Kitobni o'qish: ««…Явись, осуществись, Россия!» Андрей Белый в поисках будущего»

Shrift:

Издано при финансовой поддержке Федерального агентства по печати и массовым коммуникациям в рамках Федеральной целевой программы «Культура России (2012–2018 годы)» к 135-летию Андрея Белого

Введение

Достижения нового искусства начала века как в области идей, так и в художественном плане во многом связаны с именем Андрея Белого, которому публикация первого же сочинения («Вторая симфония», 1902) принесла репутацию писателя, стремящегося, с одной стороны, к привнесению в литературу духовности, а с другой – занятого поисками новой, адекватной содержанию формы.

Русский символизм был по сути течением романтическим, поэтому не удивительно, что А. Белого, одного из лидеров младосимволистов, интересовали в первую очередь вопросы взаимоотношений человека и Бога, места и роли личности в мире. На рубеже двух столетий будущий писатель мечтал о духовном учении, которое соответствовало бы современности: «Если б можно было соединить учение Ницше с взглядами Соловьева и присоединить сюда же Достоевского, то мы получили бы грандиозное учение-религию»1. С помощью такого учения, полагал он, человек мог бы преобразить себя, подготовиться к жизни в новом, изменившемся мире, которая, согласно предсказаниям названных «учителей жизни» и собственным предчувствиям А. Белого, вот-вот должна была наступить.

И эсхатологические переживания, и теургические чаяния поэта, и его мечты о постижении Вечности воплотились в «Симфониях» («Второй» и «Третьей»), в основе которых лежит идея двоемирия. Вместе с тем уже во «Второй симфонии» слышны первые признаки разочарования писателя в возможности исполнения в обозримом будущем ожидаемых им событий. Поэтический сборник «Золото в лазури» мотивами жертвенности, страдания, одиночества свидетельствует о переживаемом А. Белым разуверении.

Убедившись, что мистические пророчества сами по себе не могут служить основой для религии будущего, писатель обращается к идеалистической философии, надеясь в ней обнаружить необходимую опору для нового учения, но и здесь не находит желаемого.

Но оттого, что пророчества оказались преждевременными, а философия не оправдала возлагавшихся на нее надежд, поиски современного духовного учения, способного преобразить личность, не перестали быть актуальными для А. Белого. Напротив, духовный кризис, переживаемый поэтом, сделал ощущаемую им потребность в современной религии ещё более острой, так как, с точки зрения А. Белого, только она, эта религия, могла обеспечить удачный выход из кризиса.

Продолжающиеся поиски приводят поэта к теме России. Первоначально Белый пишет о России как об источнике вдохновения, внутренней свободы и душевных сил; герой его сборника «Пепел» оставляет город и ищет спасения в полях, но всюду видит боль, несчастье, нищету, и его охватывает отчаяние.

«Россия с её разложившимся прошлым и нерожденным будущим» – так определил тему сборника А. Белого «Пепел» С. Соловьев. Рецензент, бывший близким другом автора, заметил также, что запечатленное в стихах состояние страны соответствует состоянию души поэта: «Книга Андрея Белого называется «Пепел». Пепел чего? Прежних субъективных переживаний поэта или объективной действительности, – пепел России? И того и другого»2.

Превращение темы России в глубоко личную тему было обусловлено тем, что писатель в происходящих в стране событиях увидел сходство с трагическим ходом собственной жизни. С этого времени параллели между душевным состоянием человека и состоянием России стали постоянными в творчестве А. Белого, а вопрос о будущем родной страны приобрел для писателя первостепенное значение.

Возникший у него в этот период замысел трилогии о судьбе России «Восток или Запад» представляется Белому очень важным, поскольку решение проблемы, сформулированной в заглавии, для писателя есть в то же время ответ на вопрос: быть или не быть в России новому человеку? А так как последнее, с точки зрения А. Белого, зависит от духовного учения, способного преобразить личность, то обретение этого учения имело бы судьбоносное значение и для России.

Принято считать, что Белый не дописал трилогию. Многие исследователи полагают, что «уже в ходе работы над «Петербургом» первоначальный замысел претерпел коренные изменения, и трилогия не состоялась – два написанных романа «Серебряный голубь» и «Петербург» приобрели совершенно самостоятельное значение»3. Однако, признавая независимость двух первых романов писателя друг от друга, исследователи в то же время отмечают наличие у них общей проблематики: «“Серебряный голубь” был призван воплотить гибельную стихию Востока, “Петербург” – химерическое наваждение Запада»4. Отсюда следует, что эти два сюжетно не связанные между собой романа посвящены реализации одной и той же авторской идеи, воплощение которой в рамках одного только произведения – любого из двух – представлялось неполным как самому автору, так и исследователям его творчества.

Но, признав наличие общей для двух романов идеи, мы тем самым признаем их частями единого целого5. А значит, считать замысел трилогии нереализованным мы можем лишь до тех пор, пока остается «ненайденной» её третья, заключительная часть.

Роман «Котик Летаев», как правило, не связывают с двумя первыми прозаическими произведениями А. Белого. Упоминая о третьем романе писателя при анализе одного из предыдущих, литературоведы отмечают лишь, что «Котик Летаев» возник из произведения, которое планировалось как заключительная часть трилогии. Такие формулировки, как: «заключительная часть трилогии, книга, в которой должны быть указаны пути к разрешению… конфликта, не была написана»,6 – можно считать косвенным выражением мнения о романе «Котик Летаев» как не имеющем отношения к трилогии «Восток или Запад». Аргументом «против» служит как то, что тема Востока и Запада, объединяющая два первых романа, в третьем произведении скрыта, так и то, что «Котик Летаев» «освобожден от той социально-общественной основы, на которой создавалась фабула романа («Петербург». – М.С.) и вырабатывалась поэтика»7. Однако социально-общественной проблематикой не исчерпывается и содержание «Петербурга», а в «Серебряном голубе» она занимает совсем немного места.

По мысли Белого, проблема Востока и Запада – проблема каждой личности. Так как Запад символизирует разумность, рассудочность, а Восток воплощает бессознательность, интуитивность, то в масштабе одной судьбы проблема Востока и Запада обретает форму вопроса: разум или чувство следует считать той силой, которой должен руководствоваться человек, чтобы быть в состоянии преодолевать опасности? Единство трилогии – в размышлениях автора над тем, что есть личность, каковы причины внутреннего разлада современного человека, каковы пути и средства преодоления духовного кризиса. Истинный путь, путь спасения, по мысли Белого, – в отказе от крайностей, в синтезе двух начал, из которого рождается новое качество. Поиск такого синтеза и вдохновлял писателя на создание трех первых романов.

Впоследствии временем обретения синтеза, «жизни в синтезе» Белый назвал 1912–1915 годы. В этот период он дописывал «Петербург» и задумывал «Котика Летаева». Тогда же под руководством Р. Штайнера писатель занимался изучением духовной науки – антропософии.

Из Швейцарии, где он работал на строительстве антропософского храма, Белый пишет Иванову-Разумнику: «У меня под ритмом работы уже отчетливо определилась третья часть трилогии, которая должна быть сплошным “да”; вот и собираюсь: месяца три ещё поколотить дерево, сбросить с души последние остатки мерзостного «Голубя» и сплинного «Петербурга», чтобы потом сразу окунуться в третью часть Трилогии»8.

Прежде чем А. Белый приступил к работе над третьим романом, планы его не раз менялись. Но одно оставалось неизменным: роман мыслился как окончание трилогии и должен был показать авторские идеалы – то, «“во имя чего”… такое отрицание современности в “Петербурге” и “Голубе”»9.

Положительное crеdо писателя было антропософским. В духовной науке Белый нашел то взаимопроникновение разума и чувства, в котором одном, по его мнению, мог найти спасение раздвоенный современный человек. Об этом А. Белый писал в статье «Антропософия и Россия», прямо связывая будущее России с антропософией. И названием, и содержанием этой статьи писатель как бы дает окончательный ответ на вопрос, содержащийся в названии его трилогии: не Восток и не Запад в своей отделенности друг от друга, а антропософия как востоко-запад – вот истинный путь России.

Но если в антропософии Белый видит решение проблемы и для отдельного человека, и для страны в целом, то именно «Котик Летаев» как «откровенно антропософское произведение», как роман, «результирующий опыт антропософа», должен быть назван завершающей частью трилогии.

Таким образом, одна из основных задач, которая стояла перед автором этой книги, – показать отражение в романах «Серебряный голубь», «Петербург» и «Котик Летаев» пути А. Белого к антропософии и черт духовной науки, позволяющих признать её тем учением, которое на протяжении ряда лет искал А. Белый.

К 1909 году, когда им был закончен первый роман, Белый имеет репутацию художника, увлеченного решением эстетических задач. Все написанные им к этому времени произведения отличаются оригинальностью формы, которая, однако, не является для писателя самоцелью: те или иные художественные особенности его произведений обусловлены желанием максимально точно выразить идею.

Одним из основных направлений эстетических исканий символистов было движение к синтезу; в творчестве А. Белого оно выразилось в первую очередь как попытка использовать в литературном произведении приёмы, свойственные смежным с поэзией искусствам, в особенности музыке. В первой опубликованной статье будущего теоретика символизма («Формы искусства», 1902) музыка названа высшим из искусств. Приближенность поэтического произведения к музыке, согласно Белому, проявляется прежде всего в стиле. Причину растущего влияния музыки на все формы искусства автор статьи видит в усилившемся «тяготении к вопросам религиозным»10. Этим же объясним и выбор поэтом жанра симфонии для своих первых произведений.

Однако не только ориентация на музыку является отличительной чертой Симфоний. Ещё одно направление эстетических поисков А. Белого и символистов в целом – мифология. Миф, в котором форма тождественна содержанию, считался образцом формы. Символисты обращались к традиционным мифам, часто акцентируя в них малоизвестные, прежде не привлекавшие большого внимания аспекты, но имели место и их собственное мифотворчество, и мифологизация произведений предшественников.

Результаты подобных исканий воплотились, например, в третьей симфонии «Возврат» в образе мира Эдема, построенного «на сочетании, в духе соловьевского “синтеза”, мотивов античной и христианской мифологии»11. А в сборнике «Золото в лазури» традиционные и сотворенные самим Белым мифы положены в основу ряда стихотворений.

Использование в Симфонии цветовых эпитетов, напоминающее технику импрессионистической живописи, свидетельствует об интересе писателя к цвету. В 1903 году А. Белый пишет статью «Священные цвета», в которой утверждает возможность выразить идею, в том числе и прежде всего идею религиозную, цветом.

Изобилие цветовых эпитетов и метафор, предназначенных для изображения переживаний лирического героя или использованных в качестве символов «определенного комплекса мистических представлений»,12 становится одной из отличительных черт первого поэтического сборника А. Белого. Следующий сборник, «Пепел», удивил простонародностью языка, обращением к фольклору и звуковой оркестровкой стихов13. Из большого числа эстетических находок четвертой симфонии назовем хотя бы приём параллелизма внешнего мира и внутреннего состояния человека.

Изданный в 1908 году «Кубок метелей» стал последней симфонией Белого, и не только потому, что встретил непонимание и даже недоумение со стороны читателей и критиков. Отказ писателя от дальнейших опытов в этом жанре был обусловлен переменами в его мировоззрении: «Кризис миросозерцания Белого наглядно воплотился в кризисе адекватной ему художественной формы… Новых духовных импульсов, более широкого охвата действительности, осмысляемой уже не только в системе метафизических понятий и под знаком мистических предначертаний, но и в социально-историческом аспекте, в трагических отсветах современности… “симфонии” уже вместить не могли»14.

Однако переход к традиционным жанрам не означал отказа от экспериментов в области формы. Художественную сторону романов, составляющих трилогию, Белый обогатил за счет открытий, сделанных в период создания симфоний и первых поэтических сборников. Эстетические искания продолжались и одновременно с работой над романами; результаты поисков были оформлены в виде статей об особенностях стиля («Гоголь»), о роли слова и звука («Магия слов», «Мысль и язык. Философия языка Потебни», «Глоссолалия»), о стихотворном ритме и т. п. Многие мысли, высказанные в этих статьях, повлияли на художественные особенности трилогии, которая, вследствие этого, стала уникальным произведением не только по воплощенным в ней религиозно-философским идеям, но и с точки зрения формы.

Таким образом, вторая основная задача, стоявшая перед автором этой книги, – показать, какую роль в воплощении идейного содержания романов «Серебряный голубь», «Петербург», «Котик Летаев» играют художественные средства. Автор сознает, что, в связи с грандиозностью этой задачи, полностью в одной работе она решена быть не может, и надеется, что исследования в этой области будут продолжены.

«Серебряный голубь»

Восток или Запад?

Проблема Востока и Запада стала одной из центральных в русской философии в 1840-х годах. Первое «Философическое письмо», в котором П.Я. Чаадаев писал об особом месте России («мы… не принадлежим… ни к Западу, ни к Востоку…») и утверждал бессмысленность её существования («Одинокие в мире, мы миру ничего не дали, ничего у мира не взяли, мы не внесли в массу человеческих идей ни одной мысли, мы ни в чем не содействовали движению вперед человеческого разума, а всё, что досталось нам от этого движения, мы исказили»15), явилось началом разделения русских мыслителей на западников и славянофилов16.

Вопреки распространенному мнению, первые славянофилы вовсе не были ярыми противниками Запада. Они не идеализировали «золотое старое время» и не призывали вернуться к старым формам жизни. Один из вождей славянофильства А.С. Хомяков был убежден, что о Петре Великом «потомство вспомнит только с благодарностью», поскольку хотя «много ошибок помрачают славу преобразователя России, но ему остается честь пробуждателя её к силе и к сознанию»17. Хомяков называл Запад «страной святых чудес», и ближайшие соратники были с ним согласны.

Неправда Запада для славянофилов – в торжестве разума над верой. Католицизм рационалистичен, а Хомяков и Киреевский отрицали возможность доказать христианскую истину, дойти до нее силой разума. Славянофилы проповедовали Соборность и именно потому выступали против рационализма, что «рассуждает каждый за себя и от себя. Только вера не есть и не может быть «частным делом», – ибо вера есть приобщение ко Христу»18.

Следующее поколение славянофилов стояло на тех же позициях. Характерный пример – творчество Достоевского, который много критиковал Запад и католицизм, однако отмечал и положительное влияние Европы на Россию, высказывая идею, что «у нас, русских, две родины – Европа и наша Русь».

Размышлениями о Востоке и Западе была наполнена вся духовная жизнь России, но вопрос не был решен окончательно и перешел в новое столетие, обострившись в связи с русско-японской войной и революционными событиями 1905 года. Кроме того, проблема Востока и Запада в это время приобретает личностный характер, рождая уверенность, что от решения её зависит не только будущее России в целом, но и судьба каждого человека. Политическому кризису в стране соответствует кризис сознания, ощущаемый едва ли не всеми мыслящими людьми. Андрей Белый, сам переживший во второй половине 1900-х годов тяжелейший жизненный кризис, на рубеже десятилетий напишет, что именно во внутренней дисгармонии личности следует искать истоки конфликтов во внешнем мире: «Разлад жизни вокруг нас зависит от разлада в нас». Последний же «указывает на продолжающуюся (хотя бы и скрыто) борьбу между сознанием и чувством»19. А так как сознание ассоциируется с Западом, а чувство – с Востоком, то для выхода из духовного кризиса необходимо решить проблему Востока и Запада прежде всего в личностном аспекте.

В понимании Андрея Белого и части его современников, наступивший кризис предопределен всей предшествующей историей и является сигналом грядущего конца мира. В связи с этим решение проблемы Востока и Запада – ключ к преображению личности, к перерождению человечества. Символистское утверждение «человеческий род даст новую разновидность или погибнет» не было просто красивыми словами. А. Белый и его соратники верили, что следствием преображения души будет преображение тела.

Но как осуществить это преображение? Ответ, казалось бы, очевиден: способна на это только религия. А. Белый писал в одной из статей о невозможности нормального существования «двух разделенных царств – мира бытия и мира логических принципов; первое безумно, бессмысленно; второе бесплодно, безжизненно; смысл только в соединении… соединение же разума с переживаемым опытом возможно только как религия жизни…»20.

Однако традиционному христианству на рубеже XIX–XX веков такая задача была не по силам. За два десятилетия до наступления нового века в первой лекции цикла «Чтения о Богочеловечестве» Владимир Соловьев констатировал: «…Современное состояние… религии вызывает отрицание, потому что религия в действительности является не тем, чем она должна быть. …Для современного цивилизованного человечества… религия не имеет… всеобъемлющего и центрального значения. …Религии как господствующего начала, как центра духовного тяготения нет совсем…»21.

Чтобы стать истинной религией, способной преодолеть «умственный и нравственный разлад и безначалие, господствующие в настоящее время не только в обществе, но в голове и сердце каждого отдельного человека», христианство само должно преобразиться, считал Соловьев и под преображением понимал в первую очередь синтез, поскольку «истинная религия не может исключать, или подавлять, или насильственно подчинять себе какой бы то ни было элемент, какую бы то ни было живую силу в человеке и его мире»: «Религия состоит в приведении всех стихий человеческого бытия, всех частных начал и сил человечества в правильное отношение к безусловному центральному началу, а через него и в нём к правильному согласному отношению их между собою». Показав, что «безусловное начало требуется и умственным, и нравственным, и эстетическим интересом человека», и повторив, что «эти три интереса в их единстве составляют интерес религиозный», философ делает вывод: «Совершенная религия есть… та, которая всё в себе содержит и всеми обладает (полный религиозный синтез)»22.

Труды В.С. Соловьева стали отправной точкой духовных исканий русской интеллигенции начала XX века. Поиск шел в разных направлениях. Д.С. Мережковский, например, писал о необходимости синтеза христианства и язычества. В исследовании «Лев Толстой и Достоевский» (1900–1902) он утверждал, что историческое христианство не в полной мере соответствует учению Христа, и, более того, именно эту неполноту называл причиной того, что «в жизни не только каждого отдельного человека, но и всего человечества произошло бесконечное раздвоение, безвыходное трагическое противоречие». Мережковский задавался вопросом: «…Не указан ли в учении Христа выход из этого противоречия? …Другими словами, не утверждает ли Христос равноценности, равносвятости Духа и Плоти?» Сама постановка вопроса показывала, что автор для себя решил его положительно. Стремясь убедить современников в том, что восстановить целостность человека и общества без «оправдания» плоти невозможно, Мережковский писал: «Надо же понять раз навсегда: язычество, по крайней мере, на своих последних высших пределах, например, в эллинстве (Софокл, Сократ, Платон), не есть нечто навеки противоположное христианству, а лишь дохристианское и вместе с тем неизбежно ведущее к христианству; преображенное язычество включается в христианство, как преображенная плоть включается в дух. Идея эта до такой степени родственна православной церкви, что наши старинные московские иконописцы в церквах рядом со святыми изображали Гомера, Гесиода, Еврипида, Платона и прочих, «их же в неверии касашася благодать Духа Св.» – сказано в Иконописном Подлиннике»23.

Предпринимались попытки обрести искомый синтез через приобщение к народной вере. С конца XIX века было распространено мнение, что народное православие очень отличается от официального, что оно-то и есть истинное, в связи с чем в культурной среде возрос интерес к сектам. Особенно популярны были хлысты, считавшие, что исполнением определенных обрядов можно воспитать в себе Христа, то есть стать человекобогом. Многие видные деятели русской литературы искали общения с сектантами24.

А. Белый, размышляя о религии жизни, ничего не упускал из виду; но, пожалуй, ближе всего в 1900-х годах был ему путь, обозначенный Владимиром Соловьевым, автором «Чтений о Богочеловечестве» и «Смысла любви». В последнем из названных сочинений В.С. Соловьев писал, что хотя именно сознанию человек обязан способностью «бесконечно совершенствовать свою жизнь и природу, не выходя из пределов человеческой формы», однако для истинного преображения человека этого недостаточно, поскольку эгоизм – «реальное основное начало индивидуальной жизни» – не может быть перевешен «одним теоретическим сознанием истины». Как живая сила он может быть упразднен только «другою живою силою, ей противоположною», т. е. любовью25.

По мнению философа, в любви осуществляется взаимопроникновение физического, реального и духовного, идеального начал в человеке: «Предмет истинной любви не прост, а двойствен: мы любим, во-первых, то идеальное… существо, которое мы должны ввести в наш реальный мир, и, во-вторых, мы любим то природное человеческое существо, которое дает живой личный материал для этой реализации и которое чрез это идеализируется не в смысле нашего субъективного воображения, а в смысле своей действительной объективной перемены и перерождения»26.

С точки зрения В.С. Соловьева, истинное понимание любви неотделимо от веры в Бога: «Признавать безусловное значение за данным лицом или верить в него (без чего невозможна истинная любовь) я могу, только утверждая его в Боге, следовательно, веря в самого Бога и в себя как имеющего в Боге средоточие и корень своего бытия»27. Смысл же любви – в перерождении человека в богочеловека через раскрытие в нём абсолютного содержания, вся полнота которого принадлежит Богу.

Таким образом, оказывается, что религия преображения – это сознательная любовь, именно она восстановит целостность личности, преобразит человека и человечество28.

* * *

Итак, для Андрея Белого в период работы над «Серебряным голубем» проблема Востока и Запада имеет первостепенное значение как для страны в целом, так и для отдельно взятой личности; решение этой проблемы, найденное отдельным человеком, будет вместе с тем решением для всех; решение не означает выбор, а предполагает синтез; решением может стать новая религия (или новое истолкование традиционной), в которой больше, чем прежде, будет уделяться внимания чувствам, в частности любви и радости жизни.

Ни Восток, ни Запад

Утверждение, что Запад в «Серебряном голубе» – это Гуголево, усадьба баронессы Тодрабе-Граабен, ни у кого не вызывает сомнений. А насчет того, что считать Востоком, единства мнений нет: одни исследователи полагают, что Восток – это Лихов, другие – что Лихов и Целебеево. С нашей точки зрения, верно первое утверждение, Целебеево же – образ собственно России, расположенной между Востоком и Западом, испытывающей влияние того и другого, но обладающей и собственными характерными чертами.

Черты эти, прежде всего, простор, широта занимаемого пространства и живость, жизненность. Первое символизирует раскинувшийся посреди села «большой луг, зеленый», о втором говорит приём олицетворения: всё, даже избы, даже кусты, в Целебееве живое: «В селе Целебееве домишки вот и здесь, вот и там, и там: ясным зрачком в день косится одноглазый домишка, злым косится зрачком из-за тощих кустов; железную свою выставит крышу – не крышу вовсе: зеленую свою выставит кику гордая молодица; а там робкая из оврага глянет хата: глянет, и к вечеру хладно она туманится в росной своей фате» (33)29.

Через село, связывая Восток и Запад, проходит дорога, которую называют лиховской. Дорога эта, по словам рассказчика, «портит» и луг, и сельчан: «испоганился придорожный целебеевский люд». «К дороге сбежались гурьбой целебеевские избенки – те, что поплоше да попоганее, с кривыми крышами, точно компания пьяных парней с набок надвинутыми картузами…». Вступившие на эту дорогу бесследно исчезают: «как махнут по дороге, так и не возвратятся вовсе». «Перекопать бы её», – мечтает рассказчик и сам себе отвечает: «Не велят…» (33).

Реакция живых целебеевских изб, кустов и пней одинакова на пришельцев с Запада и Востока. Когда однажды ночью тайком пришла в Целебеево баронессина внучка Катя, избы «точно присели… в черные пятна кустов, разбросались, – и оттуда злобно на нее моргают глазами, полными жестокости и огня; точно недругов стая теперь залегла в кустах огневыми пятнами, косяками домов, путаницей теней и оттуда подъемлют скворечников черные пальцы…» (234).

Село недружелюбно относится к ней, представительнице Запада, но и гостей с Востока не привечает. Вот едет из Лихова купчиха Еропегина:

«…Только что приближались они к святому месту, каждый пень на дороге принимал образ и подобие беса; всю дорогу Фёклу Матвеевну обсвистывал ветер и гнал на нее сухую пыль, а из пыли – пни, кусты, сучки, как бесовские хари, в солнце кривились на нее злобно, все её гнали обратно в Лихов… всю дорогу вплоть до села обсадили ужасными бесами; словно застава недругов обложила святые места: от пенечка к пенечку – от беса к бесу: столько бесов в душу Фёклы Матвеевны входили дорогой, сколько их в образе и подобии пней на дороге вставало под солнцем…» (273).

Гуголево, Лихов и Целебеево изображены как отдельные миры, с собственной, особой организацией пространства и времени. Гуголевской усадьбе в Лихове соответствует дом купца Еропегина: это огороженные и запертые, т. е. замкнутые пространства с подобным наполнением (надворными постройками: амбаром, баней, флигелем и т. п. и внутренним убранством домов). У Целебеева же нет ни единого центра (на эту роль претендуют избы попа, столяра Кудеярова, лавка Ивана Степанова, причём обстановка в каждом доме особенная), ни четкой границы. При этом именно открытое пространство – луг, поле – в романе оказывается жизненным, а смерть настигает Дарьяльского в замкнутом пространстве – в маленьком флигельке в саду еропегинского дома.

По-разному в этих пространствах течет и измеряется время. Время в Целебееве определяют по церковным праздникам (Троица, Духов день, Первый Спас, Усекновение Главы), а в течение суток – по солнцу и звездам («в самый жар» (58), «пока огненный не раскидает закат над краем хаты красные бархаты» (48), «солнце стояло уже высоко» (64), «уже ведь вечер, и теплятся звезды» (297), «меркнет заря…» (298) и др. Целебеевское время включает человека в вечный круговорот природной жизни, делает причастным важнейшим историческим событиям. Благодаря этому прошедшее вновь и вновь возрождается, делаясь реальным содержанием настоящего. Жизнь как бы включается в вечность.

На Западе живут по часам: Белый не забывает отметить, что в залу, где пьют чай баронесса и Катя, Петр входит, когда часы бьют половину первого; что скандал, следствием которого стало возвращение Дарьяльского в Целебеево, произошел в половине девятого; что Еропегин и Чижиков пробыли у баронессы два часа и т. д. Гуголевское точное время упорядочивает жизнь обитателей усадьбы, но оно представляется пустым, так как частые отрезки, на которые оно делится, абстрактны, ничем не освящены.

В Лихове ни природные явления («в летние вечера… когда желтая заря издали в темь улыбалась…»; 98), ни часы («еще в три часа дня… поплыли старухи»; 101), ни церковный календарь («день-то был – Духов»; 99) не являются средством организации жизни горожан: весь Духов день льет дождь и нельзя понять, утро ли, или уже вечер; кто-то «завалился по случаю праздника спать с четырех часов пополудни», другие, напротив, не спали всю ночь: «многие так сидели под окнами, барабанили пальцами, молчали, икали, вздыхали, дремали, а всё же сидели – сидели до бесконечности» (99). Время в Лихове летит «с лихорадочной быстротой» (114), кроме того, оно прерывно: «День был лазурный, когда он входил на станцию; день был… – но нет: когда он оттуда стал выходить, дня не было; но ему показалось, что нет и ночи; была, как есть, темная пустота…» (395).

Целебеево противопоставлено Западу и Востоку и с точки зрения веры, религии. Запад в изображении Белого – неверующий. Своей церкви в Гуголеве нет, а в целебеевском храме Тодрабе-Граабенов «никто никогда… не видывал» (52). Ни Катя, ни старая баронесса не ходят в церковь даже по праздникам: действие романа начинается в Троицын день, а на службу в село идет один Дарьяльский.

Лихов по существу также неверующий: достаточно вспомнить, что именно из Лихова приезжали в Целебеево «богомазы», которые в старинной целебеевской церкви «по примеру лиховского собора» вместо прежних «строгих, черных, темных ликов… веселых, улыбчивых святых (помоднее, с манерами) расписали». Более того, желая «сорвать на харчи с крутого лавочника» (51), «богомазы» нарисовали его лицо на одной из икон. А «Степана Иванова обработали… ловко под сицилизм: вольнодумцем стал Степан Иванов» (202).

Целебеевцы же охотно ходят в церковь. Более того, именно в Целебееве возникает «новая, голубиная вера». Рационально мыслящий Запад не соблазнить словами о «неизреченном», и потому сектантство не угрожает Западу: никто из Гуголева голубем не стал. В Лихове же с его по-восточному пассивным, безвольным населением секта быстро разрастается: «Занесли в город новую веру, и она пошла гулять по Лихову, как моровое поветрие» (93). В Лихове формируется особая группа (Сухоруков, Какуринский), имеющая воззрения, отличные от взглядов главы согласия Кудеярова: недаром говорится о «лиховской политической платформе», при разработке которой «собирались лесть насластить и сицилистам, и столяру…» (102). Сущность этих различий раскрывается в последней главе произведения, когда выясняется, что для Сухорукова «греха нет: ничаво нет – ни церквы, ни судящего на небеси» (370), для него «што курятина, што человеческое естество – плоть единая, непрекословная» (370). Он не признает ничего, что существовало бы дольше земной жизни, и это явно противоречит сущности кудеяровских деланий, целью которых было воплощение духа «в плоть человеков»30.

Лихов Целебееву ближе: в городе можно встретить сельчан и из Лихова постоянно являются в село гости, тогда как «в баронессину усадьбу не всякий был вхож». Но в образе Целебеева есть и черты, сближающие село скорее с Гуголевым, чем с Лиховом. Таковы, например, пейзажные детали: в Целебееве есть пруд, в Гуголеве – озеро, а в Лихове только пыль да грязь. Между Целебеевым и Гуголевым – лес, в самой усадьбе – вековые дубы; а дорога в Лихов идет по полям, в самом Лихове деревья, причём исключительно плодовые, растут только в городском саду да у Еропегина. В Целебееве и Гуголеве – воздух цветной: синий (31 – село, 147 – Гуголево), золотой (34 – село, 143 – Гуголево), заря окрашивает и село (298), и усадьбу (191). В Лихове – всё серое, цвет появляется лишь в связи с кудеяровскими деланиями: поутру после радений в лиховской бане «голубое всё было, и небо, и воздух, и роса» (113).

Музыка также связывает Целебеево с Гуголевым и противопоставляет Лихову. В Целебееве музицирует попадья. Помимо исполняемого на гитаре по просьбе выпившего мужа «Персидского марша», по собственному желанию на стареньком пианино играет она вальс «Невозвратное время», и каждый из присутствующих, включая Дарьяльского, вспоминает о прошлом. В Гуголеве Катина игра на рояле на время возвращает невозвратное время баронессы: «Грянула где-то там рыдающая гамма звуков: это в доме Катя села за рояль… и встали тут аккордами старухины прожитые годы…» – и купца Еропегина. Последнему – единственному – музыка говорит и о будущем, предсказывая смерть, неизбежность исчезновения: «…грянула где-то там волна изрыдавшихся звуков… и мукомол вздрогнул: полна жизнь еропегинская… а куда всё слетит? Пролетит и он, Еропегин, в свою пустоту со своей полнотой жизни…». Лихов же немузыкален, а городской «хор трубачей», который «усердно ревел марши в воскресный день» в «градском увеселительном саду», в контекcте романа можно рассматривать как некое подобие семи ангелов, в трубы трубящих и тем самым, согласно Откровению Иоанна Богослова, возвещающих о конце света31.

Вообще Лихов – место смерти Дарьяльского – потусторонний город: располагается за Мертвым Верхом «и будто бы за небом». Лихов кажется призрачным, миражным: «И к Лихову подходили путники, к Лихову, а Лихова не было и помина на горизонте, и сказать нельзя было, где Лихов; а он – был. Или и вовсе никакого Лихова не было, а так всё только казалось и притом пустое такое…» – и не принадлежит к «богоспасаемым» городам, т. е. лишен божественной защиты. Возможно, это город, который испытал на себе гнев божий: название его происходит от слова «лихо», т. е. зло.

* * *

Типичные представители Запада и Востока в романе – люди почтенного возраста, тогда как стариков среди целебеевцев нет. В описаниях Еропегина и баронессы не раз звучит мотив смерти: «Так сидели они и смотрели друг на друга – старик смотрел на старуху; сожженными казались оба трупами собственных жизней… души обоих равно были от жизни далеки» (165). И хотя конфликт между Востоком и Западом Белый решает в пользу последнего (Еропегин приезжает, грозя разорить баронессу, но восточной хитрости противостоит западная образованность: купцу приходится иметь дело с сенатором, баронессиным сыном, и Еропегин вынужден сдаться), да и западный образ жизни представляется более здоровым (и баронесса, и Еропегин – «трупы собственных жизней», но баронесса старше: её сын – ровесник Еропегина), будущего, по мнению писателя, не стоит искать ни на Западе, ни на Востоке: фамилия барона указывает на могилу32, «детишки» Еропегина в Лихове не показываются.

Таким образом, несмотря на все существующие между ними различия, Восток и Запад, в понимании Белого, во многом похожи и в главном уступают России. «Серебряным голубем» вопрос о выборе между ними писатель снимает, говорит о необходимости отказаться от преимущественной ориентации на любое из этих начал и попытаться найти свой особый, российский путь. Эту задачу пытается решить герой романа Дарьяльский, поселяющийся в Целебееве.

Дарьяльский. Заря. Соловьев

Автор называет героя, бродящего «средь полей», «странником», «со странными своими, не приведенными к единству мыслями» (68). Между тем современникам Белого герой «Серебряного голубя» вовсе не должен был казаться странным. Как типичный молодой интеллигент начала XX века, Дарьяльский отвергает традиционное христианство: «уже с детства он объявил отцу, что и в Бога не верит, в доказательство чего вынес из своей каморки образ и шваркнул в угол…» (67) – и ищет новой религии. А то обстоятельство, что Дарьяльский «молился красным… зорям и невесть чему, снисходящему в душу с зарей…» (67), делает героя человеком из ближнего круга автора, который и сам, не будучи, правда, «нехристем», к заре в начале века относился по-особому.

«В 1900–1901 годах “символисты” встречали зарю, – писал А. Белый в «Воспоминаниях о Блоке», – их логические объяснения факта зари были только гипотезами оформления данности… переменялись гипотезы; факт – оставался: заря восходила и ослепляла глаза…»33. Впечатления от зари как природного явления, в первые годы нового века поразившего необычайной интенсивностью цвета, приобретали в глазах будущих символистов значение предвестия грядущих глобальных перемен: перехода от тьмы к свету и, возможно, обратно («борьбы света с тьмой», как определил Белый), сошествия неба на землю. Но и это было не всё. «В 1901 году… – вспоминал А. Белый, – мы старались связать звук зари с зорями поэзии Владимира Соловьева; четверостишие Соловьева для нас было лозунгом:

 
Знайте же, Вечная Женственность ныне,
В теле нетленном на землю идёт.
В свете немеркнущем Новой Богини
Небо слилося с пучиною вод»34.
 

Таким образом, заря для символистов – поклонников В.С. Соловьева – имела женственный, женский образ.

Далее в тех же «Воспоминаниях…» Белый называет зарю душой мира («“Она” – мировая душа, соединенная со словом Христа»), связывая тем самым этот образ уже не с поэзией только, но и с философией Владимира Соловьева, в космологии которого понятия души мира и Софии35 занимают важное место.

В «Чтениях о Богочеловечестве» Соловьев, стремясь прояснить суть этих понятий, неоднократно дает им определения. «Душа мира, – пишет философ, – есть и единое и всё – она занимает посредствующее место между множественностью живых существ и безусловным единством Божества». «София есть тело Божие, материя Божества, проникнутая началом божественного единства», «София есть идеальное, совершенное человечество», «выраженная, осуществленная идея». И всё же понятия Софии и Мировой Души в «Чтениях…» разграничиваются недостаточно, в связи с чем существует мнение, что они в этом сочинении тождественны, а будут разделены в более поздней работе “Россия и Вселенская церковь”»36.

Не подвергая сомнению справедливость приведенного вывода в целом, заметим, однако, что отдельные места «Чтений…» показывают: философ чувствовал различность двух понятий. «Душа мира, – пишет Соловьев, – есть существо двойственное: заключая в себе и божественное начало и тварное бытие, она не определяется исключительно ни тем, ни другим и, следовательно, пребывает свободною… Поскольку она воспринимает в себя Божественного Логоса и определяется им, душа мира есть человечество – божественное человечество Христа – тело Христово, или София»37 (подчеркнуто мной. – М.С.). То есть Мировая Душа, сама по себе «сила пассивная», «чистое стремление», может называться Софией, только соединившись с Логосом. Это хорошо поняли символисты, в частности Андрей Белый, писавший А. Блоку: «Душа мира есть существо двойственное» (Вл. Соловьев). Воплощая Христа, Она – София, Лучистая Дева; не воплощая Христа – Лунная Дева, Астарта, Огнезарная Блудница, Вавилон»38.

Последние определения – прямая отсылка к Апокалипсису, в 17 главе которого возникает образ вавилонской блудницы – жены, сидящей на звере багряном. Противоположный образ Откровения – жена, облеченная в солнце (12:1), с точки зрения богословской являющийся символом церкви либо Богородицы,39 символистами воспринимался опять-таки как указывающий на зарю.

Таким образом, заря, или душа мира, оказывается, в понимании Белого и символистов, мистической женственной сущностью, пассивной и восприимчивой, способной к соединению как с Богом, так и с дьяволом. «Встреча с Господом необходима путем искания Лучезарной Подруги, которая в момент встречи явит Господа. В этом смысле Она – «Дева Радужных Ворот». Встреча со Зверем – в астартизме. «Конец» – в символическом и воплощено-историческом смысле понимается или ужасом, или любовью», – писал Белый Блоку40. О таком «двусмыслии» женского начала Соловьев в «Чтениях…» не говорил, но его, безусловно, чувствовал41.

Как видно из соловьевских определений, душа мира, или София, – «космический принцип», т. е. нечто определяющее ход мирового исторического процесса. В.С. Соловьев в «Чтениях…», хотя и не в той части труда, где говорит о Софии, проводит параллель между строением и развитием макрокосма и микрокосма. Символисты же, не упуская из виду всеобщий, глобальный процесс и его смысл, особое внимание уделяли личности, конкретному человеку, и откровения Соловьева воспринимали прежде всего по отношению к личности, в том числе к себе. Вот что, например, пишет Блок в одном из ранних писем, адресованных Белому: «Она – ещё только потенциально воплощена в народе и обществе. …Мне кажется, Она скорее может уже воплощаться в отдельном лице. …Я думаю, что приближается Она ко всем лишь в потенции, а к отд<ельной> личности уже в действительности…Думаю, что можно Её увидать, но не воплощенную в лице, и само лицо не может знать, присутствует Она в нём или нет. Только минутно (в порыве) можно увидать как бы Тень Её в другом лице (и неодушевленном)»42. Комментируя по памяти это письмо в «Воспоминаниях о Блоке», Белый подчеркивает «момент» его «отношения к Софии»: «Она открывается индивидуумам; коллективному сознанию Она не доступна; индивидуум созерцает Её, как Владычицу Мира; в мистическом восприятии Она – душа мира; но может раскрыться Она, как душа человечества; и такою Она мнилась мистикам; Её откровения могут гласить и народам; тогда выявляет душою народ себя; и русскому Она, например, – существо всей России (не таково ли было отношение к России у Гоголя)…»43. Последнее замечание Белого (о душе народа, душе России) есть точка зрения именно Белого, т. к. Блок в цитируемом письме 1903 года о России не писал. И замечание это говорит о существовавшей у писателя в ту пору вере в то, что преображение России и мира начнется с преображения отдельной личности, вследствие личного контакта с Ней (Зарей, Софией, Душой мира).

Какого рода будет этот контакт, как осуществится? Как любовь, считали будущие символисты в самом начале XX столетия: «Обнаруживая всё более и более миру свой лик, она действует взором нас любящей женщины; отношения мужчины и женщины – символ иных отношений: Христа и Софии».

* * *

Итак, молящийся «красным… зорям» Дарьяльский не просто переживал религиозный экстаз. Высокие духовные озарения сочетались в нём с любовным томлением, с восторгом перед красотой природного мира. Оттого-то в его душе рождается стремление соединить с основами христианства языческую радость жизни: «…и уже он – вот в храме; он уже во святых местах, в Дивееве, в Оптине и одновременно в языческой старине с Тибуллом и Флакком, но всегда с зарей, с алыми её переливами, с жаркими, жадными её поцелуями; и заря сулит какую-то ему близость, какое-то к нему приближение тайны» (68).

Стремясь постичь эту тайну, Дарьяльский селится в Целебееве. Первоначально Целебеево выбрано им потому, что по соседству, в имении бабушки, проводит лето Катя Гуголева, в которой, как казалось Дарьяльскому, он нашел свою зарю: «Девичьим раненный сердцем, два сподряд лета искал он способа наивершейшей встречи с барышней любимой здесь – в целебеевских лугах и в гуголевских дубровах» (35). Однако и переселившись в Гуголево в качестве Катиного жениха, Дарьяльский продолжает бывать в Целебееве, общаться с батюшкой и дьячком, посещать церковь. Дарьяльский стремится постичь суть народной веры, проверить собственную интуицию о ней: «снилось ему, будто в глубине родного его народа бьется народу родная и ещё жизненно не пережитая старинная старина – древняя Греция». В народной вере, «в отсталых именно понятьях православного (т. е., по его мнению, язычествующего) мужичка видел он новый светоч в мир грядущего Грека» (150–151).

Народное православие

Поначалу может показаться, что Дарьяльский, ищущий в народной религии «языческую радость жизни», не так уж далек от истины. На язычество как один из корней христианства указывало существовавшее до последнего времени внутреннее убранство сельской церкви: «Старинная была церковь; старой работы иконопись – строгие, черные, темные лики: и святитель Микола, и мудрейший язычник – Платоном звали, – и эфиопский святой с главою псиною, из арапов…» (50)44. В описании церковной службы в Троицын день подчеркнуты телесные ощущения Дарьяльского («запах ладана, перемешанный с запахом свежих березок, многих вспотевших мужиков, их смазных сапог, воску и неотвязного кумача так приятно бросился в нос»).

В том, что целебеевский попик отец Вукол, питающий слабость к вину, напившись, воображает взятие крепости Карса под исполняемый попадьей на гитаре «Персидский марш», Дарьяльский видит проявление торжества Духа Святого: «…Будем же радоваться; гитарой бы, батя, трыкнули, сладкой струной увеселились, до колеса в груди. Славьте Господа Бога, на гуслях и органах… Матушка, принесите гитару, и воспляшем».

Но автор показывает, что герой его заблуждается. Соединения земного и небесного, которого так жаждет Дарьяльский, в Целебееве не происходит. Высшее, духовное вытесняется мирским.

Так, «православный» и «богобоязненный» – определения, которыми рассказчик охотно пользуется для характеристики сельчан, – в контексте повествования оказываются вовсе не связанными с религией, выступая в качестве синонимов к понятию «уважаемый человек». См., например, об Иване Степанове: «Этому не перечь: живо сдерет с тебя шкуру, без штанов по миру пустит, жену обесчестит; а уж красного петуха ожидай; да и роду твоему и племени головушек не сносить; сродственникам, сватьям да зятьям сродственников влетит – и всё тут: богобоязненный мужик…» (47). См. также о дачнике Шмидте: «…и вовсе он православный, только в бога не верит».

Целебеевская церковь превратилась в светское по сути место, в котором следят за модой (вместо прежних «строгих, черных, темных ликов… веселых, улыбчивых святых (помоднее, с манерами) расписали») и можно встретить уважаемых людей. причём степень уважения, оказываемого прихожанам, напрямую связана с их финансовой состоятельностью: по окончании службы, «выйдя с крестом, поп принялся одарять пузатыми просфорами помещицу Уткину, шесть спелых её дочерей и тех из мужиков, кто побогаче да поважнее, у кого поновей зипун да сапоги со скрипом, кто мудростию своего ума сумел сколотить богатые хаты, скопить деньжищ тайной продажей вина, либо мастерскими сделками, – словом, того, чей норов покрупнее да поприжимистее прочих…» (39).

Александр Николаевич, целебеевский дьячок, отзывается о службе совсем по-будничному:

«– Люблю, – восхищается Петр неизвестно чему, – люблю службу…

– Вам-то любить хорошо, а вот нам-то служить каково: потеешь, потеешь…».

Таким образом, православие оказывается приметой народного быта, давним обычаем, который не может сколько-нибудь серьезно повлиять на человека: снова и снова напивается отец Вукол, «перед иконой Царицы Небесной давший зарок – не напиваться»45.

Секта – современная община мистов?

Но бредящий Древней Грецией и видящий в России её наследницу Дарьяльский вряд ли мог надеяться, что искомое им лежит на поверхности народной жизни и доступно каждому. В Древней Греции, как известно, существовали мистерии, в которых приобщались к истинной мудрости те, чьи духовные запросы не могли быть удовлетворены общенародной религией. Аналогом общинам мистов в начале XX века могли казаться секты, существовавшие в «глубине народа». В одну из таких сект и попадает Дарьяльский.

Но действительно ли можно говорить о сходстве между общинами мистов и сектами, в частности сектой голубей, изображенной Белым?

Словарь Брокгауза и Эфрона так рассказывает о мистериях: «Отдельные виды М(истерий), называвшиеся τελεταί όργια (оргии) у греков… указывают на присутствие в мистериях высшего религиозного знания и обновления через него (τελετή…), а также сильной возбужденности или экстаза (όργια). Очищения, искупительные жертвы и отчасти покаяние в грехах, с одной стороны, процессии, песни, танцы, различные иные проявления экстаза – с другой, составляли существенное содержание М(истерий)».

Действительно, «процессии, песни, танцы, различные иные проявления экстаза… составляют существенное содержание» голубиных служб. Да и приготовления голубей к молению напоминают подготовку древних к посвящению.

Р. Штайнер в своем исследовании «Христианство как мистический факт и мистерии древности», с которым Белый ко времени создания «Голубя» был знаком, пишет: «Посвящению (в мистерии. – М.С.) должен был предшествовать особый образ жизни… пост, уединение, очистительные обряды и известные душевные упражнения»46.

«С приходом столяра все разошлись: пора было сосредоточиться; одиноко сперва помолиться молитвой, отмыть свою душу от вседневной суеты» (105), так как «только молитва, пост да чаянье святости, плоть истончая, самое телесное зрение наделяют зрением духовным» (273) – говорится в романе.

Сходно описаны переживания участников действа.

«Ужас и восторг переживал мист при посвящении», – пишет Р. Штайнер47.

На «до ужаса восхищенное» лицо столяра во время молитвы «невозможно взглянуть, и не поддаться, не ахнуть восторгом, не закричать в ужасе…» – сказано в романе.

Во время действа в Кудеярова «влилось и расплавило светом ветхие эти черты иное, живое солнце, иная, живая молитва, иной, ещё в мир не сошедший, но уже грядущий в мир Лик – Лик Духов…Свет, исходивший из глаз, растопил лик, пролился на белые одежды одинокого молитвенника…» (109) – и эти перемены напоминают преображение посвященных нисшедшим на них духом.

Молитва столяра преображает и голубей: «Силы небесные, что за лица! Никто, никогда, нигде таких лиц не видал: не лица, а солнца; ещё за час до того, безобразные, грязные, скотские у них были лица, но теперь эти лица на всё струят чистую, как снег, и как солнце, ясную свою прохладу…» (111). Действо (или, как оно названо в романе, «деланье») открывает путь в иное пространство, в иной мир: «Если бы в сей час взломать дверь, да войти в баню, – грязные стены увидишь, да лавки, а ещё, пожалуй, услышишь сверчка: а люди, свечи, цветы и светильники – вот скажи, где всё это? Знать вышли себе из бани каким потайным ходом, да гуляют по небу, райский цвет собирают, беседуют с ангелом» (113).

Как в мистериях, согласно ЭСБЭ, «обыкновенно различались две степени – предварительное посвящение, делавшее участника мистом (μύστις), и окончательное созерцание мистерии (έποπτεία), делавшее его эпоптом», так в согласии столяра были простые голуби и, так сказать, ближний круг. Членам последнего позволялось больше, «деланья» с их участием проходили по-другому.

Так, например, в Духов день на радение в еропегинской бане собралось множество голубей (условно говоря, посвященных первой ступени), и служба включала в себя чтение молитв столяром и ведение хороводов: «уже они кружатся, взявшись за руки, вокруг столяра хороводом; тихо, строго и чинно ходят: не пляшут, – им плясать не дозволено; бедствие может великое приключиться от пляса: не пляшут, а ходят, хоровод водят, тихую такую песенку заводят:

 
Светел, ой светел, воздух холубой,
В воздухе том светел дух дорогой.
 

Так себе – поют…». Происходящие вокруг перемены видеть голубям тоже запрещено: «И в потолок уже вовсе бессильно простирает ладони молитвенник – глядите: потолка вовсе нет: будто пошел потолок иконописью: синькою там намазано небо с сусалом проставленными звездами. Почто же оно высоко-высоко: да и вовсе то новое небо, и видит его – столяр; только братия не видит: строго-настрого заказал им столяр по сторонам озираться…» (112).

Иначе проходят деланья в столяровой избе: здесь и пьют вино, и поют задорные песни, напоминающие частушки, и пляшут. «Друг на друга глазами блеснули; пьяные счастьем смеются, плюются; загрохотал басом космач; все плеснули в ладоши, пошла в пляс Матрёнка… Топотом, рокотом, щекотом себя услаждают, смеются; блестят зубы, блестят очи; Матрёнка юбки задрала и отделывает стрекоча-ягоча; слепнут очи от этих молитвой озаренных тел… Космач перед Матрёной пустился вприсядку» (342).

Индивидуальная «работа» Кудеярова с Матрёной ещё сильнее отличается от коллективных радений. Общим остается лишь то, что вследствие выполнения некоторых действий участники делания переживают нечто особенное.

Дарьяльскому нравится, что службы включают в себя пляски, песни, смех, но человек посторонний не видит в этом проявления духовности:

«…“Будут райские дни…” – говорит Дарьяльский дьячку.

– Хе-хе-хе: будет великое пьянство! Давненько, поди, батя не отплясывал “Персидского марша”: завтра, поди, гитара затрынкает…

– Ну, и пусть трынкает! (…) Пусть, голубчик, поп-то повеселится, попляшет: дух в нём взыграет и возьмет поп гитару.

– Хе-хе-хе: от винца-с, Петр Петрович, от винца-с, – не от духа…

Но Петр не слушает: он в священном восторге.

– А я вам говорю, Александр Николаевич, поп пойдет в пляс во славу Божию…

– Христос с вами, Петр Петрович, какая там слава Божья: едак всякий пьяница, гласящий из кабака, – глашатай: так ведь это бывает у хлыстов, ни у кого иного; срамное веселие свое почитают за духовное озаренье…» (329).

И хотя это критическое замечание писатель передает дьячку, которому «по должности положено» осуждать сектантов, оно оказывается справедливым: дальнейшее сопоставление обнаруживает целый ряд принципиальных различий между мистериями и кудеяровскими деланьями.

Во-первых, прежде посвящения будущий мист должен был полностью подчинить духу свою низшую природу. Столяр же, используя голубей по своему произволу, поощряя распутство и пьянство (Аннушка-Голубятня и Еропегин, Дарьяльский и Матрёна), скорее, наоборот, усиливает зависимость сектантов от низшей природы.

К мистериям допускались только наиболее подготовленные, духовно развитые люди, столяр же отбирает «человечков» исходя из потенциальной полезности их для себя и согласия: купчиха Еропегина привлекается, потому что богата, Дарьяльский заинтересовывает столяра своей «духовной плотью».

Во-вторых, участники мистерий вполне понимали сущность происходящего с ними, в то время как «голуби» участвуют в раденьях пассивно, являясь лишь «объектами» кудеяровских деланий, преображаясь его светом. Ср., например: «Дико блещет очами столяр; к окну его колченогие ноги несут, он руками цепляется за Матрёну и тащит её за собой к окну», – и через две строчки о Матрёне: «…дико блещет она очами; её слабовольные ноги к окну понесли…» (308).

Многим из «голубей» не ясно и в чем состоит суть их согласия. Так, нищий Абрам, с которым столяр идет в Лихов, пытается уточнить у Кудеярова, кто такие голуби и как ими становятся, – показательный вопрос для того, кто не только сам голубь, но и «язык всех вестей среди братий согласия Голубя». На слова «Верного Столба» Абрама: «…голубинину лику…сподобится всякий, ежели бросит он имущество… и пойдет бродить по Рассеюшке, воздухом надышится вольным: духовные стихи али моленья, можно сказать, что плод духовный, индо дыхание уст, воздух приявших; то и есть таинство, которое люд прочь с места родного гонит…» – столяр отвечает: «Ну, это ты, брат Абрам, зря: хошь Столб ты и Верный, да язычок твой неверный…» (81,82). И Абрам сразу соглашается: «Мы – что, тебе знать: ты – голова…» Получается, что вступивший в секту человек не должен рассуждать, думать – это привилегия духовного лидера. Ср. слова Кудеярова о Дарьяльском: «…и йён всё о тайнах, да йён из господ; не может обмозговать йён, кака така тайна: оттого, што учился – ум за разум зашел; а тайны нонече с нашим с братом, с мужиком: сердцем учуял йён, да видно – не по мозгам» (86).

И наконец, голубиные «деланья» отличаются от древних мистерий своим назначением. Целью и смыслом последних было пробуждение божественного в человеческой душе. Дарьяльский же по прошествии некоторого времени, проведенного в секте, вообще перестает чувствовать в себе душу: «Диковинная вещь: и своей-то души Петр давненько что-то не ощущал, не осязал; верно, что обмерла Петрова душа, своему господину не подавала голосу: все-то внутри его оказывалось таким и пустым, и порожним…»

«Преображения» голубей, происходящие во время службы, очень кратковременны, и по окончании молений голуби не только не чувствуют себя обновленными, но оказываются неспособными даже к исполнению ежедневных дел: «… из ворот выходили зеленые, хмурые люди, безмолвно, безжизненно расходясь по домам»; Дарьяльский после радений «с тупой болью головы… вставал, с тошнотою, с пресыщеньем душевным, – и всё, что случалось с ним накануне, теперь казалось ему мерзким, стыдным и страшным». Мист же после посвящения становился другим человеком: «…перед нами стоит уже иная, преображенная личность… Не только образно, но и в высшем реальном смысле она является… пробудившейся к новой, высшей жизни»48.

Мистерии, как известно, существовали задолго до Рождества Христова, а после этого важнейшего в истории человечества события постепенно, за несколько столетий, по мере распространения христианства, сошли на нет. С точки зрения Р. Штайнера, после пришествия Христа надобность в мистериях попросту отпала, поскольку Иисус Христос – «Единственный в своем роде посвященный» – вынес в мир то, что избранные переживали в храме мистерий. «Он не мог дать сразу этой своей общине сами переживания мистерий… Но Он хотел всем дать уверенность в той истине, которая созерцалась в мистериях. … В форме доверия хотел Он вложить в сердца непоколебимую уверенность в существовании божественного. … «Сын Человеческий пришел для того, чтобы найти и спасти погибших». Получить некоторый доступ к плодам мистерий должны были отныне и те, кто ещё не могли принять участия в посвящении… Для Иисуса было не столь важно, как далеко тот или иной человек войдет в царство духа, но для Него важно было, чтобы все получили уверенность в существовании такого духовного царства»49. Таким образом, для мистов Иисус Единствен.

Сектанты о Христе не упоминают вовсе. При описании голубиных служб возникают евангельские образы, метонимически отсылающие к Иисусу (Фаворские небеса и Кана Галилейская, Спасов лик, благословляющий хлебы), но имени Его нет.

Зато во время «деланья» накануне не упомянутого в романе Второго Спаса, совпадающего с праздником Преображения Господня, в присутствии Дарьяльского, Матрёны и Космача «преображается» Кудеяров. Это очевидное пародирование ситуации, описанной в Евангелии: «Взял Иисус Петра, Иакова и Иоанна, брата его, и возвел их на гору высокую одних, и преобразился перед ними: и просияло лице Его как солнце, одежды же Его сделались белыми как свет. (…) Облако светлое осенило их; и се, глас из облака глаголющий: Сей есть Сын Мой Возлюбленный, в Котором Мое благоволение…»50.

Ср.: «Ярче солнца, отдаваясь в трех лицах, лицо осветилось Митрия Мироновича Кудеярова, столяра»; «Стоит изба в воздухе. Все прегрешения – там остались, внизу… А столяр-то уже на ногах, поднимает светлую руку над ними; будто он – будто не он, будто говорит, а будто и нет: так себе, в воздухе слова совершаются: «Что видите, детушки, ныне – в том отныне пребываю я и до века, ибо я к вам посланный в мир оттуда, где пребываю до века, совершить то, что подобает. Веселитесь, пойте, пляшите, ибо все спасены благодатью»… Так слышится Петру, только это не слова столяра; так себе завелись в воздухе».

В другом эпизоде в положении искушаемого дьяволом Иисуса оказывается Дарьяльский:

«…Из нищенской груди тяжелое вырвалось, душу мутнящее слово; тянет да тянет нараспев соблазнительные слова:

– Вот ошшо прибаутки песельные у нас сладки; а службы – тех песен слаще; с поцелуями, с красными причитаньями; вот ошшо у нас женки с хрудями сахарными; а тая одежа служебная снегов белей; все друх с дружкою разговаривам про врата адамантовы, да про край слаботный.

– Вот ошшо величат холубями нас; и по всей-то краине мы разлетамся, друх; вот ошшо середь нас живет набольший: матерый сам, холубь сизокрылый; оттого пошел по Руси бунт-свят, шта бунтарствует вольно казачество под синим под небушком.

– Вот ошшо те казаки слаботные – перво-наперво; то касаточки-пташечки, разнесут они по Руси Свят-Дух; как пройдут по землице-то ропотом, так за ними холуби вылетят.

– Вот ошшо…

– Довольно, я – ваш.

– За тем вольным, значит, казачеством, сама Свято-Духова строитца церква; вот ошшо с нами-то коли будешь, брат, будет тебе Матрёна Семеновна; а посему без нас тебе – злая похибель.

– Довольно: я – с вами» (216–217).

А в истории рождения Царя-Голубя, которое планирует Кудеяров, явной пародии на апокрифическую историю рождения Иисуса Христа,51 столяр берет на себя функции Иосифа, оберегающего Марию, но сам избирает «человечка» на роль отца «дити». Дарьяльскому же, таким образом, отводится роль Бога-Отца.

Столяр-проповедник, произносящий речи о скором воплощении «в плоть человеков» Царя-Голубя, уподобляется Иоанну Крестителю и другим пророкам.

Как свидетельствуют документы, разного рода смешения и «слипания» различных божественных ипостасей в одну были свойственны сектантам, в частности хлыстам52, но для Белого, безусловно, это признак неистинности голубиной веры.

Смешение героев, смешение времен, «вертимое плясание» во время молельного действа – всё это, по Белому, означает, что дух, чьё присутствие явно обнаруживается среди голубей в процессе «деланья», не Святой, а нечистый.

1.Юношеские дневниковые заметки А. Белого (публикация Лаврова А.В.) // Памятники культуры. Новые открытия. За 1979 год. – Л., 1980. – С. 127.
2.Цит. по: Александр Блок, Андрей Белый. Диалог поэтов о России и революции. – М.: Высшая школа, 1990. – С. 524, 526.
3.Пискунов В.М. Примечания к роману «Серебряный голубь» // Белый А. Соч. в 2 томах. Т. 1. – М., 1990. – С. 687.
4.Лавров А.В. Андрей Белый в 1900-е годы. – М., 1995. – С. 278.
5.«Степень единства трилогии, особенно эпической, весьма ощутимо колеблется: от подчинения разных сюжетов общей идее (здесь и далее, кроме специально оговоренных случаев, курсив мой. – М.С.)… до цельности единого романа…». – Краткая литературная энциклопедия. Т.7. – М., 1976. – С. 616.
6.Козьменко М. Автор и герой повести «Серебряный голубь» // Белый А. Серебряный голубь. – М., 1989. – С. 8.
7.Долгополов Л.К. Андрей Белый и его роман «Петербург». – Л., 1988. – С. 356.
8.Цит. по: Андрей Белый. Проблемы творчества. – М., 1988. – С. 78–79.
9.Там же.
10.Белый А. Символизм как миропонимание. – М., 1994. – С. 94, 101.
11.Минц З.Г., Мельникова Е.Г. Симметрия – асимметрия в композиции «Третьей симфонии» А. Белого // Уч. записки ТГУ. – 1984. – Вып. 641 (Труды по знаковым системам 17). – С. 87.
12.Подробнее об этом см.: Лавров А.В. Андрей Белый в 1900-е годы. – С. 149–150; Мочульский К.В. Андрей Белый. – С. 52–53; Корецкая И.В. Импрессионизм в поэзии и эстетике символизма // Литературно-эстетические концепции в России конца 19 – начала 20 веков. – М., 1975. – С. 223.
13.Лавров А.В. Указ. соч. – С. 251, 258, Мочульский К.В. Указ. соч. – С. 119.
14.Лавров А.В. Указ. соч. – С. 209, 213.
15.Чаадаев П.Я. Сочинения. – М., 1989. – С. 18, 25.
16.Есть, правда, и другое мнение. Так, Р.В. Иванов-Разумник считал, что ещё Пушкин в стихотворении «Клеветникам России» (1831) создал «первый поэтический, пророческий манифест России – Европе, Востока – Западу». См.: Иванов-Разумник Р.В. Испытание в грозе и буре // Александр Блок, Андрей Белый. Диалог поэтов о России и революции. – М.: Высшая школа, 1990. – С. 569.
17.Хомяков А.С. О старом и новом: статьи и очерки. – М., 1988. – С. 46, 54.
18.Там же. С. 317.
19.Белый А. Символизм как миропонимание. – М., 1994. – С. 211.
20.Белый А. Символизм как миропонимание. С. 223.
21.Соловьев В.С. Спор о справедливости. – М. – Харьков, 1999. – С. 27–28.
22.Соловьев В.С. Спор о справедливости. С. 36.
23.Мережковский Д.С. Л. Толстой и Достоевский. – М., 2000. – С. 199, 210–211.
24.Эткинд А. Хлыст. Секты, литература и революция. – М., 2013.
25.Соловьев В.С. Философия искусства и литературная критика. – М., 1991. – С. 112.
26.Там же. – С. 145.
27.Там же. С. 143.
28.Отметим, что Соловьева Белый понимал несколько по-своему. Философ говорил о человеке и человечестве в целом и, так сказать, вообще, полагая, что «действительно спастись, т. е. возродить и увековечить свою индивидуальную жизнь в истинной любви, единичный человек может только сообща или вместе со всеми», т. е. это дело неопределенного будущего. А. Белый же мыслил более конкретно и локально (я и Россия), а решение ему требовалось немедленно, и не просто найти его, а сейчас же начать осуществлять на практике.
29.Здесь и далее текст романа «Серебряный голубь» цит. по изданию: Белый А. Серебряный голубь. – М., 1989. В скобках указываются номера страниц.
30.Сухоруков и Кудеров не просто лидеры секты. Начальные буквы их имен и профессий: ССМ (Сидор Семеныч, медник) и ММС (Митрий Мироныч, столяр) – делают их половинками одного целого (в алфавите “м” – четырнадцатая буква, “с” – девятнадцатая, их сумма равна тридцати трем – целому алфавиту), точнее, олицетворениями двух сторон зла: атеизма и сатанизма.
31.Новое время, будущее связывается в романе со звуками гармоники, долетающими в Гуголево от проходящих мимо парней, возможно целебеевских (в первой главе Белый упоминал о гармошке, которой «найдется место» на большом целебеевском лугу).
32.Долгополов Л.К. Символика личных имен в произведениях Андрея Белого // Культурное наследие Древней Руси. – М., 1976. – С. 352.
33.Белый А. Воспоминания о Блоке. – М., 1995. – С. 23.
34.Там же. С. 25.
35.Учение о мировой душе не принадлежит собственно В.С. Соловьеву. Автором его считают Платона, который, в свою очередь, взял за основу гипотезу поздних пифагорейцев. Учение это «не вошло сначала в христианскую метафизику, но уже в средневековой философии оно постепенно завоевывает свое прежнее место в космологии, а со времени Возрождения находит немало горячих защитников… Соловьев берёт это понятие у Шеллинга, но идёт значительно дальше его», – пишет В.В. Зеньковский в «Истории русской философии» (Л., 1991, т. 2, ч. 1). Идея Софии у Соловьева, по словам того же автора, «восходит к мистической литературе», но Соловьеву «принадлежит настойчивая попытка связать эту идею с различными течениями в русском религиозном сознании». Сам Соловьев в «Чтениях о Богочеловечестве» отмечал: «…мысль о Софии всегда была в христианстве, более того – она была ещё до христианства. В Ветхом Завете есть целая книга, приписываемая Соломону, которая носит название Софии. Эта книга не каноническая, но, как известно, и в канонической книге «Притчей Соломоновых» мы встречаем развитие этой идеи Софии (под соответствующим еврейским названием Хохма). «София, – говорится там, – существовала прежде создания мира; Бог имел её в начале путей Своих», то есть она есть идея, которую Он имеет перед Собою в своем творчестве и которую, следовательно, Он осуществляет. В Новом Завете также встречается этот термин в прямом уже отношении ко Христу (у ап. Павла)» (Соловьев В. Спор о справедливости. – С. 132).
  «Рожденная от встречи культур ветхозаветных и греческих, София, воспетая Соловьевым, – одновременно и ветхозаветная Премудрость… и платоновская идея Мудрости как высший объект вожделения мыслящего человека… – пишет Аврил Пайман. – Валентинские гностики соткали целую мифологию о Софии-Зоне (предвечное существо), которая из любви и сострадания к людям сошла во временный мир и застряла в путах материи (здесь её именуют Мировой Душой), где тоскует об освобождении. По гностической легенде, освободитель её – Христос, тоже Эон, предвечное Существо, сходящее на Землю, воплотившееся и побеждающее материю. (…) Философ (В. Соловьев. – М.С.) всегда отрицал, что его представление о Вечной Женственности “гностическое”, но он несомненно был знаком с доктриной Валентина и… изучал её с горячим интересом, пусть даже не со всем соглашаясь» (Пайман А. История русского символизма. – М., 2000. – С. 214).
36.Зеньковский В.В. Указ. соч. С. 46.
37.Соловьев В. Спор о справедливости. – С. 155.
38.А. Блок. А. Белый. Переписка. – М., 2001. – С. 24.
39.Интересно, что образ Вечной Женственности, ставший популярным у символистов благодаря упоминавшемуся стихотворению В.С. Соловьева «Das Ewig-Weibliche», взят последним из «Фауста» Гете («Вечная Женственность влечёт нас вверх»), на что, кстати, указывает немецкое название стихотворения. У Гете «способность Вечной Женственности «тянуть к себе» свидетельствует о её родстве с силой притяжения, правящей в мире и наивысшим образом проявляющей себя в любви». Прообразами Вечной Женственности «в аспекте даруемого ею любовного всепрощения» являются «Богоматерь как «небесная царица» и заступница за грешников, Беатриче из «Божественной комедии» Данте, также влекущая грешника к высшим сферам». (Махов А. Е. Вечная женственность // Литературная энциклопедия терминов и понятий. – 2001. – С. 119–121).
40.А. Блок. А. Белый. Переписка. – М., 2001. – С. 24–25.
41.«Соловьев очень чувствовал опасность соприкосновения вечной женственности с дьявольским началом, с темой соблазна, греха Евы, но он же верил, что вечная женственность, несущая в себе божественную сущность, из мечтаний поэтов стала некоей почти физической реальностью, исторической явленностью» (Кантор В.К. «Вечно женственное» и русская культура // Октябрь. – 2003. – № 11).
42.А. Блок. А. Белый. Переписка. – С. 24.
43.Белый А. Воспоминания о Блоке. – С. 39.
44.Упоминая о Платоне, изображения которого действительно до сих пор можно встретить не только в греческих, но и в русских православных церквях, и о святом Христофоре, которого рисовали песьеголовым вплоть до XVIII века, Белый, очевидно, хотел указать на исконную связь христианства с древнегреческой и древнеегипетской религией.
45.Однако есть в романе эпизод, который позволяет посмотреть на отца Голокрестовского иначе, без насмешки, – это эпизод пожара:
  «В этот миг неожиданно осветился луг, будто вспыхнул, да так, что и стоящим вдали стало жарко, а люди, суетившиеся у огня, с криком бросились прочь, закрывая рукавами закоптелые лица; у смородинника тогда увидали тощенькую фигурку, всю в белом; издали показалась молящаяся фигурка с высоко на огонь воздвигнутым запрестольным крестом; это попик Вукол с развевающимися кудрями вступал теперь в единоборство с огнем Христовой молитвою; его глаза не видели красного ада; Бог весть, что видели эти глаза, вознесенные горе.
  Лишь на миг на один осветилась так ясно окрестность, и потом всё стало снова темнеть; и опять в ночь погрузился смородинник; погрузились в ночь и протянутый крест, и попа тощенькая фигурка; ясный язык, на минуту подкинутый в небо, быстро стал опадать; и упал; село отстояли; отстояли и лавку».
  И хотя двумя абзацами выше писатель связывает спасение села с тем, что помещик Уткин привез «кишку да крючья» из соседней деревни, приведенный эпизод показывает, что помогла селу и молитва отца Вукола и что, следовательно, человеческая слабость священника ещё не основание для сомнений в возможностях, духовной сути православия в целом.
46.Штайнер Р. Христианство как мистический факт и мистерии древности. – Ереван, 1991. – С. 17.
47.Там же. С. 17.
48.Штайнер Р. Христианство как мистический факт… – С. 16–17.
49.Штайнер Р. Христианство как мистический факт… С. 93.
50.Матф. 17: 1–9.
51.Материалы лекций А.П. Авраменко.
52.Догматическим содержанием хлыстовской веры была идея множественного воплощения Христа и представление о доступности личного отождествления с Богом – человекобожие, как стали формулировать в конце XIX века. Хлысты не делали различий между Богом-Отцом, Богом-Сыном и Святым Духом, «соединяя три ипостаси в одну и далее слипая их с собственными лидерами» (Эткинд А. Указ. соч. – С. 51).

Bepul matn qismi tugad.

Yosh cheklamasi:
16+
Litresda chiqarilgan sana:
30 iyun 2017
Yozilgan sana:
2016
Hajm:
200 Sahifa 1 tasvir
ISBN:
978-5-906842-01-5
Mualliflik huquqi egasi:
Алисторус
Yuklab olish formati:

O'xshash kitoblar