Kitobni o'qish: «Унесённые ветром»

Shrift:

© Ардис, перевод

* * *

Том 1

Часть I

Глава первая

Скарлетт О’Хара не была красавицей, но мужчины редко осознавали это, если, подобно близнецам Тарлтонам, попадали под власть её очарования. В её лице слишком своеобразно сплелись утонченные черты матери – аристократки французского происхождения из прибрежных районов – и тяжеловатые черты отца-ирландца с его вечным румянцем. И всё же это лицо приковывало взгляд: острый подбородок, волевой разлет квадратной челюсти. Чуть раскосые глаза, чистого бледно-зеленого цвета, без единой карей искорки, были подчеркнуты жесткими черными ресницами. Над ними густые черные брови круто взмывали к вискам, прочерчивая на белой, как лепесток магнолии коже, косую поразительную линию – той самой коже, которой так дорожили южанки и которую столь ревностно берегли от палящего солнца Джорджии под широкими шляпками, вуалями и митенками.

Сидя в прохладной тени веранды Тары, отцовской плантации, рядом со Стюартом и Брентом Тарлтонами в тот яркий апрельский день 1861 года, она являла собой прелестную картину. Её новое платье из зеленого узорчатого муслина двенадцатью ярдами пышной ткани ниспадало поверх кринолина, идеально гармонируя с зелеными сафьяновыми туфельками на низком каблуке, которые отец совсем недавно привез ей из Атланты. Лиф платья безупречно облегал семнадцатидюймовую талию – самую тонкую в трех округах, – и выгодно подчеркивал грудь, удивительно развитую для её шестнадцати лет. Но при всей скромности необъятных юбок, при всей благопристойности гладко зачесанных в сетку волос и при всем спокойствии маленьких белых рук, чинно сложенных на коленях, её истинная натура скрывалась с трудом. Зеленые глаза на подчеркнуто любезном лице были мятежными, своенравными, жадными до жизни, и вступали в явное противоречие с её учтивым поведением. Хорошим манерам её научили мягкие наставления матери и более суровая дисциплина Мамушки; глаза же принадлежали только ей одной.

По обе стороны от неё близнецы вольготно раскинулись в креслах, щурясь на солнце сквозь стаканы, украшенные веточками мяты, смеясь и переговариваясь; их длинные ноги, обутые в сапоги до колен и налитые силой наездников, были небрежно закинуты одна на другую. Девятнадцати лет от роду, ростом в шесть футов два дюйма, ширококостные и жилистые, с загорелыми лицами и темно-рыжими волосами, с глазами, в которых сквозили одновременно веселость и надменность, одетые в одинаковые синие сюртуки и горчичного цвета бриджи, они походили друг на друга, как две коробочки хлопка.

Снаружи предзакатное солнце заливало двор, озаряя ослепительным светом кизиловые деревья, которые стояли в сплошном белом цвету на фоне нежной весенней зелени. Лошади близнецов были привязаны у подъездной аллеи – крупные животные, мастью такие же рыжие, как волосы их хозяев; а у их копыт грызлась свора сухопарых, нервных гончих, неизменно сопровождавших Стюарта и Брента во всех поездках. Чуть в отдалении, с достоинством, подобающим аристократу, лежала большая пятнистая собака: положив морду на лапы, она терпеливо ждала, когда юноши соберутся домой к ужину.

Между собаками, лошадьми и близнецами существовало родство более глубокое, нежели простое соседство. Все они были здоровыми, беспечными молодыми существами, холеными, гибкими и полными огня; юноши были столь же строптивы, как кони, на которых они ездили, строптивы и опасны, но при всем том добродушны к тем, кто знал, как с ними обращаться.

Хотя все трое на веранде родились для безмятежной жизни плантаторов и с колыбели были окружены заботой слуг, лица их не казались ни вялыми, ни изнеженными. В них чувствовались бодрость и природная живость людей, проводящих дни под открытым небом и мало обременяющих себя скучными книжными премудростями. Жизнь в северной Джорджии в округе Клейтон всё еще была недавней и, по меркам Огасты, Саванны или Чарлстона, отдавала некоторой грубостью. Более старые и чопорные районы Юга свысока смотрели на обитателей предгорий Джорджии, но здесь, на севере штата, отсутствие тонкостей классического образования не считалось пороком, если человек преуспел в том, что было действительно важно. А важным полагалось: умело выращивать хлопок, крепко держаться в седле, метко стрелять, легко танцевать, изящно волочиться за дамами и пить, как подобает джентльмену.

В этих качествах близнецы не знали себе равных, и столь же примечательной была их легендарная неспособность усвоить хоть крупицу того, что таилось между книжными переплетами. У их семьи было больше денег, больше лошадей и больше рабов, чем у кого-либо в округе, однако познаний в грамматике у обоих братьев было меньше, чем у их беднейших соседей-фермеров.

Именно по этой причине Стюарт и Брент праздно проводили время на веранде Тары в тот апрельский полдень. Их только что исключили из Университета Джорджии – четвертого по счету учебного заведения, указавшего им на дверь за последние два года; а их старшие братья, Том и Бойд, вернулись домой вместе с ними, поскольку отказались оставаться там, где близнецы стали нежеланными гостями. Стюарт и Брент воспринимали это очередное исключение как отменную шутку, а Скарлетт, которая по своей воле не раскрыла ни одной книги с тех пор, как год назад покинула женскую академию в Фейетвилле, находила ситуацию не менее забавной.

– Я знаю, что вам двоим всё равно, и Тому тоже, – сказала она. – Но как быть с Бойдом? Он, кажется, всерьез собирается получить образование, а вы уже выдернули его из университетов Виргинии, Алабамы, Южной Каролины, а теперь и Джорджии. С такими то делами он вовек не закончит учебу.

– О, он может изучать право в конторе судьи Пармали в Фейетвилле, – беспечно отозвался Брент. – Да и к тому же это не имеет значения. Нам всё равно пришлось бы вернуться домой до конца семестра.

– Это еще почему?

– Война, глупышка! Война начнется со дня на день, и неужели ты думаешь, что кто-то из нас усидел бы за партой, когда гремят пушки?

– Вы же прекрасно знаете, что никакой войны не будет, – произнесла Скарлетт скучающим тоном. – Это одни пустые разговоры. Вот Эшли Уилкс и его отец буквально на прошлой неделе говорили папе, что наши представители в Вашингтоне придут к… к… обоюдному соглашению с мистером Линкольном относительно Конфедерации. И вообще, янки слишком нас боятся, чтобы лезть в драку. Никакой войны не будет, и мне до смерти надоело об этом слушать.

– Не будет войны! – возмущенно вскричали близнецы, словно их лишили обещанного подарка.

– Нет, душа моя, война непременно будет, – возразил Стюарт. – Янки, может, и трусят, но после того как генерал Борегар позавчера вышиб их из Форт-Самтера, им придется драться, иначе весь мир заклеймит их трусами. Да ведь Конфедерация…

Скарлетт нетерпеливо поморщилась.

– Если ты еще хоть раз произнесешь слово «война», я уйду в дом и захлопну дверь. В жизни мне ни одно слово так не докучало, как эта «война», если не считать «сецессии». Папа твердит о войне с утра до ночи, и все джентльмены, что бывают у него, так кричат о Форт-Самтере, правах штатов и Эйбе Линкольне, что я готова визжать от скуки! И все мальчишки только об этом и толкуют, да еще о своем дурацком Ополчении. Этой весной ни на одной вечеринке не было весело, потому что юноши ни о чем другом рассуждать не могут. Я несказанно рада, что Джорджия не спешила и вышла из Союза только после Рождества, иначе и рождественские балы были бы безнадежно испорчены. Если вы еще хоть раз скажете «война», я уйду.

Она не шутила, ибо не могла долго терпеть разговоров, где главной темой была не она сама. Но произнесла это с улыбкой, нарочно углубляя ямочку на щеке и часто-часто хлопая жесткими черными ресницами, будто крыльями бабочки. Юноши были совершенно очарованы, на что она и рассчитывала, и поспешили извиниться за то, что нагнали на неё тоску. Её равнодушие к политике не уронило её в их глазах; напротив – возвысило. Война была делом мужчин, а не дам, и её поведение они сочли неоспоримым доказательством её женственности.

Ловко избавив их от нудной темы сражений, она с живым интересом вернулась к их собственным невзгодам.

– А что сказала ваша мать, когда вас снова выставили вон?

Братья неловко переглянулись, припоминая прием, который мать устроила им три месяца назад, когда они – опять же по её настоянию – явились домой из Университета Виргинии.

– Ну, – протянул Стюарт, – у неё пока не было возможности ничего сказать. Мы с Томом и Бойдом уехали из дома сегодня на рассвете, когда она еще спала; Том сейчас отсиживается у Фонтейнов, а мы приехали к вам.

– А вчера вечером, когда вы вернулись? Неужели она промолчала?

– Вчера нам просто повезло. Как раз перед нашим приездом доставили того нового жеребца, которого мама купила в Кентукки месяц назад, и там поднялась сущая кутерьма. Огромная скотина – великолепный конь, Скарлетт; непременно скажи отцу, пусть взглянет на него при первой возможности, – так вот, по дороге со станции он успел отхватить кусок от своего конюха и растоптал двоих маминых чернокожих, встречавших поезд в Джонсборо. А перед самым нашим появлением он едва не разнес конюшню в щепки и чуть не прикончил Строберри, маминого старого фаворита. Когда мы вошли, мама стояла в деннике с мешком сахара, уговаривала его, и, признаться, у неё это отлично выходило. Негры со страху разве что на стропила не залезли, а мама беседовала с конем, как с человеком, и он ел у неё с ладони. С лошадьми никто не управляется так, как она. Заметив нас, она лишь крикнула: «Бог мой, что вы, четверо остолопов, опять делаете дома? Вы хуже египетских казней!» Но тут жеребец начал фыркать и вставать на дыбы, и она велела нам убираться: «Прочь отсюда! Разве не видите, мой красавец нервничает? Я с вами разберусь утром!» Ну, мы и пошли спать, а на рассвете смылись, пока она нас не сцапала, оставив Бойда держать ответ.

– И как ты думаешь, она его высечет? – Скарлетт, как и вся округа, никак не могла привыкнуть к тому, что крохотная миссис Тарлтон держит в ежовых рукавицах своих взрослых сыновей и при случае не брезгует хлыстом.

Беатриса Тарлтон была женщиной деятельной: на её плечах лежали не только огромная хлопковая плантация, сотня рабов и восемь детей, но и самая большая коннозаводческая ферма в штате. Она была скора на расправу и легко теряла самообладание из-за бесконечных выходок своих сыновей; и хотя в её владениях никому не позволялось бить ни лошадь, ни раба, она искренне полагала, что мальчикам добрая порка время от времени идет только на пользу.

– Конечно, Бойда она не тронет. Она его и в детстве почти не била, потому что он старший и к тому же самый щуплый из нас, – заметил Стюарт с явной гордостью за свои шесть футов два дюйма. – Именно поэтому мы и оставили его дома для объяснений. Господи Всемогущий, матери давно пора понять, что мы уже не дети! Нам по девятнадцать, Тому – двадцать один, а она обращается с нами так, будто нам по шесть лет от роду.

– Твоя мать поедет на новом коне на завтрашний пикник к Уилксам?

– Хотела бы, но отец говорит, что он слишком буйный. Да и сестры восстали. Заявили, что хоть на одну вечеринку она должна прибыть как подобает леди – в экипаже.

– Надеюсь, завтра обойдется без дождя, – вздохнула Скарлетт. – Почти неделю льет каждый день. Нет ничего тоскливее, чем барбекю, когда из-за непогоды приходится прятаться в доме.

– Нет, завтра будет ясно и жарко, как в разгаре лета, – заверил Стюарт. – Посмотри на закат. Я никогда не видел такого багряного неба. По закату всегда можно безошибочно судить о погоде.

Они посмотрели за бескрайние акры свежевспаханных хлопковых полей Джеральда О’Хара, туда, где пылал горизонт. Теперь, когда солнце садилось в кровавом зареве за холмами на том берегу реки Флинт, дневной зной апреля уходил, уступая место едва уловимой, мягкой прохладе.

Весна в тот год выдалась ранней: она пришла с теплыми скоротечными дождями, с внезапным пенистым цветением розовых персиковых деревьев и кизилом, осыпавшим белыми звездами сумрачные речные болота и далекие холмы. Пахота уже близилась к концу, и багряное зарево заката окрашивало свежевывернутые пласты красной джорджийской глины в еще более густые, кровавые тона. Влажная, жадная земля, перепаханная в ожидании хлопковых семян, розовела на песчаных гребнях, алела и багровела там, где тени ложились в глубину борозд. Беленый кирпичный дом плантации казался островом среди яростного красного моря – моря кружевных, изогнутых, серповидных валов, внезапно застывших в тот миг, когда их розовые гребни вот-вот готовы были рассыпаться прибойной пеной. Здесь не было длинных прямых борозд, какие виднелись на желтых глинистых полях равнинной средней Джорджии или на жирном черноземе прибрежных плантаций. Холмистую предгорную страну северной Джорджии пахали миллионами зигзагов, чтобы богатую почву не смывало в речные низины.

То была неистово-красная земля, цвета живой крови после дождей и кирпичной пыли в засуху – лучшая хлопковая почва в мире. Благодатный край белых домов, мирных пашен и ленивых желтых рек, но вместе с тем – земля контрастов, ослепительного солнца и густых теней. Вырубки плантаций и мили хлопковых полей безмятежно, самодовольно улыбались теплому небу. Но по краям их высились девственные леса – темные и прохладные даже в самый знойный полдень, таинственные, чуть зловещие; шумящие сосны словно ждали с вековым терпением, предостерегая мягкими вздохами: «Берегитесь! Берегитесь! Мы уже владели полями однажды. Мы можем забрать вас снова».

До слуха сидящих на веранде долетал топот копыт, лязг упряжных цепей и звонкий, беспечный смех негритянских голосов: полевые работники и мулы возвращались. Из дома донесся певучий голос матери Скарлетт, Эллен О’Хара: она звала маленькую негритянку, которая носила за ней корзинку с ключами. Высокий детский голосок отозвался: «Да, мэм», – и послышались шаги, удалявшиеся через заднюю дверь к коптильне, где Эллен предстояло раздавать провизию возвращавшимся работникам. Раздался звон фарфора и серебра: Порк, личный слуга и дворецкий Тары, накрывал стол к ужину.

При этих звуках близнецы сообразили, что им давно пора бы ехать восвояси. Однако встреча с матерью их не прельщала, и они продолжали медлить на веранде Тары, ежеминутно ожидая, что Скарлетт пригласит их к столу.

– Послушай, Скарлетт. Насчет завтрашнего дня, – подал голос Брент. – То, что мы были в отъезде и ничего не знали о пикнике и бале, еще не значит, что нам не полагается больше танцев. Ты ведь не успела всё раздать?

– Конечно, раздала! Откуда мне было знать, что вы надумаете вернуться? Не могла же я рисковать и остаться подпирать стенку, дожидаясь вас двоих.

– Тебе – подпирать стенку! – юноши дружно расхохотались.

– Послушай, душа моя, ты должна отдать мне первый вальс, а Стю – последний, и ужинать ты непременно будешь с нами. Мы устроимся на лестничной площадке, как на прошлом балу, и заставим Мамушку Джинси снова погадать нам.

– Мне не по душе гадания Мамушки Джинси. Вы же знаете, она напророчила, будто я выйду за джентльмена с угольно-черными волосами и длинными черными усами, а я терпеть не могу черноволосых.

– Тебе по вкусу рыжие, верно, милочка? – усмехнулся Брент. – Ну же, пообещай нам все вальсы и ужин.

– Если пообещаешь, мы откроем тебе одну тайну, – заинтриговал её Стюарт.

– Какую еще тайну? – воскликнула Скарлетт, мгновенно насторожившись, точно ребенок при слове «секрет».

– Это то самое, что мы вчера услышали в Атланте, Стю? Если так, ты же помнишь, мы обещали не болтать.

– Ну, мисс Питти сама нам всё выложила.

– Мисс-кто?

– Ну, ты знаешь, кузина Эшли Уилкса, та, что живет в Атланте, – мисс Питтипэт Гамильтон, тетка Чарльза и Мелани Гамильтон.

– Знаю, и более взбалмошной старой леди я в жизни не встречала.

– Так вот, когда мы вчера были в Атланте и ждали поезда, её карета проезжала мимо станции. Она остановилась, разговорилась с нами и обмолвилась, что завтра вечером на балу у Уилксов объявят о помолвке.

– Ах, это я и без вас знаю, – с разочарованием протянула Скарлетт. – Этого глупого её племянника, Чарли Гамильтона, и Хани Уилкс. Все уже сто лет знают, что они когда-нибудь поженятся, хоть он, кажется, и не слишком торопится.

– Ты и впрямь считаешь его глупым? – полюбопытствовал Брент. – А ведь на прошлое Рождество ты позволяла ему довольно долго увиваться вокруг тебя.

– Я не могла запретить ему увиваться, – беспечно пожала плечами Скарлетт. – По-моему, он ужасный маменькин сынок.

– К тому же это не его помолвку собираются объявить, – торжествующе провозгласил Стюарт. – А помолвку Эшли с сестрой Чарли, мисс Мелани!

Лицо Скарлетт осталось неподвижным, но губы побелели, как у человека, получившего внезапный, оглушительный удар и в первое мгновение еще не осознавшего, что произошло. Она так застыла, глядя на Стюарта, что он, не склонный к долгим раздумьям, принял это просто за крайнее изумление и живейший интерес.

– Мисс Питти сказала, что сначала они не хотели объявлять об этом до будущего года, потому что мисс Мелли неважно себя чувствовала; но теперь, когда кругом только и толкуют, что о войне, обе семьи решили, что лучше покончить с этим поскорее. Так что объявят завтра вечером, во время ужина. Ну вот, Скарлетт, тайну мы тебе открыли, теперь ты просто обязана поужинать с нами.

– Разумеется, – безжизненно отозвалась Скарлетт.

– И все вальсы?

– Все.

– Ты просто прелесть! Бьюсь об заклад, остальные мальчишки лопнут от злости.

– И пускай, – вставил Брент. – Мы вдвоем с ними живо поквитаемся. Слушай, Скарлетт. Сядь с нами завтра на пикнике.

– Что?

Стюарт повторил просьбу.

– Конечно.

Близнецы ликующе переглянулись, хоть и не без некоторого удивления. Несмотря на то, что они считали себя фаворитами Скарлетт, еще никогда прежде знаки её благосклонности не доставались им с такой легкостью. Обычно она заставляла их молить и упрашивать, тянула с ответом, не говоря ни да, ни нет, смеялась, если они дулись, и становилась ледяной, если они сердились. А тут она почти подарила им весь завтрашний день: места подле себя на барбекю, все вальсы – а уж они позаботятся, чтобы все танцы были именно вальсами! – и ужин в разгаре бала. Ради такого стоило вылететь из университета.

Окрыленные успехом, они задержались еще немного, болтая о барбекю и бале, об Эшли Уилксе и Мелани Гамильтон, перебивая друг друга, шутя и смеясь собственным остротам, прозрачно намекая, что не отказались бы и от приглашения к столу. Прошло немало времени, прежде чем они заметили, что Скарлетт почти не участвует в разговоре. Атмосфера неуловимо переменилась. В чем именно была причина, близнецы не понимали, но чудесное сияние этого дня померкло. Скарлетт, казалось, едва слушала их, хотя и отвечала невпопад. Почувствовав неладное, смущенные и раздосадованные, близнецы еще немного помучились, затем нехотя поднялись и взглянули на часы.

Солнце уже низко висело над свежевспаханными полями, а темная стена леса по ту сторону реки чернела на горизонте сплошным силуэтом. Стрижи стремительно мелькали над двором, а куры, утки и индейки, важно переваливаясь, брели с полей к дому.

Стюарт зычно крикнул:

– Джимс!

Спустя мгновение высокий негр их лет, запыхавшись, выбежал из-за дома к привязанным лошадям. Джимс был их личным слугой и, подобно гончим, сопровождал их повсюду. В детстве он был их товарищем по играм, а в день десятилетия его официально отдали близнецам «в собственность». Увидев его, тарлтоновские собаки поднялись из красной пыли и выжидательно уставились на хозяев. Юноши откланялись, пожали Скарлетт руку и пообещали завтра с самого утра ждать её у Уилксов. Затем они припустили по дорожке, вскочили в седла и под предводительством Джимса галопом понеслись по кедровой аллее, размахивая шляпами и выкрикивая прощальные слова.

Когда на повороте пыльной дороги они скрылись из виду, Брент осадил коня под сенью цветущего кизила. Стюарт тоже придержал лошадь, а чернокожий слуга остановился в нескольких шагах позади. Кони, почувствовав ослабевшие поводья, вытянули шеи и принялись щипать нежную весеннюю траву, а терпеливые гончие снова улеглись в мягкую красную пыль, тоскливо взирая на ласточек, круживших в сгущающихся сумерках.

На открытом лице Брента читалось недоумение, смешанное с легкой обидой.

– Послушай, – произнес он. – Тебе не показалось странным, что она даже не пригласила нас к ужину?

– Я и сам об этом думал, – отозвался Стюарт. – Всё ждал, когда она скажет, а она – ни слова. Что ты об этом думаешь?

– Ума не приложу. Но, по-моему, могла бы и позвать. Всё-таки первый день дома, она нас вечность не видела. Нам ведь еще столько всего нужно было ей рассказать.

– А я был уверен, что она нам обрадовалась.

– Я и сам так подумал.

– А с полчаса назад она вдруг приумолкла, будто у неё голова разболелась.

– Я тоже это заметил, только не придал тогда значения. Как, по-твоему, что с ней стряслось?

– Ума не приложу. Может, мы сболтнули что-нибудь такое, что её задело?

Оба на мгновение погрузились в раздумья.

– Ничего подобного припомнить не могу. Да и к тому же, когда Скарлетт сердится, это сразу всем ясно. Она не из тех девиц, что копят обиды в себе.

– Вот это мне в ней и нравится. Она не станет ходить с ледяным видом и затаенной злобой – если уж рассержена, так выскажет тебе всё прямо в глаза. Но ведь что-то же мы такое сказали или сделали, раз она вдруг замолчала и точно захворала. Готов поклясться, когда мы только приехали, она была нам искренне рада и явно собиралась пригласить к ужину.

– А ты не думаешь, что всё дело в нашем исключении?

– Черта с два! Не мели чепухи. Она так хохотала, когда мы ей об этом рассказывали. Да и Скарлетт ценит книжную премудрость ничуть не больше нашего.

Брент обернулся в седле и окликнул слугу:

– Джимс!

– Я здесь, сэр!

– Ты слышал, о чем мы толковали с мисс Скарлетт?

– Никак нет, мистер Брент! С чего бы это вы взяли, будто я шпионю за белыми господами?

– Шпионишь, еще как! Вы, негры, всегда знаете обо всём, что кругом творится. Ах ты лгун, я же сам видел, как ты шмыгнул за угол веранды и притаился в кустах гардении. Ну, так что, слышал ты от нас что-нибудь такое, что могло рассердить или обидеть мисс Скарлетт?

Поняв, что притворство бесполезно, Джимс перестал отпираться и сосредоточенно наморщил лоб.

– Нет, сэр, не приметил я, чтобы вы сказали что худое. Мне-то показалось, она вам была страсть как рада, ровно соскучилась сильно, и всё щебетала, точно птичка, пока вы не завели речь про мистера Эшли и мисс Мелли Гамильтон, будто они пожениться задумали. Тут она и смолкла враз – ровно пичужка, завидев ястреба в небе.

Близнецы обменялись многозначительными взглядами и кивнули, хотя ясности не прибавилось.

– Джимс прав. Только я не возьму в толк, с какой стати, – произнес Стюарт. – Помилуй Бог! Эшли для неё просто старый друг, не более. Не может же она быть от него без ума. Она ведь без ума от нас.

Брент согласно кивнул.

– А как ты думаешь, – предположил он, – может, Эшли не потрудился сообщить ей, что собирается объявить о помолвке завтра, и она обиделась, что он не доверился сперва ей, своей старой подруге, а решил огорошить сразу всех? Девушки ведь спят и видят, как бы узнать такие новости первыми.

– Ну, возможно и так. А если он и не говорил ей, что это случится именно завтра? В конце концов, это должно было остаться тайной, сюрпризом, а каждый имеет право хранить свою помолвку в секрете, разве не так? Мы бы и сами ни сном ни духом не знали, если бы тетка мисс Мелли не проболталась. Но Скарлетт-то уж наверняка знала, что он рано или поздно женится на мисс Мелли. Мы все это годами знали. Уилксы и Гамильтоны испокон веков женятся на своих кузенах. Всем было ясно, что он однажды возьмет её в жены, так же как Хани Уилкс выйдет за брата мисс Мелли, Чарльза.

– Что ж, я сдаюсь. Только досадно, что она не позвала нас ужинать. Ей-богу, совсем не тянет ехать домой и слушать, как мать разойдется из-за нашего исключения. Не в первый раз ведь, в самом деле.

– Может, Бойд её уже умаслил. Сам знаешь, какой у него вкрадчивый язык. Он всегда умеет её уговорить.

– Да, пожалуй, но на это нужно время. Ему придется ходить вокруг да около, пока мать так не запутается, что сама велит ему поберечь голос для будущей адвокатской практики. Но он еще и начать-то толком не успел. Бьюсь об заклад: мать сейчас так взбудоражена из-за этого нового жеребца, что до самого ужина и не вспомнит, что мы снова дома, пока не сядет за стол и не наткнется взглядом на Бойда. А уж к концу трапезы она разойдется вовсю и начнет извергать пламя. И раньше десяти Бойд не доберется до того места, где станет объяснять, что нам было бы бесчестно оставаться в университете после того, как ректор позволил себе так с нами разговаривать. И только к полуночи он доведет её до такого состояния, что она сама начнет спрашивать, почему Бойд не пристрелил этого ректора на месте. Нет, раньше полуночи нам домой путь заказан.

Близнецы уныло переглянулись. Дикие кони, перестрелки или гнев соседей не пугали их ни в малейшей степени, но они питали вполне оправданный страх перед прямотой своей рыжеволосой матери и хлыстом, который она без тени сомнения опускала им на плечи.

– Ну, в таком случае, – решил Брент, – едем к Уилксам. Эшли и девушки наверняка будут рады видеть нас за ужином.

Стюарт заметно смутился.

– Нет, туда не стоит. У них и без нас кутерьма – готовятся к завтрашнему пикнику, да и вообще…

– Ах да, я и позабыл, – поспешно перебил Брент. – Нет, туда не поедем.

Некоторое время они двигались в молчании, и на загорелых щеках Стюарта играл румянец неловкости. До прошлого лета Стюарт ухаживал за Индией Уилкс при полном одобрении обеих семей и всей округи. Соседи полагали, что спокойная, сдержанная Индия сумеет оказать на него благотворное, усмиряющее влияние. Во всяком случае, на это горячо надеялись. И Стюарт, вероятнее всего, довел бы дело до свадьбы, но Брент был против. Индия ему нравилась, однако казалась слишком уж бесцветной и постной; он просто не мог заставить себя влюбиться в неё, чтобы составить брату компанию. Это был первый случай, когда интересы близнецов разошлись, и Брента задевало, что брат уделяет столько внимания девице столь заурядной.

Но прошлым летом, на политическом митинге в дубовой роще Джонсборо, оба внезапно увидели Скарлетт О’Хара точно впервые. Они знали её много лет, с самого детства она была их любимым товарищем по играм, ведь она умела скакать верхом и лазать по деревьям ничуть не хуже их самих. Но теперь, к их изумлению, она превратилась в юную леди – и притом самую пленительную на свете.

Они впервые разглядели, как лучатся её зеленые глаза, как глубоки ямочки на щеках, когда она смеется, какие у неё крохотные руки и ножки и какая неправдоподобно тонкая талия. Их остроты вызывали у неё взрывы веселого смеха, а мысль о том, что она находит их весьма примечательной парой, так воодушевляла братьев, что они превзошли самих себя. То был незабываемый день в жизни близнецов. Позже, обсуждая его, они всё дивились, как это прежде не замечали чар Скарлетт. До верного ответа они так и не додумались. А заключался он в том, что именно в тот день Скарлетт твердо решила заставить их обратить на себя внимание. По самой своей натуре она не могла вытерпеть, чтобы какой-либо мужчина был увлечен другой женщиной, а вид Индии Уилкс подле Стюарта оказался для её хищной натуры слишком тяжелым испытанием. Не удовлетворившись одним Стюартом, она расставила сети и на Брента – и сделала это с такой основательностью, что совершенно покорила обоих.

Теперь оба были без памяти влюблены в неё, а Индия Уилкс и Летти Манро из Лавджоя, за которой Брент ухаживал вяло и без особого рвения, отошли далеко на задний план. Что станет делать проигравший, если Скарлетт предпочтет одного из них, близнецы не задумывались. Об этом они погадают, когда придет время. Пока же они были вполне довольны тем, что вновь единодушны в своих чувствах, ибо тени ревности между ними не существовало. Эта ситуация забавляла соседей и приводила в ярость их мать, которая Скарлетт недолюбливала.

– Так вам и надо будет, если эта хитрая кошка примет предложение одного из вас, – говаривала она. – А может, и обоих разом примет, и тогда вам придется подаваться в Юту к мормонам, если только они вас возьмут, в чем я сильно сомневаюсь… Больше всего я опасаюсь, что в один прекрасный день вы оба напьетесь, приревнуете друг друга к этой двуличной зеленоглазой кокетке и перестреляетесь. Впрочем, это, пожалуй, была бы не самая дурная новость.

С того самого дня Стюарт чувствовал себя не в своей тарелке в присутствии Индии. Не то чтобы Индия когда-либо позволяла себе упрек или хотя бы взглядом, жестом дала понять, что замечает его переменчивую привязанность. Она была слишком истинной леди для подобного. Но Стюарт ощущал вину и неловкость, находясь рядом с ней. Он сознавал, что заставил Индию полюбить себя, и понимал, что она по-прежнему верна своему чувству; в глубине души он чувствовал, что поступил не по-джентльменски. Она всё еще была ему глубоко симпатична, он уважал её за безупречное воспитание, за начитанность и все её несомненные достоинства. Но, видит Бог, в сравнении с ослепительным и переменчивым очарованием Скарлетт она казалась слишком бледной, слишком пресной и предсказуемой. С Индией ты всегда знаешь, чего ждать, а со Скарлетт – никогда. От такого недолго и с ума сойти, но в этом-то и крылась вся её прелесть.

– Ну, тогда давай заглянем к Кейду Калверту и поужинаем у них, – предложил Брент. – Скарлетт говорила, что Кэтлин уже вернулась из Чарлстона. Быть может, она привезла какие-нибудь новости о Форт-Самтере, которых мы еще не слышали.

– От Кэтлин-то толку немного, – фыркнул Стюарт. – Бьюсь об заклад два к одному: она и знать не знала, что этот форт вообще существует, не говоря уже о том, что он был битком набит янки, пока мы их оттуда не выкурили. Всё, что у неё в голове, – это балы, на которых она перебывала, да поклонники, которых она там насобирала.

– Ну, всё равно забавно послушать её щебет. Да и будет где переждать, пока мать не ляжет спать.

– Проклятье! Мне Кэтлин нравится, она славная девчонка, и я бы с удовольствием послушал про Каро Ретт и всю их чарлстонскую компанию; но будь я проклят, если вынесу еще хоть один ужин в обществе её мачехи-северянки.

– Не будь к ней так суров, Стюарт. Она ведь хочет как лучше.

– Да я и не суров. Мне её жаль, а я терпеть не могу людей, которых приходится жалеть. К тому же она так суетится, так лезет из кожи вон, стараясь сделать всё по правилам и чтобы ты чувствовал себя как дома, что непременно скажет или сделает какую-нибудь глупость. У меня от неё мороз по коже! Она искренне считает южан дикими варварами. Она даже матери нашей это заявила. Она нас боится. Когда мы у них бываем, у неё всегда такой вид, будто она вот-вот испустит дух от страха. Она напоминает мне тощую курицу, примостившуюся на краешке стула: глаза блестят, пустые и перепуганные, и вся она готова захлопать крыльями и закудахтать от любого резкого движения.

– Ну, её можно понять. Ты ведь, как-никак, прострелил Кейду ногу.

– Я был пьян, иначе бы этого не случилось, – отрезал Стюарт. – И Кейд ни капли на меня не в обиде. И Кэтлин, и Рейфорд, и сам мистер Калверт тоже. Только эта мачеха-янки подняла визг, крича, что я неотесанный дикарь и что порядочным людям небезопасно находиться рядом с нецивилизованными южанами.

– Но и тут её можно понять. Она северянка и не слишком хорошо воспитана; к тому же ты всё-таки подстрелил человека, а он ей, при всех оговорках, пасынок.

– Черт возьми, это вовсе не повод меня оскорблять! Ты ведь тоже родной сын нашей матери, но разве она подняла шум, когда Тони Фонтейн прострелил тебе ногу? Ничего подобного: она просто послала за старым доктором Фонтейном, чтобы тот перевязал рану, и поинтересовалась у Тони, что это стряслось с его прицелом. Сказала еще, что, видно, выпивка портит ему меткость. Помнишь, как Тони тогда разозлился?

Оба юноши весело расхохотались.

– Мать – это нечто особенное! – с нескрываемым восхищением проговорил Брент. – На неё всегда можно положиться: она всё сделает как надо и никогда не поставит тебя в неловкое положение перед людьми.

– Да, но сегодня вечером, когда мы заявимся домой, она вполне может выставить нас не в лучшем свете при отце и сестрах, – мрачно заметил Стюарт. – Послушай, Брент. Похоже, поездка в Европу нам теперь только снится. Ты же помнишь: мать предупреждала, что если нас вышибут еще из одного колледжа, никакого Большого путешествия не будет.

– Ну и черт с ним! Велика беда. Что там смотреть, в этой Европе? Сдаю голову на отсечение, эти иностранцы не могут показать нам ничего такого, чего бы у нас здесь, в Джорджии, не нашлось. Уверен, лошади у них не такие резвые, девушки не такие красавицы, а уж ржаного виски, способного тягаться с отцовским, у них точно не сыщешь.

– Эшли Уилкс говорил, что там полно дивных видов и музыки. Эшли Европа пришлась по душе. Он только о ней и толкует.

– Ну… ты же знаешь Уилксов. Они народ со странностями по части музыки, книг и всяких там видов. Мать говорит, это потому, что их дед был родом из Виргинии. По её словам, виргинцы придают подобным вещам слишком большое значение.

– Ну и пускай забирают это себе. Дай мне доброго коня, хорошей выпивки, милую девушку для ухаживания и разбитную девчонку для забавы – и я с радостью уступлю кому угодно всю их Европу… Да и что нам за горе, если Тур сорвался? Подумай сам: каково бы нам сейчас было в Европе, когда здесь пахнет войной? Мы бы и домой вернуться не успели. Я в тысячу раз охотнее пойду на войну, чем поеду в Европу.

– И я тоже… Слушай, Брент! Кажется, я придумал, где нам поужинать. Давай махнем через болото к Эйблу Уайндеру и скажем ему, что мы все четверо снова в строю и готовы к службе.

– Вот это дело! – с энтузиазмом подхватил Брент. – Заодно узнаем все новости Ополчения и какой же всё-таки цвет формы они решили выбрать.

– Если это будут зуавские наряды, я, клянусь честью, в Ополчение ни ногой. В этих красных мешковатых шароварах я буду чувствовать себя девчонкой. По-моему, они точь-в-точь как дамские фланелевые панталоны.

– Вы что, к мистеру Уайндеру собрались? Коли так, ужина вам там не видать, – вставил Джимс. – У них кухарка преставилась, а новой они не купили. Готовит теперь полевая баба, а негры мне сказывали – хуже поварихи во всшем штате не сыскать.

– Господи Боже! Да почему же они не купят другую кухарку?

– С чего бы это бедной белой швали покупать негров? У них и четверых-то отродясь не бывало.

В голосе Джимса прозвучало неприкрытое презрение. Его собственное положение в обществе было надежно обеспечено тем, что Тарлтоны владели сотней душ, и, подобно всем слугам крупных плантаторов, он глядел свысока на мелких фермеров, у которых рабов почти не водилось.

– Я сейчас с тебя шкуру спущу за такие речи! – яростно выкрикнул Стюарт. – Не смей называть Эйбла Уайндера «белой швалью». Да, он беден, но он не шваль; и будь он хоть черный, хоть белый, я никому не позволю так о нем отзываться. В нашем округе нет человека достойнее, иначе с чего бы Ополчение выбрало его своим лейтенантом?

– А я и сам того в толк взять не могу, – невозмутимо отозвался Джимс, ничуть не смущенный грозным взглядом хозяина. – По мне, так офицеров надо бы из богатых джентльменов выбирать, а не из болотного отребья.

– Он не отребье! Ты что же, равняешь его с настоящей белой швалью вроде Слэттери? Эйбл просто небогат. Он мелкий фермер, а не владелец плантации. И если ребята настолько его ценят, что доверили офицерский чин, так не негру об этом судить. В Ополчении знают, что делают.

Кавалерийский отряд был сформирован три месяца назад, в тот самый день, когда Джорджия объявила о своем выходе из Союза, и с тех пор новобранцы только и делали, что нетерпеливо призывали войну. У этого подразделения до сих пор не было официального названия – и вовсе не потому, что предложений не хватало. Напротив, у каждого на этот счет имелось свое твердое мнение, от которого никто не желал отступать, – в точности так же, как и в спорах о цвете и покрое мундиров. «Тигры Клейтона», «Пожиратели огня», «Гусары Северной Джорджии», «Зуавы», «Охотники предгорий» – хотя на вооружении у них должны были быть пистолеты, сабли и ножи Боуи, а вовсе не ружья, – «Клейтонские серые», «Кровь и гром», «Всегда готовы» – за каждое название стояли горой свои приверженцы. Пока же вопрос оставался открытым, все называли организацию попросту Отрядом, и, хотя впоследствии было принято пышное официальное наименование, до самого конца своего существования они так и остались для всех просто «Отрядом».

Офицеров выбирали сами рядовые, ибо в округе почти никто не смыслил в военном деле, за исключением нескольких ветеранов мексиканской и семинольской войн; да и к тому же Отряд ни за что не согласился бы видеть своим начальником ветерана, если бы тот не нравился им лично и не внушал безусловного доверия. Все души не чаяли в четырех братьях Тарлтонах и трех Фонтейнах, но скрепя сердце отказались их избирать: Тарлтоны слишком быстро хмелели и были чрезмерно склонны к шалостям, а Фонтейны отличались слишком уж неистовым и опасным нравом. Капитаном избрали Эшли Уилкса, поскольку он считался лучшим наездником в округе и все рассчитывали на его невозмутимое спокойствие – только оно и могло поддерживать в отряде хотя бы видимость дисциплины. Рейфорда Калверта произвели в старшие лейтенанты, посколку Рейфа любили решительно все, а Эйбла Уайндера, сына болотного охотника и самого небогатого из фермеров, избрали простым лейтенантом.

Эйбл был сметливым, серьезным великаном с добрым сердцем; он был неграмотен, старше прочих юношей и отличался в присутствии дам едва ли не большей учтивостью, чем иные аристократы. В Отряде почти не было места сословному чванству. Слишком многие из их отцов и дедов сами вышли в люди из среды мелких фермеров. Кроме того, Эйбл слыл лучшим стрелком, настоящим снайпером, способным с семидесяти пяти ярдов угодить белке в глаз; к тому же он знал всё о жизни в лесу: как развести огонь под проливным дождем, как выследить зверя или отыскать воду. Отряд преклонялся перед истинной удалью, а кроме того, ребята просто любили его – потому и произвели его в офицеры. Он нес это звание с достоинством и без малейшей кичливости, словно оно принадлежало ему по праву. Однако жены плантаторов и их слуги никак не могли забыть, что рожден он не джентльменом, даже если их мужчины смотрели на это иначе.

Поначалу Отряд создавался исключительно как подразделение джентльменов, сыновей плантаторов, где каждый являлся со своим конем, оружием, снаряжением, формой и личным слугой. Но богатых семей в молодом округе Клейтон было не так уж много, и, дабы довести кавалерию до полного состава, пришлось набирать людей среди сыновей мелких фермеров, лесных охотников, крекеров и, в некоторых случаях, даже среди бедных белых – если те стояли выше среднего уровня своей среды. Эти молодые люди горели желанием сражаться с янки ничуть не меньше своих состоятельных соседей; но здесь возникал щекотливый денежный вопрос. Лошадей у мелких фермеров почти не водилось. Всё хозяйство они вели на мулах, и лишних животных у них не было – редко больше четырех на всю ферму. Мулов нельзя было отвлекать от пахоты и отправлять на войну, даже если бы они и годились для кавалерии, а для Отряда они решительно не подходили. Что же до бедных белых, то они почитали себя зажиточными, если владели хотя бы одним мулом. Жители лесов и болот и вовсе не имели ни коней, ни мулов. Они кормились плодами своей земли и дичью, вели дела в основном меной и за весь год редко видели в глаза пять долларов наличными, так что и кони, и форма были им не по карману. Но в своей бедности они были столь же яростно горды, как плантаторы – в своем богатстве, и ни за что не приняли бы от соседей ничего, что отдавало бы милостыней. Поэтому, чтобы не ущемить ничью гордость и полностью укомплектовать Отряд, отец Скарлетт, Джон Уилкс, Бак Манро, Джим Тарлтон, Хью Калверт – словом, каждый крупный землевладелец округа, за единственным исключением Ангуса Макинтоша, – внесли средства на полное снаряжение бойца и коня. В конечном счете каждый плантатор взял на себя расходы по экипировке собственных сыновей и определенного числа других волонтеров, но всё было устроено так, что менее обеспеченные члены отряда могли принять лошадей и мундиры, не чувствуя урона своей чести.

Дважды в неделю Отряд съезжался в Джонсборо – и попрактиковаться в строевом деле, и вознести молитвы о том, чтобы война поскорее разразилась. Сборы лошадей для полной комплектации отряда еще не закончились, но те, у кого уже были кони, вовсю выделывали на поле за зданием суда то, что сами считали кавалерийскими маневрами. Они поднимали столбы пыли, до хрипоты надсаживали глотки и размахивали саблями времен Войны за независимость, снятыми по такому случаю со стен в гостиных. Те же, кому лошадей пока не хватило, устраивались на обочине перед лавкой Булларда: наблюдали за конными товарищами, жевали табак и травили байки. Или же затевали состязания в стрельбе. Впрочем, учить стрелять здесь никого не требовалось. Большинство южан, казалось, рождались с ружьем в руках, а жизнь, проведенная на охоте, превратила их в непревзойденных стрелков.

Из плантаторских особняков и болотных хижин на каждое такое собрание доставляли самое невероятное огнестрельное оружие. Здесь были и длинные ружья для охоты на белок, бывшие в новинку еще в те времена, когда их владельцы впервые пересекали Аллеганские горы; и старые мушкеты, заряжающиеся с дула, повидавшие и войну 1812 года, и походы против семинолов, и кампанию в Мексике; и оправленные серебром дуэльные пистолеты, и карманные дерринджеры, и двуствольные охотничьи ружья, и великолепные новенькие винтовки английской работы с блестящими ложами из ценных пород дерева.

Учения неизменно заканчивались в салунах Джонсборо, и к вечеру там вспыхивало столько потасовок, что офицеры едва успевали наводить порядок, опасаясь, как бы Отряд не понес потерь еще до того, как их нанесут янки. Именно в одной из таких стычек пару месяцев назад Стюарт Тарлтон прострелил ногу Кейду Калверту, а Тони Фонтейн – Бренту.

В ту пору, когда Отряд только создавался, близнецы как раз были дома – их в очередной раз исключили из Университета Виргинии, – и они с величайшим рвением влились в общее дело. Однако после той перестрелки мать отправила их в университет штата, строго приказав оставаться там до конца семестра. Вдали от дома им отчаянно недоставало хмельного возбуждения маневров, и никакое образование не могло заменить им возможности скакать во весь опор, вопить во всю глотку и палить из ружей в компании верных друзей.

– Ну что ж, давай срежем через поля к Эйблу, – предложил Брент. – Если ехать по заливным землям мистера О’Хара, а потом через пастбище Фонтейнов, мы будем на месте в два счета.

– Только ужина вам там не видать, разве что предложат опоссума да кормовую зелень, – не унимался Джимс.

– Тебе-то уж точно ничего не перепадет, – усмехнулся Стюарт. – Потому как ты отправишься домой и доложишь матери, что нас к ужину ждать не стоит.

– Нет уж, ни за что! – в ужасе вскричал Джимс. – И не просите! Мне ничуть не слаще вашего, когда мисс Битрис начинает меня честить. Сперва она спросит, с какой это стати я позволил вам опять вылететь из учения. А потом – отчего это я не приволок вас домой сегодня вечером, чтоб она сама могла задать вам перцу. А после накинется на меня, как утка на июньского жука, и не успею я и глазом моргнуть, как во всём окажусь виноватым. Коли вы не возьмете меня к мистеру Уайндеру, я лучше всю ночь в лесу пролежу, и пускай меня патрульные ловят, потому как я куда охотнее сдамся патрульным, чем мисс Битрис, когда она не в духе.

Близнецы в замешательстве и досаде поглядели на решительно настроенного чернокожего парня.

– Этот остолоп и впрямь нарочно попадется патрулю, и тогда у матери появится новый повод пилить нас целыми неделями. Клянусь, от этих негров одни заботы. Иногда мне кажется, что у этих аболиционистов не такие уж и бредовые идеи.

– Ну, в самом деле, нечестно заставлять Джимса расхлебывать то, от чего мы сами бежим. Придется взять его с собой. Но смотри у меня, наглый черный бездельник: если ты начнешь задирать нос перед уайндеровскими неграми и похваляться, будто у нас на столе всегда жареные цыплята и окорок, а у них – одни кролики да опоссумы, я… я всё выложу матери. И на войну мы тебя с собой не возьмем, так и знай.

– Задирать нос? Я – перед этими нищими неграми? Нет уж, сэр, у меня манеры получше будут. Разве мисс Битрис не учила меня обхождению так же, как и вас самих?

– Видать, не слишком она в этом преуспела со всеми нами, – проворчал Стюарт. – Поехали.

Он придержал своего могучего рыжего коня, а затем, едва коснувшись его боков шпорами, легко перемахнул через изгородь из жердей на мягкую пашню плантации Джеральда О’Хара. Следом прыгнул конь Брента, а за ним и лошадь Джимса – сам слуга при этом судорожно вцепился в переднюю луку седла и гриву. Джимс не питал любви к подобным прыжкам, но, чтобы не отстать от хозяев, ему приходилось брать барьеры и повыше.

Пока они пробирались между красными бороздами, спускаясь к речной низине в сгущающихся сумерках, Брент крикнул брату:

– Послушай, Стю! И всё же, тебе не кажется, что Скарлетт могла бы пригласить нас на ужин?

– Я и сам этого ждал, – отозвался Стюарт. – Как ты думаешь, почему она этого не сделала?..

Глава вторая

Когда близнецы уехали, оставив Скарлетт одну на веранде Тары, и последний звук затихающих копыт растаял вдали, она, словно в забытьи, вернулась к своему креслу. Лицо её застыло, став неподвижным от боли, а губы ныли – так долго ей приходилось через силу растягивать их в улыбке, лишь бы юноши не разгадали её тайну. Она устало опустилась на сиденье, поджав под себя ногу; сердце её так переполнилось горем, что, казалось, ему уже не хватало места в груди. Оно билось неровными, короткими толчками; руки похолодели, и тяжелое предчувствие беды навалилось на неё всей своей тяжестью. В её взгляде читались страдание и растерянность – растерянность избалованного ребенка, который привык получать всё по первому требованию и теперь впервые столкнулся с жестоким отказом судьбы.

Эшли женится на Мелани Гамильтон!

О нет, это невозможно! Близнецы наверняка ошиблись. Они просто решили подшутить над ней, как проделывали это уже не раз. Эшли не может, просто не может быть влюблен в Мелани. Никто не в силах полюбить такое бесцветное, мышиное создание. Скарлетт с нескрываемым презрением вызвала в памяти хрупкую, почти детскую фигурку Мелани, её серьезное личико сердечком – не просто невыразительное, а почти дурнушку. К тому же Эшли не видел её уже целую вечность. С прошлого года, после того памятного приема в «Двенадцати дубах», он заглядывал в Атланту от силы пару раз. Нет, Эшли не может любить Мелани, потому что – о, в этом она не могла обмануться! – потому что он любит её! Её, Скарлетт, он любит – она чувствовала это каждой частицей души!

Тяжелая поступь Мамушки заставила пол в прихожей задрожать. Скарлетт поспешно выпрямилась и попыталась придать лицу спокойное выражение. Нельзя было допустить, чтобы Мамушка что-то заподозрила. Та считала всех О’Хара своей собственностью, принадлежащей ей душой и телом, и их секреты становились её секретами; малейшего намека на тайну было достаточно, чтобы она взяла след с неумолимостью старательной ищейки. Скарлетт по опыту знала: если не удовлетворить любопытство Мамушки немедленно, та непременно поделится сомнениями с Эллен, и тогда Скарлетт придется либо во всём признаться матери, либо громоздить одну неправдоподобную ложь на другую.

Из дома вышла Мамушка – огромная старая негритянка с проницательными, точно у слона, глазками. Она была угольно-черной, чистокровной африканкой, до последнего вздоха преданной дому О’Хара: верная опора Эллен, вечное наказание для трех её дочерей и гроза всех дворовых слуг. Мамушка была черна кожей, но её понятия о благопристойности и чувство собственного достоинства ничуть не уступали хозяйским, а порой и превосходили их. Она выросла в покоях Соланж Робийяр, матери Эллен О’Хара – утонченной, властной француженки с точеным профилем, не знавшей пощады ни к детям, ни к челяди, если те нарушали правила этикета. Она вынянчила Эллен и приехала вместе с ней из Саванны в эти глухие края, когда та вышла замуж. Кого Мамушка любила, того и воспитывала. А поскольку её любовь к Скарлетт и гордость за неё были безграничны, процесс воспитания не прекращался ни на миг.

– Уехали, значит, джемпмены? И отчего же вы не позвали их к ужину, мисс Скарлетт? Я уж велела Порку поставить еще два прибора. Где же ваши манеры?

– Ох, я так устала от их вечной болтовни о войне, что ни за что не вынесла бы этого еще и за столом, особенно если бы папа подхватил тему и принялся честить мистера Линкольна.

– Манер у вас не больше, чем у какой-нибудь полевой работницы, а ведь мы с мисс Эллен столько сил в вас вложили. И вот вы опять сидите без шали! А ведь сумерки на носу! Я же вам сотню раз толковала, что от вечерней сырости недолго и лихорадку подхватить, ежели плечи не прикрыты. Ступайте в дом, мисс Скарлетт.

Скарлетт с напускным безразличием отвернулась, радуясь, что Мамушка, ворча из-за шали, не разглядела её лица.

– Нет, я хочу еще посидеть, полюбоваться закатом. Он сегодня чудесный. Сходи, принеси мне шаль, Мамушка, будь добра, а я дождусь здесь возвращения папы.

– Голос-то у вас, точно простуда берет, – подозрительно заметила старуха.

– Вовсе нет, – нетерпеливо бросила Скарлетт. – Принеси мне шаль.

Мамушка, переваливаясь с боку на бок, скрылась в прихожей, и Скарлетт услышала её зычный голос, летящий вверх по лестничному колодцу:

– Роза! Сбрось-ка вниз шаль мисс Скарлетт!

А мгновением позже еще громче:

– Непутевая девчонка! Вечно тебя нет на месте, когда от тебя толк нужен. Придется самой наверх тащиться!

Скарлетт дождалась, когда ступени застонали под тяжестью Мамушки, и бесшумно поднялась. Когда та вернется, снова примется читать нотации за нарушение законов гостеприимства, а Скарлетт чувствовала, что не выдержит пустых разговоров о таких пустяках, когда её сердце разрывается на части. Она замерла в нерешительности, соображая, где бы укрыться, пока боль в груди хоть немного не утихнет, и вдруг её осенила мысль, принесшая слабую надежду. Отец в тот день отправился в «Двенадцать дубов», на плантацию Уилксов, чтобы договориться о покупке Дилси, дородной жены своего камердинера Порка. Дилси была там главной среди женщин и опытной повитухой; с самой их свадьбы полгода назад Порк день и ночь изводил хозяина просьбами купить её, чтобы они могли жить под одной крышей. В тот день Джеральд, измотанный его мольбами, наконец поехал делать предложение.

«Папа наверняка знает, правда ли всё это», – подумала Скарлетт. – «Даже если он не слышал ничего определенного сегодня, он мог что-то подметить, почувствовать какое-то оживление в доме Уилксов. Если мне удастся перехватить его до ужина, я узнаю правду – узнаю, что всё это лишь очередная дурацкая выходка близнецов».

Пришло время его возвращения, и если она хотела поговорить с ним с глазу на глаз, ей оставалось одно: встретить его там, где аллея выходила на большую дорогу. Она тихо сбежала с парадного крыльца, опасливо оглянувшись, чтобы убедиться, что Мамушка не следит за ней из окон верхнего этажа. Не увидев сурового черного лица в белоснежном тюрбане, неодобрительно взирающего из-за занавесок, она решительно подхватила свои зеленые узорчатые юбки и поспешила к выезду так быстро, как только позволяли её изящные туфельки.

Темные кедры по обе стороны усыпанной гравием аллеи смыкались высоко над головой, превращая длинный проезд в сумрачный тоннель. Едва оказавшись под сенью узловатых ветвей, Скарлетт поняла, что скрыта от глаз домашних, и замедлила бег. Она задыхалась – корсет был затянут слишком туго для таких пробежек, – но всё равно шла вперед со всей возможной поспешностью. Вскоре она достигла конца аллеи и вышла на дорогу, но не остановилась, пока не миновала поворот, за которым густая роща окончательно спрятала дом из виду.

Разгоряченная и запыхавшаяся, она присела на пень в ожидании отца. Он уже опаздывал, чему она была даже рада. Эта задержка давала ей время восстановить дыхание и успокоиться, чтобы ничем себя не выдать. Каждое мгновение она ждала топота копыт, ожидая увидеть, как он, по своему обыкновению, во весь опор несется в гору. Но минуты тянулись одна за другой, а Джеральд не показывался. Она всматривалась вдаль, и боль в груди снова начала нарастать.

«О нет, этого не может быть! Отчего же он медлит?»

Её взгляд скользил по извилистой дороге, ставшей багрово-красной после утреннего ливня. В мыслях она следовала по её изгибам: вниз с холма к ленивым водам реки Флинт, сквозь перепутанные заросли болотистых низин и вверх по склону к «Двенадцати дубам», где жил Эшли. Теперь эта дорога была для неё лишь путем к нему – к тому величественному дому с белоснежными колоннами, что венчал холм, подобно греческому храму.

«Ох, Эшли! Эшли!» – твердила она про себя, и сердце её забилось чаще.

Холодное чувство растерянности и грядущей беды, сковавшее её после сплетни Тарлтонов, отступило, и на его место вновь пришел тот жар, что владел ею вот уже два года.

Теперь ей казалось странным, что в детстве Эшли ничуть её не привлекал. В те годы она видела его часто, но он не занимал её мыслей. Всё изменилось в один день два года назад, когда Эшли, едва вернувшись из трехлетнего путешествия по Европе, заехал засвидетельствовать свое почтение. Она полюбила его сразу же. Всё было до боли просто.

Она стояла тогда на веранде, а он ехал по длинной аллее в безупречном сером костюме с широким черным галстуком, который так выигрышно оттенял его сорочку с оборками. Даже теперь она могла воскресить в памяти каждую деталь его облика: блеск сапог, голову Медузы на булавке галстука, широкополую панаму, которую он снял, едва завидев её. Он спешился, бросил поводья чернокожему мальчишке и, стоя у подножия лестницы, взглянул на неё. Его задумчивые серые глаза улыбались, а солнце так ярко играло в белокурых волосах, что казалось, будто голову его венчает сияющий серебряный шлем. Он сказал: «Как ты выросла, Скарлетт». А после легко поднялся по ступеням и поцеловал ей руку. И этот голос! Она никогда не забудет, как дрогнуло её сердце, когда она услышала его словно впервые – ленивый, глубокий, певучий.

В то самое первое мгновение она захотела его – захотела так же просто и безоглядно, как хочется есть, как хочется чувствовать под собой коня или ощутить мягкость постели.

Два года он сопровождал её повсюду: на балах, на пикниках и в присутственных местах; быть может, не так настойчиво, как близнецы Тарлтоны или Кейд Калверт, не так пылко, как младшие Фонтейны, но всё же не проходило и недели, чтобы Эшли не навестил Тару.

Правда, он никогда не признавался ей в любви, и его ясные серые глаза ни разу не вспыхивали тем лихорадочным огнем, который Скарлетт привыкла видеть в глазах других мужчин. И всё же – и всё же – она твердо знала, что он её любит. В этом невозможно было ошибиться. Инстинкт, что сильнее разума, и опыт, рожденный победами, твердили ей: он любит её. Слишком часто она ловила его взгляд в те моменты, когда он переставал быть отрешенным или сонным, когда он смотрел на неё с такой тоской и печалью, что это ставило её в тупик. Она знала: он её любит. Отчего же он молчит? Этого она постичь не могла. Впрочем, в нем вообще было много такого, чего она не понимала.

Он всегда был безупречно вежлив, но хранил в себе некую отчужденность, недосягаемость. Никто не мог похвастаться тем, что знает, о чем он думает, и меньше всех – Скарлетт. В их краях, где каждый привык выкладывать всё, что на уме, едва только мысль коснется сознания, скрытность Эшли порой приводила в бешенство. Он ни в чем не уступал прочим молодым людям в привычных забавах – будь то охота, карты, танцы или споры о политике; в седле же он держался увереннее любого из них. Но его отличало одно: все эти приятные занятия не были для него ни смыслом, ни средоточием жизни. И лишь он один питал искреннюю страсть к книгам и музыке, находя удовольствие в сочинении стихов.

О, отчего он был так ослепительно красив своей светлой красотой, так любезно сдержан и так невыносимо скучен со своими бесконечными рассказами о Европе, о литературе, поэзии и прочих вещах, которые не трогали её ни на йоту, – и в то же время так желанен? Ночь за ночью, укладываясь в постель после того, как они сидели вдвоем в полумраке веранды, Скарлетт часами ворочалась без сна. Она утешала себя лишь одной надеждой: уж в следующий-то раз, едва он увидит её, признание непременно сорвется с его губ. Но наступал новый день, и ничего не менялось – лишь жар, снедавший её, разгорался всё неукротимее. Она любила его, она жаждала его – и она совершенно его не понимала.

Сама она была натурой прямой и бесхитростной, подобно ветрам, гуляющим над Тарой, или желтой реке, петляющей в её владениях; до конца своих дней она так и не сумела бы постичь истинную сложность человеческой души. А теперь судьба впервые столкнула её с характером запутанным и противоречивым. Ибо Эшли принадлежал к породе людей, чей досуг был отдан размышлениям, а не делам; людей, чьи грезы были сотканы из ярчайших красок, почти не имевших отношения к действительности. Он обитал в своем внутреннем мире, куда более прекрасном, нежели вся Джорджия, и возвращался к реальности с явной неохотой. Он смотрел на окружающих, не питая к ним ни особой любви, ни вражды. Он смотрел на жизнь без восторга и без печали. Он принимал мироздание и свою участь в нем как некую данность и, лишь слегка пожав плечами, вновь уходил к своим книгам, мелодиям и тому, лучшему миру.

Почему он сумел пленить её, если склад его ума был ей бесконечно чужд, Скарлетт и сама не знала. Его таинственность лишь сильнее распаляла её любопытство, словно запертая дверь, к которой никак не удавалось подобрать ключ. Всё то в нем, чего она не могла осмыслить, заставляло её любить его еще исступленнее, а его странное, сдержанное ухаживание только укрепляло её решимость во что бы то ни стало сделать его своим. В том, что рано или поздно он предложит ей руку и сердце, она не сомневалась ни секунды – она была слишком молода и слишком избалована, чтобы вообще допускать мысль о поражении. И вот теперь, точно удар грома средь ясного неба, грянула эта жуткая весть. Эшли женится на Мелани! Нет, этого просто не может быть!

Ведь не далее как на прошлой неделе, когда они в сумерках возвращались верхом из Фэрхилла, он произнес:

– Скарлетт, мне нужно открыть тебе нечто столь важное, что я право не знаю, с чего и начать.

Она тогда потупила взор с притворным смирением, а сердце её зашлось в неистовом восторге: ей почудилось, что долгожданный миг настал. Но он лишь добавил:

– Нет, не сейчас! Мы почти у дома, времени совсем не осталось. Ах, Скарлетт, какой же я трус!

И, вонзив шпоры в бока коня, он пустил его в галоп, затеяв с ней состязание до самого въезда в Тару.

Теперь, сидя на пне, Скарлетт воскресила в памяти те слова, что тогда наполнили её счастьем, и внезапно они обрели иной, пугающий смысл. А что, если он собирался сообщить ей именно о своей помолвке?

О, если бы только папа поскорее вернулся! Она чувствовала, что еще минута такого ожидания станет выше её сил. Она вновь с надеждой и нетерпением вгляделась в дорогу – и вновь напрасно.

Солнце окончательно скрылось за краем земли, и багровое зарево на горизонте бледнело, оборачиваясь нежной розовой дымкой. Небо над головой медленно теряло лазурь, приобретая призрачный голубовато-зеленый оттенок, и вокруг воцарялась та особенная, украдкой спускающаяся тишина сельских сумерек. По земле пополз густой полумрак. Красные пашни и изрезанная колеями дорога лишались своей волшебной кровавой окраски, становясь просто бурой, темнеющей землей. На пастбище по ту сторону дороги кони, мулы и коровы замерли, вытянув головы над изгородью в ожидании, когда их загонят в стойла к кормушкам. Им явно была не по душе густая тень кустарника у ручья, и они то и дело поводили ушами в сторону Скарлетт, точно ища защиты в близости человека.

В этом странном, зыбком свете высокие сосны в речной низине, днем казавшиеся такими тепло-зелеными, теперь чернели на фоне пастельного неба сплошной, непроницаемой стеной великанов, оберегающих у своих подножий медленные желтые воды. На холме за рекой белые трубы дома Уилксов постепенно растворялись в темноте вековых дубов, и лишь далекие, крошечные огоньки ламп выдавали присутствие жизни. Теплая, влажная прелесть весеннего вечера окутывала её, принося с собой запахи свежевспаханной пашни и юной зелени, пробивающейся к свету.

Закат, весна и пробуждение природы не были для Скарлетт чудом. Эту красоту она принимала как должное, не задумываясь, точно воздух, которым дышала, или воду, которую пила; для неё истинное очарование таилось лишь в женских лицах, статных конях, шелковых нарядах и прочих осязаемых вещах. И всё же безмолвный покой над ухоженными угодьями Тары принес некоторое облегчение её смятенной душе. Она любила эту землю так глубоко, сама того не сознавая, – любила так же преданно, как лицо матери в неверном свете лампы во время вечерней молитвы.

Но на извилистой дороге по-прежнему не было и следа Джеральда. Скарлетт понимала: если ожидание затянется, Мамушка непременно выйдет её искать и силой загонит в дом. Но в тот самый миг, когда она вглядывалась в густеющую тьму, до её слуха долетел гулкий топот копыт у подножия склона; она увидела, как в испуге шарахнулось в стороны стадо. Джеральд О’Хара возвращался не по дороге, а напрямик через поле – и во весь опор.

Он взлетал на холм галопом на своем широкогрудом охотничьем коне; издали он казался мальчишкой, оседлавшим слишком крупное для него животное. Длинные белые волосы развевались по ветру, а сам он неистово подгонял коня хлыстом и гортанными выкриками. Поглощенная своей тревогой, Скарлетт тем не менее не могла не смотреть на него с невольной гордостью: Джеральд был великолепным наездником.

«И отчего ему непременно хочется брать препятствия всякий раз, как он выпьет лишнего? – мелькнуло у неё в голове. – И это после того падения здесь же, в прошлом году, когда он раздробил колено. Казалось бы, пора и поумнеть. Тем более что маме он клятвенно обещал прекратить эти штуки».

Скарлетт не испытывала перед отцом священного трепета; она воспринимала его почти как ровесника, даже в большей степени, чем собственных сестер. В его страсти к прыжкам через изгороди и в мальчишеском стремлении скрыть это от жены было нечто задорное – смесь гордости и виноватого веселья, которая так созвучна была её собственному восторгу, когда ей удавалось обвести Мамушку вокруг пальца. Она поднялась с пня, чтобы получше его разглядеть.

Могучий конь достиг изгороди, сгруппировался и легко, точно птица, перемахнул через жерди; всадник ликующе кричал, размахивая хлыстом, а белые пряди плясали у него за спиной. Джеральд не заметил дочери, притаившейся в тени деревьев; осадив коня на дороге, он с любовным одобрением похлопал его по шее.

– Да во всей округе нет тебе равных, да и во всем штате, пожалуй, тоже, – с гордостью заявил он своему скакуну. Ирландский выговор графства Мит всё еще тяжелым грузом лежал на его языке, невзирая на почти сорок лет жизни в Америке.

Затем он лихорадочно принялся приглаживать волосы, поправлять смятую рубашку и галстук, съехавший за ухо. Скарлетт знала: все эти спешные приготовления делались лишь ради того, чтобы предстать перед супругой в облике джентльмена, чинно возвращающегося от соседей после визита. Она понимала и то, что отец сам дает ей прекрасный повод завязать разговор, не раскрывая истинных намерений.

Она негромко рассмеялась. Как она и ожидала, Джеральд вздрогнул от неожиданности; признав её, он принял вид одновременно смущенный и вызывающий. Он с видимым трудом сполз из седла – колено по-прежнему плохо слушалось его, – перекинул повод через локоть и, прихрамывая, направился к дочери.

– Ну, милочка, – проговорил он, шутливо ущипнув её за щеку, – значит, выслеживала меня? И теперь, подобно твоей сестрице Сьюлин на прошлой неделе, помчишься жаловаться матери?

В его хрипловатом басе слышалось напускное возмущение, за которым, впрочем, угадывалась заискивающая нотка. Скарлетт, поддразнивая, цокнула языком, потянулась к нему и поправила узел галстука. От него веяло крепким бурбоном, сдобренным едва уловимым ароматом мяты. С этим запахом смешивались и другие – жевательного табака, хорошо смазанной кожи, разгоряченных коней; это сочетание она навсегда связала с отцом и инстинктивно искала в других мужчинах.

– Нет, папа, я не ябеда, как Сьюлин, – заверила она его, чуть отступив, чтобы оценить результат действия своих слов.

Джеральд был человеком невысоким, едва ли выше пяти футов, но настолько широким в плечах и плотным в шее, что в сидячем положении он казался куда крупнее. Его коренастый, мощный торс опирался на короткие, крепкие ноги, всегда обутые в сапоги из лучшей кожи и всегда расставленные широко и воинственно, точно у задиристого мальчишки. Большинство низкорослых людей, принимающих себя слишком всерьез, выглядят порой комично; однако маленького петуха в курятнике уважают неизменно, так было и с Джеральдом. Никому и в голову не пришло бы счесть Джеральда О’Хара смешным или ничтожным.

Ему минуло шестьдесят, и его густая шевелюра серебрилась белизной, но круглое румяное лицо не знало морщин, а пронзительные голубые глаза светились той беззаботной молодостью, что бывает лишь у людей, никогда не обременявших свой ум задачами более сложными, нежели подсчет карт в покере. Лицо его было ирландским в самой своей сути – такое можно встретить в любом уголке родины, которую он покинул много лет назад: круглое, пышущее здоровьем, с коротким носом, широким ртом и выражением вечной готовности к доброй схватке.

Под вспыльчивой наружностью Джеральда О’Хара билось нежнейшее сердце. Он не мог видеть раба, удрученного выговором, пусть даже вполне заслуженным, не мог слышать жалобного мяуканья котенка или детского плача; но он пуще смерти боялся, как бы кто-нибудь не прознал об этой его слабости. Ему и невдомек было, что всякий, кто знал его дольше пяти минут, тотчас открывал доброту его души; и его тщеславие не на шутку бы пострадало, узнай он об этом, ибо ему льстила мысль, будто, когда он зычно выкрикивает приказания, все вокруг трепещут и повинуются. Ему и в голову не приходило, что на плантации по-настоящему слушались лишь одного голоса – мягкого голоса его жены Эллен. То была тайна, которой он так никогда и не постиг, ибо все – от самой Эллен до последнего полевого работника – по молчаливому и добродушному сговору поддерживали в нем убеждение, будто его слово здесь – закон.

Скарлетт менее всех трепетала перед его вспышками и громоподобным рыком. Она была его старшей дочерью, и теперь, когда Джеральд смирился с тем, что сыновей у него больше не будет – после тех троих, что покоились на семейном кладбище, – он понемногу привык обращаться с ней почти как с равным, что льстило ей чрезвычайно. На отца она походила куда больше, чем младшие сестры: Карин – нареченная при крещении Каролиной-Ирэн – была натурой нежной и мечтательной, а Сьюлин, чье полное имя было Сьюзен-Элинор, гордилась своей утонченностью и истинно дамскими манерами.

Кроме того, Скарлетт и отца связывал негласный уговор о взаимном пособничестве. Если Джеральд заставал её за тем, что она перемахивает через изгородь, вместо того чтобы проделать долгий путь до калитки, или засиживается допоздна на крыльце с очередным поклонником, он громогласно распекал её сам, но никогда не доносил об этом ни Эллен, ни Мамушке. И когда Скарлетт обнаруживала, что он снова прыгает через заборы, несмотря на торжественную клятву, данную жене, или узнавала – а из окружных сплетен она узнавала всё – точную сумму его проигрыша в покер, она никогда не заводила об этом речь за ужином с тем нарочито невинным видом, какой непременно приняла бы Сьюлин. Скарлетт и её отец свято уверяли друг друга, что посвящать Эллен в подобные подробности значило бы лишь расстраивать её, а ранить её кроткую душу они не решились бы ни за что на свете.

Скарлетт смотрела на отца в сгущающихся сумерках и, сама не зная почему, находила утешение в одном его присутствии. В нем было нечто стихийное, земное, по-мужицки грубоватое, что находило в ней живой отклик. Совершенно не склонная к раздумьям, она не понимала, что отзывается в ней именно их сходство: в какой-то мере те же качества жили и в ней самой, невзирая на шестнадцать лет упорных усилий Эллен и Мамушки вытравить их без остатка.

– Теперь вы выглядите вполне пристойно, – заметила она, – и вряд ли кто-нибудь заподозрит неладное, если только вы сами не приметесь хвастаться своими подвигами. Но всё же мне кажется, что после того, как в прошлом году вы раздробили колено, перепрыгивая именно через эту изгородь…

– Ну уж нет, проклятье, не хватало еще, чтобы родная дочь указывала мне, через что прыгать, а через что нет! – вскричал он, снова шутливо ущипнув её за щеку. – Моя шея – что хочу, то и ворочу. И к тому же, милочка, что это ты делаешь здесь без шали?

Видя, что он прибегает к хорошо знакомому маневру, дабы уклониться от неприятного разговора, она взяла его под руку и проговорила:

– Я дожидалась вас. Не думала, что вы так задержитесь. Мне просто было любопытно, купили ли вы Дилси.

– Купил, да так, что цена меня вконец разорила. Забрал и её саму, и девчонку её, Присси. Джон Уилкс готов был чуть ли не задаром их отдать, но я не позволю, чтобы болтали, будто Джеральд О’Хара наживается на дружбе. Я заставил его взять три тысячи за обеих.

– Пресвятая дева, папа, три тысячи! И Присси вам вовсе ни к чему было покупать!

– До чего мы докатились, если собственные дочери берутся судить меня? – риторически вопросил Джеральд. – Присси – девчонка расторопная, а потому…

– Я её знаю. Взбалмошная, пустая девчонка, – спокойно перебила Скарлетт, ничуть не впечатленная его громом. – И купили вы её только из-за просьб Дилси.

Джеральд, как всегда, когда его уличали в добром поступке, тотчас сник и замялся, а Скарлетт весело рассмеялась над его прямодушием.

– Ну и что с того? – буркнул он. – Какой прок был бы в покупке Дилси, если бы она только и делала, что сохла по своему дитяти? Нет, уж впредь никогда не позволю ни одному негру на этой плантации заводить семью на стороне. Слишком накладно выходит. Ну же, идем, малышка, пора к ужину.

Тени окончательно сгустились, последние зеленоватые блики угасли на горизонте, и на смену весенней мягкости пришла легкая прохлада. Но Скарлетт медлила, лихорадочно соображая, как бы перевести разговор на Эшли и при этом не выдать Джеральду своей тайны. Сделать это было непросто, ибо Скарлетт не отличалась тонкостью натуры; а Джеральд был на неё так похож, что неизменно видел насквозь все её нехитрые уловки – так же, как и она видела его. И он редко бывал при этом деликатен.

– Ну и как там поживают в «Двенадцати дубах»?

– Да как обычно. Кейд Калверт тоже там был, и когда мы покончили с Дилси, мы все уселись на галерее и пропустили по нескольку тодди. Кейд только что вернулся из Атланты, а там всё вверх дном – только и разговоров, что о войне да…

Скарлетт вздохнула. Если Джеральд заводил свою волынку о войне и сецессии, остановить его было невозможно часами. Она поспешно сменила направление:

– А про завтрашний пикник они что-нибудь упоминали?

– Если вспомнить, упоминали. Мисс… как же её… эта милая крошка, что гостила здесь в прошлом году, кузина Эшли… ах да, мисс Мелани Гамильтон, вот как её зовут, – она и её брат Чарльз уже прибыли из Атланты, и…

– Ах, значит, она всё-таки приехала?

– Приехала; тихая такая, миловидная, слова лишнего не проронит – как и подобает истинной леди. Идем же, дочка, не отставай. Твоя мать, поди, уже обыскалась нас.

Сердце Скарлетт болезненно сжалось. До последней минуты она лелеяла надежду, что некая сила удержит Мелани Гамильтон в Атланте, где ей и место, а то, что даже отец одобрил её кроткий нрав, столь не схожий с её собственным характером, вынудило Скарлетт заговорить без обиняков.

– А Эшли тоже был там?

– Был. – Джеральд выпустил руку дочери и резко развернулся, вглядываясь в её лицо. – И если именно ради этого ты и вышла меня встречать, так отчего же не спросила прямо, без всех этих хитростей?

Скарлетт не нашлась с ответом; она почувствовала, как лицо её от досады заливает жаркий румянец.

– Ну, я жду.

Она хранила молчание, отчаянно желая встряхнуть отца за плечи и велеть ему замолчать.

– Был он там и весьма любезно справлялся о тебе, как и сестры его; просили передать, что надеются непременно увидеть тебя завтра на пикнике. Уж в этом-то сомневаться не приходится, – проницательно добавил он. – А теперь, дочка, скажи мне: что у тебя с Эшли?

– Ничего, – отрезала она, снова увлекая его за собой. – Пойдемте же, папа.

– Значит, теперь ты уже и сама спешишь в дом, – подметил он. – А я вот не сдвинусь с места, пока не разберусь, что у тебя на уме. Теперь, если подумать, ты в последнее время и впрямь сама на себя не похожа. Он что, водил тебя за нос? Просил твоей руки?

– Нет, – коротко бросила она.

– И не попросит, – отрубил Джеральд.

В ней вспыхнула ярость, но он властным жестом велел ей молчать.

– Ни слова, мисс! Сегодня днем Джон Уилкс поведал мне под большим секретом, что Эшли женится на мисс Мелани. Завтра об этом объявят во всеуслышание.

Рука Скарлетт безвольно соскользнула с его локтя. Значит, это правда!

Боль полоснула её по сердцу с такой свирепостью, будто дикий зверь впился в неё клыками. Сквозь эту пелену страдания она чувствовала на себе взгляд отца – в нем сквозило и сочувствие, и глухое раздражение оттого, что перед ним встала задача, к которой он не знал, как подступиться. Он любил Скарлетт, но ему всегда было не по себе, когда она обрушивала на него свои девичьи беды и ждала ответа. Эллен знала ответы на всё. Скарлетт следовало бы рассказать о своем горе матери.

– Что же это, ты выставляла себя на посмешище – всех нас выставляла? – загремел он, по своему обыкновению повышая голос от волнения. – Охотилась за человеком, который к тебе равнодушен, тогда как могла бы заполучить любого молодца во всей округе?

Гнев и уязвленное самолюбие на миг приглушили мучительную боль.

– Я вовсе за ним не бегала. Я просто… просто была удивлена.

– Лжешь! – воскликнул Джеральд, но, вглядевшись в её убитое лицо, внезапно смягчился. – Мне жаль, дочка. Но ты ведь еще совсем дитя, а поклонников у тебя – пруд пруди.

– Маме было всего пятнадцать, когда она вышла за тебя, а мне уже шестнадцать, – глухо проговорила Скарлетт.

– Твоя мать была совсем другой, – возразил Джеральд. – Она никогда не была такой ветреной, как ты. Ну же, дочка, не вешай нос! На следующей неделе я отвезу тебя в Чарлстон, к тетке Юлали. Там сейчас из-за Форт-Самтера такая суматоха, что об Эшли ты через неделю и думать забудешь.

«Он принимает меня за ребенка, – с горечью и гневом подумала Скарлетт, не в силах вымолвить ни слова. – Думает, стоит поманить меня новой игрушкой, и я тотчас позабуду о своих бедах».

– Ну-ка, не дергай подбородком, – предупредил Джеральд. – Будь у тебя хоть капля здравого смысла, ты давно бы вышла за Стюарта или Брента Тарлтона. Посуди сама, дочка: выйдешь за одного из близнецов – и наши земли соединятся, а мы с Джимом Тарлтоном выстроим вам чудесный дом в той большой сосновой роще, как раз на меже, и…

– Перестаньте обращаться со мной как с ребенком! – вскричала Скарлетт. – Мне не нужно ни в Чарлстон, ни нового дома, ни кого-то из близнецов. Я хочу только…

Она осеклась, но было уже поздно.

Голос Джеральда вдруг стал странно тихим; он заговорил медленно, точно с трудом извлекая слова из тех тайников памяти, куда заглядывал крайне редко.

– Тебе нужен только Эшли, но его ты не получишь. И даже если бы он захотел на тебе жениться, я бы и то ответил «да» с большой опаской, при всей моей дружбе с Джоном Уилксом. – Заметив её изумленный взгляд, он продолжал: – Я хочу, чтобы моя девочка была счастлива, а с ним ты счастья не узнаешь.

– Нет, узнаю! Узнаю!

– Нет, дочка. Счастье бывает лишь тогда, когда подобное сходится с подобным.

У Скарлетт возникло опасное желание выкрикнуть: «Но ведь вы счастливы, а вы с мамой совсем не похожи!» – однако она промолчала, опасаясь, как бы он за такую дерзость не отвесил ей оплеуху.

– Наши люди и Уилксы – разного поля ягоды, – продолжал он медленно, с усилием подбирая слова. – Уилксы не похожи на наших соседей – ни на одну семью из тех, что я знал. Они народ с чудинкой, и лучше бы им жениться на кузинах и держать эту свою чудинку при себе.

– Да что ты, папа, Эшли вовсе не…

– Цыц, котенок! Я против парня ничего не имею – он мне по душе. И когда я говорю «с чудинкой», я вовсе не имею в виду «сумасшедший». Он не такой чудной, как Калверты, способные поставить всё имущество на одну лошадь, или как Тарлтоны, у которых в каждом выводке непременно заводится хоть один пропойца, или как Фонтейны – эти вспыльчивые маленькие зверята, готовые прикончить человека за мнимую обиду. Такую чудинку понять легко, чего уж там, и не будь на то воли Божией, у Джеральда О’Хара были бы все эти пороки! Я вовсе не о том толкую, будто Эшли стал бы бегать за другими женщинами, будь ты его женой, или поднимать на тебя руку. С таким мужем ты, пожалуй, была бы счастливее – по крайней мере, понимала бы, что к чему. Но он чудной иначе, и понять его совершенно невозможно. Я люблю его, но из того, что он говорит, я и половины не смыслю. Скажи мне по совести, Киска: ты сама-то понимаешь его разглагольствования о книгах, стихах, музыке, картинах и прочей чепухе?

– Ах, папа, – нетерпеливо воскликнула Скарлетт, – если бы я вышла за него, я бы всё это в нем переменила!

– Ах, вот как? Переменила бы? – сердито отозвался Джеральд, бросив на неё острый взгляд. – Значит, ты совсем не знаешь мужчин, а уж Эшли – и подавно. Ни одна жена еще никогда не изменила мужа ни на йоту – запомни это раз и навсегда. А уж переиначить Уилкса – Господи помилуй, дочка! Да вся их порода такая, испокон веков. И, верно, такой и останется. Говорю тебе, у них эта странность в крови. Посмотри, как они мчатся в Нью-Йорк или Бостон – лишь бы послушать оперы да поглазеть на картины. Заказывают у янки целые ящики французских и немецких книг! И сидят над ними, грезят Бог весть о чем, вместо того чтобы охотиться да играть в покер, как подобает мужчинам.

– Да никто в округе не держится в седле лучше Эшли, – возразила Скарлетт, кипя от негодования из-за намека на его изнеженность, – разве что его отец. А что до покера, не Эшли ли на прошлой неделе в Джонсборо выиграл у тебя двести долларов?

– Опять эти паршивцы Калверты разболтали, – смиренно проворчал Джеральд, – иначе откуда бы тебе знать точную сумму. Эшли и ездит как бог, и в покер играет как бог – а это я, котенок! И не стану отрицать: коли уж он решит выпить, так и Тарлтонов под стол уложит. Всё это он умеет, да только душа у него не к тому лежит. Вот почему я и говорю: он с чудинкой.

Скарлетт молчала, и на сердце у неё снова стало тяжело. Возразить было нечего, ибо она понимала: Джеральд прав. Душа Эшли не лежала ни к одной из тех забав, в которых он так блистал. Его по-настоящему не занимало ничто из того, чем жили все остальные.

Верно истолковав её молчание, Джеральд похлопал её по руке и торжествующе произнес:

– Ну вот, Скарлетт! Ты и сама видишь, что это правда. Что бы ты делала с таким мужем? Да они все с луной в голове, эти Уилксы. – И тут же добавил заискивающе: – Когда я поминал Тарлтонов, я вовсе на них не настаивал. Парни они славные, но если ты присмотрела себе в мужья Кейда Калверта, я и против него слова не скажу. Калверты – люди достойные, все как один, хоть старик и взял в жены северянку. И когда меня не станет… Тсс, слушай меня, дочка! Я оставлю Тару тебе и Кейду…

– Да я бы Кейда и на серебряном блюде не взяла! – в ярости вскричала Скарлетт. – И я очень прошу вас перестать мне его навязывать! Мне не нужна Тара и никакая старая плантация. Грош цена этим плантациям, когда…

Она едва не выпалила: «когда не можешь получить мужчину, которого любишь», но Джеральд, глубоко оскорбленный тем пренебрежением, с каким она отнеслась к его дару – к тому, что он, после Эллен, любил в этом мире больше всего на свете, – взревел во всю глотку:

– Ты это что же, Скарлетт О’Хара, смеешь заявлять мне в лицо, что Тара – земля – ничего не стоит?

Скарлетт упрямо кивнула. Сердце её ныло так сильно, что ей было уже всё равно, разгневает она отца или нет.

– Земля – единственное, что имеет ценность! – кричал он, размахивая своими короткими, толстыми руками. – Потому что она – единственное, что остается на свете, слышишь? Единственное, что остается, – и никогда об этом не забывай! Только ради неё стоит трудиться, стоит сражаться – стоит идти на смерть!

– Ах, папа, – бросила она с отвращением, – вы говорите как истинный ирландец.

– А когда это я того стыдился? Напротив, я тем горжусь! И не забывай, мисс, что в тебе течет ирландская кровь! А для всякого, в ком есть хоть капля этой крови, земля, на которой он живет, – всё равно что родная мать. Мне за тебя стыдно сейчас. Я сулю тебе лучшую землю на свете – если не считать графства Мит на старой родине, – а ты что? Воротишь нос!

Джеральд уже успел распалить в себе тот привычный гнев, который доставлял ему почти удовольствие, но что-то в несчастном лице Скарлетт заставило его осечься.

– Впрочем, ты еще молода. Это придет к тебе – любовь к родной земле. От неё никуда не деться, раз уж в тебе течет ирландская кровь. Пока ты дитя, вот и терзаешься из-за кавалеров. А повзрослеешь – сама всё поймешь… Ну же, выбирай: Кейд, близнецы или кто из сыновей Эвана Манро – вот увидишь, какой свадебный подарок я тебе отгрохаю!

– Ах, папа!

К этому времени Джеральд вконец утомился разговором; его раздражало, что эта обуза свалилась на его плечи. К тому же его задевало, что Скарлетт всё еще выглядит убитой горем после того, как ей посулили лучших женихов во всей округе и в придачу саму Тару. Джеральд привык, чтобы его щедрость встречали восторженными рукоплесканиями и поцелуями.

– Ну же, мисс, довольно кислых мин. Не так уж важно, за кого ты выйдешь, лишь бы он был тебе под стать, был джентльменом, южанином и человеком чести. Для женщины любовь приходит уже в браке.

– Ах, папа, да это же какие-то старомодные замашки!

– И превосходные замашки! Все эти новшества – бегать и жениться по любви, точно слуги или янки! Самые крепкие браки заключаются тогда, когда родители сами подбирают дочери мужа. Ведь разве такая своенравная девчонка, как ты, сумеет отличить порядочного человека от проходимца? Взгляни хоть на Уилксов. Что позволяло им хранить гордость и силу из рода в род? То, что они всегда брали в жены ровню, тех самых кузин, союза с которыми ждала от них вся семья.

– О! – вскрикнула Скарлетт: слова отца вновь больно ранили её своей неотвратимой правдой.

Он посмотрел на её поникшую голову и неловко переступил с ноги на ногу.

– Ты что же, в слезах? – спросил он, неуклюже пытаясь приподнять её лицо за подбородок; он и сам морщился от жалости.

– Нет! – яростно выкрикнула она, отстраняясь.

– Лжешь, и я этим горжусь. Рад, что в тебе живет гордость, котенок. И я хочу видеть эту гордость завтра на пикнике. Не допущу, чтобы вся округа судачила и смеялась над тобой, будто ты сохнешь по человеку, который всегда видел в тебе только друга.

«Нет, думал, – горестно возразила она про себя. – И еще как думал! Я знаю, я видела. Дай мне чуть больше времени – и я заставила бы его признаться… О, если бы только не этот их нелепый обычай – непременно жениться на кузинах!»

Джеральд взял её под руку.

– А теперь идем ужинать, и пусть этот разговор останется между нами. Я не стану расстраивать твою мать, и ты тоже помалкивай. Вытри нос, дочка.

Скарлетт высморкалась в свой измятый платочек, и они двинулись вверх по темной аллее; конь медленно брел следом. Уже у самого дома Скарлетт собралась было снова заговорить, как вдруг приметила в сумеречной тени веранды мать. На Эллен были шляпка, шаль и митенки; за её спиной стояла Мамушка с лицом мрачным, точно грозовая туча, сжимая в руках черную кожаную сумку с лекарствами для рабов. Губы у Мамушки были крупные, тяжелые, и в гневе она умела оттопыривать нижнюю губу так, что та казалась вдвое длиннее обычного. Именно так она была выпячена и сейчас, и Скарлетт поняла, что Мамушка вне себя от возмущения.

– Мистер О’Хара! – позвала Эллен, завидев их. Она принадлежала к тому поколению, что хранят официальность в обращении даже спустя семнадцать лет брака и рождение шестерых детей. – Мистер О’Хара, в доме Слэттери беда. У Эмми родился ребенок, он при смерти, и его нужно окрестить. Я еду туда с Мамушкой, посмотрю, чем можно помочь.

В её голосе слышался вопрос, точно всё зависело от решения Джеральда, хотя то была лишь милая его сердцу формальность.

– Господи помилуй! – прогремел Джеральд. – Сдалась этой белой швали нужда тревожить тебя перед самым ужином, когда я только собрался поведать тебе все новости о войне! Что ж, поезжай, миссис О’Хара. Ты и на подушке не успокоишься, зная, что где-то рядом беда, а тебя нет на месте.

– Ни сна ей, ни отдыха, всё вскакивает по ночам – то рабов врачевать, то эту голь перекатную, что и сама бы управилась, – монотонно проворчала Мамушка, спускаясь к экипажу, уже поджидавшему у бокового крыльца.

– Займи мое место за столом, милая, – проговорила Эллен, нежно коснувшись щеки Скарлетт рукой в митенке.

Невзирая на подступившие слезы, Скарлетт вся затрепетала от привычного волшебства материнской ласки, от едва уловимого аромата лимонной вербены, что исходил от её шуршащего шелкового платья. В Эллен О’Хара для дочери всегда крылось нечто, захватывающее дух – живое чудо, внушающее благоговение, пленяющее и дарующее покой.

Джеральд помог супруге сесть в экипаж и велел кучеру править осторожнее. Тоби, что ходил за его лошадьми вот уже двадцать лет, лишь выпятил губы в безмолвном возмущении: ему вздумали указывать, как делать его работу. Когда они тронулись, Тоби и Мамушка, сидевшие рядом, являли собой совершенный образец нескрываемого африканского недовольства.

– Если бы я не благодетельствовал этим грязным Слэттери на каждом шагу, – кипятился Джеральд, – они бы давно уступили мне свои жалкие акры болотной земли, и вся округа вздохнула бы с облегчением, избавившись от них. И тут же, мгновенно повеселев в предвкушении очередной каверзы, добавил:

– Идем, дочка, скажем Порку, будто я не только не купил Дилси, но и его самого продал Джону Уилксу.

Он швырнул поводья подбежавшему негритенку и направился к крыльцу. О горе Скарлетт он уже и думать забыл, поглощенный желанием подразнить своего слугу. Скарлетт побрела следом, чувствуя свинцовую тяжесть в ногах. Ей подумалось, что союз её с Эшли был бы, в сущности, не более странным, нежели брак её отца и Эллен Робийяр. Как и прежде, она задавалась вопросом: каким образом её громогласный, грубоватый отец сумел заполучить в жены такую женщину, как мать, – ведь трудно было отыскать двух людей столь бесконечно далеких друг от друга по происхождению, воспитанию и складу души.

Глава третья

Эллен О’Хара исполнилось тридцать два года – возраст, считавшийся в те времена уже зрелым для женщины, подарившей жизнь шестерым детям и оплакавшей троих. Она была высока, на целую голову выше своего вспыльчивого маленького супруга, но в покачивающемся колоколе кринолина двигалась с такой невозмутимой грацией, что её рост почти не бросался в глаза. Шея, поднимавшаяся над лифом из черной тафты, была округлой, тонкой и сливочно-белой; казалось, её чуть откидывало назад под тяжестью пышного узла волос, убранных в сетку на затылке. От матери-француженки, чьи предки бежали с Гаити во время восстания 1791 года, Эллен унаследовала темные раскосые глаза, обрамленные чернильно-черными ресницами, и черные, как крылья ворона, волосы. От отца же, солдата наполеоновской армии, ей достались прямой длинный нос и волевой подбородок, мягкость которому придавала лишь плавная округлость щек. Но лишь сама жизнь могла запечатлеть на лице Эллен это выражение гордости, лишенной высокомерия, эту неизменную учтивость, эту печаль и полное отсутствие чувства юмора.

Она была бы ослепительно красива, если бы в её взгляде горел хоть какой-то огонь, в улыбке – хоть немного тепла, а в голосе – хоть капля непосредственности. Этот голос мягкой мелодией ложился на слух домочадцев и слуг. Она говорила с тем певучим, тягучим выговором прибрежной Джорджии, где гласные льются плавно, согласные звучат ласково, а французский акцент едва уловим. Эллен никогда не повышала голоса, отдавая приказание слуге или выговаривая ребенку, но именно ей в Таре повиновались беспрекословно, в то время как громогласные выкрики и шумные распоряжения её мужа попросту пропускались мимо ушей.

Сколько Скарлетт себя помнила, мать её оставалась неизменной: голос был одинаково мягок и сладок и в похвале, и в порицании; манеры – исполнены достоинства и спокойствия, вопреки повседневным тревогам неспокойного хозяйства Джеральда; дух – невозмутим, а спина – пряма, даже в те дни, когда она хоронила своих маленьких сыновей. Скарлетт ни разу не видела, чтобы мать, присев, коснулась спинки стула. И не помнила её праздной, без рукоделия в руках, если только Эллен не сидела за столом, у постели больного или над амбарными книгами плантации. При гостях она занималась изящной вышивкой; в иное же время в её руках мелькали сорочки Джеральда с оборками, платья дочерей или одежда для рабов. Скарлетт не могла вообразить материнскую руку без золотого наперстка, а саму её фигуру – без сопровождения маленькой негритянки, чья единственная обязанность состояла в том, чтобы вытягивать наметочные нити и повсюду носить за госпожой палисандровый ларец для шитья, пока та обходила дом, надзирая за кухней, уборкой и массовым пошивом одежды для всей усадьбы.

Скарлетт никогда не видела мать утратившей самообладание, как не видела её и в неопрятном виде, в какой бы час дня или ночи ей ни довелось на неё взглянуть. Когда Эллен собиралась на бал, на прием или просто в Джонсборо к Судебному дню, порой требовалось два часа, две горничные и Мамушка, чтобы привести её наряд в полное соответствие с её строгими требованиями; однако её скорые сборы в минуты крайней нужды граничили с чудом. Скарлетт, чья комната находилась напротив материнской, с пеленок знала этот приглушенный шорох торопливых босых ног по деревянному полу в предрассветные часы, этот настойчивый тихий стук в дверь и робкий шепот слуг, принесших весть о болезни, родах или смерти из белых домиков негритянского квартала. Ребенком она частенько подкрадывалась к двери и в узкую щелочку наблюдала, как Эллен выходит из темной спальни, где безмятежно похрапывал Джеральд, навстречу дрожащему пламени свечи – с сумкой лекарств под мышкой, с безупречно приглаженными волосами, и ни одна пуговка на её лифе не была расстегнута.

И ей всегда становилось так спокойно, когда доносился тихий, исполненный сострадания голос матери, идущей на цыпочках по коридору: «Тише, не шумите так. Вы разбудите мистера О’Хара. Всё не так страшно, никто не умрет». После таких слов можно было нырнуть обратно под одеяло, зная: раз Эллен бодрствует и ходит где-то по дому, значит, всё в полном порядке. По утрам, после бессонных ночей у постелей рожениц или умирающих, когда старый доктор Фонтейн и его сын были на выездах и ждать от них помощи не приходилось, Эллен, как ни в чем не бывало, занимала свое место во главе стола за завтраком; лишь темные круги под глазами выдавали усталость, но ни словом, ни жестом она не обнаруживала утомления. Под её величавой кротостью скрывалась стальная жилка, внушавшая благоговейный трепет всем домочадцам – Джеральду в той же мере, что и дочерям, хотя он скорее предпочел бы смерть, но никогда бы в этом не признался.

Порой, когда Скарлетт на цыпочках подходила на ночь поцеловать свою высокую мать в щеку, она всматривалась в её рот – с его слишком короткой и слишком нежной верхней губой, рот, который миру было так легко ранить. Она гадала: неужели эти губы могли когда-то изгибаться в беспричинном девичьем смехе, неужели они могли ночи напролет нашептывать секреты подружкам? Нет, в это верилось с трудом. Мать всегда казалась такой, как сейчас: оплот силы, кладезь мудрости, единственный человек, знающий ответы на все вопросы.

Но Скарлетт заблуждалась. Много лет назад Эллен Робийяр из Саванны хихикала по любому пустяку, как и всякая пятнадцатилетняя девочка в этом пленительном прибрежном городе, и точно так же нашептывала подругам свои тайны, открывая им всё, кроме одного-единственного сокровенного секрета. То был год, когда в её жизнь вошел Джеральд О’Хара, бывший старше её на двадцать восемь лет, – и одновременно год, когда её покинули юность и её черноглазый кузен Филипп Робийяр. Ибо когда Филипп, с его пылким нравом и горящим взором, навсегда уехал из Саванны, он унес с собой и тот свет, что жил в сердце Эллен, оставив маленькому кривоногому ирландцу, ставшему её мужем, лишь прекрасную оболочку.

Но Джеральду и этого было довольно: он и сам пребывал в оцепенении от невероятности того, что она всё-таки стала его женой. Если в ней чего-то и недоставало, он того попросту не замечал. При всей своей проницательности он понимал лишь одно: случилось чудо. Он – ирландец, не имевший за душой ни знатного рода, ни состояния, – сумел добиться руки дочери одной из самых богатых и гордых семей побережья. Ведь Джеральд О’Хара был человеком, который создал себя сам.

Джеральд прибыл в Америку из Ирландии двадцати одного года от роду. Уезжал он в спешке, как уезжали до него и после многие ирландцы – и те, кто был получше, и те, кто похуже, – при нем была лишь та одежда, что на плечах, два шиллинга сверх платы за проезд и цена, назначенная за его голову, которая, по его твердому убеждению, была явно несоразмерна проступку. Ни один оранжист по эту сторону преисподней не стоил британской короне – да и самому дьяволу – целых сто фунтов; но раз уж власти так разволновала кончина сборщика ренты при английском лендлорде, стало быть, Джеральду О’Хара надлежало уносить ноги – и как можно скорее. Правда, он величал того сборщика «оранжистским выродком», но, по мнению Джеральда, это еще не давало покойному права наносить оскорбление, насвистывая первые такты «Вод Бойна».

Битва на Бойне отгремела больше ста лет назад, но для семейства О’Хара и их соседей она словно бы случилась вчера: именно тогда их надежды и чаяния, равно как и земли с богатствами, развеялись в том же облаке пыли, что укрыло испуганного, бегущего принца Стюарта, оставив Вильгельма Оранского и его ненавистное воинство в оранжевых кокардах рубить ирландских сторонников короля-изгнанника.

По этой и многим иным причинам в семье Джеральда не сочли роковой исход ссоры чем-то из ряда вон выходящим – если не считать того, что последствия его оказались весьма прискорбны. О’Хара уже давно числились на дурном счету у английских ищеек по подозрению в деятельности против короны, и Джеральд был далеко не первым из рода О’Хара, кто между закатом и рассветом бесследно исчезал из Ирландии. Своих старших братьев, Джеймса и Эндрю, он почти не помнил – в памяти остались лишь двое неразговорчивых юношей, которые объявлялись и исчезали в глухие ночные часы по тайным делам или пропадали на целые недели, заставляя мать терзаться мучительной тревогой. Они подались в Америку еще раньше – после того, как под свинарником О’Хара обнаружили небольшой тайник с ружьями. Теперь они слыли преуспевающими торговцами в Саванне, «хотя одному лишь Господу известно, где это заведение находится», – как неизменно добавляла их мать, поминая старших сыновей; вот к ним-то и спровадили молодого Джеральда.

Он покинул отчий дом, получив на прощание торопливый материнский поцелуй в щеку и её горячее католическое благословение; напутствием же отца были слова:

– Помни, чьей ты крови, и ни перед кем не гни спины.

Пятеро статных братьев простились с ним с одобрительными, чуть покровительственными улыбками: Джеральд был младшим в доме и сущим недорослем в этой могучей семье.

Все пятеро братьев, как и отец, были ростом в шесть футов и выше, и плечи имели им под стать, но маленький Джеральд уже в двадцать один год осознал, что пять футов четыре с половиной дюйма – это всё, чем Господь в своей неизреченной мудрости счел нужным его наделить. В характере Джеральда было то, что он никогда не тратил времени на сожаления о своем малом росте и не видел в нем преграды к достижению любой цели. Более того, именно эта его коренастая малость и выковала его нрав: он рано усвоил, что маленьким людям надобно быть выносливыми, дабы выжить среди великанов. И Джеральд был вынослив.

Его рослые братья слыли людьми суровыми и нелюдимыми; семейное предание о навсегда утраченном величии жгло их бессловесной ненавистью и выплескивалось наружу едкими шутками. Будь Джеральд могучего сложения, он пошел бы той же тропой, что и прочие О’Хара, и втайне примкнул бы к мятежникам против правительства. Но Джеральд был, по ласковому выражению матери, «шумным да ершистым» – он вспыхивал мгновенно, был скор на расправу и носил в себе такое огромное бремя обид, что его, казалось, можно было потрогать руками. Он расхаживал среди рослых О’Хара, точно задиристый петушок на птичьем дворе среди птиц-великанов, и те любили его, добродушно подначивали, дабы послушать его рев, и поколачивали тяжелыми кулаками ровно настолько, насколько требовалось, чтобы младший брат не забывал своего места.

Если познания Джеральда, с которыми он прибыл в Америку, и были скудны, сам он того не знал. А если бы и подозревал, вряд ли бы это его обеспокоило. Мать выучила его грамоте и чистописанию. Считать он умел превосходно. На этом его книжная ученость и заканчивалась. Из латыни он знал лишь ответы мессы, а из всей истории – бесконечные притеснения, претерпеваемые Ирландией. Поэзии он не знал никакой, за вычетом Мура, а из музыки признавал лишь ирландские напевы, дошедшие до него сквозь века. Питая искреннее почтение к людям более образованным, нежели он сам, он не тяготился собственным невежеством. Да и к чему ему были все эти тонкости в новом краю, где даже самый неотесанный болотный ирландец мог сколотить огромное состояние? В стране, которая требовала от человека лишь силы да бесстрашия перед тяжким трудом?

Джеймс и Эндрю, принявшие его в свою лавку в Саванне, тоже не горевали о его слабой образованности. Разборчивый почерк, точность в счетах и смекалистость в торговле вызывали у них уважение, тогда как познания в литературе или тонкое чутье в музыке, будь они у молодого Джеральда, вызвали бы лишь презрительное фырканье. Америка в первые годы столетия была благосклонна к ирландцам. Джеймс и Эндрю, начавшие с того, что развозили товары в фургонах из Саванны во внутренние районы Джорджии, со временем обзавелись собственной лавкой, и Джеральд преуспевал вместе с ними.

Край этот пришелся ему по сердцу, и очень скоро он, по собственному убеждению, обратился в настоящего южанина. Многое на Юге – и в самих южанах – так и осталось для него загадкой; однако со всей присущей ему цельностью он перенял их воззрения и обычаи в той мере, в какой мог их постичь: покер и скачки, горячие политические споры и дуэльный кодекс, права штатов и ненависть к янки, рабство, власть Короля Хлопка, презрение к «белой швали» и подчеркнутую учтивость в обращении с дамами. Он даже привык жевать табак. Что же до умения много пить, не теряя головы, то этому ему и учиться не пришлось – он с этим даром родился.

Но Джеральд оставался Джеральдом. Его быт и взгляды претерпели изменения, но менять свои манеры он не намерен был вовсе, даже если бы и мог. Он не уставал восторгаться ленивым изяществом богатых плантаторов, владельцев риса и хлопка, которые въезжали в Саванну из своих окутанных мхом владений на породистых скакунах, а за ними следовали экипажи их не менее утонченных жен и повозки со слугами. Но самому Джеральду такая изысканность не светила вовек. Их тягучие, певучие голоса ласкали слух, но его собственная бойкая ирландская скороговорка намертво прилипла к языку. Ему импонировала та легкость, с которой они вели важные дела, ставили на карту состояние, плантацию или раба при одном повороте карты и сносили проигрыш с небрежным добродушием, не поднимая шума более, чем когда бросали медные гроши чернокожим детишкам. Но Джеральд познал нужду и так и не сумел научиться расставаться с деньгами с легкостью и достоинством. Прибрежные жители Джорджии были племенем приятным – мягкоголосые, вспыльчивые и обворожительно противоречивые, – и Джеральд полюбил их всей душой. Но в молодом ирландце, взращенном в краю, где ветры веют сыростью и холодом, а туманные болота не сулят лихорадок, жила кипучая, неуемная живость, резко выделявшая его на фоне этих праздных людей тропического солнца и малярийных топей.

У них он усваивал то, что считал полезным, остальное же отметал. Самым ценным из всех южных обычаев он признал покер – покер и крепкую голову, способную выдержать изрядную дозу виски; именно эта природная склонность к картам и янтарному напитку принесла Джеральду две из трех самых дорогих его сердцу вещей: камердинера и плантацию. Третьей же была жена, чье появление он мог приписать лишь непостижимому Божьему милосердию.

Слуга по имени Порк, блестяще-черный, исполненный важности, сведущий во всех тонкостях господского туалета, достался ему в результате ночной карточной баталии с плантатором с острова Сент-Саймонс, чья отвага в блефе не уступала Джеральду, а вот умение держать удар после новоорлеанского рома – подкачало. Хотя прежний хозяин Порка впоследствии сулил за него двойную цену, Джеральд упрямо стоял на своем: владение первым рабом – и к тому же «лучшим, черт возьми, камердинером на всём побережье» – стало его первой ступенью к той жизни, о которой он грезил. Джеральд вознамерился стать рабовладельцем и джентльменом-землевладельцем.

Он твердо решил для себя, что не намерен коротать век, подобно Джеймсу и Эндрю, растрачивая дни на торги, а ночи – на корпение при свечах над бесконечными колонками цифр. В отличие от братьев, Джеральд остро ощущал то клеймо «торгашества», что неминуемо ложилось на всякого, кто занимался коммерцией. Джеральд жаждал быть плантатором. С тем неистовым голодом, что живет в ирландце, чьи предки были лишь арендаторами на земле, когда-то кормившей их народ, он жаждал видеть собственные угодья, уходящие за горизонт зеленым ковром. С непоколебимой решимостью он мечтал о собственном доме, собственной плантации, своих конях и рабах. И здесь, в этом новом краю, свободном от двух напастей, что терзали оставленную им родину – непосильных податей, пожиравших урожаи, и вечного страха перед неминуемой конфискацией, – он был полон решимости заполучить всё это. Однако вскоре он обнаружил, что поставить перед собой цель – это одно, а вот достичь её – совсем иное. Прибрежная Джорджия была слишком прочно захвачена укоренившейся аристократией, чтобы он мог рассчитывать занять там то положение, к которому стремился.

И тогда судьба, подыграв ему в покере, поднесла ему в дар плантацию, которую он позже нарек Тарой, и разом перенесла его с побережья в холмистое предгорье северной Джорджии.

То было в одном из салунов Саванны погожим весенним вечером, когда случайный разговор сидевшего неподалеку незнакомца заставил Джеральда навострить уши. Незнакомец, уроженец Саванны, только что вернулся в родной город после двенадцати лет странствий по внутренним районам штата. Как выяснилось, он оказался в числе победителей земельной лотереи, устроенной властями для раздела бескрайних просторов средней Джорджии, уступленных индейцами за год до прибытия Джеральда в Америку. Этот человек отправился туда и построил плантацию, но теперь, когда его большой дом сгорел, до смерти устал от этого «проклятого захолустья», и был бы счастлив сбыть его с рук при первой же возможности.

Джеральд, в чьих мыслях мечта о собственном поместье не угасала ни на миг, тотчас завязал знакомство. Интерес его только возрастал, пока новый приятель живописал, как север штата стремительно заполняется переселенцами из обеих Каролин и Виргинии. Прожив в Саванне достаточно долго, Джеральд успел усвоить надменный взгляд жителей побережья: всё, что лежало за пределами их приморских владений, виделось им дикой глушью, где за каждым кустом таится краснокожий. По делам фирмы братьев О’Хара ему доводилось бывать в Огасте, что в сотне миль вверх по реке, и совершать поездки в старинные западные города; он знал, что те края заселены ничуть не реже побережья. Но, по словам незнакомца, его плантация находилась более чем в двухстах пятидесяти милях к северо-западу от Саванны, всего в нескольких милях к югу от Чаттахучи. Джеральд знал, что земли за этой рекой всё еще принадлежали племени чероки, и потому с изумлением внимал тому, как собеседник поднимал на смех его опасения и рассказывал о процветающих городах и богатеющих хозяйствах в том новом краю.

Час спустя, когда беседа начала затихать, Джеральд с той хитростью, которая решительно не вязалась с простодушным выражением его ясных голубых глаз, предложил перекинуться в карты. Ночь тянулась, хмельной круг ширился, и наступил миг, когда все прочие игроки сбросили карты, и лишь Джеральд с незнакомцем сошлись в решающей схватке. Незнакомец двинул в банк все свои фишки, а сверху положил купчую на свои владения. Джеральд выставил все фишки и добавил увесистый кошелек. То обстоятельство, что деньги в кошельке принадлежали фирме братьев О’Хара, не слишком тяготило его совесть – во всяком случае, недостаточно для того, чтобы каяться в этом на утренней мессе. Он знал, чего хочет, а когда Джеральд О’Хара чего-то желал, он шел к цели кратчайшим путем. К тому же его вера в собственную звезду и в четыре двойки была столь велика, что он ни на секунду не задумался о том, как станет возвращать долг, если на стол ляжет более сильная комбинация.

– Сделка для тебя не самая завидная, и я только рад, что мне не придется больше платить налоги за это место, – вздохнул обладатель «большого дома на тузах», потянувшись за пером и чернильницей. – Большой дом сгорел год назад, поля заросли сорняком и молодым сосняком. Но теперь это твоё.

– Никогда не мешай карты с виски, если только тебя не вскормили ирландским самогоном, – назидательно изрек Джеральд Порку тем же вечером, пока тот помогал ему раздеться.

И камердинер, который из одного лишь восхищения новым господином уже принялся перенимать его ирландский выговор, отозвался такой смесью местного наречия с говором графства Мит, от которой опешил бы всякий, кроме них двоих.

Мутная река Флинт, безмолвно текущая меж стен сосен и водяных дубов, оплетенных лианами, огибала новую землю Джеральда, точно согнутая в локте рука, обнимая её с двух сторон. Для Джеральда, стоявшего на пригорке, где некогда высился дом, этот мощный зеленый заслон был столь же явным и отрадным знаком владения, как если бы то была изгородь, возведенная его собственными руками. Он замер на почерневших камнях пожарища, взирая на длинную аллею деревьев, ведущую к дороге, и вполголоса чертыхался – с восторгом, слишком глубоким для слов благодарственной молитвы. Эти два сумрачных ряда деревьев принадлежали ему; его теперь был и заброшенный газон, по пояс заросший травой под кронами молодых магнолий, усыпанных белыми звездами. Запущенные поля, поросшие юной сосной и кустарником, расходившиеся багровыми глинистыми волнами во все стороны, принадлежали Джеральду О’Хара – были его, потому что он обладал ясной ирландской головой и отвагой поставить на карту всё.

Джеральд зажмурился и в тишине необработанных акров ощутил, что наконец-то вернулся домой. Здесь, под его ногами, вырастет дом из беленого кирпича. Через дорогу раскинутся новые загоны с тучным скотом и статными конями, а красная земля, сбегающая с холма к плодородным речным низинам, под лучами солнца запестреет белизной, точно лебяжий пух, – хлопком, бесконечными акрами хлопка! Величие рода О’Хара возродится вновь.

На свои скромные сбережения, на средства, что удалось вытянуть у не слишком воодушевленных братьев, и на изрядную сумму, полученную под залог земли, Джеральд приобрел первых работников негров и обосновался в Таре в холостяцком одиночестве – в четырехкомнатном домике управляющего, дожидаясь часа, когда поднимутся белые стены самой Тары.

Он расчищал угодья, сеял хлопок и вновь брал у Джеймса и Эндрю деньги на покупку рабочих рук. О’Хара были кланом сплоченным, они держались друг друга и в достатке, и в нужде – не столько из великой родственной любви, сколько потому, что за годы лишений твердо усвоили: чтобы выжить, семья должна стоять перед миром единым фронтом. Братья дали Джеральду денег, и в последующие годы он вернул им долг с лихвой. Плантация мало-помалу расширялась, по мере того как Джеральд прикупал соседние участки, и со временем белоснежный дом превратился из мечты в осязаемую явь.

Его возводили рабы: тяжеловесное, просторное здание, венчавшее холм и взиравшее на зеленый склон пастбищ, уходящий к реке. Джеральду оно полюбилось чрезвычайно, ибо даже будучи новым, уже казалось овеянным десятилетиями. Вековые дубы, видевшие под своими кронами еще индейцев, тесно обступали дом могучими стволами, укрывая крышу густой тенью. Лужайка, отвоеванная у бурьяна, покрылась ковром клевера и бермудской травы, и Джеральд ревностно следил, чтобы она всегда оставалась в безупречном порядке. От кедровой аллеи до череды белых домиков в негритянском квартале – всё в Таре дышало прочностью, надежностью и незыблемостью; и всякий раз, когда Джеральд, вылетая галопом из-за поворота дороги, видел свою крышу в просвете зелени, сердце его полнилось такой гордостью, точно он видел её впервые.

Всё это сотворил он – маленький, упрямый, неуемный Джеральд.

Джеральд пребывал в добром согласии со всеми соседями по округу, за вычетом Макинтошей, чьи земли примыкали слева, и Слэттери, чьи жалкие три акра тянулись справа по болотной низине между рекой и поместьем Джона Уилкса.

Макинтоши были полукровками, смешанного шотландско-ирландского происхождения, и вдобавок оранжистами; и обладай они хоть всеми добродетелями церковного календаря, одно это происхождение навеки клеймило их в глазах Джеральда. Положим, в Джорджии они обосновались уже семьдесят лет назад, а до того целое поколение прожили в Каролинах; но первый из них, ступивший на американскую землю, прибыл из Ольстера – и одного этого для Джеральда было более чем достаточно.

Семейство это жило замкнуто, упрямо, сторонясь людей и заключая браки лишь со своими каролинскими родственниками. Джеральд был не одинок в своей неприязни к ним, ибо жители округа отличались общительностью и радушием и не слишком жаловали тех, кому эти качества были чужды. Толки о симпатиях Макинтошей к аболиционистам также не прибавляли им любви соседей. Старый Ангус ни разу не отпустил на волю ни одного раба и не совершил того, что общество сочло бы непростительным, – не продавал своих негров проезжим перекупщикам, гнавшим партии на сахарные плантации Луизианы, – но слухи упорно не утихали.

– Он, без сомнения, аболиционист, – говаривал Джеральд Джону Уилксу. – Но когда у оранжиста убеждения сталкиваются с шотландской скупостью, убеждения, как правило, терпят крах.

Со Слэттери дело обстояло иначе. Будучи «белой швалью», они не удостаивались даже того невольного почтения, которое суровая независимость Ангуса Макинтоша вызывала у соседних семейств. Старый Слэттери, упорно державшийся за свои несколько акров, вопреки многократным предложениям Джеральда и Джона Уилкса, был человеком ленивым и вечно на что-то сетующим. Его жена, женщина с неопрятными космами волос, болезненная и точно выцветшая, была матерью целого выводка хмурых, похожих на крольчат детишек – выводка, который исправно пополнялся ежегодно. У Тома Слэттери не было рабов, и он вместе с двумя старшими сыновьями кое-как возделывал свои акры хлопка, пока жена с младшими детьми присматривала за тем, что именовалось огородом. Но хлопок у них вечно не дотягивал до срока, а огород из-за бесконечных беременностей миссис Слэттери редко давал пропитание её многочисленному потомству.

Обычное зрелище – Том Слэттери, околачивающийся на чужих верандах и выпрашивающий семена хлопка на посев или кусок солонины, чтобы «как-нибудь перебиться». Слэттери ненавидел соседей всей той малостью сил, что в нем оставалась, ощущая их презрение под маской вежливости; особенно же яростно он ненавидел «заносчивых негров богатеев». Домашние слуги в округе ставили себя неизмеримо выше «белой швали», их неприкрытая брезгливость жгла его, а куда более обеспеченная и спокойная жизнь вызывала черную зависть. По сравнению с его собственным жалким существованием они были сыты, одеты и не лишены заботы в болезни или старости. Они гордились честным именем своих господ и в большинстве своем принадлежали к знатным домам, тогда как им самим, Слэттери, брезговал всякий.

Том Слэттери мог бы сбыть свою ферму любому из плантаторов за тройную цену. Те почли бы это за великую удачу, лишь бы избавить край от этого бельма на глазу, но ему по нутру было оставаться и влачить нищенское существование на выручку от одного тюка хлопка в год и на подаяния соседей.

Со всеми прочими в округе Джеральд был на дружеской ноге, а порой и в весьма тесном родстве душ. Уилксы, Калверты, Тарлтоны, Фонтейны – все расплывались в улыбке, завидев маленькую фигурку на мощном белом коне, летящую галопом по их аллеям; они улыбались и давали знак подавать высокие стаканы, в которые уже был налит бурбон поверх ложечки сахара и веточки мяты.

Джеральда трудно было не любить, и соседи со временем осознали то, что дети, негры и собаки почуяли сразу: за громоподобным голосом и задиристыми манерами скрывались доброе сердце, отзывчивая душа и всегда открытый кошелек. Появление его неизменно сопровождалось невероятной суматохой: заливались лаем гончие, визжали от восторга маленькие негритята, наперебой мчавшиеся ему навстречу и спорившие за честь подержать коня; они извивались и сияли улыбками под градом его добродушных ругательств. Белые дети карабкались к нему на колени, требуя, чтобы он их покатал, пока сам Джеральд, обращаясь к их родителям, громогласно проклинал бесчинства политиков-северян. Дочери его друзей поверяли ему свои сердечные тайны, а молодые люди округа, опасавшиеся признаваться отцам в карточных долгах на коврах родных гостиных, всегда находили в нем верного друга.

– Так, значит, ты уже месяц как в долгах, ах ты маленький пройдоха! – гремел он. – И, ради всего святого, отчего ты не пришел ко мне за деньгами раньше?

Его грубоватая речь была всем слишком хорошо известна, чтобы на нее обижаться, и юноши лишь смущенно усмехались в ответ:

– Ну, сэр, я не хотел вас утруждать, а мой отец…

– Твой отец – человек достойный, спору нет, да только больно строг. Так что бери и больше об этом ни слова.

Жены плантаторов сдались последними. Но когда миссис Уилкс – «великая дама, наделенная редчайшим даром молчания», как говаривал Джеральд, – однажды вечером заметила мужу, едва лишь копыта знакомого коня простучали вдали: «Язык у него грубый, но он – джентльмен», – Джеральд О’Хара был окончательно принят в их круг. Он и не подозревал, что на это признание ушло почти десять лет, ибо ему и в голову не приходило, что поначалу соседи могли смотреть на него косо. В собственном представлении он принадлежал этой земле с той самой секунды, как впервые ступил в Тару.

Когда Джеральду исполнилось сорок три года и он стал настолько плотен телом и румян лицом, что напоминал помещика-охотника со старинной гравюры, его внезапно осенила мысль: ни Тары, как бы ни была она ему дорога, ни сердечного радушия соседей ему уже недостаточно. Он возжаждал иметь жену. Тара взывала к хозяйке. Повариха – грузная негритянка из дворовых, волею случая возведенная в кухарки, – никогда не подавала обед вовремя, а горничная, прежде работавшая в поле, позволяла пыли оседать на мебели и никогда не заботилась о свежем белье, так что приезд гостей вечно оборачивался суетой и неразберихой. Порк, единственный по-настоящему обученный слуга на плантации, надзирал за остальной челядью, но даже и он за годы беспечной жизни под началом Джеральда расслабился и стал небрежен. Как камердинер он содержал спальню хозяина в образцовом порядке, а как дворецкий прислуживал за столом с изысканным достоинством; во всём же остальном он попросту предоставлял делам идти своим чередом.

Благодаря безошибочному чутью негры давно поняли, что Джеральд грозен лишь на словах, и беззастенчиво этим пользовались. Воздух в Таре сотрясался от угроз продать кого-нибудь на Юг и обещаний жестокой порки, но до сих пор ни один раб не был продан, а кнут пускали в дело всего раз – за то, что после долгого дня охоты слуги поленились дочиста вычистить любимого коня хозяина. Острые голубые глаза Джеральда замечали, как ладно ведется хозяйство в домах соседей и с какой легкостью их жены в шуршащих шелках управляют слугами. О том, что эти женщины трудятся от зари до зари, надзирая за кухней, лазаретом, пошивом одежды и стиркой, он и не догадывался. Он видел лишь внешнюю сторону дела, и она производила на него сильное впечатление.

Насущная необходимость в хозяйке стала ему окончательно ясна одним утром, когда он собирался в город к Судебному дню. Порк принес его любимую сорочку с оборками, которую горничная заштопала столь неумело, что носить ее, кроме самого камердинера, не смог бы никто.

– Мистер Джеральд, – произнес Порк, с сокрушением складывая рубашку обратно, пока хозяин закипал от гнева, – вам нужна жена. И жена такая, чтобы у неё было вдоволь домашних слуг.

Джеральд распек Порка за дерзость, но понимал, что тот прав. Он хотел семью, хотел детей, и если не обзаведется ими в ближайшее время, будет уже поздно. Однако он вовсе не намеревался жениться на первой встречной, как это сделал мистер Калверт, взяв в жены гувернантку-северянку своих осиротевших детей. Его избранница должна быть леди – леди благородной крови, наделенная тем же изяществом и манерами, что и миссис Уилкс, и притом способная управлять Тарой не хуже, чем соседка правит своим поместьем.

Однако на пути к браку с девушкой из местных семей стояли два препятствия. Первое – нехватка невест подходящего возраста. Второе, куда более серьезное, заключалось в том, что Джеральд был «новым человеком», невзирая на два десятилетия жизни в этих краях, и к тому же – чужаком. Никто ничего не знал о его предках. И хотя общество северной Джорджии не было столь неприступным, как аристократия побережья, ни одна семья не горела желанием выдавать дочь за человека, о чьем деде не было известно решительно ничего.

Джеральд сознавал, что, несмотря на искреннюю симпатию соседей, с которыми он охотился, пил и спорил, вряд ли кто из них доверит ему свою дочь. И он не желал допустить, чтобы за ужином сплетничали, как тот или иной отец с сожалением отказал Джеральду О’Хара в праве свататься. Это знание ничуть не умаляло его гордости. Ничто на свете не могло заставить Джеральда почувствовать себя ниже кого бы то ни было. Просто в округе существовал негласный обычай: дочерей выдавали лишь в те семьи, что обосновались на Юге куда дольше двадцати двух лет, владели землями и рабами и за всё это время не были замечены ни в чем, кроме подобающих их положению пороков.

– Собирайся. Едем в Саванну, – велел он Порку. – И если я хоть раз услышу от тебя это твое «Клянусь честью!», я тебя продам, потому как я и сам этими словами почти не пользуюсь.

Он надеялся, что Джеймс и Эндрю помогут советом, а среди дочерей их старых друзей отыщется та, кто соответствовала бы его запросам и сочла бы его достойным супругом. Братья выслушали его терпеливо, но надежды подали мало. Родни в Саванне, к которой можно было бы обратиться, у них не было: они женились еще до приезда в Америку. Да и дочери их старых знакомых давно повыходили замуж и растили детей.

– Ты не богат и не из великой семьи, – заметил Джеймс.

– Состояние я нажил, а великую семью еще создам. И жениться на ком попало не собираюсь.

– Высоко метишь, – сухо обронил Эндрю.

Но всё же братья сделали, что могли. Джеймс и Эндрю были уже людьми уважаемыми и солидными. У них было много связей, и целый месяц они возили Джеральда из дома в дом – на приемы, балы и пикники.

– Лишь одна пришлась мне по сердцу, – признался, наконец, Джеральд. – И та еще и на свет не родилась, когда я здесь высадился.

– И кто же эта избранница?

– Мисс Эллен Робийяр, – ответил Джеральд, стараясь казаться равнодушным, ибо раскосые темные глаза Эллен Робийяр пленили его с первого взгляда.

Невзирая на некую загадочную вялость в манерах, столь странную для пятнадцатилетней девушки, она совершенно его очаровала. Было в ней нечто отчаянно-печальное, что тронуло его душу и сделало мягче, чем он когда-либо был с кем-то на свете.

– Да ты ей в отцы годишься!

– А я в самом расцвете сил! – обиженно вскричал Джеральд.

Джеймс заговорил вполголоса:

– Джерри, из всех невест Саванны на эту у тебя меньше всего шансов. Её отец – Робийяр, а эти французы горды, точно падшие ангелы. А её мать – упокой Господь её душу – была истинной важной дамой.

– Мне всё равно, – горячо возразил Джеральд. – К тому же мать её умерла, а старик Робийяр ко мне благоволит.

– Как к человеку – возможно. Но не как к зятю.

– Да и девушка за тебя не пойдет, – вставил Эндрю. – Она уже год как без ума от этого своего беспутного кузена Филиппа Робийяра, хотя семья всеми силами принуждает её отказаться от него.

– А он уже месяц как отбыл в Луизиану, – отрезал Джеральд.

– И откуда ты это знаешь?

– Знаю, – буркнул Джеральд, не желая признаваться, что эту ценную новость принес ему Порк и что Филипп отправился на Запад по прямому настоянию родни. – И не думаю я, чтобы она любила его настолько, чтобы не позабыть. В пятнадцать лет о настоящей любви знают еще слишком мало.

– Да они скорее отдадут её за этого беспутного кузена, чем за тебя.

Потому Джеймс и Эндрю были поражены не меньше прочих, когда разнеслась весть: дочь Пьера Робийяра выходит за маленького ирландца из предгорий Джорджии. Саванна за закрытыми дверями полнилась слухами, строя догадки о Филиппе Робийяре, поспешно уехавшем на Запад, но пересуды не давали ответов. Каким образом прекраснейшая из дочерей Робийяров согласилась стать женой краснолицего шумного человека, едва достававшего ей до плеча, для всех осталось непостижимой тайной.

Сам Джеральд так до конца и не осознал, как всё это произошло. Он знал лишь одно: свершилось чудо. И, пожалуй, единственный раз в жизни он познал подлинное смирение, когда Эллен, смертельно бледная, но совершенно спокойная, коснулась его рукава и произнесла:

– Я выйду за вас, мистер О’Хара.

Ошеломленные Робийяры владели лишь частью правды, но всю историю той ночи, когда девушка до рассвета рыдала, точно ребенок с разбитым сердцем, а наутро поднялась уже женщиной, принявшей решение, знали лишь Эллен да её Мамушка.

С тяжелым предчувствием Мамушка принесла своей молодой госпоже небольшой сверток, присланный из Нового Орлеана чужой рукой, – сверток, где лежал миниатюрный портрет Эллен, который она с криком отшвырнула от себя, четыре письма Филиппу Робийяру, написанные ею самой, и короткое извещение от новоорлеанского священника о гибели её кузена в кабацкой драке.

– Они прогнали его – отец, Полина и Юлали. Это они его прогнали. Я ненавижу их. Ненавижу всех. Я больше никогда не хочу их видеть. Я хочу уехать. Уехать туда, где не встречу никого из них, где не увижу этот город и ни одну живую душу, которая напоминала бы мне о… о… нем.

И когда ночь уже близилась к концу, Мамушка, выплакавшая все глаза над склоненной головой своей госпожи, робко возразила:

– Но, душа моя, вы не можете так поступить!

– Могу. Он добрый человек. Я так и сделаю. Или уйду в монастырь в Чарлстоне.

Именно угроза монастыря в конце концов и вынудила растерянного, убитого горем Пьера Робийяра дать согласие. Он был убежденным пресвитерианином, несмотря на католические корни своего рода, и мысль о том, что дочь станет монахиней, страшила его куда сильнее, нежели её брак с Джеральдом О’Хара. В конечном счете против этого человека у него был лишь один довод – отсутствие знатного происхождения.

Так Эллен, перестав быть Робийяр, навсегда отвернулась от Саванны и вместе со своим немолодым мужем, Мамушкой и двадцатью домашними слугами отправилась в Тару.

На следующий год родился их первый ребенок – девочка, которую назвали Кэти-Скарлетт в честь матери Джеральда. Сам Джеральд был несколько разочарован, ибо жаждал сына, но всё же так радовался своей черноволосой дочери, что велел выдать ром всем рабам в Таре, а сам напился шумно, счастливо и от всей души.

Если Эллен когда-нибудь и раскаялась в своем поспешном решении, никто об этом не узнал – уж точно не Джеральд, который едва не лопался от гордости всякий раз, когда смотрел на жену. Покинув Саванну, она навсегда порвала с прошлым, и с того мгновения, как она переступила порог дома, северная Джорджия стала её единственным пристанищем.

Уходя из отчего дома, она оставляла жилище, чьи очертания были столь же изящны и плавны, как женское тело или корабль под парусами: нежно-розовый дом со штукатуркой во французском колониальном стиле, парящий над землей с утонченной легкостью, с его изогнутыми лестницами и коваными перилами, тонкими, словно кружево. То был дом богатый, погруженный в полумрак, исполненный любезности, но слегка надменный.

Она покидала не просто изысканный кров, но и всю цивилизацию, стоявшую за ним, попадая в мир столь иной, точно пересекла целый океан. Здесь, на севере Джорджии, была суровая земля, взрастившая суровых людей. Высоко на плато, у подножия Голубого хребта, насколько хватало глаз, катились красные холмы, повсюду из почвы выпирали гранитные плиты, а высокие тонкие сосны мрачно застыли на горизонте. Для её глаз, привыкших к немой, почти тропической красоте морских островов, окутанных серым мхом и дикой зеленью, к белым пескам побережья и долгим равнинам с карликовыми пальмами, всё это казалось диким и необузданным.

То была страна, знавшая как летний зной, так и зимнюю стужу, и в людях её чувствовалась энергия, непривычная для Эллен. Народ здесь был радушный, щедрый, исполненный шумного веселья, но вместе с тем – крепкий, мужественный и скорый на гнев. Жители побережья могли гордиться тем, что ко всем делам – даже к дуэлям и кровной вражде – относятся с нарочитой небрежностью; но в обитателях предгорий жила некая стихийная ярость. На побережье жизнь уже успела пресытиться и созреть, здесь же она была молода, полна сил и новизны.

Все, кого Эллен знала в Саванне, казались отлитыми по одному образцу – так схожи были их суждения и традиции. Здесь же она столкнулась с пестрой смесью судеб. Поселенцы северной Джорджии стекались сюда отовсюду: из Каролины и Виргинии, из Европы и северных штатов. Одни, как Джеральд, были искателями удачи. Другие, как сама Эллен, принадлежали к старинным родам, для которых жизнь в прежних краях стала невыносимой и которые искали спасения в далеких землях. Многие же пускались в путь вовсе без видимой причины – разве что в их жилах еще не утихла беспокойная кровь отцов-первопроходцев.

Эти люди, пришедшие из столь разных миров, привносили в жизнь округа ту простоту и непринужденность, к которым Эллен так и не смогла привыкнуть до конца. Она инстинктивно понимала, как поведут себя её прежние соседи в любой ситуации, но предугадать поступки северных джорджийцев было почти невозможно.

И всё течение жизни в этих краях подстегивал мощный прилив благополучия, катившийся тогда по всему Югу. Мир жаждал хлопка, а девственная, плодородная почва округа рождала его в немыслимом изобилии. Хлопок был пульсом этой земли: его посев и сбор были пульсацией крови красных полей. Богатство поднималось из изогнутых борозд, и вместе с ним росла гордыня – гордыня, вскормленная зелеными кустами и акрами пушистой белизны. Если хлопок мог сделать их богачами за одно поколение, то насколько же могущественнее станут они в следующем!

Эта непоколебимая уверенность в завтрашнем дне придавала жизни особую остроту, и жители округа наслаждались ею с той полнотой, которую Эллен не могла постичь. У них было вдоволь денег и рабов, чтобы оставалось время для забав, а играть они любили беззаветно. Казалось, им никогда не было слишком недосуг, чтобы не бросить все дела ради охоты, скачек или рыбной ловли; едва ли проходила неделя без пикника или бального вечера.

Эллен так и не удалось полностью слиться с ними – слишком многое в ней по-прежнему принадлежало Саванне, – но она уважала соседей и со временем научилась ценить прямодушие этих людей, лишенных скрытности и ценивших человека за его истинные качества. Она стала самой любимой соседкой во всей округе. Она была рачительной и доброй хозяйкой, безупречной матерью и преданной женой. Всю ту душевную боль и самоотречение, которые она могла бы принести в дар Церкви, Эллен отдала служению детям, дому и человеку, который увез её прочь от воспоминаний и никогда ни о чем не спрашивал.

Когда Скарлетт исполнился год и она, по меткому слову Мамушки, оказалась куда крепче и своенравнее, чем подобает младенцу её пола, на свет появился второй ребенок – девочка, названная Сьюзен-Элинор, но звавшаяся всеми просто Сьюлин. Позже родилась Карин, записанная в семейной Библии как Каролина-Ирэн. Затем последовали трое мальчиков, и каждый угас прежде, чем успел научиться ходить, – трое сыновей, покоящихся теперь под вековыми кедрами на кладбище в сотне ярдов от дома, под тремя камнями, на каждом из которых было высечено: «Джеральд О’Хара-младший».

С того самого дня, как Эллен впервые переступила порог Тары, всё здесь преобразилось. Пусть ей было всего пятнадцать, она оказалась готова к бремени хозяйки плантации. До замужества от девушки требовалось лишь быть кроткой, милой и изящной; но после венчания от неё ждали, что она сумеет управлять хозяйством, где живут сотни людей – белых и черных, – и растили её именно ради этой цели. Эллен получила ту суровую школу жизни, которую проходила всякая благородная барышня, а кроме того, подле неё была Мамушка, способная расшевелить самого ленивого негра. Она быстро привнесла в дом Джеральда порядок, величие и утонченность, даровав Таре ту красоту, которой поместье прежде было лишено.

Дом строился без всякого архитектурного замысла, а впоследствии к нему, по мере того как в этом возникала нужда, то там, то здесь делались новые пристройки. Но благодаря неусыпным заботам Эллен здание обрело то очарование, что с лихвой восполняло отсутствие симметрии. Кедровая аллея, ведущая от тракта к крыльцу – та самая аллея, без которой немыслимо было ни одно помещичье гнездо в Джорджии, – дарила густую прохладу, на фоне которой зелень прочих деревьев казалась еще ярче. Глициния, водопадом ниспадавшая на веранды, хорошо смотрелась на фоне беленого кирпича, а розовые миртовые кусты у входа вместе с белоснежными магнолиями во дворе скрывали несовершенство линий самого дома.

Весной и летом бермудская трава и клевер на лужайке наливались такой манящей изумрудной зеленью, что стаи индюков и белых гусей, которым полагалось чинно пастись на заднем дворе, не могли устоять перед искушением. Предводители этих пернатых воинств постоянно замышляли тайные вылазки на парадный двор, соблазненные сочной травой и нежным цветом гардений и цинний. Чтобы противостоять этим набегам, на передней веранде выставляли маленького черного часового. Негритенок, вооруженный драным полотенцем, сидел на ступенях, являя собой неотъемлемую – и весьма унылую – часть пейзажа Тары, ибо швырять в птиц палками ему строго-настрого запрещалось, и он мог лишь уныло махать своей ветошью да пугать нарушителей окриками.

Эллен поочередно назначала на эту службу десятки маленьких негритят: то была первая ответственная обязанность, которую мог получить в Таре мальчик-раб. По достижении десяти лет их отдавали в обучение к старому Дядюшке, плантационному сапожнику, либо к Амосу, колеснику и плотнику, либо к Филлипу, смотрителю коров, или к Каффи, погонщику мулов. Если же мальчишка не проявлял склонности ни к одному ремеслу, его переводили в полевые рабочие, что в глазах негров означало полный крах всякого общественного положения.

Жизнь Эллен не была легкой, как не была она и счастливой, но она и не ждала от судьбы легкости; а отсутствие счастья она принимала как неизбежный женский жребий. Этот мир принадлежал мужчинам, и она принимала его законы безропотно. Мужчина владел имуществом, женщина же им распоряжалась. Мужчина пожинал плоды признания за ведение хозяйства, а женщина не уставала восхищаться его проницательностью. Мужчина ревел как бык, стоило ему загнать в палец занозу, женщина же скрадывала стоны при родах, боясь нарушить мужской покой. Мужчины бывали грубы в речах и нередко предавались пьянству. Женщины благородно не замечали грубости и укладывали пьяных мужей спать, не омрачая их сна горькими попреками. Мужчины были резки и прямолинейны, женщины же – неизменно добры, учтивы и всепрощающи.

Воспитанная в традициях истинных леди, Эллен умела безропотно нести свое бремя, не теряя при этом природного очарования, и намеревалась воспитать такими же и трех своих дочерей. Со своими младшими она достигла успеха: Сьюлин так жаждала внимания, что внимала материнским наставлениям с примерным послушанием, а Карин была от природы застенчива и податлива. Но Скарлетт, плоть от плоти Джеральда, осваивала науку быть леди с великим трудом.

К вящему негодованию Мамушки, она предпочитала играть не со своими благонравными сестрами и не с чинными девочками Уилкс, а с негритятами с плантаций и с окрестными мальчишками; она лазала по деревьям и швыряла камни ничуть не хуже любого из них. Мамушку до глубины души тревожило, что дочь Эллен выказывает подобные наклонности, и она без устали твердила ей: «Ведите себя как маленькая леди». Но Эллен смотрела на это с большей терпимостью и дальновидностью. Она знала, что из друзей детских игр со временем вырастают кавалеры, а первейшим долгом девушки является замужество. Она убеждала себя, что девочка просто переполнена жизненными силами и что еще придет время обучить её тем искусствам и грациям, которые делают женщину неотразимой в глазах мужчин.

Ради этого Эллен и Мамушка объединили свои усилия, и в этой науке – хотя едва ли в какой другой – Скарлетт со временем оказалась весьма способной ученицей. Невзирая на череду сменявших друг друга гувернанток и два года, проведенных в женской академии Фейетвилла, её образование оставалось весьма поверхностным, зато ни одна девица в округе не танцевала столь грациозно, как она. Она в совершенстве знала, как улыбнуться, чтобы ямочки заиграли на щеках; как ставить носки чуть внутрь, чтобы широкие юбки кринолина колыхались особенно соблазнительно; как вскинуть взгляд на мужчину, а после стыдливо опустить очи и часто-часто затрепетать ресницами, создавая видимость глубокого смущения. А главное, она научилась искусно прятать свой острый ум под маской невинного и кроткого младенца.

Эллен – мягкими наставлениями, Мамушка – бесконечным ворчанием – стремились привить ей те качества, которые превратили бы её в по-настоящему желанную жену.

– Ты должна быть мягче, дитя мое, спокойнее, – убеждала Эллен дочь. – Негоже перебивать джентльменов, когда они ведут беседу, даже если тебе кажется, что ты сведуща в предмете лучше их. Джентльмены терпеть не могут строптивых девиц.

– Барышни, которые вечно хмурятся, выпячивают подбородок и твердят «я хочу» или «я не желаю», редко находят себе мужей, – мрачно пророчила Мамушка. – Истинная барышня должна потупить взор и молвить: «Как вам будет угодно, сэр» или «Быть может, вы и правы, сэр».

Вместе они обучили её всему, что подобает знать благородной женщине, но Скарлетт усвоила лишь внешнюю сторону благородства. Внутреннего изящества души, из которого должны рождаться эти манеры, она так и не постигла, не видя в нем никакой нужды. Видимости было вполне достаточно, ибо личина леди приносила ей желанную популярность, а большего ей и не требовалось. Джеральд не без гордости хвастал, что она первая красавица пяти округов, и в словах его была доля истины: почти все молодые люди в округе уже просили её руки, а многие искатели удачи наведывались и из более дальних краев – из Атланты и самой Саванны.

В шестнадцать лет, благодаря стараниям Мамушки и Эллен, она казалась самою кротостью, очаровательной и беззаботной, в действительности же оставаясь своенравной, тщеславной и упрямой. От ирландца-отца она унаследовала пылкий нрав и легко вспыхивающие страсти, от матери же ей достался лишь тончайший налет самоотверженности и терпения. Эллен так никогда до конца и не осознала, что это лишь тонкая пленка, ибо Скарлетт неизменно являла матери свое лучшее лицо, таила проказы, сдерживала гнев и старалась в её присутствии казаться тише воды: один укоризненный взгляд матери мог пристыдить её до слез.

Но Мамушка не питала на этот счет никаких иллюзий и неусыпно следила за каждым ее шагом. Глаза Мамушки были куда зорче материнских, и Скарлетт не могла припомнить случая, чтобы ей удалось всерьез обвести её вокруг пальца.

Двух любящих наставниц тревожили вовсе не жизнерадостность и не живость Скарлетт – этими чертами южанки привыкли гордиться. Их пугала в ней отцовская строптивость и необузданность; порой они всерьез опасались, что не сумеют скрыть эти опасные качества до тех пор, пока ей не подыщут достойную партию. Но Скарлетт твердо намеревалась выйти замуж – и именно за Эшли, – а потому готова была казаться скромной, покладистой и легкомысленной, раз уж именно такие девицы по вкусу мужчинам. Почему мужчины устроены столь нелепым образом, она не знала. Она лишь знала, что этот путь ведет к цели. Ей и в голову не приходило задумываться о причинах, ибо она решительно ничего не смыслила в тайных пружинах человеческой души – даже своей собственной. Она усвоила лишь одно: если совершить определенный жест или произнести нужные слова, мужчина неизбежно ответит ожидаемым образом. Это было сродни математической формуле, и давалось ей ничуть не труднее, тем более что математика была единственным предметом, в котором она преуспела в школьные годы.

Если о мужском складе ума она знала немного, то о женском – и того меньше, ибо женщины занимали её воображение еще меньше мужчин. У неё никогда не было подруг, и она ничуть не тяготилась этим одиночеством. Для неё все женщины, включая родных сестер, были заклятыми врагами, вышедшими на тропу охоты за одной и той же добычей – мужчинами.

Все женщины – за единственным исключением: её матери.

Эллен О’Хара была иной, и Скарлетт глядела на неё как на существо святое, стоящее особняком от остального рода людского. В детстве она порой путала мать с Пресвятой Девой, и теперь, став взрослее, не видела причин менять свое мнение. Для неё Эллен воплощала ту абсолютную надежность, которую способны даровать лишь небеса или мать. Она знала: её мать – само воплощение справедливости, правды, любящей нежности и глубокой мудрости – истинная леди.

Скарлетт всем сердцем желала стать похожей на мать. Трудность заключалась лишь в одном: если быть справедливой, правдивой и бескорыстной, то жизнь проходит мимо, а вместе с ней – и большинство кавалеров. А век человеческий слишком короток, чтобы лишать себя подобных радостей. Она еще успеет потом, когда выйдет замуж за Эшли и состарится, когда у неё найдется на это достаточно времени, она непременно станет такой, как Эллен. Но до тех пор…

Глава четвертая

В тот вечер за ужином Скарлетт, заменяя мать, исполняла обязанности хозяйки стола, но мысли её пребывали в полнейшем смятении из-за удручающего известия об Эшли и Мелани. Она с нетерпением поджидала возвращения матери от Слэттери: без неё она чувствовала себя беззащитной и покинутой. По какому праву эти Слэттери со своими бесконечными хворями отнимали Эллен у семьи именно сейчас, когда она, Скарлетт, так остро в ней нуждалась?

На протяжении всего томительного ужина громовой голос Джеральда не умолкал, и Скарлетт казалось, что еще немного – и она не выдержит этого напора. Отец совершенно позабыл об их дневном разговоре и вел нескончаемый монолог о последних вестях из Форт-Самтера, сопровождая свои речи ударами кулака по столу и размашистыми жестами. Джеральд привык верховодить за столом, и обычно Скарлетт, погруженная в свои девичьи думы, почти не слышала его; но сегодня она не могла отгородиться от этого рокота, как ни старалась, напряженно вслушиваясь в темноту за окном: не скрипнут ли колеса повозки, возвещая о приезде матери.

Разумеется, она не помышляла открыться матери в том, что так тяжко лежало у неё на душе: Эллен пришла бы в ужас и глубоко огорчилась бы, узнав, что её дочь вздыхает по человеку, обрученному с другой. И всё же в этой первой подлинной трагедии своей жизни Скарлетт жаждала хотя бы простого утешения материнским присутствием. Когда рядом была Эллен, она всегда ощущала себя в безопасности: не было такой напасти, которую мать не сумела бы смягчить одним своим появлением.

Она внезапно вскочила со стула, уловив скрежет колес по гравию аллеи, но тут же поникла и села обратно, когда звук покатился дальше, огибая дом к заднему двору. То была не Эллен: мать непременно велела бы остановиться у парадного входа. Вскоре из ночной тьмы долетел оживленный говор слуг и пронзительный, заливистый смех. Подойдя к окну, Скарлетт увидела Порка, который только что покинул столовую: он высоко держал пылающую смолистую лучину, а некие смутные фигуры спускались с повозки. Смех и обрывки фраз то взмывали, то затихали в прохладном ночном воздухе – привычные, домашние, беззаботные звуки, гортанно-мягкие и музыкально-певучие. Затем по заднему крыльцу застучали шаги, прошли по крытому переходу к главному зданию и замерли в холле за дверью столовой. На миг воцарилась тишина, прерываемая лишь шепотом, а затем вошел Порк; его привычное величие куда-то испарилось, глаза возбужденно вращались, а зубы сверкали в широкой улыбке.

– Мистер Джеральд, – провозгласил он, тяжело дыша, и на его лоснящемся лице сияла гордость новобрачного, – ваша новая женщина прибыла.

– Новая женщина? Я никакой новой женщины не покупал, – возразил Джеральд, напуская на себя суровость.

– Никак нет, сэр, купили, мистер Джеральд! Истинно так! И она здесь, желает выразить вам свое почтение, – отозвался Порк, хихикая и в волнении ломая руки.

– Что ж, вводи свою суженую, – милостиво разрешил Джеральд.

Порк обернулся и поманил из холла свою жену, только что приехавшую из поместья Уилксов, чтобы отныне принадлежать дому Тары. Она вошла, а за ней, почти теряясь в складках её широких ситцевых юбок, проскользнула двенадцатилетняя девчушка, испуганно прижимаясь к материнским ногам.

Дилси была высока и держалась с поразительной прямотой. Ей можно было дать и тридцать, и шестьдесят лет – настолько неподвижным и лишенным морщин казалось её бронзовое лицо. В её чертах отчетливо читалась индейская кровь, возобладавшая над негритянскими приметами. Медный оттенок кожи, высокий узкий лоб, резко очерченные скулы и орлиный нос с горбинкой, чуть расплющенный над тяжелыми губами, – всё выдавало смешение двух рас. Она обладала редким самообладанием и двигалась с достоинством, превосходившим даже величие Мамушки, ибо если Мамушка свою важность приобрела годами службы, то у Дилси она была врожденной.

Когда она заговорила, её речь не была столь невнятной, как у прочих негров, а слова она подбирала с заметной осторожностью.

– Добрый вечер вам, мисс, и вам, мисс. Мистер Джеральд, прошу простить, что тревожу вас, но я не могла не прийти и не поблагодарить за то, что вы выкупили и меня, и мою дочурку Присси. Многие джентльмены, верно, купили бы меня одну, но не стали бы тратиться еще и на ребенка лишь ради моего спокойствия. И я вам бесконечно признательна. Я стану трудиться не покладая рук, чтобы доказать: я не забываю доброту.

– Гм… кхм, – замялся Джеральд, прочищая горло; его всегда смущало, когда его уличали в милосердии.

Дилси перевела взгляд на Скарлетт, и тень подобия улыбки скользнула в уголках её глаз.

– Мисс Скарлетт, Порк поведал мне, что именно вы упросили мистера Джеральда выкупить меня. В знак моей благодарности я отдаю вам свою Присси в личные горничные.

Она вытолкнула девочку вперед. Та была смуглокожая, худосочная, с тонкими, точно у птицы, ножками, а из головы её торчал целый частокол косичек, туго перетянутых бечевкой. Глаза её были острыми, всеведущими, они ловили каждое движение, хотя на лице застыло нарочито глупое выражение.

– Благодарю тебя, Дилси, – отозвалась Скарлетт, – но боюсь, Мамушка воспримет это в штыки. Она нянчит меня с самой колыбели.

– Мамушка стареет, – невозмутимо произнесла Дилси, и в этой её спокойной уверенности было нечто такое, что привело бы Мамушку в неистовство. – Она нянька отменная, спору нет, но вы теперь барышня на выданье, и вам надобно иметь ловкую горничную. Моя Присси уже год прислуживает мисс Индии. Она и шьет искусно, и волосы уложит не хуже взрослой мастерицы.

Подталкиваемая матерью, Присси внезапно присела в глубоком реверансе и оскалилась в улыбке; Скарлетт невольно улыбнулась ей в ответ.

«Ах, шустрая девчонка», – мелькнуло у неё в голове, но вслух она произнесла:

– Спасибо, Дилси. Мы обсудим это, когда мама вернется.

– Покорно благодарю, мэм. Доброй вам ночи, – проговорила Дилси и удалилась вместе с дочерью, сопровождаемая сияющим Порком.

Когда ужин был окончен, Джеральд вновь принялся за свои речи, но теперь они не доставляли удовольствия даже ему самому, не говоря уже о слушателях. Его грозные пророчества о неизбежности войны и патетические вопросы о том, долго ли Юг будет сносить издевательства северян, натыкались на вялые: «Да, папа» и «Нет, папа». Карин, примостившаяся на низкой подушке под большой лампой, с головой ушла в чтение романа о девице, принявшей монашеский постриг после гибели возлюбленного; она тихо роняла слезы наслаждения, воображая себя в белоснежном чепце. Сьюлин, склонившаяся над вышивкой для своего «приданого», прикидывала, не удастся ли ей завтра на пикнике переманить Стюарта Тарлтона и пленить его своей кротостью и женственностью – теми качествами, коих Скарлетт была лишена. Сама же Скарлетт изнывала от мыслей об Эшли.

Как мог отец без конца разглагольствовать о Форт-Самтере и янки, когда он видел, что сердце её разрывается? Свойственная юности эгоистичность заставляла её дивиться тому, как люди могут оставаться столь слепы к её страданию и как мир продолжает свой привычный бег, невзирая на её несчастье.

В её голове точно бушевал вихрь, и оттого мирный покой столовой казался ей странным и даже пугающим. Тяжелый стол из красного дерева, массивные буфеты, серебро, пестрые коврики на натертом до блеска полу – всё стояло на своих местах, будто ничего не переменилось. Обычно Скарлетт любила этот уют и тихие вечерние часы в кругу семьи, но сегодня само это зрелище было ей ненавистно. Если бы она не опасалась, что отец окликнет её и начнет расспросы, она давно бы ускользнула прочь, в маленький кабинет матери, и выплакалась бы там на старом диване.

Эту комнату Скарлетт любила больше прочих. Там Эллен каждое утро склонялась над высоким бюро, ведя счета и выслушивая отчеты надсмотрщика Джонаса Уилкерсона. Там семья часто коротала время, слушая скрип пера матери: Джеральд в своем кресле-качалке, девочки – на продавленных подушках дивана, слишком поношенного, чтобы стоять в парадных залах. Скарлетт неистово желала оказаться там сейчас – наедине с Эллен, прижаться головой к её коленям и дать волю слезам. Неужели мама никогда не вернется?

И в этот миг колеса резко проскрежетали по гравию аллеи, и до столовой долетел мягкий голос Эллен, отпускавшей кучера. Сидящие в комнате разом встрепенулись. Эллен вошла стремительно, её кринолин едва заметно покачивался, лицо казалось бледным и измученным. Вместе с ней в комнату вплыл едва уловимый аромат лимонной вербены, неизменно исходивший от её нарядов; для Скарлетт этот запах был неотделим от образа матери. Следом, в нескольких шагах позади, шествовала Мамушка с кожаной сумкой в руках; губа её была обиженно выпячена, на лбу залегли хмурые складки. Мамушка что-то недовольно ворчала себе под нос – достаточно тихо, чтобы нельзя было разобрать слова, но вполне отчетливо, дабы каждый понял: её возмущению нет предела.

– Простите, что я так задержалась, – промолвила Эллен, снимая с поникших плеч клетчатую шаль и передавая её Скарлетт; по пути она ласково погладила дочь по щеке.

Лицо Джеральда при её появлении преобразилось, точно по волшебству.

– Младенца окрестили? – поинтересовался он.

– Да. Но он умер, бедняжка, – ответила Эллен. – Я всерьез опасалась, что и Эмми не доживет до утра, но теперь, полагаю, она поправится.

Девочки уставились на неё с испугом и немым вопросом, а Джеральд лишь философски качнул головой.

– Что ж, пожалуй, оно и к лучшему, что малютка преставился, бедное безотцовское…

– Уже поздно. Нам следует немедля приступить к молитве, – так мягко перебила его Эллен, что не знай Скарлетт мать столь хорошо, это вмешательство осталось бы вовсе незамеченным.

Скарлетт сгорала от любопытства: кто же отец ребенка Эмми Слэттери? Но она прекрасно понимала, что от матери правды не добьешься. Сама Скарлетт подозревала Джонаса Уилкерсона, поскольку не раз видела, как тот в сумерках прогуливался по дороге под руку с Эмми. Джонас был северянином и холостяком, а одно то, что он служил надсмотрщиком, навсегда отсекало его от приличного общества округа. Не нашлось бы ни одной достойной семьи, которая приняла бы его в качестве зятя, и не было людей, с кем он мог бы водить знакомство, кроме Слэттери и им подобных. А так как по своему образованию он стоял на несколько ступеней выше этого семейства, было вполне очевидно, что связывать себя узами брака с Эмми он не желал, сколько бы ни любезничал с ней в тишине вечеров.

Скарлетт вздохнула: жажда разгадки мучила её. На глазах у матери постоянно вершились дела, которых та словно бы и не замечала вовсе. Эллен просто-напросто игнорировала всё, что шло вразрез с её представлениями о благопристойности, и тщетно пыталась приучить Скарлетт к тому же.

Эллен направилась к камину, чтобы достать четки из маленькой инкрустированной шкатулки, где они неизменно покоились, и тут Мамушка властно подала голос:

– Мисс Эллен, сперва вы отведаете ужина, а уж после станете молиться.

– Благодарю, Мамушка, но я совсем не голодна.

– Я сама подам вам на стол, и вы всё съедите, – отрезала Мамушка, и лоб её прорезали гневные складки; она решительно зашагала по коридору в сторону кухни. – Порк! – зычно крикнула она. – Вели Куки развести огонь. Мисс Эллен вернулась.

Пока половицы содрогались под её тяжелой поступью, ворчание, начатое еще в прихожей, становилось всё громче, пока не зазвучало вполне отчетливо для всех присутствующих.

– Я сотню раз твердила: не жди добра от этой белой швали – всё без толку. Нет на свете существ ленивее и неблагодарнее этого беспутного отребья. И мисс Эллен ни к чему так надрываться, ходя к людям, которые, стоило бы им хоть грош, имели бы собственных негров, чтобы за ними приглядывать. А я говорила…

Голос её постепенно затих вдали: она свернула в длинный крытый переход, ведший к кухне. У Мамушки был свой излюбленный способ давать хозяевам понять, что именно она думает по любому поводу. Она отлично сознавала, что людям высокого положения не подобает обращать внимания на речи служанки, когда та просто бормочет себе под нос. И знала, что ради сохранения собственного достоинства они обязаны пропускать мимо ушей каждое её слово, даже если она стоит в соседней комнате и едва не кричит. Это избавляло её от выговоров и одновременно не оставляло ни у кого сомнений в её суждениях.

В комнату вошел Порк с тарелкой, приборами и салфеткой. За ним по пятам следовал десятилетний негритенок Джек, на ходу застегивавший одной рукой белую льняную курточку, а в другой сжимавший мухобойку из газетных полосок, прикрепленных к длинной тростинке. У Эллен было изящное опахало из павлиньих перьев, но его извлекали на свет лишь в особо торжественных случаях, да и то после домашних препирательств, поскольку Порк, Куки и Мамушка свято верили, что павлиньи перья навлекают беду.

Эллен опустилась в кресло, которое заботливо отодвинул Джеральд, и на неё тотчас обрушился многоголосый хор.

– Мама, кружево на моем новом бальном платье совсем оборвалось, а я так хочу надеть его завтра в «Двенадцать дубов». Пожалуйста, почините его!

– Мама, новое платье Скарлетт куда наряднее моего, а я в розовом выгляжу сущим пугалом. Отчего она не может надеть моё розовое, а мне отдать свое зеленое? Ведь ей розовый цвет тоже к лицу.

– Мама, неужели мне нельзя остаться завтра на бал? Мне ведь уже тринадцать…

– Миссис О’Хара, вы только представьте… Тише вы, девчонки, не то я вас хлыстом угощу! Кейд Калверт был нынче в Атланте и сказывает… да замолчите вы, дайте мне хоть слово вставить! Сказывает, что там всё вверх дном, только и слышно, что о войне, о маневрах да о сборах ополчения. А из Чарлстона вести такие, что они более не намерены сносить оскорбления от янки.

Усталые губы Эллен тронула улыбка при этом шуме, и первым делом, как и полагается доброй супруге, она обратилась к мужу.

– Если почтенные жители Чарлстона чувствуют именно так, то я не сомневаюсь, что вскоре и мы все преисполнимся тех же чувств, – проговорила она, ибо глубоко верила, что за вычетом Саванны почти вся благородная кровь этого края сосредоточена именно в портовом Чарлстоне – убеждение, которое в полной мере разделяли и сами чарлстонцы.

– Нет, Карин, только в будущем году, милая. Тогда ты сможешь засиживаться на балах и носить взрослые наряды, и как же я буду рада видеть мои маленькие розовые щечки такими нарядными! Не хмурься, дорогая. На пикник ты поедешь, помни об этом, и можешь оставаться до самого ужина, но на бал – только с четырнадцати лет.

– Дай мне свое платье, Скарлетт. Я прихвачу кружево после молитвы.

– Сьюлин, мне не нравится твой тон, дитя мое. Твое розовое платье прелестно и удивительно подходит к твоему цвету кожи, точно так же как зеленое – Скарлетт. Но завтра вечером ты можешь надеть мое гранатовое ожерелье.

Сьюлин, стоявшая за спиной матери, торжествующе сморщила нос, глядя на Скарлетт: та сама намеревалась выпросить украшение. Скарлетт в ответ показала ей кончик языка. Сьюлин была невыносимой сестрой со своим вечным нытьем и себялюбием, и не будь сдерживающего влияния Эллен, Скарлетт не раз бы просто-напросто оттаскала её за уши.

– Ну же, мистер О’Хара, расскажите поподробнее, что мистер Калверт слышал о Чарлстоне, – попросила Эллен.

Скарлетт знала: мать вовсе не питает интереса ни к войне, ни к политике, полагая их делами сугубо мужскими, в которых ни одна истинная леди не может смыслить глубоко. Но Джеральду доставляло истинное удовольствие делиться своими воззрениями, а Эллен неизменно заботилась о его душевном довольстве.

Пока Джеральд вновь пустился в рассуждения, Мамушка поставила перед госпожой тарелку: золотистые бисквиты, сочный кусок жареной куриной грудки и желтый батат, дышащий паром и истекающий растопленным маслом. Мамушка чувствительно ущипнула маленького Джека, и тот немедля принялся за дело: мерно водить газетной мухобойкой взад и вперед за спиной Эллен. Мамушка стояла подле стола и ревностно следила за каждым куском, отправлявшимся в рот госпожи, точно готовая в случае малейшего промедления сама кормить её с ложки. Эллен ела прилежно, но Скарлетт видела: она слишком измождена, чтобы чувствовать вкус пищи. Лишь неумолимый взгляд Мамушки заставлял её продолжать трапезу.

Когда тарелка опустела, а Джеральд добрался лишь до середины своих обличений в адрес вороватых янки, кои спят и видят, как бы освободить негров, не заплатив при этом ни цента выкупа, Эллен поднялась.

– Начнем молиться? – неохотно осведомился он.

– Да. Уже так поздно… право же, часы пробили десять, – ответила она под мерное жестяное тиканье, отмечавшее час. – Карин давно пора быть в постели. Лампу, пожалуйста, Порк. И мой молитвенник, Мамушка.

Подстегнутый хриплым шепотом Мамушки, Джек отставил мухобойку в угол и унес посуду, а Мамушка принялась шарить в ящике буфета в поисках затрепанной книги Эллен. Порк на цыпочках подошел к цепочке, потянул за кольцо и медленно опустил лампу так, чтобы яркий свет залил стол, оставив потолок в глубокой тени. Эллен расправила юбки и опустилась на колени, положив перед собой раскрытый молитвенник и сложив на нем руки. Подле неё встал на колени Джеральд, а Скарлетт и Сьюлин заняли привычные места по другую сторону стола, предусмотрительно подстелив под колени слои широких нижних юбок, дабы не так чувствовать жесткость пола. Карин, невысокая для своих лет, у стола помещалась неудобно, а потому обычно молилась перед стулом, опершись локтями о сиденье. Эта поза ей полюбилась, ибо она почти неизменно засыпала во время службы, а в таком положении мать этого не замечала.

Домашние слуги, шурша одеждами и шаркая босыми ногами, потянулись в холл и опустились на колени у дверного проема: Мамушка – с тяжким стоном, Порк – прямой и застывший, точно шомпол, горничные Роза и Тина, чьи яркие ситцевые платья пышными волнами легли на пол, долговязая желтокожая Куки в белоснежном тюрбане и засыпающий на ходу Джек, старавшийся держаться подальше от тяжелой руки Мамушки. Их темные глаза мерцали в ожидании: общая молитва с белыми господами была для них одним из главных событий дня. Древние, торжественные слова литании с их причудливыми восточными образами значили для негров немного, но пробуждали в душах неясный и важный отклик; они мерно раскачивались всем телом, когда хором пели ответы: «Господи, помилуй нас», «Христе, помилуй нас».

Эллен закрыла глаза и начала молитву; её голос то возвышался, то затихал, баюкая и даруя покой. Головы склонились в круге теплого желтого света, пока она благодарила Создателя за здравие и благополучие дома, семьи и слуг.

Завершив молитвы обо всех, кто жил под кровом Тары, помянув своего отца, мать, сестер, троих угасших младенцев и «все бедные души в Чистилище», Эллен взяла в свои тонкие пальцы белые четки и начала Розарий. И тогда, подобно вздоху мягкого ветра, воедино слились голоса белых и черных:

– Святая Мария, Матерь Божия, молись о нас, грешных, ныне и в час смерти нашей.

Невзирая на сердечную муку и горечь сдерживаемых слез, на Скарлетт, как и всегда в этот час, снизошло глубокое чувство умиротворения. Утренняя боль и страх перед завтрашним днем отступили, уступив место робкой надежде. И не религиозный порыв принес ей это исцеление – вера её не заходила дальше слов. Всё заключалось в безмятежном лице её матери, обращенном к престолу Всевышнего, святых и ангелов с мольбой о благословении для тех, кого она любила. Скарлетт не сомневалась: когда Эллен обращается за помощью к Небесам, Небеса не могут оставаться глухи к ее мольбам.

Эллен закончила, и Джеральд, который к началу молитвы никогда не мог отыскать свои четки, принялся украдкой отсчитывать десяток на пальцах. Пока его голос монотонно гудел под сводами столовой, мысли Скарлетт, вопреки её воле, снова умчались вдаль. Она знала, что должна бы приступить к испытанию совести – Эллен неустанно твердила дочерям, что в конце каждого дня долг христианина – тщательно разобрать свои прегрешения, покаяться в них и просить сил более их не повторять. Но Скарлетт испытывала не совесть, а свое израненное сердце.

Она уронила голову на сложенные руки, чтобы мать не разглядела её лица, и мысли её вновь горестно обратились к Эшли. Как может он взять в жены Мелани, если в действительности любит её, Скарлетт? Как может он знать, как сильно она предана ему, и всё же сознательно разбивать ей сердце?

И вдруг догадка, ослепительная и дерзкая, пронеслась в её мозгу, точно комета.

«Да ведь Эшли и не подозревает, что я влюблена в него!»

Она едва не ахнула вслух от неожиданности этого открытия. На долгий, бездыханный миг разум её замер в оцепенении, а после лихорадочно заработал.

«В самом деле, откуда ему знать? Я всегда держалась с ним так чопорно, так по-дамски, была такой недотрогой, что он, должно быть, уверен: я не питаю к нему ничего, кроме дружеских чувств. Вот отчего он хранил молчание! Он считает свою любовь безнадежной. Вот отчего он смотрел на меня так…»

Её воображение мгновенно воскресило те редкие минуты, когда она ловила на себе его странный взгляд: серые глаза, обычно служившие непроницаемым занавесом для его чувств, становились тогда беззащитными, и в них читались мучение и глубокое отчаяние.

«У него просто разрывалось сердце! Он уверен, что я увлечена Брентом, или Стюартом, или Кейдом. И, верно, он рассудил так: раз уж я для него потеряна, то лучше уступить воле семьи и жениться на Мелани. Но если бы он только знал, что я люблю его…»

Её переменчивый нрав одним махом взмыл из бездны отчаяния к вершинам восторженного счастья. Вот оно – истинное объяснение молчаливости Эшли, разгадка его непонятного поведения. Он просто пребывает в неведении! Тщеславие тотчас пришло на подмогу её страстному желанию верить и превратило робкую догадку в непоколебимую уверенность. Знай он о её чувствах, он тотчас бы прибежал к ней. Ей нужно лишь…

«О! – ликующе думала она, впиваясь пальцами в лоб. – Какая же я была глупая, что не поняла этого раньше! Нужно во что бы то ни стало дать ему понять. Если он узнает, что я люблю его, он ни за что не свяжет свою жизнь с Мелани! Да и разве смог бы он?»

Вздрогнув, она осознала, что отец уже закончил свой десяток и Эллен смотрит на неё. Скарлетт поспешно принялась за свой черед, механически перебирая бусины четок, но в её голосе звучало такое упоение, что Мамушка приоткрыла один глаз и бросила на воспитанницу быстрый, испытующий взгляд. Пока она завершала молитву, а следом за ней принимались за свои доли Сьюлин и Карин, мысли Скарлетт всё так же стремительно неслись навстречу новой, пленительной мечте.

Даже теперь еще не всё потеряно! Сколько раз округу потрясали вести о тайных побегах влюбленных, когда один из них был уже чуть ли не у алтаря с другим человеком! А помолвка Эшли еще даже не объявлена официально. Времени предостаточно! Раз между Эшли и Мелани нет настоящей любви, а лишь старое семейное обязательство, то отчего бы ему не расторгнуть этот уговор и не обвенчаться с ней? Разумеется, он так и поступит, едва узнает правду. Ей нужно только найти способ открыть ему свое сердце. Она его найдет! А после…

Скарлетт внезапно очнулась от своих грез: она забыла ответить, и мать взглянула на неё с мягким укором. Снова включившись в молитвенный обряд, она на мгновение приоткрыла глаза и обвела взглядом столовую. Склоненные в молитве фигуры, тихое сияние лампы, зыбкие тени, в которых раскачивались слуги, даже привычные предметы обстановки, еще час назад казавшиеся ей столь постылыми, – всё в один миг преобразилось, расцвеченное её новыми надеждами. Комната вновь стала прекрасной. Никогда, никогда она не забудет этого мига!

– Дева вернейшая, – запела мать.

Началась Литания Пресвятой Деве, и Скарлетт послушно вторила:

– Молись о нас…

В то время как Эллен своим звучным контральто славила добродетели Матери Божией. Как и всегда с ранних лет, для Скарлетт это был час поклонения скорее самой Эллен, нежели Царице Небесной. Сколь бы кощунственным это ни было, за сомкнутыми веками она неизменно видела одухотворенное лицо матери, а не лик Пресвятой Девы. «Здравие болящих», «Престол премудрости», «Прибежище грешных», «Мистическая роза» – эти титулы казались ей прекрасными лишь потому, что воплощали в себе черты Эллен. Но сегодня, в порыве душевного подъема, Скарлетт открыла во всем обряде – в негромко произносимых словах, в шелесте ответных возгласов – такую красоту, какой не чувствовала прежде. И душа её искренне вознеслась к Творцу с благодарностью за то, что перед ней, наконец, открылась тропа, ведущая из несчастья прямо в объятия Эшли.

Когда прозвучало последнее «Аминь», все поднялись, чувствуя некоторую тяжесть в коленях после долгого стояния; Мамушку горничным пришлось поднимать за руки общими усилиями. Порк взял с каминной полки длинную лучину, зажег её от лампы и вышел в холл. Напротив винтовой лестницы высился ореховый буфет, слишком громоздкий для столовой; на его широкой столешнице стояло несколько ламп и длинный ряд свечей в подсвечниках. Порк затеплил одну лампу и три свечи и с торжественной важностью главного распорядителя, освещающего путь королю и королеве в опочивальню, повел процессию наверх, высоко неся светильник над головой. Эллен, опираясь на руку Джеральда, последовала за ним, а дочери, разобрав свои свечи, двинулись следом.

Скарлетт вошла к себе, поставила свечу на высокий комод и в полутьме гардеробной отыскала бальное платье, нуждавшееся в починке. Перекинув его через руку, она бесшумно пересекла холл. Дверь родительской спальни была неплотно притворена, и прежде чем Скарлетт успела постучать, до неё донесся голос Эллен – негромкий, но преисполненный суровости:

– Мистер О’Хара, вы обязаны уволить Джонаса Уилкерсона.

Джеральд тотчас взорвался:

– А где же я, позвольте узнать, сыщу другого надсмотрщика, который не станет оббирать меня до нитки?

– Его необходимо уволить. Немедля, завтра же утром. Большой Сэм – толковый малый, он справится с его обязанностями, пока вы не наймете другого человека.

– Ага! – воскликнул Джеральд. – Теперь-то мне всё ясно! Стало быть, наш почтенный Джонас и есть отец…

– Он должен быть уволен.

«Значит, это Уилкерсон отец ребенка Эмми Слэттери, – подумала Скарлетт. – Впрочем, чего еще ждать от этого янки и такой девки».

Выждав пристойную паузу, пока Джеральд немного поостынет, она постучала в дверь и передала матери платье.

К тому времени, когда Скарлетт разделась и задула свечу, план на завтрашний день уже созрел в её голове до мельчайших подробностей. План был простым и ясным, ибо Скарлетт унаследовала от отца ту решительность, с которой он шел к цели, не взирая на препятствия. Мысли её были заняты теперь лишь самыми короткими шагами, ведущими её к счастью.

Прежде всего она станет «гордой», как и наставлял Джеральд. С той самой минуты, как её нога коснется земли «Двенадцати Дубов», она будет само веселье, сама живость, само блистательное очарование. Никто и не заподозрит, что она хоть на миг пала духом из-за Эшли и Мелани. Она примется кокетничать с каждым мужчиной, который попадется ей на глаза. Это будет жестоко по отношению к Эшли, но тем сильнее он будет её желать.

Она не обделит вниманием ни единого мужчину брачного возраста: от рыжебородого старика Фрэнка Кеннеди, воздыхателя Сьюлин, до тихого, робкого и вечно краснеющего Чарльза Гамильтона, брата Мелани. Они станут роиться вокруг неё, точно пчелы у улья, и Эшли, конечно, не выдержит и тоже оставит Мелани, чтобы примкнуть к свите её обожателей. И тогда она непременно выгадает миг, чтобы остаться с ним с глазу на глаз, вдали от посторонних. Она уповала на то, что всё сложится именно так, иначе её затея оказалась бы куда сложнее. Но если Эшли не решится на первый шаг, ей придется взять дело в свои руки.

Когда они, наконец, останутся одни, перед его взором всё еще будет стоять толпа окружавших её мужчин; он вновь осознает, что каждый из них жаждет её внимания, и в его глазах вновь промелькнет та знакомая печаль и отчаяние. И тут она вновь одарит его счастьем, дав понять, что, сколь бы ни была она окружена поклонниками, его одного она ценит превыше всех прочих. И когда она признается ему в своих чувствах – кротко и нежно, – её взгляд скажет еще о тысяче вещей. Разумеется, она поведет себя как истинная леди. Ей и в мыслях не придет прямо заявить о своей любви – это было бы верхом неприличия. Но вопрос о том, как именно дать ему это почувствовать, нисколько её не заботил. Ей не впервой было выпутываться из подобных ситуаций, и она знала, что справится вновь.

Лежа в постели в неверном лунном свете, сочившемся сквозь окно, она в мельчайших деталях рисовала себе эту сцену. Она видела изумление и восторг, что озарят его лицо, когда он осознает, что она и впрямь его любит; она уже слышала те самые слова, которыми он предложит ей руку и сердце. Само собой, ей придется возразить, что она и помыслить не может о союзе с человеком, обрученным с другой, но он примется настаивать, и, в конце концов, она уступит его мольбам. После они решат в тот же вечер бежать в Джонсборо и…

Как знать, быть может, уже завтра к вечеру она станет миссис Эшли Уилкс! Она села на кровати, обхватив колени руками, и целую бесконечную, упоительную минуту в самом деле чувствовала себя миссис Уилкс – женой Эшли! Вдруг сердце её кольнул ледяной страх. А что, если всё пойдет наперекосяк? Что, если Эшли не станет умолять её о побеге? Она решительно отогнала эти сомнения.

– Я не стану думать об этом сейчас, – твердо произнесла она. – Стоит мне только начать, и я совсем расстроюсь. Нет ни единой причины, почему бы всё не сложилось так, как я желаю, – лишь бы он любил меня. А я знаю, знаю, что он любит!

Она гордо вскинула подбородок, и её светлые глаза, осененные черными ресницами, сверкнули в лунном сиянии. Эллен не открыла ей простой истины, что желать и получать – вовсе не одно и то же; жизнь еще не успела преподать ей урок, что победа не всегда сопутствует тем, кто идет напролом. Она лежала в серебристом полумраке, ощущая прилив небывалой отваги, и строила те самые планы, которые только и может строить шестнадцатилетняя девчонка, когда мир вокруг так прекрасен, что поражение кажется немыслимым, а нарядное платье и нежный цвет лица – оружием, способным сокрушить саму судьбу.

Глава пятая

Пробило десять часов утра. Для апреля день выдался на редкость погожим, и золотое сияние широким потоком вливалось в комнату Скарлетт сквозь голубые занавески. Кремовые стены светились, красное дерево мебели отливало глубоким винным блеском, а пол сверкал так, словно был сделан из стекла, – всюду, за исключением тех мест, где лежали пестрые домотканые коврики.

В воздухе уже вовсю веяло летом, тем первым дыханием зноя, когда весеннее цветение начинает неохотно отступать перед палящим солнцем. В комнату проникало мягкое, ласковое тепло, напоенное густыми ароматами: в нем смешивались запахи множества цветов, свежей листвы и влажной, недавно вскопанной красной земли. Из окна Скарлетт видела яркие шеренги нарциссов, окаймлявших усыпанную гравием аллею, и золотистые кусты жасмина, чьи цветущие ветви покорно расстилались по земле, напоминая пышные кринолины. Пересмешники и сойки, не прекращавшие вечную вражду из-за магнолии под её окном, отчаянно бранились: сойки – резко и злобно, пересмешники – певуче и жалобно.

В такое лучезарное утро Скарлетт обычно не могла устоять перед искушением: она любила облокотиться на широкий подоконник и жадно впитывать звуки и запахи Тары. Однако сегодня она не замечала ни солнца, ни лазурного небосвода – разве что мельком подумала: «Слава Богу, обошлось без дождя». На кровати, в большой картонной коробке, уже лежало яблочно-зеленое бальное платье из муарового шелка, украшенное гирляндами кремовых кружев. Оно было полностью готово к отправке в «Двенадцать дубов», где Скарлетт предстояло облачиться в него перед началом танцев, но теперь она лишь равнодушно скользнула по нему взглядом. Если её замысел увенчается успехом, вечером этот наряд ей вовсе не понадобится. Задолго до первого вальса она и Эшли будут уже на пути в Джонсборо, чтобы обвенчаться. Вопрос был в другом: что надеть сейчас, на пикник?

Какое платье выгоднее всего подчеркнет её прелести и сделает её совершенно неотразимой в глазах Эшли? С восьми часов утра она мерила и отвергала один наряд за другим; теперь же она стояла посреди комнаты, раздосадованная и растерянная, в одних кружевных панталонах, полотняном лифе и трех пышных нижних юбках. Отвергнутые платья живописными грудами цвета и лент лежали повсюду: на полу, на кровати, на стульях.

Розовое платье с длинным нежным поясом было ей очень к лицу, но Скарлетт надевала его прошлым летом, когда Мелани гостила в «Двенадцати дубах». Та, конечно же, запомнила наряд и, вполне вероятно, не упустит случая язвительно об этом упомянуть. Черное бомбазиновое платье с пышными рукавами и воротником «принцесса» великолепно оттеняло белизну кожи, но всё же придавало ей слишком уж степенный вид. Скарлетт с тревогой вглядывалась в зеркало, в свое юное лицо, точно опасаясь обнаружить там морщины. Нет, нельзя казаться взрослой и рассудительной рядом с хрупкой Мелани. Лиловый муслин в полоску был чудесен, с богатой отделкой из кружева по подолу, но этот цвет ей никогда не шел. Он бы превосходно подошел Карин с её тонким профилем и мечтательным выражением лица, но Скарлетт казалось, что в нем она сама выглядит школьницей. А на фоне уравновешенной Мелани производить впечатление ребенка было никак нельзя. Зеленая клетчатая тафта, украшенная каскадом воланов, обшитых бархатной лентой, была, пожалуй, самым выигрышным вариантом – Скарлетт любила это платье больше всех, ведь в нем её глаза становились темно-изумрудными. Однако на лифе отчетливо виднелось жирное пятно. Разумеется, его можно было прикрыть брошью, но что, если у Мелани слишком острый глаз? Оставались лишь пестрые хлопковые платьица, казавшиеся Скарлетт чересчур простыми для такого торжества, бальные туалеты и тот самый зеленый муслин в цветочек, в котором она была вчера. Но это было дневное платье. Для пикника оно подходило слабо: у него были лишь крошечные рукава-фонарики, а вырез был почти таким же глубоким, как у вечернего наряда. И всё же иного выхода не было – придется надеть его. В конце концов, она не видела причин стыдиться своих плеч, рук и груди, даже если по этикету и не полагалось обнажать их так рано.

Разглядывая себя в профиль перед зеркалом, Скарлетт пришла к выводу, что её фигура безупречна. Шея была, быть может, несколько коротковата, но отличалась приятной округлостью, а руки казались полными и соблазнительными. Грудь, высоко поднятая корсетом, выглядела просто прелестно. Ей никогда не приходилось, подобно многим сверстницам, подкладывать в лиф шелковые рюши, чтобы придать формам желаемую полноту. Она радовалась, что унаследовала от Эллен изящные белые кисти и крошечные ступни, и лишь сожалела, что не пошла в мать ростом; впрочем, и свой рост она находила вполне удачным. Какая досада, что не принято показывать ноги, – подумала она, приподнимая юбки и с тайным удовольствием разглядывая стройные, аккуратные лодыжки под панталонами. Ноги у неё были и впрямь хороши, это признавали даже подруги по академии. А уж что до талии… ни в Фейетвилле, ни в Джонсборо, ни во всем округе не нашлось бы девушки, чья талия была бы тоньше её собственной.

Мысль о талии вернула её к насущным делам. Зеленый муслин был сшит на семнадцатидюймовый обхват, а Мамушка затянула её в восемнадцатидюймовый бомбазин. Стало быть, нужно затянуться еще сильнее. Скарлетт распахнула дверь и, услышав тяжелые шаги Мамушки внизу, нетерпеливо прикрикнула на неё. Она знала, что может позволить себе повысить голос, пока Эллен занята в коптильне, выдавая провизию.

– Кое-кто, видать, воображает, будто у меня крылья выросли, – проворчала Мамушка, тяжко поднимаясь по ступеням.

Она вошла в комнату, запыхавшись, с тем видом человека, который готов к сражению и даже предвкушает его с неким удовольствием. В её мощных руках был поднос, над которым клубился пар: два крупных ямса в масле, стопка гречневых оладий, плавающих в сиропе, и внушительный кусок ветчины в соусе. Едва завидев это подношение, Скарлетт из раздражения перешла в состояние ярой воинственности. Увлекшись примеркой, она позабыла о незыблемом правиле Мамушки: перед любым празднеством дочерей О’Хара следовало накормить дома до отвала, дабы в гостях они не притронулись ни к единому кусочку.

– И не надейся. Я не стану это есть. Можешь нести всё обратно на кухню.

Мамушка поставила поднос на стол и воинственно уперла руки в бока.

– Нет уж, будете! Я не позволю повториться тому, что вышло на прошлом пикнике, когда я сама слегла от тех потрохов и не смогла вовремя подать вам поднос. Вы съедите всё до последней крошки.

– И не подумаю! Подойди лучше и затяни меня потуже, мы и так уже опаздываем. Я слышала, как к крыльцу подали экипаж.

Голос Мамушки сменился на вкрадчивый и уговаривающий.

– Ну же, мисс Скарлетт, будьте паинькой, отведайте хоть малость. Мисс Карин и мисс Сьюлин уже всё свое съели.

– Еще бы, – презрительно фыркнула Скарлетт. – У них духу не больше, чем у крольчат. А я не стану! С меня довольно этих подносов. Я отлично помню, как однажды послушалась тебя, а у Калвертов подали мороженое из настоящего льда, который везли из самой Саванны, и я смогла проглотить лишь ложечку. Сегодня я намерена веселиться и есть столько, сколько моей душе угодно.

От подобной дерзкой ереси брови Мамушки сошлись на переносице. В её сознании границы между тем, что дозволено барышне, и тем, что запретно, были прочерчены столь же резко, как грань между черным и белым; никакой середины она не признавала. Сьюлин и Карин были в её руках точно мягкая глина, они почтительно внимали её поучениям. Но Скарлетт то и дело приходилось вдалбливать, что большинство её природных порывов решительно не подобают леди. Победы над Скарлетт давались Мамушке с трудом и достигались лишь той хитростью, что недоступна белому уму.

– Если вам безразлично, что станут болтать про нашу семью, то мне – нет, – прогудела она. – Я не буду сидеть сложа руки и слушать, как на празднике станут шушукаться, будто вас не учили обхождению. Я вам сотню раз толковала: истинную леди сразу видно по тому, как мало она ест. И я не допущу, чтобы вы у мистера Уилкса набрасывались на еду, точно полевая девка или голодная свинья.

– Но ведь мама же – леди, а она ест в гостях, – возразила Скарлетт.

– Вот выйдете замуж, тогда и будете есть, – отрезала Мамушка. – Когда мисс Эллен была в вашем возрасте, она в гостях и крошки в рот не брала. И тетушка Полина, и тетушка Юлали – тоже. И все они, заметьте, вышли замуж. А барышни, что много едят, чаще всего так и кукуют в старых девах.

– Не верю. На том пикнике, когда ты захворала и я не стала есть заранее, Эшли Уилкс признался мне, что ему нравится видеть у девушки здоровый аппетит.

Мамушка многозначительно и зловеще качнула головой.

– Что джемпмены говорят и что они при том думают – это, милочка, две большие разницы. И что-то я не приметила, чтобы мистер Эшли просил вашей руки.

Скарлетт нахмурилась, уже готовая вспыхнуть, но вовремя сдержалась. Здесь Мамушка прижала её к стене, и крыть было нечем. Заметив её упрямое выражение лица, Мамушка подхватила поднос и с той мягкой хитростью, что была присуща её расе, сменила тактику. Направляясь к двери, она тяжело вздохнула.

– Ну что ж, воля ваша. Я как раз говорила кухарке, пока она этот поднос собирала: «Сразу видать настоящую леди по тому, от чего она отказывается». И еще я сказала: «Я в жизни не видела белой леди, которая ела бы меньше, чем мисс Мелли Гамильтон, когда она в прошлый раз гостила у мистера Эшли… то есть, я хотела сказать, у мисс Индии».

Скарлетт метнула в неё острый, подозрительный взгляд, но на широком лице Мамушки не отразилось ничего, кроме невинного сожаления о том, что её подопечная так далека от идеала, коим являлась Мелани Гамильтон.

– Поставь поднос и затяни меня потуже, – раздраженно бросила Скарлетт. – А после я постараюсь съесть хоть немного. Если я поем сейчас, мы не сможем зашнуровать корсет как следует.

Скрывая торжество, Мамушка опустила поднос на стол.

– И что же моя деточка решит надеть?

– Вот это, – ответила Скарлетт, указывая на пышное облако зеленого муслина в цветочек.

Мамушка мгновенно запротестовала:

– Нет, ни за что! Для утреннего выезда оно совсем не годится. Негоже барышне до трех часов пополудни плечи да грудь показывать, а у этого платья ни воротника, ни рукавов толком нет. К тому же вы непременно обгорите на солнце, и весь мой труд пойдет прахом: я же всю зиму вас пахтой мазала, чтобы извести эти веснушки, что вы в Саванне на пляже нагуляли. Я непременно всё матушке вашей доложу.

– Если ты пикнешь хоть слово, пока я не оденусь, я и крошки в рот не возьму, – невозмутимо отрезала Скарлетт. – А когда я уже буду в платье, мама не станет заставлять меня переодеваться – времени не останется.

Мамушка тяжело вздохнула, признавая поражение. Из двух зол она выбрала меньшее: пусть уж Скарлетт едет утром в неподобающем наряде, лишь бы не набрасывалась на еду в гостях, точно полевой работник.

– Ухватитесь за что-нибудь и затаите дыхание, – приказала она.

Скарлетт послушно ухватилась за столбик кровати и напряглась. Мамушка дергала и затягивала шнуровку со всей своей недюжинной силой, и по мере того как талия, закованная в китовый ус, становилась всё тоньше, в глазах старухи загоралось гордое и нежное одобрение.

– Ни у кого в округе нет такой талии, как у моей деточки, – с удовлетворением пробормотала она. – Стоит мне затянуть мисс Сьюлин хотя бы на двадцать дюймов, как она тут же в обморок валится.

– Пф! – выдохнула Скарлетт, едва подбирая слова. – Я в жизни ни разу чувств не лишалась.

– А вовсе не помешало бы, если б время от времени падали, – наставительно заметила Мамушка. – Уж больно вы порой наглы, мисс Скарлетт. Я давно собиралась вам сказать: совсем нехорошо, что вы не визжите и не лишаетесь чувств при виде змей, мышей и всякого такого. Я не про дом говорю, а когда вы на людях. Я же вам сотню раз повторяла…

– Ох, скорее! Перестань болтать. Увидишь, я всё равно найду себе мужа, даже если не визжу и в обмороки не падаю. Боже, до чего же тесно! Надевай платье.

Мамушка осторожно опустила двенадцать ярдов зеленого муслина поверх каскада нижних юбок и застегнула на спине плотно облегающий, глубоко вырезанный лиф.

– Шаль с плеч не снимайте, пока будете на солнце, и шляпку берегите, если припекать начнет, – распоряжалась она. – А не то вернетесь домой бурой, как старая миссис Слэттери. А теперь ешьте, деточка, только не спешите. А то весь мой труд насмарку пойдет.

Скарлетт послушно уселась перед подносом, гадая, сумеет ли она проглотить хоть кусок и при этом не задохнуться. Мамушка взяла полотенце с умывальника, аккуратно повязала его Скарлетт на шею и расправила белую ткань по её коленям. Скарлетт начала с ветчины, которую любила, и заставила себя проглотить ломтик.

– Как бы я хотела поскорее выйти замуж, – с обидой произнесла она, с отвращением принимаясь за ямс. – Смерть как надоело вечно притворяться и не сметь ни шагу ступить по своей воле. Тошно изображать, будто я ем не больше птички, чинно вышагивать, когда хочется бежать, и жаловаться на усталость после вальса, хотя на самом деле я могла бы протанцевать двое суток кряду. Надоело твердить этим мужчинам: «Ах, как вы чудесно это сказали!» – только чтобы вскружить им голову, хотя у большинства из них и половины моего ума не наберется. Надоело прикидываться дурочкой, чтобы они могли мне что-то объяснять и чувствовать себя важными особами… Всё, больше ни кусочка в меня не влезет.

– Отведайте оладью, – неумолимо потребовала Мамушка.

– И отчего это девушка должна строить из себя идиотку, чтобы заполучить мужа?

– Видать, оттого, что джемпмены сами не знают, чего хотят. Они лишь думают, будто знают. А если дать им то, что они воображают пределом своих мечтаний, можно избежать кучи хлопот и не остаться в старых девах. Им грезится, будто по душе им тихие мышки с крошечным аппетитом и пустыми головами. Ни один джемпмен не захочет взять в жены леди, если заподозрит, что она смыслит больше его самого.

– Неужто они не дивятся после свадьбы, когда открывают, что у жен всё-таки есть ум?

– Так поздно уже. Дело-то сделано, они уже женаты. Да и к тому же со временем джемпмены начинают ждать, что у жены голова будет на плечах.

– Когда-нибудь я стану делать и говорить всё, что мне вздумается, и пусть людям это не нравится – мне будет всё равно.

– Не станете, – мрачно отрезала Мамушка. – По крайней мере, пока я жива. Ешьте оладьи. Макайте их в подливку, деточка.

– А вот янки, по-моему, вовсе не обязаны так кривляться. Когда мы прошлым летом гостили в Саратоге, я видела немало девушек, которые вели себя вполне разумно – и при мужчинах тоже.

Мамушка презрительно фыркнула.

– Янки! Истинно так, они режут правду-матку, что на уме, то и на языке. Только что-то я не приметила, чтобы в Саратоге за ними очередь из женихов стояла.

– Но ведь янки как-то женятся, – возразила Скарлетт. – Они же не на деревьях растут. Стало быть, и замуж выходят, и детей рожают. Вон их сколько развелось.

– На них женятся ради денег, – убежденно промолвила Мамушка.

Скарлетт обмакнула оладью в подливку и отправила её в рот. Пожалуй, в словах Мамушки была доля истины. Должно быть, в этом действительно есть смысл, раз Эллен твердит почти то же самое – разве что другими, более тонкими словами. В сущности, матери всех её подруг внушали своим дочерям необходимость казаться беспомощными, робкими созданиями с кротким взором. А ведь, если вдуматься, нужно немало хитрости, чтобы постоянно держать такую маску. Быть может, она и впрямь вела себя слишком вызывающе. Бывало, она вступала с Эшли в споры и открыто высказывала свое мнение. Быть может, именно это, а также её явная любовь к верховой езде и долгим прогулкам оттолкнули его и заставили обратить взор на хрупкую Мелани. Если бы только она вела себя иначе… Но ей казалось, что если бы Эшли поддался на столь грубые женские уловки, она не смогла бы уважать его так, как уважает теперь. Любой мужчина, настолько недалекий, чтобы попасться на жеманство, мнимые обмороки и притворные восторги, вообще не стоил её внимания. И всё же, похоже, именно это им всем и было нужно.

Если прежде она избрала с Эшли неверную тактику – что ж, прошлого не воротишь. Сегодня она пустит в ход иную, верную. Он был ей нужен, и на то, чтобы завоевать его, у неё оставалось всего несколько часов. Если потребуется лишиться чувств – или искусно это изобразить, – она упадет. Если нужно будет жеманничать, кокетничать или строить из себя дурочку – она с радостью исполнит роль прелестной пустышки и будет еще бестолковее, чем Кэтлин Калверт. А если понадобится нечто более дерзкое – она пойдет и на это. Сегодня – её решающий день!

Рядом не было никого, кто мог бы сказать Скарлетт, что её собственная натура – пугающе живая и сильная – куда привлекательнее любой личины, которую она могла бы примерить. Услышь она подобное, она была бы польщена, но ни за что бы не поверила. Да и вся цивилизация, породившая её, не поверила бы тоже, ибо никогда еще женская естественность не ценилась столь низко.

Пока коляска катилась по красной дороге к поместью Уилксов, Скарлетт упивалась, не без некоторых угрызений совести, тайным восторгом оттого, что ни матери, ни Мамушки не было рядом. На пикнике не окажется никого, кто мог бы одним движением брови или неодобрительно выпяченной губой расстроить её планы. Конечно, завтра Сьюлин непременно примется ябедничать, но если всё сложится так, как Скарлетт задумала, то переполох в семье из-за её помолвки с Эшли или тайного побега перевесит любое недовольство. Да, она была искренне рада, что Эллен пришлось остаться дома.

Джеральд, подогретый утренним бренди, всё-таки уволил Джонаса Уилкерсона, и Эллен осталась в Таре, чтобы окончательно свести с ним счета до его отъезда. Скарлетт простилась с матерью в её маленьком кабинете, где та сидела за высоким бюро с бесчисленными ячейками, забитыми бумагами. Джонас Уилкерсон стоял подле неё, сжимая в руках шляпу; на его желчном, натянутом лице едва скрывалась лютая ненависть – его бесцеремонно вышвырнули с лучшего места надсмотрщика во всем округе. И из-за чего? Из-за какой-то пустячной любовной интрижки! Он без конца твердил Джеральду, что отцом ребенка Эмми Слэттери с тем же успехом мог быть любой из доброго десятка мужчин, – и в этом Джеральд был с ним солидарен, – однако в глазах Эллен это ровным счетом ничего не меняло. Уилкерсон ненавидел всех южан. Ненавидел их ледяную учтивость и глубокое презрение к его положению, которое эта самая учтивость так плохо маскировала. Но пуще всех он ненавидел Эллен О’Хара, ибо она была самим воплощением того, что он так презирал в обитателях Юга.

Мамушка, как главная надзирательница за порядком, тоже осталась помогать Эллен, а на козлах рядом с Тоби сидела Дилси, бережно прижимая к коленям длинный короб с бальными нарядами барышень. Джеральд следовал за коляской на своем могучем охотничьем коне; он был в превосходном расположении духа, довольный тем, что так ловко разделался с неприятным делом Уилкерсона. Всю дальнейшую ответственность он с легкостью переложил на плечи Эллен, и мысль о том, что из-за этого она лишилась праздника и встреч с друзьями, даже не посетила его голову. День стоял ослепительный, весенний, поля радовали глаз, птицы заливались на все лады, и он чувствовал себя слишком молодым и полным задора, чтобы сокрушаться о ком-то еще. Время от времени он затягивал «Пегги в тележке» и другие ирландские напевы, а порой переходил на скорбную жалобу по Роберту Эммету: «Она вдали от той страны, где спит её герой».

Джеральд был совершенно счастлив, предвкушая, как проведет день в жарких спорах о янки и войне; он не без гордости поглядывал на своих троих дочерей в ярких, широко расходящихся кринолинах под кокетливыми кружевными зонтиками. О вчерашнем разговоре со Скарлетт он и не помышлял – тот совершенно выветрился у него из памяти. Он лишь находил, что старшая дочь чудо как хороша, что считал своей несомненной заслугой, и что глаза у неё сегодня зеленые, точно холмы далекой Ирландии. Последняя мысль привела его в еще больший восторг: в ней угадывалось нечто поэтическое, и он вознаградил девочек громогласным, хоть и не слишком верным исполнением песни «Зелень на шляпе».

Скарлетт, глядя на него с тем ласковым снисхождением, с каким матери глядят на расшалившихся сыновей, знала наперед: к закату он будет изрядно пьян. Возвращаясь домой в сумерках, он, по своему обыкновению, попытается перемахнуть верхом через каждую изгородь между «Двенадцатью Дубами» и Тарой и, стоит надеяться, лишь по милости Провидения и благодаря здравому смыслу коня не сломает себе шею. Мостом он, как всегда, пренебрежет, погонит лошадь вплавь через реку и ворвется в дом с победным ревом, после чего Порк, дожидающийся его в прихожей с лампой в руках, уложит хозяина спать на диване в кабинете. Он непременно испортит новый серый сюртук из тонкого сукна, а наутро примется божиться и долго втолковывать Эллен, будто конь оступился на мосту в темноте, – ложь столь шитую белыми нитками, что она никого не проведет, но которую все примут как должное, позволяя Джеральду чувствовать себя невероятным хитрецом.

«Папа – просто душка, эгоистичный и безответственный душка», – подумала Скарлетт, и сердце её переполнилось нежной теплотой. В то утро она была так взволнована и счастлива, что готова была любить весь мир. Она была ослепительна – и сознавала это; не пройдет и дня, как Эшли будет принадлежать ей; солнце ласкало теплом, а перед глазами расстилалось всё великолепие весны. По обочинам дороги заросли ежевики нежной зеленью укрывали багровые овраги, размытые зимними ливнями, а на гранитных валунах, выступающих из красной земли, уже сплетались ветви черокских роз, среди которых прятались бледно-лиловые лесные фиалки. На лесистых холмах над рекой цветы кизила сияли такой белизной, словно в листве еще задержался нерастаявший снег. Дикие яблони раскрывали бутоны, переливаясь от нежнейшего белого до густого розового, а там, где солнце играло на сосновой хвое, дикая жимолость устилала землю пестрым ковром алого, оранжевого и пурпурного цветов. Ветер приносил тонкий, дурманящий аромат душистых кустарников, и мир благоухал так сладостно, что его, казалось, можно было пить глотками.

«Я буду помнить этот дивный день до самой смерти, – подумала Скарлетт. – Быть может, это день моей свадьбы!»

И сердце её сладостно замирало при мысли о том, как она с Эшли, быть может, уже сегодня днем – или ночью, под сенью луны, – во весь опор поскачет сквозь это буйство зелени и цветов к священнику в Джонсборо под венец. Конечно, после им придется венчаться еще раз, по всем правилам, у священника в Атланте, но это станет заботой Эллен и Джеральда. Она немного поежилась, представляя, как побледнеет Эллен от стыда, узнав, что её дочь сбежала с суженым другой девушки, но знала наперед: мать простит её, когда увидит, как она счастлива. А Джеральд поворчит и пошумит, но, невзирая на вчерашние речи, будет несказанно горд союзом своего дома с Уилксами.

«Но об этом я стану беспокоиться уже после венчания», – решила она, отбрасывая тревоги прочь.

Невозможно было чувствовать что-либо, кроме трепетного восторга, под этим ласковым солнцем, в самом сердце весны, когда трубы «Двенадцати Дубов» уже показались на холме за рекой.

«Я проживу здесь всю жизнь, увижу еще пятьдесят таких весен, а может, и больше, и стану рассказывать детям и внукам, какой прекрасной была эта весна – прекраснее любой, что им доведется увидеть».

От этой мысли она пришла в такое ликование, что подхватила последний куплет «Зелени на шляпе», заслужив громкое одобрение Джеральда.

– Не приложу ума, чему ты так радуешься с самого утра, – сердито бросила Сьюлин. Ей не давала покоя мысль, что в зеленом шелковом платье Скарлетт она выглядела бы куда выигрышнее законной владелицы. И отчего Скарлетт вечно такая жадная, когда речь заходит о нарядах и шляпках? И отчего мама всегда ей потакает, твердя, будто зеленый – совсем не её, Сьюлин, цвет? – Ты ведь не хуже меня знаешь, что сегодня объявят о помолвке Эшли. Папа сам утром обмолвился. И я прекрасно знаю, что ты уже который месяц по нему сохнешь.

– Вот и всё, что тебе известно, – парировала Скарлетт, показав сестре кончик языка и не желая омрачать свое доброе настроение. Как же изумится мисс Сью к завтрашнему утру!

– Сьюзи, ты же знаешь, что это неправда, – возразила Карин, совершенно потрясенная. – Скарлетт любит Брента.

Скарлетт обратила к младшей сестре смеющиеся зеленые глаза, дивясь, как можно быть столь наивной. Вся семья отлично знала, что тринадцатилетнее сердце Карин безнадежно отдано Бренту Тарлтону, который не замечал её вовсе, видя в ней лишь младшую сестренку Скарлетт. В отсутствие Эллен все О’Хара безжалостно дразнили её этим до слез.

– Душенька, мне и дела нет до Брента, – заявила Скарлетт, слишком счастливая, чтобы не быть великодушной. – И ему до меня – тоже. Он просто дожидается, когда ты подрастешь!

Круглое маленькое лицо Карин залилось румянцем: удовольствие в ней боролось с недоверием.

– Ах, Скарлетт, неужели, правда?

– Скарлетт, ты же прекрасно знаешь: мама говорила, что Карин еще слишком мала, чтобы забивать голову кавалерами, а ты сама лезешь к ней с такими мыслями! – вставила Сьюлин.

– Ну, так иди и нажалуйся, если охота, – отрезала Скарлетт. – Ты просто хочешь придержать Сисси, потому что знаешь: через год-другой она станет куда красивее тебя.

– Будете сегодня держать языки поучтивее, не то я вас хлыстом угощу! – пригрозил Джеральд. – Тише! Это не колеса ли слышны? Должно быть, Тарлтоны или Фонтейны.

Когда они приблизились к перекрестку, где в гуще леса дорога сбегала с холма от Мимозы и Фэрхилла, стук копыт и скрип колес сделались отчетливее, и из-за деревьев долетели звонкие женские голоса, весело спорившие между собой. Джеральд, ехавший впереди, натянул поводья и подал Тоби знак остановить повозку там, где дороги сходились.

– Это дамы Тарлтон, – объявил он дочерям, и его румяное лицо расплылось в улыбке, ибо, после Эллен, не было во всем округе женщины, которую он любил бы больше, чем рыжеволосую миссис Тарлтон. – И сама она на козлах. Ах, вот у кого истинное чутье на лошадь! Руки легкие, точно перышко, крепкие, как сыромятная кожа, и при всем том достаточно хорошенькие, чтобы их хотелось поцеловать. Жаль только, ни у одной из вас таких рук нет, – добавил он, бросая на дочерей ласково-укоризненные взгляды. – Карин боится бедных животных, у Сью руки на вожжах, точно чугунные утюги, а ты, кошечка…

– Зато меня, во всяком случае, никогда не сбрасывали! – возмущенно вскричала Скарлетт. – А миссис Тарлтон падает на каждой охоте.

– И ломает себе ключицу, как мужчина, – заметил Джеральд. – Ни обмороков, ни суеты. Ну, полно об этом: вот и она.

Он приподнялся на стременах и широким жестом сорвал шляпу, когда из-за деревьев показалась карета Тарлтонов, битком набитая девушками в ярких платьях, с зонтиками и развевающимися вуалями; на козлах и впрямь восседала сама миссис Тарлтон. При четырех дочерях, их мамушке и длинных картонных коробках с бальными нарядами места для кучера попросту не осталось. Да и, кроме того, Беатриса Тарлтон никогда не позволяла никому – ни черному, ни белому – держать вожжи, пока её собственные руки не были на перевязи.

Хрупкая, тонкокостная, наделенная такой белизной кожи, что казалось, её пылающие волосы вытянули из лица всю краску и сосредоточили её в своей горящей, лоснящейся массе, она, тем не менее, отличалась завидным здоровьем и неуемной энергией. Она произвела на свет восьмерых детей – таких же рыжих и полных жизни, как она сама, – и, как говаривали в округе, воспитала их блестяще, поскольку обращалась с ними точь-в-точь как с жеребятами, которых разводила: с любовью и суровой дисциплиной. «Укороти, но не ломай духа» – таков был неизменный девиз миссис Тарлтон.

Она обожала лошадей и могла говорить о них бесконечно. Она понимала их и управлялась с ними лучше любого мужчины в округе. Жеребята высыпали из загонов прямо на парадный двор, подобно тому как восемь её детей переполняли большой беспорядочный дом на холме; и жеребята, сыновья, дочери и охотничьи псы неизменным шлейфом тянулись за ней, когда она обходила плантацию. Своим лошадям, особенно рыжей кобыле Нелли, она приписывала почти человеческий разум; и если хозяйственные хлопоты задерживали её дольше обычного, лишая возможности совершить ежедневную прогулку, она вручала сахарницу какому-нибудь негритенку и наказывала: «Дай Нелли горсть сахара и скажи, что я выйду сию минуту».

За редчайшими исключениями она всегда носила амазонку, ибо – поехала она верхом или нет – с самого утра она ожидала такой возможности и облачалась в костюм сразу после пробуждения. Каждое утро, будь то ненастье или солнце, Нелли седлали и водили перед домом в ожидании часа, когда миссис Тарлтон сможет выкроить хоть мгновение. Но Фэрхилл был тяжелой плантацией, свободного времени почти не оставалось, и чаще всего Нелли часами вышагивала без всадницы, а Беатриса Тарлтон весь день носилась по дому, подхватив подол амазонки, из-под которого виднелись блестящие сапоги.

Сегодня на ней было строгое платье из черного шелка поверх непривычно узких кринолинов, но и в нем она казалась одетой для скачки: покрой платья был столь же суров, как у амазонки, а маленькая черная шляпка с длинным пером, лихо сдвинутая набок, была точной копией её старой, поношенной охотничьей шляпы.

Завидев Джеральда, она взмахнула хлыстом и осадила пару своих резвых рыжих лошадей, а четыре девушки в глубине коляски так дружно закричали от радости, что упряжка тревожно заплясала. Стороннему наблюдателю почудилось бы, что Тарлтоны не видели О’Хара целую вечность, а не всего лишь два дня. То была семья общительная, души не чаявшая в соседях, особенно в девочках О’Хара. Вернее, Сьюлин и Карин они искренне любили. Ни одна девушка в округе, за исключением, быть может, легкомысленной Кэтлин Калверт, не питала добрых чувств к Скарлетт.

Летом в округе устраивали пикники и балы едва ли не каждую неделю, но для рыжеволосых Тарлтонов с их неистощимым жизнелюбием каждое торжество было столь же волнительным, как если бы случалось впервые. Все четверо были статными, цветущими, миловидными; в карете им было так тесно, что кринолины и воланы наплывали друг на друга, а зонтики беспрестанно сталкивались над широкими соломенными шляпами, украшенными розами и бархатными лентами. Под этими шляпами можно было разглядеть все оттенки рыжих волос: просто рыжие локоны Хетти, клубнично-светлые – Камиллы, медно-каштановые – Ранды и морковную макушку маленькой Бетси.

– Вот это компания, мэм! – галантно воскликнул Джеральд, направляя коня к карете. – Но как ни старайся, им далеко до того, чтобы затмить собственную мать.

Миссис Тарлтон кокетливо закатила карие глаза и прикусила губу, изображая признательность, а девушки наперебой закричали:

– Мама, перестань строить глазки, не то мы всё папе выложим!

– Честное слово, мистер О’Хара, она нам и шанса не оставляет, когда рядом такой импозантный мужчина, как вы!

Скарлетт смеялась вместе со всеми, но, как и прежде, непринужденность, с какой дочери Тарлтон обращались с матерью, слегка её шокировала. Они вели себя так, словно миссис Тарлтон была их сверстницей. Для Скарлетт сама мысль сказать подобное собственной матери казалась почти кощунственной. И всё же… и всё же в отношениях этих девушек с матерью крылось нечто притягательное, они обожали её, несмотря на то, что поучали и дразнили на каждом шагу. Разумеется, – поспешно одернула себя Скарлетт, – она ни за что не променяла бы свою Эллен на такую мать, как миссис Тарлтон. Но всё же как было бы заманчиво озорничать вместе с матерью! Она сознавала, что и эта мысль – верх непочтительности к Эллен, и ей стало стыдно. Она понимала: подобные беспокойные думы никогда не тревожат головы под четырьмя огненными шевелюрами в коляске, и, как всегда, когда она чувствовала свою непохожесть на соседей, в ней пробуждалось раздраженное недоумение.

Её живой ум был быстрым, но не склонным к раздумьям; и всё же она смутно угадывала, что, хотя дочери Тарлтон были строптивы, точно молодые кобылицы, и безудержны, как мартовские зайцы, в них жила некая безмятежная цельность, унаследованная от предков. И по отцу, и по матери они были коренными жительницами Джорджии, рожденными всего в одном поколении от первопроходцев. Они были непоколебимо уверены в себе и в своем мире. Они инстинктивно чувствовали, кто они и каков их долг – точь-в-точь как Уилксы, пусть и на свой лад; в них не было той внутренней борьбы, что то и дело терзала душу Скарлетт, где кровь утонченной аристократки побережья смешалась с лукавой, земной кровью ирландского крестьянина. Скарлетт жаждала поклоняться матери как святыне – и в то же время ей хотелось дразнить её. Она понимала: ей надлежит быть либо такой, либо иной. То же двойственное чувство заставляло её желать казаться в глазах юношей хрупкой, благородной леди – и одновременно оставаться сорвиголовой, которая не прочь позволить поцеловать себя разок-другой.

– А где же сегодня Эллен? – поинтересовалась миссис Тарлтон.

– Осталась давать расчет нашему надсмотрщику и разбирать счета. А сам-то где и мальчики?

– О, они еще на рассвете укатили в «Двенадцать Дубов» – пробовать пунш и проверять, достаточно ли он крепок, точно им не хватило бы времени до завтрашнего утра! Я намерена просить Джона Уилкса оставить их там на ночь, пусть даже ему придется уложить их в конюшне. Пятеро подвыпивших мужчин для меня – это чересчур. До троих я еще как-то справляюсь, но…

Джеральд поспешно перебил её, стараясь сменить тему. Он чувствовал, как дочери хихикают у него за спиной, поминая, в каком виде он сам явился домой после прошлого пикника у Уилксов.

– А отчего вы сегодня не верхом, мэм? Право, без Нелли вы – не вы. Истинный стентор.

– Кентавр, а не стентор, неуч ты ирландский! – воскликнула миссис Тарлтон, забавно передразнивая его выговор. – Стентор – это тот, у кого голос, точно медный гонг.

– Стентор ли, кентавр – невелика разница, – невозмутимо отозвался Джеральд, ничуть не смутившись. – А голос у вас и впрямь медный, мэм, когда вы гоните свору.

– Получай, мама! – засмеялась Хетти. – Я же говорила, ты кричишь, точно предводитель команчей, стоит тебе только завидеть лису.

– Но не громче, чем ты, когда няня тебе уши моет, – немедленно парировала миссис Тарлтон. – Шестнадцать лет миновало, а всё туда же. А отчего я не в седле – так Нелли ожеребилась на рассвете.

– Ах, вот оно что! – воскликнул Джеральд с неподдельным интересом; в его глазах вспыхнула истинно ирландская страсть к лошадям.

Скарлетт вновь ощутила то внутреннее смятение, которое всегда охватывало её при сравнении матери с миссис Тарлтон. В мире Эллен кобылы не жеребились и коровы не телились – в сущности, даже куры у неё почти не несли яиц. Эллен просто-напросто не замечала подобных вещей, тогда как миссис Тарлтон не испытывала и тени подобной деликатности.

– Жеребеночек-кобылка?

– Нет, чудесный жеребчик, ноги – в два ярда длиной. Непременно загляните посмотреть, мистер О’Хара. Истинный Тарлтон – рыжий, точно кудри у нашей Хетти.

– И в целом он вылитая Хетти, – вставила Камилла и тут же с визгом скрылась в море юбок, панталон и качающихся шляп, поскольку Хетти, чье лицо и впрямь было несколько удлиненным, принялась её щипать.

– А мои кобылки нынче с норовом, – заметила миссис Тарлтон. – С самого утра брыкаются, едва прознали новость об Эшли и его маленькой кузине из Атланты. Как её величают? Мелани? Боже мой, девочка прелестная, но я никак не могу запомнить ни её имени, ни лица. Наша кухарка – жена дворецкого Уилксов, так он приносил вчера новость, что о помолвке объявят сегодня. Девочки в совершенном восторге, хотя я не возьму в толк, отчего. Все ведь годами знали, что Эшли возьмет её в жены, если только не выберет кого-то из кузин Берр из Мейкона. Точно так же Хани Уилкс выйдет за брата Мелани, Чарльза. Скажите на милость, мистер О’Хара, у Уилксов это по закону положено – венчаться исключительно с родней? Потому как если…

Скарлетт уже не слышала конца этой со смехом произнесенной фразы. На краткий, мучительный миг ей почудилось, будто солнце скрылось за тяжелым облаком, погрузив мир в серую тень и лишив его красок. Яркая весенняя листва поблекла, кизил стал призрачно-бледным, а цветущие яблони, еще секунду назад столь дивные в своем розовом наряде, выцвели и стали унылыми. Скарлетт до боли впилась пальцами в обивку коляски, зонтик задрожал в её руке. Одно дело – знать о помолвке Эшли, и совсем иное – слышать, как об этом рассуждают столь легко и буднично. Однако отвага вскоре вернулась к ней, солнце вновь озарило пейзаж, и всё вокруг засияло прежним блеском. Она твердо знала: Эшли любит её. В этом не могло быть сомнений. Она едва заметно улыбнулась, представив, как изумится миссис Тарлтон, когда вечером никакой помолвки не объявят. А уж каково будет их удивление, если случится тайный побег! После она станет рассказывать соседям, какая хитрюга эта Скарлетт – сидела себе, слушала толки о Мелани, когда в это самое время они с Эшли… При этой мысли ямочки вновь заиграли на её щеках, и Хетти, зорко следившая за тем, какое впечатление произведут слова матери, откинулась на спинку сиденья с легким недоумением.

– Что бы вы ни говорили, мистер О’Хара, – убежденно продолжала миссис Тарлтон, – это в корне неверно – жениться на кузинах. Мало того что Эшли берет эту девчонку Гамильтон, так еще и Хани идет за этого бледного Чарльза…

– Хани за кого угодно пойдет, лишь бы взяли, – безжалостно бросила Ранда, уверенная в собственной неотразимости. – У неё и поклонников-то никогда не водилось. Да и Чарли к ней не больно-то стремился, хоть они и обручены сто лет. Скарлетт, помнишь, как он за тобой увивался на прошлое Рождество?

– Не болтайте, мисс, – одернула её мать. – Кузинам вступать в брак нельзя, даже троюродным. Порода от этого слабеет. С лошадьми оно еще куда ни шло: если знаешь кровь, можно пустить кобылу под родного брата или жеребца под дочь и получить отменный результат. Но с людьми это правило не действует. Линии, может, и благородные, да выносливости никакой. Вот…

– Тут мы с вами, можем поспорить, мэм. Много ли можете вы назвать в нашей округе людей лучше Уилксов? А они заключают браки внутри семьи с тех пор, как Брайан Бору был еще ребенком.

– Вот и пора с этим завязывать: это поведение начинает сказываться. На Эшли это еще не так заметно – он, конечно, очень хорош собой, хотя, впрочем, и он… Но вы поглядите на этих двух бедных девочек Уилкс – что за бесцветные, малокровные создания! Они славные девушки, спору нет, но какие же безжизненные! А эта малютка мисс Мелани! Тоненькая, как былиночка, – ветер дунет, и сломается. И никакого темперамента. И ни малейшего проявления личности. «Да, мэм! Нет, мэм!» Ни слова от нее больше не добьешься. Вы понимаете, что я хочу сказать? В эту семью нужно влить новую кровь – хорошую, сильную кровь для потомства. Такую, как у моих рыжеволосых сорванцов или у вашей Скарлетт. Только не поймите меня неправильно. Уилксы по-своему очень славные люди, и я их всех люблю, но будем откровенны! Слишком уж они утонченные, они вырождаются. Разве не так? На добром ипподроме в солнечный день они могут показать неплохую резвость, но на трудной дороге я на Уилксов не поставлю. Вырождение обескровило их, лишило стойкости, и случись какая-нибудь катастрофа, им не выстоять в неравной борьбе. Это изнеженное племя. А мне подавай такую лошадь, которая вынесет меня в любую погоду! И смотрите, как они не похожи на весь здешний народ, – это все результат их родственных союзов. Вечно сидят, уткнувшись в книгу, или бренчат на рояле. Ручаюсь, Эшли всегда предпочтет книгу охоте! Честное слово! Хотите, поспорим, мистер О’Хара? И поглядите, какие они все узкоплечие, узкобедрые. Им нужны хорошие производители и женщины с горячей кровью.

– Гм-кхм, – поспешно и виновато откашлялся Джеральд.

Он внезапно осознал, что беседа, с его точки зрения крайне занимательная и вполне пристойная, в глазах Эллен выглядела бы совершенно иначе. Он понимал: жена будет глубоко уязвлена, узнав, что её дочери внимали столь откровенным рассуждениям. Но миссис Тарлтон, по своему обыкновению, становилась глуха ко всему на свете, едва речь заходила о её излюбленной теме – разведении, будь то кони или люди.

– Я знаю, о чем толкую, потому как у меня были кузены, что поженились, и, честное слово, все их дети уродились с глазами навыкате, точь-в-точь как у лягушек, бедняжки. А когда моя семья решила выдать меня за троюродного брата, я взбрыкнула, точно молодая кобылица. Я прямо так и сказала: «Нет, мама, это не по мне. У моих детей тогда непременно откроется костный шпат и вздуются животы». Ну, мама лишилась чувств, стоило мне помянуть шпат, но я стояла на своем, а бабушка меня поддержала. Она тоже знала толк в лошадях и рассудила, что я права. Она и помогла мне бежать с мистером Тарлтоном. А теперь взгляните на моих детей! Крупные, здоровые, ни одного замухрышки, хоть Бойд и ростом всего пять футов десять дюймов. А вот Уилксы…

– Да бог с ними, мэм, – торопливо перебил её Джеральд, заметив растерянность на лице Карин и живое любопытство в глазах Сьюлин. Он всерьез опасался, как бы они после не стали донимать Эллен неловкими вопросами, из чего станет ясно, какой из него никудышный сопровождающий. Слава Богу, котенок, заметил он про себя, погружена в свои мысли, как и подобает истинной леди.

Хетти Тарлтон избавила его от затруднения.

– Господи, мама, да поедем же мы, наконец! – нетерпеливо воскликнула она. – На этом солнце я просто поджариваюсь, я прямо чувствую, как на шее проступают веснушки!

– Одну минуту, мэм, прежде чем вы тронетесь, – взмолился Джеральд. – Что вы всё-таки решили насчет лошадей для Отряда? Война на пороге, и мальчики жаждут определенности. Это ведь кавалерия округа Клейтон, и нам потребны кони округа Клейтон. А вы, упрямица этакая, всё еще не желаете продать нам своих красавцев.

– А может, никакой войны и вовсе не случится, – уклончиво отозвалась миссис Тарлтон, и мысли её мгновенно переключились с уилксовских браков.

– Да как же так, мэм, вы не можете…

– Мама, неужели нельзя обсудить лошадей уже в «Двенадцати Дубах»? – вновь вмешалась Хетти.

– В том-то и дело, мисс Хетти, – возразил Джеральд, – что я задержу вас не более чем на минуту. Сейчас прибудем на место, и там каждый мужчина – от мала до велика – станет донимать вас расспросами. Ах, мэм, сердце кровью обливается при виде столь дивной женщины, как ваша матушка, когда она проявляет такую скупость! Где же ваш патриотизм, миссис Тарлтон? Неужто Конфедерация для вас пустой звук?

– Мама, Ранда уселась на мое платье, оно теперь будет все мятое! – захныкала маленькая Бетси.

– Столкни её с себя, Бетси, и помалкивай. А вы послушайте меня, Джеральд О’Хара, – ответила миссис Тарлтон, и глаза её гневно сверкнули. – Не смейте попрекать меня Конфедерацией! Полагаю, она значит для меня не меньше, чем для вас: в Отряде у меня четверо сыновей, а у вас – ни одного. Но мои сыновья в силах постоять за себя, а кони – нет. Я бы с радостью отдала их даром, если бы знала, что в седлах будут сидеть знакомые мне мальчики, джентльмены, привыкшие к благородной крови. Да, тогда бы я не колебалась ни секунды. Но отдать моих красавцев на милость этих лесорубов и фермеров, что всю жизнь спину гнули на мулах? Нет уж, увольте! Мне станут кошмары сниться при одной мысли, что им собьют спины селом и не станут чистить как следует. Неужто вы думаете, я позволю невеждам ездить на моих нежных любимцах, рвать им губы удилами и забивать до тех пор, пока дух не будет сломлен? У меня от подобных мыслей мороз по коже! Нет, мистер О’Хара, вы, конечно, крайне любезны в своем желании, но лучше ступайте в Атланту и купите своим воякам каких-нибудь старых кляч. Они всё равно разницы не почувствуют.

– Мама, да едем же! – присоединилась к хору Камилла. – Ты и сама прекрасно понимаешь, что в итоге всё равно отдашь им своих любимцев. Как только папа и мальчики вволю наговорят о нуждах Конфедерации и прочем, ты расплачешься и сдашься.

Миссис Тарлтон усмехнулась и натянула вожжи.

– Ничего подобного я не сделаю, – бросила она, слегка коснувшись лошадей хлыстом.

Коляска резво покатилась вперед.

– Вот это женщина, – проговорил Джеральд, поправляя шляпу и возвращаясь к своему экипажу. – Езжай, Тоби. Мы её всё равно уломаем и коней получим. Конечно, в чем-то она права. Истинно так. Коли человек не джентльмен, незачем ему в седле красоваться. Пусть идет в пехоту. Да беда в том, что в нашем округе не наберется сыновей плантаторов на целый эскадрон. Что ты там сказала, котенок?

– Папа, будьте добры, поезжайте либо впереди, либо позади нас. Вы поднимаете такие тучи пыли, что нам нечем дышать, – попросила Скарлетт. Она чувствовала, что более не в силах выносить пустые разговоры. Они мешали ей сосредоточиться, а ей было жизненно необходимо привести в порядок и мысли, и лицо прежде, чем они достигнут ворот «Двенадцати Дубов».

Джеральд послушно пустил коня в галоп и скрылся в багровом облаке пыли вслед за каретой Тарлтонов, где можно было и дальше без помех рассуждать о лошадях.

Глава шестая

Едва миновав реку, коляска начала подъем на холм. Еще до того, как взору открылись «Двенадцать Дубов», Скарлетт заметила сизую дымку, лениво повисшую в кронах вековых деревьев, и уловила дразнящий аромат дымящихся поленьев, жареной свинины и баранины.

Ямы для барбекю, подернутые пеплом еще с прошлой ночи, к этому часу превратились в длинные желоба, полные розовых углей; над ними на вертелах медленно вращалось мясо, а сок, шипя, капал в самый жар. Скарлетт знала, что этот запах, принесенный легким ветерком, доносится из рощи могучих дубов позади усадьбы. Джон Уилкс неизменно устраивал свои пиршества именно там, на пологом склоне, сбегающем к розарию, – в благодатной тени, куда более приятной, нежели, к примеру, у Калвертов. Миссис Калверт терпеть не могла жареного на углях мяса и твердила, будто кухонный чад потом неделями не выветривается из комнат, отчего её гости вечно томились на открытом припеке в четверти мили от дома. Джон Уилкс же, чье гостеприимство славилось на всю Джорджию, по-настоящему знал толк в подобных увеселениях.

Длинные столы из досок, застеленные лучшим уилксовским полотном, расставляли в самой густой тени, а по обе стороны от них тянулись скамьи без спинок; кроме того, по всей поляне были живописно разбросаны стулья, низкие подушки и табуреты, вынесенные из дома для тех, кто не желал тесниться на лавках. Достаточно далеко, дабы дым не досаждал обществу, чернели рвы, где томилось мясо, а рядом высились огромные чугунные котлы, источавшие густой дух пряного соуса и брюнсвикского рагу. У мистера Уилкса под рукой всегда было не меньше дюжины негров, сновавших с подносами и предупреждавших каждое желание гостей. Позади конюшен непременно обустраивали еще одну яму для жарки: там дворовые слуги, кучера и горничные приехавших господ справляли собственный пир с лепешками, ямсом и читтерлингом – тем самым блюдом из свиных потрохов, что было столь любо черному сердцу, – и, если позволял сезон, с арбузами в таком изобилии, чтобы хватило до полного пресыщения.

Уловив запах подрумяненной свинины, Скарлетт с удовольствием принюхалась, надеясь, что к моменту, когда мясо будет подано, у неё пробудится хоть какой-то аппетит. Пока же она была столь сыта и так туго затянута в корсет, что ежеминутно опасалась нескромного звука отрыжки. Это было бы истинным крахом: без страха перед общественным судом позволить себе подобное могли лишь глубокие старики да совсем уж древние леди.

Они взобрались на гребень холма, и белый дом предстал перед ними во всей своей безупречной симметрии – величественные колонны, просторные веранды, плоская кровля; он был прекрасен, как женщина, столь уверенная в собственном очаровании, что может позволить себе быть щедрой и любезной со всеми. Скарлетт любила «Двенадцать Дубов» даже больше родной Тары, ибо в этом доме жило величие и благородное достоинство, коих недоставало жилищу Джеральда.

Широкая, изогнутая подъездная аллея была запружена верховыми лошадьми и экипажами; гости выходили, обмениваясь радостными возгласами. Улыбающиеся слуги, охваченные праздничным возбуждением, уводили животных к конюшням, где тех распрягали на весь день. Толпы детей – и белых, и черных – с криками носились по свежей зелени лужайки, играя в салки и хвастаясь друг перед другом тем, сколько сладостей намерены съесть. Просторный холл, прорезавший дом насквозь, кишел народом; когда карета О’Хара подкатила к крыльцу, Скарлетт увидела барышень в кринолинах, ярких, точно бабочки: они порхали вверх и вниз по лестнице, обнимались, перегибались через изящные перила, смеялись и перекликались с юношами внизу.

Сквозь распахнутые французские окна виднелись старшие дамы, чинно восседавшие в гостиной в своих темных шелках; они обмахивались веерами и вели неспешные беседы о младенцах, недугах и о том, кто на ком женился и по какой причине. Дворецкий Том поспешно пересекал холл с серебряным подносом, кланяясь и предлагая высокие стаканы молодым людям в палевых панталонах и тонких сорочках с рюшами.

Залитая солнцем веранда была полна гостей. Кажется, весь округ собрался здесь, отметила про себя Скарлетт. Четверо братьев Тарлтонов вместе с отцом прислонились к высоким колоннам: близнецы Стюарт и Брент, как всегда неразлучные, рядом Бойд и Том с главой семейства, Джеймсом Тарлтоном. Мистер Калверт стоял подле своей жены-северянки, которая даже спустя пятнадцать лет жизни в Джорджии всё равно казалась существом из иного мира. Все выказывали ей подчеркнутую вежливость и доброту, ибо искренне её жалели, но никто не мог забыть, что она усугубила свое сомнительное происхождение тем, что прежде служила гувернанткой у детей мистера Калверта. Оба его сына, Рейфорд и Кейд, были тут же, подле своей ослепительной белокурой сестры Кэтлин; они подтрунивали над смуглым Джо Фонтейном и Салли Манро, его хорошенькой невестой. Алекс и Тони Фонтейны нашептывали что-то на ухо Димити Манро, вызывая у той приступы звонкого смеха. Прибыли семьи даже из Лавджоя, что в десяти милях отсюда, из Фейетвилла и Джонсборо, а иные пожаловали из самой Атланты и Мейкона. Дом, казалось, готов был лопнуть от небывалого наплыва людей, и неумолкающий гул голосов, смеха и женских вскриков то нарастал, то затихал волнами.

На ступенях стоял сам Джон Уилкс – статный, седовласый, излучающий то спокойное обаяние и радушие, что было столь же неизменно, как летнее солнце. Рядом с ним суетливо хихикала Хани Уилкс, прозванная так за привычку обращаться с ласковым словом ко всем без разбору – от родного отца до последнего раба, – и окликала вновь прибывших. Её явное, граничащее с нервозностью стремление понравиться каждому встречному мужчине разительно контрастировало с невозмутимостью отца; у Скарлетт мелькнула мысль, что в суждениях миссис Тарлтон была доля истины. Мужчины рода Уилксов и впрямь унаследовали фамильную красоту. Густые темно-золотые ресницы, столь выгодно оттенявшие серые глаза Джона и Эшли, на лицах Хани и её сестры Индии казались редкими и бесцветными. Хани со своим кротким взглядом напоминала испуганного кролика, Индию же и вовсе нельзя было назвать иначе как дурнушкой.

Индии нигде не было видно, но Скарлетт догадалась, что та, вероятнее всего, хлопочет на кухне, отдавая последние распоряжения. «Бедная Индия, – подумалось ей, – она столько тянула на себе хозяйство после смерти матери, что у неё попросту не оставалось времени обзавестись поклонниками, кроме Стюарта Тарлтона; и уж моей вины точно нет в том, что он нашел меня привлекательнее».

Джон Уилкс спустился навстречу, чтобы подать Скарлетт руку. Выходя из экипажа, она поймала самодовольную ухмылку Сьюлин и поняла: сестра уже заприметила в толпе Фрэнка Кеннеди. «Неужто я не нашла бы себе кавалера получше, чем эта старая дева в штанах!» – с презрением подумала Скарлетт, ступая на землю и одаривая хозяина благодарной улыбкой.

Фрэнк Кеннеди уже спешил к коляске на помощь Сьюлин, а та жеманничала так, что Скарлетт нестерпимо захотелось отвесить ей пощечину. Пусть Фрэнк владел обширными землями и обладал добрейшей душой, всё это меркло перед тем фактом, что ему перевалило за сорок, он был худосочен, нервозен, носил куцую рыжеватую бородку и отличался чисто женской суетливостью. Впрочем, памятуя о своем замысле, Скарлетт подавила неприязнь и ослепительно улыбнулась ему, отчего бедняга замер с протянутой к Сьюлин рукой, уставившись на Скарлетт в радостном изумлении.

Обмениваясь любезностями с Джоном Уилксом, она уже вовсю искала глазами Эшли, но того на веранде не оказалось. Со всех сторон посыпались приветствия, к ней устремились Стюарт и Брент, девицы Манро принялись наперебой восхищаться её нарядом, и вскоре она оказалась в самом центре шумящего круга. Но где же Эшли? Где Мелани и Чарльз? Она старалась не выдавать своего нетерпения, украдкой озираясь по сторонам и заглядывая в холл, где гремело веселье.

Болтая и смеясь, она внезапно приметила незнакомца, стоявшего в глубине холла в одиночестве. Он глядел на неё с такой холодной дерзостью, что Скарлетт ощутила странный укол: с одной стороны, женскому тщеславию льстило внимание, с другой – ей стало не по себе от мысли, что вырез платья, быть может, чересчур смел. Мужчина казался зрелым, лет тридцати пяти на вид. Он был высок и на редкость крепко сложен. Скарлетт подумала, что никогда не видела столь широких плеч и столь мощной мускулатуры, едва не переходившей границы изящества. Поймав её взгляд, он улыбнулся, обнажив белоснежные зубы под коротко подстриженными черными усами. Лицо его было смуглым, почти пиратским, а глаза – такими же дерзкими и черными, какими и подобает быть глазам флибустьера, прикидывающего, не пустить ли ко дну встречный галеон или не похитить ли девицу. В его облике читалась ледяная бесшабашность, а в изгибе губ угадывался циничный юмор. Скарлетт даже перевела дух. По всем правилам подобный взгляд должен был её оскорбить, и она раздосадовалась на саму себя за то, что не чувствует гнева. Она не знала, кто он такой, но в его облике несомненно угадывалась порода. Это сквозило и в тонком ястребином носе, и в полных алых губах, и в высоком челе над широко посаженными глазами.

Она отвела взор, оставив его улыбку без ответа, а он тем временем обернулся на чей-то зов:

– Ретт! Ретт Батлер! Иди-ка сюда! Хочу представить тебя самой жестокосердной красавице во всей Джорджии.

Ретт Батлер? Имя показалось ей смутно знакомым, связанным с каким-то пикантным скандалом, но мысли её вновь вернулись к Эшли, и она тотчас выбросила незнакомца из головы.

– Мне надобно отлучиться наверх, поправить прическу, – бросила она Стюарту и Бренту, которые уже пытались завладеть её вниманием. – Вы же, мальчики, ждите меня здесь и не вздумайте увиваться за другими девицами, не то я не на шутку рассержусь.

Она заметила, что Стюарт сегодня может стать помехой, начни она кокетничать с кем-то иным. Он был уже заметно навеселе и носил тот заносчивый, ищущий ссоры вид, который был ей отлично знаком. Задержавшись в холле, она поздоровалась с друзьями и поприветствовала Индию, выходившую из комнат: волосы той растрепались, а на лбу выступили бисеринки пота. Бедная Индия! Мало того, что природа обделила её красотой, наделив бесцветными волосами и упрямым подбородком, так ей уже минуло двадцать лет, а она всё еще прозябает в старых девах. Скарлетт на миг задумалась: неужто Индия втайне затаила обиду за то, что у неё увели Стюарта? Многие в округе божились, что она до сих пор его любит, но разве поймешь, что творится на уме у Уилксов? Если она и сердилась, то ничем того не выказывала, встречая Скарлетт с той же сдержанной, но неизменной учтивостью.

Скарлетт приветливо бросила ей пару слов и уже ступила на широкую лестницу, когда её окликнул робкий голос. Обернувшись, она увидела Чарльза Гамильтона. Юноша был весьма недурен собой: мягкие каштановые кудри живописно рассыпались по высокому белому лбу, а глаза – чистые и кроткие, точно у колли – светились глубоким карим цветом. Он был одет с иголочки: панталоны горчичного оттенка, безупречный черный сюртук и тонкая сорочка со складками, украшенная самым широким и модным шелковым галстуком. На щеках его играл легкий румянец – Чарльз всегда тушевался в присутствии дам. Как это часто случается с застенчивыми натурами, его неодолимо влекло к девушкам живым, бойким и непринужденным, таким как Скарлетт. Прежде она едва удостаивала его сухой вежливости, и теперь его буквально лишили дара речи эта сияющая улыбка и обе руки, столь доверчиво протянутые ему навстречу.

– Да ведь это сам Чарльз Гамильтон, старый красавец! Готова биться об заклад, вы примчались из самой Атланты лишь для того, чтобы разбить мне сердце!

Чарльз едва не заикался от волнения, сжимая в своих ладонях её теплые маленькие ручки и не в силах отвести взгляда от её лучистых зеленых глаз. Так девушки обычно общались с кем угодно, но только не с ним. Он и сам не понимал, в чем причина, но барышни неизменно относились к нему как к младшему брату: были милы, предупредительны, но никогда не находили повода подразнить его. А ему так страстно хотелось, чтобы с ним заигрывали и кокетничали, как с иными юношами, куда менее привлекательными и состоятельными. Однако в те редкие мгновения, когда это всё же случалось, он окончательно терялся, не находя слов, и после жестоко страдал от собственного молчания. Ночами, лишаясь сна, он придумывал блестящие, остроумные ответы, которыми мог бы блеснуть, – но случай почти никогда не представлялся дважды: девушки, пару раз натолкнувшись на его немоту, оставляли его в покое.

Даже с Хани Уилкс, союз с которой считался делом решенным – стоило лишь Чарльзу грядущей осенью вступить в права владения наследством, – он оставался молчалив и робок. Порой его посещала горькая мысль, что навязчивое кокетство Хани вовсе не льстит его самолюбию: она была так одержима поиском кавалеров, что пустила бы в ход свои уловки с любым встречным. Перспектива женитьбы на ней вовсе не радовала Чарльза, ибо она не будила в нем тех возвышенных романтических чувств, что, по заверению его любимых книг, должны безраздельно владеть истинно влюбленным сердцем. В своих грезах он всегда видел подле себя прекрасное, дерзкое создание, полное огня и пленительного лукавства.

И вот теперь сама Скарлетт О’Хара кокетливо обвиняет его в том, будто он разбивает ей сердце!

Он тщетно пытался выдавить хоть слово в ответ и в душе благословлял её за то, что она сама вела беседу, избавляя его от необходимости говорить. Происходящее казалось слишком чудесным, чтобы быть правдой.

– А теперь стойте здесь и никуда не уходите, я желаю обедать только с вами. И даже не вздумайте увиваться за другими девицами – я страшно ревнива! – долетели до него эти невероятные слова. На алых губах Скарлетт играли ямочки, а густые черные ресницы целомудренно взметнулись, открывая сияние задорных глаз.

– Не буду, – лишь и смог выдохнуть он. Ему и в голову не могло прийти, что в эту самую секунду предмет его обожания сравнивает его с теленком, покорно ожидающим мясника.

Скарлетт легко коснулась его руки сложенным веером и повернулась к лестнице, вновь встретившись взглядом с человеком по имени Ретт Батлер. Он по-прежнему стоял в одиночестве, и по его лицу было ясно, что он слышал каждое слово. Он ухмылялся ей, точно злой кот, и вновь бесцеремонно оглядывал её тем самым взглядом, в котором не было и тени привычной почтительности.

«Черт бы тебя побрал!» – в негодовании подумала Скарлетт, мысленно прибегая к любимому ругательству отца. «Смотрит так, будто… будто знает, как я выгляжу без сорочки». Высоко вскинув голову, она начала подниматься по ступеням.

В спальне, отведенной под гардеробную для накидок и шалей, она застала Кэтлин Калверт. Та прихорашивалась перед зеркалом, покусывая губы, чтобы они казались ярче. В её поясе пламенели свежие розы, вторя румянцу на щеках, а васильковые глаза так и сияли от возбуждения.

– Кэтлин, – прошептала Скарлетт, пытаясь незаметно подтянуть повыше лиф своего платья, – скажи, кто этот несносный человек там, внизу? Кажется, его фамилия Батлер.

– Ох, Скарлетт, неужели ты и впрямь не знаешь? – Кэтлин в волнении подалась вперед, опасливо косясь на соседнюю комнату, где Дилси и негритянка Уилксов обменивались последними сплетнями. – Ума не приложу, как мистер Уилкс допустил его в свой дом, но он гостит в Джонсборо у мистера Кеннеди – кажется, по каким-то делам с хлопком, – и Фрэнк попросту не мог оставить его одного.

– И что же с ним не так?

– Душенька, да ведь его не принимают в обществе!

– Неужели? – Скарлетт замерла. Ей еще ни разу не доводилось находиться под одной крышей с человеком, перед которым закрыты все двери. Это было до крайности интригующе.

– Ах, у него самая дурная репутация, какую только можно представить. Его зовут Ретт Батлер, он из почтенного чарлстонского рода, но семья отреклась от него и даже не желает слышать его имени. Каро Ретт рассказывала мне о нем прошлым летом. Он ей не родня, но она знает о нем всё – как, впрочем, и весь Чарлстон. Его с позором выставили из Вест-Пойнта. Представляешь? И за такой проступок, о котором приличным девушкам и знать-то не положено. А еще была та жуткая история с девицей, на которой он отказался жениться.

– Ну же, рассказывай скорее!

– Милая, неужто до тебя и слуха не дошло? Каро поведала мне эту тайну, и её матушка скончалась бы на месте, узнай она, что дочь в курсе таких дел. Так вот, этот мистер Батлер пригласил одну чарлстонскую барышню на прогулку в экипаже. Я так и не выведала её имени, но имею свои догадки. Верно, она и сама была не слишком строгих правил, раз согласилась ехать с ним вечером без компаньонки. И представь себе – они отсутствовали почти всю ночь! Домой воротились лишь под утро, и притом пешком, уверяя всех, будто лошадь понесла, экипаж разбился в щепки, а сами они заплутали в лесу. И угадай, что последовало за тем?

– Не томи, Кэтлин, говори же! – Скарлетт подалась вперед, втайне надеясь на самое скандальное продолжение.

– На следующее утро он наотрез отказался на ней жениться!

– Ах… – разочарованно выдохнула Скарлетт.

– Он заявил во всеуслышание, что пальцем её не коснулся и не видит ни единой причины связывать себя узами брака. Разумеется, брат несчастной тотчас вызвал его на дуэль, но мистер Батлер ответил, что скорее даст себя пристрелить, чем возьмет в жены подобную дурочку. Дрались на пистолетах, и Батлеру пришлось навсегда покинуть Чарлстон, потому что он убил брата этой девицы. С тех пор его нигде не принимают, – торжествующе закончила Кэтлин как раз в тот миг, когда в комнату вернулась Дилси, готовая заняться туалетом хозяйки.

– И что же… у неё родился ребенок? – едва слышно шепнула Скарлетт на ухо подруге.

Кэтлин яростно замотала головой.

– Но всё равно репутация её была погублена безвозвратно, – зашипела она в ответ.

«Ах, если бы только мне удалось заставить Эшли скомпрометировать меня, – внезапно пронеслась шальная мысль в голове Скарлетт. – Он слишком истинный джентльмен, чтобы после этого не предложить мне руку и сердце». И всё же в глубине души она невольно ощутила некое подобие уважения к Ретту Батлеру – за ту дерзость, с которой он отказался жениться на дурочке.

Скарлетт сидела на высоком палисандровом пуфе в густой тени исполинского дуба за домом. Вокруг неё пышным облаком пенились воланы и оборки, из-под которых лукаво выглядывали кончики зеленых сафьяновых туфелек – ровно столько, сколько приличная дама могла себе позволить выставить напоказ, не рискуя уронить достоинство. В руках она держала тарелку, к которой почти не притронулась, а вокруг теснились семеро кавалеров. Пикник был в самом разгаре: прогретый воздух дрожал от смеха и говора, звенело серебро о фарфор, а над поляной плыл тяжелый, пряный аромат жареного мяса и густых соусов. Временами, когда легкий ветерок менял направление, на гостей наплывали сизые клубы дыма от жаровен; тогда дамы взвизгивали в притворном ужасе и принимались яростно обмахиваться веерами из пальмовых листьев.

Большинство молодых барышень расположилось с партнерами на длинных скамьях у столов, но Скарлетт рассудила иначе. Решив, что у девушки всего две стороны и усадить подле себя более двух мужчин всё равно не получится, она предпочла занять отдельное место, дабы собрать вокруг как можно больше поклонников.

В беседке укрылись замужние женщины; их темные наряды казались строгими пятнами на фоне общего ликования и пестроты. Матроны – вне зависимости от возраста – всегда держались особняком, подальше от блеска глаз, кавалеров и веселья: на Юге признанных красавиц среди замужних дам не существовало. От бабушки Фонтейн, которая в силу почтенных лет позволяла себе громкую отрыжку совершенно открыто, до семнадцатилетней Элис Манро, страдавшей от приступов тошноты из-за первой беременности, – все они сбились в тесный кружок. Их объединяли бесконечные толки о родословных и подробностях деторождения, которые и делали подобные собрания столь увлекательными и поучительными для них.

Бросая на них презрительные взгляды, Скарлетт думала, что они напоминают стаю жирных ворон. Замужним женщинам веселье не положено. Ей даже не приходило в голову, что, стань она женой Эшли, её саму немедля спровадят в беседку или в гостиную к этим чинным дамам в скучных темных шелках – такой же степенной и скучной, как они, навсегда отрезанной от мира шалостей и забав. Подобно большинству девиц, её воображение доходило лишь до ступеней алтаря и не далее. Вдобавок сейчас на душе у неё было слишком горько для отвлеченных раздумий.

Она потупила взор и принялась изящно, почти без аппетита откусывать крошечные кусочки бисквита – с такой утонченностью и полным отсутствием голода, что это наверняка заслужило бы похвалу Мамушки. Несмотря на обилие обожателей, она еще никогда не чувствовала себя столь несчастной. Каким-то непостижимым образом её ночные планы пошли прахом там, где дело касалось Эшли. Она привлекла к себе дюжину поклонников, но только не его. Все страхи, терзавшие её вчерашним днем, нахлынули с новой силой: сердце то заходилось в бешеном ритме, то замирало, а щеки то пылали жаром, то мертвенно бледнели.

Эшли не предпринял ни единой попытки войти в её круг; более того, с момента приезда им не удалось обмолвиться ни словом наедине – их общение ограничилось сухим приветствием. Он подошел к ней в саду, когда она только прибыла, но Мелани тогда висела у него на руке – Мелани, которая едва доставала ему до плеча.

То была маленькая, хрупкая девушка, напоминавшая ребенка, который в шутку нацепил громадные материнские кринолины. Это впечатление лишь усиливалось её робким, почти испуганным взглядом чересчур больших карих глаз. Надо лбом её темнели кудри, столь строго убранные под сетку, что ни один завиток не смел выбиться наружу, и эта густая масса волос с острым мыском на лбу лишь подчеркивала сердцевидную форму лица. Слишком широкое в скулах и заостренное к подбородку, оно было милым, застенчивым – и притом некрасивым. У Мелани не было тех женских уловок, что заставили бы забыть об этом изъяне. Она казалась – и в самом деле была – простой, как земля, доброй, как хлеб, прозрачной, как весенняя вода. Но при всей невзрачности черт и малом росте в её движениях сквозила спокойная важность, странно трогательная и не по годам взрослая для её семнадцати лет.

Серое платье из органди с вишневым атласным поясом скрывало под каскадом воланов и рюш детскую неразвитость её фигуры, а желтая шляпка с длинными лентами заставляла сливочную кожу светиться. Тяжелые серьги с золотой бахромой мерно покачивались у самых глаз, выглядывая из прядей аккуратно уложенных волос. Сами же глаза блестели неподвижно, точно лесной омут зимой, когда сквозь неподвижную воду просвечивают палые бурые листья.

Она встретила Скарлетт кроткой, радушной улыбкой и заметила, как прелестно её зеленое платье. Скарлетт с трудом выдавила из себя вежливый ответ: так ей нетерпелось остаться с Эшли вдвоем. С тех пор Эшли сидел на табурете у ног Мелани, в стороне от прочих гостей, и тихо беседовал с ней, улыбаясь той своей медленной, сонной улыбкой, которую Скарлетт так любила. Хуже всего было то, что при этой улыбке в глазах Мелани вспыхивала искорка, и даже Скарлетт была вынуждена признать: та становится почти хорошенькой. Когда Мелани глядела на Эшли, её некрасивое лицо будто освещалось изнутри. Если когда-либо любящее сердце и отражалось на лице человека, то именно сейчас оно проступало в облике Мелани Гамильтон.

Скарлетт старалась не смотреть на них, но взгляд волей-неволей возвращался к этой паре. После каждого такого взгляда она с удвоенным пылом принималась за своих кавалеров: смеялась, говорила дерзости, дразнила, кокетливо вскидывала голову, отчего её серьги весело плясали. Она то и дело восклицала: «Фу-ты ну-ты!», уверяла, что в мужчинах нет ни капли правды, и клялась, что никогда не поверит ни единому их слову. Но Эшли, казалось, вовсе её не замечал. Он лишь поднимал взор на Мелани и продолжал беседу, а та смотрела на него с таким выражением, будто всему миру должно быть ясно: она принадлежит ему. И оттого Скарлетт изнывала от горя.

Со стороны могло показаться, что у неё нет ни малейшего повода для печали. Она, несомненно, была королевой этого пикника, средоточием всеобщего внимания. Тот фурор, который она произвела среди мужчин, вкупе со жгучей завистью остальных девиц в иное время доставил бы ей величайшее наслаждение.

Чарльз Гамильтон, осмелевший после её знаков внимания, прочно засел по правую руку от неё и решительно не давал близнецам Тарлтонам потеснить себя. Одной рукой он сжимал её веер, другой – свою почти нетронутую тарелку и упрямо избегал взгляда Хани, которая, казалось, вот-вот разрыдается. Кейд с непринужденной грацией расположился слева, теребя край её юбки, стараясь привлечь взгляд и метая яростные взгляды на Стюарта. Между ним и близнецами воздух уже был наэлектризован, успели прозвучать и колкие слова. Фрэнк Кеннеди суетился вокруг неё, точно наседка подле единственного цыпленка, бегая от стола в тень дуба и обратно с очередными угощениями, которыми тщетно пытался прельстить Скарлетт, будто на то не было дюжины слуг. В итоге Сьюлин перестала скрывать свое недовольство даже ради приличия и мрачно глядела на сестру. Маленькая Карин едва сдерживала слезы: несмотря на утренние посулы Скарлетт, Брент ограничился лишь тем, что крикнул: «Привет, Сис!», дернул её за ленту в косе и тут же переключил всё внимание на старшую О’Хара. Обычно он был столь добр и непринужденно учтив, что Карин чувствовала себя взрослой и втайне грезила о дне, когда она поднимет волосы, наденет длинные юбки и Брент станет ухаживать за ней как за настоящей дамой. Теперь же казалось, что Скарлетт отняла у неё и эту мечту. Девицы Манро пытались скрыть досаду на смуглолицых Фонтейнов, оставивших их без внимания; их выводило из себя, как Тони и Алекс толкались рядом, спеша занять место подле Скарлетт, едва кто-то освобождал стул.

Все они выражали свое крайнее неодобрение Хетти Тарлтон одними лишь изящно приподнятыми бровями. Поведению Скарлетт, по их общему мнению, нашлось бы лишь одно слово – «бесстыдное». И трое юных дам одновременно раскрыли кружевные зонтики, объявили, что сыты по горло, и, положив тонкие пальцы на руки ближайших кавалеров, сладко защебетали о желании непременно осмотреть розарий, источник и летнюю беседку. Этот тактический отход не укрылся ни от одной женщины и был замечен каждым мужчиной.

Скарлетт нарочито громко рассмеялась, глядя, как троих её обожателей уводят прочь любоваться достопримечательностями, которые те знали чуть ли не с пеленок. Она украдкой покосилась на Эшли: заметил ли он её триумф? Но тот был полностью поглощен Мелани – он перебирал концы её шелкового пояса и, не сводя глаз с её лица, мягко улыбался. Острая боль вновь полоснула Скарлетт по сердцу. В этот миг она готова была вцепиться ногтями в бледную кожу Мелани, разодрать её в кровь – и насладиться этим зрелищем.

Отвернувшись, она наткнулась на взгляд Ретта Батлера. Он не смешивался с гостями, а стоял чуть поодаль, ведя беседу с Джоном Уилксом. Он не спускал с неё глаз, и когда их взгляды встретились, он рассмеялся – открыто и дерзко. Скарлетт пронзило неприятное чувство: этот человек, которого не принимали в порядочных домах, единственный во всей толпе видел её насквозь. Он понимал, какая буря скрывается за её напускным весельем, и это доставляло ему злорадное удовольствие. О, как бы ей хотелось расцарапать и его лицо тоже!

«Только бы продержаться до вечера, – твердила она себе. – Скоро барышни поднимутся наверх вздремнуть перед балом, а я останусь здесь и выкрою минуту для разговора с Эшли. Неужто он и впрямь не видит, как я сегодня блистаю?» Пытаясь унять тревогу, она прибегла к новому утешению: «Разумеется, ему приходится быть внимательным к Мелани. Она ведь его кузина, да и сама по себе совершенно не интересна мужчинам. Если бы он не развлекал её, бедняжке пришлось бы весь день подпирать стенку».

Эта мысль вернула ей капельку мужества, и она с удвоенным рвением принялась очаровывать Чарльза, чьи карие глаза уже светились неприкрытым обожанием. Для Чарльза Гамильтона этот день стал ожившей мечтой: он влюбился в Скарлетт мгновенно и бесповоротно. Прежние чувства к Хани Уилкс развеялись как дым. Хани была лишь сереньким воробьем, Скарлетт же – ослепительной тропической птицей. Она поддразнивала его, баловала вниманием, задавала вопросы и тут же сама на них отвечала, отчего Чарльз, почти не открывая рта, казался себе и окружающим на редкость остроумным собеседником. Прочие юноши, видя её явное предпочтение, изнывали от досады и раздражения. Они отлично знали, что Чарльз слишком застенчив, чтобы связать два слова, и их вежливость уже едва сдерживала нарастающее негодование. Атмосфера накалялась, и для Скарлетт это стало бы полным триумфом, если бы только среди них был Эшли.

Когда с праздничной трапезой было покончено, Скарлетт с надеждой ждала, что Индия вот-вот подаст дамам знак удалиться в дом. Пробило два часа, солнце припекало всё нещаднее, но Индия, измотанная приготовлениями к празднику, была только рада возможности передохнуть в тени беседки, ведя ленивую беседу с глуховатым джентльменом из Фейетвилла.

На общество навалилась сонная истома. Слуги неспешно убирали длинные столы. Гомон голосов затих, лишь изредка прерываемый ленивым смехом. Все ждали сигнала к завершению утренней части торжества. Пальмовые веера двигались всё медленнее, а многие мужчины и вовсе начали клевать носом, разморенные жарой и обильной едой. Пикник подошел к концу, и гости с наслаждением предавались полуденному покою.

В это затишье между пиром и грядущим балом всё вокруг казалось мирным и безмятежным. Лишь молодые люди сохраняли ту избыточную энергию, что еще недавно била ключом. Переходя от одной группы гостей к другой, они – статные, точно породистые скакуны, и столь же непредсказуемые – наполняли воздух своими мягкими голосами. Но под этой полуденной негой таились нравы, способные в мгновение ока вспыхнуть смертоносной яростью и так же быстро угаснуть. Все эти люди были прекрасны, но в глубине души оставались дикими и лишь слегка прирученными цивилизацией.

Прошло еще немного времени, зной стал почти невыносимым, и Скарлетт, как и прочие девицы, начала бросать нетерпеливые взгляды на Индию. Разговоры почти угасли, когда в наступившей тишине до гостей долетел полный ярости голос Джеральда. Он стоял чуть поодаль и как раз достиг пика в споре с Джоном Уилксом.

– Проклятье, Джон! Молиться о мире с этими янки? После того как мы всыпали им в Форт-Самтере? О каком мире может идти речь? Юг обязан делом доказать, что его нельзя безнаказанно оскорблять! Мы выходим из Союза не по их милости, а по праву сильного!

«О, Пресвятая Дева! – простонала про себя Скарлетт. – Опять! Теперь мы отсюда и до полуночи не выберемся».

В один миг сонливость как рукой сняло, воздух словно наэлектризовался. Мужчины повскакивали с мест, яростно жестикулируя, и их голоса слились в нестройном гуле. Всё утро они избегали политики лишь из уважения к просьбе хозяина не докучать дамам, но стоило Джеральду рявкнуть «Форт-Самтер», как приличия были забыты.

– Разумеется, мы будем сражаться!

– Эти янки – сущие воры!

– Да мы их в один присест одолеем!

– Один южанин стоит десятка этих торгашей!

– Мы им такой урок преподадим – вовек не забудут!

– Мир? Они нас и миром-то не отпустят!

– Взгляните, как Линкольн обошелся с нашими послами!

– Держал их в Вашингтоне неделями, кормя баснями про Самтер!

– Жаждут войны? Что ж, мы их этой войной по горло накормим!

Над этим хаосом неоспоримо гремел бас Джеральда. Скарлетт слышала лишь одно, бесконечно повторяемое: «Права штатов, черт бы их побрал!» Джеральд был в полном восторге, чего никак нельзя было сказать о его дочери.

Слова «выход их Союза» и «война» давно набили ей оскомину, но теперь она возненавидела их всей душой. Они означали, что мужчины будут часами сотрясать воздух, и у неё не останется ни малейшей надежды увести Эшли в сторону. Она была уверена: никакой войны не будет, все они просто любят слушать самих себя.

Чарльз Гамильтон, единственный из юношей, не вскочил со своего места. Поняв, что остался со Скарлетт почти наедине, он придвинулся ближе и с отвагой, которую дарует лишь первая любовь, прошептал:

– Мисс О’Хара… я… я твердо решил: если дело дойдет до битвы, я тотчас отправлюсь в Южную Каролину и вступлю в полк. Говорят, мистер Уэйд Хэмптон собирает кавалерию, и я бы почел за честь служить под его началом. Он был лучшим другом моего отца.

«И что я должна на это ответить – прокричать "ура"?» – подумала Скарлетт. Лицо Чарльза сияло таким восторгом, будто он открывал ей величайшую тайну мироздания. Она молча глядела на него, удивляясь, отчего мужчины столь наивны и полагают, будто женщин всерьез занимают подобные бредни. Он же принял её молчание за немое восхищение и продолжал – пылко и смело:

– Если я уеду… вы… вы станете тосковать по мне, мисс О’Хара?

– Я каждую ночь буду орошать слезами подушку, – ответила Скарлетт, желая лишь отшутиться, но Чарльз принял её слова за чистую монету и просиял от счастья. Её рука покоилась в складках юбки; он осторожно накрыл её своей ладонью и сжал, ошеломленный собственным дерзновением и тем, что она не отстранилась.

– Вы станете молиться за меня?

«Боже, какой зануда!» – с горечью подумала Скарлетт, затравленно оглядываясь по сторонам в поисках спасения.

– Будете?

– Ах… разумеется, мистер Гамильтон. Трижды каждую ночь – не меньше!

Чарльз быстро огляделся вокруг. Они были почти одни, и другого такого случая могло не представиться. А если и представится, то храбрость может ему изменить. Он набрал в грудь побольше воздуха и выпалил:

– Мисс О’Хара… я обязан вам признаться. Я… я люблю вас!

– Что? – рассеянно отозвалась Скарлетт, тщетно пытаясь разглядеть в толпе спорящих мужчин Эшли, всё еще сидевшего подле Мелани.

– Да! – выдохнул Чарльз, ликуя оттого, что она не рассмеялась и не лишилась чувств. – Я люблю вас! Вы самая… самая… – И в этот миг к нему впервые в жизни пришло истинное красноречие. – Вы самая прекрасная девушка из всех, кого я знал, самая добрая и милая, и у вас такие чарующие манеры… Я люблю вас всем сердцем. Я и мечтать не смею о взаимности, но, дорогая мисс О’Хара, дайте мне хоть тень надежды, и я сделаю всё, чтобы вы полюбили меня. Я…

Чарльз запнулся, не в силах вообразить подвиг, достойный его чувств, и потому закончил просто:

– Я хочу на вас жениться.

Слово «жениться» рывком вернуло Скарлетт на землю. Она и впрямь грезила о браке, но только с Эшли, и потому теперь уставилась на Чарльза с плохо скрываемым раздражением. Отчего именно сегодня, когда она едва не лишилась рассудка от тревоги, этот телячий болван вздумал совать ей под нос свои излияния? Она посмотрела в его молящие карие глаза и не нашла в них и тени той возвышенной красоты первой робкой любви, того беззаветного поклонения идеалу или той безумной нежности, что, подобно пламени, пожирали его сейчас изнутри. К предложениям руки и сердца она привыкла; ей доводилось слышать их от мужчин куда более статных и привлекательных, нежели Чарльз Гамильтон, – от тех, кому хватало такта не затевать подобных объяснений в самый разгар пикника, когда в голове у неё роились куда более важные заботы. Она видела перед собой лишь двадцатилетнего мальчишку, багрового, точно свекла, и выглядевшего на редкость глупо. Ей даже нестерпимо захотелось выпалить ему прямо в лицо, как нелепо он сейчас смотрится. Однако в ней заговорила привычка, и на язык сами собой пришли слова, коим Эллен обучала её для подобных случаев. Потупив взор, Скарлетт пробормотала:

– Мистер Гамильтон, я в полной мере сознаю ту честь, которую вы мне оказываете, предлагая стать вашей женой, но всё это столь внезапно, что я право не знаю, что и ответить.

То был искусный прием, позволявший одновременно польстить мужскому тщеславию и в то же время держать человека на коротком поводке. Чарльз заглотил наживку так жадно, будто прежде не слыхивал ничего подобного и был первым в мире, кому посчастливилось на неё попасться.

– Я готов дожидаться ответа вечно! Я бы и сам не желал вашей руки, не будь вы совершенно уверены в своем решении. Молю вас, мисс О’Хара, скажите, что у меня есть хоть тень надежды!

– Хм, – неопределенно отозвалась Скарлетт, не сводя прищуренных глаз с Эшли. Тот и не думал ввязываться в спор о войне, продолжая сидеть у ног Мелани и улыбаться ей. Если бы этот болван, вцепившийся в её ладонь, хоть на мгновение замолчал, она, быть может, сумела бы разобрать их беседу. А ей было жизненно необходимо это слышать! Что такого могла изречь Мелани, раз на лице Эшли появилось столь живое, заинтересованное выражение?

Пылкие речи Чарльза заглушали те голоса, к которым она так тщетно прислушивалась.

– Ах, тише вы! – прошипела она, чувствительно ущипнув его за руку и даже не удостоив взглядом.

Пораженный и сперва смущенный, Чарльз вспыхнул от такого отпора, но вскоре, заметив, как жадно её взор прикован к его сестре, понимающе улыбнулся. Скарлетт явно страшилась, что их разговор может быть подслушан; разумеется, ей, как всякой благонравной барышне, было неловко и мучительно страшно, что их тайну узнает кто-то посторонний. В душе Чарльза от этой мысли поднялась такая волна мужского самодовольства, какой он еще никогда не знал: ведь это был первый случай в его жизни, когда он по-настоящему привел девушку в смущение. Это было упоительно! Он поспешно придал своему лицу выражение непринужденного равнодушия, коим, по его разумению, обязаны обладать светские львы, и осторожно ущипнул её в ответ, давая понять, что он достаточно проницателен, чтобы принять её укор.

Скарлетт даже не почувствовала его прикосновения, ибо наконец-то отчетливо услышала голос Мелани – тот самый голос, что составлял её главное очарование:

– Боюсь, я не нахожу в себе сил согласиться с вами касательно творений мистера Теккерея. Он несносный циник. Опасаюсь, в нем нет той стати джентльмена, коей наделен мистер Диккенс.

«Какая же нелепость – толковать с мужчиной о подобных вещах!» – подумала Скарлетт, едва не прыснув от облегчения. Ведь Мелани – настоящая ученая зануда, а всякий знает, какого мнения мужчины о «синих чулках». Чтобы по-настоящему увлечь мужчину и не давать его интересу угаснуть, надобно вести речь о нем самом, а после исподволь перевести разговор на себя – и более не выпускать инициативу. Скарлетт было бы куда тревожнее, услышь она от соперницы нечто вроде: «Ах, до чего же вы удивительный человек!» или: «Как вам только удается постичь такие глубины? Мой бедный разум бы не выдержал, попытайся я хоть раз задуматься о подобном!» Но вместо этого Мелани сидела подле человека, который буквально лежал у её ног, и рассуждала с таким серьезным видом, будто пребывала на церковной скамье.

Перспектива мгновенно представилась Скарлетт в куда более радужном свете – настолько, что она с сияющими глазами обернулась к Чарльзу и улыбнулась ему просто от полноты чувств. Тот, окрыленный этим знаком расположения, схватил её веер и принялся обмахивать её столь усердно, что локоны на её висках затрепетали.

– Эшли, вы так и не открыли нам своего мнения, – проговорил Джим Тарлтон, обращаясь к нему от группы спорящих, и Эшли с виноватой улыбкой поднялся на ноги. «Нет в мире человека прекраснее», – подумала Скарлетт, любуясь его грациозной осанкой и тем, как лучи солнца играют на его золотистых волосах. Даже почтенные старцы притихли, желая услышать его слово.

– Что ж, господа, если Джорджии суждено вступить в войну, я пойду за своим штатом. Иначе к чему бы я числился в нашем Отряде? – произнес он.

Серые глаза его распахнулись, сонная истома бесследно исчезла, уступив место той решимости, какой Скарлетт прежде у него не замечала.

– Однако, как и отец, я всё же надеюсь, что янки дозволят нам уйти с миром и до сражений дело не дойдет… – Он примиряюще поднял руку, гася возмущенный гул, уже готовый сорваться с уст Фонтейнов и Тарлтонов. – Да-да, я знаю: нас презирали, нам лгали. Но представьте на миг, что мы сами оказались бы на месте северян, а они вознамерились бы выйти из Союза – как бы мы поступили? Полагаю, точно так же. Нам бы это вряд ли пришлось по вкусу.

«Вот опять! – мелькнуло в голове у Скарлетт. – Вечно он силится встать на место другого». Для неё же правда всегда была лишь на одной стороне. Порой понять Эшли было выше её сил.

– Давайте не будем распалять страсти. И не станем призывать войну. Большинство людских горестей рождается именно в пламени сражений. А когда пушки смолкают, никто уже и не помнит, ради чего всё это затевалось.

Скарлетт презрительно фыркнула. Повезло Эшли, что он слыл человеком безупречно храбрым, – в противном случае подобных речей ему бы не простили. Едва эта мысль коснулась её сознания, как вокруг него поднялся гневный ропот возражений.

В тени беседки глухой старец из Фейетвилла нетерпеливо дернул Индию за рукав.

– О чем это они там шумят? Что за речи?

– Война! – выкрикнула Индия, приложив ладонь к его уху. – Они жаждут войны с северянами!

– Война, говоришь? – вскричал мистер Макрэй, нащупывая трость и поднимаясь с такой прытью, какой не выказывал уже много лет. – Ну, я им поведаю о войне. Я-то её на своем веку повидал.

Старику нечасто выпадал случай поговорить о ратных подвигах – женщины в его доме тотчас заставляли его умолкнуть. Теперь же он, грозно размахивая тростью, заковылял к мужчинам, и так как сам решительно не слышал ответных слов, вскоре полностью завладел вниманием толпы.

– Вы, молодые задиры, послушайте-ка меня! Не знаете вы, чего просите. Я воевал и знаю правду. Прошел войну с семинолами, да еще хватило глупости податься в мексиканскую. Вы и понятия не имеете, что такое война на самом деле. Вам грезится, будто это скачки на добром коне, цветы от девиц да возвращение домой в ореоле героя. Как бы не так, сэр! Война – это чертов голод, корь и воспаление легких от вечной сырости. А если не лихорадка, так кишки подведут. Да, сэр, кишки! Знали бы вы, что война творит с человеческим нутром – дизентерия и прочая скверна…

Дамы вспыхнули до корней волос. Мистер Макрэй был живым осколком иной, куда более грубой эпохи – точь-в-точь как бабушка Фонтейн с её громогласной отрыжкой, – поры, о которой все предпочли бы поскорее забыть.

– Живо беги за дедушкой, – прошипела одна из дочерей старика стоявшей рядом девушке. – Честное слово, – зашептала она обмахивающимся веерами матронам, – с каждым днем он становится всё несноснее. Поверите ли, нынче утром он заявил Мэри – а ей ведь всего шестнадцать: «Ну, мисс…» – и тут её шепот сошел на нет, пока внучка торопливо уводила мистера Макрэя обратно в тень.

Из всей пестрой толпы, собравшейся под дубами – среди сияющих улыбками девиц и разгоряченных спором мужчин – лишь один человек сохранял ледяное спокойствие. Взор Скарлетт обратился к Ретту Батлеру: он замер, прислонившись к стволу дерева и глубоко засунув руки в карманы. Он стоял особняком, ибо Джон Уилкс уже оставил его, и за всё время перепалки не проронил ни слова. Алые губы под черными усами чуть кривились, а в темных глазах горело насмешливое презрение – такое презрение, с каким слушают бахвальство малых детей. «Улыбка у него на редкость отвратительная», – подумала Скарлетт.

Он безмолвствовал до той поры, пока Стюарт Тарлтон, взлохмаченный и с горящим взором, не повторил вновь:

– Да мы их в один месяц на колени поставим! Джентльмены всегда бьются лучше всякого отребья. Да что там месяц! Одного сражения хватит…

– Джентльмены, – подал голос Ретт Батлер своим ровным, тягучим выговором, в котором безошибочно угадывался уроженец Чарлстона. Он не шелохнулся и даже не соизволил вынуть руки из карманов. – Позвольте мне вставить лишь слово?

В его тоне, как и в самом взгляде, сквозило неприкрытое пренебрежение, задрапированное в такую подчеркнутую вежливость, которая казалась откровенной издевкой над их собственным благородным обхождением.

Все присутствующие обернулись к нему и, как того требовал долг гостеприимства по отношению к чужаку, замерли в ожидании.

– Приходило ли кому-либо из вас в голову, джентльмены, что к югу от линии Мейсона – Диксона не сыскать ни единого пушечного завода? – осведомился он. – Задумывались ли вы, как ничтожно мало на Юге литейных цехов? Или ткацких мануфактур, хлопчатобумажных фабрик, кожевенных мастерских? Взвесили ли вы тот факт, что у нас нет ни единого военного корабля, и флот северян в считанные дни заблокирует наши порты, отрезав нас от заграничных рынков сбыта хлопка? Впрочем, я ничуть не сомневаюсь, джентльмены, что вы всё это самым тщательным образом продумали.

«Да он же в открытую называет их набитыми дураками!» – возмутилась про себя Скарлетт, чувствуя, как к её лицу приливает жар негодования.

Судя по всему, не она одна пришла к подобному выводу: несколько юношей воинственно вскинули головы, готовые к отпору. Джон Уилкс поспешил вернуться к своему гостю, стараясь самим своим присутствием напомнить разгоряченной молодежи, что этот человек находится под защитой его крова и что здесь, помимо прочего, присутствуют дамы.

– Беда большинства из нас, южан, – неумолимо продолжал Ретт Батлер, – заключается в том, что мы либо слишком мало странствуем по миру, либо не умеем извлекать из своих поездок должной пользы. Разумеется, все вы, джентльмены, превосходно изучили свет. Но что именно вы там видели? Столичные отели Нью-Йорка и Филадельфии, музеи Европы, бальные залы и игорные притоны, а дамы, само собой, еще и прелести Саратоги, – при этих словах он отвесил едва заметный поклон в сторону беседки. – Вы вернулись в родные края с непоколебимым убеждением, что краше Юга нет места на земле. Что же до меня, то я, хоть и рожден в Чарлстоне, последние годы провел на Севере.

Он усмехнулся, обнажив зубы, – в этой гримасе читалось полное осознание того, что всем присутствующим известна причина его изгнания из Чарлстона, и ему до этого не было ровным счетом никакого дела.

– Я видел то, чего не довелось видеть вам. Легионы иммигрантов, которые с радостью пойдут в бой за северян ради корки хлеба и пары долларов. Я видел заводы, верфи, железные рудники и угольные шахты – всё то, чего мы напрочь лишены. У нас же за душой нет ничего, кроме хлопка, невольников да неуемной спеси. Они сокрушат нас меньше чем за месяц.

На миг повисла тяжелая, гнетущая тишина. Ретт Батлер невозмутимо извлек из кармана тонкий льняной платок и лениво смахнул невидимую пылинку с рукава. Затем в толпе мужчин послышался глухой, угрожающий ропот, а из беседки донесся встревоженный шум, точно кто-то разворошил осиное гнездо. И хотя щеки Скарлетт еще пылали от обиды за своих кавалеров, её природная практичность внезапно подсказала ей: в словах этого человека кроется горькая правда, слишком уж они отдают здравым смыслом. Ведь если вдуматься, она и сама никогда не видела ни одной фабрики и не знала никого, кто мог бы похвастаться подобным зрелищем. И всё же, будь он трижды прав, он не джентльмен, раз позволяет себе подобные речи на празднике, когда люди собрались ради веселья.

Стюарт Тарлтон, нахмурив брови, выступил вперед, и Брент тотчас встал с ним плечом к плечу. Близнецы славились безупречным воспитанием и ни за что не затеяли бы безобразной сцены на пикнике, сколь бы глубоко ни были уязвлены. И всё же сердца дам сладко затрепетали в предвкушении: им редко выпадала удача стать свидетельницами настоящей размолвки – обычно о подобных происшествиях до них доходили лишь туманные слухи.

– Сэр, – глухо произнес Стюарт, – что вы изволите этим сказать?

Ретт окинул его учтивым, но полным насмешки взглядом.

– Я лишь повторяю слова, сказанные некогда Наполеоном – полагаю, вы слыхали об этом достойном муже? – «Бог всегда на стороне больших батальонов». – И, повернувшись к Джону Уилксу, он добавил уже без тени притворной любезности: – Вы обещали показать мне свою библиотеку, сэр. Не сочтете ли вы за чрезмерную милость, если я попрошу вас об этом прямо сейчас? Опасаюсь, мне придется покинуть вас еще до захода солнца: в Джонсборо меня дожидается неотложное дело.

Он резко обернулся к гостям, щелкнул каблуками и отвесил поклон, достойный учителя танцев; в этом движении было столько грации и одновременно столько дерзости, что оно походило на пощечину. После этого он неспешно пошел через лужайку вслед за хозяином дома, высоко неся свою черноволосую голову, и до слуха спорящих у столов еще долетел звук его неприятного, сухого смеха.

Воцарилось оцепенение, которое вскоре сменилось бурным гомоном. Индия с усталым видом поднялась со своего места и подошла к разгневанному Стюарту Тарлтону. Скарлетт не расслышала её слов, но тот взгляд, которым Индия смотрела снизу вверх на его насупленное лицо, отозвался в её душе чем-то похожим на укол совести. То был взгляд безраздельной преданности – точно так же Мелани глядела на Эшли, – но Стюарт остался к нему совершенно слеп. Стало быть, Индия и впрямь была в него влюблена. На мгновение Скарлетт подумала: не флиртуй она столь открыто со Стюартом на прошлогоднем митинге, он, верно, давно бы уже обвенчался с Индией. Но эта мысль мгновенно улетучилась, вытесненная привычным убеждением, что она вовсе не виновата в неспособности других девиц удерживать своих кавалеров.

В конце концов, Стюарт неохотно выдавил улыбку и кивнул Индии. Должно быть, она уговорила его оставить мистера Батлера в покое и не искать повода для дуэли. Под сенью дубов началось оживление: гости поднимались, отряхивая крошки с нарядов. Матроны созывали нянек и детей, готовя свое потомство к отъезду, а стайки девушек, обмениваясь шутками, потянулись к дому, дабы в прохладе спален предать свои тела отдыху, а языки – сладостным сплетням.

Вскоре на заднем дворе остались лишь мужчины, не считая миссис Тарлтон. Её задержали Джеральд, мистер Калверт и прочие плантаторы, по-прежнему жаждавшие получить окончательный ответ насчет её прославленных скакунов.

Эшли неспешной походкой подошел к Скарлетт и Чарльзу; его губы кривила задумчивая и едва заметная ироничная улыбка.

– Заносчивый дьявол, не нахожу иного слова, – заметил он, провожая взглядом Батлера. – Настоящий отпрыск семейства Борджиа.

Скарлетт лихорадочно перебрала в памяти все знакомые фамилии округа, Атланты и Саванны, но так и не смогла припомнить никого с подобным именем.

– Я никогда о них не слышала. Он что, их родственник? Кто они такие, эти люди?

На лице Чарльза промелькнуло странное выражение – в нем боролись недоумение, легкий стыд за её невежество и пылкая любовь. Последняя взяла верх: он рассудил, что барышне довольно быть прелестной, кроткой и милой, а излишняя ученость лишь вредит женскому очарованию. И потому он поспешно пояснил:

– Борджиа были итальянцами.

– А-а, – протянула Скарлетт, мгновенно утратив интерес к предмету. – Иностранцы.

Она одарила Эшли своей самой ослепительной улыбкой, но тот почему-то упорно избегал её взгляда. Он смотрел на Чарльза, и в этом взгляде читалось глубокое понимание, смешанное с едва уловимой тенью сострадания.

Скарлетт замерла на лестничной площадке, осторожно вглядываясь через резные перила в пустой холл внизу. С верхнего этажа доносился приглушенный гомон девичьих голосов – то затихающий, то вспыхивающий короткими взрывами смеха и восторженными восклицаниями. В шести просторных спальнях девушки предавались послеобеденному отдыху: платья были сняты, корсеты ослаблены, а волосы рассыпаны по плечам.

Этот обычай дневного сна был незыблем в здешних краях, становясь спасением во время долгих празднеств, начинавшихся на рассвете и венчавшихся балом. Прошло еще с полчаса, прежде чем слуги закрыли ставни, и в теплом полумраке шепот окончательно уступил место мерному, ровному дыханию спящих.

Лишь удостоверившись, что Мелани уснула рядом с Хани и Хетти Тарлтон, Скарлетт бесшумно выскользнула в коридор и начала спускаться. Сквозь окно на площадке она приметила компанию мужчин, расположившихся в беседке с высокими стаканами; она знала, что они просидят там до самых сумерек. Эшли среди них не было. Напрягая слух, она, наконец, уловила его голос – он по-прежнему стоял у парадного крыльца, прощаясь с уезжающими матронами.

Сердце Скарлетт бешено заколотилось где-то в горле. Она поспешила вниз, гадая, какой предлог придумать, если ей вдруг повстречается старый мистер Уилкс. Но риск был неизбежен.

Едва коснувшись последней ступени, она услышала шум в столовой: слуги по приказу дворецкого выносили мебель, освобождая место для танцев. Скарлетт юркнула в открытую дверь библиотеки, стоявшей напротив. Там, в тишине и тени, она намеревалась дождаться, когда Эшли вернется в дом.

В библиотеке царил глубокий сумрак – ставни были плотно прикрыты. Эта комната с её бесконечными рядами темных книг всегда подавляла Скарлетт. Она представляла себе их встречу совсем в ином месте. Обилие книг наводило на неё уныние, как и люди, питавшие к ним страсть – все, кроме Эшли. Массивные кресла, созданные для рослых мужчин, возвышались в полумраке грозными тенями, а в дальнем углу у камина затаился огромный семифутовый диван – любимое место Эшли, напоминавшее сейчас спящего зверя.

Притворив дверь и оставив лишь узкую щелку, она попыталась унять дрожь. Скарлетт тщетно силилась вспомнить те слова, что готовила ночью, но в голове была пустота. Неужели она всё забыла? Или надеялась, что Эшли заговорит первым? Холодный страх сковал её мысли, а гулкий стук сердца в ушах стал невыносимым, когда она услышала последние слова прощания Эшли за дверью.

Она любила в нем всё: от гордого разворота головы до изящных сапог; любила его смех, ставивший её в тупик, и его загадочное молчание. Если бы он только вошел сейчас и просто обнял её… «Если бы я только помолилась…» – мелькнуло в сознании, и она, зажмурившись, принялась лихорадочно шептать слова молитвы.

– Скарлетт, это ты? – голос Эшли прорезал тишину, заставив её вздрогнуть.

Он стоял в дверях, глядя на неё с недоуменной улыбкой.

– От кого ты здесь прячешься – от Чарльза или от близнецов Тарлтонов?

Она судорожно сглотнула, радуясь, что он заметил успех, которым она пользовалась у мужчин. Как дорог он был ей в это мгновение, стоя здесь, в неведении о её чувствах. Не в силах вымолвить ни слова, она протянула к нему руку и втянула в комнату. Эшли вошел, заинтригованный этой странной напряженностью в её облике и лихорадочным блеском глаз.

Он машинально закрыл дверь и взял её за руку.

– Что произошло? – почти шепотом осведомился он.

От этого прикосновения по её телу пробежала дрожь. Настал тот самый миг. Тысячи мыслей вихрем пронеслись в её голове, но ни одна не желала облекаться в слова. Она лишь смотрела ему в лицо. Почему же он молчит?

– В чем дело? – повторил он. – У тебя есть от меня секрет?

И тут плотина рухнула. Годы материнских наставлений и светских уловок мгновенно развеялись, и на губах Скарлетт заговорила прямая, необузданная ирландская кровь её отца.

– Да, секрет. Я люблю тебя.

На миг между ними воцарилась такая пронзительная тишина, что казалось, само время остановилось. Дрожь внезапно сменилась волной триумфа и гордости. Как же это было просто! Куда проще всех тех маневров, которым её обучали. Она смело подняла глаза.

Во взгляде Эшли читалось смятение, неверие и еще что-то странное… Так смотрел Джеральд в тот день, когда его любимый конь сломал ногу и его пришлось пристрелить. Откуда взялось это нелепое сравнение? Почему Эшли медлит? Внезапно его лицо превратилось в непроницаемую маску, и он любезно улыбнулся.

– Неужели тебе мало тех сердец, что ты уже разбила сегодня? – произнес он своим привычным ласково-дразнящим тоном. – Ты хочешь добавить к ним и мое? Но оно и так всегда принадлежало тебе. Ты на нем, можно сказать, когти точила.

Всё шло не так. Совсем не так. Сквозь хаос мыслей проступила одна, самая горькая: Эшли пытается превратить её признание в невинную шутку. Но он ведь знает правду.

– Эшли… Эшли… не смейся надо мной! У меня есть твое сердце? О, любимый, я лю…

Его ладонь мгновенно легла ей на губы. Притворная маска исчезла.

– Не говори этого, Скарлетт! Не смей. Ты ведь не это имеешь в виду. Ты возненавидишь себя за эти слова, а меня – за то, что я их слышал.

Она резко отпрянула.

– Я никогда не смогу тебя ненавидеть. Я люблю тебя и знаю, что это взаимно, потому что… – она осеклась, пораженная тем страданием, что проступило на его лице. – Эшли, ты ведь любишь меня… ведь так?

– Да, – глухо отозвался он. – Люблю.

Если бы он признался ей в презрении, это испугало бы её меньше. Она беспомощно ухватилась за его рукав.

– Скарлетт, – проговорил он, – не лучше ли нам уйти отсюда и забыть, что эти слова когда-либо звучали?

– Нет, – прошептала она. – Не можем. Что ты хочешь этим сказать? Разве ты не намерен… не хочешь на мне жениться?

Он ответил прямо:

– Я женюсь на Мелани.

Всё дальнейшее Скарлетт помнила смутно: вот она уже сидит в бархатном кресле, а Эшли у её ног крепко сжимает её ладони. Он говорил что-то, лишенное всякого смысла. Её голова была пуста, слова падали, точно капли дождя на холодное стекло, не проникая внутрь. Он утешал её так нежно и жалостливо, будто ребенка, расшибившего коленку.

Но имя Мелани всё же заставило её очнуться. В прозрачных серых глазах Эшли она увидела ту самую отстраненность и… ненависть к самому себе.

– Отец объявит о помолвке сегодня вечером. Скоро свадьба. Мне следовало сказать тебе раньше, но я был уверен, что ты знаешь. Я и помыслить не мог, что ты… У тебя столько поклонников. Я полагал, что Стюарт…

Чувства вновь начали пробуждаться в её душе.

– Но ты ведь только что признался, что любишь меня.

Его руки сжали её ладони до боли.

– Милая, неужели ты хочешь, чтобы я произнес вещи, которые ранят тебя еще сильнее?

Она молчала, вынуждая его продолжать.

– Как мне объяснить тебе, дорогая? Ты так молода и так мало задумываешься о будущем… Ты совсем не понимаешь, что такое брак.

– Я знаю лишь одно: я люблю тебя.

– Одной любви мало для счастливого брака, когда люди столь бесконечно разные, как мы с тобой. Тебе бы хотелось владеть человеком целиком, Скарлетт, – его телом, сердцем, душой и каждой мыслью. И если бы ты не получила всего этого, ты была бы глубоко несчастна. А я не смог бы отдать тебе всего себя. Да и никому бы не смог. И сам я не пожелал бы безраздельно владеть твоим умом и твоей душой. Ты бы страдала, а после возненавидела бы меня – горько и страшно! Ты бы возненавидела книги, которые я читаю, музыку, которую я люблю, ведь они хотя бы на краткий миг похищали бы меня у тебя. А я… быть может, я…

– Ты любишь её?

– Она такая же, как я. Она моей крови. Мы понимаем друг друга без слов. Скарлетт! Неужели я не могу заставить тебя понять, что в браке невозможен мир, если люди не похожи друг на друга?

Кто-то уже твердил ей это: «Подобное должно сочетаться с подобным, иначе счастья не видать». Кто же это был? Казалось, это случилось целую вечность назад – и всё равно слова эти не становились яснее.

– Но ты ведь признался, что я тебе не безразлична.

– Мне не следовало этого говорить.

Где-то в глубине её сознания медленно разгоралась и крепла ярость, постепенно затмевая собой всё остальное.

– Что ж, сказав такое, ты поступил как подлец…

Лицо его сделалось мертвенно-бледным.

– Да, я поступил как подлец, раз намерен жениться на Мелани. Я был несправедлив к тебе – и еще более к ней. Мне не стоило открываться тебе: я знал, что ты не поймешь. Но как мог я не чувствовать того, что чувствую? К тебе, в ком кипит такая жажда жизни – та страсть, которой я лишен? К тебе, умеющей любить и ненавидеть с такой силой, какая мне недоступна? Ты сама – точно пламя, точно ветер, точно некая дикая, первозданная стихия, а я…

Скарлетт подумала о Мелани и вдруг отчетливо увидела перед собой её безмятежные карие глаза с их отрешенным взглядом, её тонкие руки в черных кружевных митенках, её кроткое молчание. И тут ярость вырвалась на волю. То был тот самый гнев, что когда-то толкнул Джеральда на убийство и стоил жизни иным её ирландским предкам. В ней не осталось и следа от благовоспитанных Робийяров, умеющих безмолвно сносить любые удары судьбы.

– Отчего же ты не скажешь правду, трус! Ты просто боишься на мне жениться! Тебе милее жизнь с этой бесцветной дурочкой, которая и слова-то не вымолвит, кроме «да» и «нет»! Ты наплодишь с ней кучу сопливых детишек, таких же никчемных, как она! Да как ты…

– Не смей говорить такие вещи о Мелани!

– «Не смей» – к черту тебя! Кто ты такой, чтобы указывать, что мне сметь, а что нет? Трус, подлец, жалкий… ничтожный… – Она не находила слов, чтобы выразить всё свое презрение. – Ты заставил меня поверить, что возьмешь меня в жены…

– Будь же справедлива, – взмолился он. – Разве я хоть раз…

Ей вовсе не хотелось быть справедливой, хотя в глубине души она знала его правоту. Он ни разу не преступил границ простой дружбы; и едва она это осознала, в ней вновь вспыхнул гнев уязвленной гордости и женского тщеславия. Она сама бегала за ним, а он её отверг. Он предпочел ей эту пресную, невзрачную Мелани. О, во сто крат лучше было бы внять наставлениям Эллен и Мамушки и никогда, ни единым жестом не показать своей симпатии – что угодно было бы легче, чем сносить теперь это обжигающее унижение!

Она вскочила, сжимая кулаки, и он тоже поднялся, возвышаясь над ней; на его лице читалась немая мука человека, вынужденного столкнуться с невыносимой реальностью.

– Я буду ненавидеть тебя до самой могилы, подлец, низкий… – Какое же слово ей было нужно? Она не могла отыскать ничего достаточно скверного. – Эшли… молю…

Он протянул к ней руку, и в то же мгновение она наотмашь, со всей силы ударила его по лицу. Звук пощечины хлестнул в тишине комнаты, точно кнут, и ярость мгновенно оставила её – в сердце воцарилась выжженная пустыня.

След её ладони багровел на его белом, изможденном лице. Эшли не проронил ни слова, он лишь взял её безжизненную руку, поднес к губам и поцеловал. А после, прежде чем она успела вымолвить хоть слово, вышел, тихо притворив за собой дверь.

Скарлетт вновь опустилась в кресло – ноги её внезапно ослабли. Он ушел – и память о его искаженном болью лице теперь будет преследовать её вечно. Она слышала, как затихают его шаги в длинном холле, и только сейчас осознала всю чудовищность своего поступка. Она потеряла его безвозвратно. Отныне он будет презирать её, и при каждой встрече перед его взором будет вставать картина того, как она сама бросилась ему на шею, не имея на то ни малейшего повода.

«Я ничуть не лучше Хани Уилкс», – мелькнуло у неё в голове, и она тут же вспомнила, как все – и она первая – издевались над навязчивостью Хани. Перед глазами встали её нелепые ужимки, в ушах зазвучало глупое хихиканье, с которым та вешалась на мужчин, и эта мысль лишь сильнее распалила ярость Скарлетт – ярость на саму себя, на Эшли, на весь белый свет. Ненавидя себя, она с тем неистовством униженной любви, что бывает лишь в шестнадцать лет, возненавидела и всех окружающих. В её чувстве было слишком мало истинной нежности; оно по большей части состояло из тщеславия и слепой уверенности в своей власти над мужчинами. Она проиграла, и страх перед тем, что она стала посмешищем для всех, был сильнее горечи утраты. Неужели её поведение было столь же вызывающим, как у Хани? Неужели над ней теперь будут смеяться? От этой мысли её забила крупная дрожь.

Рука её упала на столик, пальцы наткнулись на изящную фарфоровую вазочку в виде розы, украшенную фигурками двух смеющихся ангелов. В библиотеке стояла такая тишина, что Скарлетт захотелось закричать – лишь бы не слышать этого безмолвия. Нужно было выплеснуть это напряжение, иначе она бы лишилась рассудка. Она схватила вещицу и в исступлении швырнула её через всю комнату в сторону камина. Вазочка перелетела через высокую спинку дивана и с сухим треском разлетелась вдребезги о мраморную полку.

– Это уже чересчур, – раздался голос из глубины дивана.

Никогда прежде Скарлетт не испытывала подобного потрясения; во рту у неё мгновенно пересохло, и она не смогла издать ни звука. Схватившись за спинку кресла, она чувствовала, как подгибаются колени, пока Ретт Батлер неспешно поднимался с дивана, на котором, как оказалось, он всё это время лежал. Он отвесил ей поклон, исполненный нарочитой учтивости.

– Мало того что мой дневной сон был прерван сценой, свидетелем которой мне волей-неволей пришлось стать, – проговорил он, – но отчего, позвольте узнать, еще и моя жизнь должна подвергаться такой опасности?

Он был вполне реален. Не призрак. Но – Боже милостивый! – он слышал всё. Каждое слово! Собрав остатки воли, Скарлетт выпрямилась.

– Сэр, вы обязаны были обнаружить свое присутствие.

– В самом деле? – Его зубы блеснули в улыбке, а дерзкие темные глаза смеялись над ней. – Но ведь это именно вы вторглись в мое убежище. Я был вынужден дожидаться мистера Кеннеди и, сознавая, что на заднем дворе я, вероятно, лишний, предусмотрительно удалился сюда, надеясь на покой. Но, увы! – он пожал плечами и негромко рассмеялся.

Осознание того, что этот наглый, грубый человек слышал всё – слышал то, за что она сейчас готова была провалиться сквозь землю от стыда, – вновь пробудило в ней ярость.

– Подслушивать…

– Знаете ли, подслушивая, порой узнаешь весьма любопытные и поучительные вещи, – ухмыльнулся он. – Мой богатый опыт в этом деле подсказывает, что…

– Сэр, – отрезала она, – вы не джентльмен!

– Весьма точное замечание, – беззаботно отозвался он. – Как и вы, мисс, – не леди. – Казалось, ситуация забавляет его до крайности, и он снова тихо рассмеялся. – Никто не сможет остаться леди после того, что я только что имел честь слышать и видеть. Впрочем, истинные леди редко способны меня пленить. Я отлично знаю их мысли, но им вечно не хватает либо отваги, либо простого отсутствия воспитания, дабы высказать их вслух. Со временем это становится невыносимо скучным. Но вы, дорогая мисс О’Хара, – натура редкого темперамента, и я готов преклонить перед вами колено. Совершенно не постигаю, что утонченный мистер Уилкс мог бы найти привлекательного в такой бурной натуре, как ваша. Ему следовало бы истово благодарить судьбу за встречу с девушкой, наделенной такой – как он изволил выразиться? – «страстью к жизни», но, будучи существом жалким и малодушным…

– Вы не достойны даже пыль с его сапог стирать! – в исступлении крикнула она.

– А ведь вы только что клялись ненавидеть его до конца дней! – Он вновь опустился на диван, и до неё долетел его смех.

Если бы в её власти было лишить его жизни, она сделала бы это не задумываясь. Но вместо этого Скарлетт покинула библиотеку, стараясь сохранить хотя бы тень достоинства, и с грохотом захлопнула за собой тяжелую дверь.

Она взлетела по лестнице так стремительно, что, оказавшись на площадке, всерьез испугалась обморока. Скарлетт замерла, мертвой хваткой вцепившись в перила; сердце колотилось в груди с неистовой силой – от ярости, перенесенного унижения и физического усилия, – казалось, оно вот-вот разорвет тесный шелк лифа. Она отчаянно пыталась вдохнуть глубже, но Мамушкина шнуровка сковала её грудную клетку, точно железным обручем. Если бы она сейчас лишилась чувств и её нашли здесь, на виду у всех, – что бы они подумали? О, в их воображении родились бы самые ужасные догадки – и у Эшли, и у этого мерзкого Батлера, и у этих гадких, ревнивых девиц! Впервые в жизни Скарлетт пожалела, что не носит с собой флакончик с нюхательной солью, как это делали остальные. У неё никогда не было даже изящной коробочки для подобных средств. Она всегда гордилась своим отменным здоровьем и тем, что у неё никогда не кружится голова. Нет, она просто не имела права упасть сейчас в обморок!

Постепенно дурнота начала отступать. Она решила, что через минуту ей станет легче, и тогда она незаметно проскользнет в маленькую гардеробную рядом с комнатой Индии, ослабит корсет, а затем юркнет в спальню и приляжет на свободную кровать рядом с другими девушками. Скарлетт изо всех сил старалась успокоить дыхание и придать лицу безмятежное выражение, понимая, что сейчас выглядит как безумная. Если кто-то из барышень не спит, они вмиг поймут по её виду, что произошло нечто из ряда вон выходящее. А ведь никто, ни одна живая душа не должна была даже заподозрить о её позоре.

Сквозь широкое окно на площадке ей были видны мужчины, всё так же сидевшие в креслах под кронами деревьев и в прохладной тени беседки. С какой завистью она на них смотрела! Как заманчиво быть мужчиной и никогда не испытывать тех мучительных терзаний, что выпали на её долю. Пока она стояла так, чувствуя, как лицо пылает от слез и головокружения, до неё донесся частый стук копыт со стороны парадной аллеи, шорох гравия и чей-то возбужденный крик, окликающий слугу. Гравий вновь брызнул из-под копыт, и прямо перед её взором всадник промчался по ухоженной лужайке к группе отдыхающих под деревьями людей.

Вероятно, это был какой-то запоздавший гость. Но отчего он скачет напрямик по газону, которым так дорожит Индия? Скарлетт не узнала всадника, но, когда он соскочил с седла и схватил Джона Уилкса за руку, стало ясно, что он охвачен сильным волнением. Гости мгновенно обступили его; высокие стаканы и веера из пальмовых листьев так и остались лежать забытыми на столах и на траве. Даже на таком расстоянии Скарлетт ощутила ту лихорадочную напряженность, что охватила мужчин; до неё долетал нестройный гул голосов, отрывистые вопросы и возгласы. И вдруг над этим шумом взлетел торжествующий, звонкий крик Стюарта Тарлтона:

– Йи-и-ай-ей!

Так он обычно кричал на охоте. В этот миг Скарлетт впервые, сама того не сознавая, услышала боевой клич конфедератов.

На её глазах четверо братьев Тарлтонов, а за ними и Фонтейны, вырвались из толпы и со всех ног помчались к конюшне, на бегу выкрикивая распоряжения:

– Джимс! Эй, Джимс! Седлай лошадей!

«Должно быть, у кого-то случился пожар», – мелькнуло в голове у Скарлетт. Но что бы там ни произошло, её долг – как можно скорее вернуться в спальню, пока её отсутствие не бросилось в глаза.

Сердце немного успокоилось, и она на цыпочках пошла по тихому холлу. Тяжелая, теплая дремота окутала дом – она лежала на нем так же спокойно, как и на спящих девушках, – до самого вечера, когда залы должны были вспыхнуть огнями свеч и звуками музыки. Осторожно приоткрыв дверь гардеробной, она скользнула внутрь. Её рука еще не отпустила ручку, когда из щели противоположной двери, ведущей в спальню, до неё донесся шепот Хани Уилкс:

– По-моему, Скарлетт сегодня вела себя так вольно, как ни одна порядочная девушка себе не позволит.

Сердце Скарлетт вновь зашлось в бешеном ритме, и она машинально прижала ладонь к груди, словно надеялась унять его силой воли.

«Подслушивая, нередко узнаешь весьма поучительные вещи», – издевательски отозвался в её памяти голос Ретта Батлера. Стоит ли ей уйти сейчас же? Или, напротив, обнаружить свое присутствие и смутить Хани так, как та того заслуживала? Однако следующий голос заставил её замереть на месте. Никакая сила не смогла бы увести её отсюда, когда она услышала слова Мелани.

– Ах, Хани, нет! Не будь так сурова к ней. Она просто очень живая и полна огня. Мне она показалась совершенно прелестной.

«О!» – в негодовании подумала Скарлетт, впиваясь ногтями в ткань лифа. – «Этого еще не хватало – чтобы эта пресная замарашка вздумала меня защищать!»

Это было переносить едва ли не труднее, чем открытую злобу Хани. Скарлетт никогда не питала доверия к женщинам и, за исключением матери, не приписывала ни одной из них иных побуждений, кроме корыстных. Мелани знала, что Эшли теперь принадлежит ей, и потому могла позволить себе подобное «христианское» великодушие. Скарлетт была убеждена: это лишь её способ подчеркнуть свою победу и одновременно стяжать славу самого доброго создания в округе. Сама Скарлетт не раз прибегала к такой уловке, обсуждая соперниц с мужчинами, и та всегда безошибочно убеждала глупцов в её кротости и отсутствии зависти.

– Ну и слепа же ты, Мелли, – колко бросила Хани, невольно повысив голос.

– Тише ты, Хани, – зашипела в ответ Салли Манро. – Тебя же слышно на весь дом!

Хани понизила голос, но продолжала гнуть свое:

– Да ты же сама видела, как она висла на каждом мужчине, которого только могла залучить, даже на мистере Кеннеди, а ведь он – поклонник её родной сестры! Я в жизни не видела ничего подобного! И Чарльза она совершенно открыто пыталась прибрать к рукам. – Хани жеманно хихикнула. – А ведь ты знаешь, что мы с Чарльзом…

– Неужели? Правда? – возбужденно зашептали другие девушки.

– Только ни в коем случае не говорите никому, девочки, еще слишком рано!

Снова послышалось хихиканье, кроватные пружины отозвались скрипом – кто-то, верно, обнял Хани в знак поздравления. Мелани пробормотала нечто о том, как она будет счастлива породниться с Хани.

– А вот я не буду в восторге, если Скарлетт станет моей сестрой, потому что она – самая бесстыдная особа из всех, кого я встречала, – донесся обиженный голос Хетти Тарлтон. – Она ведь почти обручена со Стьюартом. Брент утверждает, что ей на него наплевать, но и он сам от неё совершенно потерял голову.

– Если вы хотите знать мое мнение, – таинственно и важно произнесла Хани, – то есть лишь один человек, к которому она по-настоящему неравнодушна. Это Эшли!

Шепот мгновенно слился в единый возбужденный гул, а Скарлетт внезапно похолодела от страха и унижения. Хани была дурочкой, сущим ребенком в том, что касалось мужчин, но её женский инстинкт в отношении соперниц оказался острее, чем Скарлетт могла предположить. Всё то унижение и растоптанная гордость, которые она испытала в библиотеке с Эшли и Реттом Батлером, казались ничем в сравнении с этим. Мужчины умеют хранить молчание, даже такие, как мистер Батлер, но если Хани Уилкс уже взяла след, точно гончая, то к шести часам вечера весь округ будет знать её тайну. А ведь Джеральд лишь вчера уверял, что не позволит соседям смеяться над его дочерью. О, как же они теперь будут над ней потешаться! Под мышками выступил липкий пот и холодной струйкой пополз по ребрам.

Над всеми прочими голосами вновь поднялся спокойный, чуть укоризненный голос Мелани:

– Хани, ты ведь прекрасно знаешь, что это не так. И говорить подобные вещи – очень нехорошо.

– Это чистейшая правда, Мелли, и если бы ты не была так занята поисками добродетели в людях, в которых её нет и в помине, ты бы давно это заметила. И я рада, что всё выходит именно так. Ей это будет уроком. Всё, чем когда-либо занималась Скарлетт О’Хара, – это сеяла раздоры и пыталась уводить поклонников у других девушек. Ты же знаешь: она отбила Стьюарта у Индии, хотя он ей был совершенно не нужен. А сегодня она посягнула на мистера Кеннеди, Эшли и Чарльза…

«Мне нужно домой! Скорее домой!» – билось в голове у Скарлетт.

Если бы только чудо могло перенести её сейчас в Тару, в безопасность. Если бы только оказаться подле Эллен, просто увидеть её, вцепиться в подол её платья, разрыдаться и выложить всю правду, спрятав лицо у неё на коленях. Еще одно слово – и она ворвется в комнату, вырвет у Хани её жидкие бледные волосы целыми клочьями и плюнет в лицо Мелани Гамильтон, чтобы та раз и навсегда поняла, что Скарлетт думает о её притворном милосердии. Но она и так уже вела себя сегодня слишком грубо, как эта белая рвань – в этом и крылись все её беды.

Она крепко прижала ладони к юбкам, стараясь не выдать себя ни единым шорохом, и, пятясь, точно загнанный зверек, тихо вышла в холл. «Домой», – думала она, почти бегом направляясь по коридору мимо закрытых дверей и притихших комнат. «Скорее домой».

Она была уже на парадной веранде, когда внезапно замерла: нет, домой нельзя! Она не имела права на бегство. Ей придется выстоять до конца, снести и злорадство девчонок, и собственное унижение, и горечь разбитого сердца. Побег лишь даст им новый повод для насмешек.

Скарлетт ударила сжатым кулаком по высокой белой колонне, мечтая о силе Самсона, чтобы обрушить все «Двенадцать Дубов» и уничтожить каждого, кто находился внутри. Она еще заставит их пожалеть. Она покажет им всем. Пока она не знала, как именно это сделает, но она обязательно найдет способ. Она причинит им боль куда более невыносимую, чем та, что сейчас разрывала её собственную душу.

На какой-то миг Эшли – Эшли, предмет ее грез, – для нее исчез. Он перестал быть тем стройным, задумчивым юношей, которого она любила, и превратился лишь в частицу клана Уилксов, «Двенадцати Дубов» и всего округа – и она возненавидела их всех за их насмешки. В шестнадцать лет тщеславие куда сильнее любви, и в ее пылающем сердце сейчас не осталось места ничему, кроме ненависти.

«Я не уеду домой, – твердо решила она. – Я останусь и заставлю их пожалеть. И маме ничего не скажу. Вообще никому ни слова».

Она собралась с духом и уже готова была вернуться в дом, чтобы подняться наверх и скрыться в какой-нибудь другой спальне. Однако, обернувшись, она заметила Чарльза, выходившего в холл с другого конца дома. Завидев ее, он поспешил навстречу. Волосы его были в беспорядке, лицо пылало от возбуждения.

– Вы слышали, что произошло? – закричал он еще издали. – Пол Уилсон только что примчался из Джонсборо с вестями!

Он подбежал к ней, тяжело дыша. Скарлетт молчала, лишь пристально смотрела на него.

– Мистер Линкольн призвал добровольцев – семьдесят пять тысяч солдат!

Опять этот мистер Линкольн! Неужели мужчины никогда не думают о чем-то по-настоящему важном? Этот юнец, похоже, ждал от нее бурного волнения из-за затей Линкольна, в то время как ее сердце было разбито, а репутация висела на волоске.

Чарльз замер, глядя на нее. Лицо Скарлетт было белым как полотно, а суженные глаза сверкали, точно изумруды. Никогда прежде он не видел в женском лице такого пламени, такой лихорадочной страсти во взгляде.

– Какой же я неловкий, – пробормотал он. – Нужно было подготовить вас. Я совсем позабыл, как нежны и ранимы дамы. Простите, что так вас напугал. Вам не дурно? Принести воды?

– Нет, – ответила она, с трудом выдавив подобие улыбки.

– Быть может, присядем? – спросил он, бережно беря ее под локоть.

Она кивнула. Чарльз помог ей сойти со ступенек и проводил по лужайке к чугунной скамье в тени самого старого дуба. «До чего же женщины хрупкие создания, – думал он. – Стоит помянуть войну, и они уже готовы лишиться чувств». Эта мысль наполнила его гордостью за свою мужественность, и он с утроенной нежностью усадил ее на скамью. Скарлетт выглядела странно, но в бледности ее лица была некая дикая, притягательная красота, от которой его сердце зашлось в восторге. Неужели весть о его возможном уходе на фронт так ее потрясла? Нет, это было бы слишком смело… Но почему она так смотрит? Почему ее пальцы, теребящие кружевной платок, так дрожат? А эти густые черные ресницы… они трепетали точь-в-точь как у героинь его любимых романов – от робости и скрытого чувства.

Он трижды пытался заговорить, но слова застревали в горле. Чарльз потупил взор, не выдержав пронзительного блеска ее зеленых глаз – ему казалось, она смотрит сквозь него.

«У него полно денег, – молнией пронеслось в ее мозгу, и следом родился дерзкий план. – И родителей нет, мешать никто не станет, а живет он в Атланте. Если я выйду за него сию же минуту, Эшли поймет, что мне до него и дела нет, что я просто играла с ним. И это просто убьет Хани. Ей уже вовек не сыскать другого кавалера, и все станут над ней потешаться. И Мелани будет больно, так как она слишком привязана к брату. И Стью, и Бренту тоже достанется…» Скарлетт и сама не понимала, чем они ей насолили – разве что у них были злые сестры. «Все они пожалеют, когда я вернусь сюда с визитом в роскошном экипаже, в нарядах от парижских портных и с собственным домом. И тогда они уже никогда, никогда не посмеют надо мной смеяться».

– Конечно, это означает настоящую войну, – наконец выдавил Чарльз после череды смущенных попыток. – Но не тревожьтесь, мисс Скарлетт, мы покончим с ними за месяц и заставим их завыть от страха. Истинно так! Я ни за что не останусь в стороне. Боюсь только, нынче вечером бала не будет – наш Отряд собирается в Джонсборо. Тарлтоны уже поскакали разносить весть. Дамы будут безутешны.

– Ах, – отозвалась она. Этого короткого вздоха оказалось вполне достаточно.

Холод постепенно сковывал ее душу, мысли возвращались в привычное русло, обретая ледяную четкость. Ей казалось, что она больше никогда в жизни не ощутит тепла. Отчего бы и не принять предложение этого миловидного, пылкого мальчика? Он ничем не хуже прочих, а ей теперь всё равно. Ей уже никогда не будет ни до чего дела, проживи она хоть до ста лет.

– Я еще не решил, – продолжал он, – вступить ли мне в легион Уэйда Хэмптона в Южной Каролине или в ряды атлантских гвардейцев Гейт-Сити.

– Ах… – снова вздохнула она, и их взгляды встретились. Трепет ее ресниц окончательно лишил его рассудка.

– Вы станете ждать меня, мисс Скарлетт? Это… это был бы истинный рай – знать, что вы ждете моего возвращения с победой!

Он замер, боясь пошевелиться, вглядываясь в изгиб ее губ. Впервые он заметил тонкие тени в уголках ее рта и подумал о том, каково было бы коснуться их поцелуем. Ее ладонь, влажная от волнения, скользнула в его руку.

– Я бы не хотела ждать, – проговорила она, прикрыв глаза.

Чарльз так и остался сидеть, сжимая ее руку и не находя слов. Наблюдая за ним сквозь ресницы, Скарлетт безучастно подумала, что он напоминает насаженную на острогу лягушку. Он начал заикаться, открывал и закрывал рот, становясь пунцовым.

– Неужели… неужели вы смогли полюбить меня?

Она промолчала, лишь опустила взор на колени, и Чарльз, окончательно потеряв голову от восторга и смущения, совсем растерялся. Быть может, джентльмену не подобает задавать такие вопросы? Быть может, леди не пристало на них отвечать? Прежде он никогда не оказывался в подобной ситуации и не знал, как себя вести. Ему хотелось кричать, петь, осыпать ее поцелуями, мчаться по траве и возвещать всему миру – и белым, и черным, – что она его любит. Вместо этого он лишь стиснул ее руку так крепко, что кольца больно врезались ей в пальцы.

– Вы выйдете за меня, мисс Скарлетт? И скоро?

– М-м… – она принялась перебирать складки платья.

– Может быть, устроим двойную свадьбу – вместе с Мел…

– Нет! – резко оборвала она, и в ее глазах вспыхнул гнев.

Чарльз тут же понял свою оплошность. Разумеется, любая девушка мечтает о собственном торжестве, а не о празднике, разделенном с кем-то еще. Какая же она милосердная, что прощает его глупость. Будь сейчас вечер, сумерки придали бы ему смелости поцеловать ее руку и высказать всё, что томилось в его душе.

– Когда я могу просить аудиенции у вашего отца?

– Чем скорее, тем лучше, – ответила она, надеясь, что он, наконец, ослабит хватку и перестанет калечить ей пальцы.

Он вскочил так стремительно, что на миг Скарлетт показалось – он сейчас пустится в пляс. Он сияющим взором смотрел на нее сверху вниз, и всё его чистое, бесхитростное сердце отражалось в его глазах. Никогда прежде никто не смотрел на нее с таким обожанием – и ни один мужчина более не взглянет на нее так. Но в своем странном оцепенении она лишь вновь подумала, что он напоминает теленка.

– Я сию же минуту отправляюсь на поиски вашего отца, – проговорил он, расплываясь в улыбке. – Я не в силах ждать. Вы простите меня, дорогая? – Ласковое обращение далось ему с трудом, но, произнеся его однажды, он с наслаждением повторил: – Дорогая?

– Да, – ответила она. – Я подожду здесь. Тут так прохладно.

Он зашагал по лужайке и скрылся за домом, а Скарлетт осталась одна под шелестом дубовой листвы. Из конюшен уже выезжали всадники, за ними во весь опор мчались слуги. Братья Манро пронеслись мимо, приветственно размахивая шляпами, за ними с криками устремились Фонтейны и Калверты. Четверо Тарлтонов промчались галопом прямо перед ней, и Брент ликующе выкрикнул:

– Мама отдает нам коней! Йи-и-ай-ей!

Комья земли летели из-под копыт, и вскоре они скрылись из виду, оставив ее в одиночестве.

Белый дом с величественными колоннами возвышался перед ней, и ей чудилось, будто он с холодным достоинством отступает прочь. Отныне он никогда не станет ее родным кровом. Эшли никогда не перенесет ее через этот порог как свою законную супругу. О, Эшли, Эшли! Что же я натворила?

Глубоко внутри нее, под пластами уязвленной гордости и ледяного расчета, мучительно шевельнулось нечто новое. Рождалось зрелое чувство, более властное, чем ее тщеславие и своенравный эгоизм. Она любила Эшли – любила по-настоящему, и никогда не чувствовала этого так остро, как в то мгновение, когда провожала взглядом Чарльза, исчезающего за поворотом аллеи.

Глава седьмая

Не минуло и двух недель, как Скарлетт обвенчалась с Чарлзом, а еще два месяца спустя она уже стала вдовой. Узы, принятые ею со столь опрометчивой поспешностью и почти без раздумий, пали быстро, однако беззаботной свободы девичества ей уже не суждено было вкусить вновь. Вдовство настигло ее едва ли не сразу после венчания, а следом – к величайшему ее содроганию – пришло и бремя материнства.

Впоследствии, пытаясь воскресить в памяти последние дни апреля 1861 года, Скарлетт не могла восстановить их во всех подробностях. Время и события сжались, перепутались, сливаясь в некий кошмарный сон, в котором явь и бред лишены были всякого смысла. До конца дней в ее памяти будут зиять пустоты, оставленные тем временем. Особенно туманно виделся ей промежуток между тем мигом, когда она приняла предложение Чарльза, и самим днем свадьбы. Две недели! В мирные годы о столь поспешном союзе не могло быть и речи. Тогда потребовался бы приличный срок – год или, по меньшей мере, полгода. Но Юг уже пылал войной, события неслись вперед, подхваченные мощным вихрем, и неспешный ритм прежнего бытия исчез без следа. Эллен в отчаянии заламывала руки, умоляя дочь не торопиться и обдумать всё как следует. Но на все мольбы Скарлетт отвечала лишь угрюмым молчанием и глухим упрямством. Она выйдет замуж. И немедля. Через две недели.

Прознав о том, что свадьбу Эшли перенесли с осени на первое мая, чтобы он мог примкнуть к Отряду сразу после призыва, Скарлетт назначила свое венчание накануне его торжества. Эллен протестовала, но Чарльз, внезапно обретший дар красноречия, горячо поддержал невесту – ему не терпелось отправиться в Южную Каролину и вступить в Легион Уэйда Хэмптона. Джеральд тоже встал на сторону молодых. Охваченный военной лихорадкой, он был вполне доволен тем, что Скарлетт делает столь блестящую партию, – и кто он такой, чтобы чинить преграды юной любви, когда кругом гремит война? Эллен, изнуренная борьбой, в конце концов, уступила – так в те дни сдавались и другие матери по всему Югу. Их праздный, размеренный мир перевернулся вверх дном, и ни просьбы, ни молитвы, ни мудрые советы не имели силы против могучих потоков, увлекавших всех за собой.

Юг пребывал в хмельном угаре восторга и возбуждения. Все были уверены, что одна-единственная битва положит конец войне, и каждый юноша спешил записаться в армию, пока она еще не отгремела, – спешил обвенчаться со своей избранницей, прежде чем умчаться в Виргинию наносить удар северянам. В округе справляли десятки военных свадеб, и на печальные проводы времени почти не оставалось: все были слишком заняты и слишком взволнованы, чтобы предаваться серьезным думам или слезам. Дамы без устали шили мундиры, вязали носки и скатывали бинты, а мужчины строились в шеренги, упражнялись в маневрах и стрельбе. Поезда, до отказа набитые войсками, ежедневно проходили через Джонсборо на север, в Атланту и далее в Виргинию. Одни части щеголяли в алых, лазурных или зеленых мундирах элитных добровольческих рот; иные, немногочисленные группы, ехали в грубом домотканом сукне и шапках из енотового меха; третьи же, и вовсе лишенные формы, красовались в тонком сукне и добротных льняных сорочках. Все они были лишь наполовину обучены, скудно вооружены, но обезумели от восторга и кричали так, словно ехали не на кровавую битву, а на праздничный пикник. Вид этих людей поверг юношей округа в истинную панику: а вдруг война закончится прежде, чем они достигнут Виргинии? И потому приготовления к отъезду Отряда пошли ускоренным темпом.

Посреди этой сумятицы шли и приготовления к свадьбе Скарлетт. Почти прежде, чем она успела осознать происходящее, на нее уже надели венчальное платье Эллен и ее вуаль, и она спускалась по широкой лестнице Тары под руку с отцом навстречу дому, до отказа набитому гостями. Позже она вспоминала об этом как о видении: сотни свечей, мерцающих на стенах; лицо матери – любящее, чуть растерянное, губы которой шепчут безмолвную молитву о счастье дочери; Джеральд, раскрасневшийся от бренди и гордости за то, что его дитя выходит за человека с состоянием, добрым именем и древним родом; и Эшли, застывший внизу у лестницы, а под руку с ним – Мелани.

Увидев выражение его лица, она подумала: «Это не может быть правдой. Нет. Это просто дурной сон. Сейчас я проснусь, и окажется, что всё это лишь страшный сон. Нельзя об этом думать сейчас, иначе я закричу на виду у всех этих людей. Я не в силах размышлять. Я подумаю обо всем после, когда смогу это вынести, когда перед глазами не будет его взгляда».

Всё представлялось ей сном: проход между рядами улыбающихся людей, пылающее лицо Чарльза, его запинающийся голос и ее собственные ответы – поразительно отчетливые, поразительно холодные. И поздравления после, и поцелуи, и бесконечные тосты, и танцы – всё, абсолютно всё было призрачным. Даже прикосновение губ Эшли к ее щеке, даже мягкий шепот Мелани: «Теперь мы и впрямь сестры» – всё казалось нереальным. Даже переполох, вызванный обмороком Питтипэт Гамильтон, пухлой и чувствительной тетки Чарльза, виделся лишь частью этого кошмара.

Но когда танцы и тосты, наконец, смолкли, когда над землей уже занимался рассвет и все гости из Атланты, коих удалось разместить в Таре и в доме надсмотрщика, забылись сном на кроватях, диванах и матрасах, брошенных прямо на пол, а соседи разъехались, чтобы отдохнуть перед завтрашней свадьбой в «Двенадцати Дубах», – тогда этот зыбкий морок разбился вдребезги при встрече с реальностью. А реальностью был Чарльз, пылающий от смущения, в ночной сорочке выходящий из гардеробной и избегающий ее испуганного взгляда поверх высоко натянутой простыни.

Конечно, Скарлетт знала, что супругам надлежит делить одно ложе, но прежде эта мысль ни разу не посещала ее всерьез. Для ее родителей это казалось естественным порядком вещей, но к самой себе она это никогда не примеряла. И вот теперь, впервые со дня того пикника, она осознала, на что обрекла себя по собственной воле. Мысль о том, что этот чужой мальчишка, за которого она вовсе не желала выходить, ляжет к ней в постель в тот миг, когда сердце ее разрывается от горького раскаяния в собственной поспешности и от боли из-за навсегда утраченного Эшли, была невыносима. Когда Чарльз в нерешительности направился к кровати, она проговорила хриплым шепотом:

– Если ты посмеешь подойти ко мне, я закричу. Закричу так, что все услышат! Убирайся прочь! Не смей меня трогать!

И потому Чарльз Гамильтон провел свою первую брачную ночь в кресле в углу – не чувствуя себя, впрочем, слишком несчастным, поскольку полагал, что в полной мере понимает стыдливость и деликатность своей невесты. Он был готов покорно ждать, пока ее страх утихнет, только… только… Он вздохнул, устраиваясь поудобнее, ведь очень скоро ему предстояло отправиться на фронт.

Если собственная свадьба Скарлетт напоминала кошмар, то торжество Эшли было еще мучительнее. Скарлетт в своем яблочно-зеленом платье, сшитом специально второго дня, стояла в гостиной «Двенадцати Дубов» среди сияния сотен свечей, стиснутая тем же людским морем, что и накануне, и видела, как простое личико Мелани Гамильтон озарилось неземной красотой в тот миг, когда она стала Мелани Уилкс. Отныне Эшли был потерян навеки. Ее Эшли. Нет, теперь уже не ее. А принадлежал ли он ей хоть когда-нибудь? Всё в ее голове перепуталось, а сама голова была так тяжела, так сбита с толку. Он ведь клялся, что любит ее, но что же тогда встало между ними? Если бы только суметь вспомнить. Своим браком с Чарльзом она заставила округу замолчать, но что это значило теперь? Когда-то это казалось важным, а ныне лишилось всякого смысла. Значение имел лишь Эшли. Он был утрачен, а она оказалась замужем за человеком, к которому не питала любви – лишь деятельное презрение.

О, как горько она раскаялась во всем содеянном! Ей не раз доводилось слышать о людях, что назло другим готовы отрезать себе нос, но до сих пор то были лишь пустые слова. Теперь же она слишком хорошо уяснила их смысл. И наряду с неистовым желанием избавиться от Чарльза, вновь оказаться в безопасности Тары и снова стать свободной девушкой, в ней жило сознание: виновна лишь она сама. Эллен силилась ее остановить, а она не пожелала слушать.

Так и протанцевала она всю ночь на свадьбе Эшли точно в тумане, бросая слова и улыбки машинально, и с бессвязным недоумением думала о том, сколь же люди слепы, если принимают ее за счастливую новобрачную и не видят, что сердце ее разбито вдребезги. Что ж, слава Богу, что не видят!

В ту ночь, когда Мамушка помогла ей раздеться и удалилась, а Чарльз робко вышел из гардеробной, гадая, не придется ли ему и вторую ночь коротать в жестком кресле, Скарлетт внезапно разрыдалась. Она плакала до тех пор, пока Чарльз не забрался к ней в постель и не попытался ее утешить; плакала беззвучно, пока слезы не иссякли совсем, и, в конце концов, затихла, тихо всхлипывая у него на плече.

Если бы не война, за венчанием последовала бы неделя визитов по всему округу с балами и пикниками в честь двух молодых пар, прежде чем они отправились бы в свадебное путешествие – в Саратогу или к источникам Уайт-Салфер-Спрингс. Но спустя неделю после свадьбы Чарльз уехал к полковнику Уэйду Хэмптону, а еще две недели спустя Эшли и Отряд тоже отбыли, оставив весь округ точно осиротевшим.

За эти две недели Скарлетт ни разу не осталась с Эшли наедине, не перемолвилась с ним и словом без свидетелей. Даже в тяжкую минуту прощания, когда он заехал в Тару по пути к поезду, поговорить им не удалось. Мелани в шляпке и шали, уже облеченная достоинством молодой замужней дамы, висела у него на руке, а все обитатели Тары, черные и белые, высыпали проводить Эшли на войну.

Мелани произнесла:

– Ты должен поцеловать Скарлетт, Эшли. Она ведь теперь моя сестра.

Эшли склонился и коснулся ее щеки холодными губами; лицо его было напряженным и суровым. Даже в этом поцелуе Скарлетт не нашла радости – слишком горько было от того, что именно Мелли подсказала ему это сделать. На прощание Мелани так крепко стиснула ее в объятиях, что едва не задушила.

– Ты ведь непременно приедешь в Атланту и станешь навещать меня и тетю Питтипэт, не правда ли? Ах, дорогая, мы так жаждем тебя видеть! Нам так хочется поближе узнать жену нашего Чарли.

Минуло пять недель, в течение которых от Чарльза приходили письма – робкие, восторженные, преисполненные нежности; он писал о своей любви, о планах на грядущее, когда войне настанет конец, о горячем желании совершить подвиг ради нее и о своем бесконечном восхищении командиром, Уэйдом Хэмптоном. На седьмой неделе пришла телеграмма от самого полковника Хэмптона, а следом за ней и письмо – доброе, сдержанное послание с соболезнованиями. Чарльз скончался. Полковник отправил весть не сразу лишь потому, что Чарльз, почитая свою болезнь пустяковой, не желал тревожить близких. Несчастному юноше не только не досталась та любовь, которую он считал завоеванной, но и все его надежды на славу и доблесть на поле брани были жестоко обмануты. Он умер быстро и бесславно – от воспаления легких после кори, так и не успев приблизиться к врагу ближе, чем позволяли границы лагеря в Южной Каролине.

В свой срок у Чарльза родился сын, и, поскольку в ту пору было принято нарекать мальчиков именами отцовских командиров, ребенка назвали Уэйдом Хэмптоном Гамильтоном. Узнав о своей беременности, Скарлетт рыдала от отчаяния и молила о смерти. Однако она выносила дитя почти без неудобств, родила с удивительной легкостью и оправилась так стремительно, что Мамушка с глазу на глаз заявила ей, что это просто-напросто неприлично: истинным леди полагается страдать куда сильнее. Скарлетт не желала этого ребенка и тяготилась его появлением, а теперь, когда он уже явился на свет, ей всё равно казалось невозможным признать его своим, частью собственного существа.

Телесно после рождения Уэйда она восстановилась постыдно быстро, но душевно оставалась оглушенной и нездоровой. Настроение ее то падало в бездну, то вяло поднималось, вопреки всем усилиям обитателей плантации вернуть ей былую бодрость. Эллен ходила с тревожно нахмуренным лбом, Джеральд бранился еще пуще прежнего и привозил из Джонсборо бессмысленные дары. Даже старый доктор Фонтейн признал свое поражение: его укрепляющее снадобье из серы, патоки и трав не возымело на нее никакого действия. Он признался Эллен по секрету, что Скарлетт подтачивает разбитое сердце – именно оттого она то раздражительна, то безжизненно апатична. Но Скарлетт, пожелай она заговорить, могла бы растолковать им, что причина кроется совсем в ином и она куда сложнее. Она не стала бы признаваться, что вид у нее столь унылый от невыносимой скуки, от недоумения перед самим фактом собственного материнства и – более всего – от отсутствия Эшли.

Скука ее была острой и неотступной. С тех пор как Отряд отбыл на войну, округ лишился всякой жизни и всяких развлечений. Все интересные молодые люди исчезли – четверо Тарлтонов, двое Калвертов, Фонтейны, Манро и все прочие привлекательные юноши из Джонсборо, Фейетвилла и Лавджоя. Остались лишь мужчины почтенного возраста, калеки и женщины, и все они только и делали, что вязали, шили, растили как можно больше хлопка и маиса, откармливали скот для нужд армии. Ни одного настоящего мужчины нельзя было встретить, разве что раз в месяц мимо проезжал обозный отряд под началом Фрэнка Кеннеди, немолодого поклонника Сьюлин, собиравший провиант. Люди в обозе были не слишком занимательны, а вид того, как Фрэнк по-прежнему робко ухаживает за сестрой, раздражал Скарлетт до такой степени, что ей становилось трудно сохранять даже простую вежливость. Если бы только он и Сьюлин наконец покончили с этим затянувшимся делом!

Но даже если бы обозный отряд и представлял собой нечто более захватывающее, ее положения это бы не переменило. Она была вдовой, и сердце ее будто бы покоилось в могиле. По крайней мере, все так полагали и ожидали от нее соответствующего поведения. Это приводило ее в ярость, потому что, как ни старалась она, припомнить Чарльза иначе, чем с телячьим выражением лица в тот миг, когда она дала согласие на брак, ей не удавалось. Да и этот образ уже постепенно тускнел. Но всё равно она считалась вдовой, а значит, обязана была следить за каждым своим шагом. Не для нее теперь были радости незамужних барышень. Она должна была быть серьезной и отстраненной. Эллен очень долго втолковывала ей это после того, как однажды застала лейтенанта из обозного отряда раскачивающим Скарлетт на качелях в саду так, что та визжала от восторга. Глубоко встревоженная, Эллен объяснила ей, как легко вдова может дать пищу для пересудов. Поведение вдовы должно быть вдвое осмотрительнее, чем поведение замужней дамы.

«А Господь свидетель, – уныло размышляла Скарлетт, послушно внимая мягкому голосу матери, – замужние женщины и без того никогда не веселятся. Так что вдовам остается только умереть».

Вдова обязана была носить отталкивающие черные платья без малейшей отделки, без цветка, без единой ленты или кружева, без украшений – за исключением траурных брошей из оникса или ожерелий, сплетенных из волос покойного мужа. Черная креповая вуаль на шляпке должна была достигать колен, и только спустя три года вдовства дозволялось укоротить ее до плеч. Вдовам не полагалось болтать весело и смеяться в голос. Даже улыбка у них должна была быть печальной, трагической. И, что хуже всего, им никоим образом не следовало выказывать интерес к мужскому обществу. А если какой-нибудь мужчина окажется настолько дурно воспитан, что сам проявит к ней интерес, она обязана была тотчас остудить его пыл достойной, но тщательно подобранной ссылкой на покойного супруга. О да, угрюмо думала Скарлетт, некоторые вдовы впоследствии и впрямь снова выходят замуж – когда становятся старыми и испитыми. Только как именно им это удается, одному Богу известно, при столь неусыпной бдительности соседей. И обычно – за какого-нибудь отчаявшегося старого вдовца с обширной плантацией и дюжиной детей.

Брак и сам по себе был сомнительной вещью, а уж вдовство – о, это означало, что жизнь завершилась навсегда! Как же люди были глупы, твердя, каким утешением должен стать для нее маленький Уэйд Хэмптон теперь, когда Чарльза нет! Как нелепо было уверять, будто теперь у нее есть ради чего жить! Все твердили, как сладостно, что у нее остался этот посмертный знак ее любви, и, естественно, она не спешила разрушать их иллюзии. Но сама эта мысль была от нее бесконечно далека. Интерес к Уэйду был у нее ничтожный, и временами ей стоило труда вообще вспомнить, что он ее собственный ребенок.

Каждое утро она пробуждалась, и одно сонное мгновение снова была Скарлетт О’Хара: солнце ярко сияло в ветвях магнолии за окном, пересмешники пели, сладкий аромат жарящегося бекона доносился в комнату. Она снова была молодой и свободной от забот. И тут раздавался жалобный, голодный плач, и всякий раз возникала эта короткая, испуганная мысль: «Отчего это в доме ребенок?» А после она вспоминала, что ребенок – ее собственный. Всё это было крайне странно и сбивало с толку.

И Эшли! О, более всего на свете – Эшли! Впервые в жизни она возненавидела Тару, возненавидела длинную красную дорогу, уходящую вниз к реке, возненавидела красные поля, где пробивался молодой хлопок. Каждый клочок земли, каждое дерево, ручей, тропинка, каждая дорожка для верховой езды напоминали ей о нем. Он принадлежал другой женщине и ушел на войну, но призрак его по-прежнему бродил по дорогам в сумерках, по-прежнему улыбался ей из сонных серых глаз в тенях веранды. Всякий раз, когда с речной дороги, идущей от «Двенадцати Дубов», до нее доносился стук копыт, у нее на сладостное мгновение вспыхивала надежда: «Эшли!»

Теперь она ненавидела и «Двенадцать Дубов», а ведь когда-то любила их. Она ненавидела их – и всё же тянулась туда, чтобы слышать, как Джон Уилкс и девушки толкуют о нем, чтобы слышать, как они читают его письма из Виргинии. Это причиняло ей боль, но она всё равно должна была это слушать. Чопорная Индия и пустоголовая болтушка Хани были ей неприятны, и она знала, что и они платят ей тем же, но удержаться и не ездить к ним не могла. А всякий раз, возвращаясь из «Двенадцати Дубов» домой, она мрачно падала на кровать и отказывалась даже вставать к ужину.

Именно этот отказ от трапезы и тревожил Эллен и Мамушку более всего. Мамушка приносила наверх соблазнительные подносы и ласково внушала, что теперь, став вдовой, она может есть сколько душе угодно, но у Скарлетт не было аппетита. Когда доктор Фонтейн серьезно сказал Эллен, что разбитое сердце нередко ведет к чахотке и что женщины порой тают и сходят в могилу от тоски, Эллен побледнела: потому что именно этот страх она и таила всё это время в сердце.

– Неужели ничего нельзя предпринять, доктор?

– Лучше всего на свете ей поможет перемена мест, – ответил доктор, который и сам был бы рад избавиться от столь неудобной пациентки.

Так Скарлетт, без всякого воодушевления, отправилась с ребенком сперва к родне О’Хара и Робийяров в Саванну, а затем к сестрам Эллен – Полине и Юлали – в Чарлстон. Но уже через месяц она снова вернулась в Тару, гораздо раньше, чем ожидала Эллен, и не объяснила толком, отчего приехала. В Саванне к ней были добры, но Джеймс и Эндрю с женами были людьми уже пожилыми и довольствовались тем, что тихо сидели и говорили о прошлом, которое не интересовало Скарлетт. С Робийярами было то же самое. А Чарлстон, по мнению Скарлетт, был просто ужасен.

Тетя Полина с мужем – маленьким старичком с сухой, ломкой учтивостью и рассеянным видом человека, живущего как будто в иной эпохе, – жила на плантации у реки, еще более оторванной от мира, чем Тара. Ближайший сосед находился в двадцати милях через темные дороги, идущие сквозь глухие джунгли кипарисовых болот и дубняков. Живые дубы, с которых свисали серые занавеси мха, внушали Скарлетт жуткий страх и всё время напоминали ей рассказы Джеральда об ирландских привидениях, блуждающих в мерцающем сером тумане. Делать там было совершенно нечего, только целыми днями вязать, а по вечерам слушать, как дядя Кэри читает вслух назидательные сочинения мистера Бульвера-Литтона.

Юлали, скрытая за высокой стеной сада в большом доме на Бэттери в Чарлстоне, была ничуть не веселее. Привыкшая к широким просторам катящихся красных холмов, Скарлетт чувствовала себя там словно в темнице. Общественной жизни здесь было больше, чем у тети Полины, но люди ей не нравились – со своими манерами, традициями и вечным подчеркиванием семейных связей. Она прекрасно понимала, что все эти люди считают ее ребенком мезальянса и недоумевают, как вообще какая-нибудь Робийяр могла выйти за новоприбывшего ирландца. Скарлетт была уверена, что за ее спиной тетя Юлали извиняется за нее. Это приводило ее в ярость: ей самой до «семьи» не было дела, как и ее отцу. Она гордилась Джеральдом и тем, чего он добился без чьей бы то ни было помощи, кроме собственной хитрой ирландской головы.

И еще чарлстонцы слишком уж много воображали о себе из-за Форт-Самтера! Господи, неужели они не понимали, что если бы именно они не оказались настолько глупы, чтобы сделать первый выстрел и начать войну, то кто-нибудь другой сделал бы это вместо них? Привыкшая к звучным, быстрым голосам горной Джорджии, Скарлетт находила растянутые, плоские голоса побережья ужасно аффектированными. Ей казалось, что если она еще хоть раз услышит, как говорят «паамс» вместо «palms», «хуус» вместо «house», «воонт» вместо «won’t» и «Маа и Паа» вместо обычных «Ma и Пa», то просто закричит. Это раздражало ее настолько, что однажды, во время официального визита, она в отчаянии передразнила джеральдов ирландский выговор – к ужасу тетки. И тогда она вернулась в Тару. Лучше уж пусть ее мучат воспоминания об Эшли, чем чарлстонские акценты.

Эллен, день и ночь хлопотавшая над тем, чтобы удвоить производительность Тары ради нужд Конфедерации, пришла в истинный ужас, когда её старшая дочь вернулась из Чарлстона – исхудавшая, бледная и преисполненная язвительности. Она и сама по собственному опыту знала, сколь горько бывает разбитое сердце, и долгими ночами, лежа подле храпящего Джеральда, силилась придумать способ, который помог бы облегчить страдания Скарлетт. Тетка Чарльза, мисс Питтипэт Гамильтон, уже неоднократно присылала письма, заклиная позволить Скарлетт надолго приехать в Атланту, и лишь теперь Эллен впервые отнеслась к этой мысли со всей серьезностью.

«Мы с Мелли остались совершенно одни в огромном доме, лишившись всякой мужской защиты, – писала мисс Питтипэт, – теперь, когда наш дорогой Чарли покинул нас. Разумеется, у меня есть брат Генри, однако он не живет с нами постоянно. Впрочем, Скарлетт, вероятно, уже упоминала тебе о Генри. Правила приличия не позволяют мне распространяться о нем более подробно. Мелли и я чувствовали бы себя в гораздо большей безопасности, если бы Скарлетт была подле нас. Три одинокие женщины – это всё же надежнее, чем две. К тому же, быть может, милая Скарлетт обрела бы некое утешение в своей печали, подобно Мелли, которая находит успокоение в заботе о наших доблестных мальчиках в местных госпиталях… И, конечно же, мы обе мечтаем поскорее увидеть дорогого крошку…»

И вот дорожный сундук Скарлетт был вновь уложен – на сей раз в него легли лишь вдовьи траурные платья, – и она отбыла в Атланту в сопровождении Уэйда Хэмптона и его няньки Присси. С собой она увозила бесконечные наставления Эллен и Мамушки касательно правил поведения и сто долларов в банкнотах Конфедерации, полученных от Джеральда. Поездка в Атланту не сулила ей особой радости. Тетю Питти она почитала за одну из самых вздорных и глупых старух на свете, а мысль о жизни под одним кровом с супругой Эшли была ей глубоко противна. Однако Тара и весь округ, пропитанные болезненными воспоминаниями, стали для нее непосильной ношей, и любая перемена теперь казалась желанной.

Часть II

Глава восьмая

Когда в то майское утро 1862 года поезд вез Скарлетт на север, она размышляла о том, что Атланта едва ли окажется столь же унылой, как Чарлстон или Саванна. Несмотря на затаенную неприязнь к мисс Питтипэт и Мелани, она с нескрываемым любопытством гадала, как изменился город с момента ее последнего визита – той самой зимой, незадолго до начала грозных событий.

Атланта всегда занимала в ее сердце особое место, возможно, потому, что еще в детстве Джеральд внушил ей мысль, будто она и этот город – ровесники. Став старше, Скарлетт поняла, что отец, по своему обыкновению, слегка приукрасил действительность ради красного словца; однако Атланта и впрямь была лишь на девять лет старше ее. В сравнении с любым другим городом, о котором ей доводилось слышать, она казалась поразительно, вызывающе молодой. Саванна и Чарльстон были старые, почтенные города – один приближался к концу своего второго столетия, другой уже шагнул в третье. В глазах юной Скарлетт оба они напоминали почтенных бабушек, мирно обмахивающихся веерами на солнцепеке. Атланта же принадлежала к ее собственному поколению – дерзкая, шумная, грубоватая во всех проявлениях юности, такая же упрямая и порывистая, как и сама Скарлетт.

Легенда Джеральда строилась на том, что ее и Атланту окрестили в один и тот же год. За девять лет до появления Скарлетт на свет поселение последовательно звали Терминусом, затем – Мартазвиллом, и лишь в год ее рождения оно обрело имя Атланты.

Когда Джеральд впервые перебрался в северную Джорджию, никакой Атланты не существовало и в помине – на том месте простиралась нетронутая дикая глушь. Но уже в 1836 году власти штата одобрили постройку железной дороги, ведущей на северо-запад через земли, некогда принадлежавшие племени чероки. Конечный пункт пути был определен – Теннесси и далее Запад, – но начальная точка в Джорджии оставалась неясной до тех пор, пока год спустя инженер не вбил кол в красную глину, отметив южный предел линии. Так началась история Атланты, рожденной под именем Терминус.

В ту пору в северной части штата железных дорог почти не знали. Но за годы, прошедшие до женитьбы Джеральда на Эллен, крошечное поселение в двадцать пяти милях от Тары постепенно превратилось в деревню, а рельсы медленно, но верно продвигались на север. Затем наступила эра бурного строительства. Из Огасты проложили вторую ветку, связавшую восток с новой линией на Теннесси. Из древней Саванны третья дорога протянулась к Мейкону, а затем – на север, через округ самого Джеральда, прямиком к Атланте, открывая портовым грузам путь на Запад. Наконец, из того же узла была построена четвертая линия – на юго-запад, к Монтгомери и Мобилу.

Рожденная волей железных дорог, Атланта росла вместе с ними. Став перекрестком всех путей – северных и южных, восточных и западных, – маленький поселок мгновенно преобразился. Всего за семнадцать лет, срок жизни самой Скарлетт, Атланта превратилась из вбитого в землю кола в процветающий город с десятитысячным населением, приковав к себе взоры всего штата. Старые, степенные города взирали на этот суетливый новодел с тем же чувством, что курица испытывает к случайно высиженному утенку. Они недоумевали: отчего это место столь непохоже на остальную Джорджию? Почему оно растет с такой пугающей быстротой? Ведь, рассуждали они, за душой у него нет ничего достойного – лишь переплетение рельсов да толпа не в меру напористых людей.

И впрямь, те, кто населял Атланту, были людьми деятельными и неуемными. Неспокойные натуры из старых районов штата и из-за его пределов стекались в город, раскинувшийся вокруг вокзала. Они прибывали, полные энтузиазма, и возводили лавки вдоль пяти дорог из красной глины, сходившихся у станции. Строили добротные дома на Уайтхолл-стрит, Вашингтон-стрит и вдоль высокого хребта, где бесчисленные поколения индейцев протоптали тропу Пичтри. Они гордились своим детищем, его ростом и собственной способностью созидать. И Атланте не было никакого дела до того, что о ней думали в Саванне или Мейконе.

Скарлетт всегда любила Атланту именно за те черты, за которые другие города это место осуждали. Подобно ей самой, этот город был сплавом старого и нового, где старое частенько пасовало в схватках с волевым и неукротимым новым. В этом родстве было нечто личное и волнующее – город был крещен одновременно с ней.

Накануне бушевал неистовый ливень, но к приезду Скарлетт солнце уже вовсю старалось подсушить улицы, успевшие превратиться в бурные потоки красной грязи. У вокзала мягкая почва была до такой степени взбита копытами и колесами, что напоминала огромное свиное болото; повозки то и дело вязли в колеях по самую ступицу. Вереницы армейских фургонов и санитарных карет, подвозивших провизию и раненых к поездам, лишь усугубляли хаос: возы с трудом преодолевали жижу под аккомпанемент ругани возниц, мулы бились и вставали на дыбы, а брызги грязи разлетались во все стороны.

Скарлетт замерла на подножке вагона – хрупкая, бледная фигурка в траурном черном шелке, с длинной креповой вуалью, развевающейся за спиной. Она медлила, опасаясь безнадежно испортить туфельки и подол, и с тревогой вглядывалась в кричащую сутолоку, ища глазами мисс Питтипэт. Румяной и пухлой дамы нигде не было видно, но, пока Скарлетт в растерянности озиралась, к ней сквозь грязь направился сухопарый пожилой негр. Его курчавые волосы были тронуты сединой, а во всем облике сквозила величавая властность; шляпу он почтительно держал в руках.

– Это ведь вы, мисс Скарлетт? – обратился он к ней. – Я Питер, кучер мисс Питти. Не вздумайте спускаться в эту хлябь, – сурово распорядился он, заметив, что Скарлетт уже подобрала юбки. – Вы точь-в-точь как мисс Питти: та тоже, как дитя малое, всё боится ноги замочить. Позвольте, я перенесу вас.

Несмотря на кажущуюся хрупкость, он легко подхватил ее на руки. Заметив на площадке вагона Присси с младенцем, Питер нахмурился:

– Это ваше дитя, мисс Скарлетт? Мисс, эта девчонка слишком молода, чтобы присматривать за единственным наследником мистера Чарльза! Мы об этом еще поговорим. Эй ты, иди следом да смотри не вырони малыша.

Скарлетт безропотно позволила ему нести себя и так же кротко сносила резкие замечания, которыми дядя Питер осыпал ее и Присси. Пока они пробирались сквозь грязь, а Присси, обиженно надувшись, шлепала сзади, Скарлетт вспомнила рассказы Чарльза об этом человеке.

«Он прошел с отцом всю мексиканскую кампанию, выхаживал его после ран – можно сказать, вырвал из лап смерти. Дядя Питер, по сути, вырастил нас с Мелани, ведь мы были совсем крохами, когда родителей не стало. Тетя Питти в ту пору рассорилась с братом, дядей Генри, и переехала к нам, чтобы заменить мать. Она существо на редкость беспомощное – добрый взрослый ребенок, и дядя Питер относится к ней соответствующим образом. Она не в силах была принять ни одного решения, и Питер взял это на себя. Именно он постановил, что в пятнадцать лет мне нужно увеличить содержание, и настоял на моем обучении в Гарварде, вопреки желанию дяди Генри оставить меня здесь. Он же решил, когда Мелли пора выходить в свет и укладывать волосы по-взрослому. Он указывает тете Питти, когда на улице слишком сыро для визитов и когда ей следует накинуть шаль… Это самый проницательный старик из всех, кого я знаю, и бесконечно преданный. Беда лишь в том, что он безраздельно владеет нами тремя – и сам прекрасно это сознает».

Слова Чарльза нашли свое полное подтверждение в ту же секунду, едва Питер взобрался на козлы и взялся за кнут.

– Мисс Питти пребывает в неописуемом волнении оттого, что не смогла встретить вас лично, – важно промолвил он. – Она опасается, что вы превратно истолкуете ее отсутствие, но я внушил ей: им с мисс Мелли незачем только пачкать подолы и губить новые наряды в этой хляби, а я и сам сумею всё растолковать. Мисс Скарлетт, вам бы лучше взять дитя на руки. Эта малая черная дурочка его непременно выронит.

Скарлетт бросила взгляд на Присси и тяжело вздохнула. Присси решительно не годилась на роль няньки. Ее недавнее превращение из худенькой девчонки в коротком платьице с туго стянутыми косичками в величественную особу в длинном ситцевом наряде и накрахмаленном белом тюрбане подействовало на нее слишком опьяняюще. Она никогда не удостоилась бы столь высокого звания так рано, если бы не суровые требования войны, обрушившиеся на Тару и не позволившие Эллен отпустить вместе с дочерью ни Мамушку, ни Дилси, ни даже Розу или Тину. Прежде Присси никогда не удалялась от Двенадцати Дубов или Тары далее чем на милю, и сама поездка в поезде вкупе с новообретенным достоинством няни едва умещались в ее крохотной головке. Двадцатимильный путь от Джонсборо до Атланты так вскружил ей голову, что всю дорогу Скарлетт была вынуждена сама держать младенца на руках. А теперь вид множества домов и людей окончательно лишил Присси остатков самообладания. Она крутилась по сторонам, тыкала пальцем в каждое окно, подпрыгивала от восторга и так немилосердно трясла сверток с ребенком, что тот заходился в жалобном плаче.

Скарлетт со щемящей тоской вспомнила теплые, надежные руки Мамушки. Мамушке стоило лишь принять дитя – и крики мгновенно стихали. Но Мамушка осталась в Таре, и поделать с этим было ничего нельзя. Забрать же маленького Уэйда у Присси сейчас казалось затеей бесполезной: на руках у матери он орал ничуть не меньше. К тому же он непременно принялся бы дергать за ленты шляпки и, вероятнее всего, безнадежно измял бы ей платье. Посему Скарлетт предпочла сделать вид, будто не слышала наставления дяди Питера.

«Быть может, со временем я и постигну науку обращения с детьми, – с досадой подумала она, пока карета качалась и подпрыгивала, выбираясь из грязевого месива у вокзала, – но вот возиться с ними мне не понравится никогда». И когда Уэйд окончательно посинел от натужного крика, она раздраженно бросила:

– Дай ему ту сахарную соску, что у тебя в кармане, Присси. Сделай что угодно, лишь бы он умолк. Я вижу, что он голоден, но сейчас ничем не могу ему помочь.

Присси извлекла сахарную соску, предусмотрительно сунутую ей утром Мамушкой, и вопли младенца, наконец, затихли. Когда воцарился относительный покой и перед взором Скарлетт поплыли новые, незнакомые виды, настроение ее начало постепенно улучшаться. Как только дядя Питер сумел вытянуть экипаж из глубоких ям и свернуть на Пичтри-стрит, она впервые за долгие месяцы ощутила подлинный, живой интерес. Как же преобразился город! Казалось немыслимым, чтобы с момента ее последнего визита – а прошло немногим более года – эта маленькая, хорошо знакомая ей Атланта успела так измениться.

За последний год она была столь поглощена собственным горем и так скучала при всяком упоминании о военных действиях, что и не подозревала: едва грянули первые залпы, Атланта переродилась. Те самые стальные магистрали, что в мирные дни превратили ее в перекресток торговых путей, ныне обрели жизненно важное стратегическое значение. Удаленная от полей сражений, Атланта и ее рельсы стали связующим звеном между двумя армиями Конфедерации – той, что стояла в Виргинии, и той, что сражалась в Теннесси и на Западе. Точно так же город связывал оба фронта с глубоким Югом, откуда шло всё снабжение. Откликаясь на нужды военного времени, Атланта превратилась в мощный промышленный центр, госпитальную базу и один из ключевых пунктов сбора продовольствия и амуниции.

Скарлетт всматривалась в очертания улиц, тщетно ища тот тихий городок, который остался в ее памяти. Его более не существовало. Перед ней раскинулся иной город – точно младенец, в одночасье превратившийся в шумного, грубого великана.

Атланта гудела, словно растревоженный улей, гордо сознавая свою незаменимость, и работа здесь кипела и днем, и ночью: сельскохозяйственный край стремительно перековывался в индустриальный. До войны к югу от Мэриленда почти не водилось ни хлопчатобумажных мануфактур, ни шерстобитных мельниц, ни арсеналов, ни машиностроительных мастерских – и этим южане даже гордились. Юг рождал блестящих государственных мужей и доблестных воинов, плантаторов и целителей, законоведов и поэтов – но уж никак не инженеров или механиков. Пусть янки услаждают себя подобными низменными ремеслами. Однако теперь гавани Конфедерации были наглухо заперты вражескими эскадрами, лишь тонкий ручеек товаров просачивался сквозь блокаду из Европы, и Юг в отчаянии силился сам производить всё необходимое для победы. Север мог призвать на помощь ресурсы всего мира – и в товарах, и в людях; тысячи ирландцев и немцев вливались в ряды армии Союза, привлеченные щедрым жалованьем. Юг же был вынужден замкнуться в самом себе.

В Атланте теперь вовсю трудились машиностроительные заводы, с мучительной медлительностью создававшие станки для производства боеприпасов – мучительной оттого, что на Юге почти не имелось машин, с которых можно было бы снять мерки, и почти каждое колесо, каждую шестерню приходилось вытачивать по чертежам, чудом доставленным через блокаду из Англии. На улицах Атланты теперь то и дело встречались чужеземные лица, и горожане, которые еще год назад насторожились бы, услышав западный выговор, ныне не обращали внимания на иноземную речь инженеров, рискнувших жизнью, чтобы налаживать производство. То были мастера, без которых Конфедерации пришлось бы крайне туго в изготовлении оружия и пороха.

Город пульсировал от такого напряжения, что, казалось, само биение его сердца можно было ощутить кожей: работа не замирала ни на миг, нагнетая по стальным артериям к обоим фронтам всё необходимое. Поезда ревели, прибывая и отбывая во всякий час суток. Сажа с новых фабрик оседала на белоснежные фасады домов, точно черный дождь. По ночам в небе полыхало зарево печей, и стук тяжелых молотов не смолкал долго после того, как обыватели ложились спать. Там, где еще год назад зеленели пустыри, ныне высились корпуса заводов, выпускавших сбрую, седла и обувь; артиллерийские мастерские, где ковались винтовки и отливались пушки; прокатные станы, отливавшие рельсы и вагоны взамен уничтоженных врагом. Множество предприятий изготовляли шпоры, трензели, пряжки, палатки, пуговицы и сабли. Литейные уже начали испытывать острую нужду в металле: из-за блокады он почти не поступал, а рудники Алабамы остановились, так как шахтеры ушли на фронт. Теперь в Атланте не осталось ни железных оград, ни изящных беседок, ни кованых ворот, ни даже чугунных изваяний на лужайках – всё это безжалостно отправилось в плавильные котлы.

Вдоль Пичтри-стрит и на прилегающих улицах разместились штабы различных ведомств, и каждое здание кишело людьми в мундирах: интендантство, сигнальная служба, почта, комендантское управление. На окраинах раскинулись коневодческие депо, где в огромных загонах теснились животные, а в боковых переулках тянулись бесконечные ряды госпиталей. По рассказам дяди Питера Скарлетт начинала осознавать, что Атланта превратилась в город раненых: лечебницы были повсюду – общие, инфекционные, для выздоравливающих. И каждый божий день поезда выгружали у Файв-Пойнтс всё новых и новых страдальцев.

Прежний тихий городок канул в Лету, и облик растущего гиганта был преисполнен неукротимой энергии. Вид такого множества спешащих людей почти лишал Скарлетт дыхания – ее, привыкшую к деревенскому покою, – но это ей определенно нравилось. В самом воздухе разлилось нечто бодрящее, поднимавшее дух. Ей чудилось, будто она физически ощущает этот лихорадочный, уверенный ритм городского сердца, бьющийся в унисон с ее собственным.

Пока экипаж с трудом преодолевал глубокие колеи главной улицы, она с любопытством отмечала и новые постройки, и новые лица. Тротуары были запружены мужчинами в форме, со знаками различия всех родов войск; узкая мостовая была забита каретами, санитарными фургонами и крытыми обозными повозками, возницы которых осыпали друг друга проклятиями, пока мулы натужно вытягивали колеса из грязи. Курьеры в серых мундирах, обдавая прохожих брызгами, неслись от одного штаба к другому с донесениями; раненые ковыляли на костылях, поддерживаемые заботливыми дамами; с плацев, где из новобранцев ковали солдат, доносились призывные звуки труб и громкие команды. Сердце Скарлетт на миг замерло, когда дядя Питер указал кнутом на группу угрюмых людей в синих мундирах, которых под конвоем гнали к вокзалу для отправки в лагерь. Так она впервые в жизни воочию увидела солдат врага.

«О!» – пронеслось у нее в голове, и это была первая подлинная радость, испытанная ею со дня того памятного пикника. – «Мне здесь определенно понравится! Здесь всё такое живое, такое захватывающее!»

Город оказался еще более многоликим, чем ей представлялось. Повсюду множились новые питейные заведения; женщины сомнительного поведения, следовавшие за армией, наводнили Атланту, и дома терпимости процветали к вящему ужасу благочестивых прихожан. Каждая гостиница, каждый пансион и частный дом были переполнены приезжими, желавшими быть ближе к раненым родственникам. Каждую неделю устраивались званые вечера, балы и благотворительные базары, гремели военные свадьбы, на которые женихи прибывали в краткосрочный отпуск в нарядных серых мундирах, а невесты блистали в платьях, доставленных через блокаду. Под скрещенными саблями проходили молодые, тосты пили шампанским, также прорвавшимся сквозь кордон, и расставания были полны горьких слез. По ночам темные аллеи оглашались звуками быстрых шагов, а из окон доносились мелодии фортепьяно – нежные женские голоса сливались с голосами офицеров в печальных балладах, увлажняя слезами юные глаза, еще не познавшие всей глубины истинного горя.

Пока они продолжали свой путь, Скарлетт без конца засыпала дядю Питера вопросами, а он с гордостью отвечал, указывая кнутом то в одну, то в другую сторону.

– Это арсенал, мисс. Истинно так, мэм, там и ружья хранят, и прочее военное снаряжение. А то вовсе не лавки, то блокадные конторы. Полноте, мисс Скарлетт, неужто вы и впрямь не слыхали про блокадные конторы? Там иноземцы заседают, что наш конфедератский хлопок скупают да вывозят через Чарлстон и Уилмингтон, а нам взамен порох шлют. Нет, мэм, я и сам не знаю, что они за люди. Мисс Питти толкует, будто англичане, да только проку в том мало – никто ни слова не разберет из их речи. А дыму-то сколько, мэм! От этой сажи у мисс Питти все шелковые лоскутки прахом пошли. Всё литейные да прокатные заводы коптят. А грохот от них по ночам такой, что сна ни в одном глазу. Нет, мисс, я не могу в колее застревать, чтоб вы глазели по сторонам. Я мисс Питти обещался в целости и сохранности вас прямо к крыльцу доставить… Мисс Скарлетт, будьте добры, поклонитесь. Вон миссис Мерривезер и миссис Элсинг вам знаки подают.

Скарлетт смутно припомнила этих дам: они навещали Тару во время ее свадьбы и слыли ближайшими подругами мисс Питтипэт. Она поспешно обернулась в ту сторону, куда указывал дядя Питер, и отвесила поклон. Обе дамы сидели в экипаже подле галантерейной лавки. Сам владелец магазина и двое его помощников застыли на краю тротуара, прижимая к груди охапки рулонов хлопковой ткани, которую только что демонстрировали знатным покупательницам. Миссис Мерривезер, статная и дородная женщина, была затянута в корсет столь немилосердно, что ее грудь выдавалась вперед, напоминая нос боевого корабля. Серебро в ее волосах соседствовало с накладной завитой челкой, которая упрямо сохраняла каштановый цвет и совершенно не желала сочетаться с остальной прической. Ее круглое, ярко нарумяненное лицо выражало редкую смесь добродушной проницательности и непоколебимой привычки распоряжаться. Миссис Элсинг была моложе, обладая хрупким и изящным телосложением; в ней всё еще угадывались черты былой красоты, а также некая блеклость былой свежести в сочетании с аристократической властностью.

Эти две особы вместе с третьей спутницей, миссис Уайтинг, являлись истинными столпами общества Атланты. Под их негласным надзором находились три прихода, к которым они принадлежали: они правили и духовенством, и хорами, и самими прихожанами. Они брали на себя устройство базаров, председательствовали в швейных кружках и сопровождали барышень на балах и пикниках. От их взора не укрывалось ничего: кто заключил выгодный союз, а кто совершил мезальянс; кто прикладывается к бутылке втайне от домашних; кто ожидает прибавления в семействе и в какой именно срок. В вопросах родословной каждого, кто имел хоть какой-то вес в Джорджии, Южной Каролине или Виргинии, они считались непререкаемыми авторитетами. Прочие штаты их не занимали вовсе, так как они были свято убеждены: достойный человек попросту не может происходить из иных земель. Они строго следили за соблюдением приличий и не упускали случая высказать свое суждение: миссис Мерривезер – во весь голос, миссис Элсинг – певучим, изящным речитативом, а миссис Уайтинг – встревоженным шепотом, по которому всякий понимал, сколь прискорбно ей даже касаться подобных материй. Эти три дамы питали друг к другу столь же искреннюю неприязнь и недоверие, как и правители первого римского триумвирата, и их тесный союз, по всей видимости, держался по этой же причине.

– Я еще вчера заявила Питти, что вы жизненно необходимы в моем госпитале! – зычно крикнула миссис Мерривезер, расплываясь в улыбке. – И не вздумайте давать обещаний миссис Мид или миссис Уайтинг!

– Ни в коем случае, – отозвалась Скарлетт. Она и понятия не имела, о чем толкует миссис Мерривезер, однако почувствовала приятное тепло от осознания того, что в этом городе ее ждут и в ней нуждаются. – Надеюсь вскоре увидеть вас!

Экипаж двинулся дальше, но вскоре вновь замер, пропуская двух дам с корзинами бинтов; те осторожно перебирались через дорогу по камням, стараясь не погубить наряды в грязи. В этот миг внимание Скарлетт привлекла фигура женщины на тротуаре. На ней было платье, чей яркий цвет казался совершенно неподобающим для улицы, а поверх него – кашемировая шаль с бахромой, ниспадавшей до самых каблуков. Обернувшись, Скарлетт увидела высокую красавицу с вызывающим лицом и копной рыжих волос – чересчур огненных, чтобы быть натуральными. Скарлетт впервые в жизни воочию видела женщину, о которой можно было с уверенностью сказать, что она искусственно изменила цвет своих волос, и потому глядела на нее с нескрываемым любопытством.

– Дядя Питер, кто это такая? – вполголоса спросила она.

– Не знаю, мисс.

– Вовсе неправда, вы отлично знаете. Кто она?

– Ее величают Белль Уотлинг, – проговорил дядя Питер, обиженно выпятив губу.

Скарлетт тотчас отметила, что в его устах имя прозвучало без обязательного «мисс» или «миссис».

– И чем же она занимается?

– Мисс Скарлетт, – проговорил Питер сурово, охаживая кнутом испуганную лошадь, – мисс Питти вряд ли обрадуется, ежели вы станете задавать вопросы, кои вас вовсе не касаются. Нынче в городе полно всякого отребья, о котором и поминать-то не стоит.

«Пресвятая Дева!» – подумала Скарлетт, мгновенно умолкнув под его укоризненным взглядом. – «Стало быть, это по-настоящему дурная женщина!»

Ей еще никогда не доводилось встречать особ подобного рода, и она едва не вывернула шею, стараясь подольше разглядеть незнакомку, пока та не затерялась в толчее.

Магазины и штабы армейских ведомств стали попадаться реже, уступая место пустырям. Наконец торговый квартал остался позади, и перед глазами предстали жилые дома. Скарлетт узнавала их, словно старых знакомцев: величественный и строгий особняк Лейденов; дом Боннеллов с его изящными белыми колоннами и зелеными ставнями; выстроенное из красного кирпича здание Маклюров в георгианском стиле, чей облик казался сдержанным и замкнутым за низкими бордюрами из самшита. Продвижение экипажа стало еще медленнее, так как с веранд, из цветущих садов и прямо с тротуаров дамы окликали Скарлетт. Одних она знала шапочно, других припоминала с трудом, а большинство видела впервые. Мисс Питти, судя по всему, успела оповестить о приезде гостьи каждого встречного. Крошку Уэйда приходилось то и дело поднимать на руках, дабы дамы, рискнувшие выйти к самому краю грязевого месива, могли выразить свое восхищение. Все наперебой звали ее в свои кружки по вязанию, шитью или в комитеты помощи раненым – непременно к себе и ни к кому иному, – и Скарлетт, не разбирая, раздавала обещания всем подряд.

Когда они проезжали мимо обширного зеленого дома, маленькая негритянка, поставленная караулить на ступенях крыльца, звонко закричала:

– Вот она! Едет!

Тотчас на пороге показались доктор Мид с супругой и их тринадцатилетний сын Фил. Они радостно приветствовали Скарлетт, и она вспомнила, что они также присутствовали на ее венчании. Миссис Мид поднялась на подножку кареты, вытягивая шею, чтобы получше разглядеть младенца, а сам доктор, не побоявшись запачкать одежду, пробрался к дверце. То был высокий, худощавый мужчина с острой, тронутой сединой бородкой; платье висело на его костлявом теле так свободно, словно его наспех облачил в него порыв урагана. В Атланте его почитали за воплощение силы и мудрости, и не было ничего удивительного в том, что он и сам отчасти разделял это убеждение. Впрочем, несмотря на привычку вещать пророческим тоном и некоторую напыщенность манер, доктор был одним из самых милосердных людей в городе.

Пожав ей руку и ласково ткнув Уэйда пальцем в живот, доктор отметил его завидное здоровье и объявил, что тетя Питтипэт дала твердое слово: Скарлетт не вступит ни в какой иной комитет, кроме того, которым руководит миссис Мид.

– Ах, Боже мой, я ведь уже дала слово сотне других дам! – воскликнула Скарлетт.

– Не иначе как проделки миссис Мерривезер! – возмутилась миссис Мид. – Да чтоб ей пусто было! Порой мне кажется, она дежурит у каждого поезда!

– Я соглашалась лишь потому, что совершенно не смыслю, о чем идет речь, – покаялась Скарлетт. – Скажите, что это за комитеты такие?

И врач, и его супруга уставились на нее с нескрываемым изумлением, они были даже немного шокированы от подобного неведения.

– Впрочем, вы ведь пребывали в деревенском уединении и никак не могли знать о наших делах, – поспешила оправдать ее миссис Мид. – У нас установлены дежурства в различных госпиталях по определенным дням. Мы присматриваем за ранеными, помогаем хирургам, готовим повязки и шьем одежду, а когда солдаты достаточно крепнут, чтобы покинуть лазарет, мы принимаем их в своих домах на поправку, пока они не смогут вновь встать в строй. Кроме того, мы берем под опеку жен и детей тех воинов, что остались вовсе без средств к существованию. Доктор Мид трудится в госпитале Института, где как раз и находится мой комитет, и все кругом твердят, что он творит истинные чудеса…

– Полно вам, миссис Мид, – мягко осадил ее супруг. – Не стоит рассыпаться в похвалах при посторонних. Я и без того делаю куда меньше, чем велит долг, раз уж вы воспрепятствовали моему уходу в действующую армию.

– «Воспрепятствовала»! – негодующе воскликнула она. – Я? Да весь город восстал против вашего ухода, и вы это отлично сознаете. Ах, Скарлетт, когда пошли слухи, будто он намерен отправиться в Виргинию полевым хирургом, все дамы города подписали прошение, заклиная его остаться. Разумеется, Атланта не могла позволить себе лишиться такого врача.

– Полно, миссис Мид, – повторил доктор, явно наслаждаясь ее словами. – Учитывая, что один наш сын уже на фронте, полагаю, город вправе требовать от нас такой жертвы.

– А на будущий год и я пойду! – вскричал юный Фил, подпрыгивая на месте. – Стану барабанщиком. Я уже учусь бить в барабан. Хотите, я сейчас принесу его и покажу?

– Нет, дорогой, не сейчас, – проговорила миссис Мид, порывисто прижимая мальчика к себе; на ее лице внезапно отразилось мучительное напряжение. – Не на будущий год. Быть может, еще через год.

– Но война к тому времени закончится! – жалобно воскликнул он, пытаясь вырваться. – А ты ведь обещала!

Над его головой взгляды родителей встретились, и Скарлетт не упустила этого мгновения. Дарси Мид сражался где-то в Виргинии, и потому они с такой жадной нежностью оберегали того единственного мальчика, что еще оставался в их доме.

Дядя Питер многозначительно откашлялся.

– Мисс Питти, когда я уезжал, была сама не своя. Надо везти мисс Скарлетт поскорее, она и так уж, небось, лишилась чувств.

– До свидания! Я загляну к вам сегодня после полудня, – крикнула вслед миссис Мид. – И передайте Питти: если вы не вступите в мой комитет, ей станет еще хуже!

Карета тронулась, покачиваясь на ухабах размокшей дороги, а Скарлетт откинулась на подушки и невольно улыбнулась. Впервые за долгие месяцы ей стало по-настоящему легко. Атланта с ее вечной сутолокой, спешкой и скрытым, но мощным током лихорадочного возбуждения была ей бесконечно мила. Этот город бодрил куда сильнее, чем уединенная плантация под Чарлстоном, где ночную тишину нарушал лишь жуткий рев аллигаторов; Атланта казалась лучше самого Чарлстона, застывшего в сонной истоме садов за высокими каменными стенами, лучше Саванны с ее широкими пальмовыми аллеями и мутными речными водами. Да что там – на какое-то время Атланта показалась ей даже милее Тары, как ни была дорога ей родная земля.

В этом городе с его узкими, грязными улицами, привольно раскинувшемся среди пологих красных холмов, было нечто волнующее, неотесанное и грубоватое – нечто такое, что находило живой отклик в ее собственной натуре, скрытой под тонким налетом благовоспитанности, который так старательно наводили Эллен и Мамушка. Скарлетт внезапно осознала, что именно здесь ее место, а вовсе не в чинных, безмолвных старых городах у ленивых желтых вод.

Дома вдоль дороги стали попадаться всё реже, и, выглянув из окна, Скарлетт увидела краснокирпичное здание под серой шиферной крышей. То был едва ли не последний дом на северной окраине; дальше дорога Пичтри сужалась и, петляя под сенью вековых деревьев, уходила в густую чащу леса. Аккуратная деревянная ограда была свежее выкрашена в белый цвет, а палисадник пестрел желтыми искрами последних в этом сезоне жонкилей. На крыльце замерли две женские фигуры в черном, а позади них возвышалась дородная смуглолицая негритянка, спрятавшая руки под фартук и широко улыбавшаяся, сверкая белоснежными зубами. Пухленькая мисс Питти нетерпеливо переминалась на своих крошечных ножках, прижав ладонь к пышной груди и тщетно пытаясь унять трепет сердца. Рядом с ней Скарлетт увидела Мелани – и с новым приливом неприязни поняла, что единственной ложкой дегтя в этой бочке меда Атланты станет именно эта хрупкая фигурка в траурном шелке, с буйными темными кудрями, уложенными теперь по-матронски строго, и с выражением бесконечной любви и радости на сердцевидном лице.

Когда обитатель Юга брал на себя труд уложить дорожный сундук и пуститься в путь за двадцать миль, визит редко длился меньше месяца, а чаще затягивался на куда более долгий срок. Южане ездили в гости тем же пылом, с каким принимали гостей у себя, и никого не удивляло, если родственники, нагрянувшие на Рождество, оставались в доме до самого июля. Случалось, что молодожены, начав традиционный объезд родни после свадьбы, задерживались в каком-нибудь гостеприимном поместье до появления на свет второго ребенка. Нередко престарелые дядья или тетки, заглянув на воскресный обед, оставались в семье на долгие годы – до тех самых пор, пока их не провожали в последний путь. Гости никогда не были в тягость: дома строились просторными, слуг было в избытке, а прокормить несколько лишних ртов в этом краю изобилия не составляло никакого труда. Путешествовали все – от новобрачных до молодых матерей, желавших показать младенцев родне; от выздоравливающих и осиротевших до юных девиц, которых родители стремились уберечь от безрассудного брака или, напротив, надеялись выгодно пристроить под присмотром столичных тетушек. Гости привносили в размеренный южный быт оживление и новизну, и двери перед ними всегда были распахнуты настежь.

Потому и Скарлетт, отправляясь в Атланту, не имела ни малейшего представления о том, как долго там пробудет. Окажись эта поездка столь же скучной, как вояж в Саванну или Чарлстон, она вернулась бы домой уже через месяц. Но стоило ей переступить порог, как тетя Питти и Мелани развернули целую кампанию, стремясь убедить ее остаться навсегда.

В ход шли любые доводы. Они уверяли, что любят ее и не мыслят жизни без нее. Твердили, что в огромном доме им одиноко и страшно по ночам, а ее отвага придает им сил. Убеждали, что ее красота и само присутствие облегчают их общую скорбь. Теперь, когда Чарльза не стало, ее место и место его сына – подле законной родни. В конце концов, согласно завещанию покойного мужа, ей теперь принадлежала половина этого самого дома. И, разумеется, Конфедерация остро нуждалась в каждой паре рук – для шитья, вязания, изготовления бинтов и заботы о раненых.

Дядя Чарльза, Генри Гамильтон, закоренелый холостяк, обитавший в отеле «Атланта» подле вокзала, также завел с ней серьезный разговор. Дядя Генри был невысоким, пузатым и вспыльчивым стариком с румяным лицом и гривой седых волос; он совершенно не выносил женских слабостей и манерности. Именно по этой причине он почти не общался со своей сестрой, мисс Питтипэт. Будучи полными противоположностями по складу характера с самого детства, они окончательно разошлись во взглядах, когда Генри возмутился тем, как сестра воспитала Чарльза, превратив, по его словам, сына солдата в сущего размазню.

Много лет назад он нанес ей столь глубокое оскорбление, что с тех пор мисс Питти поминала брата не иначе как благоговейным шепотом, с такой опаской, что незнакомец мог бы принять почтенного старого адвоката за закоренелого злодея. Причиной раздора послужило желание Питти изъять пятьсот долларов из своего капитала, которым распоряжался Генри, дабы вложить их в некую призрачную золотую жилу. Брат наотрез отказал ей, в сердцах бросив, что у нее ума не больше, чем у майского жука, и что его начинает подташнивать уже через пять минут общения с ней. С той поры она виделась с ним лишь по делу лишь раз в месяц, когда дядя Питер отвозил ее в контору за деньгами на хозяйство. После этих кратких свиданий Питти неизменно проводила остаток дня в постели, спасаясь слезами и нюхательной солью. Мелани и Чарльз не раз предлагали избавить ее от этого бремени, но Питти всякий раз упрямо поджимала свои по-детски пухлые губы и отказывалась. Генри – ее крест, и она обязана нести его до конца. Глядя на это, племянники могли лишь догадываться, что в глубине души тетушка находит тайное удовольствие в этом ежемесячном потрясении – единственном ярком событии в ее защищенной от всех бурь жизни.

Дядя Генри сразу проникся симпатией к Скарлетт, разглядев в ней, за всей шелухой девичьего кокетства, крупицы истинного здравомыслия. Как опекун наследства Чарльза, он открыл Скарлетт, что она теперь весьма состоятельная дама: муж оставил ей не только долю в доме тетушки, но и земли, и городскую недвижимость. Лавки и склады у железной дороги, входившие в наследство, с началом войны взлетели в цене троекратно. Именно тогда, знакомя ее с делами, дядя Генри и настоял на ее переезде в Атланту на постоянное жительство.

– Когда Уэйд Хэмптон возмужает, он станет богатым человеком, – рассуждал он. – С нынешним ростом Атланты через двадцать лет его состояние подорожает вдесятеро, и будет правильно, если мальчик вырастет там, где лежат его интересы, чтобы научиться править своим имуществом – да и наследством Питти и Мелани тоже. В его руках сойдется всё мужское имя Гамильтонов, ибо я не вечен.

Дядя Питер и вовсе принимал ее приезд как нечто само собой разумеющееся. Для него было немыслимо, чтобы единственный сын Чарльза воспитывался вдали от его неусыпного надзора. Скарлетт лишь загадочно улыбалась на все эти уговоры, не давая твердых обещаний: ей не хотелось связывать себя узами, пока она не поймет, по душе ли ей Атланта и постоянное соседство с родней мужа. Она понимала, что прежде придется склонить на свою сторону Джеральда и Эллен. К тому же стоило ей покинуть Тару, как ее захлестнула щемящая тоска по родным красным полям, нежной зелени хлопка и сладостному покою сумерек. Впервые она смутно ощутила правоту Джеральда: любовь к своей земле действительно была у нее в крови.

Пока же она изящно уходила от прямых ответов, постепенно вживаясь в быт краснокирпичного дома в тихом конце Пичтри-стрит. Живя бок о бок с близкими Чарльза, видя обстановку, в которой он рос, Скарлетт начала яснее понимать того юношу, что столь стремительно сделал ее женой, вдовой и матерью. Теперь было очевидно, почему он был так наивен и склонен к идеализму. Даже если в нем и дремали черты отца – сурового и вспыльчивого воина, – они были безжалостно стерты той изнеженной женской атмосферой, в которой протекало его детство. Он боготворил тетю Питти и был близок с Мелани так, как бывают близки лишь самые преданные братья, а найти женщин более мягких и оторванных от земных забот было невозможно.

Тетю Питтипэт шестьдесят лет назад нарекли Сарой Джейн Гамильтон, но с того самого дня, когда обожавший ее отец дал ей ласковое прозвище за ее легкую, семенящую походку, никто более не звал ее иначе. Годы, минувшие с того второго крещения, изменили ее до неузнаваемости, сделав это имя почти комичным. От той стремительной девочки остались лишь крохотные ступни, совершенно не соответствовавшие ее нынешнему весу, да привычка щебетать без умолку и без всякой цели. Теперь она была дородной, румяной, седовласой и вечно задыхалась из-за слишком тугого корсета. Крошечные ножки, которые она упрямо втискивала в тесные башмачки, не позволяли ей пройти и квартала. Сердце ее замирало от малейшего волнения, и Питти беззастенчиво пользовалась этим, лишаясь чувств по любому удобному поводу. Все знали, что ее обмороки – по большей части лишь дамская уловка, но любили ее слишком сильно, чтобы обличать во лжи. Ее баловали как дитя и не принимали всерьез – все, за исключением сурового брата Генри.

Превыше всех благ, даже превыше радостей обильного стола, она ценила сплетни и могла часами толковать о чужих делах – неизменно добродушно и без тени злобы. Она обладала удивительной способностью путать имена, даты и места, нередко приписывая героям одной городской истории подвиги других, но это никого не смущало: никто не был столь наивен, чтобы полагаться на ее слова. Друзья и близкие по молчаливому уговору оберегали ее покой, не допуская до ее слуха ничего по-настоящему шокирующего или скандального – ее стародевичью чистоту хранили как святыню, видя в ней избалованного, укрытого от жизненных невзгод ребенка.

Во многом Мелани походила на свою тетушку. Ей были свойственны та же робость, те же внезапные вспышки румянца и та же скромность, однако при этом в ней жил и здравый смысл – «да, конечно, на свой лад», – невольно признавала в глубине души Скарлетт. Как и тетя Питти, Мелани несла на своем лице выражение ребенка, никогда не знавшего ничего, кроме простоты, доброты, правды и любви; ребенка, который никогда не сталкивался с жестокостью или злом и, встреть он их на своем пути, просто не сумел бы распознать. Именно потому, что она всегда пребывала в счастливом расположении духа, ей хотелось, чтобы и все окружающие были счастливы или хотя бы довольны собой. Ради этого она неизменно старалась разглядеть в каждом его лучшие стороны и обязательно находила доброе слово именно об этом. Не было среди слуг такого тупицы, в котором она не обнаружила бы хоть какого-нибудь искупающего достоинства – будь то преданность или добросердечие; не было среди девушек такой дурнушки или злой особы, в которой она не сумела бы подметить изящество фигуры или благородство характера; не нашлось бы мужчины настолько пустого или скучного, на которого она не смотрела бы сквозь призму его скрытых возможностей, а не серой действительности.

Благодаря этой особенности, исходившей искренне и без малейшего усилия из ее щедрого сердца, к ней тянулись буквально все: потому что кто устоит перед чарами человека, который находит в тебе те достоинства, о которых ты сам в себе даже не подозревал? У нее было больше подруг, чем у кого бы то ни было в городе, и друзей-мужчин тоже водилось немало, хотя настоящих поклонников было немного: Мелани явно не хватало той воли и того эгоизма, которые так помогают пленять мужские сердца.

То, что делала Мелани, в сущности, являлось именно тем, чему учили всех южных барышень: заставлять окружающих мужчин чувствовать себя непринужденно и быть довольными собой. Именно этот счастливый женский заговор делал южное общество таким приятным. Женщины знали: там, где мужчины довольны, не встречают возражений и могут спокойно пребывать в уверенности, что их самолюбие не будет уколото булавкой, – там и женщинам жить будет легко и приятно. И потому от колыбели до могилы женщины старались делать мужчин довольными собой, а те в ответ щедро платили за это галантностью и поклонением. В сущности, мужчины охотно отдавали дамам весь мир – за исключением ума, которого никак не желали за ними признавать.

Скарлетт пользовалась теми же чарами, что и Мелани, только делала это с холодным расчетом и мастерством, доведенным почти до совершенства. Разница между двумя девушками заключалась в том, что Мелани говорила ласковые и льстивые слова из искреннего желания доставить людям радость хотя бы на миг, а Скарлетт – исключительно ради достижения собственных целей.

От двух тех женщин, которых он любил больше всего, Чарльз не получил ни малейшей закалки и не узнал ничего ни о суровости жизни, ни о ее истинной реальности; дом, в котором он вырос, был мягким, словно птичье гнездо. По сравнению с Тарой это жилище казалось поразительно тихим и старомодным, и Скарлетт чувствовала, что ему просто вопиюще не хватает мужских запахов бренди, табака и макассарового масла, хриплых голосов и случайных крепких ругательств, присутствия ружей, бакенбард, седел, уздечек и собак под ногами. Ей не хватало звуков вечных перебранок, которые в Таре слышались постоянно, стоило Эллен только отвернуться: Мамушка бранилась с Порком, Роза и Тина ссорились между собой, она сама яростно пререкалась со Сьюлин, а Джеральд громогласно выкрикивал угрозы. Ничего удивительного, что Чарльз вырос таким размазней в обстановке подобного рода. Здесь никогда не случалось настоящего волнения, голоса не повышались, все мягко уступали чужому мнению, и, в конечном счете, верх всегда брал седой черный автократ на кухне. Скарлетт, надеявшаяся, что, вырвавшись из-под надзора Мамушки, получит больше свободы, с горечью убедилась: представления дяди Питера о том, что подобает даме, а тем более вдове мистера Чарльза, были даже строже, чем у ее старой няньки.

И всё же именно в этом доме Скарлетт вновь начала становиться самой собой, и не успела она в полной мере осознать это, как к ней возвращалась прежняя жизнерадостность. Ей было всего семнадцать, она обладала прекрасным здоровьем и неистощимой жизненной силой, а родственники Чарльза делали всё возможное, чтобы ей было хорошо. Если им и не удавалось добиться этого в полной мере, то вовсе не по их вине, ведь никто не мог вырвать из ее сердца ту боль, которая вспыхивала всякий раз, когда произносили имя Эшли. А Мелани произносила его так часто! Но Мелани и Питти без устали придумывали всё новые способы смягчить скорбь, под тяжестью которой, как им казалось, она медленно гибнет. Они отодвигали собственную печаль в сторону только для того, чтобы отвлечь гостью. Они хлопотали, следя за тем, чтобы она хорошо ела, вовремя ложилась отдыхать после обеда, ездила в экипаже на прогулки. Они не только без меры восхищались ею – ее живостью, фигурой, изящными руками и ногами, белой кожей, – но и повторяли всё это бесконечно, лаская, обнимая и целуя ее, чтобы лишний раз подчеркнуть свою безграничную любовь.

Сами ласки ее не радовали, но комплименты она принимала с нескрываемым наслаждением. В Таре ей никто никогда не говорил столько приятных вещей. Напротив, Мамушка всю жизнь только и делала, что старалась искоренить ее тщеславие. Маленький Уэйд перестал быть для нее обузой, потому что все население дома – как белое, так и черное, а вместе с ним и соседи, просто обожали его, и между всеми шла непрерывная борьба за право именно сегодня держать его на коленях. Особенно боготворила его Мелани. Даже в самые отчаянные минуты его крика Мелани находила его восхитительным и не уставала повторять это, приговаривая:

– Ах ты мой драгоценный, мой милый! Как жаль, что ты не мой!

Порой Скарлетт с трудом удавалось скрывать свои истинные чувства, потому что тетю Питти она по-прежнему считала глупейшей из старух, а ее путаные мысли и бесплотные томления раздражали ее до крайней степени. Мелани же она не любила всё сильнее – ревнивой нелюбовью, росшей с каждым днем; иной раз ей приходилось поспешно выходить из комнаты, когда Мелани, сияя от гордости, принималась говорить об Эшли или читать вслух его письма. Но, если не считать этого, жизнь текла настолько счастливо, насколько вообще могла течь при данных обстоятельствах. Атланта оказалась куда интереснее Саванны, Чарлстона и Тары, предлагая так много новых, странных, порожденных войной занятий, что у нее оставалось совсем мало времени на тягостные раздумья и уныние. Но иногда, когда она гасила свечу и зарывалась лицом в подушку, она всё-таки вздыхала и думала: «Если бы только Эшли не был женат! Если бы только мне не приходилось ходить в этот проклятый госпиталь! О, если бы у меня хотя бы были поклонники!»

Уход за ранеными она возненавидела с первого же дня, но отделаться от этой обязанности не могла: она числилась сразу в комитетах и миссис Мид, и миссис Мерривезер. Это означало четыре утра в неделю в душном, зловонном госпитале – с волосами, убранными под полотенце, и в тяжелом переднике от шеи до пят. Каждая замужняя женщина Атланты – и молодая, и старая – самоотверженно ухаживала за ранеными, и делала это с таким рвением, которое Скарлетт казалось почти фанатизмом. Все принимали как нечто само собой разумеющееся, что и она одержима тем же патриотическим жаром, и были бы несказанно поражены, узнай, сколь мало война ее занимает на самом деле. Кроме постоянной муки от мысли, что Эшли могут убить, война не интересовала ее ничуть, а госпитальная служба была для нее просто тем, от чего она не сумела вовремя отделаться.

Ничего романтического в этой работе не было. Для нее это означало лишь стоны, бред, смерть и тошнотворные запахи. Госпитали были полны грязных, обросших, вшивых мужчин, от которых отвратительно пахло, а на их телах зияли такие раны, что от одного их вида порядочному христианину могло сделаться дурно. В палатах стоял запах гангрены – этот сладковато-приторный аромат ударял в ноздри задолго до дверей, лип к волосам и рукам, а потом преследовал в кошмарных снах. Мухи, комары и мошкара гудящими тучами висели над койками, доводя раненых до бессильных всхлипываний вперемежку с бранью; а Скарлетт, сама расчесывая до крови комариные укусы, монотонно размахивала пальмовым веером до ломоты в плечах и втайне желала, чтобы все эти люди просто поскорее умерли.

Мелани же, самое робкое и скромное существо из всех женщин, напротив, как будто вовсе не замечала ни запахов, ни страшных ран, ни наготы, и это крайне удивляло Скарлетт. Иногда, помогая доктору Миду – подавая тазики и инструменты, пока тот вырезал загнившую плоть, – Мелани становилась смертельно бледной. А однажды, после такой операции, Скарлетт застала ее в бельевой, где ту тихо рвало в полотенце. Но пока раненые могли ее видеть, она оставалась кроткой, сострадательной и бодрой, и мужчины в госпиталях называли ее не иначе как ангелом милосердия. Скарлетт тоже хотелось бы носить подобное звание, но для этого пришлось бы прикасаться к мужчинам, кишащим вшами, запускать пальцы в горло бесчувственным больным, чтобы проверить, не захлебываются ли они проглоченным жевательным табаком, перевязывать культи и выковыривать личинок из гниющей плоти. Нет, уход за ранеными – это не для нее!

Возможно, всё это было бы терпимее, если бы ей позволяли пускать в ход свои чары хотя бы с выздоравливающими, потому что многие из них были весьма привлекательны и происходили из хороших семей; но в ее вдовьем положении это было строго запрещено. За идущими на поправку должны были ухаживать молодые девушки города – именно потому, что им еще не дозволялось входить в настоящие госпитальные палаты, дабы не видеть зрелищ, неподобающих невинным глазам.

Не будучи связаны ни браком, ни вдовством, барышни производили среди рядов выздоравливающих огромные опустошения; и даже самые некрасивые из них, как мрачно замечала Скарлетт, не испытывали особых затруднений с тем, чтобы оказаться помолвленными.

За исключением безнадежно больных и тяжело раненных, мир, окружавший Скарлетт, стал почти совершенно женским, а это бесило ее, потому что она не любила и не доверяла представительницам собственного пола и, что хуже всего, почти всегда скучала в женском обществе. Но три раза в неделю ей приходилось посещать швейные кружки и комитеты по скатыванию бинтов, где собирались подруги Мелани. Девушки, знавшие Чарльза, были с нею на этих посиделках очень добры и внимательны, особенно Фанни Элсинг и Мейбелл Мерривезер, дочери влиятельных атлантских матрон. Но относились они к ней подчеркнуто почтительно, как будто она уже стала старой и конченой женщиной, а их бесконечная болтовня о балах и кавалерах вызывала у нее и жгучую зависть к их удовольствиям, и яростное раздражение, что вдовство лишило ее всего этого. А ведь она была в три раза красивее и Фанни, и Мейбелл! О, как несправедлива была жизнь! Как горько, что все считают ее сердце лежащим в могиле, когда это было вовсе не так! Оно было в Виргинии – рядом с Эшли!

Но при всех этих неудобствах Атланта очень нравилась ей. И ее пребывание всё тянулось и тянулось, пока недели одна за другой незаметно уплывали прочь.

Глава девятая

Тем летним утром Скарлетт сидела в оконном проеме своей спальни и с тоской наблюдала, как по Пичтри-роуд весело катили повозки и экипажи, полные девушек, солдат и сопровождающих дам. Все они направлялись в лес за зеленью для благотворительного базара, который должен был состояться вечером в пользу госпиталей. Красная дорога, лежавшая под сводом деревьев, была покрыта пятнами тени и солнечных бликов, а дробный стук копыт поднимал маленькие облачка рыжей пыли. В первой повозке сидели четверо здоровенных негров с топорами – им предстояло рубить вечнозеленые ветви и стаскивать вниз лианы. Сзади повозка была доверху нагружена корзинами с провизией, прикрытыми салфетками, плетеными изделиями и дюжиной арбузов. Двое черных парней прихватили с собой банджо и губную гармонику и во все горло выводили задорную песню.

Следом тянулась вся веселая кавалькада: девушки в летних цветастых ситцевых платьях, в легких шалях, шляпках и митенках, оберегавших нежную кожу, с маленькими зонтиками над головой. Пожилые дамы восседали спокойные и улыбающиеся среди общего смеха и шуток. Выздоравливающие воины из госпиталей, сидели в тесных колясках между дородными компаньонками и тоненькими девушками, которые окружали их трогательной заботой. Офицеры были верхом, они лениво ехали шагом рядом с экипажами: колеса скрипели, шпоры звенели, золотой галун сверкал на солнце, зонтики покачивались, веера мерно двигались, негры пели. Все ехали по Пичтри-роуд собирать зелень, устраивать пикник и резать арбузы. Все, мрачно подумала Скарлетт, кроме меня.

Они махали ей и кричали приветствия на ходу, и она старалась отвечать как можно любезнее, но это давалось ей нелегко. Глухая, сдавленная боль уже зародилась в ее сердце и медленно поднималась к горлу, превращаясь в ком, который вот-вот должен был обернуться слезами. Все ехали на пикник, кроме нее, Питтипэт, Мелли и прочих городских несчастных, носивших траур. Но, казалось, ни Мелани, ни Питтипэт это нисколько не задевало. Им даже в голову не приходило желание туда ехать. Зато Скарлетт – пришло. Ей захотелось, мучительно захотелось попасть на этот базар.

Это было вопиюще несправедливо! Она работала вдвое больше любой девушки в городе, готовя товары для базара. Она вязала носки, чепчики и пледы, шарфы и муфты, плела на коклюшках ярды кружева, расписывала фарфоровые шкатулочки и флаконы. Она даже вышила полдюжины наволочек для диванных подушек с флагом Конфедерации. Правда, звезды получились несколько кривоватыми: одни вышли почти круглыми, другие – с шестью, а то и семью лучами, но в целом вид был весьма достойный. Накануне она до изнеможения работала в старом пыльном сарае арсенала, драпируя желтую, розовую и зеленую кисеи на прилавках вдоль стен. Под надзором дамского комитета это была просто тяжелая работа без тени веселья. Вообще в обществе миссис Мерривезер, миссис Элсинг и миссис Уайтинг не было никакой радости, когда они распоряжались тобой, словно ты одна из негритянок, и при этом без конца хвастались популярностью своих дочерей. А хуже всего было то, что она обожгла два пальца, помогая Питтипэт и Куки печь слоеные торты для розыгрыша.

И вот теперь, потрудившись как простая поденщица, она должна была чинно удалиться как раз в ту минуту, когда начиналось самое интересное. О, как это было несправедливо – иметь покойного мужа, младенца, орущего в соседней комнате, и быть вычеркнутой из всего приятного в жизни! Всего лишь год с небольшим назад она танцевала, носила яркие платья вместо этого мрачного траура и была почти обручена сразу с тремя молодыми людьми. Сейчас ей было всего семнадцать, и ее ноги еще так жаждали танца. Жизнь проходила мимо нее по жаркой тенистой летней дороге – жизнь в серых мундирах и со звоном шпор, в цветастых органди и под музыку банджо. Она старалась не улыбаться слишком уж радостно и не махать чересчур оживленно тем мужчинам, которых знала лучше прочих и кого выхаживала в лазаретах, но удержать ямочки на щеках было трудно. Трудно было и придавать лицу такой вид, будто ее сердце и впрямь лежит в могиле, тогда как оно вовсе там не находилось.

Улыбкам и поклонам был внезапно положен конец, когда в комнату вошла Питтипэт. Как обычно, она запыхалась после подъема по лестнице и довольно бесцеремонно оттащила племянницу от окна.

– Ты что, совсем ума лишилась – махать мужчинам из окна своей спальни? Честное слово, Скарлетт, я потрясена! Что бы сказала твоя мать?

– Но они же не знали, что это моя спальня.

– Они могли догадаться, а это ничуть не лучше. Душенька, так нельзя. Все станут о тебе судачить и скажут, что ты чересчур вольна в поведении. И потом, миссис Мерривезер прекрасно знала, чья это комната.

– И, конечно, расскажет всем мальчикам, старая кошка.

– Душенька, тише! Долли Мерривезер – моя лучшая подруга.

– Все равно она кошка… Ах, простите, тетя, не плачьте! Я забыла, что это моя спальня. Больше не буду… я… я только хотела посмотреть, как они уезжают. Мне так хотелось бы быть с ними.

– Душенька!

– Но это правда. Я до смерти устала сидеть дома.

– Скарлетт, обещай мне, что не будешь говорить таких вещей. Люди станут сплетничать. Скажут, что ты не питаешь должного уважения к памяти бедного Чарльза…

– Ах, тетя, не плачьте!

– Вот теперь я и тебя довела до слез, – всхлипнула Питтипэт с некоторым даже удовольствием, шаря в кармане юбки в поисках платка.

Твердый комок, стоявший у Скарлетт в горле, уступил наконец место слезам, и она зарыдала в голос – не из-за бедного Чарльза, как полагала Питтипэт, а потому, что последний скрип колес и смех уже затихали вдали. В комнату, шелестя юбками, вошла Мелани с тревожной складкой между бровей и щеткой в руках. Ее обычно аккуратные черные волосы, освобожденные от сетки, пушились вокруг лица мелкими завитками.

– Дорогие мои! Что случилось?

– Чарльз! – рыдала Питтипэт, с наслаждением отдаваясь собственной скорби и уткнувшись лицом Мелани в плечо.

– Ах, – прошептала Мелли, и ее губа задрожала при имени брата. – Будь храброй, милая. Не плачь. Ах, Скарлетт!

Скарлетт бросилась на кровать и зарыдала во весь голос – о своей ушедшей юности и о тех радостях, которые были у нее отняты. Она плакала с негодованием и отчаянием ребенка, который прежде слезами мог добиться чего угодно, а теперь понял, что они больше не помогут. Она уткнулась лицом в подушку и колотила ногами по стеганому покрывалу.

– Лучше мне самой умереть! – страстно выкрикивала она сквозь рыдания.

Перед таким бурным проявлением горя легкие слезы Питтипэт мгновенно иссякли, а Мелани метнулась к постели утешать невестку.

– Милая, не плачь! Подумай лучше, как сильно Чарльз тебя любил, пусть это тебя утешит. Подумай о своем дорогом ребенке.

Негодование из-за того, что ее совсем не понимают, смешалось в Скарлетт с горьким чувством отчужденности от всего живого, и у нее перехватило дыхание. Это было даже к лучшему, потому что, сумей она заговорить, из нее вырвались бы фразы, сформулированные в самых прямолинейных выражениях, – привычка, унаследованная от Джеральда. Мелани поглаживала ее по плечу, а Питтипэт тяжело и на цыпочках ходила по комнате, опуская шторы.

– Не смейте! – крикнула Скарлетт, вскинув красное, распухшее лицо от подушки. – Я еще не настолько мертва, чтобы вы уже опускали шторы, хотя с тем же успехом могла бы ею быть. Ах, да уйдите же, оставьте меня одну!

Она снова уткнулась в подушку, и после короткого шепота между собой обе женщины на цыпочках вышли из комнаты. Скарлетт услышала, как по дороге вниз Мелани тихо сказала тете:

– Тетя Питти, мне бы очень хотелось, чтобы вы не упоминали при ней о Чарльзе. Вы же видите, как это на нее действует. Бедняжка – у нее появляется такой странный взгляд, и я замечаю, что она изо всех сил старается не заплакать. Не надо делать ей еще тяжелее.

Скарлетт в бессильной ярости пнула покрывало, пытаясь придумать что-нибудь достаточно скверное, чтобы выразить свои чувства.

– Пропади все пропадом! – выкрикнула она наконец, и это принесло ей минутное облегчение.

Как может Мелани быть довольной тем, что сидит дома, совсем не веселится и носит траур по брату, когда ей всего восемнадцать? Мелани словно и не замечала, что жизнь проезжает мимо со звоном шпор.

«Да она просто тупая деревяшка, – думала Скарлетт, колотя кулаком по подушке. – И никогда не имела столько поклонников, как я, вот и не скучает по тому, чего лишилась я. И… и кроме того, у нее есть Эшли, а у меня… у меня нет никого!» И от этой новой муки она снова залилась слезами.

Так она и оставалась в своей комнате в мрачном расположении духа до самого вечера. Даже вид возвращающихся повозок, заваленных сосновыми ветвями, лианами и папоротниками, нисколько ее не приободрил. Все выглядели весело уставшими и махали ей, а она лишь вяло отвечала на приветствия. Жизнь казалась безнадежным делом и уж точно не стоила того, чтобы ее проживать.

Избавление пришло с самой неожиданной стороны: в послеобеденный час, когда дом погрузился в полудрему, к крыльцу подкатили миссис Мерривезер и миссис Элсинг. Пораженные столь неурочным визитом, Мелани, Скарлетт и тетя Питтипэт встрепенулись, поспешно застегнули лифы, пригладили волосы и сошли в гостиную.

– Дети миссис Боннелл слегли с корью, – с порога объявила миссис Мерривезер таким тоном, будто именно на миссис Боннелл лежала тяжкая вина за эту хворь.

– А сестер Маклюр срочно вызвали в Виргинию, – прибавила миссис Элсинг своим замирающим голосом, лениво обмахиваясь веером, словно ни это известие, ни что-либо иное в подлунном мире не имело ровно никакого значения. – Даллас Маклюр ранен.

– Какой ужас! – в один голос воскликнули хозяйки. – Бедный Даллас… неужели он…

– Нет. Лишь плечо задето, – отрезала миссис Мерривезер. – Однако стряслось это в самый неподходящий миг. Девушки спешат на север, дабы забрать его домой. Но, милосердный Боже, нам недосуг вести беседы. Нужно немедля возвращаться и завершать убранство. Питти, вы и Мелли должны сегодня вечером заменить миссис Боннелл и дочерей Маклюр.

– Ах, Долли, но это решительно невозможно!

– Не нужно говорить мне «невозможно», Питтипэт Гамильтон, – властно перебила ее миссис Мерривезер. – Ваш долг – присматривать за неграми, которые станут разносить угощение. Это раньше вменялось в обязанность миссис Боннелл. А Мелли придется встать за прилавок сестер Маклюр.

– Но позвольте, как же можно… ведь бедный Чарльз покинул нас всего лишь…

– Я в полной мере сознаю ваше горе, но ради Общего Дела нет слишком великих жертв, – мягко, но тоном, не терпящим возражений, вставила миссис Элсинг.

– Мы были бы счастливы помочь, но… отчего нельзя призвать каких-нибудь милых, цветущих барышень?

Миссис Мерривезер возмущенно и громогласно фыркнула.

– Ума не приложу, что творится с нынешним молодым племенем. У них совершенно отсутствует чувство долга. Все девицы, еще не занятые за прилавками, напридумывали столько отговорок, сколько не услышишь и за целое столетие. О, меня-то им не обмануть! Им просто не хочется стеснять себя обязанностями, дабы беспрепятственно принимать ухаживания офицеров – только и всего. И они страшатся, что их новые наряды не будут видны во всей красе за стойкой. О, как бы я желала, чтобы этот контрабандист… как бишь его величают…

– Капитан Батлер, – подсказала миссис Элсинг.

– Истинно так, капитан Батлер. Я была бы крайне признательна, если бы он доставлял больше лекарств и лазаретных припасов и поменьше кринолинов с кружевами. Если я сегодня увижу одно новое платье, то уж двадцать – вне всякого сомнения, привезены им. Капитан Батлер! Меня уже воротит от одного этого имени. Ну же, Питти, препираться некогда. Вы обязаны быть. Все отнесутся с пониманием. Вас в задних комнатах никто и не увидит, а Мелли будет совсем незаметна. Прилавок Маклюров стоит в самом конце, он не слишком бросок, так что никто не обратит на вас внимания.

– Я полагаю, нам следует поехать, – проговорила Скарлетт, стараясь сдержать ликование и придать лицу кроткое, серьезное выражение. – Это самая малая толика того, что мы можем сделать для раненых.

Ни одна из прибывших дам даже не упомянула ее имени, и теперь обе они резко обернулись к ней. Даже в крайней нужде им и в голову не могло прийти просить вдову, не носящую траур и года, явиться на людях. Скарлетт выдержала их испытующие взгляды, широко раскрыв свои почти детские глаза.

– Я думаю, нам всем надлежит быть там и приложить все силы, чтобы затея удалась. И мне кажется, я обязана стоять там подле Мелли, так как… ну… будет куда лучше, если нас там окажется двое. Вы не находите, Мелли?

– Ну… – беспомощно пролепетала Мелани. Сама мысль о публичном появлении в трауре была столь неслыханной, что она совершенно растерялась.

– Скарлетт совершенно права, – заявила миссис Мерривезер, почуяв скорую победу. Она поднялась и решительно расправила свои кринолины. – Обе поедете. Все поедете. А теперь, Питти, даже не пытайтесь возобновить свои сетования. Подумайте, как госпиталь нуждается в средствах на новые койки и медикаменты. Я уверена, Чарльз был бы горд тем, что вы помогаете Делу, за которое он отдал жизнь.

– Ну что ж… – промолвила Питтипэт, как и всегда пасуя перед чужой волей. – Раз вы полагаете, что люди поймут нас правильно…

«Слишком чудесно, чтобы быть правдой! Слишком чудесно!» – ликовало сердце Скарлетт, когда она, стараясь быть как можно менее заметной, юркнула за прилавок, задрапированный розовой и желтой кисеей. Ведь она и впрямь оказалась на празднике! После томительного года затворничества, после черного траура и негромких речей, после удушающей скуки – она действительно была здесь, на самом грандиозном торжестве, какое только знала Атланта. И она могла видеть людей, сияние множества огней, слышать чарующие звуки музыки и своими глазами созерцать те дивные кружева и платья, что доставил через блокаду знаменитый капитан Батлер в свой последний рейс.

Она присела на один из табуретов за прилавком и окинула взглядом просторный зал, который еще пополудни был лишь голым, невзрачным помещением для строевой подготовки. Какой же труд вложили дамы, чтобы сотворить такую красоту! Убранство выглядело великолепно. Казалось, в этих стенах собрали все свечи и подсвечники Атланты: серебряные на двенадцать рожков, фарфоровые с изящными фигурками, старинные латунные – статные и строгие, уставленные свечами всех мастей, источавшими аромат воска и лавра. Они теснились на ружейных стойках, на длинных столах, утопающих в цветах, на прилавках и даже на подоконниках распахнутых окон, где теплый ночной ветерок лишь слегка колебал их пламя.

В центре зала исполинская уродливая лампа, свисавшая на ржавых цепях, преобразилась до неузнаваемости под гирляндами дикого винограда и плюща, уже начавших поникать от жары. Стены были сплошь затканы сосновыми лапами, наполнившими воздух пряным ароматом хвои, и превращали углы зала в уютные зеленые сени, где предстояло расположиться пожилым дамам и компаньонкам. Длинные, изящные плети плюща и смилакса вились повсюду – фестонами по стенам, дугами над оконными проемами, воланами по ярким кисейным прилавкам. И всюду среди зелени, на флагах и знаменах, пламенели звезды Конфедерации.

Особенно искусно была украшена эстрада для оркестра. Ее целиком скрывала густая зелень и звездчатые стяги, и Скарлетт знала: сюда свезли все кадочные растения города – колеусы, герани, гортензии и олеандры. Даже четыре бесценных фикуса миссис Элсинг заняли свои почетные места по углам.

На другом конце зала дамы и вовсе превзошли самих себя. На стене красовались ростовые портреты президента Дэвиса и «малыша Алека» Стивенса, который был вице-президентом и гордостью Джорджии. Над ними был торжественно водружен огромный флаг, а внизу, на длинных столах, покоились дары городских садов: папоротники, охапки малиновых, желтых и белых роз, статные золотистые гладиолусы, пестрые настурции и высокие мальвы, возвышавшиеся над прочими цветами своими темными головками. Меж ними безмолвно горели свечи, точно алтарные огни. Два лика глядели сверху на торжество – два образа, столь непохожих друг на друга: у Дэвиса – впалые щеки и холодный взор аскета, тонкие губы, сжатые в гордой решимости; у Стивенса – темные, пылающие глаза на лице, отмеченном печатью недуга и боли, которые он превозмогал силой духа и юмором. Обоих здесь боготворили.

Почтенные дамы комитета, на которых лежала вся тяжесть ответственности за базар, вплывали в зал с важностью, словно флагманские суда, подгоняя нерасторопных дам и смешливых девиц к их местам, после чего чинно удалялись в задние покои, где готовилось угощение. Тетя Питти, тяжело дыша, последовала за ними.

Музыканты, смуглые и широко улыбающиеся, с лоснящимися от усердия щеками, взобрались на свои места и принялись настраивать инструменты. Скрипки взвизгивали под смычками, контрабасы гудели – все готовились к своему триумфу. Старый Леви, кучер миссис Мерривезер, бессменный предводитель оркестров на всех празднествах еще с тех пор, как Атланта звалась Мартазвиллом, властно ударил смычком, призывая к тишине. Помимо дам, занятых последними приготовлениями, в зале еще почти не было гостей, но все взоры тотчас обратились к нему. И тогда скрипки, аккордеоны и банджо грянули протяжную «Лорену» – мелодию слишком медленную для танца, потому что танцы должны были начаться лишь после того, как опустеют прилавки. Сердце Скарлетт затрепетало, когда ее слуха коснулась сладостная печаль звуков вальса:

 
Уплывает за годом год, Лорена!
Снова снег укрыл траву в саду.
Солнце покидает небосвод, Лорена…
 

Раз-два-три, раз-два-три, шаг и поворот. Какой дивный вальс! Она невольно чуть вытянула руки, сомкнула веки и качнулась в такт этому томительному ритму. В трагической мелодии и в повести об утраченной любви Лорены было нечто такое, что созвучно было ее собственному волнению, подступавшему комом к горлу.

А затем, словно вызванные к жизни этой музыкой, с улицы донеслись новые звуки – перестук копыт по темной мостовой, скрип колес, взрывы смеха в теплом, напоенном ароматами воздухе и приглушенные споры негров-кучеров. Лестница мгновенно ожила от топота легких шагов; звонкие девичьи голоса смешались с густыми басами кавалеров. Зазвучали радостные приветствия и восторженные возгласы – подруги встречались так, будто не виделись вечность, хотя расстались всего несколько часов назад.

И вдруг зал взорвался жизнью. Его наполнили девушки, вплывающие в ярких, точно крылья бабочек, нарядах с огромными кринолинами. Из-под пышных юбок лукаво выглядывали кружевные оборки панталет; кружева же пенились над открытыми белыми плечами и нежной грудью. На локтях небрежно висели шали; в руках порхали веера – расписные, усыпанные блестками, из лебяжьего пуха или павлиньих перьев, прикрепленные к запястьям тонкими бархатными лентами. Барышни с темными волосами, гладко зачесанными назад в тяжелые узлы, держали головы с гордым и вызывающим изяществом. Златовласые красавицы щеголяли локонами, рассыпанными по шее, и длинными серьгами с золотой бахромой, плясавшими в такт их движениям. Кружева, шелка, ленты и галуны – всё это было доставлено через блокаду, а потому надето с особой статью и гордостью, как явное свидетельство того, что контрабандисты и девушки утерли нос янки.

Не все цветы города пошли на украшение портретов вождей. Самые нежные и душистые бутоны украшали самих дам. Чайные розы прятались за розовыми ушками, гардении вплетались в венки поверх каскадов кудрей, цветы теснились в атласных поясах. Скарлетт знала: до конца вечера многие из них перекочуют в нагрудные карманы серых мундиров как бесценные сувениры.

Как много в зале было мундиров! Скарлетт видела их повсюду на мужчинах, которых знала: на тех, мимо кого проходила в лазаретах, на улицах или на плацу. То были великолепные мундиры с ослепительно блестящими пуговицами и золотым шитьем на обшлагах. Красные, желтые и синие лампасы, обозначавшие род войск, выигрышно выделялись на фоне серого сукна. Пунцовые и золотые кушаки мерно колыхались, сабли со звоном били по голенищам лакированных сапог, шпоры заливисто позвякивали.

«Какие красавцы!», – думала Скарлетт, и ее сердце невольно наполнялось гордостью. Они весело махали друзьям и с изысканной учтивостью склонялись над руками пожилых дам. Все они казались совсем юными, несмотря на густые бороды и длинные золотистые усы. В их облике была дерзкая красота – даже в тех, кто носил руку на перевязи или белел повязкой на загорелом лице. Иные опирались на костыли, и с какой нескрываемой гордостью барышни замедляли шаг, подстраиваясь под хромающего кавалера! Одно яркое пятно среди серой массы мундиров выделялось, точно тропическая птица: луизианский зуав в полосатых шароварах, кремовых гетрах и короткой алой куртке. Это был Рене Пикар, любимец Мейбелл Мерривезер, смуглый и вечно ухмыляющийся человечек с рукой на шелковой перевязи. Казалось, сюда явились все обитатели лазаретов, способные держаться на ногах, а также все чиновники и офицеры снабжения из окрестностей. Дамы наверняка будут в восторге – госпиталь сегодня соберет целое состояние.

С улицы донеслась дробь барабанов и приветственные выкрики. Запел горн, чей-то властный голос рявкнул команду, и в следующую секунду внутренняя гвардия и отряды милиции загрохотали по лестнице, заполняя зал. В гвардии служили совсем еще мальчишки, с упоением играющие в войну и грезящие о Виргинии, и седобородые старики, маршировавшие в форме в лучах славы своих сыновей на фронте. В милиции же преобладали мужчины средних лет; они держались уже не так браво, как молодежь, и в толпе уже слышался шепот – отчего же они до сих пор не в армии генерала Ли?

В зале стало невообразимо тесно. Еще недавно он казался просторным, а теперь был набит до отказа и пропитан летними ароматами саше, одеколона и воска лавровых свечей. Гул голосов стал таким плотным, что разобрать слова было невозможно. Старый Леви, уловив общее возбуждение, оборвал вальс на полуслове, ударил смычком – и оркестр грянул «Синий флаг с одинокой звездой».

Сотни людей подхватили мелодию, превращая песню в громовой боевой клич. Горнист гвардии подхватил припев, и высокие серебряные звуки взвились над залом, заставляя сердца трепетать, а по коже пробегать холодок восторга:

 
Ура! Ура! Ура!
За Югом – священные права!
Да здравствует флаг голубой
С одной великой звездой!
 

Когда они перешли ко второму куплету, Скарлетт вдруг услышала над собой чистое сопрано Мелани – пронзительное и волнующее, словно голос самого горна. Мелли стояла, скрестив руки на груди и закрыв глаза, а по ее щекам катились крошечные слезинки. Когда музыка смолкла, она чуть виновато улыбнулась Скарлетт и промокнула глаза платком.

– Я так счастлива, – прошептала она, – и так горжусь нашими мальчиками, что слезы сами льются.

В ее глазах светилось некое глубокое, почти фанатичное чувство, на миг сделавшее ее лицо по-настоящему прекрасным. Тот же огонь горел и в глазах других женщин: слезы гордости на морщинистых или юных щеках, сияющие улыбки, обращенные к своим мужчинам. Все они в этот миг были ослепительны – той красотой, что преображает любую женщину, когда она чувствует себя защищенной и любимой.

Они верили в своих мужчин безраздельно. Как могла беда коснуться их, пока между ними и врагом стояла эта несокрушимая серая стена? На всем белом свете не найти было героев более безрассудных и галантных. И как могла победа не венчать столь правое Дело? Они служили ему сердцем и руками, они готовы были отдать ради него самое дорогое – и принять утрату с той же гордостью, с какой мужчины несли свои знамена.

То был прилив небывалой преданности всей Конфедерации, ведь триумф казался совсем близким. Победы Джексона и разгром северян под Ричмондом подтверждали это. Еще одно усилие – и янки падут на колени, моля о мире. Еще одна битва – и война закончена!

Разумеется, в тылу оставались пустые кресла и могилы у далеких ручьев Виргинии. Но разве это слишком высокая цена? Трудности с шелком, чаем и сахаром лишь давали повод для шуток, а контрабандисти, привозившие припасы под носом у врага, делали обладание этими вещами еще слаще. Скоро флот снимет блокаду, гавани откроются, а Англия непременно вступит в войну, ведь ее фабрики задыхаются без южного хлопка. К тому же британская аристократия просто обязана поддержать равных себе против этих дельцов с Севера.

Женщины смеялись, шелестели шелковыми платьями и смотрели на своих героев с разрывающим грудь чувством. Любовь, обретенная перед лицом смерти, была вдвойне сладостной.

Скарлетт поначалу тоже поддалась этому восторгу: она наконец-то была на празднике! Но постепенно, вглядываясь в одухотворенные лица вокруг, она почувствовала, как радость испаряется. Каждая женщина в зале была охвачена пламенем, которого она сама не ощущала. Это сбивало с толку и давило на нее. Зал перестал казаться прекрасным, а лица девушек – блестящими. Весь этот «белый жар» преданности Делу вдруг показался ей… просто нелепым.

И внезапно Скарлетт осознала нечто такое, отчего ее рот приоткрылся в изумлении: она не разделяла ни этой яростной гордости, ни жажды самопожертвования. Еще до того, как страх заставил ее подумать: «Нет, это грешно, так нельзя!», правда уже оформилась в ее голове. Дело само по себе ровным счетом ничего для нее не значило. Ей до смерти надоело слушать речи, произносимые с этим фанатичным блеском в глазах. Война не казалась ей священной – лишь досадной помехой, которая губит мужчин, пожирает деньги и лишает ее привычной роскоши. Она смертельно устала от бесконечного вязания и щипания корпии, от которой грубеет кожа. И, видит Бог, как же ей опротивел госпиталь! Ее мутило от тошнотворного запаха гнили и бесконечных стонов; ей было невыносимо смотреть на лица, по которым уже скользнула тень близкой смерти.

Она украдкой огляделась, пока эти кощунственные, изменнические мысли проносились в ее уме, опасаясь, как бы кто-нибудь не прочел их по ее лицу. О, отчего она не может чувствовать то же, что и все эти женщины! Они были искренни и цельны в своей преданности Делу. Они действительно верили в каждое слово и каждое действие. И если бы хоть кто-нибудь заподозрил, что она… Нет, нет, никто не должен этого узнать! Она обязана и впредь притворяться, будто в ней живет тот же восторг и гордость за Дело, которых она на самом деле не ощущает. Ей нужно играть роль вдовы офицера Конфедерации, мужественно несущей свое горе; вдовы, чье сердце покоится в могиле; вдовы, убежденной, что смерть мужа – ничто, если она приблизила торжество Юга.

Почему же она так разительно отличалась от этих любящих женщин? Никого и ничего она не смогла бы любить столь бескорыстно, как они. Какое странное, гнетущее одиночество! А ведь прежде она никогда в жизни не была одинока – ни телом, ни душой. Поначалу она попыталась задушить эти мысли, но жесткая, бескомпромиссная честность перед собой, лежавшая в самой основе ее натуры, не позволила этого сделать. И потому, пока базар шел своим чередом, пока они с Мелани обслуживали покупателей, подходивших к их прилавку, ее ум напряженно трудился, стараясь оправдать ее перед самой собой – а с этой задачей она обычно справлялась без труда.

Другие женщины просто глупы и истеричны в своих разговорах о патриотизме, а мужчины ничуть не лучше со своими речами о жизненно важных вопросах и правах штатов. Только она одна, Скарлетт О’Хара Гамильтон, сохранила настоящий, крепкий ирландский практический ум. Она не собирается выставлять себя дурой ради Дела, но и не станет признаваться вслух в своих истинных чувствах. У нее достаточно здравого смысла, чтобы смотреть на обстоятельства здраво, и никто никогда не узнает, что она думает на самом деле.

Как бы изумились все присутствующие, если бы узнали ее подлинные мысли! Как бы они ужаснулись, если бы она вдруг взошла на эстраду и во всеуслышание заявила, что войну давно пора прекратить, чтобы все разъехались по домам, занялись своим хлопком, устраивали балы, принимали кавалеров и могли носить сколько угодно светло-зеленых платьев.

На миг это самооправдание ободрило ее, но она все равно продолжала смотреть на зал с неприязнью. Прилавок сестер Маклюр был почти незаметен, как и обещала миссис Мерривезер, и нередко проходили долгие минуты, когда к ним никто не подходил. Скарлетт оставалось лишь с завистью глядеть на счастливую толпу. Мелани чувствовала ее угрюмость, но, приписывая ее тоске по Чарльзу, не пыталась заводить разговор. Она тихо возилась с разложенными вещами, стараясь расставить их покрасивее, а Скарлетт сидела и мрачно разглядывала залу. Ее раздражали даже цветы, нагроможденные под портретами мистера Дэвиса и мистера Стивенса.

– Все это выглядит как алтарь, – фыркнула она про себя. – С тем благоговением, с каким все вокруг носятся с этими двумя, их с тем же успехом могли бы звать Отцом и Сыном.

И тут же, пораженная внезапным страхом перед собственным кощунством, она поспешно начала креститься в знак извинения, но вовремя опомнилась.

«Все равно это правда, – заспорила она с собственной совестью. – Все с ними носятся, словно они святые, а они всего-навсего мужчины – и, между прочим, на вид совсем не симпатичные».

Разумеется, мистер Стивенс не виноват в своей внешности – он всю жизнь был глубоко больным человеком. Но вот мистер Дэвис… Она посмотрела на это чистое, гордое лицо, напоминающее камею. Больше всего ее раздражала его козлиная бородка. Мужчины должны быть либо гладко выбриты, либо носить усы или полную бороду. «Эта жалкая кисточка выглядит так, будто большего он просто не смог вырастить», – подумала она, не желая видеть на лице Дэвиса той холодной, железной воли, которая удерживала на плечах целую новую нацию.

Нет, теперь она уже не была счастлива, хотя поначалу буквально сияла от радости из-за того, что просто оказалась среди людей. Теперь одного присутствия было мало. Она была на базаре, но не была его частью. Никто не обращал на нее внимания, и она оставалась единственной молодой незамужней женщиной в зале, у которой не было кавалера. А ведь всю жизнь именно она привыкла быть в самом центре сцены. Это было несправедливо! Ей всего семнадцать лет, а ноги так и постукивают по полу, просясь в танец, в бег, в веселое кружение. Ей семнадцать лет, а у нее уже муж в могиле на кладбище Окленд, ребенок в колыбельке у тети Питтипэт, и все считают, что она должна быть этим вполне довольна. Грудь у нее белее, талия уже, ножка меньше, чем у любой девушки в зале, но какой в этом толк, если с тем же успехом ее уже можно было бы положить рядом с Чарльзом и высечь надпись: «Любимой супруге».

Она больше не была девушкой, которой дозволено танцевать и флиртовать; но и не была женой, которой позволено сидеть вместе с замужними дамами и осуждать кокетство девиц. И уж, конечно, она вовсе не была настолько стара, чтобы считаться вдовой. Вдовы должны быть старыми – такими ужасно старыми, чтобы им уже не хотелось ни танцевать, ни нравиться. О, как это несправедливо – в семнадцать лет быть вынужденной сидеть здесь, воплощая собой вдовью чопорность и безупречную добродетель. Несправедливо, что она должна говорить тихо и опускать глаза, когда к их прилавку подходят мужчины – да еще столь привлекательные.

Каждая барышня Атланты была окружена кавалерами в три ряда. Даже самые невзрачные вели себя как признанные красавицы – и, что хуже всего, на них были такие чудесные, такие дивные платья!

А она сидела здесь, точно ворона, в душной черной тафте, застегнутая под самое горло, без единой ленточки или кружева, без намека на отделку или украшение – если не считать траурной броши из оникса, принадлежавшей Эллен. Она смотрела, как невзрачные девицы висят на руках хорошеньких мужчин. И все из-за того, что Чарльз Гамильтон когда-то подхватил корь. Он даже не пал в ореоле славы в бою – так, чтобы можно было хотя бы гордиться его подвигом.

С мятежным упрямством она оперлась локтями о прилавок, пренебрегая вечным предостережением Мамушки не ставить локти на стол, чтобы не портить их кожу морщинами. Что ж, пусть бы и портились! Ей, вероятно, уже никогда не представится случая их показать. Она жадно следила за проносящимися мимо нарядами: шелка цвета сливочного масла с гирляндами бутонов; розовые атласы с восемнадцатью воланами, обшитыми тонкими черными бархатными лентами; небесно-голубая тафта – десять ярдов ткани в одной только юбке, напоминающей пену из каскадов кружева; открытые плечи, соблазнительные цветы. Мейбелл Мерривезер шествовала к соседнему прилавку под руку с зуавом в платье из яблочно-зеленого тюля, столь пышном, что талия ее казалась крошечной. Весь наряд был усыпан кремовым шантильи, доставленным последним контрабандистом, и Мейбелл щеголяла им так, словно именно она, а не прославленный капитан Батлер, прорвала блокаду.

«Как прелестно я бы смотрелась в этом платье», – подумала Скарлетт с дикой завистью. – «Талия у нее как у коровы. Этот зеленый – именно мой цвет, и глаза в нем казались бы… И зачем только блондинки пытаются носить такие оттенки? У нее кожа от него стала бледной, как плесень на сыре. И подумать только – я уже никогда больше не надену такой цвет, даже когда выйду из траура. Нет, даже если мне и удастся снова выйти замуж. Тогда все равно придется носить унылые серые, песочные и лиловые тона».

На несколько минут она задумалась о всей несправедливости своего положения. Как короток срок, отведенный на веселье, на красивые платья и танцы! Всего несколько лет – ничтожно мало. Потом выходишь замуж, надеваешь тусклые наряды, рожаешь детей, которые портят тебе талию, и сидишь по углам на балах рядом со степенными матронами, выходя на середину зала только для танца с мужем или каким-нибудь старым господином, который непременно наступит тебе на ногу. А если не станешь так себя вести, остальные матроны заговорят о тебе, и репутация твоя погибнет, а вместе с нею и честь семьи. Какая страшная расточительность – всю девичью пору учиться быть привлекательной, учиться ловить мужчин и пользоваться всеми этими навыками только год или два. Когда она вспоминала, как ее учили Эллен и Мамушка, ей приходилось признать, что обучение было основательным, потому что всегда приносило результат. Были определенные правила, и если ты их соблюдала, успех неизменно венчал труды.

Со старыми дамами следовало быть кроткой, невинной и казаться как можно более простодушной, так как они были остроглазы, следили за девушками с ревностью кошек и готовы были наброситься при малейшей нескромности слова или взгляда. Со старыми джентльменами девушка должна была быть бойкой, дерзкой и почти кокетливой, чтобы тешить тщеславие стариков. Это заставляло их чувствовать себя молодыми, и тогда они щипали тебя за щеку и называли шалуньей. И, разумеется, в такие минуты следовало непременно краснеть, иначе они станут позволять себе лишнее, а после скажут сыновьям, что ты чересчур вольна.

С молодыми девушками и замужними женщинами нужно было источать сладость, целовать их при каждой встрече и обнимать за талию, позволяя им делать то же самое, как бы это ни было противно. Следовало восхищаться их платьями или детьми, поддразнивать по поводу кавалеров, хвалить мужей и уверять, что по сравнению с ними у тебя нет никаких достоинств. И, главное, никогда не говорить того, что думаешь на самом деле, – точно так же, как и они никогда не скажут тебе правды. Мужей других женщин следовало оставлять в покое совершенно, даже если это были твои прежние поклонники. Стоило быть слишком уж милой с молодыми мужьями – и их жены называли тебя распущенной, ты приобретала дурную славу и уже не могла привлечь ни одного достойного кавалера.

Но с молодыми холостяками – ах, это было совсем другое дело! Над ними можно было украдкой подшучивать, и когда они слетались, точно осы на мед, желая разузнать, над чем именно ты смеешься, можно было наотрез отказаться отвечать, рассмеяться еще звонче и тем самым удерживать их подле себя сколь угодно долго. Можно было одним лишь взором обещать такие волнующие вещи, что мужчина принимался лихорадочно изобретать способы остаться с тобою наедине. А когда он этого добивался, ты могла изобразить глубочайшее оскорбление или праведный гнев, если он дерзал тебя поцеловать. Можно было заставить его слезно молить о прощении за свое недостойное поведение и простить так сладостно, что он еще долго не отходил ни на шаг в надежде на второй поцелуй. Иногда – хоть и крайне редко – можно было ему это позволить. Эллен и Мамушка подобным хитростям ее не обучали, но Скарлетт сама усвоила, что это средство действует безотказно. После поцелуя следовало немедля расплакаться и заявить, что ты сама не знаешь, какое затмение на тебя нашло, и что теперь он, разумеется, вовеки не сможет тебя уважать. Тогда бедняге приходилось утирать тебе слезы, и очень часто он тут же делал предложение – просто чтобы доказать, сколь высоко твое достоинство в его глазах. И еще были… о, в запасе имелось столько всевозможных уловок для холостяков, и она владела ими в совершенстве: едва уловимый косой взгляд, лукавая полуулыбка из-за веера, легкое покачивание бедер, от которого юбки колоколом ходят из стороны в сторону, слезы, смех, лесть и нежное участие. Все эти хитрости никогда не подводили – за исключением одного-единственного случая. За исключением Эшли.

Нет, это и вправду было нелепо – выучить столько искусных приемов, пользоваться ими столь недолго и затем навсегда спрятать в сундук. Как чудесно было бы никогда не связывать себя узами брака, а вечно оставаться прелестной в светло-зеленых платьях и вечно быть окруженной красивыми мужчинами. Но если слишком затянуть с этим, превращаешься в старую деву вроде Индии Уилкс, и все вокруг с самодовольным сочувствием вздыхают: «бедняжка». Нет, в конечном счете, лучше уж выйти замуж и сохранить к себе уважение общества, пусть даже веселью после этого придет конец.

О, как же запутана эта жизнь! Зачем она была такой идиоткой, что вышла именно за Чарльза и поставила крест на своей юности уже в шестнадцать лет?

Ее возмущенные и безнадежные мысли были прерваны, когда толпа качнулась к стенам: дамы торопливо придерживали кринолины, чтобы не задрать их случайным толчком и не выставить на всеобщее обозрение больше панталет, чем дозволяли приличия. Скарлетт привстала на цыпочки и увидела, как капитан милиции поднимается на эстраду к оркестрантам. Он выкрикнул команду, и половина роты построилась в шеренгу. Несколько минут они бойко демонстрировали строевые приемы, и со всех сторон посыпались аплодисменты и одобрительные возгласы. Скарлетт послушно хлопала вместе со всеми, и когда солдаты, по команде «вольно» направились к прилавкам за пуншем и лимонадом, она обернулась к Мелани, решив, что пора поскорее начинать свою игру в преданность Делу.

– Они ведь великолепны, правда? – заметила она.

Мелани как раз перекладывала вязаные вещи на прилавке.

– Большинство из них выглядело бы куда великолепнее в серой форме где-нибудь в Виргинии, – произнесла она, даже не потрудившись понизить голос.

Несколько гордых матерей милиционеров стояли совсем рядом и прекрасно расслышали это замечание. Миссис Гуинан сперва вспыхнула от стыда, а затем побледнела, так как ее двадцатипятилетний Уилли состоял именно в этой роте. Скарлетт остолбенела от изумления. От кроткой Мелли – и вдруг такие слова!

– Что ты, Мелли!

– Ты ведь знаешь, что это правда, Скарлетт. Я же не имела в виду мальчишек и почтенных старцев. Но многие из тех, кто сейчас числится в милиции, вполне способны держать в руках боевое ружье, и именно этим им надлежало бы заниматься в эту минуту.

– Но… но… – начала было Скарлетт, которая прежде никогда об этом не задумывалась. – Кто-то же обязан оставаться дома, чтобы… – она тщетно силилась вспомнить, как именно Уилли Гуинан оправдывал свое пребывание в тылу. – Чтобы защищать наш штат от возможного вторжения.

– Никто на нас не нападает и нападать не собирается, – холодно отрезала Мелли, не сводя глаз с группы милиционеров. – А лучший способ не пустить захватчиков на нашу землю – это отправиться в Виргинию и разгромить врага там. А все эти толки про милицию, которая якобы должна оставаться здесь, чтобы негры не взбунтовались, – величайшая глупость, какую я только слышала. С чего бы нашим людям поднимать мятеж? Это просто удобная отговорка для трусов. Готова биться об заклад, мы разбили бы северян в один месяц, если бы вся милиция всех штатов ушла на фронт. Вот и всё.

– Ну что ты, Мелли! – снова вскрикнула Скарлетт, во все глаза глядя на нее.

Мягкие темные глаза Мелани сверкнули гневом.

– Мой муж не побоялся уехать, и твой тоже. И я предпочла бы видеть их обоих мертвыми, чем сидящими дома в такое время… Ах, дорогая, прости! Как это было бездумно и жестоко с моей стороны!

Она ласково коснулась руки Скарлетт, но та смотрела на нее, думая вовсе не о покойном Чарльзе. Она думала об Эшли. А что, если и он тоже погибнет? Скарлетт поспешно отвернулась и машинально улыбнулась, когда к их прилавку подошел доктор Мид.

– Ну, девочки, – поприветствовал он их, – весьма похвально, что вы всё же решились приехать. Я понимаю, какую жертву вы принесли, появившись сегодня здесь. Но всё это ради нашего Общего Дела. И я хочу открыть вам один секрет. У меня родилась одна неожиданная затея, как добыть сегодня для лазарета еще больше средств, но, боюсь, некоторые дамы будут ею весьма шокированы.

Он умолк и довольно усмехнулся, поглаживая свою серую бородку.

– Ах, что же это? Расскажите, расскажите!

– Нет, пожалуй, я оставлю вас в неведении. Только вы обе должны будете меня поддержать, если церковные дамы вздумают изгнать меня из города за такое самоуправство. Но ведь всё ради раненых. Вот увидите. Такого прежде еще не бывало.

Он важно удалился к группе почтенных дам в углу, и не успели девушки обсудить, что бы это могло значить, как к их прилавку, громогласно требуя десять миль кружев, направились два пожилых джентльмена. «Ну что ж, – подумала Скарлетт, – всё-таки старики лучше, чем полное отсутствие мужчин»; она принялась отмерять кружево, покорно позволяя щипать себя за подбородок. Старые франты вскоре устремились к лимонадному прилавку, а их место заняли другие. У их стойки покупателей было гораздо меньше, чем у соседних, где гремел заливистый смех Мейбелл Мерривезер, хихикала Фанни Элсинг, а сестры Уайтинг без устали сыпали остротами. Мелли продавала совершенно бесполезные вещицы мужчинам, которым они были ни к чему, – вела себя тихо и спокойно, точно опытная лавочница, и Скарлетт старалась ей подражать.

Перед всеми прочими прилавками теснился народ – барышни болтали, мужчины охотно делали покупки. К ним же подходили немногие, да и те в основном вели речи о том, как учились вместе с Эшли в университете и какой он доблестный воин, или же почтительно поминали Чарльза, сокрушаясь о потере, которую понесла Атланта с его безвременной кончиной.

А затем оркестр грянул озорную, бесшабашную мелодию, и Скарлетт почудилось, что она сейчас закричит от избытка чувств. Ей нестерпимо хотелось танцевать.

Ей хотелось танцевать!

Она посмотрела через зал и, невольно отбивая ногой ритм, так жадно вгляделась в танцующих, что ее зеленые глаза буквально заискрились. И из другого конца зала мужчина, только что вошедший и замерший в дверях, перехватил этот взгляд. Он чуть вздрогнул, узнав ее, и принялся внимательно рассматривать ее капризное, мятежное лицо. Затем он про себя усмехнулся, разгадав тот призыв, который без труда прочел бы любой опытный мужчина.

Он был облачен во всё черное – высокий, статный, заметно возвышающийся над стоявшими рядом офицерами. У него были широкие плечи, тонкая талия и удивительно изящные ноги в лакированных сапогах. Его строгий черный сюртук, безупречная сорочка с оборками и узкие брюки, плотно облегавшие высокий подъем ноги, странно контрастировали с его мощной фигурой и лицом. То была одежда денди на теле человека сильного, таящего в себе опасность и наделенного ленивой грацией хищника. Волосы его были черны как смоль, а черные усы коротко подстрижены на иноземный манер, что особенно бросалось в глаза рядом с пышными усами кавалеристов. Он выглядел – и, несомненно, являлся – человеком сильных страстей, не знающим стыда в своих желаниях. В нем чувствовалась абсолютная уверенность и некая вызывающая дерзость, а в темных глазах сверкнула насмешливая искорка, пока он разглядывал Скарлетт. Наконец, ощутив на себе этот пристальный взор, она тоже обернулась к нему.

Где-то в тайниках памяти мелькнуло что-то неуловимо знакомое, но в первое мгновение она не смогла припомнить его имени. А между тем это был первый мужчина за долгие месяцы, который столь открыто выказал к ней интерес, и она весело ему улыбнулась. На его приветственный поклон она ответила легким реверансом, и лишь когда он выпрямился и направился к ней своей гибкой, почти индейской походкой, ладонь ее непроизвольно взметнулась к губам: Скарлетт вспомнила, кто это.

Оцепенев от ужаса, она стояла как вкопанная, пока он пробирался сквозь толпу. В следующее мгновение она слепо рванулась прочь – к задним комнатам, туда, где накрывали столы, – но её пышная юбка зацепилась за острый гвоздь на углу прилавка. В бессильной ярости она дернула ткань, послышался треск раздираемого шелка, и в ту же секунду он оказался рядом.

– Позвольте, – произнес он, наклоняясь, чтобы бережно освободить оборку. – Я почти утратил надежду на то, что вы меня узнаете, мисс О’Хара.

Голос его был неожиданно приятен – хорошо поставленный голос истинного джентльмена, глубокий, сочный и отмеченный той самой тягучей, неспешной манерой речи, что выдавала уроженца Чарлстона.

Скарлетт умоляюще взглянула на него. Лицо её залила краска стыда при воспоминании о той постыдной сцене, свидетелем которой он стал. Она встретилась взглядом с парой самых черных глаз, какие ей когда-либо доводилось видеть, и в них плясало безжалостное, торжествующее веселье. Из всех людей на свете ей встретился именно этот негодяй, видевший её позор с Эшли и с тех пор преследовавший её в кошмарах; этот презренный человек, имевший наглость заявить, что она не леди.

На звук его голоса обернулась Мелани, и Скарлетт впервые в жизни была искренне благодарна судьбе за присутствие невестки.

– Неужели это… это мистер Ретт Батлер? – с кроткой улыбкой произнесла Мелани, протягивая ему руку. – Мы ведь уже встречались…

– В тот счастливый час, когда было объявлено о вашей помолвке, – закончил он, почтительно склоняясь над её ладонью. – Весьма лестно, что вы помните меня.

– Какими судьбами вы так далеко от Чарлстона, мистер Батлер?

– Досадная деловая необходимость, миссис Уилкс. Похоже, теперь мне придется стать частым гостем в вашем городе. Я пришел к выводу, что мало просто ввозить товары – нужно еще и лично следить за тем, как они здесь расходятся.

– Ввозить?.. – Мелани на мгновение нахмурилась, но тут же её лицо озарилось восторгом. – Ах, так вы и есть тот самый знаменитый капитан Батлер, о котором все только и говорят, – герой-контрабандист! Посмотрите вокруг: едва ли не все девушки сегодня блистают в нарядах, которые доставили вы. Скарлетт, разве это не чудесно? Что с тобой, милая? Ты побледнела… тебе дурно? Прошу тебя, присядь.

Скарлетт опустилась на табурет. Дыхание её стало частым и прерывистым, казалось, шнуровка корсета вот-вот лопнет. Какой кошмар! Она и помыслить не могла, что судьба снова столкнет её с этим человеком. Он подхватил с прилавка её черный веер и принялся с преувеличенной заботой обмахивать её. Лицо его оставалось серьезным, но в глазах всё еще мерцали искры насмешки.

– Здесь и впрямь невыносимо жарко, – заметил он. – Неудивительно, что мисс О’Хара почувствовала недомогание. Быть может, мне проводить вас к окну?

– Нет, – отрезала Скарлетт столь резко, что Мелани вздрогнула.

– Она более не мисс О’Хара, – мягко поправила Мелани. – Теперь она миссис Гамильтон. Моя дорогая сестра.

Мелани одарила её одним из своих бесконечно любящих взглядов. Скарлетт же чувствовала, что вот-вот задохнется под тем странным выражением, которое появилось на смуглом, почти пиратском лице капитана Батлера.

– Уверен, это великая удача для двух столь очаровательных дам, – произнес он с легким поклоном. Это была одна из тех дежурных фраз, что мужчины расточают без раздумий, но в его устах она прозвучала для Скарлетт так, будто он имел в виду нечто прямо противоположное. – Ваши супруги, полагаю, тоже здесь и разделяют всеобщее ликование? Я был бы рад возобновить наше знакомство.

– Мой муж в Виргинии, в действующей армии, – с гордостью ответила Мелани. – А Чарльз… – голос её дрогнул.

– Он умер в лагере, – ровно и жестко выговорила Скарлетт.

Её душила ярость, смешанная с бессильной ненавистью. Он произносил безупречные слова, именно те, что подобало говорить джентльмену, но она чувствовала: в них нет ни капли искренности. Он насмехался над ней. Он прекрасно знал, что она не любила Чарльза. А Мелани была слишком наивна, чтобы это заметить. О, только бы никто другой не догадался! Способен ли он выдать её тайну? Безусловно, ведь он не джентльмен, а значит, от него можно ждать любой подлости. С джентльменами всё было ясно – существовали правила, по которым их можно было судить. Но этот человек, казалось, вовсе не признавал законов общества и, очевидно, находил удовольствие в разговорах о вещах, которые принято замалчивать. Скарлетт взглянула на него: уголки его губ были опущены в притворном сочувствии, пока он продолжал мерно помахивать её веером. Что-то в его облике бросало вызов её естеству и наполняло её злобой. Внезапно она выхватила веер из его рук.

– Со мной всё в порядке, – бросила она. – Не нужно портить мне прическу.

– Скарлетт, дорогая! Капитан Батлер, прошу, не сердитесь на неё. Она… она теряет самообладание, стоит лишь упомянуть имя бедного Чарльза. Быть может, нам и вовсе не следовало приходить. Мы всё же в трауре, понимаете, и для неё все эти звуки музыки и веселье – тяжкое испытание, бедная крошка.

– Я всё прекрасно понимаю, – отозвался он с наигранной серьезностью. Однако, когда он обернулся и встретил тревожный, полный доброты взгляд Мелани, лицо его внезапно изменилось: в нем промелькнуло невольное уважение и неожиданная мягкость. – Полагаю, вы – очень мужественная маленькая леди, миссис Уилкс.

– Ах, что вы, капитан Батлер, разве во мне дело! – смущенно улыбнулась Мелани. – Вот лучше взгляните на наши товары… какая чудесная подушка с флагом!

Она переключила внимание на подошедших кавалеристов. На миг Мелани даже подумала, что капитан Батлер – на редкость приятный человек. Впрочем, мысли её тут же перенеслись на более приземленные вещи: она сочла, что между её подолом и плевательницей, стоявшей у края прилавка, не помешала бы преграда понадежнее тонкой кисеи. Оказалось, что кавалеристы в деле попадания янтарно-желтой табачной жвачки в цель были далеко не так точны, как в стрельбе из пистолетов. Вскоре нахлынуло столько покупателей, что она забыла и о капитане, и о Скарлетт.

Скарлетт сидела неподвижно, не смея поднять глаз и мечтая лишь об одном: чтобы Ретт Батлер немедля провалился сквозь землю или хотя бы отправился на палубу своего корабля.

– Ваш супруг скончался давно? – осведомился он.

– Да, давно. Почти год назад.

– Должно быть, целая вечность.

Скарлетт не уловила издевательского подтекста в его словах, но безошибочно почувствовала насмешку в голосе и потому промолчала.

– И долго вы были замужем? Простите мой вопрос, но я давно не бывал в этих местах.

– Два месяца, – нехотя отвечала Скарлетт.

– Как трагично. – Он произнес это довольно небрежным тоном.

«О, чтобы тебе пропасть!», – в бешенстве подумала Скарлетт. Будь это кто-нибудь другой, она окинула бы его ледяным взглядом и попросила бы удалиться. Но этот человек знал про нее и про Эшли и понимал, что она не любила Чарлза. Она была связана по рукам и ногам. Она сидела молча, опустив глаза на свой веер.

– И это ваше первое появление в свете с тех пор?

– Я понимаю, это может показаться странным, – торопливо заговорила она. – Но сестры Маклюр уехали, заменить их было некому, и потому мы с Мелани…

– Разумеется. Нет жертвы слишком великой ради Дела.

Это были те же слова, что изрекла миссис Элсинг, но в его исполнении они звучали совершенно иначе. Резкий ответ уже готов был сорваться с её губ, но она сдержалась. В конце концов, она была здесь вовсе не из патриотизма, а просто потому, что изнывала от скуки в четырех стенах.

– Я всегда полагал, – задумчиво произнес он, – что обычай траура, замуровывающий женщин заживо в черный креп и лишающий их всяких радостей, столь же варварский, как и индийский обряд сожжения вдовы на костре мужа.

– Сожжение?

Он рассмеялся, и Скарлетт вспыхнула, уязвленная собственным невежеством. Как же она ненавидела людей, использующих слова, смысл которых ей был непонятен.

– В Индии, когда умирает мужчина, его тело предают огню. И вдова, следуя обычаю, обязана взойти на погребальный костер и сгореть заживо вместе с ним.

– Какой ужас! Зачем же они это делают? Неужели власти смотрят на это сквозь пальцы?

– Безусловно. Ведь женщина, отказавшаяся от такой смерти, стала бы изгоем. Все почтенные матроны уничтожили бы её своим презрением за то, что она не поступила как подобает благовоспитанной даме. Точно так же, как эти достойные леди в углу примутся перемывать вам косточки, если вы вдруг рискнете явиться сюда в алом платье и возглавите кадриль. Лично мне индийский обычай кажется куда милосерднее нашего южного правила хоронить вдов заживо.

– Как вы смеете утверждать, будто я похоронена заживо!

– Как же цепко женщины держатся за те самые цепи, что их сковывают! Вам индуистский обычай кажется варварским – а хватило бы у вас отваги явиться сюда нынче вечером, если бы Конфедерация не нуждалась в вас?

Подобные рассуждения неизменно ставили Скарлетт в тупик. Его речи сбивали с толку еще и потому, что ей смутно чудилось: в них, возможно, и кроется доля правды. Но сейчас следовало во что бы то ни стало поставить наглеца на место.

– Разумеется, я бы не пришла. Это было бы… ну… проявлением неуважения к… выглядело бы так, словно я его не люби…

Его глаза терпеливо ждали продолжения, светясь циничной усмешкой, и договорить она так и не смогла. Он прекрасно знал, что Чарльза она не любила, и не давал ей укрыться за теми милыми, пристойными чувствами, которые полагалось выражать в её положении. Какое же это несчастье – иметь дело с мужчиной, который не является джентльменом. Джентльмен всегда притворяется, будто верит даме, даже если знает наверняка, что та лжёт. Таков незыблемый закон южной галантности. Джентльмен обязан соблюдать правила, произносить надлежащие слова и всячески облегчать жизнь леди. А этот человек, казалось, вовсе не считал правила обязательными и, судя по всему, находил удовольствие в разговорах о вещах, о которых приличные люди предпочитают молчать.

– Я жду, затаив дыхание.

– Я нахожу вас отвратительным, – бессильно бросила она, потупив взор.

Он наклонился через прилавок так низко, что его губы почти коснулись её уха, и зашипел в манере, весьма напоминающей театрального злодея:

– Не страшитесь, прекрасная леди! Ваша ужасная тайна в полной безопасности со мной!

– О! – пылко прошептала она. – Как вы дерзаете говорить подобное!

– Я лишь желал облегчить вашу душу. Что бы вы предпочли? Чтобы я воскликнул: «Будьте моей, красавица, или я всё открою»?

Она невольно встретилась с ним взглядом и увидела, что его глаза смеются так озорно, как умеют только маленькие мальчишки. И внезапно Скарлетт рассмеялась. В самом деле, всё происходящее было слишком нелепо. Он тоже рассмеялся, громко – столь громко, что несколько матрон в углу недовольно обернулись в их сторону. Увидев, как весело проводит время вдова бедного Чарльза Гамильтона в обществе совершенно незнакомого мужчины, они тотчас сблизили головы и принялись негодующе шептаться.

Раздалась барабанная дробь, и с разных сторон послышалось шиканье, когда доктор Мид вновь поднялся на эстраду и вскинул руки, призывая к тишине.

– Мы все обязаны выразить глубокую признательность очаровательным дамам, чьи неустанные и патриотические труды не только обеспечили этому базару финансовый успех, – начал он, – но и преобразили этот суровый зал в истинную обитель красоты, в сад, достойный тех прекрасных роз, что я вижу перед собой.

Зал отозвался одобрительными рукоплесканиями.

– Дамы пожертвовали не только своим временем, но и плодами своего труда, и оттого все эти чудесные вещи на прилавках стали вдвойне драгоценны, поскольку они сотворены нежными руками южных женщин.

Снова раздались восторженные выкрики, и Ретт Батлер, по-прежнему небрежно опиравшийся на прилавок подле Скарлетт, шепнул:

– Напыщенный козёл, не нахожу иного слова.

Она поражённо уставилась на него, поначалу возмущённая таким святотатством в адрес самого уважаемого человека в Атланте. Но доктор Мид и впрямь напоминал козла, особенно когда его серая бородка начинала дёргаться с такой живостью, что Скарлетт стоило немалых трудов не прыснуть со смеху.

– Но этого недостаточно. Добрые леди госпитального комитета, чьи заботливые руки облегчали страдания стольких мучеников и вырывали наших доблестных воинов буквально из пасти смерти, знают обо всех наших нуждах. Я не стану их перечислять. Нам необходимо золото, чтобы закупать в Англии медикаменты и инструменты. И сегодня среди нас присутствует отважный капитан, который уже целый год с успехом прорывает блокаду и сделает это вновь, чтобы доставить нам всё необходимое. Капитан Ретт Батлер!

Застигнутый врасплох, контрабандист всё же отвесил поклон с безупречной грацией – чересчур безупречной, как подумала Скарлетт, пытаясь понять, что именно её в этом задевает. В его жесте сквозило нечто избыточное, словно он нарочно переигрывал с вежливостью, в глубине души презирая всё собрание. Зал взорвался аплодисментами, а дамы в углу вытянули шеи. Стало быть, вот с кем так весело болтала вдова бедного Чарльза Гамильтона! А ведь года еще не прошло с его кончины!

– Я прошу у вас жертвы, – продолжал доктор, – но жертвы столь ничтожной в сравнении с теми лишениями, что ежедневно терпят наши герои в серых мундирах, что она покажется вам почти пустяком. Дамы, мне необходимы ваши драгоценности. Мне ли они нужны? Нет, их требует сама Конфедерация, и я убеждён, что никто не станет их удерживать. Как дивно сверкает камень на изящном запястье! Как ярко золотые броши сияют на груди наших патриоток! Но куда величественнее будет ваша жертва, нежели всё золото и самоцветы Востока. Золото будет переплавлено, камни проданы, а вырученные средства пойдут на спасение жизней. Дамы, сейчас к вам подойдут двое наших раненых героев с корзинами, и…

Окончание фразы потонуло в буре восторженных криков.

Первым чувством Скарлетт было глубокое облегчение: слава Богу, траур не дозволял ей носить драгоценные серьги, массивную золотую цепь бабушки Робийяр, браслеты из золота с чёрной эмалью и гранатовую брошь. Она приметила маленького зуава с плетёной корзиной на здоровой руке – он начал обход как раз с её стороны зала. Дамы, от юных девиц до почтенных матрон, смеясь и торопясь, снимали свои украшения. Слышались вскрики притворной боли, когда серьги выдёргивали из ушей; женщины помогали друг другу расстёгивать упрямые замочки ожерелий и отстёгивать броши от лифов. В воздухе стоял непрерывный нежный перезвон металла и доносились возгласы: «Погодите, я сейчас расстегну! Вот, возьмите!» Мейбелл Мерривезер стягивала свои прелестные парные браслеты. Фанни Элсинг, воскликнув: «Матушка, позвольте?», извлекала из волос жемчужную шпильку в тяжелой золотой оправе, хранившуюся в семье многие поколения. Каждое подношение сопровождалось громом аплодисментов.

Ухмыляющийся зуав уже приближался к их прилавку, его корзина отяжелела от золотых часов, колец, булавок и браслетов. Проходя мимо Ретта Батлера, он принял в дар небрежно брошенный роскошный золотой портсигар. Подойдя к Скарлетт, солдат поставил корзину на край стойки и встретил её смущённый жест: она развела руками, давая понять, что ей нечего отдать. Оказаться единственной, кто остался в стороне от общего порыва, было невыносимо. И тут её взгляд упал на яркий блеск широкого обручального кольца.

На краткое, путаное мгновение она силилась воскресить в памяти лицо Чарльза – то, каким оно было в миг их венчания. Но образ расплылся, и на его место привычно пришло раздражение, которое неизменно вызывала у неё память о муже. Чарльз… это из-за него её жизнь оборвалась, это он сделал её старухой раньше срока.

Внезапным порывом она ухватилась за кольцо, но оно сидело крепко. Зуав уже двинулся дальше, к Мелани.

– Постойте! – вскрикнула Скарлетт. – У меня тоже есть кое-что для вас!

Кольцо наконец поддалось и соскользнуло с пальца. Когда она уже занесла руку, чтобы бросить его в общую кучу, её взор столкнулся с глазами Ретта Батлера. На его губах застыла едва заметная усмешка. С вызовом Скарлетт швырнула кольцо прямо поверх груды пожертвованного золота.

– Ах, моя дорогая! – прошептала Мелли, вцепившись ей в руку, и глаза её вспыхнули безграничной любовью и гордостью. – До чего же ты храбрая, Скарлетт, какая ты храбрая! Погодите, прошу вас, лейтенант Пикар! У меня тоже есть кое-что для вас!

Она уже стягивала своё собственное обручальное кольцо – то самое, которое, как знала Скарлетт, ни разу не покидало её руки с того самого мгновения, когда его надел Эшли. Скарлетт, как никто другой, понимала, какой ценой дался ей этот жест. Кольцо сошло не сразу, и на краткий миг крошечная ладонь Мелани судорожно сжала его. Затем оно легло поверх груды драгоценностей. Обе девушки провожали взглядом зуава, направлявшегося к углу матрон, – Скарлетт всё с тем же вызывающим видом, Мелани – с выражением столь скорбным, что оно было горше любых слёз. И ни тот, ни другой оттенок чувств не укрылся от человека, стоявшего подле них.

– Какой величественный жест, – мягко проговорил Ретт Батлер. – Именно такие жертвы воодушевляют наших доблестных парней в серых мундирах.

Колкий ответ вновь готов был сорваться с губ Скарлетт, но она лишь крепче стиснула зубы. В каждом его слове сквозила издевка. Она терпеть не могла его в эту минуту – то, как небрежно он прислонился к прилавку, с какими манерами он держался. И всё же в его присутствии было нечто будоражащее – некая живая, почти электрическая сила. Всё ирландское начало в её душе тотчас отозвалось на вызов, брошенный этими дерзкими чёрными глазами. Скарлетт твёрдо решила поставить наглеца на место. Осознание того, что он знает её тайну, давало ему над ней невыносимое преимущество, и она была обязана лишить его этого перевеса, заставив его самого почувствовать неловкость. Ей пришлось подавить в себе желание прямо высказать всё, что она о нём думала. Сахар всегда ловит больше мух, чем уксус, как любила говаривать Мамушка, – и именно эту «муху» Скарлетт вознамерилась поймать и укротить, чтобы уже он стал в ее власти и не смел угрожать ее покою.

– Премного благодарна, – сладко произнесла она, намеренно сделав вид, будто приняла его слова за чистую монету. – Комплимент подобного рода, исходящий от столь прославленного человека, как капитан Батлер, для меня бесконечно дорог.

Он запрокинул голову и расхохотался от души – и лицо Скарлетт вновь залилось румянцем.

– Отчего бы вам не сказать то, что вы думаете на самом деле? – спросил он, понижая голос так, чтобы среди звона пожертвований его слышала только она. – Почему бы вам не заявить прямо: «Вы негодяй и вовсе не джентльмен, и вам надлежит немедля убраться отсюда, не то я велю одному из этих доблестных юношей вызвать вас на дуэль»?

У неё уже был наготове едкий ответ, но невероятным усилием воли она сумела вместо него пропеть:

– Ах, капитан Батлер, что за вздор вы говорите! Как будто всем и без того не известно, насколько вы знамениты, насколько отважны и как… как…

– Я в вас разочарован, – отрезал он.

– Разочарованы?

– Именно так. При нашей первой – столь памятной – встрече я счёл, что наконец-то нашёл девушку не только ослепительно красивую, но и наделённую редким мужеством. Теперь же я вижу, что вы просто красавица.

– Вы дерзаете называть меня трусихой? – Она вскинулась, точно рассерженная наседка.

– Именно. Вам недостаёт отваги признаться в своих подлинных мыслях. Когда я впервые увидел вас, я сказал себе: вот она, одна на миллион. Она ничуть не похожа на этих пресных дурочек, которые свято верят всему, что велят им маменьки, и покорно подчиняются правилам – невзирая на то, что творится у них в душе. Она не прячет свои желания и маленькие сердечные драмы за ворохом приторных слов. Я подумал: мисс О’Хара – натура исключительной силы духа. Она знает цену своим желаниям и не боится заявлять о них вслух – или швырять вазами.

– Ах! – воскликнула она, и гнев, наконец, прорвался наружу. – Тогда я как раз и скажу вам всю правду. Если бы вы получили хоть каплю воспитания, вы бы ни за что не осмелились подойти ко мне. Вы бы и сами знали, что я более не желаю вас видеть! Но вы – не джентльмен! Вы просто мерзкое, невоспитанное существо! И вы вообразили, что, раз ваши дырявые посудины способны обходить корабли северян, вам дозволено являться сюда и насмехаться над мужчинами, полными отваги, и над женщинами, жертвующими всем ради Дела…

– Постойте, постойте, – прервал он её с усмешкой. – Начали вы превосходно и высказались вполне откровенно, но только, прошу вас, не нужно говорить мне о Деле. Я смертельно устал от этих речей – и готов биться об заклад, что вы тоже.

– Да откуда вам знать… – сорвалось у неё, и она тотчас осеклась, закипая от злости на себя за то, что так легко угодила в ловушку.

– Я стоял в дверях задолго до того, как вы меня приметили, и внимательно наблюдал за вами, – продолжал он. – И за остальными девицами тоже. Лица у всех у них словно отлиты по одному лекалу. У вас – нет. Ваши чувства читаются без труда. Ваши мысли были бесконечно далеки от этого прилавка. Готов поспорить, ни о Деле Юга, ни о нуждах госпиталя вы не размышляли ни мгновения. На вашем лице было написано лишь одно: вы страстно желаете танцевать и веселиться, а приличия вам этого не дозволяют. Оттого-то вы и злились. Признайтесь: разве я не прав?

– Мне более не о чем с вами говорить, капитан Батлер, – проговорила она как можно более официально, кутаясь в остатки собственного достоинства. – То, что вы возомнили себя «великим героем-контрабандистом», ещё не даёт вам права оскорблять дам.

– Великий контрабандист! Вот уж истинно смешно. Позвольте мне занять лишь минуту вашего драгоценного времени, прежде чем вы окончательно сошлёте меня в изгнание. Я вовсе не хотел бы, чтобы столь очаровательная маленькая патриотка пребывала в заблуждении относительно моих заслуг перед Конфедерацией.

– Ваше хвастовство меня ничуть не занимает.

– Прорыв блокады для меня – всего лишь доходный промысел, и я делаю на этом деньги. Как только это перестанет приносить прибыль, я немедленно брошу это занятие. Что вы на это скажете?

– Скажу лишь, что вы продажный негодяй – точь-в-точь как эти северяне.

– Совершенно верно, – усмехнулся он. – И северяне весьма охотно помогают мне обогащаться. Подумать только, в прошлом месяце я ввёл своё судно прямо в гавань Нью-Йорка и взял там груз.

– Что?! – невольно воскликнула Скарлетт, оживившись от любопытства. – И они не открыли по вам огонь?

– Бедное моё дитя. Разумеется, нет. Среди патриотов Союза немало тех, кто вовсе не прочь подзаработать на продаже товаров врагу. Я тайно вхожу в Нью-Йорк, закупаю товары у местных фирм и преспокойно ухожу. А когда риск становится велик, я отправляюсь в Нассау, куда те же самые сторонники Союза уже доставили для меня порох, снаряды и кринолины. Это куда удобнее, чем походы в Англию. Ввезти всё это после в Чарлстон или Уилмингтон бывает нелегко, но вы поразились бы, узнав, как далеко способно завести золото.

– Я и прежде знала, что янки отвратительны, но не предполагала, что до такой степени…

– К чему эти мелочные придирки к тому, что северяне честно зарабатывают свой цент, продавая собственное единство? Через сто лет это никого не будет волновать. Итог всё равно предрешён. Они прекрасно понимают, что Конфедерация рано или поздно будет сокрушена, так почему бы не нажиться на этом сейчас?

– Сокрушена? Конфедерация?

– Разумеется.

– Будьте так любезны, покиньте меня. Или мне придётся велеть подать экипаж и ехать домой только за тем, чтобы избавиться от вашего присутствия?

– Какая вы пылкая маленькая мятежница, – произнёс он с внезапной улыбкой. Он отвесил поклон и лениво удалился, оставив её с грудью, тяжело вздымающейся от бессильного возмущения и ярости.

Её жгло чувство, похожее на горькое разочарование, хотя она не до конца понимала его истинную причину, – разочарование ребёнка, увидевшего, как в прах рассыпаются его иллюзии. Как посмел он сорвать ореол славы с героев-контрабандистов! И как дерзнул предрекать поражение Юга! За одни эти слова его следовало бы расстрелять как изменника. Она бросила взгляд по сторонам… и в этот самый миг всё действие вечера начало сосредоточиваться вокруг неё.

– О чем это вы шептались? – повернувшись к Скарлетт, спросила Мелани, когда покупатели ушли. – Миссис Мерриуэзер – я заметила – не сводила с тебя глаз, а ты ведь знаешь, дорогая, как она любит посудачить.

– Этот человек совершенно невыносим – невоспитанная деревенщина, – сказала Скарлетт. – А старуха Мерриуэзер – пускай себе судачит. Мне надоело прикидываться дурочкой для ее удовольствия.

– Ну что ты, право, Скарлетт! – воскликнула чрезвычайно взволнованная Мелани.

– Тише, – сказала Скарлетт. – Доктор Мид намерен сделать еще одно объяснение.

В зале вновь воцарилась тишина, когда доктор Мид взял слово, предварительно поблагодарив дам, столь охотно расставшихся со своими украшениями.

– А теперь, леди и джентльмены, я приготовил для вас ещё один сюрприз – новшество, которое, быть может, шокирует некоторых из вас. Но прошу помнить: всё это затеяно ради лазарета и на благо нашим раненым мальчикам.

Гости подались вперёд, гадая, на какую выдумку решился степенный доктор.

– Танцы вот-вот начнутся, и первым номером, как и велит обычай, станет кадриль, а за ней последует вальс. Польки, шоттиши и мазурки также будут предваряться короткими кадрилями. Мне доподлинно известно, с каким благородным рвением господа стремятся вести эти танцы, а потому… – Доктор вытер пот со лба и бросил лукавый взгляд в сторону миссис Мид. – Господа, если вы желаете вести кадриль с дамой вашего сердца, вам придётся за это право поторговаться. Я самолично проведу аукцион, а вырученные средства будут переданы госпиталю.

Веера застыли на полувзмахе, и по залу пролетел взволнованный шепот. В углу, где расположились компаньонки, началась форменная суматоха; миссис Мид, старавшаяся поддержать супруга в затее, которую в глубине души совершенно не одобряла, оказалась в весьма затруднительном положении. Миссис Элсинг, миссис Мерривезер и миссис Уайтинг пунцовели от негодования. Но внезапно внутренняя гвардия разразилась ликующим «ура», и этот крик тотчас подхватили остальные гости в мундирах. Молодые барышни принялись хлопать в ладоши и подпрыгивать от восторга.

– Тебе не кажется, что это… ну… это чем-то напоминает продажу рабов с аукциона? – шепотом осведомилась Мелани, с растерянным ужасом глядя на осажденного доктора, который прежде казался ей воплощением всех добродетелей.

Скарлетт промолчала, но глаза её лихорадочно блеснули, а сердце больно сжалось. О, если бы только она не была связана вдовством! Будь она вновь Скарлетт О’Хара – в яблочно-зеленом наряде, с темно-зелеными бархатными лентами на лифе и белыми цветами в иссиня-черных волосах, – уж она бы наверняка открыла эту кадриль! Без сомнения, дюжина мужчин сошлась бы в схватке за право танцевать с ней, не жалея золота для доктора. Ах, каково это – сидеть здесь, вынужденной просиживать платье на скамейке, и смотреть, как Фанни или Мейбелл выйдут в центр зала в ореоле первых красавиц Атланты!

Над общим гулом возвысился голосок маленького зуава с отчетливым креольским выговором:

– Если будет дозволено… двадцать долларов за мисс Мейбелл Мерривезер!

Мейбелл, густо покраснев, спрятала лицо на плече Фанни, и обе девушки, хихикая, замерли, пока с разных концов зала летели новые имена и всё более внушительные суммы. Доктор Мид уже вновь расплывался в улыбке, решительно игнорируя возмущенное шиканье, доносившееся из угла дамского комитета.

Поначалу миссис Мерривезер громогласно и решительно заявила, что её Мейбелл ни при каких обстоятельствах не станет участвовать в подобном действе; но по мере того, как имя дочери звучало всё чаще, а ставка поднялась до семидесяти пяти долларов, её протесты начали постепенно утихать. Скарлетт оперлась локтями о прилавок и едва ли не испепеляла взглядом возбужденную, смеющуюся толпу, что теснилась у помоста, размахивая бумажными банкнотами Конфедерации.

Теперь все они закружатся в танце – все, кроме неё, Мелани и почтенных матрон. Веселье пройдёт мимо неё. Она приметила Ретта Батлера, стоявшего прямо подле доктора, и не успела скрыть своего выражения лица, как он поймал её взгляд. Уголок его рта иронично опустился, а бровь взлетела вверх. Скарлетт упрямо вскинула подбородок и отвернулась – и вдруг услышала собственное имя, произнесенное тем самым характерным чарлстонским голосом, что прозвенел над залом:

– Миссис Чарльз Гамильтон – сто пятьдесят долларов золотом!

Над залом мгновенно воцарилась тишина – поразила и сумма, и названное имя. Скарлетт была настолько ошеломлена, что не могла пошевелиться. Она так и осталась сидеть, подперев руками подбородок и глядя перед собой широко раскрытыми от изумления глазами.

Все взоры обратились к ней. Она видела, как доктор наклонился с эстрады и что-то негромко сказал Ретту Батлеру – вероятно, поясняя, что дама в глубоком трауре и о её выходе на танец не может быть и речи. В ответ она увидела лишь, как тот лениво повел плечами.

– Быть может, выберете иную из наших красавиц? – осведомился доктор.

– Нет, – отчетливо проговорил Ретт, обводя толпу взглядом с подчеркнутым безразличием. – Именно миссис Гамильтон.

– Но я же растолковал вам, это немыслимо, – раздраженно бросил доктор. – Миссис Гамильтон не может…

И тут Скарлетт услышала голос, в котором не сразу узнала свой собственный:

– Нет, я выйду!

Она вскочила, и сердце её забилось с такой неистовой силой, что на миг помутилось в глазах; оно колотилось от восторга, от сознания, что она вновь оказалась в центре внимания, вновь стала самой желанной женщиной в этом зале, и, превыше всего – что она снова будет танцевать.

– О, мне всё равно! Плевать, что станут говорить! – прошептала она, охваченная сладким безумием. Высоко вскинув голову, она выпорхнула из-за прилавка, выбивая каблучками дробь, точно кастаньетами, и с сухим щелчком распахнула свой черный шелковый веер. На краткий миг она успела перехватить ошеломленный взгляд Мелани, увидеть маски ужаса на лицах компаньонок, обиду в глазах девиц и бурное одобрение солдат.

А в следующую секунду она уже стояла на паркете, и Ретт Батлер шел ей навстречу сквозь расступившуюся толпу – всё с той же невыносимой, насмешливой улыбкой. Но ей было решительно всё равно – будь он хоть самим Авраамом Линкольном! Она будет танцевать. Она откроет кадриль. Скарлетт присела в глубоком реверансе и ослепительно улыбнулась ему, а он ответил галантным поклоном, прижав руку к сорочке с оборками.

Старый Леви, стремясь спасти положение, во все горло выкрикнул:

– Разбирайте пары для виргинской кадрили!

И оркестр грянул самую задорную из всех мелодий – «Дикси».

– Как вы посмели столь дерзко выставить меня напоказ, капитан Батлер?

– Полноте, дорогая миссис Гамильтон, вы ведь сами столь явно этого жаждали!

– Как вы могли выкрикнуть моё имя при всем честном народе?

– У вас было полное право ответить отказом.

– Но… мой долг перед Общим Делом… я… я не могла заботиться лишь о себе, когда вы предложили столь щедрую сумму золотом. Перестаньте немедля смеяться, на нас же все смотрят!

– Они в любом случае не сводили бы с нас глаз. И прошу вас, избавьте меня от этой чепухи про Дело. Вы жаждали танца – и я предоставил вам эту возможность. Кажется, этот марш знаменует собой последнюю фигуру кадрили?

– Да… но теперь мне право же необходимо присесть.

– Отчего же? Разве я отдавил вам ногу?

– Вовсе нет… просто о моем поведении пойдут пересуды.

– А положа руку на сердце – вам действительно есть до этого дело?

– Ну…

– Вы же не совершаете ничего преступного, не так ли? Тогда почему бы нам не станцевать вальс?

– Но если матушка когда-нибудь узнает…

– Всё еще держитесь за материнскую юбку.

– Ах, у вас поразительный дар превращать истинные добродетели в нечто совершенно нелепое.

– Лишь потому, что эти добродетели и есть сущая нелепость. Неужели вам и впрямь не всё равно, что станут болтать люди?

– Нет… но… впрочем, оставим этот разговор. Слава Богу, начинается вальс. Кадриль всегда оставляет меня без дыхания.

– Не уходите от ответа. Был ли в вашей жизни хоть миг, когда мнение других женщин действительно имело для вас значение?

– Что ж, если вы так настойчиво прижимаете меня к стенке – нет. Но порядочной девушке положено делать вид, будто её это заботит. Хотя нынче вечером мне и впрямь всё равно.

– Браво! Вот теперь вы начинаете мыслить самостоятельно, а не по чужой указке. Именно с этого и берет начало истинная мудрость.

– Ах, но позвольте…

– Когда о вас наговорят столько же, сколько успели наговорить обо мне, вы осознаете, сколь мало всё это значит. Большинство глупцов просто не умеют пользоваться преимуществами, которые дарит общий крах. А я на этом крушении сколачиваю себе состояние.

– Разве эта музыка не божественна? О, я могла бы вальсировать целую вечность! Я и не подозревала, как сильно истосковалась по танцам!

– Вы – самая восхитительная танцовщица из всех, кого мне доводилось держать в объятиях.

– Капитан Батлер, прошу вас, не сжимайте меня так крепко. Все смотрят.

– А если бы на нас никто не смотрел, разве это бы вас тревожило?

– Капитан Батлер, вы окончательно забываетесь.

– Ни на мгновение, – отозвался он. – Как я мог бы забыться, когда держу вас в объятиях?.. Что это за мелодия? Кажется, она совсем новая.

– Вы правы. Разве она не пленительна? Мы переняли её у северян.

– И какие же там слова? Спойте мне, прошу вас.

И Скарлетт, плавно покачиваясь в ритме танца, негромко запела ему:

 
Милый мой, ты помнишь ли тот час,
Когда в последний раз мы были вместе?
Ты говорил мне, как ты любишь,
Склонившись у моих ног.
Как гордо ты стоял передо мной
В сером с золотом мундире,
И поклялся родине и мне
Не изменить вовек.
Мы плачем одиноко,
Но вздохи и слёзы не нужны.
Когда война закончится победой,
Молись, и встретимся мы вновь!
 

– Разумеется, прежде там пелось «в синем мундире», но мы заменили цвет на «серый»… Ах, до чего же хорошо вы вальсируете, капитан Батлер. Признаться, крупные мужчины редко обладают такой легкостью. И подумать только – мне, должно быть, теперь долгие-долгие годы не представится случая станцевать вновь.

– Ошибаетесь. Всего несколько минут, – возразил он. – Я намерен выкупить право танцевать с вами и следующую кадриль – и ту, что за ней, и так до самого конца вечера.

– Ах, нет, я не могу этого позволить! Вы не должны! Моя репутация будет окончательно погублена.

– Она и без того уже разлетелась в клочья, так что лишний танец ничего не изменит. Быть может, позже я и уступлю вас другим юношам, когда мы потанцуем раз пять или шесть, но последний танец непременно должен остаться за мной.

– Что ж, будь по-вашему. Я сознаю, что поступаю безумно, но мне уже всё равно. Плевать, что станут болтать за моей спиной. Я смертельно устала от сидения в четырех стенах. Я буду танцевать до упаду…

– И, наконец, перестанете носить этот мрачный наряд? Терпеть не могу вдовий креп.

– О нет, траур я снять не могу… Капитан Батлер, не смейте прижимать меня так крепко! Я и впрямь могу рассердиться.

– А вы очаровательны в гневе. Пожалуй, я сожму вас еще разок – вот так – лишь для того, чтобы убедиться, умеете ли вы злиться по-настоящему. Вы даже не представляете, как прелестны были в тот день в «Двенадцати Дубах», когда в ярости швыряли вещи.

– Ах, молю вас… неужели вы не можете забыть тот случай?

– Ни за что. Это одно из самых ценных моих воспоминаний – утонченная южная красавица, в которой внезапно пробудилась необузданная ирландская кровь… Вы на редкость ирландка, знаете ли.

– Боже милостивый, музыка смолкает, и тетя Питтипэт уже выходит из задней комнаты! Я убеждена, миссис Мерривезер не упустила случая всё ей доложить. Ради всего святого, давайте скорее отойдем к окну, сделаем вид, будто мы просто любуемся ночным небом. Я не желаю, чтобы она вцепилась в меня сейчас. Смотрите, ее глаза стали величиной с блюдца.

Глава десятая

За завтраком на следующее утро Питтипэт была слезлива, Мелани – хранила молчание, а Скарлетт – преисполнена вызывающей дерзости.

– Мне решительно всё равно, если они примутся судачить. Готова биться об заклад, я принесла госпиталю больше золота, чем любая из девушек в зале, да и больше, чем весь тот старый хлам, который мы там распродавали.

– Ах, дорогая, разве в деньгах суть! – запричитала Питтипэт, в отчаянии заламывая руки. – Я просто глазам своим не поверила, ведь бедный Чарли покинул нас меньше года назад… И этот несносный капитан Батлер, выставивший тебя на всеобщее обозрение! Он ведь такой пугающий, такой дурной человек, Скарлетт. Кузина миссис Уайтинг, миссис Коулман, чей супруг был родом из Чарлстона, рассказывала мне о нем. Он – паршивая овца в почтенном семействе. Ах, как мог хоть кто-нибудь из Батлеров стать таким? Его не принимают в приличных домах Чарлстона, за ним тянется шлейф самой скверной репутации. Была там какая-то темная история с девушкой – что-то настолько предосудительное, что даже миссис Коулман не решилась пересказать подробности…

– Ах, не могу заставить себя поверить, что он столь уж дурен, – мягко вставила Мелли. – Со мной он держался как истинный джентльмен. А если вспомнить, насколько он отважен, ведь умудряется раз за разом прорывает блокаду…

– Он вовсе не отважен, – упрямо отрезала Скарлетт, обильно поливая вафли сиропом прямо из кувшина. – Он пускается в эти авантюры исключительно ради наживы. Сам мне в том признался. Ему до нужд Конфедерации нет ни малейшего дела, и он уверяет, что нас сокрушат. Но танцует он божественно.

Слушательницы буквально онемели от ужаса.

– Мне смертельно надоело затворничество, и я больше не намерена сидеть в четырех стенах. Если обо мне уже злословили прошлой ночью, значит, моя репутация и без того погублена, и теперь уже не важно, что еще они добавят.

Ей и в голову не пришло, что эта мысль была внушена ей Реттом Батлером. Она столь естественно вписалась в ход её размышлений и так удачно совпала с тем, что она и сама уже чувствовала.

– Ах! Что скажет твоя матушка, когда до неё дойдут слухи? Что она подумает обо мне?

Холодная судорога вины пронзила Скарлетт при мысли о том, сколь глубоко будет потрясена Эллен, узнав о скандальном поведении дочери. Однако она тут же приободрилась, вспомнив о двадцати пяти милях, разделявших Атланту и Тару. Мисс Питти уж точно не станет жаловаться Эллен – это выставило бы её саму в самом неприглядном свете как компаньонку и опекуншу. А раз Питти промолчит, значит, всё обойдется.

– Я полагаю… – произнесла Питти, – да, я убеждена, что мне надлежит написать Генри и поведать обо всем, как бы мне ни было горько. Ведь он – наш единственный защитник из числа мужчин. Я заставлю его сурово поговорить с капитаном Батлером… Ах, если бы только Чарли был жив… Ты больше никогда, ни при каких обстоятельствах не должна заговаривать с этим человеком, Скарлетт.

Мелани тихо сидела, сложив руки на коленях, пока вафли на её тарелке безнадежно остывали. Наконец она поднялась, подошла к Скарлетт и нежно обняла её за плечи.

– Дорогая, не изводи себя. Я всё понимаю. То, как ты поступила вчера вечером, было по-настоящему смело, и это принесет огромную пользу госпиталю. А если кто-нибудь дерзнет сказать о тебе хоть одно дурное слово, я сама призову их к ответу… Тетя Питти, прошу вас, перестаньте плакать. Скарлетт было невыносимо тяжело всё время оставаться в тени. Она ведь еще совсем дитя. – Её пальцы ласково коснулись темных волос невестки. – И, быть может, нам всем пошло бы на пользу хоть изредка бывать в свете. Военное время диктует свои законы. Когда я думаю обо всех этих солдатах в городе, которые оторваны от дома и которым некуда податься вечером, о тех раненых, что уже окрепли, но еще не готовы вернуться в строй… Мы были сущими эгоистками. В нашем доме уже сейчас могли бы найти приют трое выздоравливающих, как заведено у соседей, а по воскресеньям нам следовало бы звать офицеров к обеду. Ну же, Скарлетт, отбрось тревоги. Люди перестанут судачить, когда осознают наши мотивы. Мы ведь все знаем, как ты любила Чарльза.

Скарлетт вовсе не чувствовала тревоги, а прикосновения Мелани её лишь раздражали. Ей хотелось нетерпеливо тряхнуть головой и заявить: «Пустяки!», поскольку воспоминание о том, как накануне вечером из-за права танцевать с ней спорили гвардейцы, милиционеры и офицеры, до сих пор сладостно согревало её душу. Из всех людей на свете она менее всего желала видеть Мелли своей защитницей. Весьма вам признательна, но она и сама в силах постоять за себя, а если старые сплетницы вздумают шипеть – что ж, она вполне обойдется и без их одобрения. В мире слишком много блестящих офицеров, чтобы ей еще было дело до пересудов старух.

Питтипэт всё еще утирала глаза, внимая утешениям Мелани, когда в комнату вошла Присси, неся толстое письмо.

– Это вам, мисс Мелли. Маленький негритенок доставил.

– Мне? – удивилась Мелли, вскрывая конверт.

Скарлетт была поглощена завтраком и потому ничего не замечала, пока внезапно не услышала рыдания Мелани и не увидела, как рука тети Питти в испуге метнулась к сердцу.

– Эшли убит! – истошно закричала Питтипэт, запрокидывая голову.

– О, Пресвятая Дева! – выкрикнула Скарлетт, чувствуя, как кровь в жилах леденеет.

– Нет! Нет! – вскричала Мелани. – Скорее! Скарлетт, неси нюхательную соль! Ну вот, милая тетя, вам уже легче? Дышите глубже. Это не об Эшли. Мне так жаль, что я вас до смерти напугала. Я плачу лишь потому, что безмерно счастлива.

Тут она раскрыла ладонь и прижала к губам какой-то предмет.

– Я так счастлива! – повторила она сквозь новые слезы.

Скарлетт мельком взглянула на её руку и увидела широкое золотое кольцо.

– Прочти, – произнесла Мелли, указывая на выпавшее письмо. – Ах, как это благородно и тонко с его стороны!

Скарлетт в смятении подняла лист и увидела на нем размашистые черные строки:

«Конфедерации может потребоваться кровь её сыновей, но она еще не вправе требовать сердечной крови своих дочерей. Примите же, сударыня, этот знак моего глубокого уважения к вашей стойкости. Не сомневайтесь: ваша жертва не была напрасной, поскольку это кольцо выкуплено мною по цене, вдесятеро превышающей его истинную стоимость. Капитан Ретт Батлер».

Мелани надела кольцо на палец и окинула его нежным взглядом.

– Я ведь уверяла вас, что он истинный джентльмен, не так ли? – обратилась она к Питтипэт, и её улыбка засияла сквозь слезы. – Никому, кроме человека утонченного и наделенного редкой деликатностью, не пришло бы в голову, как разрывалось моё сердце, когда я… Вместо кольца я отправлю свою золотую цепь. Тетя Питти, вы непременно должны написать ему ответную записку и пригласить к нам на воскресный обед, чтобы я могла выразить свою признательность.

В общем волнении ни одна из них, казалось, не обратила внимания на то, что капитан Батлер не вернул кольцо самой Скарлетт. Но она-то это заметила – и это задело её самолюбие. Она прекрасно понимала: вовсе не врожденная деликатность продиктовала капитану столь галантный жест. Просто он захотел быть вхожим в дом Питтипэт и безошибочно нашел кратчайший путь к этой цели.

«Меня чрезвычайно огорчило известие о твоем недавнем поведении», – гласили строки письма от Эллен, и Скарлетт, читая их за столом, мрачно нахмурилась.

Дурные вести, несомненно, обладали способностью распространяться со скоростью лесного пожара. Ей не раз твердили в Чарлстоне и Саванне, что обитатели Атланты склонны к сплетням и вмешательству в чужие дела более, чем кто-либо иной на Юге, и теперь она была готова в это поверить. Базар прошел в понедельник вечером, а сегодня был всего лишь четверг. Какая же из старых сплетниц взяла на себя труд настрочить Эллен? На миг её подозрение пало на Питтипэт, но она тут же отбросила эту мысль. Бедная Питти и без того трепетала в своих крошечных башмачках при одной мысли, что её могут упрекнуть в недостаточном рвении, и уж точно не стала бы оповещать Эллен о собственной несостоятельности в роли опекунши. Вероятнее всего, постаралась миссис Мерривезер.

«Мне трудно поверить, что ты могла столь решительно забыться и так мало вспомнить о своем воспитании. Я не стану распространяться о неприличии самого твоего появления в свете столь вскоре после утраты, поскольку сознаю твое горячее желание послужить госпиталю. Но танцевать – да еще и с человеком вроде капитана Батлера! Я много о нем слышала, да и кто не слышал? Полина писала мне всего неделю назад, что он пользуется самой дурной славой и что от него отвернулась даже собственная семья в Чарлстоне – за исключением, разумеется, его убитой горем матери. Это законченный негодяй, способный воспользоваться твоей юностью и неопытностью, чтобы выставить тебя на посмешище и публично опозорить и тебя саму, и всю твою семью. Как могла мисс Питтипэт столь непростительно пренебречь своим долгом по отношению к тебе?»

Скарлетт подняла глаза и посмотрела на тетку поверх стола. Та мгновенно узнала почерк Эллен, и ее пухлый маленький ротик испуганно сжался – точь-в-точь как у ребенка, который в страхе ждет выговора и надеется лишь на то, что слезы помогут его избежать.

«Сердце мое болит при мысли, что ты столь скоро могла позабыть всё, чему тебя учили. Я уже было cобиралась велеть тебе немедленно вернуться домой, но оставляю это решение на усмотрение твоего отца. Он прибудет в Атланту в пятницу, чтобы переговорить с капитаном Батлером и забрать тебя в Тару. Боюсь, он будет суров с тобою, несмотря на все мои просьбы. Надеюсь и молюсь, что лишь юная неопытность и легкомыслие побудили тебя к столь вызывающему поведению. Никто не может желать служить нашему Делу больше, чем я, и я хочу, чтобы мои дочери чувствовали то же самое, но позорить…»

Дальше письмо продолжалось в том же духе, но Скарлетт не стала дочитывать. На этот раз ей и впрямь стало страшно. Куда-то исчезла вся ее задиристость и напускная дерзость. Напротив, она вновь почувствовала себя провинившейся девочкой – такой же маленькой, как в десять лет, когда она однажды за обедом швырнула в Сьюлин бисквит, густо намазанный маслом. Подумать только: ее тихая, мягкая мать укоряет ее так сурово, а отец едет в город специально ради разговора с капитаном Батлером! Ситуация внезапно предстала во всей своей неприглядной серьезности. Джеральд действительно будет беспощаден. На сей раз ей не удастся выкрутиться, просто усевшись к нему на колени и сделавшись милой и лукавой.

– Это… это ведь не дурные вести? – едва слышно пролепетала Питтипэт.

– Па приезжает завтра и обрушится на меня, как утка на июньского жука, – угрюмо отозвалась Скарлетт.

– Присси, найди мою соль! – затрепетала Питтипэт, поспешно отодвигая стул от недоеденного завтрака. – Мне… мне нехорошо.

– Так она ж у вас в кармане юбки, – заметила Присси, которая замерла за спиной Скарлетт, всем сердцем наслаждаясь столь захватывающей драмой. Мистер Джеральд в гневе всегда представлял собой великолепное зрелище – разумеется, при условии, что этот гнев не обрушивался на ее собственную курчавую голову.

Питтипэт судорожно ощупала юбку и поднесла флакон к носу.

– Вы обе должны стоять за меня горой и ни на миг не оставлять меня с ним наедине! – воскликнула Скарлетт. – Он так любит вас обеих, что если вы будете рядом, он просто не сможет меня ругать.

– Я не в силах, – слабым голосом проговорила Питтипэт, с трудом поднимаясь с места. – Мне дурно. Я должна немедленно лечь. Весь завтрашний день я проведу в постели. Передайте ему мои извинения.

«Трусиха!» – в ярости подумала Скарлетт, метнув на нее уничтожающий взгляд.

Мелани, хотя и сама заметно побледнела при мысли о встрече с грозным мистером О’Хара, всё же поспешила на помощь.

– Я… я помогу тебе. Мы всё ему растолкуем, скажем, что ты сделала это только ради госпиталя. Полагаю, он поймет.

– Нет, не поймет, – отрезала Скарлетт. – И о, я просто умру, если меня с позором увезут обратно в Тару, как грозится мама!

– Ах, ты не можешь уехать! – вскричала Питтипэт и разразилась слезами. – Если ты уедешь, мне придется… да, придется умолять Генри поселиться у нас, а ты же знаешь, я просто не смогу жить с Генри под одной крышей. Я и так страшно нервничаю по ночам, когда в доме только мы с Мелли, а в городе полно чужих мужчин. А с тобой я ничего не боюсь, ты такая храбрая, что мне и без мужчины в доме спокойно!

– О, он не может увезти тебя в Тару! – воскликнула Мелли, выглядя так, словно сама вот-вот разрыдается. – Это теперь и твой дом тоже. Что бы мы без тебя делали?

«Очень даже обрадовались бы, если бы знали, что я о вас думаю на самом деле», – с досадой подумала Скарлетт, страстно желая иметь в защитниках кого угодно, кроме Мелани. Ей было почти тошно от мысли, что ее поддерживает человек, к которому она питает столь глубокую неприязнь.

– Может быть, нам стоит отменить приглашение капитану Батлеру… – начала было Питтипэт.

– Ах, мы не можем! Это было бы верхом неблаговоспитанности! – встревоженно вскричала Мелли.

– Помогите мне добраться до постели. Я сейчас окончательно разболеюсь, – простонала Питтипэт. – Ах, Скарлетт, как ты могла навлечь это на меня?

Питтипэт и впрямь не покинула своей спальни, когда на следующий день прибыл Джеральд. Из-за закрытой двери она передавала ему бесконечные извинения, предоставив девушкам одним встречать его за ужином.

Джеральд был зловеще молчалив, хотя и поцеловал Скарлетт, а также одобрительно ущипнул Мелани за щеку, назвав ее «кузиной Мелли». Скарлетт предпочла бы громогласный гнев, брань и прямые обвинения этому тяжелому безмолвию. Верная своему слову, Мелани не отходила от нее ни на шаг, следуя за невесткой, как маленькая тень, и Джеральд был слишком воспитанным джентльменом, чтобы устраивать дочери разнос в присутствии посторонних. Скарлетт была вынуждена признать, что Мелани держится безупречно: она вела беседу так непринужденно, словно не случилось ровным счетом ничего предосудительного, и ей даже удалось втянуть Джеральда в разговор, едва подали ужин.

– Мне так нетерпится узнать все новости нашего округа, – проговорила она, озаряя его лучезарной улыбкой. – Индия и Хани – на редкость плохие корреспондентки, а вы-то знаете всё до последнего слуха. Поведайте же нам про свадьбу Джо Фонтейна.

Джеральд заметно оживился, польщенный этим вниманием, и рассказал, что венчание было тихим, «совсем не таким, как у вас, девочки», так как у Джо была лишь короткая увольнительная. Маленькая Салли Манро была чудо как хороша. Нет, он не может в точности припомнить ее наряд, но, кажется, никакого «платья второго дня» у нее не имелось.

– Не было? – хором ахнули девушки, искренне шокированные подобным пренебрежением традициями.

– Ну да, ведь и второго дня-то не было, – пояснил Джеральд и громогласно захохотал, но тут же осекся, вспомнив, что подобные вольности, возможно, не вполне пригодны для девичьих ушей. Этот смех так приободрил Скарлетт, что она в душе благословила такт Мелани.

– Джо уже на следующее утро отбыл обратно в Виргинию, – поспешно добавил он. – Ни званых гостей, ни танцев после свадьбы не устраивали. А вот близнецы Тарлтоны уже вернулись в свои края.

– Мы слышали об этом. Они уже оправились от ран?

– Не так уж сильно им и досталось. Стюарта ранило в колено, а у Брента пуля прошла навылет через плечо. А слыхали вы, что их имена упоминали в донесениях за особую храбрость?

– Нет! Расскажите же скорее!

– Сорвиголовы – оба. Сдается мне, в их жилах течет ирландская кровь, – не без гордости заявил Джеральд. – Я уж и не упомню всех подробностей их подвига, знаю только, что Брент теперь в чине лейтенанта.

Скарлетт ощутила странное удовлетворение, услышав об их успехах, – чувство было почти собственническим. Если мужчина хоть единожды входил в число ее обожателей, она навсегда начинала считать, что он в некотором роде принадлежит ей, и все его доблести лишь подчеркивали ее собственное превосходство.

– А еще у меня есть вести, которые займут вас обеих, – продолжал Джеральд. – Поговаривают, Стю снова повадился ездить в «Двенадцать Дубов».

– К Хани или к Индии? – с живым интересом спросила Мелли, в то время как Скарлетт уставилась на отца почти с негодованием.

– К мисс Индии, разумеется. Не она ли уже прочно держала его в руках, пока вот эта моя шалунья не принялась строить ему глазки?

– Ох… – выдохнула Мелли, несколько смущенная подобной прямотой Джеральда.

– А более того – молодой Брент повадился торчать в Таре. Ну, что скажете?

Скарлетт лишилась дара речи. Подобная измена со стороны ее бывших поклонников показалась ей едва ли не личным оскорблением. Особенно если вспомнить, как неистовствовали близнецы, узнав о ее помолвке с Чарльзом. Стюарт тогда и вовсе грозился пристрелить Чарльза, саму Скарлетт, а заодно и себя самого. Всё это было до крайности возмутительно.

– Неужели Сьюлин? – спросила Мелли, и лицо ее озарилось радостной улыбкой. – А я-то полагала, что мистер Кеннеди…

– Он? – фыркнул Джеральд. – Фрэнк Кеннеди всё так же ходит кругами, страшась собственной тени, и если в ближайшее время он не наберется духу объявить о своих намерениях, я сам потребую от него прямого ответа. Нет, речь о моей малышке.

– О Карин?

– Да она ведь еще совсем ребенок! – резко вмешалась Скарлетт.

– Она всего на год с небольшим моложе тебя, мисс, в ту пору, когда ты пошла под венец, – отрезал Джеральд. – Неужто тебе жалко уступить сестре своего прежнего кавалера?

Мелли густо покраснела – она была не привычна к подобной бесцеремонности – и знаком велела Питеру подавать десерт. В отчаянии она перебирала в уме темы, способные отвлечь мистера О’Хара от истинной цели его визита, но в голову ничего не шло. Впрочем, стоило Джеральду войти в раж, как он уже не нуждался в поддержке разговора, довольствуясь лишь наличием слушателей. Он принялся рассуждать о том, как растут аппетиты интендантства, которое, по его убеждению, безбожно разворовывало припасы, сокрушался о недальновидности Джефферсона Дэвиса и клеймил позором ирландцев, позволивших северянам заманить себя в армию звонкой монетой.

Когда на стол подали вино и дамы поднялись, намереваясь удалиться, Джеральд бросил на дочь суровый взгляд из-под нахмуренных бровей и велел ей остаться с ним наедине. Скарлетт в отчаянии посмотрела на Мелани, но та лишь беспомощно скомкала платочек и вышла, бесшумно задвинув за собой дверь.

– Ну что, мисс? – прогремел Джеральд, наполняя бокал портвейном. – Хорошенькое дело! Ты что же, собралась ловить нового мужа, не успев как следует оплакать прежнего?

– Тише, па, слуги услышат…

– Они и без того всё знают, и весь город судачит о нашем позоре! Твоя несчастная мать слегла от этой вести, а я сам теперь не смею поднять головы. Срам, да и только! Нет, котенок, не вздумай обвести меня вокруг пальца своими слезами, – поспешно и даже с легкой паникой в голосе прибавил он, заметив, как у Скарлетт задрожали ресницы и обиженно скривился рот. – Я тебя насквозь вижу. Ты бы и на поминках по собственному супругу не удержалась от кокетства. Перестань плакать. Что ж, сегодня я более не пророню ни слова, поскольку намерен прямо сейчас повидаться с этим достославным капитаном Батлером, который столь легкомысленно играет репутацией моей дочери. Но завтра поутру… Ну же, не плачь. Тебе это не поможет. Я тверд в своем решении: завтра же ты возвращаешься в Тару, пока не опозорила нас окончательно. Не плачь, душенька. Гляди, что я тебе привез! Чудесный подарок, не правда ли? Вот, смотри! Как ты могла доставить мне столько хлопот – гнать меня в город, когда у меня и без того дел невпроворот? Ну же, полно плакать!

Мелани и Питтипэт уже давно забылись сном, но Скарлетт всё лежала в душной темноте, чувствуя на сердце тяжесть и тревогу. Покинуть Атланту теперь, когда жизнь вновь обрела краски, и вернуться домой, чтобы предстать перед взором Эллен! Она бы скорее выбрала смерть, чем такую встречу. О, если бы она могла умереть сию же минуту – тогда бы все они горько пожалели о своей жестокости. Скарлетт ворочалась на горячей подушке, пока её слуха не коснулся смутный шум, долетавший с конца тихой улицы. Звук был неясным, но странно знакомым. Она выскользнула из постели и подошла к окну. Улица, укрытая сводом деревьев, тонула в густой черноте под бледным звездным небом. Шум приближался: скрип колес, мерный стук копыт и голоса. Внезапно Скарлетт невольно улыбнулась: в тот миг, когда до неё долетел голос – густой от ирландского акцента и виски, распевавший про Пегги в повозке с низкой спинкой, – она мгновенно узнала отца. Пусть это был не Джонсборо в день суда, но домой Джеральд возвращался в абсолютно том же расположении духа.

Она увидела, как у крыльца замерла темная громада экипажа и из него начали выбираться неясные фигуры. Джеральд был не один. Двое мужчин задержались у калитки; послышался щелчок защелки, и голос отца донесся уже совсем отчетливо:

– А теперь я спою тебе «Плач по Роберту Эммету». Ты просто обязан знать эту песню, мой мальчик. Я тебя обучу.

– С величайшим удовольствием выучу, – отозвался его спутник, и в его тягучем тоне слышался едва скрываемый смех. – Но только не в этот час, мистер О’Хара.

«Пресвятая Дева, да ведь это же этот несносный Батлер!» – подумала Скарлетт, сперва с досадой, но тут же приободрилась. По крайней мере, они не поубивали друг друга. Судя по всему, между ними царило полное согласие, раз они вместе вернулись в такую пору и в подобном виде.

– Петь я буду, а ты станешь слушать, не то я пристрелю тебя как последнего оранжиста!

– Я не оранжист. Я чарлстонец.

– Что еще сквернее. У меня две свояченицы в Чарлстоне, так что я знаю, о чем говорю!

«Неужели он хочет перебудить весь квартал?» – в панике подумала Скарлетт, набрасывая домашний халат. Но что она могла предпринять? Не могла же она в таком виде выбежать на улицу и втащить отца в дом.

И без всякого предупреждения Джеральд, повиснув на калитке, закинул голову и заревел «Плач» во всю мощь своих легких. Скарлетт оперлась локтями о подоконник и, вопреки воле ухмыляясь, принялась слушать. Обладай её отец хоть крупицей слуха, песня звучала бы прекрасно. То была одна из её любимых мелодий, и на миг она даже поддалась её печальному очарованию.

 
Пал храбрый герой в смертельном бою
А подле любимой – воздыхателей рой
 

Пение продолжалось, и Скарлетт уловила шорохи в комнатах Питтипэт и Мелани. Бедняжки, они наверняка перепуганы до смерти. Им не доводилось встречать мужчин столь буйного нрава. Когда песня, наконец, смолкла, две тени слились в одну, приблизились к дому и поднялись на крыльцо. Раздался осторожный стук.

«Видно, мне всё же придется спуститься, – решила Скарлетт. – В конце концов, это мой отец, а бедная Питти скорее скончается на месте, чем выйдет к дверям».

К тому же ей вовсе не хотелось, чтобы слуги застали Джеральда в таком состоянии. Попытайся Питер уложить его, старик мог бы и разбушеваться. Лишь Порк знал секрет, как с ним управляться.

Она плотнее запахнула халат у горла, зажгла свечу и торопливо спустилась по темной лестнице в холл. Поставив свечу на консоль, она отперла дверь и при её зыбком свете увидела Ретта Батлера – безупречного, ни одной измятой складки на сорочке, ни одного сбившегося шнурка – поддерживающего её коренастого отца. Видимо, исполнение «Плача» стало последним подвигом Джеральда за эту ночь, поскольку теперь он откровенно висел на руке своего спутника. Шляпа его бесследно исчезла, седые волосы растрепались дикой гривой, галстук съехал под самое ухо, а по манишке расплылись пятна от спиртного.

– Ваш отец, полагаю? – произнес капитан Батлер, и глаза его на смуглом лице светились насмешкой.

Он одним взглядом окинул её домашний наряд, и Скарлетт показалось, что этот взор проник сквозь ткань халата.

– Внесите его, – резко бросила она, сгорая от смущения и приходя в ярость от того, что Джеральд поставил её в столь неловкое положение перед этим человеком.

Ретт подтолкнул Джеральда в дом.

– Быть может, мне помочь поднять его в спальню? Опасаюсь, вам одной не совладать с ним. Он весьма увесист.

От подобной дерзости Скарлетт буквально лишилась дара речи. Только представить, что подумают Питтипэт и Мелани, дрожащие сейчас под одеялами, если капитан Батлер вздумает подняться на второй этаж!

– Упаси Господь! Вон туда, в гостиную, на диван.

– На погребальный костер, вы хотите сказать?

– Я буду вам премного благодарна, если вы попридержите свой язык. Вот сюда. Кладите его.

– Снять ли с него сапоги?

– Нет. Ему не впервой в них спать.

Она тотчас готова была прикусить язык за это признание, заметив, как он тихо рассмеялся, устраивая ноги Джеральда поудобнее.

– Теперь уходите, прошу вас.

Он вышел в полутемную переднюю и поднял шляпу, оброненную на пороге.

– До встречи в воскресенье за обедом, – произнес он и удалился, бесшумно притворив за собой дверь.

Скарлетт поднялась в половине шестого, еще до того как дворовые слуги вернулись к своим обязанностям, и тихонько спустилась в притихший холл. Джеральд уже не спал: он сидел на диване, обхватив руками свою круглую голову так, словно силился раздавить её ладонями. При её появлении он исподлобья поднял глаза. Даже это движение отозвалось в нем такой болью, что он глухо застонал.

– Горе мне, горе!

– Вот уж прелестно вы себя повели, па, – начала она яростным шепотом. – Явиться домой в такой час и перебудить весь квартал своими воплями!

– Я пел?

– Пели? Вы орали «Плач» так, что эхо в горах отозвалось!

– Совершенно ничего не помню.

– Зато соседи будут помнить это до конца своих дней. И мисс Питтипэт с Мелани – тоже.

– Матерь скорбей, – глухо простонал Джеральд, с трудом водя шершавым языком по пересохшим губам. – Я не припомню ровным счетом ничего с того мгновения, как началась игра.

– Игра? – переспросила Скарлетт.

– Этот дерзкий малый, Батлер, похвастался, что он лучший игрок в покер во всем…

– И сколько же вы проиграли? – перебила она его.

– Да что ты такое говоришь! Я выиграл, разумеется. Пара лишних стопок мне только придает азарта и помогает вести партию.

– А теперь загляните в свой бумажник.

С таким видом, словно каждое движение причиняло ему невыносимую физическую муку, Джеральд извлек бумажник из кармана сюртука и раскрыл его. Он оказался пуст. Джеральд уставился внутрь с тоскливым и полным недоумения видом.

– Пятьсот долларов, – произнес он упавшим голосом. – А ведь на эти деньги следовало купить у контрабандистов товары для миссис О’Хара. Теперь же у меня не осталось средств даже на обратную дорогу до Тары.

Пока Скарлетт с возмущением глядела на пустой бумажник, в её голове стремительно созрел новый план.

– Что ж, теперь вы, пожалуй, и головы не сможете поднять в этом городе, – начала она. – Вы выставили нас всех на позор.

– Замолчи, котенок. Разве ты не видишь, что у меня голова буквально раскалывается?

– Приехать домой в бесчувственном состоянии под руку с таким человеком, как капитан Батлер, распевать песни на всю улицу и в довершение проиграть все деньги…

– Этот человек слишком искушен в картах, чтобы считаться истинным джентльменом. Он…

– А что скажет мама, когда узнает обо всем?

Джеральд резко вскинул на неё глаза, в которых отразилась неподдельная тревога.

– Ты ведь не станешь говорить матери ни слова и расстраивать её, не правда ли?

Скарлетт не удостоила его ответом, лишь упрямо и многозначительно поджала губы.

– Подумай сама, как ей будет больно. Она ведь столь нежная натура.

– А вы только подумайте, па, ведь еще вчера вечером вы утверждали, что это я опозорила нашу семью. Я – своим невинным танцем, который помог собрать средства для раненых солдат. О, от этой несправедливости я готова расплакаться.

– Ну же, не надо, – взмолился Джеральд. – Моей бедной голове этого испытания уже не вынести. Неужели ты не понимаешь, что я не имел в виду ничего дурного и вообще не вполне осознавал свои слова? Конечно же, ты у меня замечательная девочка с добрым сердцем.

– И всё же вы намеревались увезти меня в Тару, заклеймив позором.

– Ах, душенька, я бы ни за что так не поступил. Я лишь поддразнивал тебя. Ведь ты не обмолвишься матери про пропавшие деньги, когда она и без того изведена тревогами из-за расходов?

– Нет, – откровенно заявила Скарлетт, – при условии, что вы позволите мне остаться в Атланте и напишете маме, что все слухи о моем поведении – лишь пустая болтовня старых сплетниц.

Джеральд печально посмотрел на дочь.

– Это уже самый настоящий шантаж.

– А то, что случилось прошлой ночью, был самый настоящий дебош.

– Ну что ж, – проговорил он заискивающим тоном, – будем считать, что всего этого досадного происшествия не было. Как ты полагаешь, у такой прелестной леди, как мисс Питтипэт, найдется в доме хоть немного бренди? Разрази меня гром, до чего ж…

Скарлетт развернулась и на цыпочках прошла через тихую переднюю в столовую – за той бутылкой бренди, которую они с Мелли в шутку именовали «бутылкой для обмороков». Питтипэт неизменно прикладывалась к ней, когда её трепетное сердце заставляло её лишаться чувств – или искусно делала вид, что она их лишается. Лицо Скарлетт сияло триумфом, и в её душе не было ни тени раскаяния за столь суровое обращение с отцом. Теперь Эллен можно будет умиротворить ложью, даже если какая-нибудь иная сплетница решится ей написать. Теперь она сможет остаться в Атланте. Теперь, в сущности, она сможет делать почти всё, что ей заблагорассудится, ведь Питтипэт была натурой слабой и податливой. Она отперла шкафчик с винами и, прижав бутылку и рюмку к груди, на секунду замерла в предвкушении.

Перед ней открылась заманчивая, ослепительная череда грядущих дней: пикники у журчащих вод Пичтри-Крик, барбекю у Стоун-Маунтин, балы, званые приемы, дневные танцевальные вечера, прогулки в колясках и воскресные обеды. Она будет там – в самой гуще событий, в центре толпы восторженных мужчин. А мужчины так легко влюблялись, стоило проявить к ним хотя бы малую толику заботы в госпитале. Да и служба в госпитале теперь не казалась ей столь уж невыносимой. После ранений мужчины становились на редкость восприимчивы к женским чарам. Они ложились к ногам умелой девушки так же легко, как перезрелые персики в Таре осыпались на землю, стоило лишь слегка встряхнуть дерево.

Она вернулась к отцу с бутылкой живительного напитка, втайне благодаря небеса за то, что даже знаменитая своей крепостью голова О’Хара не сумела пережить вчерашнего возлияния, и вдруг невольно подумала: а не приложил ли к этому исходу руку сам Ретт Батлер?

Глава одиннадцатая

Однажды на исходе следующей недели, когда день уже клонился к вечеру, Скарлетт возвратилась из госпиталя в очень дурном расположения духа. Она совершенно выбилась из сил, проведя всё утро на ногах, и злилась вдобавок из-за того, что миссис Мерривезер учинила ей резкий выговор: Скарлетт посмела присесть на край солдатской койки, пока накладывала повязку на раненую руку одного из больных. Тетя Питти и Мелани, облаченные в свои лучшие шляпки и накидки, уже дожидались на веранде вместе с Уэйдом и Присси, намереваясь отправиться с еженедельными визитами. Скарлетт вежливо попросила позволения остаться дома и поднялась в свою комнату.

Когда последний рокот колес затих вдали и стало ясно, что домашние отъехали на достаточное расстояние, Скарлетт бесшумно проскользнула в спальню Мелани и заперла дверь на ключ.

Это была скромная, почти аскетичная девичья комната; теплый косой свет предзакатного солнца лежал в ней мирно и неподвижно. Полы, выскобленные до идеальной чистоты, оставались почти голыми, если не считать нескольких пестрых плетеных ковриков, а белые стены не имели иных украшений, кроме одного угла, который Мелани превратила в своеобразную святыню. Там, под задрапированным флагом Конфедерации, висела сабля с позолоченной рукоятью, принадлежавшая когда-то отцу Мелани в годы Мексиканской кампании, – та самая, с которой ушел на фронт Чарльз. Рядом расположились его пояс и перевязь с кобурой и револьвером. Между оружием висел дагерротипный портрет: Чарльз – подчеркнуто прямой, исполненный гордости в своем сером мундире, с огромными карими глазами, глядящими из рамки, и застенчивой улыбкой. Скарлетт даже не удостоила портрет взглядом, направившись прямиком к квадратной палисандровой шкатулке для бумаг на столике у узкой кровати. Из нее она извлекла пачку писем, перевязанную голубой лентой, – письма Эшли к жене. Сверху лежало то, что было доставлено утром, и именно его она развернула.

Когда Скарлетт только начинала тайком просматривать эту переписку, совесть мучила ее столь сильно, а страх быть пойманной заставлял пальцы дрожать так, что она с трудом вскрывала конверты. Теперь же ее не слишком щепетильное чувство чести окончательно притупилось, а страх разоблачения практически исчез. Иногда, впрочем, сердце ее сжималось от мысли о том, что сказала бы мать, узнай она об этом. Скарлетт понимала: Эллен предпочла бы увидеть дочь в могиле, чем признать за ней подобное бесчестие. Поначалу это действительно тяготило ее, потому что она всё еще стремилась во всем походить на мать. Но соблазн был слишком велик, и Скарлетт просто научилась отгонять мысли об Эллен, как и любые другие неприятные раздумья. Она освоила это искусство в совершенстве: «Я не стану думать об этом сегодня. Я подумаю об этом завтра». И обычно к завтрашнему дню мысль либо исчезала вовсе, либо теряла свою остроту настолько, что переставала беспокоить. Словом, чтение тайком писем Эшли теперь не лежало на ее душе тяжким грузом.

Мелани никогда не делала из них тайны: она часто зачитывала отдельные отрывки и тете Питти, и Скарлетт. Но Скарлетт мучило именно то, о чем Мелли предпочитала молчать. Это любопытство и толкало ее к тайному чтению почты невестки. Она жаждала узнать, полюбил ли Эшли свою жену по-настоящему после свадьбы. Ей нужно было понять: хотя бы притворяется ли он влюбленным? Находит ли для нее нежные слова? С какой теплотой он к ней обращается?

Она осторожно разгладила лист бумаги. Мелкий и ровный почерк Эшли сразу бросился ей в глаза. Прочтя первое обращение – «Моя дорогая жена», – Скарлетт невольно вздохнула с облегчением. Он, по крайней мере, воздерживался от слов «душенька» или «любимая».

«Моя дорогая жена! Ты пишешь, что тебя терзает тревога, не утаю ли я от тебя своих истинных помыслов, и спрашиваешь, чем занят мой ум в эти дни…»

«Пресвятая Дева! – с испугом подумала Скарлетт. – “Утаю ли истинные помыслы”… Неужели Мелли видит его насквозь? Или меня? Неужели она догадывается о том, что между нами было…» Руки ее задрожали от страха, и она поднесла письмо ближе к глазам. Но, дочитав следующий абзац, она успокоилась.

«Дорогая жена, если я и скрывал что-то от тебя, то лишь из желания не возлагать на твои плечи лишнее бремя, не прибавлять к твоим заботам о моей безопасности еще и смятение моего собственного духа. Но я не в силах таиться от тебя, потому что ты знаешь меня слишком хорошо. Не волнуйся. Я жив и здоров. Я не был ранен и не болел. У меня есть пища, а порой находится и кров, где можно преклонить голову. Солдат не вправе требовать большего. Но, Мелани, на сердце у меня тяжело, и я открою тебе свою душу.

В эти летние ночи я часто лежу без сна, когда весь лагерь уже затихает, смотрю на звезды и вновь и вновь задаюсь вопросом: “Зачем ты здесь, Эшли Уилкс? За что ты сражаешься?”

Уж точно не за почести и не за славу. Война – дело грязное, а я не терплю грязи. Я не рожден быть воином и вовсе не жажду той мимолетной славы, которую ищут под пушками. И всё же я здесь, на этой войне, хотя Бог предназначал меня лишь для жизни просвещенного сельского джентльмена. Потому что, Мелани, звуки труб не будоражат мою кровь, а барабанный бой не влечет меня за собой. Я слишком отчетливо вижу, что мы сами предали себя своим южным высокомерием, верой в то, что один из нас стоит десятка северян, и убежденностью, что король-хлопок правит миром. Нас предали лозунги, предрассудки и ненависть, звучавшие из уст тех, кого мы привыкли почитать: “Хлопок – наш царь! Рабство! Права штатов! Проклятые янки!”

И потому, когда я лежу на своем одеяле под ночным небом и спрашиваю себя: “За что ты воюешь?”, я вспоминаю о правах штатов, о хлопке и о неграх, о янки, которых нас учили ненавидеть с колыбели, – и понимаю, что ни одна из этих причин не объясняет моего присутствия здесь. Вместо этого перед глазами встают “Двенадцать Дубов”: я вижу, как лунный свет падает на белые колонны, как призрачно распускаются магнолии и как розы затеняют веранду даже в самый знойный полдень. Я вижу маму, сидящую за шитьем, как в дни моего детства. Слышу, как в сумерках возвращаются с полей негры – усталые, поющие, предвкушающие ужин, – и слышу скрип ворот, когда ведро опускается в прохладу колодца. Я вижу дорогу к реке через хлопковые поля и туман, поднимающийся из низин на закате. Вот за что я здесь – человек, не любящий ни страданий, ни смерти и не питающий ненависти ни к одной живой душе. Возможно, именно это и есть патриотизм – преданность своему дому и родной земле. Но, Мелани, это чувство гораздо глубже. Всё, что я перечислил, – лишь символы того уклада, который я люблю. Я сражаюсь за старые времена, за привычный порядок, который мне дорог, но который, я боюсь, уже никогда не вернется, как бы ни сложилась судьба. Потому что – победим мы или проиграем – мы всё равно несем невосполнимые потери.

Если мы одержим верх в этой войне и создадим Хлопковое Королевство, о котором грезим, мы всё равно проиграем, так как станем иным народом, и наш тихий прежний путь исчезнет навсегда. Весь мир будет ломиться в наши двери, требуя хлопка, и мы сможем диктовать свои условия. Тогда, боюсь, мы станем похожи на тех самых янки, над чьей страстью к наживе и деловитостью мы сейчас так презрительно смеемся. А если проиграем, Мелани… если проиграем!

Я не боюсь опасности, плена или ран, не боюсь и самой смерти, если ей суждено прийти, но меня страшит иное: когда эта война закончится, мы уже никогда не обретем былого покоя. А я принадлежу именно тому, старому миру. Я не нахожу себе места в этом безумном настоящем, где царит убийство, и опасаюсь, что не смогу прижиться в будущем, как бы ни старался. И ты тоже не сможешь, дорогая, потому что мы с тобой – одной крови. Я не знаю, что готовит нам завтрашний день, но не верю, что он будет столь же прекрасен и целен, как наше прошлое. Я смотрю на спящих рядом юношей и думаю: неужели близнецы или Алекс размышляют о том же? Осознают ли они, что сражаются за Дело, которое было обречено в ту секунду, когда прогремел первый выстрел? Наше Дело – это сам наш образ жизни, а он уже канул в небытие. Но, полагаю, они об этом не задумываются, и в этом их счастье.

Когда я просил твоей руки, я не предвидел для нас такой судьбы. Я представлял нашу жизнь в “Двенадцати Дубах” безмятежной и неизменной. Мы с тобой похожи, Мелани: мы ценим тишину и покой, и мне виделась впереди долгая череда ясных лет – для книг, музыки и грез. Но не это! Только не это! Мне и в голову не могло прийти, что нас ждет такой крах, такая кровавая бойня и ненависть. Мелани, ничто не стоит подобной цены – ни права штатов, ни рабы, ни хлопок. Ничто не оправдывает того, что происходит с нами сейчас и что еще может случиться; если северяне одержат победу, будущее обернется невообразимым кошмаром. А они, дорогая моя, еще могут нас победить.

Мне не следовало писать об этом. Не следовало даже допускать таких мыслей. Но ты спросила, что у меня на душе, и страх поражения живет там. Помнишь ли ты тот день в поместье, когда объявили о нашей помолвке, и человека по имени Батлер, чарлстонца по выговору, который едва не спровоцировал драку своими речами о невежестве южан? Помнишь ли ты, как близнецы жаждали застрелить его за слова о том, что у нас нет ни заводов, ни мельниц, ни кораблей? Помнишь ли ты, как он предсказал, что северный флот закроет нам выходы из портов и мы не сможем вывезти ни фунта хлопка? Он оказался прав. Мы воюем против новых винтовок янки с мушкетами времен Революции, а вскоре блокада станет настолько плотной, что даже медикаменты не смогут прорваться к нам. Нам следовало прислушаться к циникам вроде Батлера, которые опирались на факты, а не к политикам, которые взывали к чувствам. Он, по сути, утверждал, что у Юга нет ничего, кроме хлопка и гонора. Наш хлопок теперь обесценился, а то, что он назвал гонором, – единственное, что у нас осталось. Но я называю это беспримерным мужеством. Если…»

На этом месте Скарлетт аккуратно сложила письмо, так и не дочитав его до конца, и вернула в конверт. Ей стало скучно. Общий тон послания неприятно подействовал на нее этой нелепой болтовней о возможном поражении. К тому же она читала письма Мелани вовсе не ради того, чтобы вникать в очередные путаные и малопонятные рассуждения Эшли. Этого она наслушалась еще в те дни, когда он сидел на веранде в Таре.

Единственное, что ее по-настоящему интересовало, – писал ли он жене страстные признания. И пока что – нет. Она перечитала всё содержимое шкатулки, и ни в одном листе не нашла ничего такого, чего брат не мог бы написать сестре. Письма были ласковы, наполнены мягким юмором, размышлениями и общими воспоминаниями, но в них совершенно не угадывался влюбленный мужчина. Скарлетт получала слишком много пылких признаний, чтобы не суметь распознать истинную ноту страсти. Здесь этой ноты не было. И, как всегда после такого тайного чтения, ее охватило самодовольное удовлетворение: она была твердо убеждена, что Эшли всё еще любит только ее, Скарлетт.

И всякий раз она с презрением удивлялась, как Мелани может не замечать очевидного: Эшли любит ее лишь как друга. Мелани, по всей видимости, не находила в письмах мужа никакого изъяна; но ей ведь просто не с чем было сравнивать – ни один другой мужчина никогда не писал ей любовных писем.

«Какие же у него сумасбродные письма, – размышляла Скарлетт. – Если бы хоть один мой муж вздумал писать мне подобную чепуху, я бы уж точно не стала молчать! Да что там, даже Чарльз писал куда лучше».

Она перебрала связку, сверяясь с датами и припоминая содержание. В этих строках не было и следа тех блестящих описаний биваков и стремительных атак, коими Дарси Мид потчевал своих родителей или какими Даллас Маклюр делился со своими старыми девами-сестрами – мисс Верой и мисс Надеждой. Миды и Маклюры с гордостью зачитывали эти послания всем соседям, и Скарлетт не раз ловила себя на тайном чувстве стыда оттого, что у Мелани не было от Эшли ничего похожего, что можно было бы с достоинством прочесть вслух на посиделках швейного кружка.

Казалось, когда Эшли брался за перо, он всеми силами стремился вовсе не замечать войны, точно желал очертить вокруг них двоих магический круг вне времени, отсекающий всё, что произошло после залпов по Форт-Самтеру. Складывалось впечатление, будто он сам силился убедить себя в том, что никакой войны и вовсе не существует. Он писал о книгах, которые они некогда читали вдвоем, о песнях, что они пели, об общих знакомых и о тех местах, где ему довелось побывать во время странствий по Европе. Через каждое письмо сквозила щемящая тоска по дому, по «Двенадцати Дубам», и на страницах за страницами он воскрешал в памяти охоту, долгие верховые прогулки под осенними звездами, пикники, жареную рыбу, безмолвие лунных ночей и спокойное очарование старого поместья.

Она припомнила его слова из последнего послания: «Не это! Только не это!» – и они почудились ей криком измученной души перед лицом чего-то, чего он был не в силах вынести, но был вынужден терпеть. Это приводило ее в замешательство. Если он не страшится ни ран, ни смерти, то чего же тогда он боится? Не склонная к глубоким раздумьям, она всё же мучительно пыталась найти ответ.

«Война его тяготит, и он… он не выносит всего, что нарушает его покой… Меня, к примеру… Он любил меня, но опасался женитьбы, потому что… потому что боялся, что я разрушу весь его привычный строй мыслей и жизни. Нет, не совсем так. Не то чтобы он боялся. Ведь Эшли не трус. Он не может быть трусом, раз его имя упоминали в донесениях и раз полковник Слоун написал Мелли то письмо о его доблести в бою. Когда Эшли на что-то решается, трудно отыскать человека более храброго и упорного. Но… он живет в собственном вымышленном мире, а не в реальности, и терпеть не может выходить из этого мира наружу и… Ах, я и сама не понимаю, что это такое! Если бы я только осознала это много лет назад, я убеждена – он бы непременно на мне женился».

Она замерла на мгновение, прижимая письма к груди и с нежностью думая об Эшли. Ее чувства к нему нисколько не изменились с того самого дня, как она впервые его полюбила. То было всё то же преклонение, лишившее ее дара речи в день четырнадцатилетия, когда она стояла на веранде Тары и видела, как Эшли подъезжает к дому, улыбаясь, а его волосы отливают серебром в лучах утреннего солнца. Ее любовь по-прежнему оставалась девичьим обожанием мужчины, которого она была не в силах постичь; мужчины, обладавшего всеми теми качествами, коих ей самой недоставало, но которые она боготворила. Он всё еще оставался для нее Прекрасным Рыцарем, и ее мечты не шли далее одного: чтобы он признал свою любовь. Пределом этих мечтаний был поцелуй.

После чтения писем она вновь укреплялась в мысли, что Эшли любит именно ее, Скарлетт, – пусть даже он и связан узами брака с Мелани, – и одного этого сознания ей почти хватало для счастья. Она была еще так молода и так мало затронута жизненным опытом. Близость с Чарльзом со всей его неловкостью, робостью и смущением не затронула в ее душе ту глубокую жилу страстного чувства, что таилась в ней, и ее мечты об Эшли ограничивались одним лишь поцелуем. Но те немногие лунные ночи, проведенные наедине с Чарльзом, не пробудили в ней женщину. В его объятиях она не познала ни плотской страсти, ни подлинной нежности.

Всё, что значила для нее физическая близость, сводилось к рабскому подчинению некоему необъяснимому мужскому безумию, которое женщины не разделяют; к болезненному и постыдному процессу, неизбежно ведущему к другому, еще более мучительному – рождению ребенка. То, что супружество состоит именно в этом, не вызывало у нее удивления. Эллен еще до венчания дала ей понять, что брак – это некая ноша, которую женщина обязана нести с достоинством и стойкостью; а недомолвки других матрон в дни ее вдовства лишь подтвердили эту истину. Скарлетт была даже рада, что страсть и обязательства брака для нее завершились.

С супружеством было покончено, но не с любовью. Ее чувство к Эшли было иного рода: оно не имело ничего общего ни с плотским влечением, ни с бытовым союзом, а являлось чем-то священным и захватывающе прекрасным; чем-то, что крепло среди долгих дней ее вынужденного молчания, питаясь воспоминаниями, к которым она возвращалась вновь и вновь, и затаенной надеждой.

Она вздохнула, аккуратно перевязала пачку голубой лентой и в который раз задалась вопросом: что же именно в Эшли ускользает от ее понимания? Она попыталась было довести эту мысль до какого-нибудь ясного вывода, но, как и всегда, ее прямолинейный ум не сумел добраться до сути. Она вернула письма в шкатулку и опустила крышку. Затем нахмурилась: в памяти всплыл финал только что прочитанного письма – то место, где упоминался капитан Батлер. Странно, что Эшли так врезалось в память сказанное этим негодяем год назад. А ведь капитан Батлер несомненно негодяй, как бы божественно он ни танцевал. Никто, кроме законченного мерзавца, не стал бы говорить о Конфедерации то, что он позволил себе на базаре.

Она подошла к зеркалу и с одобрением поправила гладкие пряди волос. Как всегда, вид собственной алебастровой кожи и раскосых зеленых глаз мгновенно поднял ей настроение. Она улыбнулась своему отражению, чтобы на щеках заиграли ямочки. Капитан Батлер тотчас вылетел у нее из головы, пока она с наслаждением разглядывала себя и вспоминала, как сильно Эшли любил ее ямочки. Ни малейшая укоризна совести – ни за любовь к мужу другой женщины, ни за чтение чужих писем – не омрачила ее восторга собственной молодостью, прелестью и вновь обретенной уверенностью в ответном чувстве Эшли.

Она отперла дверь и, с легким сердцем спускаясь по сумрачной винтовой лестнице, уже на полпути принялась напевать: «Когда наступит час победы нашей».

Глава двенадцатая

Война шла своим чередом и по большей части приносила успехи, однако люди уже перестали твердить: «Еще одна победа – и сражениям конец», точно так же, как перестали рассуждать о трусости северян. Теперь для всех стало очевидным, что янки вовсе не были трусами и одной лишь битвы не хватит, чтобы окончательно сломить их сопротивление. Впрочем, победы Конфедерации в Теннесси, одержанные генералами Морганом и Форрестом, а также триумф во втором сражении при Булл-Ране по-прежнему воспринимались как славные подвиги. Но за эти подвиги приходилось платить непомерно высокую цену. Госпитали и частные дома Атланты были переполнены больными и ранеными, всё больше женщин облачалось в черное, а однообразные ряды солдатских могил на кладбище Окленд с каждым днем уходили всё дальше за горизонт.

Деньги Конфедерации стремительно обесценивались, а стоимость провизии и одежды росла пугающими темпами. Интендантство облагало продукты столь тяжелыми реквизициями, что столы в Атланте начали заметно беднеть. Белая мука превратилась в редкое сокровище и стоила так дорого, что вместо привычных бисквитов, пышных булочек и вафель повсюду подавали простой кукурузный хлеб. В мясных лавках почти невозможно было встретить говядину, а редкая баранина стоила столько, что позволить себе ее могли лишь самые состоятельные горожане. Впрочем, свинины по-прежнему хватало, равно как и домашней птицы и овощей.

Блокада портов, установленная военными кораблями северян, стягивалась всё туже, и привычная роскошь – чай, кофе, шелка, китовый ус для корсетов, одеколоны, модные журналы и новые книги – стала редкостью, оцениваемой баснословными суммами. Даже самая дешевая хлопковая ткань взлетела в цене, и дамы, сокрушенно вздыхая, раз за разом перешивали старые наряды. С чердаков извлекали ткацкие станки, годами пылившиеся без дела, и почти в каждой гостиной теперь можно было наткнуться на грубое домотканое полотно. Все – солдаты и штатские, женщины, дети и негры – начали носить одежду из этой ткани. Серый цвет, прежде считавшийся отличительным знаком мундира Конфедерации, почти исчез, уступив место полотну буро-орехового оттенка.

Уже в ту пору госпитали испытывали острую нужду в хинине, каломели, опии, хлороформе и йоде. Льняные и хлопчатобумажные бинты стали слишком большой ценностью, чтобы выбрасывать их после первого же использования, и каждая дама, дежурившая у постели раненых, уносила домой корзины окровавленных полос ткани, чтобы выстирать их, выгладить и вновь отправить для ран других страдальцев.

Однако для Скарлетт, которая только что освободилась от тягостных уз вдовства, война означала прежде всего пору нескончаемого веселья и волнения. Даже лишения в одежде и пище не могли ее расстроить – настолько она была счастлива вновь оказаться в кругу людей. Когда она вспоминала унылое прошлое, где один день был неотличим от другого, ей казалось, что жизнь внезапно обрела невероятную стремительность. Каждое утро начиналось как захватывающее приключение, сулившее встречи с новыми мужчинами, которые станут искать ее расположения, превозносить ее красоту и твердить о чести сражаться и, быть может, отдать жизнь ради нее. Она могла и впрямь хранить верность любви к Эшли до последнего вздоха, но это нисколько не мешало ей столь искусно очаровывать других поклонников, что те тоже просили ее руки.

Постоянное присутствие войны на заднем плане сообщало общественным отношениям ту приятную легкость, на которую старшее поколение смотрело с нескрываемым содроганием. Матери с изумлением обнаруживали, что к их дочерям заходят совершенно незнакомые мужчины – без всяких рекомендательных писем или сведений о предках. И, к своему ужасу, родительницы заставали дочерей держащимися за руки с этими молодыми людьми. Миссис Мерривезер, которая сама не позволяла жениху поцеловать себя до самого венчания, едва поверила глазам, когда увидела Мейбелл, целующую маленького зуава Рене Пикара; и ее негодование стало еще сильнее, когда Мейбелл наотрез отказалась выказывать хоть тень стыда. Даже то, что Рене немедленно попросил руки девушки, не примирило миссис Мерривезер с происшедшим. Ей казалось, что Юг катится к полному нравственному упадку, и она не упускала случая заявить об этом во всеуслышание. Другие матери горячо соглашались с ней, виня во всём войну.

Но мужчины, осознававшие, что через неделю или месяц могут погибнуть, не желали ждать целый год, чтобы получить право называть девушку по имени – разумеется, с обязательным «мисс» впереди. Они более не хотели проходить через долгие церемонии ухаживания, которых требовали светские правила довоенной поры. Нередко они делали предложение спустя три или четыре месяца знакомства. А девушки, прекрасно знавшие, что леди обязана отвечать джентльмену отказом первые три раза, теперь поспешно соглашались с первого же слова.

Эта свобода делала войну для Скарлетт почти забавной. Если бы не тягостная обязанность ухаживать за ранеными и не скука бесконечного изготовления бинтов, ей было бы решительно всё равно, если бы сражения длились вечно. Теперь она даже госпитальную службу переносила с удивительным спокойствием, поскольку это было превосходное поле для охоты. Беспомощные раненые без малейшего сопротивления сдавались ее чарам. Стоило перевязать им руку, умыть лицо, поправить подушку или немного обмахнуть веером – и они влюблялись без памяти. После безрадостного минувшего года это казалось почти раем.

Скарлетт словно бы возвратилась в те времена, что были до брака с Чарльзом, и всё выглядело так, словно она никогда и не выходила за него замуж, никогда не переживала потрясения от его кончины, и не произвела на свет Уэйда. Война, замужество и материнство прошли через ее жизнь, не задев ни одной глубокой струны, и она осталась прежней. У нее был ребенок, но в краснокирпичном доме о нем так заботливо пеклись другие, что она почти могла забыть о его существовании. И в мыслях, и в чувствах она снова была Скарлетт О’Хара – признанной красавицей округа. Интересы ее оставались теми же, что и прежде, только возможности для их реализации безмерно расширились. Не обращая внимания на неодобрение подруг тети Питти, она вела себя так же, как до брака: посещала вечеринки, танцевала, каталась верхом в сопровождении офицеров и кокетничала – за одним лишь исключением: она не снимала траура. Скарлетт понимала, что это стало бы последней каплей, способной сокрушить и Питтипэт, и Мелани. Она была столь же пленительной вдовой, как прежде – очаровательной девушкой: приветливой, пока всё шло по ее воле, уступчивой, пока это не причиняло ей неудобств, и столь же тщеславной по части своей внешности и успехов в обществе.

Теперь она чувствовала себя счастливой там, где всего несколько недель назад изнывала от тоски; счастливой среди своих поклонников и их бесконечных заверений в ее совершенстве. Она была настолько довольна жизнью, насколько это было возможно, пока Эшли оставался супругом Мелани и находился в опасности. Но каким-то образом мысль о том, что Эшли принадлежит другой, стала переноситься легче, когда он был вдали. Сотни миль, разделявшие Атланту и Виргинию, порою заставляли Скарлетт чувствовать, что он в той же мере принадлежит ей, как и Мелани.

Так осень 1862 года пролетела стремительно – между госпиталем, балами, прогулками в экипажах и изготовлением бинтов, которые заполняли всё время, не посвященное коротким поездкам в Тару. Но эти поездки в родной уголок неизменно приносили разочарование. Там почти не оставалось возможности для тех долгих и тихих разговоров с матерью, о которых она мечтала в Атланте; не было времени сидеть подле Эллен, пока та занята шитьем, вдыхать тонкий аромат вербены из ее саше и ощущать на щеке нежное прикосновение ее руки.

Эллен теперь сильно похудела и пребывала в вечных хлопотах с раннего утра до глубокой ночи. Требования интендантства Конфедерации становились всё суровее, и именно на ее плечи ложилась забота о том, чтобы Тара производила как можно больше. Даже Джеральд, впервые за многие годы, был по-настоящему загружен делами: он так и не нашел надсмотрщика на место Джонаса Уилкерсона и теперь сам объезжал поля. Эллен была слишком занята и едва находила время для поцелуя на ночь, а Джеральд целыми днями пропадал на плантации. Потому Скарлетт быстро начинала скучать в Таре. Даже ее сестры были поглощены собственными заботами. Сьюлин теперь пришла к определенному соглашению с Фрэнком Кеннеди и распевала военные баллады с таким многозначительным видом, что Скарлетт едва могла это терпеть; а Карин была слишком занята грезами о Бренте Тарлтоне, чтобы быть приятной собеседницей.

И всё же, как бы ни радовалась Скарлетт, приезжая в Тару, она никогда не испытывала сожаления, когда приходили неизбежные письма от Питти и Мелани с мольбой о скорейшем возвращении. Эллен всякий раз тяжело вздыхала, огорчаясь при мысли, что старшая дочь и единственный внук снова ее покидают.

– Но я не должна быть эгоистичной и удерживать тебя здесь, когда ты так нужна в Атланте для заботы о раненых, – говорила она. – Только… только, моя дорогая, мне кажется, я так и не успеваю вдоволь поговорить с тобой и снова почувствовать, что ты – моя маленькая девочка, прежде чем ты уезжаешь от меня.

– Я всегда остаюсь вашей маленькой девочкой, – отвечала Скарлетт и прятала лицо на груди матери, чувствуя, как внутри поднимается чувство вины.

Она не признавалась матери, что в Атланту ее влекло вовсе не служение родине, а танцы и внимание кавалеров. В те дни она многое таила от Эллен. Но более всего она скрывала то, что Ретт Батлер стал частым гостем в доме тети Питти.

В те месяцы, что миновали после благотворительного базара, Ретт появлялся в доме всякий раз, когда волею случая оказывался в городе: он увозил Скарлетт на прогулки в экипаже, сопровождал её на танцевальные вечера и ярмарки, поджидал у входа в госпиталь, чтобы отвезти домой. Она уже почти перестала опасаться, что он когда-нибудь выдаст её тайну, но где-то в потаенных уголках памяти всё равно жило неприятное, свербящее чувство: ведь этот человек видел её в худшую минуту жизни и знал всю правду об Эшли. Именно это знание и заставляло её сдерживать порывы, когда он доводил её до исступления. А доводил он её до белого каления часто.

Ему перевалило за тридцать, он был старше любого из тех юношей, что когда-либо искали её расположения, и подле него она ощущала себя столь же беззащитной, как малое дитя, – совсем не так, как с молодыми людьми своего возраста, которыми она всегда умела вертеть как ей заблагорассудится. Он неизменно выглядел человеком, которого уже ничто не способно изумить, но многое способно позабавить; и всякий раз, когда ему удавалось довести её до немой ярости, ей казалось, что для него в целом мире нет более захватывающего зрелища. Она часто вспыхивала открытым гневом под его искусными поддразниваниями, так как унаследовала от Джеральда пылкий ирландский нрав вместе с той обманчивой мягкостью черт, которую подарила ей Эллен. До сих пор она никогда не утруждала себя самообладанием, разве что в присутствии матери. Теперь же ей было мучительно глотать слова лишь потому, что иначе он ответит этим своим насмешливым, издевательским смехом. Если бы только он хоть раз сам потерял равновесие! Тогда она не чувствовала бы себя в столь невыгодном положении.

После подобных стычек, из которых она почти никогда не выходила победительницей, Скарлетт клялась себе, что он невыносим, невоспитан, вовсе не джентльмен и что она более не желает иметь с ним ничего общего. Но рано или поздно он вновь объявлялся в Атланте, звонил в колокольчик, делая вид, будто приехал навестить тётю Питти, и с преувеличенной галантностью преподносил Скарлетт коробку конфет, доставленных из Нассау. Или заранее занимал место подле неё на музыкальном вечере, или требовал её на танец; и его безупречная, абсолютная наглость так её забавляла, что она смеялась и забывала прежние обиды – до следующего столкновения.

При всём том, что в нём её раздражало, она всё чаще ловила себя на ожидании его визитов. В нём было нечто волнующее, чему она не находила объяснения, нечто совершенно непохожее на любого мужчину, которого она знала прежде. В гибкой мощи его крупного тела таилось нечто столь явственное, что уже одно его появление в комнате ощущалось почти как физический удар; а в дерзости и ленивой насмешке его тёмных глаз было нечто, что бросало вызов всей её натуре.

«Можно подумать, что я почти влюблена в него! – недоумевала она. – Но ведь это совсем не так, и я решительно ничего не понимаю».

И всё же это тревожное, пьянящее чувство не исчезало. Когда он приходил, сама его бьющая через край мужественность делала благообразный, чинный дом тёти Питти, с его женственной атмосферой маленьким, бледным и словно подёрнутым дымкой затхлости. И не одна Скарлетт ощущала это странное и нежеланное воздействие. Весь дом реагировал на его присутствие, а более всех – тётя Питтипэт.

Пусть Питти и сознавала в глубине души, что Эллен никогда бы не одобрила визитов подобного человека к дочери, и знала также, что чарлстонский приговор – изгнание из порядочного общества – нельзя принимать легкомысленно, всё же она так же мало могла устоять перед его изысканными комплиментами и поцелуями рук, как муха перед горшком с мёдом. К тому же он обычно привозил ей какую-нибудь безделицу из Нассау и уверял, что приобрёл её специально для неё и провёз через блокаду, ежедневно рискуя жизнью: заветные бумажки с булавками и иглами, пуговицы, катушки шёлковых нитей, шпильки для волос. Эти маленькие предметы роскоши теперь почти невозможно было достать – дамы довольствовались самодельными деревянными щепками, а вместо пуговиц обтягивали тканью жёлуди, – и Питти не хватало нравственной твёрдости, чтобы ответить отказом. Кроме того, она по-детски обожала неожиданные дары и не могла устоять перед соблазном развернуть пакетик. А раз уж подарок был развёрнут, ей казалось, что возвращать его уже немыслимо. Приняв же подношение, она уже никак не могла собраться с духом и объявить ему, что его репутация делает неприличным его появление в доме, где обитают три одинокие женщины без мужской защиты. В сущности, тётя Питти всегда чувствовала, что ей остро необходим защитник, когда в гостиной находился Ретт Батлер.

– Не знаю, что в нём такого, – беспомощно вздыхала она. – Но… ну, мне кажется, он мог бы быть очень милым и даже привлекательным человеком, если бы я только не чувствовала, что… что в глубине души он всё-таки не питает почтение к женщинам.

После возвращения обручального кольца Мелани, напротив, считала Ретта джентльменом редкой утончённости и деликатности и была даже шокирована подобным замечанием. С нею он неизменно был вежлив, хотя она и немного робела в его присутствии – в основном потому, что всегда была застенчива с мужчинами, которых не знала с детских лет. Тайно она даже жалела его, и это, будь он о том осведомлён, немало бы его позабавило. Она была уверена, что некая романтическая печаль когда-то искалечила его жизнь и сделала его жёстким и едким, и что всё, в чём он нуждается, – это любовь добродетельной женщины. За всю свою, проведенную под защитой жизнь, она ни разу не столкнулась с истинным злом и едва ли могла поверить, что оно вообще существует в мире. А когда шёпотом передавались сплетни о Ретте и некой несчастной девушке из Чарлстона, Мелани была искренне потрясена и не верила ни единому слову. И это вовсе не отворачивало её от него – напротив, делало ещё мягче и добрее в обращении, потому что ей казалось, будто с ним поступили страшно несправедливо.

Скарлетт про себя вполне соглашалась с тётей Питти. Ей тоже чудилось, что он не уважает ни одну женщину – разве что, может быть, Мелани. Всякий раз, когда его взгляд скользил сверху вниз по её фигуре, она чувствовала себя так, словно стоит перед ним без одежды. Дело было не в словах – будь они произнесены, она испепелила бы его одним ответом. Всё крылось в самих его глазах: смелых, глядящих с загорелого лица с неприятным вызовом, как будто все женщины на свете были его собственностью и он лишь решал, когда именно наступит их очередь. Только когда он смотрел на Мелани, это выражение исчезало. Не было ни этой холодной, оценивающей скользкости взгляда, ни насмешки. И голос его, когда он обращался к Мелани, звучал совершенно иначе – уважительно, мягко, с искренней готовностью услужить.

– Не понимаю, отчего вы с ней гораздо любезнее, чем со мной, – однажды, обиженно надув губы, промолвила Скарлетт, когда Питтипэт и Мелани уже ушли отдохнуть, а она осталась с ним наедине.

Целый час она наблюдала, как он держит моток шерсти, пока Мелани сматывает его в клубок, как неподвижно и непроницаемо слушает её долгие, полные гордости речи об Эшли и о его недавнем повышении. Скарлетт прекрасно знала, что Ретт вовсе не питает высокого мнения об Эшли и ничуть не интересуется тем, что тот стал майором. И всё же он отвечал как полагается, тихо ронял подобающие слова о храбрости Эшли.

«А стоит мне только произнести имя Эшли, – с раздражением думала она, – он сразу вскидывает бровь и улыбается этой своей гадкой, всё понимающей улыбкой!»

– Я много привлекательнее её, – продолжала она, – и решительно не могу взять в толк, почему вы лучше к ней относитесь.

– Осмелюсь ли я надеяться, что вы ревнуете?

– Ах, не смейте воображать лишнего!

– Ещё одна надежда разбита в прах. Если я и впрямь «лучше» отношусь к миссис Уилкс, то лишь потому, что она этого заслуживает. Она – одна из тех немногих добрых, искренних и бескорыстных душ, которых мне довелось встретить. Но, быть может, вы этого просто не заметили. И к тому же, несмотря на молодость, она – одна из немногих благородных леди, с которыми я имел честь познакомиться.

– Вы хотите сказать, что и меня не считаете благородной леди?

– Кажется, при нашей первой встрече мы уже пришли к обоюдному согласию, что вы и вовсе не леди.

– Ах, если вы опять достаточно злы и грубы, чтобы напоминать об этом! Как вы можете вечно попрекать меня этой детской вспышкой? Это было так давно, я с тех пор повзрослела, и давно бы уже обо всём забыла, если бы вы сами не напоминали об этом без конца.

– Я вовсе не думаю, что это была лишь детская вспышка, и уж тем более не верю, будто вы переменились. Вы и сейчас так же способны, как тогда, швырять вазами, если что-то идёт не по-вашему. Просто теперь вам обычно удаётся добиться своего иными путями, и потому крушить фарфор больше нет нужды.

– Ах, вы… Если бы я была мужчиной, я бы вызвала вас и…

– И неминуемо пали бы от моей руки. Я без промаха всаживаю пулю в монету с пятидесяти ярдов. Поэтому советую вам не изменять своему привычному оружию – ямочкам на щеках, фарфоровым вазам и прочим дамским хитростям.

– Вы просто-напросто бесчестный человек.

– Вы полагаете, что я воспламенюсь от праведного гнева? Вынужден вас огорчить. Меня невозможно уязвить правдой. Безусловно, я негодяй. И что с того? Мы живем в свободной стране, где каждый волен быть подлецом, если находит в этом удовольствие. Лишь притворщики вашего толка, моя дорогая, – те, чья душа ничуть не светлее моей, но кто тщательно это скрывает, – впадают в неистовство, когда их называют своими именами.

Перед его безмятежной улыбкой и тягучим, ленивым голосом она чувствовала себя совершенно бессильной, потому что прежде никогда не встречала человека столь неуязвимого. Её привычное оружие – презрение, ледяная холодность и резкость – тупилось, едва коснувшись его, так как ни одно её слово не могло заставить его устыдиться. До сих пор её жизненный опыт подсказывал, что лжец яростнее прочих отстаивает свою правдивость, трус – отвагу, грубиян – свое благородство, а подлец – честь. Но только не Ретт Батлер. Он с ледяным спокойствием признавал за собой любые пороки, смеялся и словно подзадоривал её продолжать обвинения.

В течение этих месяцев он то возникал в Атланте, то исчезал – являлся без предупреждения и отбывал, не удосужившись попрощаться. Скарлетт так и не сумела разузнать, какие именно дела приводили его сюда: другие контрабандисты редко считали нужным забираться так далеко от морского побережья. Обычно они сбывали грузы в Уилмингтоне или Чарлстоне, где их ожидали толпы коммерсантов и спекулянтов со всего Юга, жаждавших выкупить контрабанду на аукционах. Ей, разумеется, льстила мысль, что он преодолевает этот путь ради встречи с ней, но даже её безграничное тщеславие не позволяло в это верить. Если бы он хоть раз открыл ей своё сердце, приревновал к кавалерам, вечно толпившимся у её крыльца, попытался взять за руку или выпросить на память платок либо портрет, она бы с торжеством сочла, что он угодил в её сети. Но Ретт Батлер оставался возмутительно далек от образа влюбленного. И, что было всего хуже, создавалось впечатление, что он видит насквозь все те уловки, которыми она привыкла ставить мужчин на колени.

Всякий раз, когда он появлялся в городе, среди дамской половины населения поднималось заметное волнение. Его фигуру окружал не только романтический ореол дерзкого героя-контрабандиста – в его присутствии ощущалось и то будоражащее чувство запретного плода, которое всегда сопутствует дурной славе. Его репутация была ужасающей, и с каждым разом, когда матроны Атланты собирались для обмена новостями, она обрастала всё более мрачными подробностями, что лишь делало его привлекательнее в глазах юных барышень. Будучи по большей части существами крайне невинными, они слышали лишь смутные толки о том, что он «совершенно распущен в обращении с женщинами», хотя и не могли вообразить, что именно скрывается за этими словами. До них доходили и другие слухи: будто бы подле него ни одна девушка не может чувствовать себя в безопасности. При столь скандальной известности было поразительно, что с момента своего появления в Атланте он ни разу не позволил себе даже поцеловать руку ни одной незамужней особе. Это лишь добавляло его персоне загадочности и остроты.

За исключением героев фронта, о нем судачили в городе больше, чем о ком бы то ни было другом. В подробностях пересказывали историю о том, как его с позором изгнали из Вест-Пойнта за пьянство и некие «непристойные связи с женщинами». Громкий скандал с чарлстонской девицей, которую он скомпрометировал, и с её братом, павшим от его руки, давно перестал быть тайной. Из писем чарлстонских друзей стали известны и другие факты: его отец, почтенный джентльмен с несгибаемой волей и прямой, точно шомпол, спиной, указал сыну на дверь, лишив его наследства, едва тому исполнилось двадцать лет, и собственноручно вычеркнул его имя из семейной книги. Рассказывали, что после этого он отправился в Калифорнию в годы «золотой лихорадки», а оттуда – в Южную Америку и на Кубу, и вести о его поведении там были не менее предосудительными. Истории о женщинах, дуэли, поставки оружия повстанцам в Центральной Америке и, что считалось самым постыдным, профессиональная карточная игра – всё это составляло его биографию в том виде, в каком её смаковала Атланта.

Едва ли нашлась бы в Джорджии семья, которая не признала бы с прискорбием, что кто-то из их родственников имеет слабость к картам и уже лишился из-за этого состояния, дома, земель или негров. Но в случае с Батлером всё обстояло иначе. Человек мог разориться до нитки и всё же сохранить звание джентльмена; профессиональный же игрок неизбежно становился изгоем.

Если бы не война, сокрушившая все привычные устои, и не его неоценимые заслуги перед Конфедерацией, Ретта Батлера никогда не приняли бы в приличном обществе Атланты. Но теперь даже самые строгие поборники морали склонялись к мысли, что патриотический долг требует от них определенной широты взглядов. Более сентиментальные натуры охотно верили, будто паршивая овца семейства Батлеров искренне раскаялась в грехах юности и ныне стремится их искупить. Посему дамы полагали почти обязательным проявлять к нему снисходительность – особенно учитывая его отвагу. Все понимали, что судьба Юга теперь зависит от ловкости блокадных капитанов, обманывающих флот северян, ничуть не меньше, чем от доблести солдат на полях сражений.

Ходили упорные слухи, что капитан Батлер – один из искуснейших лоцманов на всём Юге, человек исключительного хладнокровия и бесстрашия. Выросший в Чарлстоне, он досконально знал каждую мель, каждый прилив и каждый укромный залив на каролинском побережье и чувствовал себя так же уверенно в водах Уилмингтона. Он ни разу не потерял судна и ни разу не был вынужден избавляться от груза, сбрасывая его в море. В начале военных действий он словно возник из ниоткуда, обладая капиталом, достаточным для покупки небольшого быстроходного судна, а теперь, когда контрабандные товары приносили до двух тысяч процентов прибыли с каждого рейса, он владел уже четырьмя такими кораблями. Он нанимал лучших лоцманов и платил им баснословные суммы, и те в безлунные ночи бесшумно проскальзывали мимо заслонов врага, увозя хлопок в Нассау, Англию и Канаду. Британские мануфактуры задыхались без сырья, рабочие терпели лишения, и любой контрабандист, сумевший ускользнуть от янки, мог диктовать в Ливерпуле свои условия. Кораблям Ретта сопутствовала невероятная удача как при вывозе хлопка, так и при доставке того, в чем Конфедерация испытывала острую нужду. Да, дамам казалось, что ради столь храброго человека можно предать забвению и простить многое.

К тому же он обладал эффектной внешностью, заставлявшей людей невольно оборачиваться ему вслед. Он не скупился на расходы, разъезжал на диком вороном жеребце и носил костюмы, сшитые по последнему слову моды и сидевшие на нем безупречно. Одного этого было достаточно, чтобы приковывать к нему взоры: мундиры офицеров к тому времени успели выцвести и пообтрепаться, а штатские, даже надев самое лучшее, демонстрировали миру искусную штопку и заплаты. Скарлетт казалось, что ей еще не доводилось видеть столь элегантных брюк: палевых, в мелкую клетку, в яркую шотландку или со сложным узором. Его жилеты были просто восхитительны, особенно тот, из белого муара, украшенный крошечными вышитыми розовыми бутонами. Причем носил он всё это с такой непринужденной грацией, словно вовсе не замечал собственного великолепия.

Немногие дамы могли устоять перед его обаянием, когда он соизволял им воспользоваться, и со временем даже миссис Мерривезер сдалась и пригласила его на воскресный обед.

Мейбелл Мерривезер собиралась обвенчаться со своим избранником, маленьким зуавом Рене Пикаром, как только тот получит очередное увольнение. Она проливала слезы всякий раз, когда речь заходила о торжестве, потому что с детских лет грезила о венчании в белом атласе, а найти его в пределах Конфедерации было теперь невозможно. Одолжить платье у подруг тоже не представлялось возможным: все старые атласные наряды давно пошли на изготовление боевых знамен. Тщетно патриотичная миссис Мерривезер укоряла дочь, напоминая, что невесте Конфедерации более пристало облачиться в скромное домотканое полотно. Мейбелл желала только атлас. Она была готова – и даже гордилась этим – обходиться без шпилек, дорогих туфель, сладостей и чая ради Дела Юга, но свадебное платье должно было быть атласным.

Узнав об этом от Мелани, Ретт доставил из Англии несколько ярдов ослепительного белого атласа и тончайшую кружевную фату, преподнеся всё это Мейбелл в качестве свадебного дара. Сделал он это так изящно, что о плате не могло быть и речи, а Мейбелл пришла в такой неописуемый восторг, что едва не расцеловала его. Миссис Мерривезер прекрасно сознавала, что столь дорогостоящий подарок – да еще и платье! – вещь в высшей степени предосудительная, но не нашла в себе сил отказаться, когда Ретт в самых изысканных выражениях заявил, что ни одно сокровище не будет слишком дорогим для украшения невесты одного из самых доблестных наших героев. В итоге миссис Мерривезер пригласила его на обед, рассудив, что это приглашение с лихвой окупает его щедрость.

Он не только привез Мейбелл атлас, но и дал ценные советы касательно самого фасона. Ретт поведал, что в нынешнем парижском сезоне обручи кринолинов стали шире, а юбки – заметно короче; рюши вышли из моды, уступив место фестонам, открывающим плетеные нижние юбки. Он также заметил, что на улицах французской столицы ему не встретилось ни одной пары панталон, из чего он заключил, что они окончательно «устарели». Позже миссис Мерривезер призналась миссис Элсинг: ей показалось, что дай она ему волю, и он принялся бы в деталях расписывать, какое именно белье предпочитают парижанки.

Если бы он не обладал столь ярко выраженной мужественностью, его способность удерживать в памяти тонкости модных фасонов, шляпок и причесок сочли бы за крайнее проявление женственности. Дамы всякий раз чувствовали некоторую неловкость, осаждая его вопросами, и всё же не могли удержаться. Они оказались отрезанными от мира моды подобно потерпевшим кораблекрушение: журналы прорывались сквозь блокаду крайне редко. Им было неизвестно – а вдруг во Франции дамы уже бреют головы и носят меховые шапки? – и потому цепкая память Ретта на всякие модные пустяки служила великолепным подспорьем. Он подмечал и запоминал всё то, что так дорого сердцу женщины, и после каждого заграничного вояжа неизменно оказывался в кругу дам. Он рассказывал им, что шляпки в этом году уменьшились в размерах и сидят выше, почти открывая затылок; что перья теперь вытеснили цветы; что императрица Франции больше не носит шиньонов для вечерних выходов, предпочитая укладывать волосы на самой макушке, полностью открывая уши; и что декольте на вечерних туалетах вновь стали до неприличия глубокими.

На протяжении нескольких месяцев он оставался самой заметной и притягательной фигурой в городе, невзирая на свою сомнительную славу и ползущие слухи о том, что помимо прорыва блокады он промышляет спекуляцией продовольствием.

Впрочем, недоброжелатели поговаривали, что после каждого его визита в Атланту цены немедленно подскакивают на пять долларов. И всё же, даже при таком скрытом недовольстве, он вполне мог бы сохранить свое положение, если бы сам того пожелал. Но в нем, казалось, пробудилась намеренная тяга задевать окружающих: едва вкусив общество благопристойных и пылких патриотов, едва завоевав их почтение и невольную симпатию, он вдруг принялся – словно нарочно – оскорблять их чувства. Он наглядно демонстрировал, что всё его приличное поведение было лишь скучным спектаклем, который перестал его забавлять.

Складывалось впечатление, что он питает глубокое, холодное презрение ко всему южному – и в особенности к самой Конфедерации – и вовсе не намерен этого таить. Именно его дерзкие суждения о государстве заставили Атланту сначала онеметь от изумления, затем холодно выслушивать и, наконец, вспыхнуть праведным гневом. К концу 1862 года мужчины стали отвечать на его приветствия подчеркнуто сухими поклонами, а дамы спешили подозвать к себе дочерей, едва он переступал порог гостиной.

Похоже, ему доставляло особое удовольствие не только ранить искреннюю веру горожан в их Правое Дело, но и выставлять себя в самом дурном свете. Когда люди из лучших побуждений восхищались его отвагой как контрабандиста, он с невозмутимостью отвечал, что всегда дрожит от страха в минуты опасности – точно так же, как и наши доблестные мальчики на передовой. Всем было известно, что в армии Юга трусов нет, и именно поэтому такие слова задевали особенно больно. О солдатах он неизменно говорил: «наши храбрые юноши» или «наши герои в серых мундирах», – но произносил это с таким выражением, что в словах слышалось одно лишь издевательство. Когда восторженные барышни, надеясь на флирт, благодарили его как героя, сражающегося ради них, он кланялся и заявлял, что это заблуждение: за вознаграждение подобного размера он с тем же рвением готов был бы возить товары и для северянок.

С того самого вечера на базаре, когда Скарлетт впервые встретила его в Атланте, он беседовал с ней в подобном ключе; но теперь в его речах со всеми стала слышаться тонкая, едва прикрытая насмешка. Когда его хвалили за заслуги перед родиной, он неизменно отвечал, что прорыв блокады для него – просто доходное дело. А если бы на государственных поставках можно было заработать столько же, добавлял он, неторопливо оглядывая тех, кто как раз наживался на контрактах, – то он давно бы бросил рискованные плавания и принялся бы продавать Конфедерации негодное сукно, песок вместо сахара, испорченную муку и гнилую кожу.

Большинство его замечаний были такого рода, что на них невозможно было возразить, и оттого они становились еще нестерпимее. Уже случались мелкие скандалы вокруг правительственных подрядчиков. Письма с фронта постоянно содержали жалобы на сапоги, разваливающиеся через неделю, на порох, который не вспыхивает, на сбрую, рвущуюся от малейшего напряжения, на гнилое мясо и муку, полную долгоносиков. Жителям Атланты хотелось верить, что все эти дельцы – не из Джорджии, а из Алабамы или Теннесси. Ведь неужели среди местных поставщиков не было людей из самых лучших семейств? Разве не они первыми жертвовали на лазареты и сирот? Разве не они громче всех пели «Дикси» и пламеннее всех жаждали крови врага? Волна народного гнева против тех, кто наживался на военных нуждах, еще не поднялась в полную силу, и потому слова Ретта пока считались лишь доказательством его собственного дурного воспитания.

Но не только намеки на продажность высокопоставленных лиц и не только презрительные речи о храбрости солдат раздражали Атланту. Ретт, казалось, получал истинное наслаждение, вовлекая самых достойных граждан в неловкие ситуации. Он не мог сопротивляться искушению поубавить спесь и пышную риторику лицемеров – точно так же, как мальчишка не может удержаться, чтобы не ткнуть булавкой в воздушный шар. Он ловко разоблачал фанатиков и выставлял напоказ невежественность чванливых ханжей. Делал он это так тонко, с таким вежливым интересом располагая их к откровенности, что жертвы даже не понимали, что произошло, пока вдруг не оказывались на виду у всех – смешными, напыщенными и пустыми.

Пока город принимал его, Скарлетт не строила на его счет никаких иллюзий. Она прекрасно видела, что вся его изысканная галантность и цветистые фразы произносятся с внутренней усмешкой. Она знала, что он играет роль романтичного контрабандиста лишь потому, что эта роль его развлекает. Временами он напоминал ей давних соседей – диких близнецов Тарлтонов с их страстью к розыгрышам или насмешливых Фонтейнов. Но в Ретте было нечто иное: под этой кажущейся легкостью скрывалось что-то злое, почти зловещее, жестокое в своей спокойной утонченности.

Хотя она вполне осознавала его неискренность, всё же ей гораздо больше нравился Ретт в роли героя. Во-первых, тогда ей самой было куда легче объяснять, почему она вообще с ним общается. Поэтому, когда он сбросил маску и, казалось, нарочно задался целью лишиться расположения общества, это раздражало её до крайности. Такое поведение казалось ей глупым. К тому же часть осуждения, обрушивавшегося на него, неизбежно падала и на неё.

Окончательно он захлопнул перед собой двери приличных домов на благотворительном музыкальном вечере у миссис Элсинг. В тот день дом был переполнен: солдаты, находящиеся в отпуске, раненые, прибывшие из госпиталей, милиционеры, матроны, вдовы и юные барышни. Все места были заняты, даже на ступенях широкой лестницы теснились гости. Хрустальную чашу у дверей, куда дворецкий принимал серебряные пожертвования, пришлось опорожнять дважды. Это само по себе означало грандиозный успех: один серебряный доллар стоил теперь шестьдесят бумажек Конфедерации.

Каждая девушка, владевшая голосом или инструментом, успела выступить. Живые картины принимали с восторгом. Скарлетт была в упоении от собственного успеха: они с Мелани исполнили трогательный дуэт «Когда на луг падет роса», а на бис – шутливую песенку «Ах, боже, боже, дамы, это был не Стефан!». Но главным триумфом стало то, что именно её выбрали изображать Дух Конфедерации в финальной постановке.

Она и впрямь выглядела восхитительно: в белой кисее, скромно задрапированной под античность и стянутой красно-синим поясом; со знаменем в одной руке, другой она протягивала коленопреклоненному капитану саблю с золотой рукоятью, принадлежавшую Чарльзу.

Когда представление завершилось, она не удержалась и стала искать глазами Ретта, гадая, оценил ли он её прелесть. К её досаде, он был поглощен каким-то спором и, по-видимому, вовсе на неё не смотрел. По лицам людей, обступивших его, было ясно: его слова привели их в ярость.

Она начала пробираться к этой группе и в наступившей внезапно тишине услышала, как Уилли Гуинан отчетливо произнес:

– Правильно ли я вас понял, сэр? Вы хотите сказать, что Дело, за которое пали наши герои, не священно?

– Если бы вас переехал поезд, разве от этого железнодорожная компания превратилась бы в святыню? – осведомился Ретт тоном человека, смиренно ищущего разъяснений.

– Сэр, – проговорил Уилли с дрожью в голосе, – не находись мы сейчас под этим кровом…

– Боюсь даже вообразить, что бы тогда произошло, – парировал Ретт. – Ведь ваша храбрость известна всем и каждому.

Уилли побагровел, и весь зал смущенно замолчал. Всем стало неловко. Уилли был крепок, здоров и вполне годен к строевой службе, а между тем оставался дома. Конечно, он был единственным сыном у матери, и кто-то ведь должен был защищать штат в рядах милиции. Но среди офицеров, выздоравливающих после ранений, всё же послышались насмешливые смешки, когда Ретт упомянул о его «храбрости».

«Ах, ну почему он не может просто держать язык за зубами! – сердито подумала Скарлетт. – Он портит весь вечер!»

Брови доктора Мида грозно сошлись у переносицы.

– Быть может, для вас самого, молодой человек, нет ничего святого, – произнес он своим торжественным ораторским тоном. – Но для истинных патриотов Юга свято многое. И свобода нашей земли от захватчиков, и права штатов, и…

Ретт выглядел расслабленным, а его голос звучал вкрадчиво, почти равнодушно.

– Любая война священна, – сказал он, – для тех, кто обязан в ней сражаться. Если бы люди, начинающие войны, не называли их священными, какой дурак согласился бы идти на смерть? Но какими бы лозунгами ни воодушевляли ораторы тех идиотов, которых гонят на бойню, какие бы благородные цели ни приписывали конфликтам, корень у всякой войны всегда один и тот же. Деньги. Все войны, по сути, – лишь споры о наживе. Но лишь немногие это осознают. У людей уши слишком плотно забиты грохотом барабанов и пышными речами тех, кто отсиживается дома. Иногда кричат: «Спасем Гроб Господень от неверных!», иногда – «Долой папистов!», иногда – «Свобода!». А иногда – «Хлопок! Рабовладение! Права штатов!»

«При чем здесь вообще папа римский? – недоумевала Скарлетт. – И при чем здесь Гроб Господень?»

Но пока она пробиралась сквозь возмущенную толпу, Ретт с вызывающей легкостью поклонился и направился к выходу. Она хотела было последовать за ним, но миссис Элсинг цепко ухватила её за юбку и удержала.

– Пусть уходит, – заявила она так громко, что слова разнеслись по затихшему дому. – Пусть убирается. Он предатель. Спекулянт. Змея, которую мы пригрели на груди!

Ретт, уже стоявший в холле со шляпой в руке, прекрасно слышал эти слова. Обернувшись, он окинул комнату взглядом. Его взор выразительно задержался на плоском бюсте миссис Элсинг; он вдруг усмехнулся, отвесил поклон – и скрылся за дверью.

Миссис Мерривезер возвращалась к себе в экипаже тети Питти, и едва четыре дамы разместились внутри, как она разразилась негодованием:

– Что ж, Питтипэт Гамильтон! Полагаю, теперь вы вполне довольны!

– Чем именно? – в испуге воскликнула Питти.

– Поведением этого несносного Батлера, которому вы даровали приют в своем доме.

Питтипэт вся затрепетала, будучи слишком ошеломлена этим обвинением, чтобы припомнить: миссис Мерривезер и сама неоднократно принимала его у себя. Мелани и Скарлетт помнили об этом прекрасно, но обе, воспитанные в строгом почтении к старшим, предпочли промолчать. Они лишь потупили взоры, рассматривая свои руки в митенках.

– Он нанес оскорбление всем нам – и самой Конфедерации тоже, – продолжала бушевать миссис Мерривезер, и её пышная грудь ходуном ходила под блестящей отделкой платья. – Заявить, что мы проливаем кровь ради наживы! Утверждать, будто наши вожди коварно лгали нам! Таких людей следует бросать в темницу. Да-да, именно так. Я непременно переговорю об этом с доктором Мидом. Был бы мистер Мерривезер жив, он бы быстро нашел на него управу! А теперь послушаете меня, Питти Гамильтон. Вы не должны больше допускать этого мерзавца на свой порог!

– Ох… – только и смогла вымолвить Питти, глядя на собеседницу с такой мольбой, словно она мечтала провалиться сквозь землю. Она умоляюще взглянула сначала на девушек, которые по-прежнему не поднимали глаз, а после – на прямую спину дяди Питера на козлах. Она знала, что старик жадно ловит каждое слово, и втайне надеялась, что он обернется и вмешается, как порой случалось прежде. Ей хотелось услышать от него: «Полноте, мисс Долли, оставьте мисс Питти в покое», – но Питер оставался неподвижен. Он и сам всей душой не одобрял Ретта Батлера, и бедная Питти это осознала. Ей оставалось лишь вздохнуть и пролепетать:

– Что ж, Долли, ежели вы полагаете…

– Именно так я и полагаю, – отрезала миссис Мерривезер. – Ума не приложу, что вообще побудило вас принимать его у себя с самого начала. После нынешнего вечера в городе не найдется ни одного достойного дома, где ему окажут радушный прием. Проявите же хоть каплю твердости и запретите ему вход.

Она резко обернулась к молодым женщинам.

– Надеюсь, вы обе внимательно слушали меня, – продолжала она, – ибо на вас лежит не меньшая вина: вы слишком уж охотно расточали ему любезности. Просто объявите ему вежливо, но решительно, что его присутствие и его изменнические речи в вашем доме отныне крайне нежелательны.

К этому мигу Скарлетт уже едва сдерживала гнев, точно лошадь, которую грубо осадили на полном скаку. Но она не смела проронить ни слова. Нельзя было допустить, чтобы миссис Мерривезер написала еще одно письмо её матери.

«Старая буйволица!» – в ярости думала она, сжав губы до белизны, пока лицо её заливалось пунцовой краской. – «Каким наслаждением было бы высказать вам в лицо всё, что я думаю о вас и о вашем пристрастии всеми командовать!»

– Я и помыслить не могла, что доживу до того дня, когда услышу столь кощунственные речи о нашем Общем Деле, – продолжала распаляться миссис Мерривезер, всё глубже погружаясь в праведный гнев. – Любого мужчину, который не почитает наше Дело правым и священным, надлежит отправить на виселицу! И я не потерплю, чтобы вы, девочки, обменялись с ним хотя бы единым словом… Господи Боже, Мелли, что с тобой приключилось?

Мелани стала бледнее полотна, глаза её сделались огромными и лихорадочно блестели.

– Я не перестану с ним разговаривать, – произнесла она негромко. – Я не намерена проявлять к нему грубость. И я не закрою перед ним двери этого дома.

Миссис Мерривезер так резко перехватило дыхание, словно она получила ощутимый удар. Пухлый ротик Питтипэт невольно приоткрылся, а дядя Питер даже обернулся на козлах, в упор уставившись на девушку.

«О, если бы мне только достало отваги сказать это самой!» – подумала Скарлетт, и в её душе перемешались зависть и невольное восхищение. – «Как это хрупкое, робкое создание осмелилось восстать против самой миссис Мерривезер?»

Руки Мелани заметно дрожали, но она торопливо продолжала, точно опасаясь, что решимость покинет её, если она умолкнет хоть на миг:

– Я не стану оскорблять его из-за того, что он высказал. Да, было в высшей степени невежливо заявлять такое вслух, и это было крайне безрассудно, но… но ведь именно так размышляет и Эшли. И я не вправе отказывать от дома человеку, чьи мысли созвучны мыслям моего мужа. Это было бы верхом несправедливости.

Миссис Мерривезер с шумом втянула воздух.

– Мелли Гамильтон, за всю свою жизнь я не слыхала столь вопиющей лжи! Ни один Уилкс никогда не выказывал малодушия…

– Я вовсе не утверждала, что Эшли трус, – возразила Мелани, и в её глазах вспыхнул огонь. – Я сказала лишь то, что он думает так же, как капитан Батлер, – только облекает это в иные слова. И, надеюсь, он не станет говорить подобное на музыкальных вечерах. Но в письмах ко мне он был откровенен.

Совесть Скарлетт больно кольнула её: она тщетно пыталась воскресить в памяти, что именно мог написать Эшли, чтобы Мелани решилась на такие речи. Однако содержание многих писем улетучивалось из её головы едва ли не сразу после прочтения. Ей чудилось, что Мелани попросту лишилась рассудка.

– Эшли писал мне, что нам вовсе не следовало затевать войну с северянами. И что нас предали политики и трибуны, без конца повторяющие одни и те же лозунги и подогревающие предрассудки, – торопливо поясняла Мелани. – Он писал, что ни одно благо на свете не стоит той цены, которую эта война заставит нас заплатить. Что в ней нет ни капли величия – лишь грязь, тлен и бесконечное страдание.

«Ах! Так вот о чем было то письмо», – догадалась Скарлетт. – «Стало быть, вот что он пытался сказать?»

– Не верю ни единому слову, – жестко оборвала её миссис Мерривезер. – Вы попросту превратно истолковали его мысли.

– Я никогда не ошибаюсь в том, что касается Эшли, – спокойно парировала Мелани, хотя её губы всё еще мелко дрожали. – Я постигаю его помыслы во всей полноте. Он имел в виду ровно то же, о чем толковал капитан Батлер, только избегал столь грубых выражений.

– Вам должно быть несказанно стыдно сравнивать столь благородного джентльмена, как Эшли Уилкс, с таким проходимцем, как капитан Батлер! Полагаю, вы и сами теперь считаете, будто наше святое Дело не имеет значения?

– Я… я не в силах судить, что именно я чувствую, – начала Мелани уже с меньшей уверенностью, и её недавний пыл стал стремительно угасать, уступая место испугу перед собственной дерзостью. – Я… я готова была бы отдать жизнь за наше Дело – как готов и Эшли. Но… но, вероятно, в этих вопросах стоит полагаться на мужчин, поскольку они наделены большим умом.

– Подобного я еще никогда не слыхивала! – фыркнула миссис Мерривезер. – Придержите лошадей, дядя Питер, вы проскочили мой дом!

Дядя Питер, захваченный перепалкой за спиной, действительно проехал мимо нужного крыльца и теперь осадил лошадь, медленно подавая экипаж назад. Миссис Мерривезер величественно покинула карету, и ленты на её шляпке гневно трепетали.

– Вы еще горько об этом пожалеете, – бросила она напоследок.

Дядя Питер хлестнул вожжами, и экипаж покатил дальше.

– Молодые мисс совершенно позабыли о стыде, доводят мисс Питти до такого плачевного состояния, – укоризненно проворчал он себе под нос.

– Вовсе я не в таком уж и состоянии, – неожиданно возразила Питтипэт, хотя обычно куда меньшие треволнения доводили её до дурноты. – Мелли, дорогая, я сознаю, что ты решилась на это лишь ради меня, и, признаться откровенно, мне было даже лестно видеть, как кто-то осадил Долли. Она невыносимо любит всеми распоряжаться. Откуда в тебе только взялось столько смелости? Но всё же, как ты думаешь, стоило ли тебе так отзываться об Эшли?

– Но это ведь истинная правда, – промолвила Мелани и тихонько всхлипнула. – И мне вовсе не стыдно, что он придерживается таких взглядов. Он полагает эту войну великой ошибкой – и всё же готов сражаться и пасть на поле брани; а ведь это требует куда большего мужества, чем биться за то, во что веришь без тени сомнения.

– Пресвятая Дева, мисс Мелли, полно вам плакать на виду у всей Пичтри-стрит, – простонал дядя Питер, понукая лошадь. – Люди еще невесть что вообразят. Уж потерпите, пока не доберемся до дома.

Скарлетт не проронила ни слова. Она даже не сжала руку Мелани, которую та, ища опоры, доверчиво вложила в её ладонь. Она ведь читала послания Эшли лишь с одной целью – вновь и вновь находить подтверждения тому, что он предан ей одной. А теперь Мелани открыла совершенно иной смысл в тех строках, на которые Скарлетт прежде почти не обращала внимания. Само осознание того, что столь совершенный человек, как Эшли, может разделять убеждения такого неисправимого негодяя, как Ретт Батлер, повергло её в смятение. Она размышляла: «Оба они видят подлинную суть этой войны, но Эшли готов принять за неё смерть, а Ретт – нет. И, как мне кажется, это лишь доказывает, что Ретт попросту проницательнее».

На мгновение она даже устыдилась собственной мысли, сравнивающей Ретта и Эшли.

«Они оба прозревают одну и ту же неприглядную истину», – продолжала она свои раздумья, – «только Ретту доставляет удовольствие смотреть ей прямо в лицо и при этом злить окружающих своими речами, – а Эшли с трудом выносит эту правду».

Всё это невероятно сбивало с толку.

Глава тринадцатая

Под нажимом миссис Мерривезер доктор Мид всё же решился на ответные действия – он составил послание в газету. В тексте он не упоминал Ретта Батлера напрямую, но смысл написанного был ясен каждому горожанину. Редактор, который мгновенно уловил в письме дух общественного скандала, распорядился поместить его на второй полосе. Само по себе это стало сенсацией, так как первые две страницы издания обычно были до отказа забиты объявлениями о продаже рабов, мулов, плугов и гробов, предложениями о найме домов, а также рекламой средств от тайных недугов, снадобий для прерывания беременности и эликсиров для возвращения мужской силы.

Письмо доктора послужило лишь первым отчетливым сигналом в набиравшем силу хоре возмущения, который уже начинал звучать по всему Югу. Этот протест был направлен против спекулянтов, наживающихся на тяготах войны, и против тех, кто держал в своих руках правительственные контракты. В Уилмингтоне, ставшим теперь ключевым портом для контрабандистов после того, как гавань Чарлстона оказалась почти полностью заперта канонерками северян, положение дел достигло масштабов явного скандала. Спекулянты буквально наводнили Уилмингтон. Имея на руках огромные суммы наличных, они выкупали целиком все грузы с прибывающих кораблей и удерживали товары, ожидая очередного скачка цен. Такие скачки происходили неизменно: по мере того как нехватка самых необходимых вещей становилась всё острее, стоимость товаров росла от месяца к месяцу. Мирному населению приходилось либо вовсе обходиться без самого нужного, либо приобретать товары по грабительским ценам. Бедняки и люди среднего достатка с каждым днем терпели всё более суровые лишения. Вслед за ростом цен стремительно обесценивались деньги Конфедерации, и чем сильнее падал курс, тем более безумной и неистовой делалась жажда обладания предметами роскоши.

Контрабандистам вменялось в обязанность ввозить в страну предметы первой необходимости, а роскошь дозволялось брать лишь как попутный, второстепенный товар. Однако теперь именно дорогостоящие излишества заполняли трюмы, вытесняя вещи, в которых Конфедерация нуждалась для самого выживания. Люди лихорадочно тратили те деньги, что имели сегодня, на покупку этих роскошных товаров, в страхе, что завтра цены взлетят еще выше, а бумажки Конфедерации окончательно потеряют ценность.

Положение усугублялось тем, что из Уилмингтона в сторону Ричмонда вела всего одна железнодорожная ветка. В то время как тысячи бочек муки и ящиков с беконом портились и гнили на промежуточных станциях из-за нехватки вагонов, спекулянты, торговавшие винами, тафтой и кофе, каким-то загадочным образом всегда ухитрялись доставлять свой товар в Ричмонд уже через два дня после разгрузки в порту.

Слухи, которые прежде передавались шепотом, теперь обсуждались открыто. Люди поговаривали, что Ретт Батлер не только управляет своими четырьмя судами, продавая их содержимое по неслыханным ценам, но и скупает грузы на других кораблях, удерживая их в ожидании выгоды. Рассказывали, будто он возглавляет объединение с капиталом более миллиона долларов и штаб-квартирой в Уилмингтоне, созданное специально для выкупа блокадных товаров прямо на причалах. Утверждали, что у этого синдиката имеются десятки складов в Уилмингтоне и Ричмонде, и эти помещения ломятся от одежды и продовольствия, припрятанных до нового скачка цен. И солдаты, и мирные граждане уже начали ощущать на себе тиски нужды, и ропот против него и подобных ему дельцов становился всё более ожесточенным.

«В службе флота Конфедерации есть много храбрых и преданных родине людей, прерывающих блокаду, – гласили заключительные абзацы письма доктора Мида. – Есть бескорыстные души, которые рискуют жизнью и всем своим состоянием ради того, чтобы Конфедерация выжила. Их имена навсегда запечатлены в сердцах всех верных сынов Юга, и никто не станет завидовать тем скромным денежным выгодам, которые они получают за столь страшный риск. Это благородные джентльмены, и мы чтим их. Не о них веду я речь.

Но есть и другие – мерзавцы, которые прикрываются званием контрабандиста лишь ради собственной наживы. На этих стервятников, ввозящих атласы и кружева, когда наши солдаты умирают в муках из-за отсутствия хинина; нагружающих свои суда чаем и изысканными винами, когда наши герои корчатся от боли без морфия, – на них я призываю праведный гнев и месть народа, сражающегося за самое справедливое из Дел! Я проклинаю этих вампиров, высасывающих кровь из людей, идущих в бой под знаменами Роберта Ли. Эти люди сделали само имя контрабандиста зловонием для всякого истинного патриота. Как можем мы терпеть среди нас этих падальщиков в лакированных сапогах, когда наши мальчики идут в атаку босиком? Как можем мы сносить их шампанское и паштеты, когда наши воины дрожат у походных костров, пытаясь разгрызть заплесневелый бекон? Я призываю каждого верного конфедерата изгнать их из своей среды».

Атланта прочла эти строки. Атланта поняла: оракул высказал свое суждение. И как верные сторонники Конфедерации, жители города поспешили объявить Ретту Батлеру бойкот.

Из всех домов, где его радушно принимали осенью 1862 года, в 1863 году для него остались открыты только двери дома мисс Питтипэт. И если бы не заступничество Мелани, его, по всей вероятности, не приняли бы и там. Тетя Питти впадала в состояние настоящего смятения всякий раз, когда он появлялся в городе. Она прекрасно осознавала, что говорят о ней подруги из-за того, что она продолжает пускать его на порог, но ей по-прежнему не хватало твердости духа, чтобы отказать ему в приемах. Каждый раз, как только он возвращался в Атланту, она упрямо поджимала свои пухлые губы и объявляла девушкам, что на сей раз лично встретит его у дверей и не позволит войти. Но всякий раз, когда он являлся с небольшим свертком в руках и с изысканным комплиментом её красоте, она мгновенно таяла.

– Я просто не представляю, как мне поступить, – жаловалась она. – Он только посмотрит на меня, и я… я до смерти боюсь того, что он может предпринять, если я объявлю ему, что его присутствие нежелательно. У него такая пугающая репутация. Как вы полагаете, он способен меня ударить? Или еще что-то… Ах, Боже мой, если бы только Чарли был жив! Скарлетт, ты должна сама сказать ему, чтобы он больше не приходил, но постарайся сделать это как-нибудь помягче. Ах, какая беда! Я совершенно уверена, что ты его поощряешь, а весь город уже вовсю сплетничает. Если твоя мать когда-нибудь узнает об этом, что она скажет мне? Мелли, перестань быть с ним такой приветливой. Будь холодна и сдержанна, и тогда он сам всё поймет. Ах, Мелли, как ты думаешь, не стоит ли мне написать Генри и попросить его серьезно переговорить с капитаном Батлером?

– Нет, я так не думаю, – отвечала Мелани. – И я не намерена проявлять к нему грубость. Мне кажется, люди ведут себя с капитаном Батлером, словно куры с отрубленными головами. Я просто отказываюсь верить, что он может быть тем ужасным человеком, каким его рисуют доктор Мид и миссис Мерривезер. Он не стал бы утаивать пищу от голодающих. Подумать только, он ведь даже пожертвовал мне сто долларов для сирот. Я убеждена, что он предан нашему Делу и патриотичен не меньше любого из нас, просто он слишком горд, чтобы опускаться до оправданий. Вы же знаете, какими упрямыми становятся мужчины, когда их заденут за живое.

Тетя Питти ничего не смыслила в мужчинах – ни в том, что их задевает, ни в том, что им по нраву, – и ей оставалось лишь беспомощно всплескивать ручками. Что касается Скарлетт, то она давно уже смирилась с привычкой Мелани видеть в каждом человеке только хорошее. Мелани была наивной дурочкой, но поделать с этим было ничего нельзя.

Скарлетт отлично видела, что Ретт вовсе не руководствуется патриотизмом, и, хотя она скорее умерла бы, чем призналась в этом вслух, ей было по большому счету всё равно. Гораздо важнее для неё были те маленькие подношения, которые он доставлял ей из Нассау – приятные мелочи, которые леди могла принять без ущерба для чести. При нынешних ценах где еще можно было достать иголки, шпильки или сладости, если захлопнуть перед ним дверь? Нет, было куда удобнее переложить всё бремя ответственности на тетю Питти, которая оставалась полноправной хозяйкой дома, компаньонкой и официальной блюстительницей приличий. Скарлетт знала, что городские сплетни касаются и визитов Ретта, и её самой, но она также понимала: в глазах Атланты Мелани Уилкс не способна на дурной поступок, и пока Мелани защищает Ретта, его посещения еще сохраняют видимость благопристойности.

И всё же жизнь была бы куда спокойнее, если бы Ретт перестал высказывать свои еретические мысли. Тогда ей не приходилось бы терпеть неловкость в те моменты, когда с ним на Пичтри-стрит открыто переставали здороваться.

– Даже если вы и в самом деле придерживаетесь таких взглядов, зачем заявлять об этом во всеуслышание? – выговаривала она ему. – Думайте себе что угодно, но держите язык за зубами – тогда бы всё было куда приятнее.

– Это ведь ваш собственный жизненный принцип, не правда ли, моя зеленоглазая лицемерка? Скарлетт, Скарлетт! А я-то рассчитывал на большее мужество. Мне казалось, что ирландцы всегда говорят то, что думают, не заботясь о последствиях. Признайтесь честно: разве вас саму порой не распирает от необходимости молчать?

– Ну… да, – нехотя соглашалась Скарлетт. – Я и вправду смертельно скучаю, когда все кругом твердят о Деле с утра до ночи. Но, Боже милостивый, Ретт Батлер, если бы я хоть раз осмелилась произнести это вслух, со мной бы никто больше не заговорил и ни один мужчина не пригласил бы меня на танец!

– Ах да, танцы – это то, ради чего стоит идти на любые жертвы. Что ж, я восхищаюсь вашим умением владеть собой, но сам, боюсь, к такому не способен. Я не желаю маскироваться плащом романтики и патриотизма, каким бы удобным это ни казалось. Есть предостаточно глупых патриотов, которые ставят на кон всё во время блокады и в итоге выйдут из этой войны нищими. Мое присутствие в их рядах не требуется ни для того, чтобы украсить список героев, ни для того, чтобы увеличить число бедняков. Пусть нимбы остаются им. Они их заслужили – на сей раз я говорю это совершенно искренне. Кроме того, через год-другой этот самый нимб, вероятно, и останется их единственным достоянием.

– Я нахожу ваши слова о таких вещах просто чудовищными, ведь вы отлично знаете, что Англия и Франция со дня на день выступят на нашей стороне и…

– Ах, Скарлетт! Надо же, вы, оказывается, заглядывали в газету! Я поражен. Больше не делайте этого: чтение газет пагубно сказывается на женском разуме. К вашему сведению, я был в Англии меньше месяца назад и могу сообщить вам следующее: Англия никогда не станет помогать Конфедерации. Англия никогда не делает ставок на того, кто обречен на проигрыш. Именно поэтому она и остается великой державой. Более того, почтенная дама на троне весьма богобоязненна и не питает сочувствия к рабству. Пусть английские рабочие страдают от голода без нашего хлопка, но Англия никогда не возьмется за оружие ради сохранения рабовладельческого строя. А Франция? Тот бледный подражатель Наполеона слишком поглощен укреплением своих позиций в Мексике, чтобы заботиться о наших делах. Более того, эта война ему даже на руку: она держит нас в таком напряжении, что мы не можем выдворить его войска из Мексики… Нет, Скарлетт, все эти мечты об иностранной помощи – не более чем газетные вымыслы, призванные поддерживать дух на Юге. Конфедерация обречена на гибель. Сейчас она существует за счет накопленных ресурсов, подобно верблюду, живущему благодаря своему горбу, но даже самый внушительный запас не вечен. Я отвожу себе еще около полугода на занятия блокадой – и этого будет достаточно. Потом риск станет неоправданно велик. Тогда я продам свои корабли какому-нибудь недогадливому англичанину, который вообразит, что сможет прорваться сквозь кольцо окружения. Но как бы там ни сложилось, меня это не беспокоит. Я уже заработал достаточно, и мои средства хранятся в английских банках в золоте. Никаких этих ваших обесцененных бумажек я у себя не держу.

Он, как всегда, говорил удивительно убедительно. Другие могли бы назвать такие речи изменой, но для Скарлетт в них всякий раз звучал здравый смысл и правда. Она понимала, что это ужасно неправильно, знала, что должна была бы ужасаться и кипеть возмущением. На самом деле она не испытывала ни того, ни другого – но вполне могла притвориться. Это помогало ей чувствовать себя более приличной женщиной и настоящей леди.

– По-моему, доктор Мид был совершенно прав в том, что написал о вас, капитан Батлер. Единственный способ для вас искупить свою вину – это продать суда и записаться в армию. Вы ведь выпускник Вест-Пойнта и…

– Вы говорите как баптистский проповедник, агитирующий за новый набор, – усмехнулся он. – А если я вовсе не желаю искупать себя? С какой стати мне воевать за систему, которая однажды выбросила меня вон? Я, напротив, с удовольствием посмотрю, как её разнесут в щепы.

– Я никогда не слышала ни о какой «системе», – сердито отозвалась она.

– Нет? А между тем вы и есть её часть – точно так же, как был и я. И бьюсь об заклад, она вам нравится не больше, чем мне. Почему, по-вашему, я стал паршивой овцой в благородном семействе Батлеров? По одной-единственной причине – я не пожелал подчиниться Чарлстону, да и не мог этого сделать. А Чарлстон – это и есть Юг, только в концентрированном виде. Интересно, понимаете ли вы уже, какая это смертная скука? Существует столько вещей, которые нужно делать лишь потому, что так заведено веками. И столько совершенно безобидных вещей, которые делать нельзя по той же причине.

Он замолчал на мгновение, глядя на неё своим пронзительным взглядом.

– Всё это настолько бессмысленно, что сводило меня с ума. История с той молодой дамой, о которой вы, должно быть, уже слышали, стала лишь последней каплей. Почему я обязан был жениться на скучной дурочке только потому, что случайность помешала мне доставить её домой до наступления темноты? И почему я должен был позволить её сумасбродному брату застрелить меня, если я стрелял лучше? Будь я истинным джентльменом в их понимании, я, разумеется, позволил бы убить себя, и этим было бы смыто пятно с герба Батлеров. Но, видите ли, мне нравится жить. И потому я остался в живых и, надо сказать, неплохо проводил время… Когда я думаю о своём брате, который прозябает среди «священных коров» Чарлстона и благоговейно их почитает; когда вспоминаю его степенную супругу, их чопорные балы святой Цецилии и бесконечные рисовые поля – тогда я в полной мере осознаю, какова награда за разрыв с этой системой.

Ретт наклонился чуть ближе, и голос его стал серьезнее.

– Скарлетт, наш южный уклад столь же устарел, как феодальный строй Средневековья. Удивительно уже то, что он продержался так долго. Он был обречен на гибель – и погибает теперь. И вы при этом ожидаете, что я буду с благоговением слушать ораторов вроде доктора Мида, уверяющих меня, будто наше Дело свято и праведно? Что я, опьянев от грохота барабанов, схвачу мушкет и помчусь в Виргинию проливать кровь за генерала Ли? За какого же дурака вы меня принимаете? Целовать розгу, которая меня же и высекла, – это не по моей части. Мы с Югом давно в расчёте. Юг однажды выгнал меня умирать с голоду. Я не умер – и теперь наживаю на его предсмертных судорогах достаточно денег, чтобы возместить потерянное право первородства.

– По-моему, вы просто низкий и корыстный человек, – произнесла Скарлетт, но скорее по привычке. Большая часть его рассуждений пролетела мимо её сознания, как и всё, что не касалось её лично. Однако кое-что в его словах всё же казалось разумным. В жизни людей из хорошего общества и правда было множество нелепостей. Например, необходимость изображать, будто её сердце лежит в могиле, когда это совсем не так. Или то, каким шоком для всех стал её танец на благотворительном базаре. Её раздражало это вечное вскидывание бровей всякий раз, когда она делала или говорила что-то не по правилам.

Ей было неприятно, тем не менее, слышать от него прямые нападки на условности, которые её саму тяготили больше всего. Слишком долго она жила среди людей, искусно скрывающих собственные мысли, чтобы не почувствовать смущения, когда кто-то произносил вслух именно то, что порой мелькало и в её собственной голове.

– Корыстный? Нет, всего лишь дальновидный, – парировал Ретт. – Хотя, возможно, это просто иное имя для корысти. По крайней мере те, кому не хватило проницательности, обязательно назовут это именно так. Всякий верный конфедерат, имевший в шестьдесят первом году тысячу долларов наличными, мог бы поступить так же, как я, – но как немногие оказались достаточно «корыстны», чтобы использовать свой шанс! К примеру, сразу после падения Форт-Самтера, пока блокада ещё не стала столь плотной, я скупил несколько тысяч кип хлопка по бросовой цене и отправил их в Англию. Они до сих пор лежат на складах Ливерпуля. Я так и не продал их. Я приберегу их до тех пор, пока английские фабрики окончательно не задохнутся без сырья и не согласятся платить столько, сколько я потребую. Не удивлюсь, если получу доллар за фунт.

– Вы получите доллар за фунт тогда же, когда слоны начнут ночевать на деревьях! – фыркнула Скарлетт.

– Я полагаю, что получу. Хлопок уже теперь стоит семьдесят два цента за фунт. Когда война закончится, я стану очень богатым человеком, Скарлетт, потому что был дальновиден – прошу прощения, корыстен. Я уже говорил вам однажды: для огромных состояний существует два идеальных времени – время созидания страны и время её разрушения. На созидании деньги делаются медленно, на крушении – стремительно. Запомните мои слова. Быть может, когда-нибудь они вам пригодятся.

– Я всегда чрезвычайно высоко ценю хорошие советы, – ответила Скарлетт с максимально возможной язвительностью. – Но ваши наставления мне ни к чему. Неужели вы полагаете, что мой отец беден? У него достаточно денег, чтобы мне хватило на всю жизнь, да ещё и состояние Чарльза осталось у меня.

– Полагаю, французская аристократия думала примерно то же самое – до той самой минуты, когда ей пришлось взойти на телеги, везущие их к гильотине.

Ретт не раз указывал Скарлетт на странность её поведения: она носила вдовий чёрный траур и при этом активно участвовала во всей светской жизни города. Он обожал яркие краски, и её траурные наряды, как и тяжелая креповая вуаль, свисавшая со шляпки до самых пят, одновременно и смешили, и раздражали его. Но она упрямо держалась за свои унылые чёрные платья и за вуаль, прекрасно понимая, что если снимет их и вернётся к цветным тканям раньше положенного срока, весь город зашумит еще сильнее прежнего. И потом – как бы она сумела объяснить это матери?

Ретт откровенно заявлял, что креповая вуаль делает её похожей на ворону, а чёрные платья прибавляют ей лет десять. Это неджентльменское замечание мгновенно гнало её к зеркалу: проверить, неужели она и впрямь выглядит двадцативосьмилетней, а не восемнадцатилетней.

– Я полагал, у вас больше гордости, чем стремление походить на миссис Мерривезер, – поддразнивал он её. – И уж, конечно, вкуса у вас должно быть больше, чем требуется для того, чтобы носить эту вуаль и на каждом шагу рекламировать скорбь, которой, я уверен, вы никогда не испытывали. Давайте держать пари. Я сниму с вашей головы эту нелепую шляпку и заменю её парижским чудом не позже, чем через два месяца.

– Ни за что, и не будем больше возвращаться к этой теме, – отвечала Скарлетт, злясь всякий раз, когда он упоминал Чарльза.

Ретт, собиравшийся в очередной рейс – теперь в Уилмингтон, а оттуда за границу, – только ухмыльнулся в ответ и ушел.

И вот, несколько недель спустя, в одно погожее летнее утро он возвратился с нарядной картонной коробкой в руках. Убедившись, что в доме никого нет, кроме Скарлетт, он открыл её. Среди слоёв тончайшей бумаги лежала шляпка, столь очаровательная, что у Скарлетт невольно вырвался возглас восхищения:

– Ах, какая прелесть!

Она с жадностью потянулась к подарку. За годы войны, когда она почти не видела новых нарядов и тем более не прикасалась к ним, это творение показалось ей самым дивным из всего, что она когда-либо видела. Шляпка была сшита из тёмно-зелёной тафты, с подкладкой из муарового шёлка бледно-нефритового оттенка. Ленты, которые завязывались под подбородком, были шириною в ладонь и тоже нежно-зелёные. А вокруг полей кокетливо завивалось самое задорное зелёное страусовое перо.

– Наденьте её, – предложил Ретт, улыбаясь.

Она почти подлетела к зеркалу, водрузила шляпку на голову, откинула волосы, чтобы были видны серьги, и завязала ленты пышным бантом.

– Ну, как я выгляжу? – воскликнула она, крутясь перед ним и задорно встряхивая головой так, что перо заплясало.

Но даже не глядя ему в лицо, она уже знала, что выглядит великолепно: зелёная подкладка делала её глаза густо-изумрудными, а весь облик – дерзким и обворожительным.

– Ах, Ретт, чья это шляпка? Я куплю её у вас. Отдам всё до последнего доллара!

– Это ваша шляпка, – ответил он. – Кто ещё мог бы носить такой оттенок зелёного? Неужели вы думаете, что я плохо запомнил цвет ваших глаз?

– Вы правда велели отделать её специально для меня?

– Да. И, если это вам о чем-то говорит, на коробке значится адрес: : «Рю де ла Пэ».

Ничего особенного ей это не говорило. Она лишь счастливо улыбалась собственному отражению. Сейчас во всём мире имело значение только одно: она была обворожительна в первой по-настоящему красивой шляпке за последние два года. Сколько всего можно будет добиться, имея такой наряд!

И вдруг улыбка её медленно померкла.

– Что, неужели вам не нравится?

– Ах, это просто мечта, но… Ох, как я ненавижу мысль, что придется покрыть этот дивный зеленый цвет траурным крепом и выкрасить перо в черный!

Он мгновенно оказался рядом и ловкими пальцами развязал широкий бант у нее под подбородком. Через секунду шляпка снова покоилась в коробке.

– Что вы делаете? Вы же сами сказали, что она моя!

– Моя дорогая, но уж никак не для того, чтобы вы превращали ее в погребальное украшение. Я найду другую очаровательную даму с зелеными глазами, которая сумеет оценить мой вкус по достоинству.

– Ах, нет, не найдете! Я умру, если она мне не достанется! Ну, пожалуйста, Ретт, не будьте столь жестоки! Отдайте ее мне.

– И смотреть, как вы превращаете ее в такое же пугало, как и остальные ваши шляпки? Нет, исключено.

Она мертвой хваткой вцепилась в коробку. Чтобы эта прелесть, делающая ее такой юной и обворожительной, досталась кому-то другому? Ни за что! На мгновение она представила себе ужас Питти и Мелани. Подумала об Эллен и о том, что бы та сказала, и невольно вздрогнула. Но тщеславие в этот раз оказалось сильнее совести.

– Я не стану ее переделывать. Обещаю вам. Ну же, отдайте.

Он протянул ей коробку с едва уловимой насмешливой улыбкой и принялся наблюдать, как она вновь водружает шляпку на голову и любуется своим отражением.

– Сколько она стоит? – вдруг осведомилась она, и лицо ее вмиг омрачилось. – У меня есть лишь пятьдесят долларов, но в следующем месяце…

– Обошлась бы она вам примерно в две тысячи долларов ассигнациями, – ответил он, явно забавляясь ее растерянностью.

– Ох, Пресвятая Дева… Ну, тогда я отдам вам сейчас пятьдесят, а когда получу остальные…

– Мне не нужны за нее деньги, – отрезал он. – Это подарок.

Скарлетт так и застыла с открытым ртом. Правило касательно подарков от мужчин было почти священным и соблюдалось в обществе с неукоснительной точностью.

«Конфеты и цветы, милая, – не раз наставляла ее Эллен, – и, быть может, скромная книжица стихов, альбом или маленький флакон одеколона – вот единственное, что леди вправе принять от джентльмена. Никогда, никогда не принимай дорогостоящих даров, даже от нареченного жениха. И уж тем более – украшений или предметов гардероба, будь то перчатки или простой платок. Если ты позволишь себе подобное, мужчины сочтут, что ты не леди, и непременно попытаются позволить себе лишнее».

«О Господи, – размышляла Скарлетт, переводя взгляд то на собственное отражение, то на непроницаемое лицо Ретта. – Я просто не в силах сказать ему, что не приму ее. Она слишком прекрасна. Я… я почти готова позволить ему и вольность, если только совсем крошечную».

И тут же она устыдилась собственной мысли и густо покраснела.

– Я… я всё-таки дам вам эти пятьдесят долларов…

– Если вы это сделаете, я немедленно выброшу их в канаву. Или, что еще лучше, оплачу на них мессы за спасение вашей души. Уверен, вашей душе это пошло бы на пользу.

Она невольно рассмеялась, и смеющееся отражение под зелеными полями мигом развеяло последние сомнения.

– Что вы вообще намерены от меня добиться?

– Я соблазняю вас прекрасными дарами, пока все ваши девичьи идеалы не обратятся в прах и вы не окажетесь всецело в моей власти, – ответил он. И, передразнивая нравоучительный тон, добавил: – «Принимай от джентльменов только конфеты и цветы, душенька».

Она не удержалась и расхохоталась.

– Вы хитрый, черносердечный мошенник, Ретт Батлер, и прекрасно знаете, что от такой шляпки отказаться невозможно.

Его темные глаза насмешливо поблескивали, даже когда в них читалось искреннее восхищение.

– Разумеется, вы можете наплести мисс Питти, будто дали мне отрез зеленой тафты, кусок шелка и собственноручно нарисовали фасон, а я, как истинный вымогатель, взял с вас за работу пятьдесят долларов.

– Нет. Я скажу – сто. И она тут же разнесет это по всему городу, и все дамы позеленеют от зависти, а заодно примутся судачить о моей расточительности. Но, Ретт, вы не должны больше привозить мне ничего столь дорогого. Это ужасно мило с вашей стороны, но я, правда, не могу принимать подарки снова и снова.

– Вот как? А я, напротив, намерен привозить вам подарки до тех пор, пока это будет доставлять мне удовольствие и пока я буду встречать вещи, способные подчеркнуть вашу прелесть. Я привезу вам темно-зеленый муаровый шелк на платье к этой шляпке. И предупреждаю: я вовсе не так добр, как кажется. Я искушаю вас этими безделушками и потихоньку заманиваю в западню. Запомните хорошенько: я никогда ничего не делаю беспричинно и никогда не даю ничего, не рассчитывая на взаимность. Я всегда получаю плату.

Его темный взор задержался на ее лице и скользнул к губам. Скарлетт опустила ресницы, и всё её существо наполнилось томительным, сладким волнением. «Вот теперь-то, значит, он и попытается позволить себе лишнее – в точности как предрекала мама. Он собирается её поцеловать, или хотя бы сделает попытку», и она в эту мгновенно закружившуюся минуту никак не могла решить, как ей поступить.

Если она ответит отказом, он, чего доброго, прямо сейчас заберет шляпку и подарит другой. А если позволит хотя бы один маленький, целомудренный поцелуй, то, быть может, он и впредь станет баловать ее обновами в надежде на повторение. Мужчины придавали поцелуям такое значение – один Бог знает, почему. Да и к тому же, нередко после одного-единственного поцелуя мужчина окончательно терял голову, и с ним можно было творить что угодно – при условии, конечно, что девушка была достаточно умна и более не давала ему спуску.

Как бы это было восхитительно – видеть Ретта Батлера влюбленным без памяти, слышать его признания и мольбы о поцелуе или хотя бы улыбке. Да, пожалуй, она позволит ему это.

Но Ретт не сделал ни малейшего движения в её сторону. Она бросила на него косой взгляд из-под ресниц и промурлыкала почти поощрительно:

– Так, стало быть, вы всегда получаете плату? И какую же цену вы надеетесь взыскать с меня?

– Это нам еще предстоит увидеть.

– Ну, если вы вообразили, будто я выйду за вас замуж в уплату за шляпку, так знайте – этого не будет, – смело заявила она и вскинула голову так задорно, что перо на шляпке вновь заплясало.

Белоснежные зубы сверкнули под его короткими усами.

– Мадам, вы слишком высокого о себе мнения. Я вовсе не стремлюсь связать себя узами брака ни с вами, ни с кем-либо еще. Я не из тех, кто женится.

– Ах, вот как! – воскликнула она, совершенно сбитая с толку и теперь уже твердо решившая заставить его проявить хоть какую-нибудь слабость. – А я, между прочим, и целовать вас вовсе не собираюсь.

– Тогда отчего же у вас губы так забавно сложены для поцелуя?

– Ах! – вскрикнула она, поймав свое отражение в зеркале и действительно обнаружив, что рот её самым красноречивым образом приготовлен для ласки. – Ах! – повторила она еще раз, вспыхнув от праведного гнева и топнув ногой. – Вы самый невыносимый человек из всех, кого я когда-либо встречала, и мне будет решительно всё равно, если я вас больше никогда не увижу!

– Если бы вы в самом деле так считали, вы бы сейчас сорвали эту шляпку и растоптали её. Боже мой, до чего же вам идет этот гнев! Выглядите вы необыкновенно. Ну же, Скарлетт, раздавите шляпку каблуком – докажите, что вы думаете и обо мне, и о моих дарах.

– Не смейте даже касаться этой шляпки! – выпалила она, судорожно хватаясь за ленты и отступая назад.

Он тихо рассмеялся, сделал шаг навстречу и мягко взял обе её руки в свои.

– Ах, Скарлетт, вы так молоды, что у меня от этого сердце щемит, – проговорил он. – И я вас всё-таки поцелую, раз уж вы, кажется, именно этого и ждете.

И, легко склонившись, он едва ощутимо коснулся её щеки своими короткими усами.

– Ну, а теперь вы чувствуете потребность отвесить мне пощечину, чтобы соблюсти приличия?

Надув губы, она взглянула ему в глаза и увидела в их темной глубине столько веселой насмешки, что не выдержала и расхохоталась. До чего он был невыносим – и как умел дразнить! Если он не желал ни жениться на ней, ни даже по-настоящему поцеловать, чего же ему вообще было нужно? Если он не был влюблен, отчего же он столь часто наведывался к ним и привозил подарки?

– Вот так-то лучше, – одобрил он. – Скарлетт, я дурно на вас влияю, и будь у вас хоть капля здравого смысла, вы выставили бы меня вон – если бы, конечно, сумели. Меня очень трудно прогнать. Но я для вас вреден.

– Неужели?

– Разве вы сами не видите? С того самого дня, как я встретил вас на базаре, ваша жизнь потекла по совершенно скандальному пути, и в значительной степени по моей вине. Кто подбил вас на танец? Кто вынудил вас признаться, что наше великое Дело вовсе не кажется вам ни великим, ни священным? Кто вытянул из вас признание, что, по-вашему, мужчины – сущие дураки, раз умирают ради громких принципов? Кто помогает вам давать старым дамам всё новые темы для пересудов? Кто заставляет вас выйти из траура на несколько лет раньше срока? И, наконец, кто довел дело до того, что вы приняли подарок, который ни одна леди не может принять, оставаясь при этом леди?

– Вы слишком много на себя берете, капитан Батлер. Я не совершила ничего столь уж ужасного, а всё, что вы перечислили, я совершила бы и без вашей помощи.

– Сомневаюсь, – произнес он, и лицо его внезапно стало спокойным и серьезным. – Вы по-прежнему оставались бы безутешной вдовой Чарльза Гамильтона и славились бы своими благодеяниями среди раненых. Но, в конце концов…

Однако Скарлетт уже не слушала его. Она вновь с довольством разглядывала себя в зеркале, думая о том, что именно эту шляпку наденет сегодня после обеда в госпиталь и непременно захватит цветы для выздоравливающих офицеров.

То, что в его последних словах таилась истина, ей даже не пришло в голову. Она не осознавала, что именно Ретт взломал решетку ее вдовьей темницы и выпустил ее на волю – царить там, где ее время как первой красавицы давно уже должно было миновать. Не видела она и того, как под его влиянием ушла далеко-давно от наставлений Эллен. Перемена происходила столь постепенно, что пренебрежение одной маленькой условностью никак не связывалось в ее сознании с нарушением другой, и уж тем более они никак не связывались с Реттом. Ей не приходило в голову, что, ободряемая им, она уже успела преступить многие из самых строгих материнских правил приличия и позабыла трудные уроки того, как надлежит вести себя истинной леди.

Она видела лишь одно: эта шляпка – самая прелестная из всех, что у нее когда-либо были; она не стоила ей ни гроша; и Ретт, разумеется, влюблен в нее – признает он это или нет. И уж она, конечно, отыщет способ заставить его в этом признаться.

На следующий день Скарлетт стояла перед зеркалом с гребнем в одной руке и шпильками в зубах, пытаясь соорудить новую прическу, которую Мейбелл, только что вернувшаяся от мужа из Ричмонда, объявила последним словом моды в столице. Прическа называлась «Кошки, крысы и мыши» и доставляла немало хлопот. Волосы разделялись прямым пробором и укладывались по обеим сторонам головы в три валика, уменьшающихся по величине; самый крупный, ближе к пробору, именовался «кошкой». «Кошка» и «крыса» выходили вполне сносно, а вот «мыши» то и дело выскальзывали из-под шпилек самым возмутительным образом.

И всё же она была полна решимости довести дело до конца, так как к ужину должен был приехать Ретт, а он всегда подмечал и непременно комментировал любую новинку в ее туалете или прическе.

Пока она боролась со своей густой, непокорной шевелюрой, а на лбу у нее выступали капельки пота, снизу из прихожей донеслись быстрые, легкие шаги, и Скарлетт поняла, что Мелани вернулась из госпиталя. Но, услышав, как та взбегает по лестнице, перескакивая через ступени, Скарлетт невольно замерла с поднятой рукой: что-то явно было неладно, ведь Мелани всегда двигалась с чопорной плавностью вдовы. Скарлетт подбежала к двери и распахнула ее. Мелани влетела в комнату, раскрасневшаяся и испуганная, точно провинившийся ребенок.

На щеках у нее блестели слезы, шляпка висела на шее на одних лишь лентах, обручи юбки раскачивались, а в руке она судорожно сжимала какой-то маленький предмет. Вместе с ней в комнату ворвался густой, тяжелый запах дешевых духов.

– Ах, Скарлетт! – воскликнула она, поспешно запирая дверь и опускаясь на кровать. – Тетя Питти уже дома? Нет? Ох, слава Богу! Скарлетт, мне так стыдно, что я готова сквозь землю провалиться. Я чуть не лишилась чувств, а дядя Питер, Скарлетт, он грозится всё рассказать тете Питти!

– Рассказать что именно?

– Что я разговаривала с этой… с мисс… с миссис… – Мелани лихорадочно обмахивала вспыхнувшее лицо платком. – С той женщиной с рыжими волосами, которую зовут Белль Уотлинг!

– Помилуй, Мелли! – воскликнула Скарлетт и застыла, потрясенная до глубины души.

Белль Уотлинг была той самой рыжеволосой женщиной, которую Скарлетт приметила на улице в первый же день приезда в Атланту, и к этому времени она уже считалась самой печально известной особой в городе. Проституток в Атланту, вслед за армией, нахлынуло множество, но Белль выделялась на общем фоне – и своими пламенными волосами, и вызывающими, чересчур модными нарядами. На Пичтри-стрит и вообще в приличных кварталах ее почти не видели, но если она всё же появлялась, благопристойные дамы спешили перейти на другую сторону улицы. И вот Мелани завела с ней разговор. Неудивительно, что дядя Питер пришел в неописуемый ужас.

– Я просто умру, если тетя Питти узнает! – рыдала Мелани. – Ты же знаешь, она расплачется и разнесет это по всему городу, и я буду опозорена. А я вовсе не виновата. Я… я просто не могла от нее убежать. Это было бы так нелюбезно. Скарлетт, мне… мне стало ее жаль. Ты считаешь, что я дурная, раз мне стало ее жалко?

Но Скарлетт вовсе не занимали нравственные тонкости происшедшего. Как почти все хорошо воспитанные и невинные молодые женщины, она испытывала жгучее любопытство к особам подобного рода.

– Чего она хотела? Как она вообще разговаривает?

– Разговаривает она ужасно, – всхлипывала Мелани, – но было видно, что она старается казаться как можно более элегантной, бедняжка. Я вышла из госпиталя, а дяди Питера с экипажем всё не было, и я решила дойти пешком. И когда я проходила мимо изгороди Эмерсонов, она вдруг вынырнула прямо из-за куста! Ах, какое счастье, что Эмерсоны сейчас в Мейконе! Она промолвила: «Пожалуйста, миссис Уилкс, поговорите со мной минутку». Ума не приложу, откуда ей известно мое имя. Я, разумеется, должна была броситься прочь, но… но, Скарлетт, у нее был такой печальный, такой умоляющий вид. Она была в черном платье и черной шляпке, без всяких румян, и, если не считать этих рыжих волос, выглядела почти прилично. И прежде чем я успела что-либо ответить, она произнесла: «Я знаю, что не должна была к вам обращаться, но я пыталась поговорить с этой старой индюшкой миссис Элсинг, а она меня прогнала из госпиталя».

– Она и впрямь назвала ее индюшкой? – с нескрываемым удовольствием переспросила Скарлетт и расхохоталась.

– Ах, не смейся, тут нет ничего смешного! Оказалось, эта… эта женщина хотела хоть чем-то помочь госпиталю – представляешь? Она предложила приходить по утрам и ухаживать за ранеными, и, разумеется, миссис Элсинг чуть не скончалась на месте от одного такого предложения и выставила ее вон. А потом она добавила: «Я тоже хочу принести пользу. Разве я не такая же конфедератка, как и вы?» И, Скарлетт, мне стало так горько за нее от этих слов. Ведь если человек желает помочь Делу, он не может быть совсем уж дурным. Ты не думаешь, что я совершила грех, раз мне так показалось?

– Ради всего святого, Мелли, кого сейчас заботит, грех это или нет? Что еще она сказала?

– Она сказала, что наблюдала за тем, как дамы ходят в лазарет, и решила, что у меня… у меня доброе лицо, вот и остановила меня. У нее были деньги, и она просила, чтобы я взяла их и передала в госпиталь, но никому не говорила, от кого они. Она призналась, что миссис Элсинг ни за что не приняла бы их, если бы знала, откуда они взялись. Откуда они взялись! Тут-то мне и стало дурно! И я так растерялась, так желала поскорее уйти, что только и смогла вымолвить: «О да, конечно, это очень мило с вашей стороны», – или что-то столь же глупое. А она улыбнулась и говорит: «Это очень по-христиански с вашей стороны». И сунула мне в руку этот грязный носовой платок. Брр! Ты только почувствуй, как от него несет духами!

Мелани протянула ей мужской платок – заношенный, насквозь пропитанный тяжелым дешевым одеколоном, – в который были завязаны монеты.

– Она еще что-то говорила, благодарила, обещала приносить деньги каждую неделю, – а тут как раз подъехал дядя Питер и увидел меня! – Мелани вновь разрыдалась, уронив голову на подушку. – И как только он понял, с кем я веду беседу, он… Скарлетт, он закричал на меня! На меня никто никогда в жизни не повышал голоса! Он закричал: «Немедля в карету!» Разумеется, я сразу села, а он всю дорогу отчитывал меня и даже слова не дал вставить. Он сказал, что непременно всё расскажет тете Питти. Скарлетт, спустись, молю тебя, и упроси его не говорить ей ничего. Быть может, он тебя послушает. Тетю это просто убьет – если она узнает, что я вообще хоть раз взглянула этой женщине в лицо. Ты поговоришь с ним?

– Поговорю. Но давай сначала посмотрим, сколько здесь денег. Платок-то тяжелый.

Она развязала узелок, и на покрывало со звоном высыпалась горсть золотых монет.

– Скарлетт! Тут пятьдесят долларов! И всё золотом! – изумленно вскрикнула Мелани, лихорадочно пересчитывая блестящие монеты. – Скажи, как ты думаешь, можно ли использовать такие… ну… деньги, добытые подобным образом, на нужды наших мальчиков? Как ты считаешь, поймет ли Господь, что она лишь хотела помочь, и не станет ли Он вменять нам в вину, что эти деньги запятнаны? Только представь, сколько всего необходимо госпиталю…

Но Скарлетт уже не слушала ее. Она не отрываясь смотрела на грязный платок, и ее захлестывали жгучее унижение и ярость. В углу тонкой ткани были искусно вышиты инициалы: «Р. К. Б.». В верхнем ящике ее собственного комода лежал точно такой же платок, который Ретт Батлер вручил ей лишь вчера, чтобы она могла обернуть им стебли полевых цветов, собранных во время их прогулки. Она как раз намеревалась вернуть его сегодня вечером, когда он прибудет к ужину.

Так вот, значит, как обстоят дела! Ретт знается с этой омерзительной Уотлинг и снабжает ее деньгами! И именно от него, через руки этой женщины, пришло пожертвование для лазарета. Золото, нажитое на контрабанде.

И подумать только, что Ретт Батлер способен после этого преспокойно смотреть в глаза порядочной женщине! И как она сама могла хоть на миг вообразить, будто он влюблен в нее! Теперь всё стало предельно ясно: ни о какой любви не могло быть и речи.

Дурные женщины и всё, что было с ними связано, представлялись ей миром одновременно таинственным и глубоко омерзительным. Она знала, что мужчины ищут у таких особ услуг, о которых леди не пристало упоминать иначе как шепотом, намеками и туманными иносказаниями. Ей всегда казалось, что порог подобных заведений переступают лишь грубые, вульгарные мужланы. До этой минуты ей и в голову не приходило, что к таким вещам могут быть причастны и приличные мужчины – те самые, с кем она вальсирует и встречается в самых благопристойных домах города.

Это открывало перед нею совершенно новую, пугающую область размышлений. А что, если все мужчины таковы? Довольно мерзко было уже то, что они принуждают собственных жен к постыдным вещам, которые те обязаны терпеть, но отправляться к падшим женщинам и платить им за это! О, все мужчины отвратительны, а Ретт Батлер – самый гнусный из всех!

Ей хотелось немедленно швырнуть этот платок ему в лицо, указать на дверь и навеки прекратить всякое общение. Но, разумеется, поступить так было невозможно. Она ни за что не позволила бы ему догадаться, что вообще имеет представление о существовании подобных женщин, а тем более – о том, что он их посещает. Истинная леди не могла позволить себе подобной осведомленности.

«Ах, если бы я только не была связана правилами для леди, – думала она в бессильной ярости, – уж я бы нашла слова, чтобы высказать этому мерзавцу всё, что о нем думаю!»

Скомкав платок в кулаке, она стремительно выбежала из комнаты и бросилась вниз, на кухню, чтобы отыскать дядю Питера. Проходя мимо натопленной плиты, Скарлетт внезапным порывом сунула платок прямо в разверстое пламя и, пылая от бессильной злобы, наблюдала, как ткань мгновенно вспыхивает и обращается в пепел.

Bepul matn qismi tugad.

5,0
2 baho
44 787,30 s`om
Yosh cheklamasi:
16+
Litresda chiqarilgan sana:
23 sentyabr 2026
Yozilgan sana:
1936
Hajm:
1500 Sahifa 1 tasvir
Mualliflik huquqi egasi:
АРДИС
Yuklab olish formati:

O'xshash kitoblar