности её встречи с Джесом при выходе из церкви, чем словами, долетавшими до неё или ею же повторяемыми.
Анна, со времени приезда на ферму, выросла и поздоровела, хотя все еще была тоненькою и хрупкою на вид; её голубые глаза и теперь были так же велики и не потеряли прежнего детского выражения; на щеках её появился легкий румянец. Было бы ошибочно думать, что некультурные слои не умеют ценить по-своему нежности черт и тонкой красоты лица: на «племянницу Понтина», как ее называли в деревне, молодежь Гайкроса смотрела благосклонно, в особенности по воскресеньям, когда все юноши, сверкая праздничными нарядами, высыпали на улицу деревни или около могил у церковных ворот. Конечно, Анна не знала и не подозревала, что на нее обращено внимание, но Джес с трудом скрывал свою гордость, когда при нем говорили, что «девочка недурна», хотя и из Лондона, и высказывали предположение о том, что она, дескать, верно, будет «важничать». Понтины всегда немного сторонились от соседей, как и подобало их щепетильности; кроме того, мистрис Понтин не любили в деревне, так что никто из молодых людей, за исключением Джеса, никогда не предлагал сопровождать их из церкви до дома. Так как Джес служил раньше на ферме несколько лет сряду, то всем казалось совершенно естественным, что он провожал их домой.
Благодаря всем этим трудностям, которые приходилось преодолевать, чтобы видеться с Анной, и которые прерывались долгими и одинокими размышлениями, а также с помощью часто повторяемых, хотя и довольно ограниченных похвал других молодых людей, к концу зимы привязанность Джеса к молодой девушке начала уже проявлять ясные признаки некоторой сантиментальности. Кроме того, ему уже был девятнадцатый год, а в его среде, где начинают жить рано, такой возраст не считается детским.
Лето опять вернулось, и опять Джес и Анна сидели вместе на садовой ограде в том самом месте, где розовый куст, нагнувшись, распадался волнообразною массой над бузиной и покрывал ее белыми, розовыми и золотыми переливами. Джес был как-то молчаливее в последнее время и, с глупо-застенчивым видом, пытался иногда робко и неуклюже высказать какую-нибудь сантиментальность, но при первых же звуках своего собственного голоса краснел еще больше Анны, которая лишь смутно угадывала его намерение.
Однажды после обеда, когда розы уже почти отцветали, вскарабкавшись на калитку, она хотела достать оставшиеся еще на изгороди несколько бутонов; в это время Джес, проезжая с пустою телегой, остановился и сорвал их для неё; тогда она приколола их себе к вороту платья маленькою стальною брошкой.
– Они почти такого же цвета, как твое лицо, Анна, – сказал он, скорчивши жалкую, конфузливую улыбку, скорее похожую на гримасу.
Анна не нашлась ответить ему и направилась к веревкам на которых сушилось белье. Она сняла две простыни и собиралась уложить их в корзину, но заметила, что Джес все еще стоит у калитки.
– Анна! – вдруг торопливо позвал он ее, – послушай, Анна!
– Что тебе надо, Джес?
– Пойди сюда, я хочу тебе сказать что-то.
Она подошла в калитке.
– Ты не забудешь, что дал тебе эти розы я, не правда ли? – сказал он. – Не бросай их сейчас, пожалуйста, Анна, – и, кивнув ей головой, он влез на передок телеги, щелкнул языком и покатил дальше, не дожидаясь ответа.
– Извольте-ка сию минуту снять с себя эти прикрасы, Анна, – сказала ей мистрис Понтин, встретив ее у порога дома с корзиной белья. – Терпеть не могу все эти брошки, цветы, всю эту чепуху. Право, хоть брала бы ты пример с меня: я работаю, не покладая рук, так, что и не знаю, что бы твой дядюшка стал делать без меня, а уж меня-то на таких пустяках, как одеться да принарядиться, не поймаешь.
Анна сняла с себя ненравившиеся тетке украшения и поставила розы в маленькую сломанную вазу у себя в комнате. Неудовольствие тетки от этого не уменьшилось. Нельзя сказать, чтобы она была женщина злая, но только Анна, несомненно, нравилась бы ей гораздо больше, если бы шила свои платья похуже, была бы грубее цветом лица и если бы волосы её не были так тонки. Вкус и изящество могут внушать некоторым натурам такое же отвращение, как противуположные им качества бывают невыносимы для других. На ферме постоянно приводили Селину в пример того, чего можно ожидать от Анны. В особенности часто, возвращались к этому предмету с тех пор, как двоюродный брат Джемса, Петер, занимавшийся торговлей сукон в Оксфорде, предложил дядюшке Понтину взять за ту же цену, вместо заказанного уже для Анны темнокрасного ситца, кусок розового зефира, который и был привезен ей на платье. Красивый и нарядный цвет новых платьев Анны поражал не одну только тетушку Понтин: Альберт-дурачок, который первый приветствовал Анну в день прибытия её в Гайкрос, тоже заметил её наряды. Ему было тринадцать или четырнадцать лет, но ростом он был не больше десятилетнего мальчика. Его громадная, уродливая голова слабо держалась на плечах и качалась во все стороны; один глаз у него был слепой, совершенно белый, а большой уродливый рот вечно жевал всякую дрянь. С самых малых лет Альберт постоянно карабкался по ступенькам каменного креста, стоявшего против ворот фермы, или, пробравшись с проселочной дороги в огород, подбирал вместе с свиньями мистера Понтина свалившиеся на землю недозревшие плоды. Свиньи, по-видимому, совершенно признали его членом своей семьи и когда, в жаркие летние дни, он ползал среди них под большими ореховыми деревьями, грязные животные обнюхивали складки его куртки или отдыхали, валяясь на его ногах, и трудно было бы сказать, прислушиваясь в фырканью и визгам, которые из них принадлежали человеку и которые свиньям.
– Боже мой, Анна! Каким образом ты так разорвала себе фартук? – спросила однажды утром мистрис Понтин, с удивлением глядя на молодую девушку, возвращавшуюся с яйцами пятнистой гамбурской курицы, которая настойчиво клала свои яйца в отдаленном и тихом углу фруктового сада. Анна, отвечая тетке, была немного бледна и слезы досады еще блестели в её глазах:
– Все это по вине несносного Альберта… Я, право, не знаю, что с ним делается, он так пристает ко мне. Сегодня утром он подошел ко мне и стал марать мое чистое платье своими грязными пальцами. Несмотря на то, что я повторяла ему сто раз: «Уйди, Альберт!» – ничего не помогало, так что я, наконец, оттолкнула его; тогда он поднял такой крик и вопль, что можно было подумать, будто кричит дикий зверь, а не ребенок. Затем он схватил мой фартук зубами и разорвал его.
– Неужели? Бедный малютка! – воскликнула мистрис Понтин, соболезнуя идиоту. – Смотри, Анна, не говори никому ни слова об этом, а то за ним приедут и заберут его в приют, как бедного Томми Бёсвель. Терпеть не могу этих новых, модных понятий, будто нужно запирать людей, у которых в голове не совсем ладно, или больных скарлатиной и тому подобными болезнями. Мы должны полагаться на Провидение, вот что.
– А я бы очень хотела, чтобы его заперли куда-нибудь, – сказала Анна с раздражением. – Не знаю, как другие, а я его просто боюсь.
– Как жестоко так говорить! – строго возразила тетушка. – Бедный мальчик!.. А меня так радует видеть его посреди других живых тварей, пользующихся счастьем вместе с ним.
– В приюте, вероятно, с ними тоже хорошо обращаются, – как бы извиняясь, сказала Анна.
– Хорошо обращаются! – воскликнула тётка с презрением. – А кто про это скажет, хорошее ли там или дурное обращение? – только те, которые могут видеть сквозь каменные стены. Поверь, никому из нас не было бы там хорошо, если бы мы туда попали… Вероятно, их кормят черствым хлебом, спят они на соломе, да еще, ко всему этому, пожалуй, на цепь посадят, вот оно каково это хорошее обращение! Смотри же, милая, никому не говори, что Альберт тебя напугал, упаси Бог! Беднягу засадят в приют.
Так как Анна никому не желала зла в душе, то она никому и не говорила о постоянном преследовании идиота; сказала она об этом только Джесу, которому пришлось поневоле принять в этом участие, так как Альберт пробирался иногда по вечерам в сад бывшего господского дома, и в таких случаях Джес выбрасывал его оттуда с бесцеремонностью, которая, несомненно, оскорбила бы чувства мистрис Поятин. В сентябре Джес получил у арендатора замка другую работу, которая оканчивалась, обыкновенно, позднее, так что он уже до наступления темноты не возвращался домой; к тому же, в это время года вечера начинались рано. Таким образом, почти незаметно совершился переход лета в зиму, наступления которой молодой человек опасался, так как почти ежедневные беседы его с Анной сводились зимой к редким и случайным взглядам, нескольким словам, и то через большие промежутки времени, – так, по крайней мере, казалось ему. Единственным утешением было то обстоятельство, что ему увеличили жалованье. Под влиянием всех этих причин, из которых увеличение жалованья было не из последних, Джес придумал не особенно удачный способ обойти все эти преграды, но главною причиной неосторожного шага, все-таки, было нетерпение влюбленного. Он начал подбивать Анну получить разрешение гулять с ним по воскресеньям в после-обеденное время.
– Ты хочешь сказать – в будущее воскресенье? – поправила Анна с женским благоразумием или, скорее, с большим пониманием чувств окружающих людей, и тех чувств именно, с которыми им придется считаться. Для молодой девушки «гулять» с молодым человеком, конечно, не было равносильно еще признанию его женихом, но этим как бы признавалось, что молодой человек находится в числе возможных женихов. Джес и Анна знали это и знали также, что Понтины, по всем вероятиям, не сочтут рабочего, еще так недавно воспитывавшегося в доме призрения бедных, достойным претендентом руки их племянницы. Они знали это, как вообще молодые люди знают еще не испытанные ими жизненные факты, о которые разбиваются их желания и надежды.
Анна не любила еще Джеса так, как он любил ее, но она привязалась к нему, как еще не привязывалась ни к одному живому существу, и длинная зима в одиночестве, без его общества, представлялась ей тоскливее, чем в прошлом году. В воскресенье утром, в то время, когда она мыла посуду в кухне после утреннего завтрака и когда мистрис Понтин не было в комнате, а мистер Понтин курил свою трубку, она смело приступила к делу:
– Дядя, если вы ничего не имеете против этого, пустите меня погулять с Джесом Вильямс нынче после обеда?
– С Джесом Вильямс? – повторил дядя, удивленный и пытаясь своею жесткою трудовою рукой как бы втереть эту новую мысль в свою седую голову.
Когда мысль проникла внутрь, то она, по-видимому, не нашла там одобрения. Он сам никогда ни за кем не ухаживал и попытки в этом отношении его братьев и сестер, а в самое последнее время грешного Бена, не бросили особенно благоприятного света на такие дела. За исключением тех случаев, когда он преклонялся перед очевидным превосходством мистрис Понтин, он тоже был человек решительный.
– Послушайте-ка, тетушка Понтин, – сказал он жене, в эту минуту суетливо вошедшей в комнату, очень некстати, по мнению Анны, – Анна просит, чтобы мы позволили Джесу Вильямс, – знаешь, здешнему воспитаннику дома призрения? – поухаживать за ней.
– Вот, видите! – воскликнула тетушка победоносно, – разве я не говорила, что тут не без греха, коли дело дошло до цветов, до брошек, до всяких таких совершенно неприличных вещей?
Анна вся сгорела от стыда и глаза её наполнились слезами.
– Джес не ухаживает за мной, – сказала она бессознательную неправду.
Дядя недобро засмеялся.
– Так для чего же, по-твоему, он просит тебя гулять с ним? – спросил он.
Анна принялась крутить тесемки своего фартука.
– У него нет никого близких и он чувствует себя одиноким. Он приходил иногда по вечерам и помогал мне в саду; ну, а теперь он поздно возвращается из замка, так что он уже приходить сюда не может, а ему скучно без людей… ему хочется и меня видеть… вот и все.
– Вот как! Вот и все, по-твоему?… А по-моему через-чур много. – Затем, обратившись к жене, он с неудовольствием спросил: – Что это еще за помощь Джеса в саду? Вы бы должны были предупредить меня об этом, кажется.
– У меня достаточно забот в голове и без этих глупостей! – отрезала мистрис Понтин, мигом переходя в оборонительную позицию. – Он был полезен для нас в саду, и кто бы мог думать, что Анна развесит уши перед подкидышем из дома призрепия? Терпеть не могу этих девчонок, со всеми их ужимками, улыбками, ухаживаньями направо, налево, без конца! Не этим подцепила я Кайта, да и вас также.
Тетушка Понтин с гордостью сознавала, что она привлекла двух мужей чисто-практическими достоинствами, и чувствовала, что имеет право говорить пренебрежительно о более легких сторонах ухаживанья. Ей никогда не преподносили ни роз, ни яблок, а громадный серебряный медальон, напоминавший своими размерами чайное блюдечко и изредка красовавшийся на её обширных персях, не был подарком скромного Кайта: он служил выражением благодарности Понтина после необычайно удачной продажи ею же откормленных свиней.
– И так, пойми меня раз навсегда, моя милая, – строго сказал дядя, – чтобы не было тут у меня ни любезничаний, ни ухаживаний, ни с Джесом, ни с кем бы то ни было, – и баста.
С этими словами он вышел из комнаты.
III
На другой день утром дядя Джемс собрался в Ватлингтон, по соседству с которым у него было дело. Поехал он с намерением переночевать у двоюродных братьев. Событие было необычайное и ему предшествовало усердное мытье белья и не менее усердная чистка платья. Перед отъездом Анна сама завязала ему галстук: никто не мог это сделать лучше её.
По несчастному совпадению, в тот же день одна из коров серьезно заболела. Уже раньше было заметно в ней беспокойство, но до обеда ничего серьезного не проявлялось. К этому времени Авель, один из работников фермы, нашел ее лежащею на боку в поле, около старого господского дома; она тяжело и конвульсивно дышала и работник с трудом привел ее домой. Уход, за коровами, обыкновенно, не касался мистрис Понтин, и, при виде больной Жемчужины, она растерялась. Проще всего было бы послать Авеля в Оксфорд за ветеринаром, но послать его было невозможно, потому что на ферме, кроме него, не было другого мужчины, а экипаж был взят дядюшкой для поездки в Ватлингтон. В глубине души мистрис Понтин считала всех докторов шарлатанами, живущими, довольно понятным для неё образом, на счет легковерия общества; приглашать их, казалось ей, следовало бы благоразумному человеку только тогда, когда приходится звать и священника, чтобы придать смертному одру приличный вид. Ей, все-таки, жалко было глядеть на корову; в течение дня некоторые из соседей заглянули к ней в хлев, отчасти для удовлетворения собственного любопытства, отчасти для того, чтобы сообщить, к каким мерам они прибегли бы в подобном случае. Сначала мистрис Понтин с полною готовностью стала было пробовать различные, предлагаемые ей средства и только напрасно мучила бедное животное, которое не могло выразить своих жалоб. Между прочим, она позволила старухе Бетси Тод написать на клочке бумаги какие-то три буквы, единственные ей известные и имеющие особенную силу, и дала ей привязать их к шее бедной коровы. Наконец, настал вечер и хлев опустел. Мистрис Понтин сидела одна на опрокинутом ведре и тоскливым, неподвижным взором смотрела на больную корову, которая лежала на боку, с мутными глазами и высунувши язык на солому. От времени до времени корова слегка вздрагивала, стонала и поднимала морду вверх, выставляя свои десны и большие желтые зубы. Сидя у кровати больного ребенка, мистрис Понтин не могла бы страдать больше; впрочем, к счастью для неё, она не была чужда фатализма своей среды, который подвергает людей разным несчастиям и заболеваниям и, в то же время, избавляет их от многих суетных надежд и излишнего противодействия неизбежной смерти. Вдруг на птичьем дворе послышались крики и громкое хлопанье крыльев; в один миг тетушка Понтин встрепенулась: выбежав во двор и перескочив через кучи соломы и грязи, на которых валялись свиньи, она помчалась, неуклюже переваливаясь, к бревенчатым воротам двора.
– Можно подумать, что сюда забралась лисица полакомиться нашими птицами! – воскликнула она. – Что случилось, скажи на милость?
Анна стояла перед молодым и разъяренным индюком, размахивая длинным прутом. Индюк был так молод, что сережки его были еще мало заметны, перья редки и коротки, но в эту минуту каждое отдельное перышко у него стояло дыбом. Потряхивая сухощавою, голою шеей и пытаясь, неудачно, подражать родительскому кулдыканью, разъяренный индюк с бешенством кидался на испуганный выводок таких же, как и он, молодых индюков, но меньше его ростом и значительно уступающих ему в задоре.
– Весь вечер пришлось мне унимать их за едой, – сказала Анна. – Вот этот молодой индюк чуть не убил одного из тех! Я только успела хватить его прутом по голове.
– Ишь, какой он у меня прыткий, такого и не бывало! – воскликнула мистрис Понтин с дурно-скрываемою гордостью маменьки при виде шалости баловня-сынка. – Из него выйдет такой-индюк, что просто чудо!.. А, все таки, нельзя давать ему распоряжаться молодыми, у меня и без того много возни с ними в нынешнем году. Завтра придется отправить последний выводок пастись в фруктовом саду, но на ночь я не решаюсь оставить их на воле. Сосед Годфрей говорил, будто лисица, полакомившись нашими индюшками на прошлой неделе, стащила и у него целый выводок цыплят. Проведи-ка их через фруктовый сад и запри на ночь в старом, заброшенном свином хлеву, да не забудь хорошенько запереть дверь, Анна… слышишь? – прибавила тетка, возвращаясь еще раз и опять просовывая голову в ворота.
Гнать выводок молодых и глупых индеек с одного места и доставить их в целости на другое – дело весьма трудное, требующее много времени и большой осторожности; однако, с помощью корзины с кормом и длинного прута, Анне удалось провести их благополучно почти через весь фруктовый сад, т.-е. три четверти пути. В этом месте, как раз, стояло большое ореховое дерево, а под ним телега, но Анна ничего не видела, кроме своих серых, беспокойных питомцев, бежавших впереди тесными рядами, с вытянутыми шеями и клохча резкими и сердитыми голосами, как будто чуя беду. Индюшки, не спеша, одна за другою перелезли через оглоблю телеги и, собираясь следовать дальше, остановились тут же в куче, без всякой видимой надобности, чтобы поклевать разбросанный кругом сор, как вдруг какая-то темная масса выскочила из телеги, на одна мгновение повисла, раскачиваясь, на передке и затем с безумным и торжествующим воплем, всею своею тяжестью, бросилась на землю прямо на пасущихся и кричащих индюшек.
Тут произошла сцена неслыханная и невиданная в индюшечьем царстве, по своему безобразию и ужасу. Старая серая индюшка, придавленная к земле, с отчаянным криком выползла из-под лежащего на ней идиота и, совершенно обезумев от страха и хлопая отчаянно крыльями, взлетела на телегу, на только для того, чтобы в полном бессилии скатиться по другую сторону на землю, а в это время высиженные ею молодые индюшата, выкарабкавшись из-под рук дурака, вытянув шеи и не помня себя от ужаса, как угорелые, помчались в самые отдаленные углы сада.
– Гадкий Альберт! дрянной, скверный мальчишка! – крикнула сердито Анна, – как ты смеешь пугать наших птиц?
Идиот, между тем, лежал на земле и, наслаждаясь произведенною им сумятицей, бессмысленно болтал руками и ногами и корчился в припадках судорожного, прерывистого смеха. Затем вдруг таким же внезапным движением он, кинулся вперед и, припав к ногам Анны, своими грязными, когтеобразными руками схватил ее за платье, причем большой уродливый его рот скривился в отвратительную гримасу и открылся, как пасть животного. Девушка пыталась вырвать платье из его рук, но он, между тем, бессвязно бормоча, успел вцепиться зубами в подол её юбки и принялся жевать его и постепенно вбирать в рот, напоминая собою отвратительного, раздутого гада, медленно пожирающего свою добычу. Его громадный рот, широко раздутые ноздри, нависшие мохнатые брови, его единственный зрячий глаз, которым он яростно водил во все стороны и который как будто сверкал рядом с другим, пустым, безжизненным глазом, – все это вместе придавало ему такой страшный и отталкивающий вид, что Анна несколько мгновений стояла перед ним в оцепенении, не двигаясь с места и дрожа всем телом, как будто в действительности перед ней пресмыкалось чудовище, в открытой пасти которого ей суждено было исчезнуть. Вне себя от ужаса, она, наконец, отскочила от него и нанесла ему несколько отчаянных ударов своим прутом. Длинным, гибким прутом она несколько раз стегнула его больно по спине, по голове, по рукам и по ногам, и идиот, завопив от злости и боли, выпустил платье и кубарем скатился под телегу, не переставая ругать Анну самыми грязными словами, единственными, которые он знал, за исключением слов, выражающих просьбу о пище. Едва успела Апна освободиться от Альберта, как вся её тревога об участи индеек вернулась с прежнею силой. Растерянные птицы все еще продолжали бегать вдоль изгороди сада и встревоженным бормотаньем сообщали друг другу о только что пережитой катастрофе, но, по-видимому, начинали уже до некоторой степени увлекаться удовольствием беготни вокруг сада. Только с помощью величайшего терпения и ловкости удалось Анне собрать их, привести к повиновению и запереть в покинутый хлев. Она оглянулась, ища колышек, чтобы покрепче забить им дверь, и как раз в эту минуту, через отверстие в изгороди, над низкою каменною оградой двора фермы, перед её глазами промелькнула фигура, позади которой шла лошадь с телегой. Знакомая фигура только успела промелькнуть, так что всякого другого человека Анна, может быть, и не узнала бы, но в данном случае этого мига было достаточно, чтобы усилить лихорадочность, с которой она искала колышек для двери. В воскресенье утром она обещала Джесу выдти к нему хоть на минуту, чтобы сообщить о результате своих переговоров, но ее не пустили. Века целые переживались ею, пока она второпях искала палочку и пока не нашла ее, наконец; всунув ее наскоро в дверь, она со всех ног пустилась бежать через фруктовый сад. Перелетев мигом через первые ворота и пробежав по меже, вдоль горохового поля, она перескочила через вторые ворота и без оглядки помчалась вниз с горы по острым камням дороги, с криком:
– Джес! Джес!..
Он обернулся и остановился, увидев ее, с выражением необычайной радости в лице и весь вспыхнув от удовольствия и удивления; она подбежала к нему, вся запыхавшись.
– Здравствуй, Анна! А я-то думал, скоро ли теперь увидимся?
– Ах, Джес! – воскликнула она, – они меня не пустили!
– Я так и думал, что не пустят, – отвечал он, и лицо его сразу омрачилось.
– И теперь мне достанется за то, что я выбежала к тебе, но уж дольше я терпеть не могла, – продолжала она торопливо.
– Что же они сказали? – спросил он.
– Они сказали… глупостей много наговорили, что уж тут!.. – отвечала она, перебирая пальцами свой фартук. – Знаешь, Джес, мне не позволят уж больше работать с тобою в саду и дядя, верно, не захочет больше, чтобы ты провожал нас из церкви.
– Я знал наперед, что они так сделают, – проговорил он, бледнея и прислоняясь к старой гнедой лошади, которая тем временем усердно рвала зубами клочки пожелтевшей придорожной травы.
– Чего же и можно было ожидать другого?… Конечно, я не более, как приемыш из дома призрения, – продолжал он немного погодя, останавливаясь после каждой отдельной фразы. – Невероятно, чтобы я когда-либо стал получать больше жалованья, чем теперь. Я не из числа тех разбитных парней, которым везет в жизни. Я знал наперед, что они так скажут.
Анне, перед тем, было жалко не только Джеса, но и себя тоже; к тому же, она испытывала какую-то робость при тех новых отношениях, которые сразу создались между ним и ею словами дяди и тетки. Но в эту минуту она все забыла и ей было жалко только его; она даже побледнела от волнения.
– Прошу тебя, не говори так, Джес! – воскликнула она, крепко стиснув руки. – Для меня дом призрения и все такое ничего не значит… Ты мне нравишься больше всех других.
– В самом деле? – с живостью спросил он, приподнимая голову, – действительно ли так, Анна? И ты меня не забудешь даже тогда, когда тебе не позволят со мной разговаривать?
– Не забуду, Джес, – совершенно серьезно отвечала она. – Я и не дала им обещания не разговаривать с тобою, а теперь мне надо идти, уверяю тебя, – оставаться здесь я не могу.
– Когда же опять увидимся? – сказал он, держа ее за руки и глядя на нее такими глазами, что ясно было, как неохотно он отпускал ее. – Не скоро, верно, удастся нам свидеться. Обещай, что не откажешь мне в просьбе?
– Обещаю, – сказала Анна, – а что такое?
– Поцелуй меня разок, Анна, один только раз, – проговорил он, понизив голос.
– Ах, Джес! право, не знаю… а если это дурно?
– Отчего же дурно? Во всяком случае, ты обещала. Один только разочек, Анна… а я тем временем не шелохнусь.
С этими словами он наклонился к ней, а она, опустив глаза и потянувшись к нему, робко и быстро поцеловала его. И поцелуй-то не был настоящий, а только как бы жалкая тень его, но воспоминание о нем было тем дороже.
В эту минуту раздался на дороге хриплый зов: «Анна! Анна!» – звала ее разгневанная тетка.
– Иди сюда сейчас, – сейчас иди, негодная девчонка! А ты убирайся, Джес Вильямс! Чего таскаешься, негодяй ты эдакий, бездомник? Убирайся в дом призрения, откуда пришел! Если я тебя еще раз поймаю, смотри, достанется тебе!
Разъяренная мистрис Понтин не переставала кричать, пока Анна бежала в гору к ней на встречу. Она схватила ее за узкия, слабые плечи и начала трясти, как двухлетнего ребенка.
– Ах, ты, дрянь эдакая! ах, ты, потаскушка! – вопила она. – Вот так поведение, нечего сказать! Целуется да таскается по большим дорогам со всякою дрянью из дома призрения! Ах, ты, скверная, хитрая девчонка, – вот я тебя! Иди сейчас со мной, – и она потащила ее за собой к воротам фермы. – Так ведут себя только такие негодницы, как твоя мать, – продолжала она кричать, – а, конечно, не я и ни одна честная женщина так себя вести не станет. Один позор от неё, да и от тебя тоже… всякой порядочной семье остается только плюнуть на вас. Что же та молчишь, отродье негодное? – и она снова тряхнула ее.
Но Анна ничего не отвечала. Ярость тетки только вызвала в ней то привычное пассивное сопротивление, с которым она раньше встречала брань матери, причем она, как зверок, пряталась в свою скорлупу. В оправдание мистрис Понтин надо заметить, что, несмотря на её постоянную раздражительность, никогда еще молодая девушка не видела ее в таком бешенстве. Кроме смертельного отвращения, которое она питала к такого рода проступкам юности, приходилось еще приписать многое томительным часам, проведенным ею с больною коровой, которые тяжело отозвались на нервах заботливой хозяйки. С криками и бранью, как ураган, промчалась она, таща за собою свою жертву, через двор фермы, где даже свиньи, лежа на боку в виде громадных, неподвижных, синевато-багровых мешков, взглянули на них, мигая от удивления, и влетела вверх по крутой лестнице в мансарду, не переставая все время окачивать Анну самою грязною и отборною бранью.
– Сиди здесь до возвращения дяди! – крикнула тетка, швырнув ее на кровать. – Я все расскажу ему, все, все, как было, он все узнает. Боже мой! кто бы подумал, что его племянница такая бесстыдница, ходит да целуется на большой дороге? Не знаю, потерпит ли он, чтобы ты жила после этого у него в доме!
Анна почувствовала себя задетой и не могла больше молчать.
– Я и не останусь, если ему не хочется, – с гордостью отвечала она. – Я могу идти в услужение, как и другие девушки.
– Скажите на милость! – фуркнула ей тетушка в ответ. – Да кто тебя возьмет, неуклюжее отродье, потерявшее всякий стыд? Если ты думаешь, что я буду тебя рекомендовать, так очень ошибаешься, – на меня не рассчитывай! – Затем последовал длинный перечень всех действительных и предполагаемых недостатков Анны, в конце которого тетка объявила ей: – Так вот и сиди здесь, пока дядя не вернется. Ужина не жди, – не получишь.
Она затем вылетела из комнаты таким же вихрем, каким вошла, повернула ключ в замке и, тяжело ступая, спустилась с лестницы.
Долго лежала Анна на постели, уткнув лицо в подушку, и долго мочила она ее слезами. Выплакавшись, девушка села на кровать. Комната была совсем темна, а в доме полная тишина. Ни единого звука кругом, только ветер завывал и дождик шумел по листьям вязов, стоящих перед домом. Анна встала, обмыла лицо и закрыла окошко; затем, дрожа от холода, она начала раздеваться, испытывая тошноту, которую не знала чему приписать, голоду ли, или чему другому. Она только успела снять с себя башмаки и чулки, как вдруг на крутой лесенке, ведущей в её мансарду, послышался странный шум, точно что-то очень тяжелое пыталось взбежать вверх по ступенькам и, спотыкаясь в темноте, свалилось вниз, пыхтя, со стонами и проклятиями. Анна вся похолодела. Она вспомнила, как однажды в Лондоне одна из жилиц подняла на лестнице такой же шум, как дверь их комнаты с треском отворилась и женщина с сжатыми кулаками, распухшим лицом и с пеной у искривленного рта покатилась на пол к ним в комнату. В ту же минуту она вообразила, что у тетушки тоже начинается припадок и что она добирается до неё. Что ей было делать? Она бросилась искать спички в темноте, но спичек не было, и ей ничего не оставалось делать, как стоять и ждать, пока чья-то дрожащая рука ощупывала снаружи дверь, сразу не находя ключа и ручки, наконец, повернув ключ, дернула за ручку двери.
Анна даже почувствовала что-то вроде облегчения, когда в комнату скорее ввалилась, чем вошла, мистрис Понтин и тяжело опустилась на низкий деревянный ящик, стоявший у двери. В её руках был фонарь; она поставила его на пол так, что её лицо ярко осветилось снизу. При таком освещении всякое лицо производит странное впечатление, так как все тени, поднимаясь кверху, искажают черты лица; лицу мистрис Понтин это придало безобразный и страшный вид. Все оно было темно-красного цвета и распухло, надутые жилы выпячивались на лбу и на шее, двойной подбородок и большие синия губы тряслись; она с трудом дышала и захлебывалась, пытаясь что-то сказать. Не долго думая, Анна окунула губку в холодную воду и подбежала с ней к тетке, намереваясь приложить ей губку ко лбу, но в то же мгновение губка была вырвана из её рук и, прежде чем молодая девушка успела опомниться, тонкия кисти её рук попали в могучие тиски мистрис Понтин и она была отброшена, с ревом и силой дикого зверя, к противуположной стене комнаты; вслед за ней около самой её головы о ту же стену шлепнулась и мокрая губка, а оттуда на пол, образуя вокруг себя небольшую лужу воды. Мистрис Понтин сидела, яростно поводя и сверкая маленькими глазками, раскрасневшимися как у разъяренного животного; она вся дрожала и, казалось, от бешенства все волосы у неё стали дыбом, как щетина.
– Господи, что с вами, тетя? – закричала Анна.
Два или три раза мистрис Понтин судорожно открывала рот, пытаясь заговорить, но губы её отказывались произносить членораздельные звуки. Тогда, сделав страшное усилие над собой, она тяжело приподнялась с низкого ящика и, направляясь прямо в Анне, стоявшей у стены, подошла так близко, что лицо девочки почти касалось её собственного лица. Тяжело придавив рукой плечо Анны, тетка проговорила хриплым шепотом:;
– Ах, ты, дьявол!
Несмотря на ужас, овладевший Анной, она успела подметить, что от тетки пахло водкой, и была этим тем более поражена, что мистрис Понтин была совершенно трезвая женщина, вполне удовлетворявшаяся двумя стаканами пива в день. Вслед за хриплым возгласом последовало молчание; тут Анна успела совершенно ясно представить себе страшную пустоту дома, в котором не было ни одной живой души, кроме них двух, а также и отдаленность его от всяких соседей. При этой мысли она еще больше испугалась.
– Да что такое случилось? – удалось ей опять спросить тоже шепотом.
Способность говорить тем временем мало-помалу возвращалась к мистрис Понтин.
– Где мои индейки? – проговорила она, хотя все еще хриплым голосом, но уже громче прежнего.
– Какие индейки? – спросила Анна, не понимая.
– Какие индейки? такие – громко и резко крикнула мистрис Понтин. – Ах, ты, негодная! смеешь еще хитрить и делать вид, что не знаешь, каких индеек тебе приказано было запереть в хлев!
– Я заперла молодой выводок, – сказала Анна.
– Заперла, ты говоришь, заперла?… Га, га! только того недоставало, га, га!.. – и тут мистрис Понтин разразилась сумасшедшим, истерическим хохотом. Затем, впадая снова в злобную ярость, она схватила руку девушки у самого плеча своими короткими пальцами и ущипнула ее изо всех сил.
– Ты отъявленная лгунья, вот что! – проревела она, приходя в еще большую ярость, быть может, потому, что жертва её не закричала от боли.
Схватив после этого фонарь, она потащила Анну к двери.
– Дайте мне хоть надеть башмаки, тетя, – просила Анна с тем внешним спокойствием, которое так часто скрывало испытываемый внутренний ужас, – мои ноги не обуты.
– Хотя бы ты была совершенно голая и тогда не дала бы я тебе ни одной минуты оставаться здесь! – с бешенством крикнула тетка, и потащила ее, шатаясь, по крутой лестнице. Им пришлось пройти через птичий двор, чтобы достигнуть фруктового сада. Анна чувствовала, как во дворе гравий резал и царапал ей голые ноги, а в саду их мочила мокрая и холодная трава. Небо было покрыто тучами, но не сплошь, так что на нем еще отражалось то серое, рассеянное мерцание света, которое бывает в летнюю ночь именно в Англии. Подойдя к свиному хлеву, они и без помощи фонаря увидели, что дверь его была широко раскрыта. Тетка выпустила Анну и молча, с трагическим жестом, указала на нее; после чего, не то со стоном, не то с воплем, она уперлась головой в открытые ворота и разразилась неудержимыми рыданиями, которые трясли и раскачивали во все стороны её громадное туловище.
– Такого большего выводка никогда не бывало у меня, – жалобно голосила она, – и это последний на нынешний год, другого уже не будет… а теперь лисица их всех до одного заберет.
– Ах, нет, тетя! – сказала Анна, – я не знаю, каким образом они вышли из хлева, но лисица не могла еще всех их передавить; они забились куда-нибудь в фруктовом саду.
Мистрис Понтин при этих словах забыла свои жалобы и снова перешла в неистовство.
– И почему бы им забиваться в фруктовом саду, я бы хотела знать, – завизжала она, – когда они все до единого могли свободно пройти в гороховое поле? Если уж тебя так хотелось бежать к любезному, так, по крайней мере, ты бы могла не оставлять ворот отворенными.
– Я ворот даже не отворяла, – отвечала Анна, – я перелезла через них, а сначала заперла дверь хлева.
– Не смей врать! – крикнула мистрис Понтин и, схватив длинный прут, оставленный Анной у хлева, хлестнула им по ней.
– Тетушка, тетушка! – взмолилась девушка, кусая себе губы от боли, – не делайте этого, прошу вас. Уверяю вас, я заперла индюшек в хлев и, право, не отпирала ворот, уверяю вас. Не знаю, кто мог выпустить их, разве только Альберт. Вечером он был тут и напугал индеек, а я ударила его.
– В самом деле? Как бы не так! – и снова тетка опять стегнула ее прутом по спине. – Я тебя проучу, если ты будешь мучить несчастного мальчика, да взваливать затем все свои проказы на него, беднягу! Я бы, кажется, содрала с тебя кожу, если бы могла!
Она опять стегнула ее прутом, еще раз и еще, до тех пор, пока из стиснутых и побледневших губ девушки не вырвался крик. Тогда, как бы удовлетворенная, мистрис Понтин бросила прут и потащила Анну за собой в ворота, которые, действительно, были раскрыты, и начала безумно метаться во все стороны по широкому, отлогому гороховому полю и поисках за потерянным выводком.
– И корова пала, и индейки пропали, – все это хоть кого с ног собьет, – стонала тетушка. Она вытащила новую свечу из кармана, зажгла и вставила ее дрожащими руками в фонарь. – Ты выпустила индеек, ты и искать их должна. Если ты их не найдешь, так и оставайся с ними всю ночь в поле. Без них не возвращайся домой, если не хочешь, чтобы я тебе переломала все ребра.
Говоря это, она сунула фонарь в руку Анны, толкнула ее еще раз на прощанье и исчезла во мраке. Серая, прозрачная пелена кругом начинала сгущаться; тяжелая и низкая туча надвигалась с отдаленного горизонта, который тоже в свою очередь окунулся в мрачную, непроглядную тьму. Одни только тяжело листные вязы, темнее самой ночи, обрисовывались еще над изгородями, шепча и раскачиваясь от налетавших по временам порывов ветра и дождя. В отблеске фонаря, неотступно следующем за Анной, было что-то зловещее; благодаря ему, иногда от неё тянулась дрожащая, причудливая тень по крутым изворотам и колеям дороги, но большею частью им освещалось поле, на котором в июне еще горох цвел красивыми рядами, а теперь стоял голый, высохший и черный, в виде целой армии ободранных скелетов.
В первую минуту для Анны было уже облегчением то, что она освободилась от мистрис Понтин, и она с жаром начала было искать потерянный выводок, но постепенно её старания начали, ослабевать и превратились вскоре в машинальную ходьбу. Мало-помалу девушку начал охватывать чисто-детский ужас перед безграничною ночною темнотой, среди которой, за исключением её самой, не видно было ни одной человеческой души, перед слабыми таинственными звуками в виде вздохов, долетавшими до неё от далекой невидимой равнины, перед резким, необъяснимым шуршаньем и треском, раздающимся вокруг неё в листве и в траве, но в особенности страшилась она ярко-белого светового пятна, окруженного черною движущеюся каймой ночного мрака, которое следовало за ней всюду, куда бы она ни шла. Больно было и голым ногам, и всему телу. Мелкий дождь покрапывал по временам; наконец, с равнины принесло ветром сильный ливень; тогда Анна подползла под терновый куст у самой изгороди и попыталась закрыть фонарь, чтобы освободиться от преследующего ее отсвета, но её усилия были тщетны, так как фонарь оказался испорченным. Спрятав тогда лицо между коленями, она решила об этом не думать и направить мысли на другой предмет.
IV
Анна чувствовала себя в страшном одиночестве не только в поле, но и в целом мире. Все, что произошло с того утра, когда она говорила с дядей насчет Джеса, вспомнилось ей с удивительною отчетливостью, теперь ей казалось, будто она опять все это переживает. Припоминая позорные, несправедливые слова и жестокие удары, она чувствовала теперь их оскорбительность больнее, чем тогда, когда переносила их в действительности; и тело, и душа её страдали от причиненных им ран, ей было и холодно, и больно, и никого не было, кто бы мог придти к ней на помощь. Весь ход жизни на ферме был Анне слишком хорошо известен, чтобы она могла надеяться на поддержку со стороны дяди против тетки, к тому же, Анна была слишком молода и неопытна для того, чтобы взвесить, сколько было преувеличенного в сильных выражениях тетки. Жизнь представлялась ей бесконечно-тяжелой впереди и лишенной всякой радости. Никого не было у неё, кого бы она могла любить, ее тоже никто не любил, за исключением бедного Джеса, а быть его другом ей помешают. Зачем, ах, зачем умер её отец? Он умер и лежал глубоко под землей, вдали от неё, и не мог слышать её, как бы громко она ни звала его; она, все-таки, не могла удержаться и громко позвала: «Отец! отец!» Звук её собственного голоса испугал ее; Анну внезапно охватило другое, противуположное течение чувств, и она даже присела от страха, еще крепче закрыв глаза обеими руками. В эту минуту ей в голову пришла отчетливая и страшная мысль, что если она оглянется, то увидит отца, одетого как в гробу и сидящего около неё в узком белом просвете фонаря. Ей казалось одинаково невозможным оставаться на том месте, невозможным и двинуться с него, но терпеть долее такую муку, во всяком случае, она не могла. Бежать куда-нибудь надо было и, при своем паническом страхе, она могла придумать только одно место, могла вспомнить об одном только человеке. Сделав страшное усилие над собой, она вскочила на ноги, схватила фонарь и побежала, чувствуя, как воображаемые преследователи хватали ее сзади и как сердце её отчаянно билось. Мигом перелезла она через ворота и пробралась через дорогу в поле, прилегающее к господскому дому. В самом воздухе было тут уже что-то успокоивающее и ободряющее для неё, даже в громком фырканье старого белого пони чувствовалось что-то родное. Первым движением её было пробраться прямо к двери Джеса и позвать его; но, подойдя поближе к восьмиугольному домику, она остановилась: действительность со всею её суровою реальностью предстала вновь перед ней и она вспомнила, какое объяснение дадут её поступку, конечно, не Джес, а всякий другой, кто узнает о нем. В той среде, в которой она жила, молодая девушка не может оставаться в неведении зла. Впрочем, среди темноты и уединения окружающей её ночи, представлялось мало вероятности, чтобы это сделалось известным. Вдобавок ко всему этому, в Анне проявлялась иногда странная черта какой-то беспечности и равнодушие к последствиям, которая, казалось, ничего общего не имела с основными свойствами её характера, как будто частица бессердечной беззаботности Селины перешла к ней вместе с более скромною, серьезною и любящею натурой отца. «Не все ли равно, – думалось ей, – как я буду жить, хорошо или дурно, если меня незаслуженно уже теперь позорят самою грязною бранью?» Тут она бросила горсть песку в окно, а большим камнем начала стучать в дверь. Джес услыхал шум, открыл окно и высунул голову, чтобы узнать, кто стучался.
– Это я… Анна, – сказал чей-то голос тихо, но для него вполне явственно.
Послышалось восклицание, чирканье спички, затем настала тишина, пока Джес набрасывал на себя необходимые одежды, и, наконец, он спустился со свечой в руках и отпер дверь. Его лицо выразило самое непритворное удивление, даже без примеси какой бы то ни было радости, когда он увидел Анну.
– Что такое, пожар у вас в доме? – спросил он, не будучи в состоянии придумать другой, соответствующей необычайным обстоятельствам, причины.
– Нет, нет… но… Ах, Джес! она меня выгнала из дому, да, выгнала… – Говоря это, Анна прислонилась головой к каменному косяку двери и залилась слезами.
Джес поставил свечку на кирпичный пол и ввел девушку в нижнюю комнату, в которой ничего не было, кроме мешков и старой сбруи. Положив голову на плечо Джеса, она, рыдая, несвязными словами рассказала ему все, что случилось. Не в его характере было выражать свои чувства бранью, но даже он не выдержал и сказал, что мистрис Понтин «хуже всякого животнаго».
– Посмотри, Анна, ты совсем промокла и продрогла, – сказал он, ощупывая её платье и руки.
Действительно, на ней не было сухой нитки. Напряжение нервов стало ослабевать, а физическая боль начала брать верх и настойчиво напоминать о себе.
– Здесь, внизу, нет камина, ничего нет, – продолжал он, – а у меня наверху заготовлены дрова в камине и все, что нужно для утреннего чая, – я все с вечера приготовил. Зайди ко мне, Анна, просушись немного, а я тем временем приготовлю тебе чашку чая.
На одно мгновение она задумалась.
– Зайди, Анна, – настаивал он и прибавил с укоризной: – Неужели ты не веришь мне и можешь думать что-нибудь дурное про меня?
– О, нет, я думаю не о тебе, – отвечала она, – а что скажут другие? Впрочем, внизу ли я буду, наверху ли, не все ли равно?
– Никто не узнает, – сказал он. – Ты вернешься в фруктовый сад, прежде нежели начнут все вставать. Ты, право, можешь заболеть.
Они пошли наверх и Анна села, положив ноги на сломанную медную решетку камина. Пламя вскоре затрещало, охватив сухия дрова, и сразу придало всей комнате теплый и уютный вид. Джес хлопотал, достал чайную посуду, черный маленький чайник и старый котелок. Молодой человек испытывал глубокую жалость к Анне и был полон негодования, хотя и не выражал его; в то же время, он не мог в душе не радоваться обстоятельствам, которые давали ему возможность заботиться о ней, видеть ее у себя в комнате, окруженной и пользующейся его вещами. Ему очень хотелось своими руками согреть её холодные ручки и маленькия ножки, чтобы скорее вернуть им жизненную теплоту, но то самое, что делается в других слоях общества в силу традиций благовоспитанности, Джес делал под влиянием доброты и сердечности; они-то и заставили его избегать всего, что могло бы казаться злоупотреблением её случайною беспомощностью и зависимостью от него. Анна, опустивши голову на стол, сидела с закрытыми глазами; она ни слова не говорила, Джес тоже сидел молча у камина, переворачивая дрова под медленно закипавшим котелком. Так незаметно она, сидя, и заснула. Сколько минут или часов она проспала, она не могла вообразить, когда вдруг громкие голоса, раздавшиеся внизу, разбудили ее. Один из них был сердитый и очень знакомый ей голос, при звуке которого вся кровь прилила к её сердцу. Анна вскочила с своего стула. В комнате не было света, кроме огня в камине; Джеса тоже не было: до её-слуха доходил снизу его негромкий и заикающийся голос, говорящий что-то в ответ на визгливые упреки мистрис Понтин. Целый ушат словесных помоев выливала она на Анну и на Джеса, называя его её «любовником», «негодяем из дома призрения», и многими другими словами, большая часть которых уже сыпалась на Анну в этот вечер, но которые теперь казались ей еще обиднее и хуже. Ей и прежде было больно слышать их, но в глубине души она чувствовала скорее негодование, чем стыд; теперь же каждое слово падало ей на сердце, как удары молота. Она стояла, как прикованная, не будучи в состоянии ни двинуться, ни крикнуть. Дверь внизу, наконец, захлопнулась, наступило молчание и Джес медленно пошел наверх. Шатаясь, Анна сделала шаг к нему, широко раскрыв глаза, с мертвенною бледностью на лице и крепко стиснув руки.
– Скажи мне… скажи мне… – говорила она, задыхаясь.
– Анна, голубушка, не принимай все это так к сердцу! – был его ответ.
Она позволила ему отвести себя на прежнее место и села, облокотившись на стол и подпирая голову рукой.
– Я виноват, – сказал он печально, помолчав немного, – надо было бы мне лучше и основательнее объяснить ей все; но она так много и так быстро говорила, что я не успел вставить ни слова… ведь, ты знаешь, Анна, я никогда не был умен.
– Что же она сказала? – спросила Анна.
Он замялся.
– Она сказала, чтобы ты не возвращалась более на ферму. Но ты не обращай внимания на её слова: завтра вернется дядя, а он решит иначе.
Анна покачала отрицательно головой.
– Нет, он решит так… почему бы иначе и решать ему? – спросила она с таким скептическим и тупым спокойствием, как будто они обсуждали чужую участь.
– Он не поверит, чтобы мы с тобой дурно и нечестно поступили, – с горячностью воскликнул Джес, – тем более, что это была бы неправда.
– Это неправда для нас с тобой, но это будет правдой для всех остальных людей, Я, ведь, не могу сказать, что я не была здесь, – возразила Анна, не подаваясь его убеждениям с преждевременною житейскою опытностью девушки, выросшей в городе, – с тою самою житейскою опытностью, которая так бесполезна была для неё в критический момент её жизни. – Как же тетка узнала, что я здесь? – спросила она немного спустя.
– Не знаю, – ответил Джес, ставя котелок опять на огонь. – Каким-то образом тут помог ей проклятый фонарь.
Они оба снова замолчали; Анна пристально глядела на стол, машинально окуная палец в молоко, пролитое на столе, и размазывая его по блестящей клеенчатой скатерти. Это спокойствие, в котором сказывалось изнеможение тела и всей нервной системы после целого ряда потрясений, озадачивало и пугало добродушного Джеса. Слезы для молодой девушки – совершенно понятная вещь; и он знал бы, что сказать Анне, если бы она плакала; но трудно было обращаться к полубезчувственной девушке с ласковыми и утешительными словами. Он налил чашку чаю и придвинул к ней, но она не тронула ее; тогда он стал на колени и поднес чашку к её губам.
– Выпей, прошу тебя, душа моя, – сказал он ласково, как мать могла бы сказать своему больному ребенку, – ты себя сейчас лучше почувствуешь.
Она выпила и опустила голову на его плечо с глубоким и тяжелым вздохом. Она вздохнула еще раза два, быть может, и поплакала на его плече, но затем неожиданно и совершенно внезапно уснула. Он продолжал стоять на коленях, поддерживая её голову плечом. Вначале ему было отрадно чувствовать эту голову у себя на груди, ощущать её дыхание и мягкие волосы у себя на щеке, но через некоторое время его стало клонить ко сну и он почувствовал большую усталость. Люди с сильно развитым воображением могут испытывать истинное наслаждение, претерпевая физическую боль ради тех, кого они любят, но такие люди обыкновенно не занимаются земледельческим трудом. Любовь Джеса к Анне отличалась сердечностью и даже своего рода рыцарством, которые, может быть, в Гайкросе и не имели себе равных, но, несмотря на это, когда прошло полчаса и Анна продолжала спать, прислонившись в его плечу, он почувствовал, что лучше было бы уложить ее спать. Но, вместе с тем, он боялся сделать движение, чтобы не разбудить ее, инстинктивно дознавая, что глубокий сон, охвативший ее, был более чем необходим для обновления её физических и нравственных сил. Джес целый день возил навоз и ему предстоял еще тяжелый дневной труд. Левая рука и плечо молодого человека, между тем, совершенно онемели, колени начали болеть и мурашки забегали по ногам до самых пяток; к тому же, свеча догорала, а другой у него не было. Ему удалось потихоньку достать рукой свечу и потушить ее пальцами, после чего он продолжал еще долго стоять совершенно тихо; сколько времени он так простоял, он не знал; но оно показалось ему целою вечностью, пока, наконец, положение его сделалось совершенно невыносимым.
– Не знаю, хватит ли у меня сил еще выдержать долго, – прошептал он в полголоса.
Скоро после этого Анна сделала движение, закричала и отбросилась назад на спинку стула. В первую минуту Джес не мог думать ни о чем, кроме испытываемого им облегчения: он вскочил на ноги и потянулся, вздыхая от удовольствия. Но затем он сейчас же опять подумал об Анне и зажег спичку. Анна лежала, опрокинувшись на спинку старого кресла, не совсем удобно, но, в то же время, крепко спала. Он не решился лечь на кровать и заснуть таким же крепким сном, как она, боясь не проснуться во-время, так как через час, не более, обычная дневная работа должна была возобновиться. Он лег на пол перед догорающим огнем и заснул тяжелым, тревожным сном, просыпаясь постоянно. Между тем, настало холодное сентябрьское утро и волнистые неясные очертания далеких гор начали выступать на сером и спокойном небосклоне.
Когда мистрис Понтин оставила Анну в гороховом поле, она, в действительности, не чувствовала ног под собой от утомления; с двенадцати часов дня она не брала ничего в рот. После того, как она заперла Анну в мансарду, она тотчас вернулась к больной корове и, найдя значительное ухудшение в её состояния, бросилась доставать бутылку водки, утешая себя мыслью, что если водка и не поможет, то не сделает и вреда. Водка, конечно, не спасла коровы; для поддержания своих сил мистрис Понтин сама выпила глоток из бутылки, причем глоток был настолько незначительный, что при обыкновенных, условиях он не мог бы оказать на нее ни малейшего влияния, но на пустой желудок водка только еще сильнее возбудила её уже без того раздраженные нервы, и она почти опьянела. Выгнав Анну из дому, она поужинала и легла спать, но не могла спокойно заснуть, не будучи в состоянии освободиться от тревожного чувства. Она проснулась и вспомнила о молодой девушке, проводящей ночь вне дома под открытым небом, и при этой мысли ей стало досадно. её чувства к Анне не смягчились; напротив, неприятное сознание, что её собственные поступки в данном случае были далеко не безупречные, еще более укрепило в ней желание давать поведению племянницы то объяснение, которое могло бы оправдать её собственное бессердечное отношение. Она встала с постели и стала у окна, из которого был виден фруктовый сад. В эту минуту внизу промелькнул свет и быстро пронесся по гороховому полю; она видела, как свет этот перебежал через дорогу и исчез за воротами господского дома. Она смотрела и с трудом верила своим глазам. Анна ли это? а если не она, то кто же мог бы это быть? Наскоро одевшись, она вышла в поле и осмотрела его все вдоль и поперек; на зов ень никто не отвечал, Анны в гороховом поле не было. Тогда она направилась к полю, прилегающему к господскому дому, и увидела свет в комнате Джеса, а внизу у самой двери его дома стоял её же собственный фонарь, в котором еще вспыхивала догорающая свечка. Анна оставила его на этом месте и забыла о нем. Мистрис Понтин, не задумываясь, принялась стучать в дверь и звать; Джес неохотно спустился к ней. Он был не находчив и не мог второпях ничего придумать, ни отрицать правды, ни давать уклончивых ответов; он только мог выставить собственную грудь, чтобы получить весь залп брани и не дать тетке пройти наверх в Анне. После всего этого мистрис Понтин вернулась на ферму, пылая и торжествуя своею непогрешимостью, которую она ошибочно принимала за негодование; однако, на другой день утром она в душе не была спокойна и почему-то считала нужным защищать свое поведение. Ей приходилось, таким образом, налегать на проступки Анны и она начала уже выводить из них новые факты и новые проступки, вероятность которых мало-помалу превращалась для неё в достоверность, и таким образом у неё в голове вскоре все смешалось: предположения перестали отличаться от действительности, и всякая надежда разобраться в этой путанице пропала безвозвратно. К конце-концов, она готова была бы даже поклясться, что Анна проводила все вечера в комнате Джеса и постоянно упускала свою работу на ферме в болтовне с прохожими на дороге. Сопоставляя все это с жизнью Селины, можно было бы предположить из слов мистрис Понтин, что дочь её явилась на ферму уже развращенной и что тетка оказывала ей незаслуженную снисходительность, обращаясь с ней хорошо. Примерная мистрис Понтин, вообще, была слишком занята своим хозяйством, чтобы делать из сплетен постоянное и ежедневное препровождение времени, но, с другой стороны, оправдываться только перед собственною своею особой было слишком ничтожным удовлетворением и долго вынести такое положение она не могла, так что вскоре после утреннего завтрака она очутилась у своей двоюродной сестры Робинзон и передала ей всю историю, которую она готовила в возвращению мужа, в том виде, в каком она сложилась в её голове в полном и безнадежном смешении правды с вымыслом.
К Гайкросу, свернув с Оксфордского шоссе, можно подъехать с трех сторон. Эти три дороги из поколения в поколение служили для местных жителей предметом бесконечных обсуждений: никто не оспаривал негодности всех трех дорог, но все расходились в вопросе о степени их негодности. Мистер Понтин обыкновенно предпочитал возвращаться домой по той дороге, которая вела мимо старого замка, но на этот раз, желая высадить приятеля на дорогу по направлению к Оксфорду, он взял кратчайший путь, мимо фермы Робинзонов. Мистрис Робинзон, еще издали увидев его экипаж около сада своей фермы, поспешила, конечно, к нему на встречу и, остановив его, тут же выложила ему все, что случилось у него в доме за время его отсутствия. Не было вопроса более болезненно-чувствительного для Джемса Понтина, как вопрос об исстари установленной и всеми признанной порядочности его семьи. Было уже достаточно тяжело для него признавать неприятное существование родственников, живущих где-то далеко в больших городах, жизнь которых не соответствовала традиционному семейному идеалу, но чтобы молодая девушка, приехавшая из Лондона, позорила его семью в его доме, на глазах его же односельчан, было совершенно нестерпимо. К тому времени, как он подъехал к своему дому, гнев в нем накипал, и он вышел из экипажа с тем обычным ему в таких случаях молчаливым и угрюмым видом, который не был лишен известного достоинства. Он тем более чувствовал нанесенное ему оскорбление, что в силу уже некоторой привычки в нем начинала возникать какая-то пассивная привязанность к Анне.
Между тем, Анна, сидя у изгороди, поджидала его на той дороге, по которой он обыкновенно возвращался домой; при малейшем шуме колес её сердце начинало сильно биться, и она чувствовала и облегчение, и разочарование, когда, при появлении экипажа, оказывался не тот, которого она ждала. В своем отчаянном положении, она решилась встретить дядю на дороие и рассказать ему все, как было, прежде чем мистрис Понтин успеет восстановить его против неё. Они условились с Джесом, что если дядя проедет другою дорогой, то ко времени обеда он придет за ней и тогда они уже вместе отправятся на ферму. На церковной башне било как раз двенадцать, когда Джес появился и сообщил Анне, что дядю видели дома уже целый час назад. При мысли о предстоящей встрече с ним она вся задрожала.
– Ах, Джес, я не в состоянии идти, – сказала она.
Джес сдвинул шляпу на затылок и почесал голову.
– Что же ты будешь делать в таком случае, Анна? – спросил он.
– Да это один только пустой разговор, – возразила она. – На самом-то деле я, ведь, должна идти.
Они пробрались полями по задворкам деревни, чтобы никто не мог заметить её необутых ног. В то время, как они, пройдя через гороховое поле, подходили к фруктовому саду, в воздухе чувствовалась особенная тяжесть и все кругом как-будто затихло. У стогов сена и на птичьем дворе не было ни души, а боковая дверь во двор была, как всегда, открыта. Они вошли и остановились в широком корридоре, ведущем в выходной двери. Никто не заметил их прихода: шум их шагов был покрыт стуком тарелок в кухне и отдаленными раскатами приближающегося грома.
Анна только что начинала собираться с духом, чтобы заявить о своем приходе, как вдруг дверь из кухни отворилась и дядя её появился на пороге.
– Ага! – сказал он; в этом восклицании слышалось глубокое ожесточение.
Анна быстро подошла к дяде и схватила его за рукав, дрога всем телом.
– Дядя, – воскликнула она, – прошу тебя, прошу тебя, выслушай меня. Я скажу всю правду… поверь, скажу!
С минуту он молчал, но затем сказал строгим голосом:
– Я желаю иметь ответ только на один вопрос: была ты или нет у Джеса Вильямс прошлую ночь?
– Да… да, я была, – отвечала она, торопясь договорить. – Но дай мне рассказать тебе, как это случилось и как все было.
– Больше я ничего не хочу знать, – отвечал он, грубо отталкивая ее от себя, так что она отлетела до самой стены. – С чему все эти разговоры? Ты – потаскушка, и ничего больше.
– Мистер Понтин, – вмешался Джес, заикаясь и в своем замешательстве потирая колено шляпой. – Между нами ничего не было худого, могу вас уверить. Она пришла ко мне только потому, что шел дождь.
– Вот как! Кажется, ей бы можно было укрыться в домах других людей.
– У кого же, дядя? – спросила девушка, делая большое усилие над собой, чтобы придать своему дрожащему голосу необходимую твердость. – Я здесь никого не знаю, за исключением знакомых тети, и мне невозможно было идти к ним и объявить им, что она меня выгнала из дому.
– Вы, кажется, изволите распространяться насчет жестокого моего обращения с вами, – крикнула тетка вызывающим тоном, выходя из кухни. – Скажите, пожалуйста! а я-то берегла и жалела эту негодную девчонку, которая, вдобавок, еще чуть не до-смерти избила бедняжку Альберта!
– Молчите, Дженни, – сказал фермер повелительным тоном, – предоставьте мне решение этого дела. – Затем, поворачиваясь к Анне, он спросил: – Можешь ли ты действительно дать мне клятву, что ты вчера в первый раз была в доме Джеса Вильямс?
Она покраснела и потупила глаза. Дело в том, что ей приходилось часто оставлять в нижней комнате павильона заштопанные ею вещи Джеса и, кроме того, раза два она укрывалась в ней от дождя.
– Раньше я никогда не была у него наверху, – отвечала она сдавленным голосом.
– Наверху или внизу, все равно, ты там прежде бывала?
– Да…. да… но, – с трудом проговорила Анна, сдерживая рыдания, – я расскажу тебе, как все это было. Тут ничего не было дурного, уверяю тебя, ничего.
– А я говорю тебе, что это весьма и весьма дурно.
Вслед за этими словами он направился большими шагами к выходной двери, покрывая её слабые попытки объясниться стуком своих тяжелых сапогов, с размахом широко раскрыл дверь, затем вернулся назад и сказал, указывая рукой на двор:
– Вот твоя дорога. Вон отсюда!..Кроме позора, ты ничего в этот дом не внесла, с позором и уходи отсюда.
Он взял ее за плечи и спокойно, но неумолимо и твердо повел к двери.
– Дядя! дядя! – и голос Анны оборвался, – она задыхалась; когда же он дотащил ее до порога, она с отчаянием и заливаясь слезами уцепилась обеими руками за открытый ворот его сюртука и раздирающим душу голосом стала молить о пощаде: – Я – честная девушка, клянусь тебе в этом! Выслушай, только выслушай меня! Не гони меня, не дав мне возможности сказать тебе всего!
– Напрасно ты говоришь, будто я не дал тебе возможности сказать все, что нужно, – отвечал он строгим голосом. – Я спрашивал тебя ясно и отчетливо обо всем, что мне нужно было знать, и ты мне на все ответила так же ясно и отчетливо. После этого никакие слова с твоей стороны уже не могут изменить моего мнения о тебе.
Джес, между тем, после нескольких неудачных попыток вставить свое слово, наконец, проговорил, заикаясь:
– Мистер Понтин, я готов жениться на Анне завтра же, если только это может повлиять на ваше мнение о ней.
Фермер повернулся к нему и засмеялся обидным и грубым смехом:
– Не думаешь ли ты, что этим окажешь мне великую честь? Хороша честь, бездомного бродягу из дома призрения называть своим племянником! Поступай, как знаешь, Вильямс, для меня это безразлично. её поведение в моем доме было позорное и она в последний раз стоит на моем пороге!
Он вытолкал обоих за дверь и, возвышая голос, крикнул им вслед:
– Слышишь ты, Анна Понтин? С этого дня ты для меня не существуешь!
Анна бросилась к нему в то самое мгновение, как он изо всей силы захлопнул за собой тяжелую дубовую дверь; не успев во-время отскочить, она получила сильный удар в голову и с громким воплем отчаяния упала около самой двери на железную скобку, ухватилась за нее обеими руками и, обезумев от горя, начала ее трясти. Ей казалось невозможным, немыслимым быть выброшенною таким образом из жизни, так внезапно, без всякого приготовления и в один миг превратиться в никому ненужное, брошенное существо. Все это казалось ей, конечно, ничем иным, как уродливым кошмаром, который должен рассеяться через несколько минут. Она винила себя за то, что не сумела иначе ответить на вопросы дяди, – не сумела выяснить ему всю правду. Джес подошел и приподнял ее; она начала снова громко звать: «Дядя! дядя! выслушай меня!» – и при этом стала биться руками и локтями об дверь. Джес направился к воротам, оглядываясь кругом и обдумывая все события с своею обычною медлительностью. Когда он опять взглянул на Анну, она стояла и плакала на узкой вымощенной тропинке, говорила что-то про себя и машинально обтирала кровь с пальцев и рук, которые бессознательно сама же поранила о железные скобки старой двери.
Между тем, давно пора было Джесу и Анне подумать об убежище. Тяжелая, черная грозовая туча с красноватою зловещею каймой нависла над ближайшим холмом; она как будто всею своею тяжестью налегла на большие вязы, которые в полном затишье высились над их головами. Кругом них, над ними, внизу, всюду надвигались сумерки, но не те прозрачные сумерки, которые сопровождают утреннюю или вечернюю зарю; воздух был тяжелый и удушливый; при взгляде друг на друга, им показалось, что между ними висит креповый вуаль, покрывающий их лица; далекая же равнина вся погрузилась в трепетный синеватый сумрак. Крестьяне бросили свои полевые работы и улица в деревне совершенно опустела; при наступающей темноте все обычные занятия внутри хижин тоже прекратились и неподалеку от фермы собралась небольшая кучка людей, ожидающих с напряжением и страхом первого удара грома.
Анна дала Джесу вывести себя из сада и остановилась под вязами. Деревья были так высоки и на таком незначительном расстоянии от дома, что одно из них непременно в какую-нибудь бурю должно было упасть на крышу фермы. Уже двести лет стояли они тут и ничего еще не случилось, но Анне часто приходила эта неприятная мысль в голову, когда она выглядывала из маленького окна своей мансарды на эти громадные ветви, которые то гнулись и скрипели от зимнего ветра, то раскачивались под тяжестью густой летней листвы. Теперь она остановилась как раз под ними, как бы выжидая чего-то.
– Ты не должна здесь стоять, Анна, – сказал ей Джес. – Куда намерена ты идти?
– Куда мне идти? – повторила она и, помолчав, прибавила: – Куда же, как не в дом призрения для бедных?
В эту минуту над их головами раздался оглушительный треск, какой бы мог произвести только Титан, разнося небесный свод на куски; за треском последовал долгий и раскатистый гул. Яркая лиловая молния озарила даль и пробежала по горизонту вдоль всей линии холмов, окружающих Оксфорд. Башня Магдалины, Радкдифский купол, высокий шпиц Св. Марии, все башни и колокольни отдаленного города мгновенно выступили резкими белыми очертаниями, сверкнув в ослепительном блеске молнии, и так же мгновенно исчезли в темноте. Оба, и Джес, и Анна, при первом ударе грома, разразившемся над их головами, невольно бросились друг к другу, но когда все затихло, Анна, отскочив от Джеса, пустилась со всех ног бежать по направлению к крутому спуску, ведущему к нижней части деревни. Спуск был каменистый и неровный, она оступилась и упала; приподнявшись, она остановилась, чтобы перевести дух, и Джес успел нагнать ее.
– Куда же ты идешь, Анна? – спросил он, бледный и взволнованный. Он схватил ее за кисти обеих рук и с минуту они стояли неподвижно друг против друга; гром, между тем, покинув отдаленные горы и приблизившись к ним, гремел внизу над равниной.
– В дом призрения для бедных, – повторила она мрачно.
– Я не пущу тебя туда, – воскликнул он, – ни за что не пущу!
Он еще не договорил, как налетел сильный порыв ветра, и целое облако пыли, смешанной с соломой от соседних стогов и дворов, понеслось к ним на встречу, крутясь по дороге и по улице деревни. Гигантские вязы, дрогнув, со стоном нагнули головы перед налетающим вихрем и, как бы готовясь в борьбе с ним, стояли, размахивая и стуча своими могучими и тяжелыми дланями. Немедленно за первым бешеным порывом ветра по дороге и по крышам хлестнул проливной ливень с градом, производя шум, напоминающий топот тысячи ног летящей по воздуху конницы.
Джес все время говорил что-то Анне с необычайною для него торопливостью, но первое время шум, произведенный бурей, покрывал его слова; Анна могла только заметить, что он весь дрожал и что его обыкновенно довольно неподвижное лицо было неузнаваемо: оно дышало страстною любовью и мольбой и было бледно, как смерть. По прошествии нескольких мгновений девушка настолько привыкла к шуму, что успела различить его слова:
– Ты никогда не вынесешь этой жизни, – говорил он с волнением, – ты не знаешь, какая там жизнь, а я знаю.
– Я там не останусь; я буду искать себе места, – возразила она.
– Никто тебя не возьмет, – продолжал он увещевать ее, – никто из порядочных людей. Ты рискуешь попасть на страшный путь. О, Анна, Анна, моя дорогая! – не утерпел он, – к чему тебе идти туда? Если я тебя всею душой люблю, зачем тебе уходят и оставлять меня?
– Потому, что я хочу остаться честною девушкой, – отвечала она с усилием и отворачиваясь от него.
– К чему все это? – настаивал он. – Твой дядя восстановлен против тебя и никто не поверит тебе, что бы ты ни говорила. К чему все это, скажи мне, когда я, если возможно, завтра же прошу тебя повенчаться со мой? Анна, ведь, ты знаешь, другого в мире я ничего и не желаю; я хочу только, чтобы ты была моею и чтобы я мог на деле тебе доказать свою любовь. Неужели ты можешь думать, что я тебя обманываю? Неужели не веришь мне, тогда как, будь я самым богатым лордом в стране, я бы все, все отдал, чтобы только назвать тебя женою?
Неистовый порыв ветра сорвал с него шляпу, но он и не думал бежать за ней, а стоял, удерживая Анну. Взглянув на минуту вверх, он, по-видимому, теперь только заметил, что дождь лил, как из ведра, и что они оба промокли до костей. Опомнившись, он повлек ее по направлению к старому господскому дому.
– Во всяким случае, ты не можешь оставаться здесь в такую погоду, – сказал он, – ты должна укрыться от грозы.
В толстой стене, окружающей бывшую барскую усадьбу, у самого павильона, была высечена маленькая дверь, которой они скоро достигли; здесь Анна остановилась.
– Посмотри, я вся промокла уже, – сказала она, – все равно, лучше не уговаривай меня, пусти, я уйду.
Он схватил ее в свои объятия и крепко прижал к себе, не внимая её мольбам.
– Нет! – кричал он вне себя, – нет, я не отпущу тебя!
Они оба стояли в проходе стены, толщина которой защищала их от непогоды. В это время внизу, на склоне горы, слышалось шуршанье листьев, а вязы, ореховые и фруктовые деревья под давлением дождя, как колосья, наклонялись в одну сторону. Вдали за белою дождевою завесой, в расстоянии одной или двух миль, не больше, видно было с того места, где они оба стояли, четырехугольное здание посреди большего серого поля. Внутри этого здания жизнь представлялась тяжелой, холодной, безотрадной, а затем… что еще предстояло ей? От заключивших же ее объятий веяло такою силой, таким теплом, и в глазах, смотрящих на нее, было столько любви, опасения и мольбы! Она шевельнула губами, он открыл дверь и оба они переступили порог.
V
Анна слегла от всех пережитых ею нравственных потрясений и физических невзгод; болезнь её, впрочем, оказалась менее серьезна, чем можно было ожидать, но в первый вечер её пребывания у Джеса она почувствовала себя дурно, у неё сделался жар и даже бред. Джес, испуганный её состоянием, на другой же день позвал приходского врача, мистера Эванса, и попросил Бетси Тот присмотреть за больной, пока он будет занят работой. Оправившись от болезни, Анна ни одним словом уже не намекала на дом призрения для бедных и стала молча ожидать минуты, когда Джес сообщит ей, что им предпринято для устройства их свадьбы.
Наконец, раз вечером Джес, сидя рядом с Анной и обняв ее одною рукой, сказал ей:
– Анна, дорогая моя, я спрашивал арендатора насчет нашего брака с тобой и он сказал, что, так как мне только девятнадцать лет, то я могу жениться не иначе, как с разрешения отца. Вот я и думаю сходить в Оксфорд в воскресенье и оставить письмо в трактире, где отец ночует, когда бывает в городе.
Мистер Шеперд ошибался, думая, что Джес не имел права жениться, но так вообще думали многие, а у него, кроме общих оснований, были еще особенные причины для такого толкования закона, так как он сам когда-то женился, будучи несовершеннолетним, по специальному разрешению и помнил, что ему пришлось представить формальное удостоверение в согласии своего опекуна. В большинстве случаев, молодые, неопытные люди в положении Джеса, прежде всего, обратились бы за советом к пастору своего прихода, но в Гайкросе никому и в голову не приходило обращаться к мистеру Гэйз. Он был уже стар и принадлежал к тем бездарным писателям и бесплодно корпящим ученым, которые составляют особую и весьма любопытную боковую теологическую ветвь; он когда-то написал несколько молитв для домашнего употребления и кое-какие наставительные статейки с объяснениями насчет исполнения некоторых пророчеств. В настоящее время трудно было бы ему самому сказать, чем он был занят, сидя целый день в своем затхлом и заваленном книгами небольшом кабинете; но так как он сердился, когда его отрывали от затятий, постепенно все и перестали у него бывать.
Образованному человеку может казаться странным, когда люди по вопросу, имеющему для них важное жизненное значение, довольствуются сведениями, полученными на основании неточных, поверхностных слухов и мнений, но среди бедных классов мы постоянно встречаем именно такое отношение к делу. Ни Джесу, ни даже Анне не приходила и мысль в голову, чтобы такой сведущий фермер и практический человек, как добродушный и обеспеченный мистер Шеперд, мог не быть вполне знаком со всеми тонкостями законов своей страны. И они оба, и вся деревня поголовно с уважением, исключающим и тень сомнения, подчинились бы всякому его решению относительно любого из этих законов.
Джес Вильямс-отец, между тем, в то лето нашел себе работу на новой барже и совершенно в другом месте, так что ему не было надобности заезжать в Оксфорд. Несколько времени потребовалось на получение этого известия и на объяснение его причины. Так как Джес не умел писать, то Анна писала за него несколько писем старику, и долго письма эти рассылались всюду, где можно было предположить, что они дойдут до него. Наконец, в первых числах января был получен ответ такого содержания:
«Джес Вильямс считает сына Джеса вместе с его девчонкой набитыми дураками, а коли такое мнение придется им не по вкусу, так и черт с ними. Дать согласие на их брак он не видит основательной причины». Подпись: «Джес Вильямс, а за его неграмотностью – крест».
Для пьяного лодочника просьба сына о согласии на брак была приятным и совершенно неожиданным случаем дать хоть раз ему почувствовать свою власть над ним; этой власти он давно лишился, благодаря ранней самостоятельности сына. Анна опять написала ему письмо, но ответа они уже не получили.
Для неё это выжидание было страшным ударом, тогда как для Джеса, по правде сказать, оно имело мало значения. Не подлежало сомнению для него, что через год, когда он достигнет совершеннолетия, он будет свободен жениться на ней, а лишь бы была только уверенность, что такое время настанет, все остальное ему казалось второстепенным. В деревне было несколько таких семей, в которых первые дети родились до брака, но после свадьбы никому не было охоты напоминать им об этом, разве только в разгаре какой-нибудь ссоры, хотя бы возникшей по совершенно случайному поводу. Джес был уже счастлив тем, что свил себе гнездо вместе с Анной и не создал себе излишних мелких тревог. Но Анна принадлежала другому, более высокому социальному уровню, и она строже и внимательнее относилась в вопросам общественной нравственности. По мере того, как потрясение и возбуждение, сопровождавшие удаление её из фермы дяди, успокоивались, какой-то врожденный ей инстинкт порядочности начинал все сильнее, все настойчивее заявлять о своем праве на существование. Она стыдилась своего положения, наложившего на нее даже в её собственных глазах позорное клеймо, которое и брак едва ли мог вполне снять с неё, но, в то же время, она страстно желала этого брака. В первое время она ожидала, что свадьба их совершится по прошествии нескольких дней, но малу-помалу день этот как-то все дальше и дальше отодвигался и, наконец исчез в совершенно неопределенном и туманном будущем. Во всяком случае, она вскоре поняла, что ребенок её должен родиться раньше, чем наступит для неё желанная перемена в её положении, и эта мысль терзала ее. Сознание позора, нанесенного ею своей семье, отзывалось в её душе с неменьшею болью, чем в душе самого мистера Понтина.
Между тем, по мере того, как зима проходила, лица Джемса Понтина и его жены не смягчались, а скорее ожесточались; они оба постарели и опустились. Они не могли ни на минуту забыть скандала с Анной, тем более, что она жила у них под боком, почти в виду их дома, но еще большим ударом было для них известие о поступлении любимца их Бена в военную службу и об отъезде его в Египет. Они долго поджидали письма от него или его собственного появления, но он не приехал; когда же, наконец, дядя сам решился поехать и посетить его в казарме, он опоздал: Бен покинул Портсмут двумя днями раньше. Больше о Бене они ничего не слыхали.
Было бы ошибочно предполагать, что Анна не любила Джеса потому, что чувствовала себя несчастной. Правда, к нему привлек ее не тот глубокий, неудержимый прилив страсти, перед напором которого уничтожаются все преграды и исчезает вся обыденность жизни и характера, совершенно так же, как исчезает весь ландшафт под наплывом широкого разлития вод, но, во всяком случае, она любила его отчасти вследствие болезненного сознания тягости своего положения, отчасти и вопреки этому же сознанию. В её привязанности к нему сказывались одновременно и любовь цивилизованного человека, и цепкость дикарки, чувствующей свою зависимость от мужчины, в руках которого находится её участь. Несмотря на всю глубину своей любви к Анне, Джес не мог, однако, в силу этого чувства, сделаться умнее, чем он был от природы, и он не замечал всех её мук. К тому же, и она сама переставала чувствовать эти муки, когда, по возвращении домой с работы, Джес, сидя рядом с ней у огня, курил или чинил сбрую, а она, с своей стороны, штопала и шила. Хотя жалованье, получаемое им, было не велико, но оно давало им возможность жить, удовлетворяя первым их потребностям. Беззаботная непредусмотрительность нужды тоже имеет свою хорошую сторону, так как жизнь сделалась бы нестерпимой, невозможной, если бы бедняк постоянно вглядывался в бездну лишений, над которой он висит. Но Анна происходила из семьи бережливой и предусмотрительной и не могла вполне отдаваться такой счастливой беспечности. Во время последней болезни её отца вся семья их жила только его сбережениями и когда еще при жизни его они иссякли, то мысль об этом не давала ему покоя. Так и она теперь, замечая, что весь заработок Джеса уходил еженедельно на необходимые для них пищу, отопление и плату за квартиру, постоянно спрашивала себя: что делать в виду рождения ребенка и во что одеться им, когда платья откажутся служить? Она знала, что самое тщательное и искусное штопанье не могло сделать их вечными. Бедные пожитки, оставленные ею на ферме, были отосланы ей теткой через Авеля. Мысль о своей вынужденной праздности в то время, как Джес целый день был занят тяжелою работой, терзала ее, но к полевой работе она была совершенно неспособна, а шитья в Гайкросе она не могла достать: мелкопоместного дворянства не было во всей округе, а с местными крестьянами она не успела сблизиться настолько, чтобы получать от них ту мелкую и постоянную работу, которая в их среде обыкновенно дается предпочтительно-близким людям. Одна только прачка пастора, мистрис Бэкер, давала ей изредка незначительный заработок, зазывая ее к себе для катанья белья. Мистрис Бэкер была толстая, здоровая женщина с неизменно-красными щеками и несомненным добродушием, несмотря на крайнюю говорливость, которая заставляла ее предпочитать молчанию всякую, даже нескромную болтовню. Незадолго перед тем случилось, что некоторые из бесчисленного множества сказанных ею слов задели обладательницу единственного в той местности катка для белья, которым пользовалась вся деревня; собственница катка ответила на оскорбление, нанесенное ей, тем, что освежила в памяти своих односельчан некоторые эпизоды из ранней молодости мистрис Бэкер, которые совсем ускользнули из памяти последней, тем более, что вся деревня успела позабыть их: нельзя не признать за социальным кодексом низших слоев общества, по крайней мере, по отношению к женщине, неизмеримо больше разумности и человечности, чем за нашим. Отомстив обладательнице катка на практической почве, покупкой собственного катка, мистрис Бэкер в случае нужды не только не избегала, но даже с удовольствием давала у себя работу людям, репутация которых не колола всем глаза назойливою беспорочностью. Она очень охотно оказывала поддержку и бедной Анне; помощь её была часто грубого свойства, но всегда дружелюбна, и она делала все, что могла, если принять в рассчет и её собственные материальные стеснения, и строгий контроль, наложенный на нее старшею её дочерью, которая служила прачкой в «хорошей» семье и была разборчива в выборе себя общества. Мистрис Бэкер, можно сказать, относилась к положению Анны с еще большим участием, чем она вообще имела обыкновение выказывать своим ближним. Она беспрестанно выражала ей свои опасения относительно её положения и хотя её замечания делались с добрыми намерениями, но они часто были и неудачны, и неуместны.
– Скажите мне, моя милая, продолжает ли действительно Вильямс говорить с вами о будущей вашей свадьбе? – часто спрашивала она, попа Анна катала белье.
– Нет, – отвечала обыкновенно Анна с деланным равнодушием, – к чему же и говорить об этом раньше времени? Заговорит, когда настанет пора.
Мистрис Бекер качала на это головой.
– Это, конечно, ваше дело, но я на вашем месте была бы спокойнее душой, если бы он хоть изредка заговаривал об этом, хоть помаленьку, хоть за глотком вина или хоть по воскресеньям, как случится. Я всегда люблю знать, что происходит в душе человека, а как узнать, когда сам человек об этом не говорит? На мужчин нельзя полагаться, моя милая, они – переменчивый народ, поверьте мне; вот увидите, узнаете их ближе и то же самое скажете. Еще вчера дочь рассказывала мне, какие дела делаются у них в доме, там, где она служит. Представьте себе, лакей, который был женихом экономки с того самого дня, как надел ливрею, оставляет место и собирается жениться на кухарке! Ну, как же верить им после этого?
Спокойствие, с которым Анна выслушала этот рассказ, казалось странным мистрис Бэкер, чувствительная душа которой содрогалась неописанным ужасом от такого доказательства предательского свойства мужской любви. В ответе Анны слышалось некоторое упорство:
– Джес не из тех, которые говорят, и не из тех, которые зря, без причины, меняют свое решение, – сказала она; затем, запнувшись слегка, она прибавила, краснея: – да, к тому же, он так, меня любит, что сделает все, что я у него попрошу.
Прачка молча расправила широкий белый галстук пастора и медленным, ровным движением провела по нем утюгом. Дойдя до конца, она сказала:
– Господи! так говорят насчет первого все молодые девушки, а каковы-то они на самом деле, узнают позднее.
– Мистрис Бэкер! – воскликнула Анна, – ни вы, ни кто другой не имеете права говорить, что Джес не хочет жениться на мне. Это была бы ложь, постыдная ложь, и прошу вас не говорить об этом со мной больше ни слова, – я и слушать не буду.
Мистрис Бэкер взглянула на нее удивленно, но и не без удовольствия:
– Ишь вы какая, Анна Понтин, право, молодец! Совсем такая, какая я была в молодости. Я тоже не давала наступить себе на ногу. Вы можете быть уверены, что я от всей души желаю, чтобы Вильямс честно с вами поступил; и надо отдать ему справедливость, он на вид степенный и хороший парень и, кажется, не имеет в виду вас обмануть. Что же касается его любви к вам, на это, повторяю вам, не рассчитывайте. Такова уж их природа: в начале любят, а там разлюбят. Об этом нечего и горевать; к тому времени он, пожалуй, уже привыкнет к вам и не захочет менять своей жизни, только не будьте с ним слишком податливы. Он совсем еще юн и, конечно, похож на всех остальных, и поступать будет так же, как и все. У вас еще многое впереди: настанут такие дни, когда он и лишнее выпьет, и такие, когда вы не будете знать, чем ему и угодить, да и счастие ваше, коли не хуже будет. Помните мой совет: не будьте слишком податливы, авось еще и приведете его в венцу.
Так произносила приговор мистрис Бэкер, подобно многих другим смертным, над целою половиной человеческого рода, исходя для этого из ограниченных оснований ничтожнато личного опыта. Анна, к счастию, хорошо знала Джеса и верила больше своему пониманию его, чем житейской мудрости и опытности прачки; хотя она ни на минуту не сомневалась в нем, ей, однако, было обидно, что другие не разделяли её веры; тем обиднее было это для неё, что, как и все Понтины, она не терпела унижении в чем бы то ни было.
– Джес, – сказала она в один из воскресных вечеров, – я хочу прекратить всякие разговоры с посторонними людьми, пока мы не обвенчаемся с тобой.
Джес не торопясь вынул трубку изо рта и губы его медленно и широко раскрылись с доброю и удивленною улыбкой. Он пока еще с любовью наслаждался каждым её словом, каждым её движением; в гордой же решимости, с которой она сделала свое заявление, приподняв слегка голову и поставив чашку на поднос, было что-то невыразимо забавное и ребяческое.
– Почему же так, Анна? – воскликнул он.
– Я, конечно, не хочу этим сказать, что ни с кем не буду говорить, – продолжала она, быстро и ловко расставляя посуду на полке, – я знаю, что мне придется, все-таки, делать необходимые закупки для дома. Но лучше бросить всякие лишние разговоры со всеми этими женщинами у мистрис Бэкер, с мистрис Пайк, Клинкер и другими; да и с самой мистрис Бэкер лучше поменьше разговаривать.
– Я думал, что тебе поболтать с ними иногда и приятно, – возразил Джес. – Большинство женщин, по крайней мере, любят поболтать. Но если тебе хорошо и без них и ты предпочитаешь оставаться сама с собой, тем лучше, по-моему, тем лучше.
Анна обвила руками его шею и он радостно взглянул на нее.
– Мне бы только на тебя смотреть, а других мне не нужно, – сказала она, целуя его. Затем, помолчав, она договорила: – Ты очень добр, Джес, и любишь меня, и я не верю, чтобы ты мог перемениться. Они все тебя не знают, а, в то же время, все утверждают, что знают о тебе гораздо больше, чем я.
– Что же они могут еще знать обо мне больше того, что все уже знают? – спросил Джес с растерянным видом. – За исключением разве только дома призрения, меня ни в чем не могут упрекнуть; я жил таким же порядочным человеком, как и другие, а, может быть, и более порядочным, чем некоторые.
По мере того, как он вдумывался в слова Анны, он все больше и больше горячился и негодование его стало возростать.
– Что же они, наконец, сказали тебе про меня, я бы желал узнать? – повторил он.
– Они говорят, – отвечала Анна, – что я не должна рассчитывать в будущем на твою любовь, что все мужчины таковы; они хотели бы даже уверить меня, что ты не женишься на мне, если только я не стану прибегать к особым мерам, чтобы тебя принудить к этому.
Джес В минуту помолчал, обдумывая все сказанное, затем хихикнул и, наконец, разразился громким смехом.
– Чорт возьми, душа моя, – сказал он, – пугнула-жь ты меня! А я-то вообразил, что понадобилось кому-нибудь воду замутить около меня из-за местечка у арендатора. Господи! и к чему тебе, Анна, слушать всю эту чепуху? Я не думал, чтобы ты была такая глупенькая.
Анна улыбнулась, покраснела и сама недоумевала, зачем она слушала этих людей. Она стала на колени перед огнем, держа за руку Джеса, который продолжал молча смотреть на нее. Огонь тем временем осветил ярким красноватым блеском золотые переливы её белокурых волос и нежный румянец на её щеках; он опять засмеялся.
Так сидели они перед огнем и не без некоторого права могли посмеяться над теми из своих соседей, которые, пройдя неизмеримо большее расстояние по тому же тоскливому жизненному пути, не сумели, подобно им, найти по дороге и тени испытываемых ими наслаждений, и шли, подбирая только по пути ту бесплодную пыль, которую напрасно называют «житейскою мудростью».
Ничтожный заработок Анны у мистрис Бэкер, составлявший шесть пенсов в день, был случайный и почти не влиял на их материальное положение, так что Анна решила, наконец, сделать новую попытку достать себе работу в Оксфорде. Грязный февральский снег уже начинал исчезать из-под изгородей и маленькие беззащитные подснежники уже выглядывали и грелись на солнце в открытых местах, когда Анна собралась с этою целью в дорогу, имея в кармане несколько грошей, сбереженных от дров со времени наступления теплой погоды. Результатом её путешествия были два небольших мотка красной и белой тесьмы, с помощью которых она смастерила на другой же день детский вышитый передничек, вроде тех, которыми славилась обучившая ее школа. На эту работу она положила все свои старания и с радостью при этом вспоминала, как нравились эти безделицы дамам, посещавшим её школу. По окончании работы она снова съездила в Оксфорд, истратив на это еще несколько дорогих для них пенсов. Еслиб она решилась обойти все виллы в предместьях города, то, по всем вероятиям, нашла бы немало охотниц до таких изделий, но такое хождение из дома в дом ей претило по своему сходству с нищенством. Она отправилась по лавкам, но купцы, как это часто бывает в провинции, с трудом допускали, чтобы покупатели их одобрили вещь не парижского происхождения. Хотя они и похвалили работу Анны, но требовали рекомендации относительно её поведения и выразили свои сомнения насчет пригодности передника для детей их клиенток. Словом, совершенно ясно было для Анны, что они не желали иметь с ней дела. Она побрела тоскливо домой, держа свою непроданную вещицу в руке.
Позднее, когда уже наступило лето, она узнала, что готовилась свадьба дочери одного фермера, жившего в нескольких милях от них, и немедленно отправилась в ней, в надежде получить часть заказа её приданого, вышла для этого из дому рано утром и вернулась поздно вечером с полною неудачей. В этот день Джес был занят с утра уборкой сена и работал все время на палящем солнце, а вечером повел купать лошадей к одному из прудов старого замка. Одна из лошадей, помоложе других, обрадовавшись случаю понежиться в прохладной влаге после дневного жара и усталости, выскочила из чинных рядов старших, спокойно пьющих у берега в помутившейся от грязи воде, и бросилась в самую глубь пруда, с наслаждением шумно втягивая в себя чистую воду из-под плоских листьев и серебряных чашечек трепещущих кувшинок. Не довольствуясь этим, дерзкий и непокорный молодой конь в то время, когда уже все остальные лошади, мокрые и довольные, медленным шагом направились ко двору фермы, упорно продолжал стоять посреди пруда, не подчиняясь увещаниям Джеса и ловко избегая ударов его длинного бича, так что Джесу пришлось, наконец, самому броситься в воду и вывести лошадь на берег. В конце-концов, все-таки, отозвалось все это дурно не на лошади, а на человеке. Окончив работу, Джес отправился домой и, в ожидании Анны и ужина, прилег отдохнуть; но, прежде чем она успела вернуться домой, его мокрая одежда уже высохла на нем. На следующее утро, несмотря на испытываемую им боль во всех членах и на тяжесть в голове, он работал на сенокосе до самого вечера. Он хотел даже участвовать в ужине, которым, по обыкновению, мистер Шеперд угощал всех рабочих по окончании уборки сена, но, присев за стол в числе других, Джес почувствовал, как все вдруг завертелось вместе с ним я как у него в руках и ногах, вместо костей, ощущались раскаленные железные прутья. Он не мог есть и, ничего не говоря, потихоньку встал и пошел домой. На другой день он слег и по прошествии двух недель не мог еще вставать. Им нечем было уже платить в деревенской лавочке и они брали в долг, а, между тем, доктор говорил, что раньше шести недель Джесу нельзя будет и думать о работе. Боли он уже не испытывал, но лежал все время тихо и неподвижно, а Анна сидела около него и все думала о долге в лавочке и о ребенке, который должен был явиться на свет Божий, не имея, кроме красного, вышитого передника, никакой покрышки для своей наготы.
Мистрис Бэкер изредка заходила к ним, но в это время у неё самой ребенок болел корью и, кроме того, в деревне ходили какие-то интересные для неё сплетни, которые временно вышибли обоих Вильямсов из её головы. Мистер Шеперд зашел наведаться один раз и посылал часто справляться о больном; никто другой к ним и не заглядывал, за исключением разве мистера Эванс, приходского врача.
Мистер Эванс был маленький, живой человечек, с молодым, приятным лицом, светлыми усами и с простою, обыкновенно несвойственною врачам манерой обращаться с больными, которую он всеми силами, но довольно неудачно, старался изменить, когда, по поручевш старшего товарища, ездил к более знатным пациентам. Он разъезжал на прыткой лошадке, такой же подобранной и опрятной, как и он сам, и самые тревожные для него минуты в течение дня были те, которые он проводил, отдавая на её счет приказания разным мальчишкам, на попечение которых он оставлял ее во время своих визитов у больных. Анна всегда была рада, когда лошадка умного и добросердечного молодого доктора останавливалась у их двери и слышно было, как он быстрыми шагами вбегал по крутой и узкой лестнице их павильона. Доктор называл ее всегда мистрис Вильямс и для него она всегда была женой его пациента.
– Ну, Вильямс, ваше дело, кажется, наладилось и мне нечего беспокоиться за вас, – сказал он однажды утром. – На вот за хозяюшкой-то вашей надо присмотреть. Я не могу допустить, чтобы она слегла тут же около вас; у нашей сиделки и без вас много дела на руках и она бы явилась к вам не с особенно любезною физиономией, если бы вы вздумали заболеть.
Если согласиться с мнением людей, склонных смотреть на еду вообще как на «предразсудок» или даже как на «привычку», то можно было бы сказать, что Анна за время болезни Джеса, подобно многим нуждающимся женщинам, почти отвыкла от неё.
– Так нельзя продолжать, мистрис Вильямс, – сказал доктор, щупая её пульс и качая головой. – Вы, как я вижу, не чувствуете сегодня склонности обедать, не так ли?
– Ни малейшей, – с твердостью произнесла Анна, как бы не замечая иронического оттенка его вопроса. – Я и раньше не отличалась хорошим аппетитом, а теперь мне кажется, что, кроме чашки чая, я ни в чем и не нуждаюсь.
– Ах, уж эти мне чашки чая! – воскликнул доктор. – Все вы, женщины, на один лад: разума в вас всего на один пенс.
Анна не была убеждена его доводом.
– Все равно, мистер Эванс, никакой пользы не будет для меня, если я стану есть то, за что я заплатить не могу: ведь, такой кусок застрянет в горле. И так, если я не могу быть крепче и здоровее без лучшей пищи, то я и должна помириться с своим нездоровьем.
– А почему бы вам не пойти к… как, бишь, ее зовут?… к этой длинноносой старой барыне… к жене вашего пастора? – спросил он. – Она, верно, не откажет выдать вам порцию раздаваемого ею супа. Суп её не так дурен, как вы, может быть, предполагаете.
Анна покраснела и потупила глаза.
– Я не могу идти к ней, сэр, – отвечала она и, помолчав немного, прибавила: – Она не из тех, которые допускают к себе людей таких, как мы, не вполне…
Мистер Эванс завертелся на стуле.
– Вот вздор! – воскликнул он торопливо, краснея и сердясь, как будто неприятный намек имел отношение лично к нему, а не к Анне. Чувствуя, что разговор принял неудобный оборот, он поспешил превратить его и, вынув карандаш из кармана, на-скоро и в оффициальном тоне написал записку на имя мистрис Гейз, требуя её внимания к данному, указываемому им, случаю. Он передал записку Анне и хотя грубовато, но горячо убеждал ее отправиться с ней в дом пастора ради Джеса и бедного, не родившегося еще малютки.
Выезжая из деревни, доктор погонял лошадь и думал:
«Где ей выдержать тряску жизни? Того и гляди, на ней может очутиться такое бремя, которое окажется ей не по плечу и надорвет бедняжке силы и сердце. Ну, и что же, если и надорвет? На свете и без неё много женщин, и я вижу, что прилагать старания, чтобы та или другая из них не захлебнулась в омуте житейском, просто глупая привычка, сложившаяся у меня в силу моей профессии».
Лошадка нетерпеливо завертелась под ним; он остановил ее, перескочил через плетень и исчез за соседним лугом.
VI
Джес никогда особенно не тревожился мыслью о будущем, но теперь, когда голод стоял у дверей, он был признателен доктору за его совет и рекомендацию к жене пастора; ему показалось очень глупым и странным, что он сам раньше об этом не подумал. Было бы неверно предполагать, чтобы Джес мог брезгливо относиться к положению человека, обратившегося к общественной благотворительности, но, тем не менее, он настоял, чтобы Анна взяла с собой вышитый ею передничек и показала жене пастора, как хорошо она работает и как желает работать. Ни тому, ни другому еще ни разу не приходилось говорить ни с пастором, ни с его женой, и оба были так еще молоды, что не могли не питать некоторых неосновательных надежд. В следующую же субботу, утром, Анна боязливо, хотя, в то же время, и решительно, дернула за тугой звонок у дома пастора и попросила видеться с мистрис Гэйз. Ее ввели в небогато убранную столовую, с зеленым потертым ковром и скатертью. Мистрис Гэйз уже сидела за работой; она составляла список имен и принимала деньги по подписке для покупки на зиму теплой одежды для бедных. Свою долю участия в делах прихода она справляла безупречно. Если даже она иногда и захватывала в этой сфере больше, чем по праву ей следовало, то только вследствие глубокого уважения, с которым она относилась к литературным трудам своего мужа, и потому, что не только она, но и сам пастор признавал за ней больше природной способности для дела удовлетворения грубых и обыденных крестьянских нужд. Войдя в комнату, Анна застала ее сидящей в конце длинного стола; перед ней был письменный прибор и лежало несколько счетных книжек.
– Пятнадцать пенсов, один шиллинг и три пенса… Ах, это вы, Анна Понтин, – сказала она. – Садитесь и подождите минутку. – Затем, наклонившись, она продолжала считать.
Она была уже пожилая женщина, с длинным, костлявым носом и с вьющимися каштановыми локонами, отсутствием седины в которых она чрезвычайно, хотя ошибочно, гордилась, так как при этом её старое лицо казалось как-то еще жестче и серее. У окна сидела другая дама и суетилась над швейною машиной, если только слово «суетилась» могло быть применено к широко сложенной, белокурой женщине, отличающейся спокойными движениями. Она была на последних степенях молодости и начинала слегка толстеть; в её руках и в твердом очертании полных губ и подбородка чувствовалось соединение нравственной и физической бодрости, совершенно, однако, не похожей на то напускное подражание мужской силе и развязности, к которому стремятся молодые женщины нашего времени. Анне казалось сначала, что присутствие третьего лица при разговоре её с женой пастора не могло быть желательным и только увеличит её смущение, но вдруг, к её удивлению, она, напротив, почувствовала что-то успокоительное во взгляде этих ясных, веселых голубых глаз.
– Ну, Анна Понтин, скажите, зачем вы пришли ко мне? – спросила мистрис Гэйз, откладывая, наконец, книгу и всунув очки в футляр. – Надеюсь, для переговоров насчет вашей свадьбы. Мистер Гейз уже давно ждет, чтобы вы или Вильямс заговорили с ним об этом.
Она пользовалась для таких случаев именем пастора в видах чистейшей формальности, так как всякий знал, что сам пастор по делам своих прихожан никогда ничего не ожидал, не надеялся и не опасался.
Анна взглянула ей прямо в глаза и ответила:
– Да, сударыня, мы уже давно оба были бы здесь, если бы Джес мог жениться на мне.
– А почему же он не может, я бы хотела знать? Как не стыдно вам обоим так позорить почтенную семью… Да, семья Понтинов – достойнейшая семья, надо уж это сказать, и мистер Понтин усердно посещает церковь.
– Джес готов жениться на мне хоть завтра, мистрис Гэйз, – возразила Анна, – если бы только получил согласие отца… но отец не соглашается и он не может этого сделать.
– Вздор! – сказала мистрис Гэйз. Затем, после короткого молчания, она спросила: – Ну, что вам надо?
Нужда – жестокий учитель. Анна подавила свою гордость и, подавая записку врача, отвечала:
– Доктор велел мне придти с этою запиской к вам. Я бы не пришла, если бы Джес не был так болен. Он заболел более двух недель тому назад и мистер Эванс говорит, что несколько недель еще придется ждать, пока он окрепнет. Мистер Шеперд очень заботливо относится к нему, но нельзя и требовать, чтобы он платил полное жалованье и Джесу, и заменяющему его рабочему. Вот как все и было, – закончила она довольно неопределенно.
Мистрис Гэйз надела очки и приступила в чтению записки доктора.
– Суп скоро будет готов, – сказала она, – посидите здесь и подождите.
Анна, между тем, дрожащими пальцами развязала узелок с детским передником.
– Я взяла на себя смелость принести свою работу, чтобы показать вам, – проговорила она, – чтобы вы могли судить о том, как я могу шить. Наша учительница в пансионе считала меня лучшей из своих учениц и почему бы мне не заработать что-нибудь хоть этим путем?
– И так, вы воспитывались в пансионе? – сухо переспросила жена пастора. – Ну, после этого нечего и удивляться… Ты слышишь, Мэри, – прибавила она, обращаясь к белокурой даме, – вот тебе обращик современной обучавшейся молодой женщины!
– Если бы не болезнь Джеса, – продолжала Анна, в своем волнении не замечая её насмешливого тона, – я бы никогда не решилась беспокоить вас, мистрис Гэйз; но, в виду его болезни, я подумала, что вы найдете, может быть, возможным рекомендовать меня и доставите мне какую-нибудь работу.
Мистрис Гэйз перевернула фартучек и презрительно фыркнула.
– Работа, конечно, очень хороша. Я не имею претензии знать, что может нравиться теперешним молодым матерям, но думаю, что такая вещица пришлась бы им по вкусу… она достаточно курьезна для этого. Но я, впрочем, не судья: я человек других времен и моя работа не делается на-показ. А уж рекомендовать вас, Анна Понтин, пока вы не выйдете замуж за Вильямса, я не могу. Об этом бесполезно и говорить, когда вы знаете, что в деревне есть много достойных, всеми уважаемых женщин, которые рады были бы самому ничтожному заработку. А теперь посидите, пока я схожу и узнаю, готов ли суп для Вильямса: ни один из наших прихожан не может быть нами обижен в этом отношении, и всегда он может получить суп, в особенности когда болен.
Она вышла в боковую дверь, а Анна стояла, растерянная и красная от стыда. Даже мысль о больном Джесе едва ли могла бы удержать ее и заставить выждать возвращения жены пастора с её супом, если бы в эту минуту не раздался звонкий, приятный голос той самой дамы, которую мистрис Гэйз назвала Мэри.
– Можно мне взглянуть на ваш фартучек? – спросила она, обращаясь к Анне.
Анна подошла и передала ей передник.
– Это очень мило, – сказала она, – продайте его мне.
– Как вы добры, сударыня! – отвечала Анна, краснея от удовольствия еще больше, чем перед тем от стыда и задетого самолюбия.
– Вовсе не добрая, – сказала Мэри. – Эта вещь как раз подходящая для маленькой моей племянницы, и я такой еще никогда не видала.
Она осведомилась, умеет ли Анна обращаться с швейною машиной; оказалось, что лондонская учительница, видя способности молодой девушки, научила ее и этому искусству, так что когда мистрис Гэйз появилась с известием, что суп будет готов только через час или два, она нашла свою племянницу и Анну Понтин усердно хлопочащими над швейною машиной, приведенною уже в должный порядок.
– Эта девушка заинтересовала меня, тетя Агнеса, – заметила Мери, когда Анна ушла.
– Ну, конечно, – возразила мистрис Гейз, – она привлекательна уже тем, что дурно себя ведет. Лично я предпочитаю честных девушек… но я человек других времен и понятий, так что надо извинить мой дурной вкус.
– Вам бы не следовало так часто намекать на это, – сказала Мери, добродушно смеясь, – ведь, это является несправедливым осуждением.
В течение многолетней своей больничной деятельности Мэри приобрела какое-то особенное уменье обращаться с людьми самых различных свойств и характеров. Путем опыта она знала, что иногда грубым людям необходимо грубостью же давать отпор; такие люди, подобно животным, склонны подчиняться только силе собственного оружия. Мистрис Гейз вспыхнула, замолчала и затем заметила, что племянница её очень странный человек и что теперешнего молодого поколения она совершенно не понимает. Однако, вслед за этим, она с необыкновенною вежливостью и предупредительностью отвечала на все вопросы Мэри насчет Анны. Она рассказала ей о скандале, происшедшем в доме Понтинов, со всеми добавочными деревенскими сплетнями, но, в то же время, высказала и свое личное убеждение, основанное на антипатии в мистрис Понтин и на свойственной ей природной наблюдательности, а именно, что тетка молодой девушки во всем виновата; это убеждение, как мы видели, не смягчало, однако, её строгого осуждения поведения Анны. Она, подобно Джемсу Понтину, придавала больше значения самим фактам, нежели объяснениям, могущим осветить их.
В тот же день, после обеда, высокая и плотная фигура Мери появилась у маленькой двери, проделанной в стене старого господского дома, и когда дверь отворилась, на лице Анны можно было видеть как бы отражение светлого и радостного взгляда посетительницы.
– Я принесла вам обещанный суп, – сказала она, – тем более, что я хотела заплатить вам за передничек; кроме того, ведь, вы знаете, я сестра милосердия, привыкла к больным и могу помочь вам в уходе за вашим больным.
Удивительно, как одно появление Мери облегчило бремя людей, придавленных тяжестью жизни и труда. Даже робкий Джес. не противился, когда она его приподнимала и приводила в порядок своими сильными, мягкими и ловкими руками. Вскоре даже он начал с нетерпением ожидать её появления и всегда встречал ее с радостною улыбкой, которая удивительно оживляла его немного туповатое лицо. Случайность дала Мэри возможность оказать и Джесу, и Анне еще и другого рода помощь. Она готовилась к отплытию в Индию, где должна была стать во главе женского персонала в большом госпитале; ей оставалось не больше месяца, чтобы снарядиться для путешествия, а, между тем, она еще не начинала своих приготовлений. Она хотела воспользоваться своим пребыванием в Гайкросе, чтобы сшить себе необходимое белье; но так как ей давно уже не приходилось заниматься шитьем, то дело это оказалось для неё более трудным и сложным, чем она ожидала. Она с восторгом передала весь закупленный ею материал в искусные руки Анны. С этого дня для Анны исчезли все печальные размышления по поводу долга в лавочке, и пеленки и детские платьица для её будущего ребенка стали мерещиться ей уже не во сне, а на яву, как нечто вполне возможное.
– Если хотите, я посижу вечером с Джесом, пока вы будете в церкви, – сказала Мэри, заглядывая однажды, в воскресенье, после полудня, в нижнюю комнату павильона.
– Очень благодарна вам, мисс Мэри, но я не собиралась идти в церковь.
Мэри не имела, конечно, в виду обращения Анны, – у неё были совсем другие цели.
– А я бы очень желала, чтобы вы пошли в церковь, – настаивала она.
– Вот видите, – начала объяснять Анна, не глядя ей в лицо, – мне не хочется идти туда… пока мы не обвенчаемся с Джесом.
Мэри на минуту задумалась, затем спросила:
– Да что мешает вам обвенчаться?
– Отец Джеса не дает своего согласия, – возразила Анна. – Мы писали много раз, но он жестокий человек и ему доставляет удовольствие мучить других; а мистер Шеперд говорит нам, что брак наш не может состояться без согласия наших родителей, так как Джес несовершеннолетний.
– Если, действительно, это так, то это великое несчастие для вас, – сказала Мэри задумчиво. – Я не знаю, таков ли закон, а, может быть, мистер Шеперд ошибается.
Анне показалось такое предположение совершенно невероятным и она даже не упомянула о нем Джесу.
В следующий же вторник, рано утром, Мэри, отправив Анну работать на швейной машине в нижний этаж павильона, посадила Джеса на обычное кресло около окна и села около него.
– Джес Вильямс, – проговорила она сдержанным и серьезным тоном, – могу ли я рассчитывать на совершенно искренний ответ с вашей стороны на один очень важный вопрос?
Джес слегка смутился торжественностью её тона, однако, отвечал:
– Спросите, мисс, и я вам по совести отвечу, как могу.
– Скажите мне, по правде, кроме несогласия вашего отца, нет ли какой-нибудь другой причины, препятствующей вам жениться на Анне?
– Уверяю вас, что нет, – отвечал он, – другой причины и не может быть. Неужели вам удалось уговорить отца? – и с этими словами он взглянул на нее с восторженным благоговением.
Она засмеялась.
– Я и не пробовала, потому что и не стоит пробовать. Вчера я была у адвоката в Оксфорде и он мне сказал, что вы ошибаетесь, думая, что нуждаетесь в согласии вашего отца. С шестнадцатилетнего возраста юноша имеет право жениться, не спрашивая на то никаких и ничьих позволений.
Выслушав новое изложение закона со стороны Мэри, Джес сидел несколько минут, разинув недоверчиво рот; наконец, в его голове стало проясняться и мелькнула мысль, допускающая возможность такого предположения.
– Адвокат, может быть, и прав, – медленно проговорил он. – Эка штука-то! кто мог бы подумать, что мистер Шеперд ошибается!.. Ну, а что, если адвокат ошибается?
Но тут же, насколько силы ему позволяли, он бросился к лестнице и громко закричал:
– Анна, Анна! иди сюда скорее!
Она прибежала, испуганная, на громкий его зов, не зная, в чем дело. Мэри и Джес, говоря оба зараз, рассказали ей все. Первые мгновения, не будучи в состоянии сразу понять их, она стояла, широко раскрыв глаза, и в недоумении смотрела поочередно то на одного, то на другого. Но скоро голубые детские глаза её наполнились слезами; она подошла в Мэри и, взяв ее за обе руки, взглянула ей в лицо.
– Для меня вы не женщина, вы – ангел, – проговорила она.
Мэри обняла ее обеими руками; Анна опустила голову на её плечо и Мэри показалось, что она молча плакала. На её собственных щеках блеснули слезы и медленно скатились на светлые волосы молодой женщины.
VII
Благотворительность, когда она бывает успешна, не менее других удач в жизни может действовать опьяняющим образом на человека. Даже Мэри, которая, все-таки, была простая смертная, что бы там Джес и Анна ни думали о ней, не была вполне свободна от этого влияния. Не довольствуясь тем, что ей удалось оказать им действительную услугу, ей захотелось до конца сыграть для них роль доброй волшебницы и устранить с их пути всякия затруднения, так чтобы в конце их истории можно было бы сказать не только: «так состоялась их свадьба», но даже: «и жили они счастливо до конца дней своих».
В один прекрасный день, заручившись поручением от жены пастора для покупки птиц на ферме Понтинов, Мэри отправилась к ним и постучала в их тяжелую дубовую дверь. Она успела стукнуть не больше двух раз, как на пороге явилась сама хозяйка.
– Это уж ваше счастье, мисс, – заметила она, смахивая с совершенно излишними стараниями пыль с одного из кресел гостиной. – Наш Бен всегда говорил, что стучать в эту дверь так же бесполезно, как если бы вы принялись будить мертвого стуком над его могилой. Он презабавный был, наш Бен, бедняжка! Знаете, тот самый, который теперь отправился к дикарям.
Мистрис Понтин уже раньше видела племянницу пастора и тотчас узнала ее, но Мэри никогда не видела ее. Она ожидала встретить в ней женщину с неизмеримо более внушительным видом, в особенности, когда она вспоминала, что между ней и мистрис Гейз произошел когда-то крупный разговор; она не знала еще, что мистрис Понтин очень скоро забывала ссоры и относилась если и не с подобострастным, то, во всяком случае, с особенным уважением к мелкопоместному дворянству. В ней не было и тени каких бы то ни было склонностей к демократическим взглядам и она вполне признавала право священника своего прихода вмешиваться в её жизнь, но только в дела незначительной для неё важности. Мэри чувствовала все неудобство вести желанный разговор, сидя совершенно выпрямившись на одном из волосяных кресел редко посещаемой парадной гостиной фермы, под неподвижным стеклянным взором набитых чучел животных, служащих украшением комнаты.
Передав поручение мистрис Гэйз, Мэри не знала, как заговорить об Анне. Она пустилась было в рассуждения насчет высиживанья яиц и вообще об уходе за птицами, и, наконец, не видя возможности сразу перейти к своей теме, придумала какое-то новое дело относительно тех же птиц и обещала наднях опять зайти. Во второе её посещение мистрис Понтин повела ее во двор, где сено было сложено стогами и где рылись как раз те из её питомцев, которые должны были выставить её искусство в наиболее блестящем виде. Дверь большего амбара была открыта и внутри его, в углу, среди кучи снопов, в смутных очертаниях виден был чопорный профиль старой индейки, той самой, которая была причиной стольких неприятностей в семье.
– Много ли у вас индеек в нынешнем году? – спросила Мэри.
Вопрос был простой, но задать его было трудно, так как она чувствовала, что это был первый ход в игре.
– Как вам сказать?…Изрядно, – ответила мистрис Понтин. – Вон та старая индейка, нельзя сказать, чтобы сама много носила яиц, но она высиживает их за то с аккуратностью часового механизма. Вы можете себе представить мое положение, когда, в прошлом году, я думала, что она пропала.
– Разве она ушла от вас? – спросила Мэри.
– Да, ушла!.. Уж можно сказать, – отвечала тетка. – Ее выпустили, вот что! Вернулась она ко мне, голубушка, в таком виде, что и представить себе нельзя: полхвоста выщипано и без двух цыплят.
– Значит, все-таки, дело не так было плохо, как вы думала, – сказала Мэри и рискнула добавить: – Я надеюсь, что и вообще не все было так уж скверно, как вам казалось тогда, мистрис Понтин. А знаете ли, в будущее воскресенье будет первое церковное оглашение о браке Анны?
– Кажется, пора, судя по тому, что говорят, – отвечала тетка. В голосе её не слышалось озлобления, а скорее равнодушие. События оправдали в её собственных глазах, а также и перед её знакомыми, мнение, которое она тогда высказывала насчет Анны, и как бы даже её обращение с молодою девушкой; так что, успокоенная на этот счет и не испытывая более раздражения от ежедневного сожительства с Анной, тетка успела уже позабыть если не свою антипатию в ней, так свой злобный гнев. Во время разговора с Мэри, если лоб мистрис Понтин и сморщился, а рот принял неприятное выражение, то следует предполагать, что вызвано это было не мыслью о дурном поведении Анны.
– За последнее время я часто видела Джеса Вильямса и вашу племянницу, – продолжала Мэри, – и я совершенно уверена, что когда они будут повенчаны, то вам нечего будет уже опасаться с их стороны нового стыда для себя. Все забудут прошлое, вы можете быть уверены; неужели вы и дядя её одни только и будете помнить его? Я надеюсь, что и вы все забудете.
– Я, пожалуй, согласилась бы на свидание с ней после её свадьбы, – отвечала тетка, – конечно, с тем условием, что она придет и попросит у нас прощения и скажет, что мы с дядей были правы и хорошо обходились с ней. Но она, поверьте, мисс, этого никогда не сделает… никогда! Они все одной породы, эти Понтины, я уж их знаю, и не в их нраве так поступать; они все лопнут на месте, прежде чем уступят. Во всяком случае, мой муж таков, и если бы она пришла к нам, то я не могу и предвидеть, как бы он к этому отнесся.
– Вероятно, он поступит сообразно вашим желаниям и мыслям в этом деле, – сказала Мэри, льстя самолюбию хозяйки.
Мистрис Понтин стиснула губы.
– Уж, пожалуйста, не говорите этого, мисс, и лучшее тому доказательство – пребывание Бена среди дикарей. Не я, смею уверить вас, принудила его бежать к ним. И, вдобавок ко всему этому, мистер Понтин все время откладывал свою поездку в казармы, а я только и делала, что повторяла ему: «поезжайте, он там», – вот не поехал, когда я говорила, и опоздал.
Только теперь была затронута настоящая чувствительная струна. Было совершенно верно, что мистрис Понтин настоятельно и несколько раз убеждала своего мужа съездить в казармы, чтобы повидаться с Беном, и он действительно откладывал, пока Бен не уехал. Тетка не щадила упреков, и этот случай послужил к еще большему разладу между супругами. Она окончательно убедила себя в иллюзии, что между ней и Беном никогда собственно не было серьезной ссоры и что только жесткое обращение с ним дяди было причиной его бегства. Дружелюбная деловая ассоциация, заключенная между обоими Понтинами в виде брака и поддерживаемая ими более четырнадцати лет, была, таким образом, серьезно расшатана, хотя практическая её сторона пока и оставалась еще в целости. Тетка сделалась раздражительнее, а он менее терпелив. Джемс Понтин не имел обыкновения доискиваться причин событий, происходивших вокруг него, и потому он не мог вполне определенно и сознательно приписать свои несчастья добросовестному исполнению своего долга относительно родственников. Он только говорил, что все люди на один покрой, что не стоит заботиться о них и желать им добра, а лучше всего каждому человеку заботиться только о себе и о собственных делах. Рабочие, которых он нанимал для своих полевых работ, замечали, что он с каждым днем делался скупее и грубее.
Когда мистрис Понтин начинала говорить о Бене, то трудно было ее остановить. Напрасно пыталась Мери, с помощью несколько ловких уверток, вернуть ее к Анне и её делам. Ей пришлось выслушать до конца всю историю Бена, освещенную с новой точки зрения, а затем также и всю старую канитель про смерть Кайта и про её замужство с Понтином, с прибавлением слегка измененного комментария к последнему событию.
– Я уверена, что никогда не решилась бы выйти за него замуж, если бы я могла предвидеть, что он окажется таким жестокосердным относительно бедняжки Бена.
Наконец, история кончилась и хозяйка замолчала, как раз в то время, когда Джемс Понтин открыл калитку, ведущую из фруктового сада во двор, где они стояли.
Мэри часто видела его в церкви: он был человек не малого роста, лучше сложенный, чем обыкновенно бывает в его среде, и вся посадка его головы и плеч и прямой, решительный взгляд придавали ему строгий и почти внушительный вид. Он приподнял соломенную шляпу и подошел к обеим женщинам.
– Мисс Мэри мне только что говорила, что в будущее воскресенье состоится брачное оглашение Джеса Вильямса и нашей Анны, – заметила тетка.
На одно мгновение он строго взглянул на нее и затем, с деланным равнодушием, совершенно непохожим на действительное равнодушие тетки, возразил:
– Может быть… но это не касается ни вас, мистрис Понтин, ни меня! – Он повернулся в Мэри и продолжал: – Прошу вас передать мистеру Гэйз, сударыня, что я могу завтра прислать ему своего рабочего, чтобы скосить траву на кладбище. Он присылал ко мне за этим.
– Мисс говорила тоже, – невозмутимо продолжала мистрис Понтин, – что надо было бы и нам забыть их прошлое, когда они обвенчаются.
Наступило молчание, во время которого мистер Понтин с нахмуренными бровями посмотрел на жену, а затем на Мэри.
– Она, что ли, просила вас побывать у нас? – спросил он.
– Кто? Анна? – проговорила Мери, смутившись слегка. – Нет, она мне ничего не говорила, она даже не знает, что я здесь. Я только так… просто разговаривала с мистрис Понтин.
– Я, конечно, могу понять и извинить ваше вмешательство, – отвечал он почтительно-высокомерным тоном, – я знаю, что вы не здешняя, и всего знать не можете. Но девчонка знает мой взгляд, да и все соседи тоже. Она для меня чужая и я настоятельно прошу, чтобы со мной о ней не разговаривали, как о родне.
С этими словами он снова приподнял шляпу и пошел в дом.
– Вот видите, мисс, с ним бесполезно и говорить об этом, – сказала мистрис Понтин с философским спокойствием, сбрасывая палкой последние остатки муки из сита, – да и нельзя сказать, чтобы он был вполне неправ. Селина, мать Анны, была всегда дрянью, а вы знаете, у черных кошек большею частью бывают черные котята. Часто, правда, говорится о том, что человек может и исправиться, – конечно, это случается иногда, – но, как хотите, коли овчарке вашей случится потрепать хоть раз овцу в стаде или курице съесть свое яйцо, вы уже не можете быть вполне спокойной на их счет, если даже они, по-видимому, и угомонятся. Извините, сударыня, если приходится так много говорить о жалкой, бессловесной твари, но уверяю вас, не так-то уж они далеки от некоторых христиан; я говорю о тех, которые, конечно, ничего общего со знатью не имеют.
Слово христиане напомнило Мэри притчу о блудном сыне и она намекнула о ней. Мистрис Понтин могла бы по справедливости ответить, что до нас не дошли сведения о дальнейшей участи этой исторической личности, но напоминание о блудном сыне немедленно перенесло ее обратно к разговору о Бене, от которого уже оторвать ее было, невозможно.
Мэри была огорчена и разочарована своею неудачною попыткой примирения и ничего не сказала о ней ни Джесу, ни Анне. Через несколько дней после этого она покинула Гайкрос. Маленький омнибус со станции Горслей приехал за ней и своим обычным медленным шагом вскарабкался в гору; проезжая мимо старого барского дома на пути к станции, Мэри остановила экипаж, чтобы проститься с Джесом и Анной, поджидавшими ее у калитки.
Мэри выпрыгнула, держа в руках свои прощальные подарки: Анне она вручила сверток с коленкором и фланелью, а Джесу запечатанный пакет с надписью: для покупки колец.
Прощанье было торопливое, но горячее. Вслед за отъезжающим экипажем раздались громкия выражения благодарности и дружеских пожеланий, и Мэри, высунув еще раз голову из дребезжащего окна, увидела обоих в последний раз: они стояли у калитки и солнце освещала белокурую головку Анны и длинную, похудевшую фигуру Джеса, в то время, как он махал ей на прощанье красным бумажным платком.
VIII
Разлука с Мэри огорчила обоих её молодых друзей, для которых так много было ею сделано, но огорчение это не могло уничтожить доставленного ею счастья. На лице Анны и во всей её фигурке заметны были спокойствие и детская веселость, которые Джес ни разу не видел в ней с того времени, как они сидели вдвоем на каменной ограде сада. Он, с своей стороны, наслаждался вполне вынужденным болезнью отдыхом. Была летняя пора, все купалось в лучах жгучего солнца, быть может, и их собственное настроение бессознательно поддавалось влиянию общей красоты и радости окружающего их мира. Одна эта сторона, однако, не могла бы вполне удовлетворить их, если бы, в то же время, не улучшилось и их материальное положение; дело в том, что Анна достаточно заработала, чтобы покрыть все необходимые расходы, и когда в течение трех последующих воскресений троекратное церковное оглашение об их браке состоялось, Джес уже был совсем здоров и снова работал у мистера Шеперд. Накануне дня, назначенного для их свадьбы, Джес отправился по железной дороге в Оксфорд покупать свадебное кольцо. Анна обещала встретить его на полевой тропинке, идущей со станции к Гайкросу. В то время, как она шла по дороге по направлению к Горслей вдоль горного кряжа, Авель, рабочий мистера Понтина, проехал мимо неё в пустой телеге. У Авеля были свои особенные причины, чтобы в деле тетки и племянницы не сочувствовать первой; он был готов оказывать Анне всякия услуги и только сдержанность с её стороны не давала повода этим услугам принимать более чем дружеский характер.
– Не хочешь ли я довезу тебя до Горслей? – крикнул он ей издали.
Анна отрицательно покачала головой.
– Спасибо, дальше ветряной мельницы я не пойду, – отвечала она, и телега, подскакивая на ходу, покатила дальше.
Полевая тропинка тут же сворачивала с большой дороги и спускалась вниз, огибая высокий горный выступ, весь поросший диким терном, на котором стояла ветряная мельница, медленно вращая свои крылья при малейшем дуновении ветерка. Анна присела на самом краю выступа, над спуском. Внизу, на равнине, ярко золотились нивы, а вдали, из-за темных, громадных крыльев мельницы и полуразрушенного её основания, кое-где покрытого красною черепицей, отчетливо виднелись синия горы. На всем пространстве, которое охватывал глаз, тянулись поля с краснеющею пшеницей и желтым, перистым ячменем, зреющими под августовским горячим солнцем. Временный и непродолжительный ореол величия как будто осветил даже и то печальное поле, посреди которого стоял громадный, мрачный дом призрения для бедных. Анна слегка улыбнулась, глядя сверху на этот дом и вспоминая, как Джес старательно избегал даже смотреть в эту сторону; он неоднократно повторял, что ей нечего огорчаться, если ребенок её родится раньше брака, лишь бы этому ребенку не суждено было попасть в этот дом. Она смотрела с уверенностью на будущее, зная, что одна мысль о возможности такого несчастья удержит Джеса всю жизнь от пьянства и лени, если бы даже он был склонен предаваться им. С горы ей была видна Горслейская станция, стоящая немного в стороне от деревни. Между тем, по направлению от Оксфорда, медленно шел короткий поезд; в этом поезде, по всем вероятиям, сидит Джес, подумала она. В эту минуту у неё за спиной скрипнули ворота при дороге: она обернулась и увидела приближающегося к ней идиота. С помощью тумаков и пинков Джес отбил у Альберта всякую охоту заглядывать в господский сад, и Анна давно уже не видела его. Он был еще грязнее и имел еще более отталкивающий вид, чем год назад, и Анна, не желая смотреть на него, устремила глаза на станцию, позади которой как раз в эту минуту исчезал виденный ею раньше поезд. Но идиот не хотел оставаться незамеченным. Он подполз в ней на животе и, упершись подбородком на её колено, единственным зрячим своим глазом стал пристально глядеть ей прямо в лицо. Затем, широко раскрыв пасть, он показал ей целое и незрелое еще яблоко, находящееся у него во рту, и принялся грызть его с шумным и отвратительным чмоканьем. В сущности, ничего опасного или враждебного не было в дураке, и всякий местный обыватель в Гайкросе не нашел бы его даже отвратительным, но Анна была боязлива и нервна.
– Оставь меня, уйди, Альберт, – крикнула она, – а то Джес тебе задаст.
Идиот посмотрел на нее снизу вверх вызывающим и хитрым взглядом.
– Джеса нет здесь, – медленно проговорил он хриплым голосом.
Она еще не знала, что в течение года он успел приобрести больший запас слов, и когда он заговорил, она вздрогнула совершенно так же, как если бы ей ответила одна из свиней её тетки. В эту минуту бешеный лондонский экспресс со свистом промчался мимо станции, оставляя за собой длинную белую спираль дыма. Альберт при этом вскочил на ноги и, указывая на поезд, замахал своею ободранною фуражкой и, неистово подпрыгивая, стал кричать и смеяться. Проехав мимо станции, поезд вдруг замедлил ход и остановился. Идиот пустился со всех ног вниз по тропинке, желая ближе подойти к поезду, в то время как Анна, радуясь избавлению от него, продолжала сидеть и безучастно смотрела вниз на то место, где двигалось несколько темных фигур между экспрессом и станцией, на половину скрытой от неё группой деревьев. Задержанный на одно мгновение экспресс пошел дальше. Между тем, Альберт уже не возвращался к ней, занявшись подробным осмотром трупа полусгнившего кролика, валявшегося среди дикого терна. Все кругом было тихо; тени от изгородей вдоль полей начинали удлиняться, отдаленные горы постепенно исчезали в сине-лиловом тумане и крылья мельницы остановились в полном затишье. Анна привстала и стала выжидательно смотреть вниз по тропинке, но никого не было видно; стоял один только Альберт на склоне горы, внимательно что-то разглядывая. Вскоре до её слуха долетел шум телеги, скачущей по дороге из Горслей. Можно было думать по быстроте, с которой мчалась лошадь, что ехавший не мог с ней справиться, если бы, в то же время, не раздавались громкие, погоняющие ее крики и щелканье кнута. Анна медленными шагами направилась к воротам и остановилась с праздным, слегка возбужденным любопытством выжидающего человека, который не знает, куда деть время. У ворот телега круто остановилась: седок с такою силой потянул возжи, что лошадь присела на задния ноги; это была рабочая лошадь, не привычная к быстрой езде, и после бешеной скачки она стояла, вытянув шею, вся покрытая потом и пылью, и тяжело дышала. Анна, к своему удивлению, узнала телегу своего дяди и Авеля, сидящего в ней. Фуражка молодого рабочего совсем съехала на затылок и у него был странный и возбужденный вид.
– Анна! Анна Понтин! – крикнул он во весь голос, несмотря на то, что она стояла в нескольких шагах от него.
Она вышла к воротам.
– Полезай сюда, скорей! скорей! – кричал он.
– Что случилось, Авель? – спросила она, испуганная его видом и голосом.
– Не спрашивай, Анна, – отвечал он, махая рукой с растерянным видом. – Полезай сюда, говорю тебе, и я в миг доставлю тебя на станцию.
Она влезла торопливо, цепляясь за колесо телеги; Авель помогала ей, тащил за плечи. Затем он повернул телегу, хлестнул изо всей силы по лошади и они помчались во весь дух по прямой дороге к Горслей.
– Скажи же мне, наконец, что случилось, Авель? – умоляла она.
– Я говорил, что не скажу, – отвечал он, отворачиваясь.
– Не случилось ли чего с дядей? – спросила она.
Он тряхнул головой. Она почувствовала в эту минуту, что для неё было бы облегчением, если бы он ответил утвердительно, и она молча упрекнула себя за такое чувство.
– Так с Джесом? – спросила она, – не заболел ли он?
– Он не заболел, – сухо отрезал Авель.
Они начали спускаться по длинному отлогому спуску к Горслей и, несмотря на это, Авель, обыкновенно очень осторожный, продолжал хлестать лошадь, стоя на передке телеги и рискуя ежеминутно быть выброшенным на мостовую. Его ответ, а в особенности тон этого ответа еще более встревожили Анну. Она с испугом сжала руки.
– С ним случилось какое-нибудь несчастие? – спросила она.
Авель, сдвинув брови, смотрел прямо перед собой и, не отвечая, продолжал погонять лошадь.
– Авель! – крикнула она раза два, – Авель! – но он не обращал внимания.
Наконец, она схватила его за платье.
– Скажи мне, в нем дело, Авель, скажи сейчас!
Он повернулся к ней и выругался. Вообще, он был сдержанный человек и никогда не ругался, но в эту минуту он сам не знал, что говорил. Он, видимо, не был рассержен, а был только озабочен, бледен и губы его дрожали. Анна вздрогнула.
– Если уж надо знать тебе, так нечего делать, – сказал он, наконец, – поезд переехал через Вильямса. Он переходил через рельсы, когда шел экспресс, и попал под него. Только не плачь; ради Бога, Анна, не плачь!
Но она не плакала. Раньше она чувствовала какую-то неизъяснимую, мучительную тревогу, а теперь, когда удар обрушился на нее, она не чувствовала боли, как не чувствуют ее, когда пуля нанесет смертельную рану. Только все окружающее вдруг сделалось чем-то чуждым, недействительным, она машинально и беззвучно двигала губами, воображая, что говорит с Авелем.
– Хорошо, что я случайно оказался на станции, – продолжал Авель, чувствуя значительное облегчение при виде, что ожидаемых слез не последовало, – а то никто бы и не знал, где найти тебя.
– Он умер? – спросила она и на этот раз уже громко.
– Нет, – отвечал Авель, – но он страшно ранен. – Больше он или не мог, или не хотел говорить ей, и до самой станции она опять не знала, что думать и чего ожидать. Начальник станции, высокий, здоровенный, железно-дорожного типа человек, стоял около станции и разговаривал с молодым сторожем, единственным своим подчиненным. Оба с серьезными и озабоченными лицами посмотрели на подъезжающую телегу.
– Это и есть та молодая женщина, сэр, – сказал Авель.
– А! – проговорил начальник станции, помогая ей слезть с телеги, – пойдемте, времени нельзя терять.
С этими словами он положил руку на плечо Анны и вывел ее через калитку на путь. Между платформами рабочий посыпал землю золой, а по обеим сторонам тянулись вдаль стальные рельсы, сверкая под лучами заходящего солнца.
– Это печальный случай, ужасный случай… но вам надо крепиться, друг мой, – начал было начальник станции, но не мог продолжать: волнение сдавило ему горло. Ему было жутко и тогда, когда он стоял в ожидании, что вот явится какая-нибудь грубая, бесчувственная деревенская баба, но появление на месте катастрофы этой нежной и тщедушной молодой женщины, готовящейся, по-видимому, быть матерью, было ужасно.
– Случилось это так, – продолжал, оправившись, начальник станции, поднимаясь вместе с ней на противуположную платформу: – пассажирский поезд только что тронулся в то время, как он заходил позади последнего его вагона и собирался перейти через другой рельсовый путь, так что он и не мог видеть подходившего экспресса. Вы должны приготовиться к тяжелому зрелищу; я боюсь, что он вас уже, не узнает, – добавил он, держась за ручку двери. – Подкрепите себя глотком вина из моей фляжки, прежде чем войти.
Она покачала головой и вошла в комнату вслед за ним. Два человека, по-видимому, доктора, в ту же минуту привстали и поспешно накрыли большим черным брезентом распростертую на полу человеческую фигуру и лежащие около неё инструменты и бинты. Они стояли с засученными рукавами рубашки, но оба, несмотря на эту предосторожность, были с ног до головы забрызганы кровью и руки у них были в темно-красных пятнах. Один из них взглянул на Анну, а другой посмотрел на лежащего под брезентом человека, который не переставал издавать слабые и протяжные стоны, но, судя по его лицу, не могло быть сомнения, что он находился в бессознательном состоянии. Голова, высунувшаяся из-под брезента, лежала откинутая на кучу кожаных подушек, лицо было серо-пепельного цвета, искаженное от боли и ужаса, стянутые губы обнажили стиснутые зубы и мутные безжизненные глаза выглядывали из-под нависших век. Неужели здоровое молодое лицо любимого ею человека могло превратиться в эту маску смерти, в это страшное и для самой Анны совершенно чужое лицо? Она подошла к нему, бледная почти как и он сам, с широко и напряженно раскрытыми глазами.
– Джес! – проговорила она громким шепотом, но он, очевидно, не признал ее. Тогда, бросившись к нему на пол и хватая его одною рукой за голову, а другою за грудь, она собрала все свои силы и резким, отчаянным, несвойственным ей голосом еще раз крикнула: Джес! На его лице промелькнула слабая, еле заметная тень, как будто звук её голоса успел проникнуть до его сознания; но затем у неё уже не хватило сил повторить свой зов, она положила свою голову рядом с его головой на кожаную подушку и сдавленным, раздирающим шепотом проговорила:
– Взгляни, милый, дорогой, взгляни на меня… Анна твоя здесь, около тебя!
Один из докторов просунул ложку между стиснутыми зубами умирающего и успел влить ему водки в рот. Через несколько мгновений Джес слегка приподнял веки и, хотя не сразу, но, наконец, все-таки, узнал Анну, склонившуюся над ним. Она осыпала поцелуями и ласками его лицо, голову, волосы, называя его все время самыми нежными именами. Он продолжал смотреть на нее, болезненно сморщив лоб, как бы стараясь собраться с мыслями. Наконец, слабым голосом он медленно проговорил:
– Ох, как горько, Анна… как горько! – и опять застонав, закрыл глаза. Доктор снова влил ему водки в рот и когда он затем опять открыл глаза, казалось, что он уже яснее сознавал окружающее. Он попытался приподнять руку к груди, но она тяжело упала на пол. Анна все еще стояла, близко наклонившись к нему, чтобы не потерять ни одного из его слов.
– Всунь руку в карман жилета поскорей… поскорей, – сказал ей Джес.
Она откинула брезент с его плеч, ощупала его карман и вынула оттуда маленький пакет, завернутый в свинцовую бумажку.
– Это кольцо, – проговорил он, тяжело дыша. – Надень его… скорей!..
Она повиновалась и дрожащими руками, не сознавая, что делает, надела себе кольцо на палец; из глаз её градом полились слезы.
– Никто теперь не может сказать, что я не хотел сделать тебя честно моею женой, – продолжал, он отчетливее произнося свои слова. – Анна, Анна! голубчик, что ты будешь делать, когда меня не станет?
– Обо мне не беспокойся, милый, – рыдая, отвечала Анна. – Ах, Джес! Как же мне расстаться с тобой?… Я не могу… Ты единственный человек, которого я люблю… в целом свете нет у меня никого другого… я чувствую, что не достаточно показывала тебе свою любовь все это время. Ты заменил всех и все для меня с тех пор, как отец мой умер, а теперь разве и ты тоже покинешь меня? Ах, Джес, друг мой, дорогой ты мой, попробуй еще немного остаться со мной… прошу тебя, останься еще!..
Умирающий тяжело простонал, но затем, сделав громадное усилие над собой, сказал громким и внятным голосом:
– Что бы там ни было впереди, ни за что не отдавай ребенка в дом призрения. Лучше в тысячу раз нам всем помереть, лучше пускай он умрет с голоду, только не отдавай его туда. – Голос его оборвался и он заговорил уже шепотом: – Мне хотелось бы еще… – но шепот его замер и перешел в глубокий, протяжный вздох.
Доктор поспешил опять влить ему водки в рот, но она тонкою струйкой вытекла обратно из углов рта. Доктор приподнялся и вышел из комнаты.
Анна продолжала сидеть на полу около Джеса, изредка утирая себе глаза, беспрестанно наполнявшиеся жгучими слезами, и держа руку Джеса, которая была уже и раньше холодна, когда она в первый раз взяла ее в свою, а теперь становилась все холоднее. Начальник станции стоял молча у окна, повернувшись к ней спиной;в комнате никого другого не было, и только из соседней уборной, где доктора мыли себе руки, слышен был сдавленный говор и шум бежавшей из крана воды. Анна все еще сидела, в ожидании, что Джес опять откроет глаза и снова заговорит с ней. Наконец, старший из врачей подошел к ней и тронул; ее за плечо.
– Пойдемте отсюда, милая моя, – сказал он тихим, добрым голосом, – не оставайтесь более здесь.
– Разве вы собираетесь перенести его? – спросила она, становясь на ноги, и тут же добавила, подозрительно глядя на него: – Но вы не повезете его в больницу общественного призрения, неправда ли?
– Его отвезут к вам, домой, если вы хотите, – отвечал доктор, – но вам надо ехать вперед, не дожидаясь его.
– Да, конечно… чтобы все приготовить к его приезду, – сказала она. – Ну, а что, если он придет в себя, пока меня не будет здесь?
Доктор с минуту помолчал, затем с особенным ударением отвечал ей:
– Нет, мой друг, он в себя не придет.
Анна с неописанным ужасом взглянула сначала на доктора, затем на лицо Джеса и потом опять на доктора. На этот немой вопрошающий взгляд врач почти невольно ответил вслух:
– Да, – сказал он, печально качая головой, – вот уже четверть часа, как он умер.
Умер!.. Прежде чем она успела вполне сознать все значение этого слова, она почувствовала, что вся комната сразу наполнилась густым мраком, но Анна, все-таки, продолжала стоять на ногах и слышала разговор окружающих.
– Ей дурно… поддержите ее, – сказал старший доктор младшему.
– Немудрено, – ответил тот, опуская ее осторожно на скамейку, – это может и совсем убить ее.
Раскрыли все окна и бросились доставать вина.
Придя в себя, Анна уже не чувствовала прежней мучительной душевной боли: все окружающее опять потеряло для неё свое обычное действительное значение и приняло какое-то другое, недействительное, совершенно ей чуждое, как в ту минуту, когда она впервые узнала от Авеля о случившемся. Она дала себя вывести из станции, когда узнала, что скоро и Джеса привезут к ней. На площадке около станции стояла кучка людей, привлеченных известием о катастрофе. Молодой помощник пастора, приехавший на одном поезде с Джесом и бывший свидетелем ужасного случая, оставался все время на станции, но скорее в качестве беспомощного и слабонервного зрителя, наблюдающего издали роковые события, перед которыми он чувствует все свое бессилие. Он не был, однако, лишен доброты и сочувствия к ближним, что и побудило его при данных обстоятельствах добыть единственного существующего в Горслей извощика, на котором он и подъехал к станции в ту минуту, когда Анна выходила на крыльцо. Для робкого молодого священника запереться при данных условиях с несчастною Анной в карету и проехать с ней по бесконечно-длинной дороге до самого Гайкроса было настоящим геройским подвигом, но он сознавал, что иначе поступить не может, так как самого пастора тут не было, а оба доктора, которые ехали в экспрессе и покинули его по случаю несчастия с Джесом, решили ехать дальше с первым же поездом. Намерения бедного молодого человека были неизмеримо лучше их осуществления. Он был очень молод, только что вышел из Оксфордского университета и во всю свою жизнь не видел и не испытал никаких горестей, кроме тех, которые сопряжены были с его ученическим трудом; кроме того, он был совершенно лишен способности силой воображения понимать чужое горе, что составляет в человеке не только неоценимый нравственный, но и умственный дар. Да и что мог он сказать и что было ему делать перед действиями рока во всей его сокрушительной и беспощадной силе? Ничего, разве только повторять все избитые утешения и напоминания о воле Божией, как мог бы делать новичок в колдовстве, когда он повторяет заклинания из книги великого волшебника, тайн которого он еще не успел постигнут, и с удивлением замечает их бессилие. Анна сидела молча и не плавала; ему сделалось жутко на нее смотреть и он стал почти желать, чтобы она заплакала.
Когда они доехали до старого господского дома, полдеревни стояло уже в ожидании их на дороге, узнав от Авеля о случившемся несчастии. Молодой священник не без чувства облегчения передал ее на попечение женщины, стоящей у двери павильона. Это была мистрис Бэкер, которая отличалась не только тем, что в молодости переступила до известной степени границы, налагаемые порядком и приличием, но, кроме того, еще потеряла взрослого сына, который был выброшен из телеги и убит на месте. Такое стечение обстоятельств в её жизни, по её собственному мнению и по мнению всей деревни, как бы предопределяло ее в данном случае на роль утешительницы Анны. Действительно, и для бедной Анны было как будто менее жутко войти к себе в дом не в полном одиночестве, а чувствуя около себя поддержку сильной материнской руки. Впрочем, вряд, ли можно было ей рассчитывать на одиночество, так как в соболезновании соседей, на ряду с большою искренностью, была большая примесь любопытства и праздного интереса ко всякого рода приключениям. В оправдание всей этой кучки любопытных, один за другим появляющихся в нижней комнате павильона, надо сказать, что если бы Анна так же чувствовала и думала, как мистрис Бэкер, то для неё увидеть себя центром, всеобщего интереса и каждому вновь прибывшему сызнова передавать обо всем случившемся доставило бы, несомненно, некоторое развлечение и, если хотите, даже некоторое печальное удовлетворение. Но теперь она сидела молча, усталая, опираясь подбородком на руку, изредка глубоко вздыхая от горя и от физического изнеможения.
– Я ей приготовила чай, а она и не дотрогивается до него, – сказала мистрис Бэкер, обращаясь в кружку женщин. – Как хотите, милая, а вы должны, все-таки, выпить его; ну, проглотите его как лекарство, если хотите, хотя смею уверить вас, что чай просто прелесть какой! Не забывайте, вам не только о себе, приходится думать, моя милая, не так ли я говорю, мистрис Пайк?
– Да уж конечно, – поддержала мистрис Пайк, с участием качая головой, – надо подумать и о бедном осиротелом ребеночке.
Все женщины шумным хором присоединились к этому заявлению, причем бедное, еще не родившееся существо получило больше нежных и ласковых имен, чем, по всем вероятиям, суждено было ему услышать в течение всей его жизни. Когда же Анна послушно выпила предлагаемую чашку чая, то вокруг неё снова раздался целый хор одобрения.
– Ах, все это я испытала! – воскликнула мистрис Пайк. – Когда у меня так внезапно умер ребенок… помните, мистрис Клинкер, тот самый, крещение которого я все откладывала до получения нового платьица… как уж я горевала! Целый день так бы ничего и в рот не взяла, если бы только мужу не удалось достать для меня особенно хорошего и вкусного кролика, а он знает, что я большая охотница до кроличьего мяса; сестра сама зажарила его для меня, – у меня самой, поверите ли, не хватало сил и духу прикоснуться к печке.
– Да, да, помню, какже, так все и было, мистрис Пайк, – поддержала мистрис Клинкер, – Господи! вот уж горевали-то! А, право, странно, как подумаешь, сколько смертей приключилось в моей-то семье, и ни одной такой неожиданной, внезапной. Правда и то, что муж приходится мне двоюродным братом, значит, и наши с ним отцы да матери в таком же друг с другом родстве, так что все как бы из одной семьи, по семейному и кончают, все так и умирают помаленьку, после болезни.
Едва кончила мистрис Клинкер, как завела свой рассказ и мистрис Бекер, но обращаясь все больше к Анне:
– Никто бы не подумал, глядя на меня теперь и видя меня такою свежей и здоровой, как я-то горевала, когда лишилась бедного моего сына. Право, не солгу, если скажу, что догоревалась до того, что и подобие человеческого образа утратила и превратилась в какую-то тень. Бедный сынок! он, пожалуй, и через-чур падок был до крепких напитков, но с самых малых лет, надо отдать ему справедливость, он любил тоже и свою маму. И вот он, как теперь вижу, едет себе рысцой вниз с горы и счастлив себе, горемычный, напившись пивом, как вдруг возьми и поскользнись лошадь, да и выбрось его из телеги так, что он тут же прямо, можно сказать, и был переброшен в вечность без малейших приготовлений. Его подобрали и принесли домой на доске, но он уже был мертв, совсем мертв. Я и голоса его больше не слыхала после того, как, выходя из дому, он сказал мне на прощанье: «не жди меня к ужину, матушка, не жди», – да, так точно и сказал он… А что, успел поговорить с тобой Джес перед смертью, Анна?
Глаза всех присутствующих уставились на нее с живейшим любонытством. Все уже давно хотели расспросить ее о случившемся, но что-то во всей её фигуре затрудняло и удерживало кумушек от расспросов; она, однако, ответила мистрис Бэкер.
– Да, успел, – сказала она, слегка дрогнув.
Больше она ничего не прибавила. Наступило молчание; никто не решался на дальнейшие расспросы и каждый про себя желал, чтобы кто-нибудь другой попытался продолжать их. В эту минуту в дверях появился неожиданный для них союзник в лице мистера Соломонс, который, в качестве представителя ландлорда, сдавал внаймы павильон Джесу и которого никакие сомнения или опасения не могли остановить или удержать от каких бы то ни было вопросов.
Это был толстенький человек, туловище которого напоминало разбухшую тыкву, поддерживаемую двумя кривыми ножками. Нос его тоже напоминал тыкву, хотя и другого вида, так как она была краснолиловая и грушеобразная. Черная, совершенно новая шапочка торчала с некоторою развязностью на самой макушке его жирной, красноволосой головы и над распухшим лицом. Мистер Соломонс жил у самого подножья горы и накопил не мало денег, занимаясь делами ландлорда, разведением лошадей и ростовщичеством. В Гайкросе он занимал видное место и считался важным лицом; это не мешало ему оказывать некоторое снисхождение к окружающему крестьянскому люду, в силу которого он любил проводить свои вечера в деревенском трактире «Королевского Герба»; там, сидя на кресле, он усердно выпивал свою ежедневную порцию джина, разбавленного водой, и ораторствовал перед восхищенными слушателями, пока не наступало для него время отправляться домой, и он с трудом вваливался в свою бричку. Ему необходимо было собрать последние сведения о катастрофе, чтобы передать их во всем их животрепещущем интересе в тот же вечер своей аудитории за трубкой и стаканом; да кто, как не он, имел право без приглашения войти в этот дом? Он лишь для формы только постучал у открытой двери своею сучковатою палкой и вошел в комнату, не ожидая ответа. Затем, он сел на стул около самой двери, подперши палкой свой жирный двойной подбородок и устремив на Анну мутные, водянистые глаза.
– Ну, что, моя милая, скажите мне, как вы себя чувствуете? – спросил он. – Это великое испытание, я должен сказать, да… великое испытание.
Анна пробормотала что-то совершенно невнятным голосом.
– Я еще ничего не знаю, в сущности, о случившемся, – продолжал он, – вот я и решил добраться сюда и посмотреть, что с вами сделалось и как тут обстоят дела. Боже мой! Боже мой! да как это он умудрился попасть под поезд?
Мистрис Бэкер поспешила дать на это надлежащее объяснение. Ей было немного совестно за Анну, при виде, как мало готовности она проявляла в деле оказания любезности мистеру Соломонс. Все подробности были переданы ею с величайшею точностью, но посетитель чувствовал, насколько пикантнее было бы получить их из первого источника; так что, выслушав рассказ мистрис Бэкер, он обратился снова к Анне:
– И так, значит, вам удалось-таки с ним говорить перед смертью… это большое утешение, хотя вряд ли он мог сказать многое, бедняжка; ведь, не так ли? – Он замолчал в тщетном ожидании ответа и продолжал, бросив взгляд на её левую руку: – Во всяком случае, я вижу у вас на руке кольцо, – вот это меня радует. До меня, правда, доходили уже слухи, что он собирался жениться на вас, но я не знал, что это уже совершилось.
– Их венчание, увы! было назначено на завтрашний день, – пояснила мистрис Бэкер. – Он и поехал сегодня в Оксфорд с тем, чтобы достать кольцо: оно, верно, и попало таким образом к ней на палец.
Анна вся вспыхнула при этих словах.
– Это он сам сделал; он велел мне надеть кольцо тут же, при нем, прежде нежели… – проговорила она и запнулась.
– Перед законом, к несчастию, это, все-таки, не имеет силы, душа моя, – возразил мистер Соломонс, медленно качая головой. – Хотя он вам и сам надел кольцо, но вы, тем не менее, и сегодня такая же незаконная жена, какой были и вчера. Я вас глубоко жалею, поистине могу это сказать, и как посмотрю на вас, моя бедная красотка, еще больнее становится, но, в то же время, нельзя скрывать от вас правды.
Анна при его словах поднялась со стула. Линии, образовавшиеся между её бровями за последние два часа, выступили еще резче и глубже. Анна мрачно нахмурилась и сверкнула глазами. Мистер Соломонс принялся успокоивать ее.
– Не надо все это так принимать к сердцу, душа моя; что касается меня, то я вовсе не считаю вас хуже из-за этого. Я готов верить, что он узаконил бы ваше положение, если бы остался в живых; я против этого и не спорю. Во всяком случае, не с вами первой случился грех в начале жизни, многие из молодых девушек с этого начинали и, несмотря на это все-таки, находили себе женихов, позднее. Что вы на это скажете, мистрис Бэкер?
Мистрис Бекер молчала. Мистер Соломонс выбрал не особенно благоприятный момент для произнесения своей краткой, но не вполне приличной речи. В эту минуту среди небольшой толпы подростков, собравшейся у двери, произошло легкое смятение, кучка расступилась и на пороге появилась фигура мистрис Гэйз. При виде её, мистер Соломонс вскочил и поклонился, снимая шапочку, пробормотал что-то среднее между прощанием и приветствием, так что и разобрать нельзя было, и исчез с изумительною быстротой. Анна, вызванная к защите, все еще стояла среди комнаты, как загнанный зверь; её прежнее угнетенное состояние перешло в мрачное и тревожное возбуждение. Она, казалось, и не заметила исчезновения своего мучителя.
– Да, это мое венчальное кольцо, – говорила она, протягивая к толпе свою левую руку, – и я имею такое же право носить его, как все те, которые повенчались в церкви. Джес выразил желание, чтобы я надела и носила его. Мистрис Гэйз, вы свидетельница тому, что завтра в девять часов утра должна была произойти наша свадьба и что все было уже готово. Кажется, достаточно тяжко для меня оставаться в живых без него, но было бы уж совершенно жестоко, если бы случайный факт, что смерть постигла его сегодня, а не завтра, должен был отозваться на всей последующей жизни моей и моего ребенка.
– Да, это великая тайна и страшное наказание, – со вздохом проговорила мистрис Гэйз, снимая с себя темную вуаль. Хотя вздох был, действительно, выражением искреннего участия, но случай был слишком соблазнительный и удержаться от нравоучения она не могла.
– Да послужит это ужасное несчастие вам в назидание, друзья мои, – сказала она, обращаясь к кучке молодых девушек у дверей. – Я глубоко жалею вас, Анна Понтин, но не забывайте, что Бог наказывает любя, и примите Его наказание с покорностью.
– Может быть, я бы и приняла его, если бы оно было справедливо, – возразила непокорно Анна. – Но почему же только Джесу да мне страдать и терпеть? Поглядите на тетушку мою… разве она не виновата? А дядя, который так жестоко поступил с нами? Они продолжают жить счастливо и покойно, как ни в чем не бывало, да и многие другие еще, которые и похуже нас поступали в жизни.
При этих дерзких и богохульных словах в комнате раздался глухой ропот неодобрения; одна только мистрис Гэйз невозмутимо молчала. Она была холодная и бессердечная женщина, но до известной степени в ней проявлялись и хорошие стороны этих недостатков.
– Вот эти то великия тайны мы и не можем брать на себя смелость объяснять, – сказала она. – Впрочем, если даже допустить, что сказанное вами относительно вашего дяди и вашей тетки правда, то, может быть, и они наказаны каким-нибудь непонятным для вас путем. Однако, было бы глупо обращать теперь внимание на слова несчастной девушки… И я хотела бы знать, для чего собралась сюда вся эта праздная толпа зевак? Как не стыдно всем вам приходить сюда в такое время, болтать всякий вздор и еще более расстраивать несчастную! Нет ничего удивительного, если она доведена таким образом до исступления. Я требую, чтобы дом и сад были немедленно очищены от всяких посторонних людей, за исключением Сары Бэкер.
Не прошло и двух минут, как в старом господском доме не осталось никого, кроме мистрис Гэйз, Анны и мистрис Бэкер.
– Ну, теперь, Анна Понтин, – сказала жена пастора, – ложитесь скорее в постель, советую вам.
– А когда привезут сюда Джеса? – спросила Анна, все еще не вполне покорившаяся и дрожа еще от неулегшегося волнения. – Я не лягу, пока его не привезут.
– Нечего об этом и думать, – возразила мистрис Гэйз. – Хотя мистер Шеперд и распорядился насчет телеги, но они здесь будут только поздно вечером.
Анна больше не сопротивлялась и легла в постель, а мистрис Гэйз отправилась домой. Проходя через деревню, где все население, разбитое на кучки, высыпало на улицу, обсуждая только что случившуюся катастрофу и переходя от неё ко всем другим несчастиям, почему бы то ни было известным присутствующим, жена пастора чувствовала какое-то совершенно особенное, небывалое душевное расстройство, вроде того, какое она могла бы испытывать при виде беспорядка, произведенного у неё в доме землетрясением. Порядок, конечно, скоро будет восстановлен и завтра все будет опять стоять на месте, но в данный момент она как будто сознавала, что не все в мире может получить свое бесспорно-очевидное объяснение и оправдание, как ей до сих пор казалось.
Между тем, Анна лежала на постели в беспокойном, лихорадочном состоянии; она металась во все стороны и не громко, но жалобно стонала. Для нервного человека было бы невыносимо тягостно и больно сидеть в той же комнате, прислушиваясь к этим постоянным вздохам и непрерывному метанию; к счастию, мистрис Бекер нервов не имела. Она зажгла огонь в камине, села перед ним и слегка задремала. Около десяти часов подъехала телега, остановилась перед домом и звуки тяжелых шагов послышались в нижнем этаже. Мистрис Бэкер вскочила на ноги.
– Вот несут его, – сказала она.
Ей хотелось сойти вниз, но она боялась, что Анна последует за ней. Но, к её удивлению, Анна не выразила желания спуститься вниз даже тогда, когда люди удалились из павильона. Она лежала совершенно смирно и молчала.
– Пожалуйста, мистрис Бэкер, пойдите теперь домой, – сказала она через несколько мгновений. – Здесь я вам буду мешать спать, и, право, я не вижу, почему вам сидеть около меня целую ночь и утомлять себя.
– Господь с вами, Анна! – воскликнула мистрис Бэкер, – неужели вы думаете, что я так и оставлю вас здесь одну всю ночь с телом покойника?
– А почему же нет? Разве это не все равно? – спросила Анна, сдерживая свое нетерпение. – Я, конечно, не желаю говорить вам неприятное, но, уверяю вас, мне хотелось бы остаться одной.
– Я могу сидеть внизу, если хотите, – сказала мистрис Бэкер нетвердым голосом; но ей не особенно улыбалась перспектива просидеть всю ночь около изувеченных останков бедного Джеса.
Между ними завязался спор, в котором доводы, приводимые Анной, значительно подкреплялись привлекательными картинами: стола с горячим ужином и кровати с мягкою периной, рисовавшимися в воображении мистрис Бэкер.
– Ну, как хотите, милая, только вы – странный человек, – сказала она, наконец. – На вашем месте я бы ни за что не стерпела, чтобы меня оставили так одну. Пусть будет по-вашему, но если только ночью вам будет скверно, помните, что до моего дома не далеко! – После этого, однако, добрые чувства в мистрис Бекер снова взяли верх над эгоистическими желаниями, и она добавила, целуя Анну: – Смотрите только, душа моя, не горюйте, не плачьте всю ночь, поберегите себя и ребенка. Я знаю лучше, чем кто бы то ни было, какая это ужасная вещь, когда так умирает внезапно человек, которого любишь, и никто, кажется, так не горевал, как я, когда умер мой бедный Джим. Бог в своей милости, однако, не допускает нас до отчаяния. Вот и вы утешайте себя мыслью, что у вас родится скоро здоровый мальчуган, который будет за вас работать так же, как и отец его. Господи Боже мой! Да неужели мальчуган будет хуже оттого, что он родится не в законе? Мой покойный Джим был тоже незаконный робенок и смею уверить вас, что не было сына добрее и внимательнее к своей матери, хотя, быть может, он и питал некоторую излишнюю слабость к пиву, бедняга. Прощайте, душа моя, прощайте!
IX
Для Анны было истинным облегчением, когда дверь затворилась за достойной мистрис Бэкер и когда она, наконец, осталась одна в первый раз после поразившего ее ужасного и столь неожиданного удара. В эту же ночь ей нужно было собраться с мыслями, чтобы вникнуть в страшное событие, освоиться с ним, выяснить себе свое положение и решиться на что-нибудь; она знала, что на следующее утро она будет уже не одна, а окружена разными людьми, мистрис Гайз или кто-нибудь другой будет ею распоряжаться и потащут ее неизвестно куда, если только она сама не придет раньше к какому-нибудь ясному и определенному решению. Накинув на себя платье и взяв свечу, она пошла вниз. Она открыла дверь нижней комнаты, и свет от её свечи упал на кучу соломы и на лежащую на этой соломе груду, покрытую простыней. Чем-то невыразимо страшным веяло от этой прикрытой, длинной, белой и неподвижной фигуры. Анна подошла к ней торопливыми шагами и поспешно откинула простыню с лица умершего. Да, лицо было его, Джеса, но как бы застывшее, неподвижное и чужое; впрочем, в нем было больше спокойствия и меньше страдания, чем днем. Ей хотелось посидеть около него; она думала, что это успокоит и утешит ее, что она, таким образом, будет чувствовать себя не в таком полном одиночестве и, может быть, слезы, наконец, облегчат её горе, те самые слезы, которые в течение уже многих часов закипали у неё в груди и жгли ее точно расплавленный металл. Еще и года не было, как в ту памятную для неё бурную ночь она постучалась в эту самую дверь, и Джес вышел к ней и приютил ее у себя. Тогда она несомненно была тоже несчастна, но не так бесповоротно, как теперь. Она живо припомнила все это прошлое, каким утешением бывало для неё положить голову на плечо Джеса, поплакать и выложить ему всю свою печаль, все свои горести, вспомнила она, как неизменно добр и нежен он был с ней и в тот день, и позднее, и все время… да, все время он неизменно был таким же. Она опустила голову на мертвую грудь и зарыдала страшными, мучительными, бесслезными рыданиями.
«Бедный Джес! бедный Джес!» – шептала она. Так недавно, еще в прошлую ночь, держа ее в своих объятиях, он с радостью говорил ей о восстановлении своих сил после болезни и с любовью останавливался на мысли о выпавшем на его долю нежданном счастье, о котором он и мечтать не мог, когда был выпущен из дома призрения. И сегодня же страшною насильственною смертью он был выхвачен из этой жизни, которою он так дорожил, и должен был умереть с горькою мыслью, что оставляет ее и ребенка в таком положении, которое неминуемо приведет их в богадельню, олицетворявшую для него всякое зло. «Бедный Джес! бедный Джес!» – рыдая повторяла она, лежа на его груди и в полголоса, почти шепотом говоря ему про свою любовь и про свое горе. Но вдруг, поцеловав его в лицо, она содрогнулась от ощущения холода, который насквось проник ее; и тут она впервые заметила, что сквозь его рубаху и её собственная щека окоченела, лежа на его холодной груди. В это мгновение она почувствовала, насколько лежащий перед ней труп утратил всякую близость в ней, всякую индивидуальность, как бесчувствен и равнодушен он был к её словам, действиям, чувствам или страданиям. Перед ней лежал не Джес, а сама смерть, – тот ужас, которому нет равного на земле. Ей показалось, что было даже нечто противоестественное и святотатственное в её ласках, в её страстном выражении безысходного горя: поспешно, дрожащими руками, она набросила опять простыню и кинулась вон, без оглядки, в верхний этаж.
Когда впечатление страха улеглось в ней, она вспомнила, что уже протекла часть ночи и что ей надо подумать и придти к какому-нибудь решению. Она села в старое кресло, в то самое, в котором она спала в первую ночь, проведенную ею в павильоне. «Ни в каком случае не отдавай моего ребенка в дом призрения». Таково было последнее наложенное на нее Джесом обязательство. Каким же образом ей выполнить это? У неё оставалось еще немного денег, но так мало, что ей с трудом можно было прожить с ними до времени её родов, а там уж несомненно денег этих не хватит для покрытия дальнейших расходов, так что даже и противиться бы она не могла, если бы ее поместили на это время в больницу дома призрения. Но если бы даже таким образом она и отдала на попрание все свои чувства и поступила бы вопреки настоятельному требованию Джеса, допустив, чтобы их ребенок родился нищим в богадельне, что же, однако, останется ей делать затем? Она выйдет из больницы, имея на руках ребенка, без денег, без рекомендации, без друзей. Без друзей!.. Это была самая горькая капля в её чаше. Она тщетно искала друзей вокруг себя, – у неё не было никого, кто бы мог оказать ей действительную помощь. О дяде и тетке она и не думала, а на мистрис Гэйз если мысль её и остановилась, то ненадолго. Мэри была далеко, где-нибудь на море, на пути в Индию, и также мало могла ей помочь, как если бы уплыла на другую планету. Добрая её учительница в Лондоне вышла замуж и уехала неизвестно куда.
Для Анны было несомненным несчастием, что она родилась в другой, более высокой и менее беспечной среде, чем та, в которой ей предстояло жить, и неблагоприятность этих условий еще усложнялась для неё тем, что она была и понятливее, и развитее общего уровня своей среды. Она принадлежала собственно к тому бедному, но не вполне неимущему классу, который, в сущности, представляет из себя нечто вроде многочисленной, вечно нуждающейся, но не несчастной семьи Микоберов1. Если бы Анна была из числа таких именно представителей своего класса, то она преспокойно решилась бы жить заработком от своего шитья, даже если бы она и имела раньше случай убедиться, как мало при этом бывает застрахован человек от голода и нищеты. Но Анна не только видела все это, но успела уже проникнуться всею трудностью борьбы за существование; она знала, как тяжело женщине прокормить своего ребенка даже тогда, когда она физически здорова, крепка и находится в правильных семейных условиях, и как почти безнадежно добиться этого для женщины в её положении.
Ей было известно, что шитьем занимались в больших городах почти в каждом доме небогатых кварталов, но чаще всего это ремесло давало, так сказать, лишь масло к имевшемуся хлебу и только в исключительных случаях семья могла им прокормить, согреть и одеть себя. Анна, без сомнения, отличалась особенным талантом в деле шитья, и если бы хоть одна из тех добрых и энергичных женщин, которыми так обильна Англия, имела случай узнать об её способностях и трудном положении, то Анна могла бы шитьем добыть себе хлеб. Но эти добрые женщины не знали о ней, и она не знала о них, а ей и в голову не приходила мысль, чтобы её руки отличались чем-нибудь от рук всех тех женщин, которые на её глазах работали, боролись с безвыходною нуждой и погибали. Она с отчаянием оглядывалась кругом, как дикий зверь, попавший в западню, который при звуках медленно приближающихся шагов охотника ищет какого-нибудь отверстия, чтобы вырваться на свет и простор. Но впереди ей ничего не предстояло, кроме ужасной нищеты и безысходного горя. Ребенка должны будут отнять у неё, он будет воспитан в тюремной атмосфере школы дома призрения и будет выпущен из неё, лишенный всего: уважения, друзей, отца и матери. Да, лишенный и матери, так как он выростет, как чужой, вдали от неё и не будет даже знать её; а она сама, между тем, будет служить если не в том же доме призрения, то у каких-нибудь грубых людей, справляя самую тяжелую и грязную работу и получая меньшую плату за снисходительное отношение к её запятнанному прошлому. Весь пережитый ею позор предстал ей вновь во всем своем ужасе; к этому чувству еще примешалось бессильное ожесточение против приговора судьбы, бесповоротно наложившей на нее снова свою тяжелую руку, когда освобождение казалось так близко. Бремя сделалось как будто еще невыносимее с тех пор, как около неё не было ни одной живой души, которая бы знала и понимала, что толкнуло ее на путь, осуждаемый общественным мнением. Наше собственное представление о самих себе так тесно связано с тем представлением о нас, какое мы замечаем в глазах окружающих нас людей, что чувству собственного достоинства бедной Анны было, несомненно, нанесено унижение сознанием, что в целом мире не было ни одного живого человека, в глазах которого для неё отражалось бы как в зеркале изображение настоящей, чистой, незапятнанной Анны, жертвы не какой-нибудь страсти, а несправедливости и несчастия. Из её головы не выходили дерзкия, грубые слова мистера Соломонс и его нахальное, отвратительное лицо. Она теперь недоумевала, как могла она придавать значение двусмысленности своего положения раньше, когда Джес был с ней, когда она была под его защитой. Теперь же первый попавшийся грубиян мог безнаказанно оскорблять ее, и никто даже порицать его за это не будет. Куда деваться ей и что делать? Она пристально вглядывалась в будущее, и не видела ничего, кроме темной зияющей бездны.
«Ни в каком случае не отдавай моего ребенка в дом призрения. Я предпочел бы в тысячу раз, чтобы все мы были мертвы». Слова эти озарили ее вдруг совершенно новым светом; с невыразимым торжеством и с радостным трепетом она поднялась с своего места, забыв все, кроме нового чувства, охватившего ее.
Вопрос для неё, наконец, разрешен; она билась целую ночь над ним, но теперь все стало ясно, и как раз в это время в окне стал мерцать серый свет утренней зари. Решение казалось так просто, так безусловно. Никаких колебаний в выборе рода смерти она не испытывала; одновременно с первою же мыслью о самоуничтожении ей представились длинные, сверкающие рельсы и с оглушительным шумом летящий поезд. Набросив на плечи матов, она открыла дверь на лестницу. На одно только мгновение она остановилась, все еще держа свечу в руках, и, бросив беглый взгляд назад на комнату, засмеялась негромким, сдержанным, но торжествующим смехом. Пускай через час-другой проснется хоть весь мир, пускай придут сюда мистрис Гэйз и все остальные с их заботами и пустыми утешениями, – её к тому времени уже не будет здесь, она тогда уже навеки будет свободна от них… При этой мысли она чувствовала странную и необыкновенную восторженность, какую могла бы испытывать какая-нибудь презренная и всеми покинутая Золушка, идущая по мановению зловещей волшебницы в обещанный ей дворец короля. Охватившее ее восторженное чувство было так велико, что она уже не ощущала прежнего страха, когда проходила через нижнюю комнату; остановившись около самого трупа и не раскрывая его, она проговорила:
– Вот посмотришь, Джес, все будет исполнено! Будь спокоен: никому из нас не придется быть в богадельне. От продажи вещей денег хватит, чтобы нас всех похоронить, и мы будем так хорошо и уютно все вместе лежать на кладбище.
Сказав это, она вышла из дома в тоскливые, холодные сумерки начинающегося дня. В то время, как быстрыми шагами она шла по горслейской дороге, все её существо было проникнуто одним только решением, одною целью. Она ни о чем не думала, но чувствовала только, как голова её горела, как сильно стучало у неё в ушах и как перед её глазами в полумраке мелькали какие-то знакомые ей, но неясные и таинственные предметы. С площадки, где стояла мельница, видна была яркая, холодная полоса света, тянувшаяся по всему горизонту вдоль нижней части двух узеньких черных туч. Темный остов мельницы, еще не освещенный дневным светом, с косыми и черными; крыльями, отчетливо обрисовывался на бледном и постепенно загорающемся небе. Анна совершенно ясно снова увидела перед собой Альберта, хохочащего и скачущего на горе в то время, как экспресс мчался мимо станции. На один миг она закрыла глаза и откинула голову назад, как бы желая освободиться от ненавистной и назойливой картины, и затем поспешно пошла дальше, всецело поглощенная стремлением к своей цели.
Спустившись с горы, она свернула в противуположную сторону от Горслейской станции. Через несколько минут она достигла одного из железно-дорожных переездов; в сторожке, стоящей тут же рядом и утопающей в высоких мальвах и подсолнечниках, не было и признаков жизни, но высокие ворота по обеим сторонам рельсового пути были закрыты и не давали ей возможности пробраться дальше. Она с досадой повернула в сторону и пошла по дороге, идущей параллельно с рельсами. Вскоре отделяющая ее от рельсов изгородь прекратилась и между железно-дорожною насыпью и ею не было уже ничего, кроме небольшего заросшего тростником болота с обычными рыжевато-бурыми и ярко-зелеными полосами; вода в нем даже от летней жары не высохла. Анна пошла прямо через болото и, с трудом пробираясь по мокрой и вязкой земле, вышла, наконец, к насыпи. Каким-то бессознательным течением мысли ей почему-то казалось все время, что тут же, немедленно по её прибытии, налетит ожидаемый ею поезд, и она снова испытала сильнейшее чувство досады и разочарования, когда увидела перед собой одни только пустые рельсы без всякого признака приближения поезда. Солнце уже выглянуло из-за горизонта и осветило туман в виде гирлянды, плавающей в низине, а также светлую поверхность болота, в котором отражались окружающие его тростник и мерцающие в утреннем свете ивы. Среди молчаливой и прекрасной природы, казалось, не было, за исключением самой Анны, ни одной живой души, а, между тем, она знала, что каждую минуту путь к избавлению мог быть для неё пресечен тупою беспощадностью «ближняго». Она сошла с насыпи и села под кустом, чтобы не быть замеченной кем-нибудь с переезда. Она была в лихорадочном нетерпении и страстно ждала, чтобы все кончилось скорее. Неподвижность её положения невольно выводила её мысль из того пассивного состояния, в котором она находилась во время ходьбы. Ей пришло на ум, что ей следовало бы помолиться, но она не могла припомнить ни одной молитвы и не знала, что сказать. У людей, с малых лет привыкшни молиться, привычка эта превращается как бы в инстинкт, даже утратив эту привычку, многие в критические минуты падают на колени и взывают к Богу, не веря, чтобы их молитва могла быть услышана или исполнена. Анна и раньше всегда признавала, хотя довольно равнодушным и условным образом, существование Бога, но с детства ее не приучили молиться и теперь она была бессильна прибегнуть к молитве. Ей живо вспомнились теперь давно забытые ею беседы лондонских знакомых её отца, о которых она с тех пор ни разу и не думала. Люди эти говорили, что никакого Бога нет и что когда мы умрем, то этим все и кончится для нас. Ей хотелось верить, что так именно и будет; она только одного и желала – раз навсегда покончить с жизнью и заснуть. Но там, в Гайкросе, начиная с Мери и кончая последним жителем деревни, для всех без исключения существование Бога было вне всякого сомнения. Она вспомнила тут о доброй Мэри и ей живо представилось, как она пожалеет их обоих, и Анну, и Джеса, когда долго спустя узнает об их участи, и при этой мысли она испытывала даже некоторое удовольствие. Как бы там ни было, если и есть там Бог, который знает о ней и видит ее, то Он должен знать, что она не хотела делать в жизни ничего худого, и что теперь ей ничего другого не остается, как уничтожить себя. Если ее и ждет наказание в будущей жизни, то, во всяком случае, не хуже того мучения, которое она теперь испытывает здесь, на земле, а не родившегося еще ребенка Он не захочет наказать.
Отдаленный свист поезда заставил ее вздрогнуть.
– Господи, помилуй! Господи, помилуй! – сказала она, стиснув руки. Между тем, далекий еще и дрожащий грохот поезда быстро приближался; она встала, дрожа всем телом, ноги отказывались ей служить. В эту минуту она почувствовала, как все физическое существо её отказывалось повиноваться бесповоротному решению её воли. Пассивно-послушное тело до этого момента шло, повинуясь импульсу стремительного волевого акта, но в последнюю минуту, с содроганием инстинктивного чувства самосохранения, оно отказывалась идти до конца, подобно тому, как животное пятится перед раскрытою дверью бойни. «Нет, нет! Я не могу умереть!» – взывало тело в своем предсмертном страхе. – «Ты должна, ты умрешь!» – был ответ неумолимой воли. Все существо Анны как бы раскололось на две совершенно отдельные и различные половины, которые, казалось, утратили всякую связь между собою. По крутой насыпи шли как будто два человека, из которых один был приговоренный к смерти и с отчаянием противящийся своей судьбе преступник, а другой – палач, железною рукой ведущий и толкающий преступника вперед. Анна ощущала во рту как бы вкус крови и ей казалось, что земля и небо и все кругом было застлана красноватою пеленой. Она не видела приближающегося поезда, но чувствовала, что он был тут, недалеко, от неё.
– Стань на колени, – сказала непреклонная воля, и слабое, дрожащее тело опустилось на колени. Послышался резкий, скрипучий звук: машинист заметил ее и затормозил, но было уже поздно. В это самое время, не видя ничего перед собой, Анна ощупью искала рельсы, и вдруг почувствовала, как заволакивающий её глаза туман превратился в черный, непроглядный мрак и как она, падая куда-то, погрузилась в этот мрак.
X
Что это за чудная синева безграничного пространства, парящая над головой на неизмеримой высоте, и эти серебряные тучки, вечно гонимые далекими воздушными течениями? Не дивная ли это и светлая красота вечности с её ничем ненарушимым, бесконечным спокойствием? Анна лежала на спине, без мысли, без движения, и смотрела вверх в эту лазуревую глубину, которая была ничто иное, как яркое утреннее небо. Мало-помалу сознание стало возвращаться к ней и она заметила, что она лежала на земле, под открытым небом, и почувствовала, что её волосы и лицо были мокры. Она с усилием приподнялась и села, уставясь тупыми и неподвижными глазами на торчащие около неё щеголеватый пунцовый мак, крестовник и скромную бледно-розовую павилику, которыми усеяна была цветущая насыпь.
– Где я? Что случилось? – спросила она себя вслух.
Человек в темнозеленой куртке из полосатого плиса и в таких же брюках подходил к ней в эту минуту с фуражкой, полной воды, и недовольным, сердитым голосом отвечал на её вопрос:
– Что случилось?… Это уж вы лучше знаете, чем я; я только видел, как вы скатились с насыпи. Я думал, что поезд переехал через вас, но ушибов, однако, не видать. О месте же, где вы находитесь, я могу сказать вам: вы на главной центральной линии и вам совсем не следовало здесь быть, вот что.
Анна посмотрела вокруг себя и увидела, что она сидела на склоне железно-дорожной насыпи. В то же мгновение она вспомнила, что ее сюда привело. Она прошла через все муки смерти, заглянула, так сказать, в самую пасть могилы для того, чтобы опять вернуться к прежней жизни на старой, постылой и бесприютной земле. Она опустила голову на колени и от слабости, изнеможения и отчаяния заплакала горькими, жгучими слезами.
– Для меня совершенно ясно, какие у вас были намерения, – продолжал человек, помолчав немного, и хотя голос его был строг, но видно было, что он был тронут. – Повторяю вам, здесь вам совсем не следовало быть. То, что вы задумали, молодая сударынька, и не хорошо, и противузаконно, и прямая моя обязанность была бы свести вас в ближайший полицейский участок.
– Ах, не делайте этого, прошу вас… скажите, что вы не сделаете этого! – взмолилась Анна. – Если бы вы знали, сколько горя мне пришлось перенести… больше, кажется, я уже не перенесу. Я обещаю вам, что вернусь домой и никогда сюда не приду, только отпустите меня на этот раз! – и она судорожно зарыдала.
– Ну, полноте, – отвечал человек, смягчаясь, – я, ведь, вам не желаю зла. Я сам семейный человек и знаю, как иногда безумствуют женщины в вашем положении. Пойдемте, посидите немного у меня в доме, а тем временем пройдет очередной товарный поезд и я обдумаю, как нам с вами быть.
Она пошла, следуя за ним вдоль рельсов и все время горько плача, и села в маленькой комнатке, внутри его сторожки, в окна которой из-за высоких розовых мальв заглядывало солнце. Она слышала шум открывающихся и закрывающихся ворот, нескончаемое грохотанье проезжающего длинного товарного поезда, а затем вскоре появился и сторож.
– Вы, по всему я вижу, порядочная молодая женщина, – сказал он, что попросту означало на его языке: – вы очень не дурны собой и, как видно, в большом горе, – и если вы дадите мне слово, что вернетесь домой и что впредь не будете больше делать глупостей на нашей линии, то я согласен отпустить вас и постараюсь забыть это дело и как можно меньше говорить о нем.
Анна с подавленным видом и усталым голосом дала требуемое обещание: она чувствовала ко всему полнейшее равнодушие. Сторож взял из шкафа чашку, сначала налил в нее чего-то из кружки, а затем еще чего-то из темной бутылки.
– Выпейте-ка это, – сказал он, – и захватите с собой кусок хлеба. Вы не в состоянии идти далеко, – добавил он, – глядя на нее и качая сомнительно головой.
Ему хотелось спросить, откуда она, но какое-то чувство удерживало его от всяких вопросов.
Теперь она ничего другого и не желала, как возвратиться домой никем незамеченной и скрыть свою неудавшуюся попытку. Она поблагодарила сторожа и, взяв хлеба, отправилась домой. Грубоватая сердечность сторожа и пища, предложенная им, помимо её воли, освежили и ободрили ее. Как выздоравливающий, после опасной болезни, наслаждается ежедневным процессом жизни, как бы печальна ни казалась ему эта жизнь в абстрактном её представлении, так и она, испытав весь ужас, смерти, невольно обрадовалась, когда почувствовала во рту вкус хлеба, и с особенных наслаждением отдавалась всем впечатлениям видов, звуков и ароматов свежого и прекрасного летнего утра, с его росою, солнечным теплом и всеми признаками пробуждающейся жизни. На лугу, у ворот, сидел старик и доил корову; он приподнял голову, когда она проходила, и поздоровался с ней. Поднимаясь на гору, она спугнула несколько семей кроликов, безмятежно наслаждавшихся своим утренним завтраком на мелкотравчатом склоне горы: белые короткохвостые зверки умчались во все стороны и исчезли в диком терне и в своих норах.
Общественное мнение деревни, быть может, и не особенно ошибалось, считая Сару Бэкер самою подходящею утешительницей для Анны в её горе. Накануне, бедная Анна с трудом выносила её присутствие и разговор, а, между тем, то, что говорила ей та же мистрис Бэкер о возможном рождении у неё сына, теперь представилось ей в виде светлого проблеска в темном её будущем; таким образом, обморок, спасший ее на железно-дорожной насыпи, мог оказаться еще не таким несчастием, нам ей казалось сначала. Не случись этот обморок, она, может быть, отняла бы у своего ребенка жизнь, которую, в конце-концов, он мог бы также полюбить, как и Джес. У неё явился по этому поводу целый ряд соображений: если родится у неё действительно мальчик, то, быть может, и стоит из-за него жить и бороться, и если ей и не удастся спасти его от дома призрения, то, во всяком случае, она попытается жить по близости к нему, часто видеть его и он не выростет без материнской любви. Когда же мальчик подростет, они станут жить вместе. Кто знает, пожалуй, из него выйдет такой же сильный человек, как Джес, и умный, и живой, как её отец, и заживет он когда-нибудь счастливою жизнью, как случалось жить и другим таким же бедным и бесприютным мальчикам. А что, если родится девочка?… Тогда будет уж не то. Не стоит жить в тяжелом труде и страдать для того, чтобы родить и выростить такую же, как она, женщину, для такой же трудовой и мучительной жизни. Мери сама неосторожно в разговоре однажды согласилась, что жизнь женщины, в сущности, жалкая вещь и что девочки бедных классов ничего не потеряли бы, если бы вовсе не появлялись на свет Божий. А что, если родится девочка?… Анне оставалось только надеяться, что к тому времени у неё наберется достаточно сил, чтобы принять какое-нибудь решение и действовать по нем, а теперь она была не в состоянии даже думать об этом. Она жила в убеждении, что у неё родится сын.
Крылья мельницы, поразившие ее утром своею чернотой, когда она спускалась с горы, теперь ярко блестели на солнце над дорогой, по которой она медленно взбиралась. Анна прошла уже три четверти пути и гораздо быстрее, чем могла ожидать, как вдруг, без всякого озноба, она почувствовала какую-то странную дрожь во всем теле, которую никакое усилие воли не могло сдержать. Ощущение было так ново и странно, что она испугалась и рада была бы присутствию человеке около себя. Кругом все было безмолвно и тихо, только одни кролики прыгали, да пауки на солнечном припеке бегали по своим светлым паутинным мостикам. Она продолжала идти, но ноги её, казалось, налились свинцом, и она шла, шла все вверх, не видя конца пути. Сначала, при общем чувстве изнеможения и новизне небывалого ощущения, она и не заметила первых болезненных приступов, но, дойдя до верху горы, она почувствовала уже прямое и несомненное физическое страдание. Она присела, думая, что дальше идти ей будет невозможно, но в эту минуту она догадалась, что с ней собственно происходило. При этой мысли, Анна, еще так недавно бежавшая от людей и приговорившая себя и своего еще неродившегося ребенка к смерти, теперь под влиянием физических страданий и того инстинктивного чувства страха и потребности в человеческой помощи и сочувствии, которые испытывают даже животные, когда настает время родить, встала с своего места и пустилась бежать по направлению к деревне, насколько позволяли ей силы. Таким образом, она теперь стремилась к тем самым грубым соседям, от которых в то же утро она думала освободиться на веки.
Ах! если бы хоть одна живая душа попалась ей в эту минуту на дороге! Обыкновенно в это время дня проезжало много телег и крестьян, но на её горе теперь кругом все было пусто. Она шла с трудом, шатаясь и спотыкаясь на каждом шагу, даже падая иногда, и звала на помощь. Она с ужасом смотрела на эту бесконечную белую дорогу, по обеим сторонам которой ничего не было видно, кроме высокой запыленной живой изгороди под голубым небесным сводом. Каждый камень этой дороги был ей известен, но в преследующем ее чудовищном кошмаре казалось, что ей и конца не будет.
Наконец, после долгих и мучительных часов, как ей представлялось, она увидела знакомую сосну и остроконечную крышу павильона. Дойдя до прохода в стене, она заглянула в калитку. Все было тихо. По всему было видно, что, за исключением покойника, в павильоне никого не было. Чтобы добраться до человеческого жилья, ей надо было еще дойти до дома мистрис Бэкер, который стоял при самом въезде в деревню, сейчас же за фермой Понтинов. Когда Анна дотащилась до каменного креста, как раз против фермы, она почти упала от изнеможения на его ступеньки. Понтины рано вставали, и в эту минуту тетка открывала ставни в окнах гостиной. Анна не заметила ее и в эту минуту не думала о том дне, когда ее и Джеса вытолкнули за этот порог; все мысли её были теперь угнетены жестокими физическими муками. Она скоро встала и пошла дальше, к хижине мистрис Бэкер. С отчаянием ухватившись за ручку двери и не стучась, Анна, едва держась на ногах, вошла в комнату и села на ближайший стул около двери.
Мистрис Бэкер с мужем и двумя взрослыми детьми только что окончила свой утренний завтрак; при виде Анны она почувствовала сильные угрызения совести и выразила искреннее сожаление, что проспала и так долго предоставила Анну самой себе.
– Вы так спокойны были ночью, – сказала она, как бы в свое оправдание, – что мне и в голову не пришло, чтобы роды ваши были так близки.
Её муж и сын были оба крепкие, здоровые люди: они в один миг смастерили носилки из одеяла и, положив на них Анну, понесли ее назад, в павильон, сопровождаемые мистрис Бэкер. Джемс Понтин стоял в это время у себя во дворе и, увидев издали это необыкновенное шествие, вышел к воротам, чтобы узнать, в чем дело.
На некотором расстоянии позади шел местный деревенский патриарх, старый Годфрей, в белой своей блузе и войлочной шляпе, опираясь на посох.
– Кого это несут, дедушка Годфрей? – спросил мистер Понтин с понятным любопытством.
Всем в деревне было известно, что накануне Понтины не захотели оказать никакой помощи своей племяннице в поразившем ее страшном несчастьи; из них обоих непреклоннее оказался Джемс, а не его жена, которая, все-таки, как женщина, не могла оставаться вполне бесчувственной. Общественное мнение, бывшее до тех пор на их стороне, теперь громко осуждало их обоих.
Старик Годфрей подошел, прихрамывая, к воротам.
– Они несут твою племянницу Анну, Джемс Понтин, – отвечал он. – Она рожает, а у неё в доме нет никого, кроме покойника Джеса. Смотреть жалко! Бедняжке ниспослано горькое, тяжелое испытание!
Лицо Джемса Понтина окаменело.
– Что посеет человек, то и пожинает, – заметил он холодно. Мысли его в то же мгновение перенеслись к Бену; он желал, в сущности, чтобы и юноша тоже вкусил от горьких плодов своей неблагодарности.
Старик боязливо взглянул на лицо фермера, которое и от природы было лишено веселости и живости, а с годами делалось все более и более угрюмым и жестким.
– Смотри, Джемс Понтин! – проговорил старик, уходя, – берегись, как бы и ты сам когда-нибудь не испытал, что Господь Бог оставляет нам долги наши постольку, поскольку и мы оставляем должникам нашим.
Неделю спустя мистер Эванс стоял у двери павильона, готовясь сесть на свою верховую лошадку. Он поджидал мистрис Гэйз, которая шла к нему, держа в одной руке неизбежную супницу, а другою рукой издали повелительно махая ему.
– Здравствуйте, доктор, – сказала она, подходя к нему. – Скажите мне, пожалуйста, что вы намерены делать с Анной Понтин? Оказывается, что Соломонс, этот негодный, старый грешник, хочет непременно отказать ей в квартире, а если он это сделает, то ей придется немедленно отправиться в дом общественного призрения. Да ей, во всяком случае, рано или поздно придется это сделать.
Мистер Эванс был молод и принимал еще к сердцу участь своих больных. Он с ожесточением поднял руку и ударил ею по шее своей лошади.
– Не смеет Соломонс сделать этого! – сказал он. – Я предупредил его, что молодая женщина не вынесет этого.
– А он, все-таки, заявил вчера нашей фельдшерице, что откажет ей, – спокойно возразила мистрис Гэйз.
– Вот увидите, она умрет, но тогда я все сделаю, чтобы возбудить против него судебное преследование… Как бы я желал потянуть его к суду! – с гневом крикнул доктор.
– Я не понимаю, почему теперь поднимают такую возню, когда женщина родит, – заметила мистрис Гэйз. – Помилуйте! сестра моя на второй неделе всегда бывала уже на ногах.
Взгляд, который устремил на нее мистер Эванс при этих словах, был красноречив.
– Вы не принимаете в рассчет, как видно, – сказал он, – что эта несчастная девушка была и без того некрепкого сложения, а теперь, конечно, здоровье её в конец подорвано. Надо удивляться, как она еще так перенесла все, что ей пришлось пережить.
– Что же с ней такое? – спросила мистрис Гэйз.
– Как будто и ничего, а, между тем, она в опасном положении. Весь её организм расстроен. Если начнут тормошить ее, таскать туда-сюда, она хотя и не заболеет, но умрет, потому что у неё не хватит сил для жизни, вот и все.
Пока внизу обсуждался вопрос об её болезни, Анна лежала в постели у себя наверху в павильоне. Мистрис Бэкер сидела в большом кресле и держала на коленях новорожденную девочку; события не оправдали предчувствий Анны насчет рождения мальчика. Деревенская фельдшерица часто бывала при ней и даже проводила ночи у неё по приказанию мистера Эванс; в её отсутствие мистрис Бэкер часто заменяла ее. Обе женщины никак не могли понять Анну и того, что с ней происходило. Она почти совсем не говорила, лежала по целым часам молча и глядя перед собой своими большими ввалившимися глазами, и, по-видимому, не особенно интересовалась ребенком, даже когда клали его к ней на постель. В этих случаях она часто смотрела на него грустным и неподвижным взором, и раза два тихо проговорила: «бедный ребенок!» – как будто он принадлежал не ей, а кому-нибудь другому; к самому ребенку она ни разу не обращалась. Она осведомилась, где похоронен Джес, и больше ни о чем не спрашивала и не говорила.
Мистрис Бэкер не любила молчать, и потому, глядя на малютку, лежавшую у неё на коленях и вытягивавшую свои крошечные ножки к огню не хуже любого счастливого ребенка, заметила:
– Славная будет девчонка! Она начинает даже толстеть и морщинки уже пропадают.
– Она останется в живых, как вы думаете, мистрис Бэкер? – спросила Анна, устремляя на соседку утомленный взор.
– В живых? Разумеется, останется, – отвечала мистрис Бэкер, – наверное, будет жива и здорова.
– Бедный ребенок! – опять сказала Анна. – Было бы лучше для неё, если бы она умерла, как вы думаете? Жизнь так тягостна для нас, бедных людей.
– Конечно, жизнь не легкая вещь, – возразила миссис Бэкер, – но мы в ней привыкаем и, в конце-концов, любим ее. Нехорошо желать смерти вашему ребенку, Анна Понтин, и если вы будете так говорить, то можно подумать, что вы дрянная девушка и желаете освободиться от тягости и стыда, которые вам принес ребенок.
Глаза Анны наполнились слезами.
– Ах, не браните меня, мистрис Бэкер! – воскликнула она, – я так слаба и вы мне делаете так больно. Я не то чтобы хотела избавиться от ребенка, но я не хочу оставлять его одного, без себя, не хочу, чтобы отдали его в воспитательный дом, где никто не будет любить его. Лучше бы нам обеим умереть!
– Доктор говорит, что вы поправляетесь и что нет причины для вас опасаться смерти, – строго отвечала мистрис Бэкер. – Право, надо удивляться, как еще Господь Бог по своему милосердию сохранил вас среди всех этих испытаний, глядя на вас, можно было ожидать, что малейший ветерок вас сломит.
Наступило молчание; мистрис Бэкер обратила все свое внимание на пару маленьких вязаных башмачков с белыми ленточками, которые Мэри сама связала для ребенка и которые по настоянию Анны были надеты на маленькия детские ножки, хотя ее и предупреждали, что надевать какую бы то ни было обувь ребенку, которому было всего неделя, было противно всем правилам этикета, относящегося к туалету новорожденных.
Вдруг раздался громкий стук в нижнюю дверь и мистрис Бэкер, положив ребенка на кровать, сошла вниз. Затем в нижней комнате последовал разговор, который мало-помалу перешел в брань; слышен был мужской голос, говорящий басом и в требовательном тоне, ему отвечал голос мистрис Бэкер, возвысившийся до высоких гневных и негодующих нот. Наконец, оба одновременно разразились последним залпом, за тем голоса умолкли и послышались тяжелые, неровные шаги, а, за ними стук отъезжающего экипажа.
– Этот Соломонс – животное и больше ничего! – воскликнула мистрис Бэкер, появляясь снова в комнате Анны. – Надо быть бездушною скотиной, чтобы придти сюда и объявить, что далее пятницы он не оставит вас здесь. И выбрал же время! Покойника только, можно сказать, вынесли за порог и, вдобавок, вы сами не можете встать с постели. Я толкую ему: «Мистер Соломонс, разве вы не знаете, что доктор говорит, что вы этим можете убить молодую девушку?» – «Вот еще, говорит, буду Я верить всяким докторам! Ей гораздо лучше будет в доме призрения, да, к тому же, на прошлой неделе я уже предупреждал, что у меня есть новый жилец для павильона».
Мистрис Бэкер не продолжала, сама испугавшись вдруг своих слов, но Анна не выказывала никакого волнения.
– И вы думаете, что он приведет это в исполнение так скоро? – спросила она.
– Да нет же, милая моя, я ничего этого не думаю, – поспешно возразила мистрис Бэкер. – Вам лучше об этом теперь и не думать и не беспокоиться. Доктор или кто-нибудь другой все это устроит для вас.
В ту же ночь фельдшерица, спавшая в одной комнате с Анной, была отозвана по случаю родов матери Альберта. Она жила на противуположном конце деревни, около церкви, недалеко от старого замка. На другой день около шести часов утра мистер Эванс и фельдшерица стояли на пороге её хижины. Фельдшерица собиралась идти к судебному следователю, вызвавшему ее по делу, и по поручению доктора должна была, проходя мимо воспитательного дома, послать ему взамен себя другую фельдшерицу и лекарства из аптеки. В то время, как оба стояли и разговаривали, они увидали Альберта, идущего по тропинке через кладбище. Идиот был как-то особенно грязен и нечесан, вероятно, потому, что ему пришлось переночевать, не раздеваясь, в первом попавшемся углу, из которого он вылез с рассветом. Кроме того, видно было, что он нашел какую-то необыкновенную игрушку, которая его сильно занимала. Он держал в руках какой-то длинный узел и то размахивал им высоко по воздуху, то качал на руках. Наконец, с радостным криком, он положил узел на плоскую могильную плиту. До слуха фельдшерицы и доктора донесся слабый крик, напоминающий негромкое мяуканье кошки.
– Что это такое в руках мальчишки? – спросила фельдшерица с неудовольствием.
У мистера Эванс были хорошие глаза и он издали пристально разглядывал лежащий предмет.
– Чорт возьми! – крикнул он, – да это, кажется, ребенок.
И он бегом пустился в сторону кладбища. Фельдшерица видела, как он побежал в догонку за уродливым мальчишкой, который инстинктивно, предвидя нападение на себя или на свою собственность, со всех ног удирал, прячась за могильными насыпями и памятниками. Мистер Эванс схватил его за шиворот и осторожною, но твердою рукой отнял узел, несмотря на отчаянную защиту Альберта, который все время не переставал бить ноги доктора своими сапогами. Доктор, неся узел в руках, вернулся к фельдшерице.
– Вот вам, возьмите! – сказал он, – согрейте поскорее несчастное создание и дайте ему молока. Кости-то все целы, но бедный зверок пищит во все горло. Господи! откуда и чей это может быть ребенок?
Фельдшерица с изумлением взяла ребенка на руки, взглянула на шаль, в которой он был закутан, и, наконец, на его ножки: на одной из них был белый маленький вязаный башмачок.
– Да это ребенок Анны Понтин! – воскликнула она.
– Каким образом он мог попасть в руки идиота?
Мистер Эванс был поражен и даже свистнул от удивления.
– Этот орангутанг, пожалуй, до смерти мог напугать мать, – сказал он. – Подождите меня здесь, я сейчас вернусь.
И доктор быстрыми шагами пошел по улице деревни.
Он вскоре вернулся назад, запыхавшись и совершенно растерянный.
– Ее нет там! – с трудом и задыхаясь проговорил он, – исчезла… ни души в доме!.. Что бы это значило?
– Все эти девчонки на один лад! – фыркнула недоброжелательно фельдшерица, – и чем тише они на вид, тем хуже. Я так всегда и думала, что Анна Понтин из таких именно тихонь.
– Что за черт, куда она могла деваться? – продолжал говорить доктор про себя. – Я бы мог поклясться, что она не в состоянии пройти и десяти шагов.
– Большею частью, когда чего захочется, то и сделается, – возразила фельдшерица. – Надо полагать, что она не так уж горевала и при первой возможности бросила ребенка по попечение прихода.
– Она не могла уйти далеко, – настаивал мистер Эванс, – разве только если кто-нибудь перенес ее на руках. Я зайду к пастору и переговорю с ним. Да что же нам делать с ребенком-то? У меня и без того много дела.
Фельдшерица пожала плечами.
– Достаточно всем хлопот и без этой несчастной девочки, – сказала она, – ее нельзя держать здесь и у неё нет родных, на помощь которых она могла бы рассчитывать. Надо отдать ее в воспитательный дом, и на вашем месте, сэр, я бы сейчас и отправила ее туда. Если хотите, я могу снести ее сама, а кстати у одной из тамошних сиделок умер третьего дня ребенок, который родился как раз неделю тому назад, как и эта девочка. Сиделка так горюет, что не знали, что с ней делать: авось привяжется в этой девочке, и, в таком случае, чем скорее она получит ее, тем лучше.
Доктору все дело, по-видимому, стало поперек горла.
– Ну, ладно, – сказал он, – повредить это, во всяком случае, никому не может. Если захотят взять ребенка назад, то его сейчас же и отдадут, а теперь пока его накормят, по крайней мере.
Фельдшерица, не теряя времени, взяла ребенка и отправилась с ним. Тропинка, по которой она шла, вела через кладбище, в нескольких шагах от большего старого тиса, через калитку, а затем дальше в поле. Доктору приходилось тоже пройти через кладбище к дому пастора. Пройдя часть пути, он вспомнил, что оба Гэйз не принадлежали к тому разряду людей, которые охотно отправились бы искать заблудших овец своего стада в шесть часов утра. Он остановился и, не зная, что делать, стал прохаживаться под тисом, ища глазами фельдшерицу и невольно чувствуя некоторые укоры совести при мысли, что он так легко и быстро распорядился участью ребенка. Фельдшерица была уже далеко внизу и спускалась по горе, держа ребенка на плече. Во всей походке её была деревянность и во всей манере держать ребенка было что-то грубое, не материнское.
Утро было прекрасное, такое же, как в тот день, когда, неделей раньше, Анна возвращалась от железно-дорожной сторожки. Обильная роса покрывала крапиву и бурьян кладбища и траву на лугах, по которым вытянулись длинные и прохладные тени деревьев и изгородей. На одной стороне расстилалась ровная даль, вся покрытая нивами, прозрачными и бледными при утреннем освещении, а с другой вид заграждался громадным зданием старого замка и окружающими его вязами. Синеватый дым только что начинал подниматься легкими завитками из одной из его больших труб, торчащих над острым коньком крыши. Внизу, под вязами, виднелся длинный, глубокий крепостной ров, наполненный водою и превратившийся теперь в пруд. Луг спускался к воде, образовывая крутой берег, по которому росли большие тенистые вязы; сквозь ветви их доктор, глядя в эту сторону, мог видеть отдаленные горы, как бы плавающие в воздухе. В эту минуту он заметил движущуюся фигуру, которая выходила из-за стены кладбища и направлялась к маленькому белому предмету, лежащему на траве недалеко от пруда. Доктор узнал Альберта. Дурак нагнулся и поднял с земли белый предмет, в котором мистер Эванс издали узнал детский башмак. Он вспомнил тут, что у найденной им девочки был надет один только башмачок, и он сообразил, что Альберт может помочь ему напасть на след матери. Он стоял в густой тени тиса и стал наблюдать за идиотом. Альберт, неуклюже путаясь ногами, пустился вдруг бежать и исчез за крутым берегом под вязами. Мистер Эванс пошел за ним, замечая на росистой траве несколько следов, идущих в разные стороны. Достигнув берега, он увидел женщину, лежащую внизу у самого пруда, ногами к воде. Идиот сидел, скорчившись, около неё и, обняв её грудь рукой, пристально глядел ей к лицо и бормотал что-то в полголоса. Страшная мысль блеснула в голове доктора. Он быстро сбежал по крутому берегу; при виде его, испуганный идиот с ревом досады быстро отошел в сторону. Лежащая женщина была несомненно мертва и это была Анна, но внешних признаков какого бы то ни было насилия не было видно. Было заметно, что она наскоро набросила юбку и шаль на свою ночную рубашку и надела башмаки, а по положению её левой руки можно было видеть, что она несла ребенка. По-видимому, собрав крайним напряжением своей воли последние силы, она дотащилась с ребенком до этого места, как надо полагать, с намерением исчезнуть вместе с ним в глубоких водах пруда, но тут силы ей изменили и она упала мертвою. Альберт, должно быть, нашел ее здесь или издали следил за ней раньше и, вероятно, отнял ребенка от трупа матери. На мертвом лице было заметно выражение мучительного напряжения, белые красивые зубы были етиснуты, брови сдвинуты и безжизненные глаза, неестественно широко раскрытые, уставились вверх, на ясное утреннее небо. Она лежала, уцепившись правою рукой за пук травы, за который она, видно, ухватилась, падая. Яркий солнечный луч, пробираясь сквозь ветви вязов, стоящих по другую сторону пруда, косо падал на её белую рубашку и белую молодую грудь; другой луч освещал золотое кольцо на левой руке, лежащей у неё на груди. Врач стоял, не двигаясь, и молча глядел на нее. Альберт забыл свой прежний испуг. Он опят подполз к трупу и, стоя на коленях около него, тронул левую руку. Он раза два коснулся пальцем золотого кольца, скаля зубы от удовольствия, а другою рукой принялся чесать себе подбородок, вдруг опять остановился, как бы испугавшись своей смелости. Но через мгновение он опять схватил кольцо, искоса глядя, в то же время, на доктора.
– Джеса нет здесь, – проговорил он медленно своим обычным хриплым голосом; затем, откинув голову назад, с громким прерывистым смехом он повторил: – Джеса нет здесь, – и с этими словами изо всей силы дернул за кольцо. Оно соскочило с пальца и очутилось в его руках, но в ту же минуту мистер Эванс схватил идиота за плечо. Доктор не успел опомниться, как здоровые зубы Альберта впились в кисть его руки. Освободившись таким путем от своего врага, обозленный идиот, с воплем бешенства, со всего размаху швырнул от себя кольцо. На одно мгновение, кружась, оно сверкнуло высоко в воздухе, затем с плеском исчезло в воде, и целый ряд небольших кругов, все шире и шире расходясь до зеленых берегов, зарябил темную поверхность пруда.