Крокодил или война между добром и злом, случившаяся в царствование Людовика XV

Matn
0
Izohlar
Parchani o`qish
O`qilgan deb belgilash
Shrift:Aa dan kamroqАа dan ortiq

«Если случит нам судьба когда-нибудь увидеться, я, быть может, осмелюсь даже ей предложить свой скрипичный аккомпанемент. В юности я со скрипкой всё-таки был связан, и хоть сейчас во мне осталось от прежних лет сноровки мало, иногда я ввязываюсь в это дело по случаю. А какой же случай меня бы воодушевил больше, чем возможность восстановить ваше доброе здравие?» [Saint-Martin 1862: 223].

Он не жалел, что не имел семьи, считая брак просто подтверждением, укоренением телесной, астральной привязанности к миру, которая и так реализовалась в рождении человека и коварно ждёт, чтобы тот её продлил:

«Никогда не жалел о том, что женился. Более того, иногда говорил себе, что я впереди тех, кто в браке состоял, потому что они только женаты, а я уже немного разведён – женат я был уже в силу того, что родился»[29] [MP № 915].

По словам Сен-Мартена, трое – «одна девушка, которую я называю своим ангелом», Дьявол и он сам – хотели, чтобы он женился, но было и четвёртое лицо, этого не желавшее – «благой Бог», который, «непрестанно руша планы людские», «пришёл на помощь моим слабостям, меня от меня же самого и предохранив» (en me preservant lui-même de moi) [MP. № 27]. Заметив позднее, что высшие силы «оберегали от брака» его, у кого «не было бы сил выдержать ни того, что в браке приносит удовольствие, ни того, что вызывает отвращение», Сен-Мартен ещё раз вспомнил о «той, что я зову своей Любовью». Эта «добродетельная и умная персона», несмотря ни на что, очень хотела супружества, желая таким путём добиться «семейной независимости». Однако в силу красноречивого молчания Сен-Мартена «кажется, всё осталось как и раньше» [MP. № 807].

При этом нельзя назвать Сен-Мартена противником брака – семейный союз он оценивал очень высоко, подходя к нему с «консервативных» христианских позиций:

«Нет, и не вздыхайте о том, что, как говаривают люди, нерасторжимы брачные узы. Плачьте о том, что вы-то [смысла и цены] этих [слов] не понимаете. <…> Мужчина – ум и дух жены, а жена – душа мужа. Всё становится единым целым в общем главе (Боге – М. Ф.). Там соединяется жена с чистым духом, а муж находит чистую душу. Вот настоящий брак. <.> Блаженство брака [заключается] в том, чтобы умела жена чувствовать первенство (prééminence) мужа, а муж бы обладал господствующей (dominante) силой (курсив Сен-Мартена – М. Ф.). Они станут парой в единой плоти. И то, что было сказано о низшем порядке [бытия] – грандиозное указание на то, что должно было это случиться и в порядке высшем. Это указание может помочь нам раскрыть глаза на изначальный образ нашего существования (notre maniere d'etre originelle)»» [Saint-Martin 1807: 210–212].

При анализе отношения Сен-Мартена к браку необходимо помнить не только о его отрицательном отношении к плотской, «страстной» любви, но и господствующем в то время взгляде на любовное влечение как не повод для брака (понятого как социальный договор, а не «союз двух сердец»), а скорее, как раз наоборот, помеху для него. Иначе сложно будет понять дико звучащий сейчас, но тогда вполне житейски верный афоризм: «Очень мудрым нужно быть, чтобы полюбить женщину, на которой женат. Очень безрассудным, чтобы жениться на той, которую любишь» [Saint-Martin 1807: 215].

Выросший в состоятельной семье и всю жизнь посещавший зажиточные дома своих покровителей, он мог обходиться и скромной пищей:

«Хотя и провёл я всю жизнь за богатыми столами, отменно обедаю один, ломтём хлеба с куском сыра» [MP. № 212].

Сен-Мартен даже приводит колоритный афоризм одного знакомого: «Все мы свою могилу вырываем зубами» [MP. № 1061], имея в виду, что неумеренное потребление пищи, к тому же вредной, для здоровья имеет тяжёлые последствия. Он был очень неравнодушен к молоку, которому придавал целительные свойства.

«Настоящим снадобьем телесным для меня было молоко, с его помощью я много раз в жизни излечивался от жара, тогда как прежде, чем понял я свою природу, без всякого толка дозволял себя пользовать врачам, меня совершенно не исцелявшим» [MP № 31].

С молоком связана трогательная история, приведённая в «Моём портрете», которую, по словам её главного героя, он никогда не забудет. Однажды, гостя в компании близких друзей в окрестностях Тура, Сен-Мартен совершил с ними приятную конную прогулку. Тогда юная мадемуазель де ля Мардель, ему симпатичная, предложила заехать на близлежащий крестьянский двор захватить молока.

«И хотя я молоко люблю страшно, я отказался его взять, соврал, сказал, что не люблю молока, ну совсем, потому как заметил, что у меня в кармане нет ни одного соля[30]. Я ведь думал, что платить полагается мне» [MP № 184].

Сен-Мартен, подводя итоги своей жизни, подчёркивает, что его миссия отлична от «священнической»:

«Задача моя на этом свете состояла в том, чтобы дух и ум человека привести путём естественным к вещам сверхъестественным, ему принадлежащим по праву, представление о которых он полностью утерял – в силу упадка ли своей природы (degradation) или из-за ложных поучений своих учителей. Задача эта новая, сопряжённая со множеством препятствий, и настолько медленная, что только после моей смерти она принесёт прекрасные плоды. Но она столь обширна и столь определённа, что я благодарю Провидение за то, что оно на меня её возложило. До сих пор я не знаю никого, кто бы её исполнял, ибо те, кто поучали и поучают, её осуществляя, требуют подчинения или же повествуют о чудесах[31]» [MP. № 1135].

Он полагал, отсылая к известным словам Иисуса (Ин 14:12), что смысл воплощения Христа в земном мире был в том, чтобы дать человеку продвинуться дальше по духовному пути, превзойдя в качестве ученика своего учителя, на что сам претендовал:

«Осмелюсь сказать, что в своей собственной области, то есть развитии способностей разума [людского], я пошёл дальше, чем Христос, потому как [в земной мир] Христос явился, скорее, чтобы спасти, чем чтобы наставить. Хотя и являлся он коренным источником всех знаний, которые можем мы принять и выразить, всё же в то время сам источник он не открыл, только позже[32]» (курсив наш – М. Ф.) [MP № 1123].

Хотя Христос был для Сен-Мартена «очень драгоценен» [MP. № 612], обрядовой стороне христианства (и, в частности, католицизма) он не придавал значения:

«Когда видишь, как люди, отмечающие религиозные праздники по церквам, тратят своё время и расходуют все заложенные в них возможности на беспомощные показные обряды, таким путём замедляя движение вперёд человеческого духа, который изнывает в ожидании пищи содержательной, горечь охватывает всё сердце. Так и хочется применить сюда евангельский отрывок: "слепой ведёт слепого, и оба упадут в яму” (Мф 15:14 – М. Ф.)» [MP. № 731].

Ср.: «Есть бесчисленное множество людей, которые, не имея распятия и лика [божьего], не могут молиться. Не ведают, что единственное [Его] изображение, которое дозволено и полезно нам созерцать, это мы сами, сами будучи – и более никто – образом божьим. Не более знания у них есть о том, что не перед глазами, а в сердце должно бы нам иметь Распятие, что там же полагалось бы быть и Тому, кто распят, дабы возможно было оттуда изгнать распинающего» [MP № 694]:.

 

«Истинное христианство» Сен-Мартен не смешивал с его «наличными» формами. Восхищаясь главной книгой Шатобриана «Гений христианства» (1802), с которой он познакомился уже весной 1802 г., Сен-Мартен замечает, что автор ошибся в заглавии: в труде, восхваляющем историческую форму этой религии[33], «о католицизме он говорит, а не о христианстве» [MP. № 1045]. На католическую церковь как не только опору, но и источник светской власти он возлагал ответственность за революционные события [Saint-Martin 1795: 13–14], утверждая, что «христианская эпоха в духе и истине начинается только с уничтожением священнической власти» [MP. № 707]. Впрочем, от воинственного антиклерикализма и антикатолицизма Сен-Мартен был далёк:

«В своего "Крокодила” я включил [пассаж о том], что богословие стало папословием (то есть славословием Папе римскому – М. Ф.), а его замиряющая тиара (головнойубор Папы – М. Ф.) стала венцом разорения, занятым исключительно опустошением всего мира. Мне посоветовали это место убрать (если такой совет был дан в антиклерикальную революционную эпоху, то вызван был не страхом перед церковной «цензурой», а, наоборот, соображениями «конфессиональными» – М. Ф.) – я уступил с удовольствием» [MP № 757].

Клерикализм и «божественные истины» он разделял, хотя и признавался:

«Горем моим во времена Французской революции было видеть, что многие люди, после того, как выкинули вон виноградаря, верили, что вылить вслед за ним надо и вино[34]» [MP № 653].

Рассказывая, как однажды сильно расчувствовался, присутствуя на обновлении крещальных обетов детей во время их первого причастия, он замечает:

«В общем, если церковь рассматривать с точки зрения её функций, она полезна и прекрасна. Ей никогда не стоило бы выходить за эти рамки» [MP № 1114].

Сен-Мартен, по свидетельству людей его знавших, католические обряды соблюдал [Caro 1852: 71–72] – быть может, вспоминая афоризм своего учителя о необходимости довольствоваться малым. Ему, ценившему «живое» религиозное чувство, «горящее» в душе, идея твёрдой, лишённой сомнений веры в церковные догматы была чужда:

«Один человек в разговоре со мною о религиозных материях озвучивал хорошо известные слова о том, что нужно держаться веры угольщика[35]. Смеясь, я ответил ему, что дело хорошее веру угольщика иметь лишь потому, что так у нас есть способ поскорее обрести веру уголька (мною подразумевалось: зажжённого)» [MP № 1042].

Сен-Мартен полагал, что религиозный обряд, лишённый помощи свыше и «живой» связи с верховным началом, «мёртв» и лишён всякого значения:

«Люди, как обычные, так и облечённые знаниями, вам иногда говорят: "Молитесь”. Но как же это они хотят, чтобы я молился, если молитва сама не приходит, дабы направить меня и научить? Это как если б кто-нибудь сказал трубе: "Играй”. Она бы ответила: "Как же вы хотите, чтобы я играла, если никто не подойдёт и в меня не дунет?”» [MP № 573].

Рабское «служение Богу» он ценил невысоко:

«Часто слышу досужие речи людские о том, чтобы Богу служить (servir Dieu), но почти не слышу разговоров о том, чтобы Богу послужить, [оказаться полезным] (servir à Dieu), ведь очень мало людей, знающих, что же это за труд» [MP № 911].

Ещё более отвратительна ему была абстрактная вера в «высший разум» или «высшее начало», которое сотворило мир, но более с человеком уже не имеет связи – популярная тогда идея, балансировавшая между атеистическим материализмом и «церковностью»: «на язычника я злюсь не так, как на деиста» [MP. № 631]. От насмешек над аскетизмом и религиозностью, бытовавших среди аристократии, он был далёк:

«Люди в свете думают, что святым быть нельзя, не будучи дураком. Они не знают, что как раз наоборот, единственный настоящий способ не быть дураком – это быть святым» [MP № 980].

Он сожалел, что общество не знает середины между показным святошеством (le cagotisme) и безбожием (l’impieté):

«Вот почему так мало людей, да можно сказать, почти никто, меня не уразумел (compris)» [MP. № 1121].

К священнослужителям он, напротив, относился со снисходительным юмором:

«Находясь в Риме в 1787 г., я видел, как Папа Римский в церкви Святого Петра служил торжественный рождественский молебен. Для этой церемонии Папа напяливает на себя бесчисленное множество священнических и иных одеяний, так что задыхается от жары, и пот выступает на лице крупными каплями. Известно, что для него, как и для стольких других, священный сан – это ремесло (metier), дающее средства к существованию. Я не мог удержаться, чтобы майору Тиману, который был рядом, не процитировать этот отрывок из книги Бытия: "В поте лица твоего будешь есть хлеб”» (Быт. 3:19, в оригинале дан латинский текст из Вульгаты – М. Ф.) [MP № 596].

Юмор, отдававший горькой иронией, был присущ его отношению к людям вообще:

«Не раз я говорил сам себе, что человек – существо, без зонтика пересекающее грозовые пределы этой природы, в которых постоянно бывают бури. Ещё я говорил с весёлостью, мне довольно привычной, что по [испорченной] причёске оно и заметно» [MP № 634].

Себя несчастным Сен-Мартен, если не считать его печали об участи людской, не считал:

«Маркиза де ля Круа[36] говорила мне пророческим тоном, что никогда я не буду счастлив. Она меня очень плохо знала. Я только таким и был всю жизнь – счастливым» [MP № 774].

2. Религиозно-философская система «амбуазского теософа»

Обращаясь к учению Сен-Мартена, необходимо иметь в виду ряд немаловажных моментов, игнорирование которых начисто закроет дорогу к постижению его доктрины. Хотя, как читатель заметит при чтении «Крокодила», его автор был человеком весьма начитанным, он оценивал книги вообще, и свои в частности, очень невысоко. В стенограмме дискуссии 1795 г. с Гара можно прочесть обескураживающее признание Сен-Мартена в ответ на обвинение в заимствовании философских положений Хатчесона, ему неизвестного:

«Чуть получше я знаю работы Руссо, хотя, в общем-то, я уже давно книгами пренебрегаю» (quoiquén généralj'aye negligee les livres depuis long-tems) [Saint-Martin 1801: 104–105].

Специфика его доктрины состояла в разыскании истин не книжных, а «душевных», то есть заложенных в каждой людской душе. Не были кокетством слова Сен-Мартена:

«Все мною написанные книги имели единственную цель – побудить читателя отставить все книги, не исключая и моих собственных» [MP. № 45].

Дело не в том, что ему было нечего сообщить читателю: «это правда – на всём свете не нашлось бы достаточно бумаги, чтобы я смог записать всё, что имею сказать» [MP. № 96]. Сен-Мартен рано понял, что количество книг не определяет качество – всходы плодов обратно пропорциональны посевам [MP. № 436]. Он считал, что «книги – это окна в храм истины, но не врата», и неслучайно Христос книг не писал [MP. № 440], ибо «дела действеннее книг» [MP. № 334]. «Писать, думать, говорить должны мы в человеке, не на бумаге» [MP. № 262].

Книги, являющиеся «только свидетельством нашего невежества» [MP. № 40], Сен-Мартен презирал, и не только чужие, но и свои собственные:

«На мой взгляд, они должны были служить не более чем подручным средством (accessoire), и я был вынужден их писать и одновременно как бы совсем и не писать, столь выше книг творчество людское. Потому я весьма далёк от того, чтобы свои книги считать чем-либо значащим. К тому же могу сказать, что основные положения моих книг столь просты и неизощрённы (creuses), что должны от большинства читателей ускользать» [MP № 577].

В конце жизни Сен-Мартен заметил:

«Труд писательский не должен и не мог быть для меня более, чем мнимой подменой труда настоящего, которой он и стал. Моя душа уже успела почуять явные, пусть и запоздавшие приметы настоящего, к которому я был призван, единственного, который по моему счёту и мог иметь какой-то вес и значение для божественной работы. Всякий иной труд кроме этого – плод моей лени и небрежного отношения к своему подлинному ремеслу» (курсив наш – М. Ф.) [MP. № 909].

Тогда как другие авторы на написании своих книг скон-центированы, «книги я пишу только так, как совершают люди омовение. Вот почему они так небрежны и для глаз людских так мало привлекательны» [MP. № 1086].

В последние годы, размышляя о том, насколько мала цена всего, что он успел оставить в этом мире на бумаге, Сен-Мартен повторял своё собственное двустишие [MP. № 513]:

 
«Наполнилась сума чуток – тем, что оставил на бумажке.
Но быть царём лишь краткий срок – деньгам бумажным нет поблажки».
 

Учёных, пишущих книги, Сен-Мартен сравнивал с попугаями, твердящими одно и то же, или птичками, чирикающими повторяющиеся песни, взлетая на пару мгновений и вновь усаживаясь на привычную жёрдочку в клетке [MP. № 545]. Только в этом контексте сознательного пренебрежения книжными, «мёртвыми» знаниями, почти революционного отвержения их Сен-Мартеном, можно понять «книжную казнь» в 38-й песне его поэмы [Delon 1989: 123], также как и видение профессора красноречия в 16-й, «зловещее для книгохранилищ»:

 

«Библиотеки суть для духа людского то же самое, что и аптеки для его тела. И одни и другие – свидетельства его болезней. Иногда служат они для облегчения страданий, гораздо чаще – их увеличению, что приводит к смерти, редко и первые и вторые болезни исцеляют и никогда человека не делают для них неуязвимыми. Лишь в себе самом он может найти и здравие своё и бессмертие. Всеми этими снадобьями должен он пользоваться предусмотрительно, да и с большой осторожностью и очень выборочно, никогда не забывая того, что если иногда и бывают они ему полезны, ни единого мига нет в его жизни, когда бы он без них не мог обойтись» [Saint-Martin 1807 I: 304–305].

«Мёртвые книги мешают нам познать книгу жизни», заметит он, сделав исключение для одного автора:

«Бёме, мой Бёме, ты единственный, кого я здесь не подразумеваю. Только ты нас приводишь к этой книге жизни. И всё же очень нужно, чтобы к ней можно было прийти и без тебя» [MP № 40].

Книги Сен-Мартен «отбросил» ещё в юности [MP. № 522].

Он был склонен даже противопоставлять чувственную науку познания мира, любящую говорить, истинной мудрости, хранящей молчание:

«Учёные на этом свете только и делают что говорят, да и то о вещах ложных. Мудрецы же не говорят ни слова, и, отражая [саму] мудрость, непрестанно творят живую истину (opèrent sans cesse le vif et le vrai)» [MP. № 805].

Не только книги, но и всякое вслух произнесённое слово Сен-Мартен оценивал невысоко:

«Моя дражайшая Б. (Шарлотта Бёклин – М. Ф.), однажды читала кое-какие мои записи. В числе их я поместил и следующую[37]: "Слово, которое держишь при себе, только обретает силу, ничто так человеку не придаёт силу как молчание”. Она взяла перо и своей рукой приписала: "da capo” (ит. «с головы, от начала», музыкальный термин: [повторять] «с начала», то есть «повторять это место снова и снова» – М. Ф.)» [MP. № 112].

Часто речи он сознательно предпочитал молчание:

«Тысячу раз упрекали меня в том, что я не говорю, но говорить мне хотелось, только когда я мог высказать всё, а высказать всё хотелось мне только тем, кто был решительно настроен всё бросить ради истины» [MP. № 295].

Напряжённая диалектика молчания и речи занимала видное место в философии Сен-Мартена. Для него есть лишь два пути найти истину: или же о ней хранить «полное молчание» (путь «пифагорейский») или же говорить уже только о ней [MP. № 453].

Образ «школы молчания» в Аталанте, которая могла научить слушателей «живым началам и истинам», из 71-й песни «Крокодила» показателен. Молчание у Сен-Мартена могло, не теряя в своей ценности, обретать карнавальные черты, не чуждые сюжету его поэмы. Среди своих «весёлых» произведений кроме «Крокодила» Сен-Мартен упоминает «одну оперу, где я постарался, чтобы глухие не были бы в обиде больше, чем слышащие, потому как заключена она в тишине, за которой следует вздох, и далее они вновь следуют друг за другом, повторяясь» [MP. № 112]. Эти скорее трагикомические, чем комические образы, чуждые «постмодернистскому» издевательству над читателем, немаловажны для понимания характера Сен-Мартена и специфики его учения:

«Лишён я, так сказать, несчастья земного, и всё же я самый несчастный человек на свете. Нету у меня, так сказать, радости земной, и всё же я самый счастливый человек на свете. Здравия желаю тому, кто это правильно поймёт» [MP. № 878][38].

Если Сен-Мартен столь презрительно отзывался даже о собственных книгах, не говоря уже о чужих, то, любопытно узнать, как же другие отзывались о его работах? Быть может, самоуничижение Сен-Мартена было обычным кокетством?

Нет, эта настороженность была взаимной – книги Сен-Мартена, начиная с самой первой, не встретили сочувственного отношения у большинства крупных интеллектуалов его времени, как до Революции, так и после [Bates 2000: 635–636]. Вольтер (1694–1778), крупнейшая фигура французского Просвещения, уже при жизни обретший культовый статус, на склоне лет, за пару лет до смерти ознакомился с первым трудом Сен-Мартена, опубликованным в 1775 г. Отзыв известного острым языком Вольтера, данный в письме Д’Аламберу от 22 октября 1776 г., был уничтожающим:

«Ваш старый приятель мне расхвалил одну книгу под названием: "О заблуждениях и истине”. На беду свою я её заказал… Не думаю, что когда-либо из-под печатного станка выходило в свет что-то более невразумительное, туманное, дикое и ограниченное (deplus absurde, de plus obscur, de plus fou et de plus sot). Как же это подобная работа могла вашему свояку так хорошо "зайти”? Вы мне об этом и скажете»[39][Voltaire 1817 XII 2: 1311].

Сен-Мартен начинает свой первый труд рассуждениями о противоборстве «злого» и «доброго», обречённого на конечную победу, начала, которое «наказывает людей только из любви», телесности как «темнице» и «обители всех зол», плоде грехопадения, а также лживости всех чувств перед лицом этого высшего начала [Saint-Martin 1775: 3-44]. Разве стоит удивляться подобной оценке тривиальных библейских проповедей из уст старого сатирика, чуждого монашеству, «великого проказника» [Вяземский 1862: 58] Вольтера? Однако это объяснило бы только последний эпитет из тех, которыми Вольтер удостоил работу Сен-Мартена. Причины столь резкой отповеди и отчуждения были гораздо глубже, и суждения Вольтера высказаны не «по неразумию» и даже не в силу всего лишь разных философских взглядов или мировоззренческих позиций.

Даже если современный читатель прочтёт, что человек «пошёл неверной дорогой, уйдя от четырёх к девяти, а вернуться на неё сможет, только пойдя от девяти к четырём» [Saint-Martin 1775: 38], он придёт в недоумение. Когда он узнает, что лунное исчисление является девятичным, а солнечное – четверичным, и «точно заключить в квадрат и первое и второе никогда не получится» [Saint-Martin 1775: 396–397], у него возникнут глубокие сомнения во вменяемости автора. Не каждый даже сейчас, желая разобраться в том, что читает, а не просто получить очередную оккультную «дозу», сможет остаться спокойным, встретив красочное описание жизни человека до грехопадения:

«Он был вооружён копьём из четырёх металлов, так славно слитых, что с тех пор, как существует мироздание, их не смогли друг от друга отделить. Копьё это могло жечь сущим огнём и было так остро, что пронзить могло всё, и так деятельно, что било всегда в два места одновременно <…>. Край, где должен был этот человек вести борьбу, покрыт был лесом из семи деревьев, у каждого из которых было по шестнадцать корней и по четыреста девяносто ветвей» (курсив Сен-Мартена – М. Ф.) [Saint-Martin 1775: 35].

Автор известнейшего биографического справочника, вышедшего спустя несколько десятилетий после смерти Сен-Мартена, изложив этот отрывок, «позволяющий судить обо всех его работах», заметит:

«Вот какими загадками скрыто, или, вернее, какими нелепыми заблуждениями[40] заявляет о себе одно учение, которое и ныне имеет последователей. В XIII-м веке из-за него бы набросали поленьев на костры, [чтобы сжечь на них тех, кто в эту "ересь" верит], а в XVIII-м оно осталось настолько незамеченным, что самое верное и заслуженное звание, какое основатель его мог бы получить – это "неизвестный философ", то, которым он наделил себя сам» [Michaud 1843: 365].

Ещё при жизни некоторые Сен-Мартена считали помешанным, к чему он сам относился философски:

«В свете люди со мной обращаются как с безумцем. Не стану с ними спорить на сей счёт – охотно. Только мне бы хотелось, что они уверились, что если есть сумасшедшие, которых надо держать на привязи (des fous à lier), то быть может, есть и такие, которых надо от неё избавить (des fous à délier). Этим людям совсем не мешало бы, по крайней мере, определить, в какую из этих категорий меня надо поместить, дабы не произошло ошибки» [MP № 977].

Если бы дело было только в Вольтере! Даже Жансу «таинственные» рассуждения о четвёрке и девятке уже из второй работы Сен-Мартена, отсылающие к «загадочной части учения Паскуалли», кажутся чуждыми основной идее труда и побочными в магистральной линии авторских рассуждений (étrangers ou moins liés au discours) [Gence 1824: 20]. Его, впрочем, не стоит судить строго. Архивист по образованию, добросовестно дающий в «Биографической заметке» опись всех трудов Сен-Мартена, Жанс не мог да и не должен был вникать во все перипетии их мудрёного содержания. Нумерология занимала огромное место в учении Сен-Мартена, от первой работы до посмертно опубликованного трактата «О числах» [Saint-Martin 1861], и была заветной темой «неузнанного философа» до самого конца жизни. Между тем, последний разговор его, по свидетельству самого Жанса [Gence 1824: 15], как мы помним, был именно о символике чисел. Спустя тридцать лет после Жанса, автор крупного философского исследования о мистицизме Сен-Мартена заметит, что герой его труда «не смог сохранить равновесие», впав в «идолопоклонство деталям»: «Опьянение символами овладевает мыслью его и заставляет дрожать на зыбкой почве таинственной аналогии». Первый труд Сен-Мартена, по словам Каро, был «полон этими ребяческими предположения, которые подчас даже хороший вкус оскорбляют и разум в негодование приводят» [Caro 1852: 230]. Впрочем, разве мы имеем право ставить этим исследователям в укор такого рода оценки, если ключевая для понимания нумерологии Сен-Мартена работа его учителя была опубликована полностью только в 1899 г.?

Если сейчас читатель решится вникнуть в нумерологию Паскуалли и Сен-Мартена, которая кому-то может показаться незамысловатой арифметикой, кому-то – словесной эквилибристикой, а кому-то – бредом одержимого, он сэкономит массу своего времени. В противном случае, пытаясь осмыслить наследие Сен-Мартена и даже такой «нескучный» труд как поэму «Крокодил», он рискует заработать себе только головную боль.

Основания нумерологии де Паскуалли даны в его главном труде, опубликованном много позже его смерти, «Трактате о воссоединении [с Богом живых] существ» [Pasqually 1899]. Началом и концом, причиной и целью, истоком и устьем всего мироздания является для Паскуалли единый Бог, божественное единство, к которому отсылает единица, она же десятка (здесь и далее в двузначных числах определяется сумма двух чисел для оценки всего числа: 10=1+0=1). При желании легко увидеть, что десятка заключена в четвёрке (4=1+2+3+4=10=1), числе, особо почитаемом Паскуалли, «заключающем и завершающем четыре божественных силы Творца, заключённых в совечной десятке» [Pasqually 1899: 121]. Если четвёрка, заключающая в себе единство, единицу, есть число божественное, то девятка, наоборот, число демоническое. Прибавление к любому числу девятки не меняет его «количество» (16[1+6=7]+9=25=2+5=7; 19[1+9=10=1]+9=28=2+8=10=1 и т. д.). Более того, возведение девятки в квадрат не меняет её (9x9=81=8+1=9). Для Паскуалли каждое число есть определённая ипостась Бога, а вся история «эманации», истечения (émanation) существ из «божественного лона» (sein de la divinité) записана в числовом ряде от 1 до 10. Итак, если единство обозначено единицей, то разделение, отделение от Бога – двойкой, числом «старших [духов]» (majeurs), отделивших себя от Бога и изменивших ему ещё до сотворения мира. Тройка, отсылавшая к трём алхимическим началам, у Мартинеса имела особенный статус: Паскуалли говорил о трёх началах всякого творения (les trois principes de toute création), восходящих к замыслу Отца (1), воле Сына (2) и осуществлённому слову (то есть делу) Духа Святого (3), которые были основой для телесной, видимой формы всех земных сущностей [Pasqually 1899: 60–61, 83–87]. Тройственность есть для Паскуалли и Сен-Мартена закон всякого творения, то есть проявления Бога вовне. «Любое, какое бы то ни было произведение, троично», скажет Сен-Мартен в первой работе [Saint-Martin 1775: 408] – «всякое начало проявляется лишь через тройку», повторит он в последней [Saint-Martin 1861: 76][41]. Числом сотворённого человека, «младшего [духа]» (mineur), числом скрытых (как 10 в 4) единых начал мироздания была четвёрка. Демоническим числом была связанная с грехопадением пятёрка, образующаяся прибавлением двойки (смятения) к тройке (числу творения и проявления). Шестёрка была связана с материей и творением собственно материального мира (весь ряд 3, 6, 9 будет проникнут этой «тварностью», достигающей апогея в девятке). Семёрка, сумма четырёх (божественного числа) и трёх (числа творения), может считаться символом сотворённого божественного начала, то есть духа или сознающего ума (esprit). Она отсылает к божественному единству, образуя самовоспроизведением четвёрку (7x7=49=4+9=13=4), в то же время и сама четвёрка отсылает к семёрке (4x4=16=1+6=7). Обоим этим формулам для четвёрки и семёрки, «взаимным родством так крепко друг к другу привязанных», Сен-Мартен придавал огромное значение:

«Здесь можно видеть два момента. Первый – то, что без духа мы ни на что не способны (именно семёркой даруется четверичное единство – М. Ф.). Второй – то, сколь же мы духу дороги (оно само к семёрке приводит – М. Ф.)»» [Saint-Martin 1861: 49].

Итак, «единство проявляется через четвёрку, четвёрка проявляется через семёрку» [Saint-Martin 1861: 83]. В контексте этой нерушимой связи можно понять утверждение, что четыре есть центр семи [Saint-Martin 1782a I: 151]. В свою очередь, только понимание того значения, которое Сен-Мартен придавал семёрке и четвёрке, позволит понять загадочные пассажи в песнях 14-й, 15-й и 69-й о переходе от 1734 (1743) к 1473 как пути, на котором восстановится «полноправие» человека. Четвёрка должна занять место перед семью и тремя, троичность мироздания (3) и человеческий дух (7) должны уступить место божественному единству (4)[42] – это и есть нумерологический подтекст «исправления знаков» (песнь 89-я). Семёрка же должна стать посредником божественного (1) единства (4) и троичности мироздания (3). Семёрку можно даже рассматривать исходя из её происхождения как второе наряду с божественным, но сотворённое начало, которое ценно только в контексте первого, именно поэтому в музыке септаккорд из четырёх звуков, расположенных по терциям, диссонансен и неустойчив [Saint-Martin 1775: 515]. Этого нельзя сказать про восьмёрку, символ октавы, насчитывающей восемь ступеней, и дважды «младшего духа» (4+4), то есть Богочеловека, Христа, «нового Адама». Это число «Того, кто есть единственная опора, надежда и сила человека, то есть того истинно существующего материального существа, которое обладает двумя именами и четырьмя числами, поскольку Он одновременно деятелен и разумен, а деяние его простирается на четыре мира[43]» (курсив Сен-Мартена – М. Ф.) [Saint-Martin 1775: 256]. Очень занимал Сен-Мартена переход от семёрки к восьмёрке. Семёрка, как мы помним, содержит единство (7x7=49=4+9=13=4=1). Только оно, в семёрке как в символе духа (7) заложенное, и способно дать желанную восьмёрку, «истинное», богочеловеческое начало (7+1=8). Однако прибавленное не к семи, а к самому в духе заложенному единству, то есть 49 (7x7=49=4+9=13=4=1), оно даст 50 (49+1=50), то есть «грехопадшую» пятёрку. Это крепко-накрепко связывает два числа, 8 и 5, которые должны, в конце концов, прийти к этой единице, то есть быть «снятыми» божественным единством:

29Образы брака у Сен-Мартена нередко отсылают к мистическому «духовному браку» с божеством [Фиалко 2018a: 165]: «Все мы вдовы, и задача наша – выйти замуж снова» [MP. № 117], «Плачь же, плачь, человече, пока девственен ты и мужа не сыщешь, но мужей тщись таких не искать, с кем ты девой пребудешь» (курсив Сен-Мартена – М. Ф) [MP. № 137]. В конечном счёте, для него этот духовный брак является браком Бога с самим собой, возвращением божества к самому себе в человеке: «Блаженны те, кто смогут прийти к тому в конце концов, чтобы дать в себе же Богу сочетаться браком с самим собою. Брак этот нерасторжим! К тому же постоянно порождает он детей с приданым и наследством подходящими» [MP. № 755].
30Соль (м.р.) или су – монета небольшого достоинства, бытовавшая во Франции Старого порядка. В су было двенадцать денье, а сам он составлял одну двадцатую часть ливра. Литр молока стоил пару су (пару солей), [de Riedmatten 1944: 13], одну десятую ливра, после Революции почти приравненного к франку (один франк стал равным одному ливру и трём денье – соотношение 1 к 1+1\80).
31О «чудесах» повествуют священники. Сен-Мартен крайне отрицательно относился к показному, явному пути религиозного убеждения, предпочитая апелляцию к разуму, а не «чудесным исцелениям» [MP. № 339].
32То есть сам Христос позднее открыл истины о человеческом разуме, в том числе через Сен-Мартена.
33Книга Шатобриана была эстетическим манифестом романтического интеллектуала, чуждого бесстрастию классицистской поэтики и ностальгирующего по даруемым христианской религией ярким «трогательным» чувствам, в гораздо большей мере, чем апологетическим трактатом [Симонова 2012].
34Виноградарь – католические священники. Вино, возделываемое «дурным» виноградарем – религиозные «истины». «Винодельческие» образы восходят к новозаветному тексту: Мф 15: 28–41; Лк 20: 9-16.
35Французская фразеологическая единица la foi du charbonnier восходит к старинной легенде о простом угольщике, которого ради смеха решил соблазнить Дьявол, спросив у него [Bellingen 1656: 251–252]: – Ты во что веришь? – В то, чему церковь учит. – А церковь чему учит? – Во что я верю, тому и учит. – А ты во что веришь? – и т. д. и т. п. Намучавшись целый час, так ничего и не добившись, Дьявол плюнул и ушёл восвояси, а угольщик, только благодаря своей незамысловатости, по легенде, попал в Рай. «Вера угольщика» стала символом «твёрдой веры», чуждой «дьявольским» ухищрениям и сомнениям, которой суждено одержать победу.
36Покровительница Сен-Мартена [Décote 1984: 320]. Урождённая Фелисите-Женевьев-Элизабет де Жарант (1718–1799), дочь маркиза де Сенаса, Жозефа де Жаранта, и племянница Луи-Франсуа-Александра (1746–1810), епископа Орлеанского, а позднее конституционного епископа епархии Луаре, стала благодаря браку с испанским грандом, генерал-лейтенантом на испанской службе маркизом де ля Круа (ум. 1768), маркизой де ля Круа. Воспоминания о ней оставил барон Гляйхен (1733–1807) [Gleichen 1868: 166–178], а в Британском музее хранится её портрет кисти Кармонтеля (1717–1806), написанный около 1770 г. (шифр 1904,0614.4) [Stein; Royalton-Kirsh 2005: 132, 224]. Частично свою вторую работу, «Естественную картину», Сен-Мартен напишет, когда будет гостить у маркизы де ля Круа в Париже [MP. № 165].
37Речь идёт об афоризме под номером 381 из «Красной книги» Сен-Мартена [Saint-Martin 1984: 155].
38Ср.: «Должно, чтобы одновременно мог я быть счастлив и везде и нигде, и наоборот» [MP № 652]. Чуть прояснить смысл подобных слов может самый первый афоризм «Моего портрета»: «В жизни я был весел, но весёлость эта была только вторичной чертой моего характера. Настоящей же “краской” моей была печаль и грусть из-за того, как же безмерно зло (Барух 2:18), и из-за глубокого желания, чтобы человек возродился» (курсив и ссылка на книгу Баруха принадлежит Сен-Мартену – М. Ф.) [MP. № 1].
39Английский перевод этого пассажа из письма Вольтера, использованный Бэйтсом [Bates 2000: 635–636], на который опирается и современный историк мартинизма [Педенко 2018: 70], неточен.
40Фр. aberration также имеет значение: «душевное расстройство».
41Абсолютизация «троичности» и попытка не следовать мысли и словам самого Сен-Мартена, а «внешне» применять эту модель к его жизни и взглядам, крайне опасна и может завести очень далеко. У современной исследовательницы мы прочтём, что в жизни Сен-Мартена всего было три: три города (об этом он сообщает сам), три главных учителя (Мартинес, Сведенборг и Бёме) и три главных женщины (герцогиня Бурбонская, Шарлотта Бёклин и… мачеха) [Summerfield 2008: 120]. Сведенборга Сен-Мартен никогда не ставил очень высоко (см. выше), выделяя четырёх, а не трёх наставников, а о злосчастной мачехе см. прим. 2.
42Очень жаль, что даже Симона Риуе-Короз в самом полном из имеющихся анализов «Крокодила» уделила мало внимания нумерологии. Указав, что 7 в этой «перемене цифр» помещается между 4 и 3 в случае 1473, тогда как для 1734-3 между 7 и 4, она, вкратце упомянув только о символике 4 и 3, ограничилась отсылкой к трактату Сен-Мартена «О числах», «дабы извлечь весь смысл, заключённый в этом шифрованном языке»: «Мы должны довольствоваться здесь тем, что даём такое начальное указание на то, как нужно читать эту интригующую загадку» [Rihouët-Coroze 1979: 47]. Нумерологически «Крокодил» так и не был должным образом прочитан. Фабьена Мур в добросовестных обзорах поэмы [Moore 2006; Moore 2009: 192–206] этот трактат Сен-Мартена даже не упоминает. Между тем, без систематического введения в учение о числах, развитое Паскуалли, многие детали «Крокодила», далеко не только загадка 1473, никогда не смогут стать читателю понятны. Показательно внимание к подобным числовым деталям поэмы в блестящем обзоре «Крокодила» Станисласа де Гуайта [Guaita 1920: 408–428], пусть и интерпретирующем сюжет поэмы на языке европейского эзотеризма конца XIX в., но конгениальном «антиоккультному» замыслу её автора. Большее или меньшее пренебрежение мартинесистской нумерологией – беда почти всех исследований сен-мартеновского наследия. Мечислава Секрецка (1918–2007) в пионерской работе о «неузнанном философе» вообще игнорирует эту тему. Она даже утверждает, что Сен-Мартен, создавший учение, принадлежавшее философии его времени, с её помощью и смог преодолеть влияние вневременных мистических «чудачеств» Мартинеса де Паскуалли, который, по её словам, «почти не коснулся» темы возрождения тварного мира в его первозданной природе! [Secrecka 1968: 41, 83]. Речь идёт о человеке, которого Сен-Мартен считал своим учителем, встречу с которым считал своей настоящей датой рождения (песнь 69-я «Крокодила»), о создателе учения о воссоединении с Богом всего сотворённого. Николь Жак-Лефевр (в девичестве Шакен – под этой фамилией в начале 1970-х гг. вышел ряд её статей о Сен-Мартене, в том числе написанных в соавторстве с Анни Бек и содержащих критический обзор труда Секрецки) в своей книге уделяет определённое внимание мартинесистской нумерологии [Jacques-Lefèvre 2006: 122–130]. Она справедливо замечает, что числа в его учении играли ключевую роль медиаторов земного и божественного миров [Jacques-Lefèvre 2006: 129]. Так или иначе, с нумерологией придётся иметь дело каждому исследователю сен-мартинизма, который захочет понять, что же пишет его герой. Осмелимся даже сравнить учение о числах с ключом, без которого замок философии Сен-Мартена открыть невозможно, а замком можно любоваться или ужасаться только издалека.
43Троичность, по Сен-Мартену – универсальный закон божественного начала, проявляющегося вовне, тогда как четверичность – этого начала самого по себе, поэтому божественных миров именно четыре. Он даже утверждает, что идея четырёх стихий (огонь, воздух, земля, вода) – как раз плод врождённого религиозного стремления человека к совершенству, то есть четверичности [Saint-Martin 1775: 136, 145]. В первой работе Сен-Мартен выделяет три начала (огонь, воду и землю), соответствующие трём царствам (животному, растительному и минеральному) [Saint-Martin 1775: 56–59], воздух делая посредником между огнём и двумя началами [Saint-Martin 1775: 138–142], наделяя его в качестве «колесницы жизни стихий» [SaintMartin 1775: 139] эзотерическими чертами медиата [Фиалко 2018a: 51–52].