Kitobni o'qish: «Нация, государство и экономика. О политике и истории нашего времени»
В соответствии со ст. 1299 и 1301 ГК РФ при устранении ограничений, установленных техническими средствами защиты авторских прав, правообладатель вправе требовать от нарушителя возмещения убытков или выплаты компенсации.

© Куряев А. В., 2024
Предисловие переводчика
Людвиг фон Мизес написал книгу «Нация, государство и экономика» в том же 1919 г., в котором Джон Мэйнард Кейнс написал книгу «Экономические последствия мира»1, ставшую более известным диагнозом и одновременно рецептом для послевоенной экономической ситуации. Мизес, писавший свою работу на несколько месяцев раньше, по-видимому, имел менее детальное представление о Версальском мирном договоре и поэтому реже касается его конкретных положений. В отличие от Мизеса Кейнс более подробно оценивает такие аспекты, как материальное благосостояние воевавших сторон, масштаб причиненных разрушений, а также возможности немцев по выплате репараций. Его угол зрения более узок, нежели у Мизеса, который рассматривал свой анализ как некий частный случай приложения уроков, извлеченных из истории и экономической теории.
В целом же у двух книг много общего. В обеих сравнивается экономическая ситуация до и после войны. Оба автора признают, что экономическое процветание любой страны скорее способствует, нежели препятствует процветанию других стран. Оба понимают, насколько основательно уровень жизни в Европе, и особенно в Германии, зависел от международной торговли, и сожалеют о возникших препятствиях на ее пути. Оба по-своему – верно или нет – воспринимают проблему перенаселенности в Европе, и в частности в Германии, и приводят некоторые не слишком оптимистичные суждения о возможностях эмиграции в качестве способа решения проблемы. Мизес даже высказывает сожаление по поводу тех упущенных Германией возможностей, которые, по-видимому, были у нее в XIX в., приобрести пригодные для заселения заморские территории мирным путем. 1
Оба автора в той или иной степени исходят из того, что ответственность за начало войны в значительной мере несут правящий класс Германии и определенные сегменты общественного мнения. Исследуя интеллектуальную и идеологическую подоплеку немецкого милитаризма, Мизес оперирует данными истории, политики, социологии, психологии и других дисциплин. Кейнс прибегает еще и к психологии. Заслуженное признание получил его анализ характера и личности Вудро Вильсона, и, кроме того, он нелицеприятно высказался по поводу аморальности избирательной кампании Ллойда Джорджа, проходившей в декабре 1918 г. под лозунгом «Кайзера – на виселицу».
И Мизес, и Кейнс обращают особое внимание на то, в какой степени ослабление национальной валюты вызывает распад общества и экономики. Кейнс подтверждает приписываемое Ленину высказывание о наилучшем способе разрушить капиталистическую систему. «Ленин, без сомнения, прав. Не может быть более хитрого, более верного средства для того, чтобы опрокинуть основу общества, чем расстройство денежного обращения. Процесс направляет все скрытые силы экономического закона в сторону разрушения и делает это так, что ни один человек из миллиона не в силах отыскать корень зла»2. Кейнс предостерегает против опрометчивых обвинений в адрес «спекулянтов»3, а Мизес, в свою очередь, признает конструктивную функцию прибыли даже во время войны. Мизес объясняет, каким образом инфляция подрывает важнейшие функции, выполняемые бухгалтерским учетом. Кейнс и Мизес продемонстрировали пророческий дар, когда писали еще за четыре года до того, как гиперинфляционное обесценение немецкой марки ярко высветило те моменты, на которые они указывали.
В книге Кейнса нет ни малейших признаков антикапитализма или поддержки всестороннего государственного вмешательства в экономику. Мизес уделил этим вопросам особое внимание. Он указал на некоторые слабые места социализма, хотя еще не сформулировал свое более позднее доказательство невозможности осуществления точного экономического расчета при социализме.
В упомянутых выше книгах Кейнс и Мизес демонстрируют аналитический подход в диагнозах и гуманистический подход в рекомендациях. Оба они были настроены пессимистично в отношении экономической ситуации на европейском континенте, по крайней мере на ближайший период. Оба возражали против мстительного мирного договора, хорошо известны предупреждения Кейнса относительно репараций. Остается лишь сожалеть о том, что слава Кейнса не переросла в более ощутимое подлинное влияние, а также о том, что книга Мизеса тогда же не стала доступной англоговорящей аудитории. Вот если бы эти двое могли объединить свои усилия!
Книга Мизеса иллюстрирует различия между политико-экономическими принципами консерватизма и либерализма (либерализма в европейском и этимологически точном смысле слова). Мизес подчеркнуто не являлся консерватором. В его книге неоднократно делаются выпады против политичеких и экономических привилегий. Он отстаивает политическую демократию, а вместе с ней и экономику свободного рынка. Он восхищается демократическими революциями, направленными против наследственных и авторитарных режимов; он сочувствует движениям за национальное освобождение и единство. Как объясняет Мизес, либеральный национализм – в полную противоположность милитаристическому и империалистическому национализму – вполне может являться достойной уважения позицией и служить оплотом мира. Разные народы должны иметь возможность уважать и – если слегка интерпретировать – даже разделять гордость друг друга за свою культуру и историю. (Я полагаю, что могу понять то, что Мизес имел в виду, вспоминая свои ощущения при поездке в Италию в 1961 г. во время торжеств и выставок, приуроченных к столетней годовщине основания итальянского королевства. Как заметил мой спутник по той поездке, он практически ощутил себя патриотом Италии.)
Преданность Мизеса политической демократии окрашена трогательной наивностью. Некоторые отрывки из его книги наводят на мысль о том, что он с трудом мог бы себе вообразить, насколько люди, имея возможность править через свободно избираемых представителей, будут ошибаться при выборе политиков и политических установок, которые должны служить их подлинным общим интересам. Подобный оптимизм нисколько его не дискредитирует. Он лишь подчеркивает искренность его либерализма. Этот оптимизм напоминает нам о том, что книга написана более 60 лет назад, еще до последующего накопления отрезвляющего опыта демократического правления. Мизес писал еще до разработки теории общественного выбора, т. е. применения экономического анализа и методологического индивидуализма для понимания механизма государственного управления и его провалов, сопоставимых с широко разрекламированными провалами рынка (фрагментированные и неточные сравнения затрат и результатов, внешние эффекты и т. п.). Однако в том, что касается опыта и результатов политического анализа, уже наличествовавших в 1919 г., Мизес, безусловно, не был наивен. Напротив, в некоторых наиболее проницательных частях его книги анализируются препятствия на пути развития демократии в Германии и Австрии. Мизес понимал особую важность национального и языкового вопросов для этих двух многоязычных империй. Он не оставил досконального экономического и психологического анализа государственной власти, тем не менее в этой и последующих своих книгах сделал первые впечатляющие шаги на этом пути4.
Мизес имел основания рассчитывать, что в то время его немецкоязычные читатели были способны восстановить в памяти основные события из истории Германии и Австрии. Подобный расчет может оказаться неоправданным в отношении англоязычных читателей 1980-х годов. По этой причине ниже будет сделан краткий обзор исторического фона, который Мизес считал очевидным. В частности, в нем будут названы события и люди, о которых Мизес упоминает.
В течение столетий немецкоязычные территории находились под властью десятков и даже сотен наследственных и церковных монархов – королей, князей, герцогов, графов, принцев, архиепископов и т. п. Мизес пишет о «жалком скопище нескольких десятков родовых княжеств с их анклавами, династическими связями и семейными законами», а также о «фарсовом правлении миниатюрных престолов в княжествах Рейсс и Шварцбург». Даже после образования в 1871 г. Германской империи среди составлявших ее государств числились четыре королевства, четыре великих герцогства, четырнадцать малых герцогств и княжеств, три ганзейских города, а также завоеванная территория Эльзаса и Лотарингии.
Вплоть до середины XIX в. было принято считать, что Германия включает в себя немецкоязычные земли Австрии, являвшейся наиболее влиятельным германским государством. В словах «Германской песни», или национального гимна (написанного в 1841 г. пребывавшим в изгнании либералом Августом Генрихом Хофманом фон Фаллерслебеном), Германия простиралась от реки Маас на западе до реки Мемель на востоке и от реки Эч (Адидже) на юге до Балтийского моря на севере.
Однако владения немецких правителей не ограничивались только немецкоязычными территориями. В особенности после завоеваний Фридриха Великого, о котором упоминает Мизес, в восточных районах Пруссии проживали поляки и другие славянские народы. Ядром того, что в 1701 г. стало Прусским королевством, был Бранденбург, где расположены города Потсдам и Берлин. С 1415 г. титулом маркграфа Бранденбургского владела династия Гогенцоллернов, которая занимала королевский трон Пруссии до 1918 г. С 1640 по 1688 г. Бранденбургом правил «великий курфюрст» Фридрих Вильгельм (значение слова «курфюрст» будет пояснено ниже). Он добился восстановления и расширения своего государства после Тридцатилетней войны (1618–1648) и завладел всей полнотой верховной власти в Пруссии. Его сын Фридрих I, который правил с 1688 по 1713 г., был коронован как первый король Пруссии. Фактическим основателем прусской армии стал Фридрих Вильгельм I, правивший с 1713 по 1740 гг. Его сын Фридрих II вошел в историю под именем Фридрих Великий. В 1745 г. он отвоевал у Австрии Силезию и участвовал совместно с Россией и Австрией в первом разделе Польши в 1772 г. Его преемник Фридрих Вильгельм III в 1793 и 1795 г. участвовал во втором и третьем разделах Польши, которые стерли эту страну с карты мира.
В Австрийской империи проживали не только немецкоязычные жители, но и венгры, румыны, чехи, словенцы, поляки, русины, итальянцы и др. Согласно переписи 1910 г. население австрийской части Австро-Венгерской монархии включало в себя 35 % немцев, 23 % чехов, 17 % поляков, 19 % представителей других славянских национальностей, 2 % итальянцев, а также представителей других народов.
Священная Римская империя германской нации, если называть ее полностью, просуществовала до 1806 г. Ее территория примерно совпадала с немецкоязычной территорией. Иногда она включала в себя некоторые области Северной Италии, но при этом исключала восточные районы Пруссии. Она была основана (или возрождена) под властью Оттона I, которого римский папа короновал как императора в 962 г. (Его преемниками стали Оттон II и Оттон III, Мизес упоминает об эпохе Оттонов.) Империя представляла собой хрупкий союз монархических и церковных суверенных государств и вольных городов. В разное время семь, восемь или девять их правителей являлись курфюрстами, которые выбирали нового императора, когда это место оказывалось вакантным. Начиная с 1273 г., не считая нескольких периодов (особенно с 1308 по 1438 г.), Священная Римская империя принадлежала династии Габсбургов, владения которых распространялись на многие земли за пределами империи. Династическим расширением Габсбургов объясняется упоминание Мизесом «соединенного браком государства». Мужская линия рода пресеклась в 1740 г., когда владения Карла VI унаследовала его дочь Мария Терезия, что послужило поводом для начала войны за австрийское наследство. Мужем Марии Терезии стал бывший герцог Лотарингский, а впоследствии император Священной Римской империи Франциск I, правивший с 1745 по 1765 г., благодаря чему династия и получила известность как дом Габсбургов-Лотарингов.
Мизес упоминает еще несколько событий и личностей из истории Священной Римской империи. Вплоть до своей смерти в 1637 г. Фердинанд II властвовал с 1617 г. как король Богемии, с 1618 г. как король Венгрии, а с 1619 г. как император. Его фанатичный католицизм вызвал недовольство у богемских дворян-протестантов, которые в 1618 г. подняли мятеж (тогда произошли события, получившие яркое название «Пражская дефенестрация»), спровоцировав начало Тридцатилетней войны. Война, опустошившая Германию, основывалась не только на религиозных разногласиях, но и на стремлении Габсбургов установить власть над всей страной. Императорские войска одержали победу в первом крупном сражении этой войны, состоявшемся у Белой горы возле Праги в 1620 г., лишив Чехию независимости на три столетия. Протестантам временами помогали датчане, шведы и даже французы под предводительством Людовика XIII и Людовика XIV. Согласно Вестфальскому договору 1648 г. некоторые германские провинции на побережье Балтийского моря отошли Швеции, Южный Эльзас – Франции, а власть императора в Германии стала чисто формальной. Признание религиозного раскола в Германии стало важнейшим этапом на пути к религиозной терпимости. Леопольд I, о котором Мизес также упоминает, был императором Священной Римской империи с 1657 по 1705 г. Большая часть его правления прошла в войнах с французским королем Людовиком XIV и с турками. Леопольд II был императором с 1790 г. и до своей смерти в 1792 г., а также последним коронованным королем Богемии. После него престол унаследовал его брат Иосиф II (тоже сын Марии Терезии). Он стал инициатором подписания Пильницкой декларации5, ускорившей начало французских революционных войн спустя несколько недель после его смерти.
Наполеоновские войны привели к устойчивым изменениям на карте и в политических системах Европы. В 1803 г. под давлением Наполеона был принят указ Имперского депутатского собрания (Reichsdeputationshauptschluss). Мизес упоминает это решение в качестве иллюстрации былого представления о том, что земли являются собственностью своих правителей и поэтому их можно покупать и продавать, обменивать, подвергать переделу, разделять и объединять, не считаясь с мнением их жителей, которые являются не более чем придатком к земле. Указ значительно сократил количество суверенных владений в империи, причем частично путем отмены временного правления сановников Католической церкви и передачи их земель под власть соседних монархов. В 1806 г. вновь под давлением Наполеона, который отделил северные области Германии – но, как выяснилось впоследствии, лишь временно – и образовал из них Рейнский союз, старая империя была ликвидирована. Франциск II лишился титула императора Священной Римской империи, но сохранил за собой титул императора Австрии под именем Франциска I.
Мизес упоминает двух человек, которые в конце периода Наполеоновских войн стремились к объединению итальянского государства. Маршал Франции Иоахим Мюрат, которого Наполеон в 1808 г. сделал неаполитанским королем, в 1815 г. попытался объявить себя королем всей Италии, но был схвачен и расстрелян. Один из генералов Мюрата – Флорестано Пепе в 1815 г. сражался с австрийцами. (Мизес, скорее всего, имеет в виду Флорестано Пепе, а не его брата Гульельмо, другого неаполитанского генерала, который в 1821 г. собрал армию карбонариев и возглавил неудавшееся революционное восстание, одним из целей которого были конституционные преобразования.)
После окончания Наполеоновских войн правящие династии Европы попытались реставрировать старый порядок6. Священный Союз, о котором Мизес несколько раз упоминает с явным презрением, зачастую используют не вполне корректно – дабы указать на реакционную политику России, Пруссии и, в частности, Австрии. Если быть точным, Священный Союз представлял собой безобидную декларацию христианских принципов управления государством, составленную русским царем Александром I и подписанную практически всеми европейскими монархами. Репрессивную политику правильнее ассоциировать с политической системой, созданной Венским конгрессом (1814–1815), и Союзом четырех держав 1815 г. Мизес, кстати, упоминает Царство Польское Александра I. Венский конгресс основал это царство в личной унии с Россией, но со своей собственной конституцией (действие которой было прекращено после польского восстания в 1830–1831 гг.).
С исчезновением Священной Римской империи Венский совет принял решение об объединении 38 (вскоре 39) германских консударств в Германский союз. Союзный сейм, который собирался во Франкфурте под председательством Австрии, обладал незначительным весом, поскольку большинство решений требовалось принимать единогласно или двумя третями голосов.
В 1834 г., уже добившись в пределах своих территорий образования зоны свободной торговли, Пруссия выступила инициатором создания Германского таможенного союза (Zollverein), объединявшего большинство германских государств, за исключением Австрии, посредством слияния двух региональных таможенных союзов. Новый союз принято считать важным этапом на пути к политическому объединению страны. В 1861 г. он был реорганизован, после чего у него появились конституция и собственный парламент. Мизес упоминает об одном из его интеллектуальных отцов-основателей – экономисте Фридрихе Листе. В 1825 г. Лист был вынужден эмигрировать [в США] из-за своих выступлений в защиту административных реформ в Вюртемберге, однако в 1832 г. вернулся в Германию как посол США в Лейпциге. Он выступал за свободу внутренней торговли наряду со строго временными мерами тарифного протеционизма, призванными содействовать развитию молодых отраслей промышленности.
Мизес не раз с восхищением и тоской пишет о европейских революциях 1848 г. Революции были главным образом делом интеллектуалов из среднего класса, которые вдохновлялись преимущественно французскими идеями, направленными против подавления политических прав. Образцом для подражания стала Февральская революция в Париже, которая привела к свержению короля Луи-Филиппа и основанию Второй республики. В многочисленных самостоятельных государствах, на которые все еще была раздроблена Италия, движение за либеральные конституции вылилось в закончившуюся неудачей патриотическую войну за изгнание австрийцев.
В марте 1848 г. революционные восстания произошли в Австрии и Германии, чем объясняется то обстоятельство, почему Мизес говорит о Мартовской революции и сравнивает ситуацию более позднюю с положением дел «до марта» (если переводить с немецкого дословно). В Вене князь Клеменс фон Меттерних, министр иностранных дел и канцлер с 1809 г., был вынужден уйти в отставку и бежать за границу. В июне 1848 г. в Праге собрался первый Панславянский конгресс под председательством Франтишека Палацки, богемского историка и национального деятеля. (Мизес приводит часто цитируемое высказывание Палацки о том, что если бы австрийского многонационального государства не существовало, то его обязательно следовало бы создать.) Фельдмаршал принц Альфред в июне 1848 г. артиллерийским огнем подавил революционные волнения в Праге, а затем повернул свои войска на Вену, где в октябре того же года поднялась новая волна радикальных настроений. Он помог реставрировать власть Габсбургов при участии принца Феликса Шварценберга, ставшего с ноября 1848 г. новым премьер-министром. Шварценберг организовал отречение императора Фердинанда I в пользу его 18-летнего племянника Франца Иосифа, который правил страной вплоть до своей смерти в 1916 г.
Мизес косвенно намекает не только на Шварценберга, но и на графа Эдуарда фон Клам-Галласе, который сыграл решающую роль в подавлении итальянской и венгерской революций в 1848–1849 гг. (На самом деле Мизес ссылается на Клам-Мартиницов, которые представляли богемскую ветвь этого богатого и знатного семейства.)
Венгерское движение за независимость поначалу развивалось успешно, но в конечном счете было подавлено Шварценбергом и Габсбургами с помощью некоторых подвластных им славянских государств, а также войск русского царя Николая I. После поражения венгерской революционной армии на русском фронте в августе 1849 г. австрийский генерал Юлиус Гайнау развернул в стране репрессии.
В Германии революционеры добивались одновременно представительного правления в различных государствах и объединения страны. Король Пруссии и более мелкие германские правители поначалу пошли на демократические уступки, но затем отменили их, наблюдая за успехом контрреволюции в Австрии. Кронпринц Пруссии, который лишь незадолго до этого бежал из страны, получил возможность перейти в контрнаступление. И все же на какое-то время перспективы еще оставались обнадеживающими. В стремлении к объединенной Германии самопровозглашенный «предварительный парламент» созвал Германское национальное собрание, также известное как Франкфуртский парламент, которое проходило в церкви Св. Павла с мая 1848 г. по 21 апреля 1849 г. Его делегаты были избраны посредством прямого голосования мужской части населения на всей территории Германии и Австрии. По составу это преимущественно был орган представителей среднего класса, вдохновленных либерально-демократическими идеями. Именно это и подразумевает Мизес, когда периодически говорит об идеалах церкви Св. Павла. (Иногда он в том же смысле упоминает об «идеях 1789 года», подразумевая, конечно же, стремление к свободе и политическому равенству, проявленное в начале Французской революции, а не тот террор, в который революция выродилась позднее.)7
Одна группа франкфуртских депутатов поддерживала включение Австрии и Богемии в проектируемую объединенную Германию, несмотря на то, что это разрушило бы монархию Габсбургов, другая часть считала более предусмотрительным исключить территорию Австрии. (Не ограничиваясь ссылкой на данное обстоятельство, Мизес упоминает также о трениях между сторонниками «малогерманского» и «великогерманского» подходов к проблеме национального единства.) Этот вопрос стал сугубо теоретическим, когда австрийское правительство продемонстрировало свое враждебное отношение к любому возможному разделу ее территории и когда австрийская конституция от 4 марта 1849 г. утвердила неделимость владений Габсбургов. После продолжительных дебатов делегаты франкфуртского собрания приняли союзную конституцию и избрали короля Пруссии Фредерика Вильгельма IV императором. В конце апреля король отклонил предложение на том основании, что принятие короны из рук выборного собрания было бы несовместимым с его священным правом. После этого собрание распалось. Тем временем по мере пресечения революционных выступлений и консолидации авторитарного правления в германских монархических государствах демократические лидеры сочли благоразумным, как отмечает Мизес, хранить политическое молчание или даже эмигрировать.
Деятельность Франкфуртского парламента вызвала приостановку в 1848–1850 гг. работы сейма Германского союза. После отказа от предложенной ему имперской короны король Пруссии по-прежнему рассчитывал объединить Германию по своему собственному сценарию и с согласия дружественных ему монархов. Внутренний Прусский союз должен был объединиться с монархией Габсбургов в более крупную конфедерацию. Большинство более мелких германских государств поначалу одобрило этот план, и вначале национальное собрание, а затем парламент собирались в Эрфурте в 1849 и 1850 гг., чтобы ввести в действие конституцию. Однако теперь, когда с отвлекавшими прежде событиями в Венгрии было покончено, австрийское правительство получило возможность потеснить свою оппозицию. По приглашению Шварценберга представители мелких государств и Австрии собрались во Франкфурте в мае 1850 г. и воссоздали сейм прежнего Германского союза. В ноябре 1850 г. согласно «Ольмюцким пунктам» (прусские историки назвали их «ольмюцким унижением») Пруссия отказалась от своего варианта Прусского союза и признала восстановленный сейм Германского союза.
Австрии и остальным германским государствам удалось избежать участия в Крымской войне 1853–1856 гг., в которой Турция, Великобритания, Франция и Сардиния-Пьемонт нанесли поражение России. Тем не менее угрозы со стороны Австрии вступить в войну помогли вынудить Россию в 1854 г. вывести войска из оккупированных дунайских княжеств и позднее согласиться на предложенные условия мирного договора, при этом затянувшаяся мобилизация истощила австрийскую казну. В 1859 г. Австрия потерпела поражение в войне с Францией и Сардинией-Пьемонт, уступив по условиям мирного соглашения Ломбардию, но сохранив Венецию.
В 1863 г. Австрия вновь продемонстрировала свое верховенство среди германских государств, когда император Франц Иосиф выступил в роли председателя на конгрессе германских монархов во Франкфурте. Однако Отто фон Бисмарк, в 1862 г. ставший канцлером Пруссии, смог убедить короля не посещать этот съезд. Отсутствие Пруссии помешало конгрессу полностью воплотить многие замыслы.
Летом 1864 г. в короткой войне, вспыхнувшей из-за вопроса о том, кто должен унаследовать власть в герцогствах Шлезвиг и Гольштейн, Пруссия и Австрия сообща нанесли поражение Дании и взяли два герцогства под общий контроль. Бисмарк искусно обострил ситуацию вокруг органов их управления, и в итоге летом 1866 г. конфликт перерос в войну между Пруссией и Австрией. Австрия привлекла на свою сторону все германские государства кроме Мекленбурга и нескольких более мелких северных германских государств. Италия вступила в союз с Пруссией. Австрия разгромила итальянцев на земле и на море; однако решающее сражение Семинедельной войны произошло 3 июля возле Кёниггретца (и Садовы), около 100 км к востоку от Праги. Своевременное появление войск под командованием кронпринца Пруссии (позднее, на 99 дней в 1888 г. императора Фридриха III) помогло одержать победу фельдмаршалу графу Хельмуту Карлу Бернхарду фон Мольтке (который впоследствии победоносно провел войну и с Францией) и нанести окончательное поражение австрийскому генералу Людвигу фон Бенедеку8.
Таким образом, неоднократно упоминая Кёниггретц, Мизес подразумевает перемены, произошедшие в результате скоротечной войны 1866 г., которая закончилась предварительным соглашением о мире в Никольсбурге и подписанием окончательного договора в Праге. Король Ганновера лишился престола, а его государство было присоединено к Пруссии. (Интересно поразмышлять о том, насколько иначе мог бы сложиться ход истории, если бы английская королева Виктория была мужчиной. Ее восшествие на престол в 1837 г. привело к разделению прежде объединенных корон Англии и Ганновера, где салический закон9 препятствовал появлению женщин на троне.) Австрия уступила Италии Венецию, но не потеряла никаких территорий в пользу Пруссии. Однако ее исключение из Германского союза положило конец ее главенствующему положению в германских делах. Несмотря на это австрийцы в одночасье не перестали считать себя германцами. Мизес передает их настроения того времени, цитируя драматурга Франца Грильпарцера (1791–1872).
Прежний Германский союз уступил дорогу Северогерманскому союзу, в который вошли Пруссия и другие государства, располагавшиеся к северу от реки Майн. Составлявшие его государства сохранили свои собственные органы управления, но передали свои вооруженные силы и внешнюю политику в ведение союзного правительства, где ключевую роль играл Бисмарк. Кроме того, Пруссия договорилась о заключении союзнических отношений с южногерманскими государствами.
Потерпевшая поражение Австрия сосредоточилась на наведении порядка в своих внутренних делах. Она достигла компромиссного соглашения (Ausgleich) с венграми, предоставив Венгрии полунезависимость с собственными парламентом и правительством. Император Франц Иосиф был коронован в качестве короля Венгрии в Будапеште 8 июня 1867 г. (по стечению обстоятельств лишь за одиннадцать дней до того, как его брат Максимиллиан, свергнутый и плененный император Мексики, будет казнен в Куэритаро).
Франко-прусская война 1870–1871 гг. закончилась передачей Германии Эльзаса и Лотарингии. Кроме того, Франция была вынуждена выплатить контрибуцию в размере 5 млрд франков, создав тем самым злосчастный прецедент для союзнических требований к Германии после ее поражения в 1918 г.
Германская империя была провозглашена на церемонии в городке Версаль возле Парижа в январе 1871 г. Бисмарк не без труда уговорил короля Баварии Людвига II (позднее названного «королем-безумцем») склонить короля Пруссии Вильгельма I к принятию наследственного титула германского императора. Империя вобрала в себя институты Северогерманского союза 1867 г., включая Союзное собрание и избранный Рейхстаг, переработанная конституция распространялась на южногерманские государства Баварию, Вюртемберг и Баден.
Тем временем Италия также добилась объединения. Другие итальянские государства объединились с Сардинией-Пьемонтом, чтобы провозгласить ее короля Виктора Эммануила II королем Италии. В 1870 г., когда французские войска, которые защищали римского папу, отправились на войну с Германией, итальянцы воспользовались благоприятной возможностью завоевать папские государства и перенести столицу Италии в Рим. Мизес упоминает трех героев движения за освобождение и объединение Италии: Джузеппе Мадзини, Джузеппе Гарибальди и графа Камилло Бенсо ди Кавура. Он также приводит имена трех итальянских поэтов и патриотов первой половины XIX в: Джакомо Леопарди, Джузеппе Джусти и Сильвио Пеллико.
Однако не все итальяноязычные территории стали частью королевства Италия – некоторые остались под властью Австро-Венгрии. Эти земли были названы «Italia irredenta» (неосвобожденная Италия), а ирредентизмом называлось движение, требовавшее их освобождения и присоединения к Италии. Первая мировая война во многом решила задачи этого движения. Мизес упоминает о Габриэле Д’Аннунцио, поэте, романисте и драматурге, который помог склонить Италию присоединиться к союзникам в той войне. Он лишился глаза в воздушном бою и впоследствии (уже после написания Мизесом этой книги) возглавил официально несанкционированный захват Фиуме (теперь город Риека в Югославии), закончившийся его присоединением к Италии.
Порой Мизес употребляет слово «ирредентизм» в более широком значении, подразумевающем движение в любой стране за присоединение территорий, все еще находящихся вне пределов ее границ, населенных людьми, говорящими на ее национальном языке. Ирредентизм в этом более широком смысле отсылает, в частности, к защите идеи о включении немецкоязычной Австрии в Германскую империю.
Представители крупных европейских держав собрались в 1878 г. в Берлине, чтобы потребовать от России пересмотра жестких условий договора, который она заключила с Турцией после нанесения ей поражения в войне. Кроме того, Берлинский конгресс попутно уполномочил Австро-Венгрию оккупировать и взять под административный контроль турецкие провинции Боснию и Герцеговину, ныне входящие в состав Югославии. Оккупация прошла не вполне беспрепятственно: Мизес пишет о восстаниях в Герцеговине и вокруг Которского залива. В конце концов в 1908 г. Австрия аннексировала эти оккупированные провинции.
Другим важным событием в международной политике стали переговоры об альянсе между Германией и Австро-Венгрией в 1879 г. Мы видим, что решение Бисмарка не выдвигать чрезмерно суровые требования при заключении мирного договора с Австрией в 1866 г. приносило свои плоды. Этот союз, равно как франко-русский и другие союзы, подготовил почву для цепной реакции, в результате которой страны, непосредственно не участвовавшие в первоначальном споре между Австрией и Сербией, были втянуты в Первую мировую войну.
Упоминаемая Мизесом эпоха Вильгельма приходится на период правления германского императора Вильгельма II, в особенности начиная с отстранения Бисмарка от должности канцлера в 1890 г. и до начала Первой мировой войны.
Поражение центральных держав в этой войне привело к распаду Австро-Венгрии на несколько государств. Резко усилилась инфляция денег. В Германии спартаковцы, которые в декабре 1918 г. реорганизовались в коммунистическую партию Германии, в какой-то момент имели явную возможность, по крайней мере в крупных городах, взять власть в свои руки.
Теперь сделаем некоторые пояснения и уточнения, которые не вписались в предшествующий хронологический обзор. И в Германии, и в Австрии члены кабинета министров были подотчетны в первую очередь императору, а не парламенту. Хотя правительство нельзя было отправить в отставку посредством вотума недоверия, для введения в действие определенных законопроектов требовалось большинство голосов в парламенте; и правительство время от времени прибегало к политическим маневрам и уловкам, чтобы добиться необходимого большинства. Мизес пишет об этих обстоятельствах с презрением. В Австрии парламентская ситуация и расстановка партий усугублялись национальной чересполосицей и такими проблемами, как, например, вопрос о том, на каких языках вести обучение в конкретных школах. Мизес рассказывает, например, об избирательной реформе Бадени 1896 г. (В 1895 г. польский аристократ граф Казимир Феликс Бадени занял пост премьер-министра. Министры финансов и иностранных дел в его кабинете также были выходцами из польской части империи. Бадени был отправлен в отставку в 1897 г. под давлением германоязычных фракций, которые считали его политику относительно использования языка на государственной службе слишком благоприятной для чехов.) Мизес упоминает также о намеках, которые делались в свое время по поводу заигрывания правительства с социал-демократами, получившими ироническое прозвище «имперско-королевских» (термин «имперско-королевский», обычно сокращавшийся в немецком языке как «К.к.», относился к Австрийской империи и Венгерскому королевству и означал что-то наподобие «правительственный» или «официальный»).
Национальная ситуация служит фоном и при упоминании Мизесом программы Линца 1882 г. Крайние германские националисты предложили восстановить преобладание германской линии в австрийских делах посредством отделения от монархии Галиции, Буковины и Далмации, ослабления связей с Венгрией исключительно до личной унии под властью того же монарха, а также основания таможенного союза и других тесных связей с Германской империей. Они явно не отдавали себе отчета в том, что у Бисмарка не было веских оснований оказывать им поддержку, поскольку внутренняя ситуация, сложившаяся в Австро-Венгрии, вполне отвечала его подходу к международным делам. Лидером крайних германо-австрийских националистов являлся Георг Риттер фон Шюнерер, который позднее сделал антисемитизм частью своей программы.
Используя синекдоху, Мизес иногда противопоставляет Веймар и Потсдам. Потсдам являлся оплотом прусской монархии, и это слово символизирует авторитарное государство и милитаризм. Веймар как литературный и культурный центр символизирует то представление о Германии, которое можно передать, именуя ее «нацией поэтов и мыслителей». («Классический период» немецкой литературы, который также упоминается Мизесом, приблизительно соответствует эпохе Гёте.)
Гракхи, упоминаемые в цитируемой Мизесом латинской поговорке, – это братья Тиберий и Гай Гракхи, аграрные и общественно-политические реформаторы, жившие во II в. до н. э. Оба погибли в ходе народных волнений, причем один из них после того, как добивался для себя противоречащего конституции переизбрания в качестве народного трибуна.
Было бы совершенно излишним идентифицировать каждое событие, каждую личность или школу, о которых упоминает Мизес, – того же Александра Македонского и т. д. Тем не менее можно было бы еще добавить, что Манчестерская школа – это группа английских предпринимателей и общественных деятелей, существовавшая в первой половине XIX в., которую возглавляли Ричард Кобден и Джон Брайт, выступавшие за рыночную экономику и политику свободной торговли. Франсуа Кенэ (1694–1774) был французским медиком и экономистом, который подчеркивал центральную роль сельского хозяйства и который составил «экономическую таблицу», разновидность элементарной таблицы «затраты – выпуск».
Бенедикт Франц Лео Вальдек (1802–1870) приводится Мизесом в качестве примера того, как можно быть одновременно прусским националистом и искренним либеральным демократом. Вальдек, член коллегии Верховного суда Пруссии, проявил себя радикально настроенным депутатом прусского конституционного собрания в 1848 г. и главой комитета, разрабатывавшего конституцию. Позднее, будучи членом оппозиции в прусской палате депутатов, он продолжал противостоять авторитарным тенденциям в управлении государством.
В завершение данного предисловия вероятно будет уместным особенно порекомендовать читателям фрагмент, которым Мизес заканчивает свою книгу, – в нем он рассуждает о роли оценочных суждений и позитивного анализа при выборе между социализмом и либеральным капитализмом. Мизес руководствуется не только либерально-демократическими соображениями, но и – причем в немалой степени – принципами философии рационализма и утилитаризма.
Вступительное слово
Заметки, предлагаемые здесь вниманию читателя, представляют собой не более чем наблюдения за ходом переживаемого нами кризиса в мировой истории, а также посильным вкладом в понимание политических реалий нашего времени. Я осознаю, что любая попытка предложить что-то большее будет преждевременной, а значит, и ошибочной. Даже будь мы в состоянии отчетливо увидеть все взаимосвязи и понять, в каком направлении развиваются события, нам было бы трудно, а то и невозможно взглянуть на великие события наших дней объективно и не позволить чаяниям и надеждам затуманить наш взгляд. Находясь в гуще сражения, тщетно стремиться сохранить выдержку и хладнокровие. Трактовать насущные вопросы своего времени sine ira et studio1 выше человеческих возможностей. Прошу не винить меня за то, что я не являюсь исключением из этого правила.
Вероятно, кому-то может показаться, что темы, обсуждаемые в разных частях книги, соотносятся друг с другом лишь поверхностно. Тем не менее я убежден, что они тесно объединены той целью, которой служит данное исследование. Разумеется, размышления подобного рода, которые всегда будут оставаться отрывочными, не могут претендовать на полноту и рассматривать целое в его единстве. Моя задача может состоять лишь в том, чтобы обратить внимание читателя на те моменты, которым в общественной полемике обычно не уделяется должное внимание.
Вена, начало июля 1919 г. 10
Введение
Только не понимая законы истории, можно ставить вопрос о том, возможно ли было, и если да, то каким образом, избежать Мировой войны. Уже сам тот факт, что война произошла, говорит о том, что силы, стремившиеся ее развязать, оказались могущественнее, чем силы, стремившиеся ее предотвратить. Постфактум легко указывать на то, как могли бы сложиться обстоятельства или как следовало ими распорядиться. Очевидно, что в ходе войны германский народ перенес испытания, которые удержали бы его от вступления в войну, если бы когда-то он уже прошел через подобные испытания. Однако нации, так же как и отдельные люди, становятся мудрее только благодаря опыту, причем только благодаря собственному опыту. Конечно же, легко понять, что, если бы германский народ сбросил ярмо монархической власти в том судьбоносном 1848 г., если бы Веймар восторжествовал над Потсдамом, а не Потсдам – над Веймаром, сегодня страна находилась бы в совершенно ином положении. Но каждый человек должен воспринимать свою жизнь, а каждая нация – воспринимать свою историю, такими, какие они есть; нет ничего более бессмысленного, чем сокрушаться по поводу ошибок, которые уже невозможно исправить, нет более бессмысленного занятия, чем сожаление. К прошлому следует обращаться не в роли судей, воздающих хвалу или порицание, и не в роли мстителей, ищущих виновных. Мы ищем истину, а не виноватых; мы хотим знать, как происходили события, чтобы понять их, а не выписывать обвинительные приговоры. Тому, кто подходит к истории так же, как обвинитель подходит к документам уголовного дела, – чтобы найти материал для обвинений, – лучше держаться от нее подальше. Перед историей не стоит задача удовлетворять потребность масс в героях и козлах отпущения.
Именно с такой позиции нация должна обращаться к своей истории. Задача истории не в том, чтобы переносить ненависть и разногласия дня сегодняшнего назад в прошлое и заимствовать из битв давно минувших дней оружие для споров своего времени. История должна научить нас распознавать причины и понимать движущие силы; поняв всё, мы всё простим. Именно так относятся к своей истории в Англии и Франции. Независимо от его политической принадлежности, англичанин способен объективно воспринимать историю религиозных и конституционных столкновений XVII в., историю утраты штатов Новой Англии в XVIII в.; ни один англичанин не видит в Кромвеле или Вашингтоне только воплощение национальных неудач. И ни один француз, независимо от того, бонапартист он, роялист или республиканец, не пожелает вычеркнуть Людовика XIV, Робеспьера или Наполеона из истории своего народа. И для чехов-католиков точно так же не составляет труда понять гуситов или моравских братьев с учетом обстоятельств их собственного времени. Подобное отношение к истории без труда ведет к пониманию и определению того, что не имеет отношения к делу.
Только немцы все еще не могут отказаться от такого представления об истории, которое не смотрит на прошлое глазами настоящего. Даже сегодня для одних немцев Мартин Лютер является великим освободителем умов, а для других – воплощением антихриста. Особенно это касается недавней истории. В отношении современного периода, начинающегося с Вестфальского мира (1648), в Германии существуют два подхода к истории – прусско-протестантский и австро-католический, которые вряд ли могут похвастать общей интерпретацией хотя бы одного эпизода. Начиная с 1815 г. проявляется еще более широкое расхождение взглядов, столкновение между либеральной и авторитарной государственными идеями11; и наконец, недавно была предпринята попытка противопоставить «капиталистической» историографии «пролетарскую». Все это указывает не только на поразительную нехватку научного здравого смысла и способностей к критическому толкованию истории, но и на прискорбную незрелость политических суждений.
Там, где оказалось невозможным достичь согласия в интерпретации давно минувших сражений, еще меньше следует ожидать взаимного согласия при оценке ближайшего прошлого. Здесь мы также уже наблюдаем возникновение двух крайне противоречивых мифов. С одной стороны, утверждается, что немецкий народ, введенный в заблуждение пораженческой пропагандой, потерял волю к власти; и, таким образом, вследствие «развала внутреннего фронта» неизбежная победа, которая должна была подчинить ему весь земной шар, была превращена в катастрофическое поражение. При этом забывается, что отчаяние овладело людьми только после того, как люди не дождались обещанных Генеральным штабом решающих побед, после того, как миллионы немцев полегли в бесцельных сражениях с противником, имеющим значительное превосходство в численности и лучше вооруженным, и голод принес смерть и болезни тем, кто оставался дома12. Не менее далек от истины и другой миф, возлагающий вину за эту войну и, стало быть, за поражение, на капитализм, экономическую систему, основанную на частной собственности на средства производства. При этом забывается, что либерализм всегда отличался пацифизмом и антимилитаризмом, и лишь с его ниспровержением, которое было достигнуто только благодаря объединенным усилиям прусского юнкерского сословия13 и социал-демократического рабочего класса, был открыт путь для политики Бисмарка и Вильгельма II. Прежде чем народ поэтов и мыслителей смог превратиться в безвольное орудие партии войны, из Германии сначала должны были выветриться последние остатки либерального духа, и сам либерализм должен был превратиться для всех в некую постыдную идеологию. Также забывается, что германская социал-демократическая партия негласно поддерживала воинственную политику правительства и что дезертирство – вначале единичное, а затем все более массовое – началось лишь тогда, когда военные неудачи указали на неизбежность поражения со всей очевидностью и все сильнее начал ощущаться голод. До сражения при Марне и до сокрушительных поражений на востоке среди немецкого народа не наблюдалось никакого сопротивления политике войны.
Подобное мифотворчество свидетельствует об отсутствии политической зрелости, которой достигает только тот, кто должен нести политическую ответственность. Немцы не несли никакой ответственности; они были подданными, а не гражданами своего государства. Да, у нас было государство, которое называлось Германской империей и превозносилось как воплощение идеалов Церкви Св. Павла. Однако же эта Великая Пруссия была государством немцев не более, чем итальянское королевство Наполеона I было государством итальянцев или Царство Польское Александра I – государством поляков. Эта империя возникла не по воле немецкого народа. Помимо воли не только немецкого народа, но и большинства жителей Пруссии, оставшихся в тени ее вздорных депутатов, она была создана на поле битвы при Кёниггретце. Она включала в себя также поляков и датчан, но за ее пределами осталось много миллионов немцев-австрийцев. Это было государство немецких монархов, но не немецкого народа.
Многие достойные люди так никогда и не смирились с этим государством, другие сделали это не сразу и вынужденно. К тому же было весьма сложно стоять в стороне с недовольным видом. Для народа Германии наступили славные дни, богатые внешними почестями и военными победами. Прусско-немецкие армии праздновали победу и над императорской, и над республиканской Францией, вновь стали немецкими (или скорее прусскими) Эльзас и Лотарингия, был возрожден титул древней империи. Германская империя заняла признанное положение среди крупных европейских держав, германские военные корабли бороздили океаны, германский флаг реял – впрочем, скорее без особой пользы – над владениями в Африке, Полинезии и Восточной Азии. Вся эта романтичная деятельность не могла не овладеть умами широких масс, которые восторженно взирают на процессии и обожают увеселения. Они были довольны, потому что им было чем восхищаться и они были сыты. При этом благосостояние Германии росло невиданными прежде темпами. Это были годы, когда удивительные открытия самых отдаленных земель благодаря развитию современных средств транспорта приносили Германии немыслимые богатства. Это не имело никакого отношения к политическим или военным успехам германского государства, но людям свойственно делать поспешный вывод post hoc ergo propter hoc — после этого, значит, вследствие этого.
Люди, сидевшие в тюрьмах перед революцией в марте 1848 г. и стоявшие на баррикадах в 1848 г., а затем вынужденные отправиться в изгнание, к тому времени стали старыми и немощными; они либо смирились с новым порядком, либо отмалчивались. Выросло новое поколение, не видевшее и не замечавшее ничего, кроме непрерывного роста благосостояния, численности населения, объемов торговли, мощи флота, или, иными словами, всего, что люди привыкли называть эпохой расцвета. Они принялись высмеивать бедность и слабость своих отцов; к идеалам нации поэтов и мыслителей они не испытывали ничего, кроме презрения. В философии, истории и экономике появились новые идеи; на передний план выдвинулась теория силы и власти. Философия стала телохранителем14 трона и алтаря, история занялась прославлением Гогенцоллернов, экономическая наука превозносила социально ориентированную монархию и таможенные тарифы без пробелов15, а также повела борьбу с «безжизненными абстракциями английской манчестерской школы»16.
Для этатистской школы экономической политики экономика, предоставленная самой себе, представляется дичайшим хаосом, в который только государственное вмешательство способно привнести надлежащий порядок. Этатист подвергает сомнению любой экономический феномен и готов не признать его, если тот не сочетается с его этическими и политическими взглядами. Тогда от государственной власти требуется привести в исполнение приговор, вынесенный наукой, и заменить грубый брак, допущенный беспрепятственным ходом событий, на то, что обязательно послужит всеобщим интересам. То, что государство, будучи оплотом мудрости и справедливости, неизменно стремится только к общему благу и что ему под силу эффективно противостоять всем напастям, не подлежит ни малейшему сомнению. Несмотря на то что взгляды отдельных представителей этой школы в других отношениях могут не совпадать, в одном вопросе они все единодушны, а именно в том, что у них принято оспаривать существование экономических законов и приписывать все экономические события действию силовых факторов17.
Экономической мощи государство способно противопоставить собственную более эффективную военно-политическую мощь. Для выхода изо всех затруднений, с которыми германский народ сталкивался на родине и за рубежом, предписывалось военное решение; рациональной политикой может быть признано только безжалостное применение силы.
Таковы были немецкие политические идеи, которые мир назвал милитаризмом18.
Тем не менее доктрина, которая усматривает причины Мировой войны исключительно в кознях этого милитаризма, неверна. Германский милитаризм происходит не от жестоких инстинктов «тевтонской расы», как об этом говорится в английской и французской военной литературе; это не конечная причина, а следствие тех обстоятельств, в которых немецкий народ жил раньше и живет теперь. Не нужно особой проницательности в отношении того, как взаимосвязаны между собой исторические факты, чтобы понять, что немецкий народ желал бы войны 1914 г. отнюдь не больше, чем желали бы ее английский, французский или американский народы, если бы он находился в положении Англии, Франции или США. Немецкий народ проделал путь от мирного национализма и космополитизма времен классического периода до воинствующего империализма эпохи Вильгельма под воздействием политических и экономических обстоятельств, которые поставили перед ним совершенно иные проблемы, нежели перед более счастливыми народами Запада. Условия, в которых он должен приниматься сегодня за преобразование своей экономики и своего государства, вновь коренным образом отличаются от тех условий, в которых проживают его соседи на Западе и на Востоке. Если кто-то желает охватить эти условия во всем их своеобразии, то он не должен уклоняться от ознакомления с теми явлениями, которые на первый взгляд имеют лишь отдаленную взаимосвязь.
Нация и государство
Нация и национальность
1. Нация как языковое сообщество
Понятия нации и национальности относительно новы в том значении, в котором мы их понимаем. Разумеется, слово «нация» имеет весьма давнюю историю, оно произошло из латинского языка и достаточно рано получило распространение во всех современных языках. Однако прежде оно имело совсем иное значение. Лишь со второй половины XVIII в. оно постепенно стало приобретать тот смысл, который оно имеет сегодня, и только в начале XIX в. данное употребление этого слова становится всеобщим1. Его политическое значение развивалось постепенно вслед за понятием, национальность превратилась в центральный вопрос политической мысли. Слово и понятие «нация» всецело принадлежит к современной области идей политического и философского индивидуализма, они приобрели значение для реальной жизни только при современной демократии.
Если мы хотим проникнуть в сущность национальности, вначале следует обратиться не к нации, а к индивиду. Мы должны спросить себя, в чем состоит национальный аспект индивида и чем определяется его принадлежность к конкретной нации.
Тогда мы незамедлительно поймем, что национальный аспект не может заключаться ни в том, где человек проживает, ни в его принадлежности к государству. Не каждый человек, который живет в Германии или имеет германское гражданство, только по этой причине является немцем. Есть немцы, которые не живут в Германии и не имеют германского гражданства. Проживание на одной территории и наличие той же государственной принадлежности, несомненно, играют свою роль в формировании национальности, но эти моменты 19 не относятся к ее сущности. То же можно сказать и об общности предков. Генеалогическое понимание национальности применимо не более, чем географическое или государственное. Нация и раса – это не одно и то же, чистокровных наций не существует20. Все народы возникли в результате смешения рас. Происхождение не определяет принадлежность к нации. Не каждый человек, ведущий родословную от германских предков, только лишь по этой причине является немцем; в противном случае скольких англичан, американцев, венгров, чехов и русских следовало бы именовать немцами? Существуют немцы, в роду у которых нет ни одного немца. Среди представителей высших слоев общества и среди знатных людей, чьи родословные обычно установлены, предков-иностранцев можно обнаружить гораздо чаще, чем среди простолюдинов, чье происхождение покрыто мраком; при этом последние также гораздо реже сохраняют чистоту крови, чем принято полагать.
Некоторые авторы добросовестно изучали значимость происхождения и расы для истории и политики, мы не станем здесь обсуждать достигнутые ими успехи. Многие авторы настаивают на том, чтобы принадлежность к одной расе имела политическое значение, и призывают государство проводить расовую политику. Люди могут по-разному относиться к обоснованности подобного требования, его оценка в нашу задачу не входит. Можно также оставить открытым вопрос о том, не было ли это требование уже учтено в наши дни и не проводится ли (а если да, то каким образом) расовая политика на практике. Однако следует еще раз подчеркнуть, что понятия нации и расы не совпадают, поэтому национальная политика и расовая политика – вещи разные. Кроме того, понятие расы в том значении, в каком его используют сторонники расовой политики, возникло недавно, причем значительно позже, чем понятие нации. Оно было привнесено в политику с намерением противопоставить его понятию нации. Коллективистская идея расовой общности должна была заменить собой индивидуалистическую идею национальной общности. Эти усилия пока не увенчались успехом. Незначительное место, занимаемое расовым фактором в культурных и политических движениях сегодняшнего дня, резко контрастирует с первостепенной важностью, придаваемой национальным аспектам. Поколение назад один из основателей антропосоциологической школы Лапуж высказал мнение о том, что в XX в. люди будут уничтожатся миллионами вследствие различий на один-два уровня в черепном индексе21’22. Мы действительно стали свидетелями массового уничтожения миллионов людей, но никто не может утверждать, что долихоцефалия (длинноголовость) или брахицефалия (короткоголовость) явились объединяющими лозунгами для сторон, участвовавших в этой войне. Мы, конечно, живем лишь в конце второго десятилетия того века, в отношении которого Лапуж сделал свое предсказание. Вполне возможно, что он еще докажет свою правоту; мы не можем последовать за ним в область пророчеств и не намерены обсуждать то, что еще таится сокрытым в пелене отдаленного будущего. В политике дня сегодняшнего расовый фактор никакой роли не играет; вот что важно для нас в первую очередь.
Дилетантизм, пропитывающий сочинения расовых теоретиков, разумеется, не позволяет нам легкомысленно отмахнуться от расовой проблемы как таковой. Едва ли найдется какая-либо иная проблема, прояснение которой могло бы в большей степени содействовать углублению нашего понимания истории. Вполне возможно, что путь к абсолютному знанию в области исторических спадов и подъемов лежит через антропологию и расовую теорию. Открытия, сделанные в этих дисциплинах к настоящему времени, безусловно, весьма скудны и к тому же густо обросли наслоениями из заблуждений, фантазий и мистицизма. Однако в этой сфере существуют и подлинная наука, и требующие решения огромные проблемы. Возможно, нам никогда не удасться их решить, но это не повод отказываться от их изучения или отрицать значимость расового фактора в истории.
Если кто-то не считает расовое сходство сущностью национальности, это еще не означает, что он будет отрицать влияние расового сходства на политику вообще и на национальную политику в частности. В реальной жизни множество различных сил действует в различных направлениях; если мы хотим распознавать их, то должны стараться мысленно, насколько это возможно, отделять их друг от друга. Тем не менее это вовсе не означает, что, наблюдая за одной силой, мы должны полностью забывать о том, что другие силы по-прежнему действуют наряду с этой силой или же противодействуют ей.
Мы признаем, что одной из этих сил является языковая общность, это не подлежит никакому сомнению. Если же теперь мы скажем, что сущность национальности заключена в языке, то это не будет просто терминологическим моментом, по поводу которого спорить бессмысленно. Во-первых, нам следует установить, что, говоря подобным образом, мы используем слово «язык». Именно к языку и только к нему в его первоначальном значении мы в первую очередь применяем обозначение, которое затем становится обозначением нации. Мы говорим о немецком языке, и все остальное, что носит обозначение «немецкий», получает его от немецкого языка: когда мы говорим о немецкой письменности, немецкой литературе, о немцах и немках, связь с языком очевидна. Более того, не имеет значения, возникло ли название языка раньше названия народа, или же первое ведет происхождение от последнего; как только слово стало наименованием языка, именно оно получило определяющую роль в дальнейшем развитии употребления этого выражения. И если мы в заключение скажем о немецких реках и немецких городах, о немецкой истории и немцких войнах, то без труда сможем понять, что в конечном счете это выражение также происходит от первоначального наименования данного языка немецким. Понятие нации, как уже было сказано, является понятием политическим. Если мы хотим познать его суть, то должны направить свой взгляд на ту политику, в которой оно играет роль. Мы видим, что все национальные сражения суть сражения языковые, – они ведутся вокруг языковых проблем. То, что является специфически «национальным», заключено именно в языке23.
Языковое сообщество в первую очередь является следствием этнического или социального сообщества; однако вне зависимости от его происхождения теперь оно само становится новой связующей силой, которая создает устойчивые общественные отношения. Обучаясь языку, ребенок впитывает способ мышления и выражения своих мыслей, предопределенный языком, и тем самым он получает отпечаток, который навряд ли сможет удалить из своей жизни. Язык открывает для человека способ обмена мыслями со всеми, кто владеет этим языком, он может влиять на них и испытывать на себе их влияние. Общность языка связывает, а языковое различие разделяет отдельных людей и целые народы. Если кому-то определение нации как языкового сообщества покажется слишком малоубедительным, пусть он рассмотрит хотя бы то огромное значение, которое язык имеет для мышления и для выражения мыслей, для общественных отношений и для любых видов жизнедеятельности.
Если, несмотря на признание этих связей, люди зачастую отказываются видеть сущность нации в языковом сообществе, это обуславливается определенными сложностями, которые влечет за собой разграничение отдельных наций по этому критерию24. Нации и языки – не неизменные категории, а скорее временные результаты процесса, пребывающие в непрерывном течении; они изменяются с каждым днем, и поэтому мы видим перед собой изобилие промежуточных форм, классификация которых требует некоторых умственных усилий.
Немец – это тот, который думает и говорит на немецком языке. Подобно тому как существуют различные степени владения языком, так же есть и различные степени принадлежности к немцам. Образованные люди постигли дух и назначение языка в известном смысле совершенно иначе, нежели люди малограмотные. Способность к формированию представлений и искусное обращение со словом являются критерием образованности: школа справедливо делает упор на приобретение способности полностью осознавать то, что сказано или написано, и внятно выражать свои мысли в разговорной речи или на письме. Полноправными представителями немецкой нации являются только те, кто в полной мере овладел немецким языком. Необразованные люди являются немцами лишь в той мере, насколько доступным стало для них понимание немецкой речи. Крестьянина, живущего в деревне, изолированной от мира, который знает лишь свой местный диалект и не может объясниться с другими немцами и не может читать письменный язык, нельзя считаться представителем немецкой25 нации. Если все остальные немцы вымрут, а выживут только люди, знающие лишь местный диалект, тогда придется сказать, что немецкая нация исчезла с лица земли. Даже эти крестьяне не лишены признаков национальности, вот только принадлежат они не к немецкой нации, а скорее к своей крохотной нации, состоящей из тех, кто говорит на одном диалекте.
Как правило, человек принадлежит только к одной нации. Тем не менее иногда бывает и так, что человек принадлежит сразу к двум нациям. Это происходит не тогда, когда он просто говорит на двух языках, а скорее лишь тогда, когда он овладел двумя языками таким образом, что думает и говорит на каждом из них и полностью усвоил особый образ мышления, отличающий каждый из них. При этом таких людей больше, чем принято полагать. На территориях со смешанным населением и в центрах международной торговли их нередко можно встретить среди купцов, чиновников и т. д. И зачастую это люди, не слишком образованные. Среди людей с более высоким уровнем образования билингвы встречаются реже, так как высшая степень совершенства во владении языком, свойственная по-настоящему образованному человеку, достигается, как правило, только в одном языке. Образованный человек может овладеть большим числом языков, причем каждым из них гораздо лучше, чем билингв; тем не менее его следует причислять лишь к одной нации, если он думает только на одном языке и воспринимает все, что он видит и слышит, через способ мышления, который был образован с помощью структуры и формирования понятий из его собственного языка. И все-таки даже среди «миллионеров образования»26 есть билингвы, люди, которые в полной мере вобрали образование двух культурных слоев. Они встречались и встречаются несколько чаще в тех местах, где сталкиваются друг с другом более старший, уже вполне сформировавшийся язык со своей древней культурой и еще не вполне сформировавшийся язык народа, только завершающего процесс накопления культурного багажа. Здесь и физически, и психологически проще добиться совершенного владения двумя языками и ознакомления с двумя культурами. Так, в Богемии среди поколения, которое непосредственно предшествовало ныне живущему, билингвов было гораздо больше, нежели в настоящее время. В некотором смысле к билингвам можно причислять и всех тех, кто помимо стандартного языка в совершенстве владеет еще и диалектом.
Как правило, каждый человек принадлежит хотя бы к одной нации. Только дети и глухонемые не имеют национальности; первые обретают интеллектуальную родину за счет вступления в речевое сообщество, последние – через развитие своих умственных способностей вплоть до обретения возможности взаимопонимания с представителями нации. Происходящий здесь процесс подобен тому, в ходе которого взрослые люди, уже имеющие принадлежность к одной нации, переходят в другую27.
Лингвист устанавливает связи между языками; он определяет языковые семейства и языковые расы; он говорит о родственных и дочерних языках. Некоторые люди захотели распространить это представление непосредственно на нации. Другие же захотели превратить этническую связь в национальную. Обе идеи совершенно несостоятельны. Если кто-то желает говорить о национальном родстве, то это можно сделать только исходя из возможности взаимопонимания между представителями нации. В этом смысле диалекты взаимосвязаны между собой и с одним или даже с несколькими стандартными языками. Подобная связь существует даже между стандартными языками, например между отдельными славянскими языками. Ее значение для национального развития исчерпывается тем фактом, что она способствует переходу из одной национальности в другую.
С другой стороны, то обстоятельство, что грамматическая связь между языками облегчает их изучение, в политическом отношении весьма несущественно. Из этого не возникает никакого культурного или политического родства; на основе этой связи нельзя выстроить политические структуры. Идея о родстве народов ведет свое происхождение не из национально-политической/индивидуалистической области идей, а из расово-политической/коллективистской области; она была разработана сознательно в противовес ориентированной на свободу идее современной автономии. Панлатинизм, панславянизм и пангерманизм – это химеры, которые при столкновении с национальными устремлениями отдельных народов всегда терпели поражение. Они весьма благозвучны при братании народов, которые в какой-то момент преследуют параллельные политические цели, но терпят крах, как только от них требуется нечто большее. Они никогда не обладали достаточной силой для создания государств. Нет ни одного государства, которое было бы основано на этих идеях.
Одной из главных причин того, что люди долго отказывались усматривать отличительный признак нации в языке, являлось то, что они не могли согласовать эту теорию с действительностью, в которой одна нация может говорить на нескольких языках или несколько наций могут использовать один язык. Утверждение о том, что для представителей одной нации допустимо говорить на нескольких языках, подкрепляется ссылкой на примеры «чехословацкой» и «югославской» наций. Чехи и словаки действовали в этой войне как единая нация. Сепаратистские устремления небольших словацких групп по крайней мере не имели внешних проявлений и были лишены возможности добиться какого-либо политического успеха. Теперь, судя по всему, будет образовано чехословацкое государство, в котором будут проживать все чехи и словаки. Тем не менее чехи и словаки по этой причине еще не образуют единую нацию. Диалекты, из которых был образован словацкий язык, невероятно близки к диалектам чешского языка, и для словацкого крестьянина, который говорит только на своем собственном диалекте, не составляет труда понимать речь чехов, особенно жителей Моравии, когда последние говорят на своем диалекте. Если бы словаки еще до того, как у них начал складываться самостоятельный стандартный язык, т. е. примерно на рубеже XVIII–XIX вв., установили более тесную политическую связь с чехами, то тогда развитие словацкого стандартного языка, вне сомнения, продвинулось бы не дальше, чем развитие независимого швабского стандартного языка в Швабии. Политические мотивы сыграли решающую роль при создании самостоятельного языка в Словакии. Этот словацкий стандартный язык, скроенный всецело по образцу чешского языка и тесно связанный с ним во всех отношениях, тем не менее ввиду политических обстоятельств не мог развиваться схожим образом. Поскольку венгерское государство не допускало его в школы, государственные органы и суды, он влачил жалкое существование в популярных альманахах и листовках оппозиции. В свою очередь слабое развитие словацкого языка привело к тому, что стремление позаимствовать чешский стандартный язык, имевшее место в Словакии с самых давних пор, набирало все большую силу. Сегодня в Словакии друг друг противостоят два движения: одно намерено искоренить из словацкого языка все чешские элементы и сделать язык чистым и самостоятельным, а второе выступает за его ассимиляцию чешским языком. Если верх возьмет второе движение, словаки превратятся в чехов, и чехословацкое государство преобразуется в сугубо чешское национальное государство. Если же победу одержит первое движение, тогда чешское государство будет вынуждено, если оно не пожелает выступить в роли угнетателя, предоставить словакам автономию, а в конце концов, возможно, и полную независимость. Чехословацкой нации, состоящей из носителей чешского и носителей словацкого языков, не существует. То, что мы видим перед собой, это борьба отдельной славянской нации за свое существование. То, чем она закончится, будет зависеть от политических, социальных и культурных обстоятельств. С чисто лингвистической точки зрения возможны оба варианта развития событий.
Точно так же обстоит дело с отношением словенцев к югославской нации. Словенский язык тоже с момента своего возникновения являлся предметом борьбы либо за его независимость, либо за сближение или полное смешение с хорватским языком. Иллирийское движение28 намеревалось включить и словенский язык в сферу своих стремлений к единению. Если бы словенский язык имел возможность сохранять свою самостоятельность и в будущем, то тогда югославскому государству пришлось бы предоставить словенцам автономию.
Одним из наиболее часто приводимых примеров двух наций, говорящих на одном языке, являются южные славяне. Хорваты и сербы пользуются одним и тем же языком. Национальное различие между ними, как утверждается, состоит исключительно в религии. Считается, что здесь тот случай, который не может быть объяснен теорией, которая видит отличительное свойство нации в ее языке.
В сербо-хорватском народе присутствуют весьма резкие религиозные контрасты. Одна часть народа принадлежит к православной церкви, другая – к католической, и даже сегодня немалую часть населения составляют мусульмане. Вдобавок к религиозным контрастам существуют застарелые политические распри, своими корнями до сих пор частично уходящих в те времена, политические обстоятельства которых сегодня уже давно изменились. Тем не менее диалекты всех этих в религиозном и политическом отношении раздробленных народов на редкость тесно связаны между собой. Эти диалекты были настолько близки друг к другу, что попытки создать стандартный язык, предпринимавшиеся с различных сторон, неизменно приводили к одному и тому же стандартному языку. Вук Стефанович Караджич намеревался создать сербский язык, Людевит Гай – унифицированный югославский язык; пансербизм и иллиризм непримиримо противостояли друг другу. Но поскольку они имели дело с одним и тем же диалектальным материалом, результаты их работы оказались идентичными. Созданные ими языки до того незначительно отличались друг от друга, что в конце концов слились в единый унифицированный язык. Если бы сербы не пользовались исключительно кириллицей, а хорваты – латинским алфавитом, то не было бы никаких внешних признаков, позволяющих относить письменный документ к одной или другой нации. Различие алфавитов не способно расколоть единую нацию на длительный период; немцы тоже используют различные формы письменности, но этот факт не приобретает какого-либо национального значения. Политические события последних лет перед войной и в ходе самой войны показали, что религиозные различия между сербами и хорватами, на основе которых австрийская политика эрцгерцога Франца Фердинанда и его последователей выстраивала воздушные замки, уже достаточно давно утратили свое прежнее значение. Судя по всему не приходится сомневаться и в том, что в политической жизни сербов и хорватов национальный фактор общего языка возьмет верх над всеми препятствующими этому обстоятельствами и что религиозные различия будут играть для сербо-хорватской нации не большую роль, чем они играют для немецкого народа.
Два других примера, которые обычно призваны показать, что языковое сообщество и нация являют собой не одно и то же – это англосаксонский и датско-норвежский случаи. Утверждается, что английский язык используют две нации – англичане и американцы; и уже только это показывает, что недопустимо искать признак национальности в одном лишь языке. На самом же деле англичане и американцы – это одна нация. Склонность разделять их на две нации основывается на привычке полагать, будто принцип национальности непременно подразумевает необходимость объединения всех частей нации в единое государство. В следующей главе будет показано, что это вовсе не так, и, следовательно, критерий нации ни в коей мере не следует искать в попытках образовать объединенное государство. То, что англичане и американцы являются гражданами разных государств, что политические курсы этих государств не всегда пребывали в полной гармонии, и что разногласия между ними подчас приводили к войнам – все это еще не является доказательством того, что англичане и американцы – это не одна нация. Не подлежит сомнению, что Англия связана со своими доминионами и с Соединенными Штатами национальными узами, которые докажут свою связующую силу в дни крупного политического кризиса. Мировая война доказала, что разногласия между отдельными частями англосаксонской нации могут возникать только тогда, когда для нее в целом нет никаких видимых угроз со стороны других наций.
Еще сложнее на первый взгляд согласовать с лингвистической теорией нации ирландскую проблему. Ирландцы некогда сформировались как самостоятельная нация они пользовались самостоятельным кельтским языком. В начале XIX в. 80 % населения Ирландии все еще говорило на кельтском, а более 50 % совсем не понимало английский язык. С тех пор ирландский язык значительно утратил свои позиции. Лишь немногим более 600 тыс. человек все еще пользуются им, и лишь изредка в Ирландии можно встретить людей, которые не понимали бы по-английски. Разумеется, сегодня в Ирландии наблюдаются попытки возродить ирландский язык и сделать его употребление всеобщим. Однако все дело в том, что очень многие из тех, кто стоит на стороне политического ирландского движения, по национальности являются англичанами. Противостояние между англичанами и ирландцами имеет прежде всего социальную и религиозную, а не исключительно национальную подоплеку; и поэтому так может случиться, что жители Ирландии, которые по национальности ирландцами не являются, также в большом количестве являются частью этого движения. Если бы ирландцы добились успеха в своем стремлении к автономии, то не исключено, что значительная часть нынешнего англоязычного населения Ирландии влилась бы в ирландскую нацию.
Часто упоминаемый датско-норвежский пример тоже не позволяет опровергнуть утверждение о том, что национальность сосредоточена в языке. В ходе многовекового политического союза между Норвегией и Данией старый норвежский стандартный язык был полностью вытеснен датским стандартным языком; потом он кое-как влачил незавидное существование только в многочисленных диалектах сельских жителей. После отделения Норвегии от Дании (в 1814 г.) были предприняты попытки по созданию своего собственного национального языка. Но усилия партии, стремившейся создать новый норвежский национальный язык на основе старого норвежского языка, потерпели очевидную неудачу. Верх одержали те, кто стремился лишь обогатить датский язык за счет введения в него выражений из словаря норвежских диалектов, а в целом выступал за сохранение датского языка. На этом языке написаны произведения великих норвежских писателей Ибсена и Бьёрсона29. Таким образом, датчане и норвежцы по-прежнему составляют одну нацию, даже если политически они относятся к двум государствам.
2. Диалект и стандартный язык
В первобытные времена каждая миграция влекла за собой не только географическое, но и интеллектуальное разделение родов и племен. Экономический обмен пока не существует, еще не возникли связи, которые могли бы препятствовать разобщению и возникновению новых обычаев. Диалект каждого племени все больше отличается от того диалекта, на котором изъяснялись их предки, когда они еще жили совместно. Дробление диалектов продолжается непрерывно. Потомки больше не понимают друг друга.
Потребность в единообразии языка появляется с двух сторон. Зарождение торговли делает необходимым понимание между представителями разных племен. Однако эта потребность удовлетворяется, когда необходимого уровня владения языком достигают отдельные посредники в торговле. В древние времена, когда обмен товарами между отдаленными регионами имел сравнительно небольшое значение, таким путем в более широкое употребление могли войти только отдельные выражения и группы родственных слов. Для объединения диалектов должны были произойти гораздо более существенные политические изменения. Появлялись завоеватели и создавали государства и всевозможные политические союзы. Политические вожди обширных земель вступали в более близкие личные отношения, представители всех социальных слоев из многочисленных племен сближались на военной службе. Отчасти независимо от политической и военной организации, а отчасти и в непосредственной связи с ней возникают и распространяются из одного племени в другое религиозные институты. Наряду со стремлением к политическому и религиозному единству усиливается стремление и к языковому объединению. Вскоре диалект правящего племени или племени жрецов начинает преобладать над диалектами подвластных племен и мирян, вскоре из разных диалектов представителей одного государства и одной религии образуется единый смешанный диалект.
Наиболее фундаментальной основой для унификации языка становится появление письменности. Религиозные учения, песни, законы и летописи, сохраняемые в письменном виде, наделяют превосходством тот диалект, на котором они были изложены. С этого момента дальнейшее дробление языка будет затруднено, теперь существует идеальная речь, которая заслуживает того, чтобы стремиться ей подражать и ее осваивать. Окружавший буквы алфавита в первобытные времена ореол таинственности, который еще окончательно не исчез даже сегодня, по крайней мере в том, что касается их печатной формы, повышает престиж диалекта, на котором сделана запись. Из хаоса диалектов и наречий возникает общий язык, язык правителей и законов, язык священников и поэтов, язык литературы. Он становится языком высокопоставленных и более образованных лиц; он становится языком государства и культуры30; в конце концов он признается единственно правильным и благородным языком; диалекты же, от которых он произошел, в дальнейшем ставятся ниже его по рангу. Люди считают их искажениями письменного языка, люди начинают презирать их как язык простонародья.
При образовании единых языков политические и культурные факторы влияния всегда с самого начала действуют совместно. Врожденное качество народного диалекта заключается в том, что он черпает свою силу из жизни тех, кто на нем говорит. С другой стороны, стандартный и унифицированный язык – это продукт научных кабинетов и канцелярий. Разумеется, в конечном счете он тоже возникает из разговорной речи обычных людей и из творений одаренных поэтов и писателей. Однако при этом он всегда в большей или меньшей степени пронизан педантизмом и искусственностью. Ребенок учится диалекту у своей матери; лишь он один может стать его родным языком; стандартный язык преподается в школе.
В борьбе, которая разворачивается теперь между стандартным языком и диалектом, у последнего есть преимущество: он уже проник в человека в его наиболее восприимчивые годы. Вместе с тем и стандартный язык тоже имеет свои козыри. То, что это общепринятый язык, то, что он выводит за пределы региональной разобщенности к взаимопониманию с более широкими кругами, делает его столь необходимым для государства и церкви. Он служит носителем письменного наследия и посредником культуры. За счет этого он способен одержать верх над диалектом. Но если он слишком далек от последнего, если он является или со временем становится настолько отдаленным от диалекта, что оказывается доступным для понимания лишь тех, кто учит его с немалым трудом, то тогда он неизбежно омертвеет, тогда из диалекта возникает новый стандартный язык. Так латинскому языку на смену пришел итальянский, древнеславянскому – русский, а в современном греческом языке простая речь возможно возобладает над кафаревисой эпохи классицизма.
Тот лоск, который школа и грамматисты привыкли придавать стандартному языку, тот пиетет, с которым они относятся к его правилам, и то презрение, с каким они относятся к каждому, кто нарушает эти правила, приводят к тому, что связь между стандартным языком и диалектом предстает в ложном свете. Диалект не является искаженным стандартным языком, это первобытный язык; стандартные языки возникают только из диалектов, будь то единственный диалект или смешанный вариант, искусственно образованный из разных диалектов и возведенный в ранг стандартного языка. Таким образом, совершенно невозможно ставить вопрос о том, принадлежит ли определенный диалект к тому или иному языку. Отношения между стандартным языком и диалектом далеко не всегда основываются на безусловной зависимости или тем более на превосходстве и подчиненности, и обстоятельства лингвистической истории и грамматики не играют в этом отношении решающую роль. Тот стандартный язык, к которому носители определенного диалекта будут предрасположены, определяют политические, экономические и общекультурные обстоятельства прошлого и настоящего; и может случиться так, что по этой причине единый диалект относится частично к одному и частично к другому стандартному языку.
Процесс, в ходе которого носители определенного диалекта переходят впоследствии к употреблению определенного стандартного языка – либо исключительно, либо наряду с диалектом, – представляет собой особый случай национальной ассимиляции. Главным образом его отличает то, что переход осуществляется к весьма близкому в грамматическом отношении стандартному языку, причем путь этот в подобном случае является, как правило, единственно возможным. Сын баварского крестьянина обычно не имеет иного доступа к культуре, кроме как через немецкий стандартный язык, хотя в редких случаях может быть и так, что, не прибегая к этому окольному пути, он становится напрямую чехом или французом. Однако для нижненемецкого диалекта уже существуют два возможных пути: его ассимиляция немецким или же голландским стандартным языком. То, какое из двух направлений он изберет, определяется отнюдь не лингвистическими или генеалогическими соображениями, а политическими, экономическими и социальными. Сегодня уже не осталось ни одной деревни, в которой говорили бы сугубо на нижненемецком диалекте, повсюду преобладает по крайней мере двуязычие. Если бы сегодня какой-нибудь район, где распространен нижненемецкий язык, решено было бы отделить от Германии и присоединить к Нидерландам, и при этом немецкий язык в школах и государственных учреждениях был бы заменен на голландский, жители этого района восприняли бы все это как национальное насилие. Однако сто-двести лет назад подобное отделение части немецких земель можно было бы провести без помех, а потомки тех людей, которые пережили в свое время отделение, сегодня были бы такими же коренными голландцами, как сейчас они являются коренными немцами.
В Восточной Европе, где школа и государственные учреждения до сих пор даже близко не имеют того значения, как на Западе, нечто подобное по-прежнему допустимо и сегодня. О большинстве славянских диалектов, употребляемых в верхней части Венгрии, ученый-лингвист сможет определенно сказать, к какому языку они ближе: к словацкому или к украинскому, а также, вероятно, установить в большинстве случаев в Македонии, ближе ли определенный диалект к сербскому или к болгарскому языку. Тем не менее это еще не дает ответа на вопрос, являются ли те, кто говорит на этом диалекте, словаками или украинцами, сербами или болгарами. Суть в том, что это зависит не только от языковых, но и от политических, религиозных и социальных условий. Деревня, диалект которой определенно более близок к сербскому языку, может сравнительно быстро освоить в достаточной степени болгарский стандартный язык, если в ней появятся болгарская церковь и болгарская школа.
Только так можно понять сущность чрезвычайно сложной украинской проблемы. Вопрос о том, являются ли украинцы самостоятельной нацией или же просто русскими, которые говорят на особом диалекте, в подобной форме просто лишен смысла. Если бы Украина в XVIII в. не лишилась политической независимости, войдя в состав Великорусского царства, тогда, возможно, был бы создан отдельный украинский стандартный язык. Если бы все украинцы, включая тех, кто проживает в Галиции, Буковине и верхней Венгрии, попали бы под власть царя не позднее первой половины XIX в., это, возможно, не стало бы помехой для развития самостоятельной украинской литературы; однако в сравнении с великорусской литературой эта литература, вероятно, занимала бы то же самое место, что и нижненемецкие произведения по отношению к немецкой литературе. Она оставалась бы в рамках диалектной поэзии, не имея особых культурных и политических притязаний. Тем не менее то обстоятельство, что несколько миллионов украинцев пребывали под австрийским правлением и в религиозном отношении были также независимы от России, создало предпосылки для образования самостоятельного рутенского стандартного языка. Несомненно, австрийское правительство и Католическая церковь предпочли, чтобы австрийские русины (рутены) создали отдельный язык вместо того, чтобы усваивать русский. В этом смысле есть доля правды в утверждении поляков о том, что русины – это австрийская выдумка. Поляки не правы лишь в утверждении о том, что без официальной поддержки первых зачатков русинских устремлений в Восточной Галиции не возникло бы никакого русинского движения. Национальный подъем восточных галичан мог бы быть подавлен не более, чем пробуждение других наций без истории. Если бы государство и церковь не стремились направить его в другое русло, то оно, возможно, с самого начала отличалось бы более сильной великорусской ориентацией.
Украинское движение в Галиции затем по меньшей мере способствовало существенному усилению сепаратистских настроений среди украинцев в южной России, а возможно, даже и вдохнуло в них жизнь. Самые недавние политическо-социальные сдвиги в такой степени способствовали усилению южнорусского украинского национального движения, что нельзя совсем исключать вероятность того, что великорусской метрополии уже не удастся их подавить. Однако это не этнографическая или языковая проблема. Отнюдь не родственные взаимоотношения языков и рас будут определять, украинский или русский язык возьмет верх, а политические, экономические, религиозные и общекультурные обстоятельства. По этой причине весьма вероятно, что конечный исход в бывших австро-венгерских районах Украины будет иным, нежели в той ее части, которая долгое время была частью России.
Сходная ситуация сложилась в Словакии. Независимость словацкого языка от чешского также является в некотором смысле результатом стечения обстоятельств. Если бы между моравцами и словаками не существовало никаких религиозных противоречий и если бы Словакия была политически объединена с Богемией и Моравией уже начиная с XVIII в., то тогда навряд ли возник бы отдельный словацкий письменный и стандартный язык. С другой стороны, если бы венгерское правительство уделяло меньше внимания мадьяризации словаков и предоставило бы их языку больший простор в школах и административных учреждениях, то тогда, возможно, он достиг бы более высокой степени развития и сегодня был бы более дееспособен в противостоянии чешскому языку31.
В большинстве случаев ученый-лингвист сумеет провести языковые границы, относя отдельные диалекты и наречия к определенным стандартным языкам. Однако его решение не сможет предопределить исторический ход событий. Решающую роль играют политические и культурные события. Лингвисты не могут объяснить, почему чехи и словаки образовали две отдельные нации, и у них не найдется объяснения, если в будущем те и другие вдруг объединятся в единую нацию.
3. Национальные изменения
Долгое время нации рассматривались как неизменные категории, и при этом не учитывалось то, что в ходе истории народы и их языки подвержены весьма значительным изменениям. Германская нация X в. отличается от германской нации века XX. Об этом весьма наглядно свидетельствует хотя бы тот факт, что сегодняшние немцы говорят на языке, который отличается от языка современников эпохи Оттонов32.
Для отдельного человека принадлежность к нации отнюдь не является неизменной характеристикой. Человек может стать еще ближе к своей нации или отдалиться от нее, он может даже совершенно покинуть ее и сменить на другую.
Национальная ассимиляция, которую, безусловно, следует отличать от смешения и дрейфа рас, с каковыми она состоит в определенном взаимодействии, представляет собой явление, историческое значение которого переоценить невозможно. Мы наблюдаем ее в действии повсеместно. Если бы мы смогли полностью осмыслить ее условия и ее сущность, то сделали бы значительный шаг вперед на пути к постижению процесса исторического развития. Значение этой проблемы разительно контрастирует с тем пренебрежением, с каким историческая наука и социология до сих пор обходят ее своим вниманием.
Язык служит для общения с другими людьми. Всякий, кто хочет разговаривать с окружающими и понимать то, что они говорят, должен пользоваться их языком. Поэтому каждому необходимо стремиться к тому, чтобы понимать язык своего окружения и говорить на нем. Именно поэтому отдельные люди и меньшинства осваивают язык большинства. Однако для этого всегда должно соблюдаться одно предварительное условие – между меньшинством и большинством должны происходить контакты. В противном случае никакой ассимиляции не происходит. Ассимиляция протекает тем быстрее, чем теснее контакты меньшинства с большинством и чем слабее контакты внутри самого меньшинства и чем слабее его контакты с соплеменниками, живущими в отдалении. Из этого непосредственно следует, что общественное положение представителей различных национальностей должно иметь в данном отношении особое значение, ибо личные контакты в той или иной степени определяются классовой принадлежностью. Так, определенные социальные слои в среде другой нации способны не только веками сохранять свои собственные традиции и собственный язык, но и уподоблять себе других. Немецкий дворянин, который на рубеже 1850 г. эмигрировал в Восточную Галицию, сделался не рутеном, а поляком; француз, который осел в Праге примерно в 1800 г., стал не чехом, а немцем. При этом рутенский крестьянин в Восточной Галиции, который за счет честолюбивой социальной мобильности сделался членом правящего класса, тоже стал поляком, а сын чешского крестьянина, который выбился в буржуа, стал немцем33.
В обществе, состоящем из классов и каст, разные нации могут проживать бок о бок на одной и той же территории в течение веков, не утрачивая при этом своей национальной самобытности. Истории известно немало таких примеров. В прибалтийских землях Ливонии, Эстонии и Курляндии, в Крайне и в Южной Штирии немецкое дворянство не одно столетие сохранялось в окружении другого народа; то же можно сказать и о немецкой буржуазии в богемских, венгерских и польских городах. Еще одним примером являются цыгане. Если социальные контакты между нациями случаются редко или отсутствуют, если между их представителями не заключается браков и лишь в ограниченной степени ведется торговля, если переходы из своего класса или своей касты в другие возможны только в редких исключительных случаях, это означает, что условия для национальной ассимиляции практически отсутствуют. Таким образом изолированные крестьянские поселения внутри страны, население которой говорит на другом языке, могли сохранять свой образ жизни до тех пор, пока сельскохозяйственные слои были прикреплены к земле. Однако когда либеральный экономический порядок ликвидировал все крепостные узы, устранил все особые классовые привилегии и предоставил трудящимся свободу передвижения, строгая национальная стратификация в обществе оказалась ослаблена. Вертикальная социальная мобильность и миграция привели к стремительному исчезновению национальных меньшинств или, по крайней мере, вынудили их занять оборонительные позиции, отстаиваемые с огромным трудом.
Разрушение барьеров, препятствовавших перемещению из одного социального класса в другой, свобода передвижения, в общем все то, что сделало современного человека свободным, в огромной степени способствовало росту преимущества стандартных языков перед диалектами. Как еще несколько десятилетий назад заметил английский филолог, «там, где столь впечатляюще усовершенствованные средства транспорта и связи всколыхнули сегодня людей и смешали их воедино невообразимым прежде образом, звучит сигнал о близкой кончине местных диалектов, местных нравов, традиций и обычаев; гудок паровоза стал для них поминальной молитвой. Через несколько лет они исчезнут; через несколько лет будет уже слишком поздно собирать их и, возможно, даже вообще защищать их»34. Сегодня в Германии даже крестьянину или рабочему уже не прожить без способности хотя бы понимать стандартный верхненемецкий язык и умения при необходимости им воспользоваться. Немалый вклад в ускорение этого процесса вносит школа.
От национальной ассимиляции через непосредственный контакт с людьми, говорящими на других языках, принципиально отличается искусственная ассимиляция – денатурализация силами государства или иные принудительные меры. Будучи социальным процессом, ассимиляция зависит от определенных предпосылок, она может произойти только при условии наличия этих предпосылок. Соответственно, принудительные методы в этой области бессильны; если предварительные условия не возникли или не были созданы, принудительные методы не способны обеспечить успех. Иногда административное принуждение способно создать эти условия и тем самым косвенно создать почву для ассимиляции, но оно не в силах осуществить трансформацию нации напрямую. Если люди помещаются в среду, где они отрезаны от контактов со своими соплеменниками и поставлены в исключительную зависимость от контактов с иноплеменниками, то этим создается почва для их ассимиляции. Однако если применяются лишь принудительные меры, не влияющие на разговорную речь, тогда попытки национального угнетения едва ли могут сулить какую-либо надежду на успех.
До наступления эпохи современной демократии, когда национальные вопросы еще не имели того политического значения, которое придается им сегодня, лишь по одной этой причине не возникало вопроса о национальном угнетении. Когда в XVII в. в Богемии Католическая церковь и государство Габсбургов запрещали чешскую литературу, они руководствовались религиозными и политическими мотивами, но никак не национально-политическими соображениями; они преследовали еретиков и бунтарей, а не чешскую нацию. Лишь в самое недавнее время мы стали свидетелями попыток национального угнетения в широком масштабе. Показательными примерами стран, применявших принудительную денатурализацию, выступают в первую очередь Россия, Пруссия и Венгрия. Насколько успешными оказались эти попытки, хорошо известно. После подобных опытов едва ли можно делать благоприятные прогнозы в отношении возможных в будущем усилий такого рода в Чехии и Польше.
Принцип национальности в политике
1. Либеральный, или пацифистский, национализм
То, что политика должна быть национальной, является современным постулатом.
С началом Нового времени в большинстве стран Европы на смену поместной системе Средневековья пришло монархическое государство. В основе политической концепции монархического государства лежат интересы правителя. Известное выражение Людовика XIV–L’Etat cest moi («Государство – это я») – наиболее емко передает ту концепцию, которую вплоть до недавних революционных событий продолжали исповедовать при трех европейских имперских дворах. Ее суть не менее очевидна и в том случае, когда Кенэ, чьи доктрины несмотря на это уже прокладывают путь к новой концепции государства, предваряет свое сочинение эпиграфом «Pauvre paysan, pauvre royaume; pauvre royaume, pauvre roi» («Беден крестьянин – бедно и королевство; бедно королевство – беден король»). Для Кенэ недостаточно указать на то, что от благосостояния крестьян зависит и благосостояние государства; помимо этого, он считает необходимым указать, что и король может быть богат, только если богат крестьянин. Лишь в этом случае становится очевидной необходимость принятия мер для повышения благосостояния крестьян. Ведь целью государства является именно монарх.
В XVIII–XIX вв. в противовес монархическому государству возникает идея свободы. Она возрождает политическое мышление республик античности и вольных городов Средневековья, ей понятна враждебность к монархам монархомахов35, она руководствуется примером Англии, где королевская власть потерпела окончательное поражение уже в XVII в., в своей борьбе она использует весь арсенал философии, рационализма, естественного права и истории, она привлекает на свою сторону огромные массы людей посредством литературы, которая всецело посвящает себя служению этой идее. Абсолютная монархия гибнет под напором стремления к свободе. Ей на смену приходит либо парламентская монархия, либо республика.
Монархическое государство не имеет естественных границ. Для монарха идеалом является роль преумножателя своего родового имения, он стремится оставить своему наследнику больше земель, чем сам унаследовал от своего отца. Непрерывно добывать новые владения, пока этому не воспрепятствует равный по силе или более сильный соперник, – таково стремление царствующих особ. Ведь в основе своей их жажда расширения земель не знает пределов, деяния отдельных монархов и взгляды литературных поборников монархической идеи здесь полностью совпадают. Данный принцип в первую очередь угрожает всем менее крупным и более слабым государствам. Тот факт, что они все-таки сохраняют самостоятельность, обусловлен лишь ревностным отношением крупных государств, которые с беспокойством следят за тем, чтобы никто из них не набрал чрезмерную мощь. В этом состоит концепция европейского равновесия, которая образует коалиции и вновь разрушает их. Там, где не ставится под угрозу равновесие, малые государства уничтожаются. Примером тому может служить раздел Польши. Монархи относятся к странам точно так же, как землевладелец относится к своим лесам, лугам и полям. Они продают, обменивают их (например, ради «округления» границ), и при этом власть над жителями страны всякий раз также переходит в другие руки. Согласно этому толкованию республики представляют собой собственность, не имеющую владельца, которую может приобрести всякий, если ему это по силам. Апогей такой политики, между прочим, пришелся не далее как на начало XIX в. – ее принципы реализованы в постановлении депутатов Священной Римской империи от 1803 г., в ходе основания государств Наполеоном, а также в решениях Венского конгресса.
В глазах монархов земли и народы суть не более чем предметы монархической собственности, первые составляют основу суверенного государства, вторые – приложение к земельной собственности. От народа, проживающего на «его» земле, монарх требует повиновения и преданности; он относится к нему практически как к своей собственности. Причем узы, соединяющие его с каждым из его подданных, являются единственной связью, которая объединяет отдельных людей в единое целое. Абсолютный правитель не только рассматривает любую иную общность между его подданными как угрозу, вследствие чего стремится устранить все традиционные товарищеские отношения между ними, которые ведут свое происхождение не от введенных им государственных законов, и враждебно настроен к созданию любых новых сообществ, которые могут возникнут, например, в результате общения в клубах; он также будет препятствовать тому, чтобы подданные из его различных земель начали ощущать себя сотоварищами в своей роли подданных. Однако, разумеется, стремясь разорвать все классовые узы, дабы сделать из дворян, буржуазии и крестьян просто подданных, монарх раздробляет структуру общества, тем самым создавая предпосылки для возникновения нового политического чувства. Подданный, который перестал ощущать себя членом узкого круга, начинает ощущать себя личностью, членом своей нации, а также гражданином государства и всего мира. Открывается путь к новому взгляду на окружающий мир.
Враждебная к монархам либеральная теория государства не приемлет их жажду земель и их распри на этой почве. Прежде всего, то, что понятия государства и нации совпадают, она считает само собой разумеющимся. Ведь именно так дело обстоит в Великобритании, стране, явившей миру образец свободы, равно как и во Франции, стране с классическим опытом борьбы за свободу. Это выглядит настолько очевидным, что по этому поводу более не может быть дальнейших рассуждений. Поскольку государство и нация совпадают и нет никакой необходимости это менять, то в этом нет и самой проблемы.
Впервые проблема границ государств возникла тогда, когда влияние идеи свободы охватило Германию и Италию. Здесь и еще в Польше, за спиной у презренных деспотов дня сегодняшнего, стоит великая тень исчезнувшего объединенного государства. Все немцы, поляки и итальянцы разделяют совместную великую политическую цель – освобождение своих народов из-под власти монархов. Эта цель наделяет их вначале единством политического мышления, а затем и единством действия. Через границы государств, охраняемые таможенниками и жандармами, народы протягивают свои руки в едином порыве. Союзу монархов, направленному против свободы, противостоит союз народов, борющихся за свое освобождение.
Монархическому принципу сосредоточения под своей властью как можно большей территории доктрина свободы противопоставляет принцип права народов на самоопределение, непреложно вытекающее из принципа прав человека36. Ни один народ или какая-либо его часть не должны удерживаться против своей воли в политическом объединении, которое им чуждо. Совокупность свободно мыслящих людей, стремящихся образовать государство, создает политическую нацию; страна, в которой они проживают, начинает именоваться такими словами, как patrie – родина, Vater-land – отечество; слово «патриот» становится синонимом свободно мыслящего человека37. В этом смысле французы начинают ощущать себя нацией, когда они свергают деспотию Бурбонов и вступают в борьбу против коалиции монархов, угрожающей только что обретенной ими свободе. Немцы, итальянцы обретают национальное самосознание, когда зарубежные монархи, объединившиеся в Священном союзе, препятствуют основанию ими свободного государства38. Этот национализм направляет свои усилия не против других народов, а против деспота, который порабощает и другие народы. Итальянский народ ненавидит прежде всего не немцев, а Бурбонов и Габсбургов; поляки ненавидят не немцев или русских, а русского царя, короля Пруссии и императора Австрии. Лозунг этой борьбы будет направлен против иностранцев только потому, что войска, на которые опирается власть тиранов, являются иностранными. Но даже в ходе сражения гарибальдийцы кричали австрийским солдатам: «Passate lAlpi e tornerem fratelli»39’40. Между собой отдельные нации, борющиеся за свободу, прекрасно ладят. Все народы приветствуют освободительную борьбу греков, сербов и поляков. В «Молодой Европе»41 борцы за свободу объединились без отличия по национальному признаку.
Самое главное: принцип национальности не ведет борьбу против представителей других наций. Она направлена против тиранов.
Таким образом, самое главное: не существует никакого противостояния между национальным подходом и подходом «гражданина мира»42. Идея свободы носит одновременно национальный и космополитический характер. Она революционна, ибо стремится упразднить любое правление, несовместимое с ее принципами, но вместе с тем она пацифистична43. Будь все народы свободны, о каких основаниях для войны могла бы идти речь? В этом вопросе политический либерализм совпадает с экономическим либерализмом, который указывает на солидарность интересов разных народов.
Об этом следует помнить и тем, кто желает понять суть изначального интернационализма социалистических партий со времен Маркса. Либерализм тоже космополитечен в своей борьбе против абсолютизма монархического государства. Равно как монархи выступают единым фронтом, чтобы защитить себя от наступления новых веяний, так же и народы сплачиваются воедино против монархов. Когда «Манифест Коммунистической партии» призывает пролетариев всех стран объединяться в борьбе против капитализма, этот лозунг последовательно выводится из предполагаемого факта тождественности капиталистической эксплуатации во всех странах. Однако это не антитеза либеральному призыву к национальному государству. Это также и не антитеза программе буржуазии, поскольку буржуазия в этом смысле тоже интернациональна. Акцент делается не на словах «всех стран», а на слове «пролетарии». То, что одинаково мыслящие классы, находящиеся в схожем положении во всех странах, должны объединяться, предполагается как нечто само собой разумеющееся. Если в этом призыве и можно усмотреть некий смысл, то это может быть только выпад, направленный против псевдонациональных сил, встречающих в штыки любое изменение в традиционном укладе жизни как посягательство на гарантированную национальную самобытность.
Новые политические идеи свободы и равенства впервые восторжествовали на Западе. В результате Англия и Франция в политическом отношении стали образцом для остальных стран Европы. Когда либералы призвали к заимствованию зарубежных моделей политической организации, то вполне естественно, что в ходе сопротивления, оказанного силами старого порядка, был применен и стародавний прием ксенофобии. Кроме того, в борьбе с идеями свободы немецкие и русские консерваторы использовали аргумент о том, что свобода – чуждое явление, непригодное для их народов. Мы видим злоупотребление национальными ценностями в политических целях44, однако здесь не идет речи о противостоянии иностранной нации в целом или ее отдельным представителям.
Таким образом, в том, что касается отношений между народами, национальный принцип прежде всего носит вполне мирный характер. Как политический идеал он в той же мере согласуется с мирным сосуществованием народов, как национализм Гердера в качестве культурного идеала был совместим с его космополитизмом. Лишь с течением времени мирный национализм, изначально непримиримый только к монархам, но не к народам, выродился в воинствующий национализм. Однако эта перемена происходит лишь в тот момент, когда современные принципы государства в своем победном марше с Запада на Восток достигают территорий со смешанным населением.
Смысл принципа национальности в его прежней миролюбивой форме становится для нас особенно очевидным, когда мы наблюдаем за развитием его второго постулата. В первую очередь принцип национальности содержит только неприятие любого господства, в том числе и любого иностранного господства, он предполагает самоопределение, автономию. Затем его содержание расширяется девизом становится не только свобода, но и единство. Но стремление к национальному единству также прежде всего носит сугубо мирный характер.
Один из его источников – это, как уже упоминалось, историческая память. Из унылого настоящего взгляд устремляется в более славное прошлое. И в этом прошлом взору предстает единое государство – пусть не для каждого народа в столь же радужных красках, как для немцев или итальянцев, но для большинства вполне притягательное.
Но идея единства – это не просто романтизм, она имеет значение и для политической действительности. В единстве ищут силу, чтобы одержать верх над союзом притеснителей. Единство в едином государстве дает народам наиболее надежную гарантию сохранения их свободы. И опять же, здесь национализм вовсе не вступает в противоречие с космополитизмом, поскольку единая нация стремится не к раздорам с соседними народами, а к миру и согласию.
Мы также видим, что там, где свобода и самоуправление уже укрепились и выглядят вполне уверенно и в ее отсутствие, идея единства не может реализовать свою способность разрушать или созидать государства. До сих пор Швейцария едва ли была увлечена этой идеей. Менее всего предрасположенность к отделению демонстрируют швейцарские немцы, и это вполне понятно: таким образом они смогли бы лишь отдать свою свободу в обмен на подчинение в германском авторитарном государстве. Однако и французы, а также в целом и итальянцы чувствуют себя настолько свободными в Швейцарии, что не проявляют никакого стремления к политическому объединению со своими соплеменниками.
Между тем в пользу национального единого государства действует еще и третье соображение. Несомненно, уровень развития международного разделения труда, уже достигнутый на сегодняшний день, потребовал обширной унификации законов, средств связи и транспортных средств вообще, и это требование будет становиться все более настоятельным по мере того, как экономика все больше будет превращаться в мировую. Когда экономические контракты еще пребывали в зачаточном состоянии, в целом почти не простираясь за пределы поселения, раздробленность поверхности земного шара на бесчисленные малые административно-правовые участки было естественной формой политической организации. Помимо военных и внешнеполитических интересов, которые в конечном счете повсеместно не требовали объединения и создания огромных империй – и даже если они действовали в этом направлении в эпоху феодализма и еще более в эпоху абсолютизма, они отнюдь не всегда приводили к образованию национальных государств – отсутствовали сами условия, которые потребовали бы единообразия в области права и управления. Это стало необходимостью только в той степени, в которой экономические отношения начали простираться все дальше и дальше за пределы провинций, стран и, наконец, континентов.
Требуя отделения экономики от государства, либерализм, который настаивает на полной свободе экономики, стремится устранить препятствия, воздвигаемые неоднородностью политических условий на пути развития торговли. Он добивается предельно возможной унификации законов, а в конечном счете единства законов в мировом масштабе. Однако он отнюдь не предполагает, что для достижения этой цели потребуется создание великих империй или даже мировой империи. Он твердо стоит на позиции, которой он придерживается в отношении проблемы государственных границ. Пусть народы самостоятельно решают, до какой степени они желают согласовывать свои законы, любое нарушение их воли принципиально отвергается. Таким образом, глубокая пропасть отделяет либерализм от всех учений, которые намерены принудительно создавать великое государство в интересах экономики.
Тем не менее политический реализм должен по-прежнему считаться с существованием государств и с теми трудностями, которые они создают на пути формирования наднационального права и свободы международных деловых операций. Поэтому с очевидной завистью патриоты наций, рассредоточенных во множестве государств, взирают на сплоченные в национальном отношении народы. Они желают последовать их примеру. Они смотрят на положение дел иными глазами, нежели теоретики либерализма. В Германии периода Германского союза45 признавалась крайне настоятельной необходимость унификации законов и отправления правосудия, средств связи и путей сообщения, а также всей административной системы. Свободную Германию можно было создать и путем революций в отдельных государствах, и тогда не понадобилось бы предварительно проводить унификацию. Тем не менее в пользу единого государства, по мнению политических реалистов46, говорит не только необходимость создания альянса притесненных против альянса притеснителей с целью добиться собственно свободы47, но и дальнейшая необходимость сплочения воедино с целью в единстве обрести силы отстоять свободу. Но даже помимо этого единства требуется экономическая необходимость. Далее уже невозможно допускать, чтобы в области права, в денежных системах, в средствах связи и транспорта, а также во многих других областях по-прежнему сохранялась раздробленность. Во всех этих областях Новое время требует унификации, причем даже за пределами национальных границ. Другие народы уже начинают принимать предварительные действия для достижения в этих сферах единообразия в мировом масштабе. Разве не выглядит очевидным то, что в Германии для начала следует достичь того же, чего уже достигли другие народы – создать германское гражданское право как предтечу грядущего мирового права, германское уголовное право как предварительный этап для создания мирового уголовного права, германский железнодорожный союз, германскую денежную систему, германскую почтовую систему? Однако все это должно обеспечить единое германское государство. Следовательно, программа сторонников свободы не может довольствоваться «аукционом тридцати королевских престолов» (Фрейлиграт), она должна призывать к единому государству.
Таким образом, стремление к единому государству уже содержало в себе зерно нового понимания национального принципа, которое проложит путь от мирного либерального принципа национальности к воинствующему национализму, исповедующему политику с позиции силы, к империализму.
Как описывает данный исторический период Мизес, движение за образование «большой Гемании» было тесно связано с развернувшейся в XVIII–XIX вв. борьбой за либерализм, индивидуализм, свободу и демократию. Наполеоновское завоевание покончило с независимостью немецких княжеств и герцогств, отдав их под контроль Пруссии. Надеясь на проведение политической реформы в Германии после поражения Наполеона и желая ей способствовать, профессора, политологи, писатели, философы, деловые люди и т. д. начали все больше и больше говорить и писать о либеральных идеях, появившихся во Франции и Англии. Особо благодатной почвой для новой идеологии оказались студенты университетов, создавшие либеральные студенческие объединения.
В нескольких прежде независимых немецких государствах были разработаны проекты конституций, обеспечивавшие права их жителей на частную собственность, предоставлявшие им избирательные права, гарантировавшие свободу слова без цензуры и защищавшие призывников от жестокого обращения.
Чтобы успокоить растущее недовольство, в апреле 1847 г. король Фридрих Вильгельм IV созвал первое Национальное собрание (объединенный лантаг), но его полномочия были сильно ограничены. Один из наиболее решительных лидеров либералов был вынужден отправиться в изгнание. Другие либералы продолжали требовать от короля признать права личности, но их обращения отвергались или игнорировались. В июне 1847 г. ничего не добившийся лантаг был распущен. Тем не менее по всей Европе уже разворачивались революционные события.
В феврале 1848 г. революционно настроенные жители Парижа отстранили от власти короля Луи Филиппа. В Вене Меттерних был вынужден подать в отставку. А в марте 1848 г. волнения и беспорядки выплеснулись на улицы Берлина. В конце концов обеспокоенный и напуганный восстанием Фридрих Вильгельм IV пошел на важные уступки. Он включил в свой кабинет министров двух либералов и даже пообещал, что Пруссия должна войти в состав Германии. Затем при активном участии либеральных министров для разработки проекта либеральной конституции было созвано второе Национальное собрание, заседавшее в соборе Св. Павла во Франкфурте. Его работа началась 18 мая 1848 г. Депутаты были преимущественно представителями буржуазного среднего класса, придерживавшимися либеральных и демократических идей. Они разработали проект поистине либеральной конституции, который был одобрен Национальным собранием, 28 мелкими германскими государствами и княжествами, а также Вюртембергом. Конституция была принята даже представителями Пруссии. Однако Бавария, Саксония, Ганновер и Пруссия отказались ее принять. В конечном счете ее отверг и Фридрих Вильгельм IV. Национальное собрание было распущено 21 апреля 1849 г.
Разгон Национального собрания вызвал волнения и революционные выступления в Берлине, Вене и других городах. Восстание было подавлено имперскими войсками под командованием Пруссии. Многие видные либералы были арестованы и посажены в тюрьму, изгнаны из страны или казнены, другие бежали за границу. – Прим. ред. амер. изд.]
Фразу «манчестерская школа» часто использовал британский политический деятель Бенджамен Дизраэли для обозначения движения за свободу торговли, в Германии социалисты и националисты использовали придуманный Фердинандом Лассалем термин «манчестерство» (manchestertum) в качестве синонима «бездушного капитализма» для оскорбления и высмеивания своих либерально настроенных оппонентов.
Теоретической основой манчестерского либерализма послужили произведения Давида Юма, Адама Смита, Давида Рикардо, Джона Стюарта Милля. В области внешней политики представители манчестерской школы выступали резко против войны и империализма, проповедуя мирные отношения между народами.
В 1927 г. Л. фон Мизес изложил основные положения манчестерской версии классического либерализма в своей книге «Либерализм», которая и сегодня остается единственным систематическим изложением принципов либерального устройства общества и государства, основ либеральной экономической и внешней политики, демонстрируя тесную связь между международным миром, частной собственностью, гражданскими правами, свободным рынком и экономическим процветанием.
В более общем смысле Мизес использовал фразу «манчестерский либерализм» (наряду с французским выражением laissez faire) для обозначения политической и экономической программы классического либерализма XVIII–XIX вв., потому что к тому времени, как писал Мизес в специальном приложении о термине «либерализм» в одноименной книге, «почти все, кто называли себя либералами, отстаивали мероприятия частью социалистические, частью интервенционистские». См. также: Мизес. Либерализм. Челябинск: Социум, 2014. С. 211–214; Хайек Ф. Либерализм И Хайек Ф. Индивидуализм и экономический порядок. М.; Челябинск: Социум, 2021. С. 327–362; Ротунда Р. Либерализм как слово и символ. М.; Челябинск: Социум, 2015. – Прим. ред.]
Bepul matn qismi tugad.