Kitobni o'qish: «Поэтический язык Иосифа Бродского»

Shrift:

Издано при финансовой поддержке Федерального агентства по печати и массовым коммуникациям в рамках Федеральной целевой программы «Культура России (2012–2018 годы).»

© Зубова Л., текст, 2015

© ЛЕМА, оформление, 2015

* * *

От автора

Книга составлена из статей и докладов разных лет. Все ранее опубликованные тексты переработаны и дополнены с учетом более поздней литературы. В начале каждой статьи дается библиографическая ссылка на место первой публикации.

Тексты И. Бродского цитируются преимущественно по изданию:

Сочинения Иосифа Бродского: В 8 т. Составление: В. П. Голышев, Е. Н. Касаткина, В. А. Куллэ. Общая редакция: Я. А. Гордин. СПб.: Пушкинский фонд, 1998–2001.

При этом цитаты сопровождаются указанием на названия и даты произведений, обозначением томов (римскими цифрами) и страниц (арабскими цифрами).

Некоторые тексты, отсутствующие в этом издании, взяты из других источников, ссылки на которые представлены в сносках:

Сочинения Иосифа Бродского: В 4 т. Составление и подготовка текстов: Г. Ф. Комаров. СПб: Пушкинский фонд, Париж – Москва – Нью-Йорк: Третья волна, 1992–1995.

Иосиф Бродский. Стихотворения и поэмы: В 2 т. Составление и подготовка текстов: Л. В. Лосев. СПб.: Изд-во Пушкинского Дома; Вита Нова, 2011.

Иосиф Бродский. Стихотворения и поэмы (основное собрание). Подготовка текста: Сергей Виницкий. Электронный ресурс: http://lib.ru/BRODSKIJ/brodsky_poetry.txt_with-big-pictures.html.

При разночтениях в текстах разных источников предпочтение оказывалось изданию, подготовленному Л. В. Лосевым.

Графические выделения (полужирный шрифт и, в редких случаях, подчеркивания) в цитатах из поэтических текстов Бродского и других авторов – мои, за исключением особо оговоренных случаев.

Форма суть в поэтическом языке Иосифа Бродского1

Тезис о том, что поэт – орудие языка, настойчиво утверждаемый Иосифом Бродским2, побуждает посмотреть на его поэзию именно с этой точки зрения.

В поэзии Бродского широко представлены свойства прошлых и будущих языковых состояний, а также, что кажется особенно интересным и важным, сам механизм преобразований: история русского языка предстает в стихотворениях и поэмах Бродского как наглядная картина динамических процессов, охватывающих все языковые элементы. Историко-лингвистический анализ произведений Бродского интересен не только для описания картины мира поэта, осмысления литературы и философии XX века, но и для уяснения того, какие процессы и каким образом в истории языка осуществляются.

Архаическая глагольная форма суть обычно употребляется Бродским в форме не множественного числа, как диктует норма, а единственного:

 
Постоянство суть эволюция принципа помещенья
в сторону мысли. Продолженье квадрата или
параллелепипеда средствами, как сказал бы
тот же Клаузевиц, голоса или извилин
 
(«Элегия». 1988. IV: 50);
 
И пустоте стало страшно за самое себя.
Первыми это почувствовали птицы – хотя звезда
тоже суть участь камня, брошенного в дрозда
 
(«Мир создан был из смешенья грязи, воды, огня…». [1993]. IV: 95);
 
Страх суть таблица
зависимостей между личной
беспомощностью тел и лишней
секундой. Выражаясь сухо,
я, цокотуха,
 
 
пожертвовать своей согласен.
Но вроде этот жест напрасен:
сдает твоя шестерка, Шива.
Тебе паршиво
 
(«Муха». 1985. III: 287);
 
Суслик не выскочит и не перебежит тропы.
Не слышно ни птицы, ни тем более автомобиля:
будущее суть панацея от
того, чему свойственно повторяться
 
(«Примечание к прогнозам погоды». 1986. III: 302);
 
Призрак бродит бесцельно по Каунасу. Он
суть твое прибавление к воздуху мысли
обо мне,
суть пространство в квадрате, а не
энергичная проповедь лучших времен.
Не завидуй. Причисли
Привиденье к родне
 
(«Литовский ноктюрн: Томасу Венцлова». 1974. III: 54);
 
Жизнь моя затянулась. В речитативе вьюги
обострившийся слух различает невольно тему
оледенения. Всякое «во-саду-ли»
есть всего лишь застывшее «буги-вуги».
Сильный мороз суть откровенье телу
о его грядущей температуре
 
(«Эклога 4-я /зимняя/». 1980. III: 197).

Подобных примеров настолько много (в конкордансе Татьяны Патеры3 зафиксировано 30 употреблений глагольной формы суть, из них 24 единственного числа), что это явление из грамматической ошибки превращается в яркую примету стиля, нередко воспроизводится – может быть, иногда в подражание, иногда явно независимо – и другими поэтами4, то есть активно осваивается современным русским языком.

Интересно, что на 30 употреблений формы суть только 4 раза она встретилась в правильной форме 3-го лица множественного числа5 (для случайности соотношение странное). Кроме того, зафиксировано 2 примера перехода глагольной формы суть в служебные части речи, о чем будет подробнее сказано ниже:

 
Вот отчего то парфяне, то, реже, римляне,
то и те и другие забредают порой сюда,
в Каппадокию. Армии суть вода,
без которой ни это плато, ни, допустим, горы
не знали бы, как они выглядят в профиль, тем паче в три
четверти
 
(«Каппадокия». 1992. IV: 102);
 
«И он ему». «И он». «И он ему».
«И я готов считать, что вечер начат».
«И он ему». «И все это к тому,
что оба суть одно взаимно значат»
 
(«Горбунов и Горчаков». 1965–1968. II: 263);
 
Добро и Зло суть два кремня,
и я себя подвергну риску,
но я скажу: союз их искру
рождает на предмет огня
 
(«На 22-е декабря 1970 года Якову Гордину от Иосифа Бродского». 1970)6;
 
Мы похожи;
мы, в сущности, Томас, одно:
ты, коптящий окно изнутри, я, смотрящий
снаружи.
Друг для друга мы суть
обоюдное дно
амальгамовой лужи,
неспособной блеснуть
 
(«Литовский ноктюрн: Томасу Венцлова». 1974. III: 51).

Итак, Бродский настойчиво утверждает форму суть в единственном числе.

Между тем в сознании современного образованного человека существует еще весьма твердое представление, о том, что суть – архаическая форма 3-го лица множественного числа, а если точнее определить ее современный статус – форма старомодная, стилистически маркированная связью с научным стилем речи. Это глагол-связка в предложениях-формулировках, дефинициях, афоризмах, сентенциях типа квадрат и треугольник суть геометрические фигуры; рождение и смерть суть границы жизни.

Язык поэзии, и более всего язык Бродского расширяет сферу функционирования формы суть.

Массовый характер ее употребления в единственном числе и многообразие контекстов с этой формой у Бродского и других поэтов заставляют видеть в этом явлении не ошибку, а отражение грамматической динамики – изменения, которое происходит на наших глазах.

В таком случае стоит вспомнить, почему и как происходят сдвиги в грамматической системе и каким образом исторические процессы в языке прошлых эпох становятся доступными для изучения. Утрата или эволюция всех грамматических категорий старославянского и древнерусского языков проявлялась в нарушении грамматической правильности форм7. При этом сначала при сохранении разных фонетических оболочек слов утрачивалось их смысловое различие: бывшие разные формы становились дублетами, затем конкуренция вариантов приводила либо к вытеснению одного из них, либо к новому расподоблению – стилистическому или смысловому8.

Историки языка изучают динамику изменений по ошибкам писцов в рукописных источниках – ошибках, отразивших смешение категорий. Постепенно ошибки превращаются в новые правила, а художественный язык всегда использует дублеты как дополнительные стилистические и семантические ресурсы.

Исследуя творчество Бродского, Лев Лосев фиксирует внимание на таком важнейшем свойстве его поэзии, отразившей тенденции литературы XX в., как перемещение центра тяжести с этических и социальных вопросов на экзистенциальные (Лосев, 1986:189). Это обстоятельство значительно повышает – по отношению к нормативному языку – значимость глагола быть в экзистенциальной функции. Поэту оказываются нужны не только нейтральные, но и стилистически маркированные формы. Любопытно, что Марина Цветаева тоже утверждала экзистенциальность как наиболее значимую категорию и активно включала в свои тексты форму первого лица есмь, недостающую в современном языке, причем грамматически правильно. Эта форма выражала бытие преимущественно лирического я Цветаевой, но не исчерпывалась этим значением: есмь говорилось и от имени таких природных сущностей, как, например, песок, огонь9. Для Бродского форма есмь не характерна10, его форма – суть, которая не свойственна поэзии Цветаевой. И эта форма – маркер формулы – связывает сущности объективного мира. Место автора в этом случае – позиция наблюдателя, исследователя из мира прошлого (поскольку он это слово активно употребляет) и современного (поскольку он это слово употребляет с нарушением грамматической правильности) или даже будущего (когда косноязычие аграмматизма превратится в новую строгую правильность).

Обращение к вопросам бытия, попытки преодоления времени в образах разрушения бытия временем, утверждение тех ценностей, которые времени не подвластны, диктуют смешение, а точнее, взаимодействие стилистически разнородных языковых элементов – архаических, маркированно современных и таких, которые опережают современное состояние языка. Устранение оппозиций между высоким и низким, сакральным и профанным, культурой и природой, умозаключением и эмоцией ведет и к устранению оппозиции между синхронией и диахронией (то есть между современным состоянием языка и его развитием). Тексты Бродского становятся не столько речью, делающей выбор из разных возможностей, сколько собственно языком во всем его стилистическом многообразии и в динамике – совокупностью одновременно реализуемых потенций.

В архаических элементах, далеко выходящих за рамки традиционных поэтизмов, типа огнь, уста, язык поэзии Бродского находит не столько торжественный тон, декоративную экзотику или даже иронический прием, давно освоенный литературой, сколько те смыслы, которые оказываются адекватными современному мироощущению.

Это проявляется на разных языковых уровнях, но более всего в грамматике, поскольку именно грамматическая форма выражает отношения между понятиями. Грамматика нередко становится предметом изображения, собственно образом, объясняющим намерения автора, например:

 
Помесь прошлого с будущим, данная в камне, крупным
планом. Развитым торсом и конским крупом.
Либо – простым грамматическим «был» и «буду»
в настоящем продолженном. Дать эту вещь как груду
скушных подробностей, в голой избе на курьих
ножках. Плюс нас, со стороны, на стульях.
 
(«Кентавры III». 1988. IV: 46).

Глагол суть и вводит в его поэзию «скучные» подробности.

Многообразное смысловое наполнение конструкций с формой суть указывает на переосмысление этой формы под влиянием современного существительного суть. В конкордансе Т. Патеры зафиксировано 28 употреблений этого существительного, впрочем, среди них в 4 примерах слово суть может быть интерпретировано иначе, проявляя синкретичное грамматическое значение существительного и других частей речи, например существительного и глагола:

 
«Сказал – кольцо». «Сказал – еще кольцо».
«И вот его сказал уткнулся в берег».
«И собственный сказал толкнул в лицо,
вернувшись вспять». «И больше нет Америк».
«Сказал». «Сказал». «Сказал». «Сказал». «Сказал».
«Суть поезда». «Все дальше, дальше рейсы».
«И вот уже сказал почти вокзал».
«Никто из них не хочет лечь на рельсы».
«И он сказал». «А он сказал в ответ».
«Сказал исчез». «Сказал пришел к перрону».
«И он сказал». «Но раз сказал – предмет,
то так же относиться должно к он’у»
 
(«Горбунов и Горчаков». 1965–1968. II: 263).

Характерно, что этот синкретизм проявляется в контексте с демонстративной грамматической трансформацией (И вот его сказал уткнулся в берег; Но раз сказал – предмет, / то также относиться должно к он’у).

Синкретизм представлен и в следующем контексте:

 
Теперь ты чувствуешь, как странно
понять, что суть в твоей судьбе
и суть несвязного романа
проходит жизнь сказать тебе.
 
(«Петербургский роман /поэма в трех частях/». 1961. I: 63–64).

В этом случае употребление суть можно понимать и как глагол (‘что есть в твоей судьбе’), и как существительное (‘что является сутью в твоей судьбе’); во втором употреблении прочитывается отчетливое существительное. Таким образом, контекст создает размытую границу между разными грамматическими значениями звукового комплекса суть.

Двойная интерпретация суть возможна и в таком фрагменте:

 
Грех первородства – не суть сиротства.
Многим, бесспорно, любезней скотство.
Проще различье найти, чем сходство:
«У Труда с Капиталом контактов нету».
Тьфу-тьфу, мы выросли не в Исламе,
хватит трепаться о пополаме.
Есть влечение между полами.
Полюса создают планету.
 
(«Речь о пролитом молоке». 1967. II: 183).

Здесь допустимы прочтения (‘грех первородства не является сутью сиротства’) и (‘грех первородства – это не /есть/ грех сиротства’).

Двойственность интерпретации потенциально присутствует и в таких строках:

 
Я пепел посетил. Ну да, чужой.
Но родственное что-то в нем маячит,
‹…›
Ну да, в нем есть не то что связь, но нить,
какое-то неясное старанье
уже не суть, но признак сохранить
 
(«Я пепел посетил. Ну да, чужой…». ‹1960-е›)11.

Двойной смысл обусловлен тем, что помимо прочтения ‘сохранить суть’ (суть – существительное) возможно контекстуально предшествующее ему прочтение ‘какое-то неясное старанье, уже не важно какое’ (суть – глагол в эллиптическом фразеологизме не суть в значении ‘неважно, несущественно’).

В некоторых контекстах слово суть может быть интерпретировано и как глагол, и как существительное в зависимости от наличия или от места знаков препинания:

 
Всякая зоркость суть
знак сиротства вещей,
не получивших грудь
 
(«Сидя в тени». 1983. III: 259);
 
Друг для друга мы суть
обоюдное дно
амальгамовой лужи,
неспособной блеснуть
 
(«Литовский ноктюрн: Томасу Венцлова». 1974. III: 48).

Характерно, что в этих примерах ритмическое членение строк диктует, вопреки пунктуации, прочтение слова суть как существительного. Поскольку в синтаксическом прочтении это все-таки глагол, можно сказать, что в двойной сегментации текста, в конфликте ритма и синтаксиса (Эткинд, 1978: 104–141) слово стремится возвратиться к своему исходному грамматическому синкретизму, свойственному архаическому состоянию языка. Вообще во многих случаях добавление запятой или тире, аналогом которых выступает стиховой перенос (enjambement), легко превращает глагол в существительное. Тогда именной член составного сказуемого в метафоре отождествления становится однородным членом со словом суть, а связка семантизируется: из грамматического элемента, полностью лишенного собственного лексического значения, она становится непосредственным выразителем сущности.

Наблюдается и движение формы суть от грамматической связки к союзу – синониму союза то есть, что семантизирует этот союз, устанавливая равенство то есть = суть, и тем самым показывает механизм грамматического и смыслового преобразования:

 
В будущем, суть в амальгаме, суть
в отраженном вчера,
в столбике будет падать ртуть,
летом – жужжать пчела
 
(«Полдень в комнате». [1978]. III: 178–179);
 
Или – слившихся с теми, кого любили
в горизонтальной постели. Или в автомобиле,
суть в плену перспективы, в рабстве у линий. Либо
просто в мозгу. Дать это вслух, крикливо,
мыслью о смерти – частой, саднящей, вещной.
Дать это жизнью сейчас и вечной
жизнью, в которой, как яйца в сетке,
мы все одинаковы и страшны наседке,
повторяющей средствами нашей эры
шестикрылую помесь веры и стратосферы
 
(«Кентавры III». 1988. IV: 46).

Каким же образом все это осуществляет связь времен? Комплекс употреблений формы суть указывает на возвращение слова к грамматической нерасчлененности существительного-глагола-союза, но то, что в исходном состоянии представляло собой потенции развития, сейчас предстает итогом развития. Восклицая «О как из существительных глаголет!» («Горбунов и Горчаков»), Бродский постоянно показывает, что и глагол превращается в другие части речи.

В стихах Бродского имеются примеры с эксплицированной синонимией современной нормативной формы есть форме суть:

 
Время есть холод. Всякое тело, рано
или поздно, становится пищею телескопа:
остывает с годами, удаляется от светила.
Стекло зацветает сложным узором: рама
суть хрустальные джунгли хвоща, укропа
и всего, что взрастило
одиночество
 
(«Эклога 4-я /зимняя/». 1980. III: 198);
 
Воздух и есть эпилог
для сетчатки – поскольку он необитаем.
Он суть наше «домой»,
восвояси вернувшийся слог
 
(«Литовский ноктюрн: Томасу Венцлова». 1974. III: 155);
 
Впрочем, итог разрух –
с фениксом схожий смрад.
Счастье – суть роскошь двух;
горе – есть демократ
 
(«Черные города…». 1962–1963. I: 225).

В таких контекстах можно видеть градацию смысловой значимости грамматической формы: движение от уподобления на уровне образа или ощущения к обобщающему уподоблению на уровне умозаключения.

Валентина Полухина обращает внимание на то, что в метафорах отождествления

…существенно меняется «напряженность сравниваемой силы»12, что выражено как грамматикой, так и авторитетностью, даже категоричностью тона (Полухина, 2009: 185);

Приравнивая субъект к предикату по сущностным смыслам, эти метафоры как бы претендуют на большее приобщение к истине, чем другие семантические типы метафор (Полухина, 2009: 192).

Язык поэзии Бродского противопоставляет форме есть форму суть как слово, способное к реставрации связи с существительным, как слово, хранящее значение философской абстракции, наконец, как слово, сохраняющее этимологические и словообразовательные связи с такими словами, как сущность, существительное, существование, существенный, насущный, сущий и Сущий (Бог).

Для понимания роли аграмматизма при употреблении формы суть важно иметь в виду грамматическую и семантическую историю глагола быть и тот результат эволюции глагола, который наблюдается на современном этапе развития языка.

В современном русском языке глагол быть употребляется в экзистенциальной функции (причем только форма есть: У него есть друзья) и в функции связки (возможны формы есть и суть; обе они представляют собой элементы книжного и научного стиля; лингвистика есть наука о языке; математика, физика и химия суть науки. В стилистически нейтральной речи связка выпадает: лингвистика – наука о языке; математика, физика и химия – это науки). Архаические формы единственного числа есмь и еси стилистически маркированы в еще большей степени, чем суть, и встречаются редко. Формы множественного числа есмы, есте и двойственного есве, еста, есте совсем утрачены. Таким образом, современный русский язык вообще не выражает глаголом быть в настоящем времени специфических значений лица и числа. Освобожденный от связочной функции и от указания на конкретность субъектов, он становится универсальным выразителем экзистенциальности.

Оппозиция форм есть и суть перестала быть оппозицией единственного и множественного числа, вместо грамматического дифференциального признака этих форм появилось два новых – во-первых, семантический (экзистенциальное значение имеется только у формы есть и отсутствует у формы суть) и, во-вторых, стилистический (связки есть и суть различаются по степени архаизации: связка есть ближе к нейтральности в этой паре).

Глагольная форма суть повторяет путь развития формы есть, утратившей формы спряжения.

Эта утрата компенсируется новыми функциями формы.

Потеря частных грамматических значений лица и числа у формы суть, во-первых, создает возможность абстрагирования, во-вторых, форма суть актуализирует смысловую связь связочного глагола с омонимичным существительным суть и с другой этимологически родственной лексикой бытийности (существование и т. п.) и аксиологической значимости (сущность и т. п.). Тем самым форма суть сопротивляется деэтимологизации – ослаблению и утрате собственного лексического значения, обычных при употреблении глагола в функции связки.

Поэзия Бродского, опережая современную норму употребления формы суть, демонстрирует возможность нелинейного развития языка – возобновление движения из точек, однажды уже пройденных эволюцией.

Послесловие к статье

Доклад на эту тему прозвучал в 1998 г. на конгрессе славистов в Кракове. Во время обсуждения Лев Лосев сказал, что, когда он публиковал стихи Бродского, просил его изменить форму суть в единственном числе на форму есть, когда это не мешает ни рифме, ни ритму; Бродский соглашался, что это ошибка, но категорически отказывался ее исправлять, говорил, что лучше тогда совсем не печатать эти стихи.

Литература

Бродский, 1992 – Сочинения Иосифа Бродского: В 4 т. Составитель Г. Ф. Комаров. СПб: Пушкинский фонд, Париж – Москва – Нью-Йорк: Третья волна, 1992–1995. Т. 2. СПБ. 1992. 479 с.

Бродский, 1999 – Бродский И. Сочинения Иосифа Бродского: В 8 т. Сост.: В. П. Голышев, Е. Н. Касаткина, В. А. Куллэ. Общ. редакция: Я. А. Гордин. СПб.: Пушкинский фонд, 1998–2001. Т. V. СПб., 1999. 376 с.

Булаховский, 1958 – Булаховский Л. А. Исторический комментарий к русскому литературному языку. Киев: Радянська школа, 1958. 488 с.

Зубова, 1989 – Зубова Л. В. Поэзия Марины Цветаевой: Лингвистический аспект. Л.: Изд-во Ленингр. ун-та, 1989. 263 с.

Зубова, 1996 – Зубова Л. Форма суть в поэзии Иосифа Бродского // Wiener Slawistischer Almanach. Wien, 1996. Bd. 37. С. 109–117.

Лосев, 1986 – Лосев Л. Чеховский лиризм у Бродского // Поэтика Бродского. Сборник статей. Под ред. Л. В. Лосева. Tenafly: Эрмитаж, 1986. С. 185–197.

Патера, 2002 – Patera Tatiana. A concordance to the poetry of Joseph Brodsky. Vol. 1–6. Lewinston, N.Y.: The Edwin Mellen Press, 2002.

Полухина, 2009 – Полухина В. Грамматика метафоры и художественный смысл // Полухина В. Больше самого себя. О Бродском. Томск: ИД СК-С, 2009. С. 177–212.

Эткинд, 1978 – Эткинд Е. Г. Материя стиха. Париж: Institut d'études slaves. 1978. 506 с.

Стихотворение Бродского «Одиссей Телемаку»13

Стихотворение «Одиссей Телемаку», написанное в 1972 г., когда Иосиф Бродский был вынужден эмигрировать, говорит об изгнании как судьбе и подводит итог прожитой жизни:

 
Мой Телемак,
Троянская война
окончена. Кто победил – не помню.
Должно быть, греки: столько мертвецов
вне дома бросить могут только греки…
И все-таки ведущая домой
дорога оказалась слишком длинной,
как будто Посейдон, пока мы там
теряли время, растянул пространство.
Мне неизвестно, где я нахожусь,
что предо мной. Какой-то грязный остров,
кусты, постройки, хрюканье свиней,
заросший сад, какая-то царица,
трава да камни… Милый Телемак,
все острова похожи друг на друга,
когда так долго странствуешь, и мозг
уже сбивается, считая волны,
глаз, засоренный горизонтом, плачет,
и водяное мясо застит слух.
Не помню я, чем кончилась война,
и сколько лет тебе сейчас, не помню.
 
 
Расти большой, мой Телемак, расти.
Лишь боги знают, свидимся ли снова.
Ты и сейчас уже не тот младенец,
перед которым я сдержал быков.
Когда б не Паламед, мы жили вместе.
Но, может быть, и прав он: без меня
ты от страстей Эдиповых избавлен,
и сны твои, мой Телемак, безгрешны
 
(III: 27).

Это стихотворение – о том, что всегда находилось в центре внимания Бродского:

Меня более всего интересует и всегда интересовало на свете ‹…› время и тот эффект, какой оно оказывает на человека, как оно его меняет, как обтачивает ‹…› С другой стороны, это всего лишь метафора того, что, вообще, время делает с пространством и с миром (Интервью Джону Глэду – Бродский, 2000- б: 110–111).

В стихотворении «Я как Улисс…» (1961) можно видеть предтекст и предчувствие стихотворения «Одиссей Телемаку»:

 
Зима, зима, я еду по зиме,
куда-нибудь по видимой отчизне,
гони меня, ненастье, по земле,
хотя бы вспять, гони меня по жизни.
Ну, вот Москва и утренний уют
в арбатских переулках парусинных,
и чужаки по-прежнему снуют
в январских освещенных магазинах.
И желтизна разрозненных монет,
и цвет лица криптоновый все чаще,
гони меня, как новый Ганимед
хлебну зимой изгнаннической чаши
и не пойму, откуда и куда
я двигаюсь, как много я теряю
во времени, в дороге повторяя:
ох, Боже мой, какая ерунда.
 
 
Ох, Боже мой, не многого прошу,
ох, Боже мой, богатый или нищий,
но с каждым днем я прожитым дышу
уверенней и сладостней и чище.
 
 
Мелькай, мелькай по сторонам, народ,
я двигаюсь, и, кажется отрадно,
что, как Улисс, гоню себя вперед,
но двигаюсь по-прежнему обратно.
 
 
Так человека встречного лови
и все тверди в искусственном порыве:
т нынешней до будущей любви
живи добрей, страдай неприхотливей
 
(I: 136).

В стихотворении «Письмо в бутылке», написанном в 1964 г. в Норенской, Улисс предстает преувеличенно романтическим персонажем14:

 
Сирены не прячут прекрасных лиц
и громко со скал поют в унисон,
когда весельчак-капитан Улисс
чистит на палубе смит-вессон
 
(II: 68).

Тон этих строк резко контрастирует с жанром предсмертного письма, что и обнаруживается далее в тексте:

 
Я честно плыл, но попался риф,
и он насквозь пропорол мне бок.
‹…›
Но, несмотря на бинокли, я
не смог разглядеть пионерский пляж.
‹…›
Я вижу, что я проиграл процесс
 
(II: 69–70).

Там же имеются строки:

 
Ундина под бушпритом слезы льет
из глаз, насчитавших мильярды волн
‹…›
Я счет потерял облакам и дням
 
(II: 70).

Затем образ Улисса появляется – совсем в другой тональности – в тексте «Прощайте, мадемуазель Вероника» (1967), где возникает тема сына:

 
то лет через двадцать, когда мой отпрыск,
не сумев отоварить лавровый отблеск,
сможет сам зарабатывать, я осмелюсь
бросить свое семейство – через
двадцать лет, окружен опекой
 
(II: 201).

Там же появляются слова Греческий принцип маски / снова в ходу; с тоской Улисса.

Очевидная биографическая отнесенность мифологических сюжетов и персонажей в поэтике Бродского иногда приводит к упрощению интерпретации:

Почти каждое стихотворение И. Бродского после 1965 года оказывается при тщательном анализе лишь формой опосредования какой-либо конкретной личной ситуации – ситуации, которой придается значительность за счет введения ее в круг классических мифологических сюжетов (Каломиров, 1986: 223).

В случае со стихотворением «Одиссей Телемаку» это, возможно, было бы и так, если бы Одиссей Бродского мог быть интерпретирован как Одиссей литературной традиции15 – преодолевший испытания романтический странник и победитель. И если бы Бродский был позером, а не поэтом. Но текст Бродского далек от патетики, и картина, которая им изображена, скорее снижает образ литературного Одиссея, чем возвышает его собственный. Всё героическое обесценено и исключено из восприятия персонажа16, романтическим, по существу, остается только имя как знак принадлежности к культуре. А личный аспект состоит, видимо, в том, что поэт ищет спасения от внутреннего разрушения, когда во внешнем мире рушится всё. Стихотворение вполне соответствует общей закономерности:

Классические мотивы в творчестве Бродского органически соотнесены с одной из главных повторяющихся тем его поэзии – катастрофическим разложением нашей культуры, ее традиционной морали и духовных корней. На лирическом уровне этому созвучна столь же постоянная тема трагической нестабильности и распада личных отношений, чреватых разрывами, предательствами, уходами (Верхейл, 1986: 129).

Стихотворение «Одиссей Телемаку» не содержит деклараций по поводу культуры, но тем не менее эта линия прослеживается и оказывается очень важной. В поисках спасения от разрушения Бродский обращается к духовному опыту – и собственному, и своих учителей, в первую очередь Мандельштама, Ахматовой, Цветаевой. У них Бродский учится сопротивляться разрушительному времени и враждебному пространству. Но уроки предшественников Бродский усваивает критически, продолжая искать свой способ сопротивления. Вариация Бродского на тему странствий Одиссея – способ прочесть классику и расширить ее смысл через современное мироощущение:

Само бытие произведения в качестве классического предполагает в нем максимальную смысловую емкость – «губчатость», способность впитывать все новое и новое содержание (Эпштейн, 1988: 85).

Поэтому интертекстуальный анализ стихотворения Бродского, который предлагается в этой статье, позволяет увидеть нечто новое и в исходных текстах.

Сначала уточним отношение анализируемого текста к мифу и к эпосу Гомера. Этот аспект рассматривался М. Крепсом (Крепс, 1984: 155; см. также: Шталь, 1978). К сказанному Крепсом добавим, что Бродский контаминирует два эпизода. В первом из них Одиссей один год находился на острове Ээя у царицы Кирки (Цирцеи), превращавшей пленников в свиней, во втором – в течение семи лет – на острове Огигия у нимфы Калипсо.

Есть и третий остров, к которому могут быть отнесены слова Все острова похожи друг на друга. В поэме Гомера Одиссей, вернувшись на Итаку, сначала не узнал ее и не был узнан родными.

Очень вероятно, что, подводя итог жизни в Ленинграде, Бродский имел в виду и Васильевский остров, который уже в ранних стихах был символизирован им как мечта о возвращении в конце жизни. Еще в 1961 г. было написано «Июльское интермеццо» («Воротишься на родину. Ну что ж) со строками

 
Как хорошо, что некого винить,
Как хорошо, что ты никем не связан,
Как хорошо, что до смерти любить
Тебя никто на свете не обязан17
 
(I: 71),

предвосхищавшими обращение Одиссея к Телемаку.

Троянская война в стихотворении Бродского – не только Вторая мировая18 (Воробьева, 1994:187), не только «перекодируется как ироническое “война с государственной машиной”» (Крепс, 1984:155). Она может быть понята и как Гражданская, которая началась в России в 1917 г., затем, принимая разные формы, продолжалась все годы советской власти и, как вражда идеологий, продолжается до сих пор. Для Бродского она кончилась в момент высылки. Окончание войны заставляет сосредоточить внимание на экзистенциальных вопросах:

Когда появляется примитивный страх перед насилием, уничтожением и террором, исчезает другой таинственный страх – перед самим бытием (Мандельштам Н. Я., 1989: 79).

Стихотворение Бродского «Новая жизнь» (1988) заключено в такую композиционную рамку, которая, отсылая к тексту «Одиссей Телемаку» и мифологическому предтексту, прямо обозначает проблему бытия в связи с окончанием войны:

 
Представь, что война окончена, что воцарился мир
‹…›
Там, где есть горизонт, парус ему судья.
Глаз предпочтет обмылок, чем тряпочку или пену.
И если кто-нибудь спросит: «кто ты?» ответь: «кто я,
я – никто», как Улисс некогда Полифему
 
(IV: 48–50).
Строки Должно быть, греки: / столько мертвецов вне дома бросить могут только греки, примечательны не только тем, что здесь ясно читается эвфемизм греки – ‘русские’, на что, конечно, обратили внимание все писавшие об этом стихотворении. Тема греков вне Греции19 еще в 1966 г. стала для Бродского предметом рефлексии – в стихотворении «Остановка в пустыне». В нем прямо говорится о греческой культуре как основе культуры русской и об ответственности носителя культуры:
 
Так мало нынче в Ленинграде греков,
да и вообще – вне Греции – их мало.
По крайней мере, мало для того,
чтоб сохранить сооруженья веры.
А верить в то, что мы сооружаем,
от них никто не требует. Одно,
должно быть, дело нацию крестить,
а крест нести – уже совсем другое.
У них одна обязанность была.
Они ее исполнить не сумели.
Непаханое поле заросло
 
(II: 168).

Подобие конструкций вне Греции и вне дома указывает на прямую связь этих текстов и на перемену точки зрения: в стихотворении «Остановка в пустыне» автор находится в позиции наблюдателя, не идентифицируя себя с греками, в «Одиссее Телемаку» он становится участником ситуации, поскольку сам теперь оказался вне дома. Стихи о греческой церкви заканчиваются размышлением о потере ориентации в пространстве, времени, истории, культуре, этике:

 
Сегодня ночью я смотрю в окно
и думаю о том, куда зашли мы?
 

Имея в виду значимую совокупность многочисленных интерпретаций, обратимся к интертекстуальным связям стихотворения, выходящим за пределы поэмы Гомера и автореминисценций.

Ирина Ковалева указала на стихотворение К. Кавафиса «Итака» как один из источников стихотворения Бродского (Ковалева, 2000: 144–147). Анализ античных источников стихотворения Бродского содержится также в статьях: Ковалева, 2001; Ковалева, 2003; Ковалева, 2006.

Виктор Куллэ сопоставил текст «Одиссей Телемаку» со стихотворением Умберто Саба «Письмо», переведенным Бродским, и обратил внимание на то, что Бродский «как бы дописывает упомянутые в тексте Саба20 стихи о Телемахе» (Куллэ, 1992: 6):

 
Ежели тебе
Текст этой средиземноморской грезы,
отстуканной на пишущей машинке,
понравится, вложи его, будь добр,
в оставленную мною при отъезде
тетрадку синюю, где есть стихи
о Телемахе.
Скоро, полагаю,
мы свидимся. Война прошла. А ты –
ты забываешь, что я тоже выжил»
 

Здесь особо значимым представляется слово выжил. Его смысл объединяет текст Бродского с текстами-субстратами Мандельштама21 и Ахматовой, о которых речь пойдет ниже.

Бродский изображает ситуацию, противоположную той, которая завершает стихотворение Мандельштама «Золотистого меда струя…»:

 
Золотое руно, где же ты, золотое руно?
Всю дорогу шумели морские тяжелые волны,
И, покинув корабль, натрудивший в морях полотно,
Одиссей возвратился, пространством и временем полный
 
(Мандельштам, 1995: 224–225).

Возвращение Одиссея

…по ‹…› античной мифосимволической системе соотносится с ‘преодолением смерти’, с ‘воскресением’, с возвращением из царства мертвых. «Золотое руно» Одиссея получает тут, таким образом, смысл преодоления ‘смерти’, косного, нетворческого, стихийного начала материального мира. Добытое им «пространство и время» – это облагороженная, оформленная трудом в «мед», «вино», «сад», «грядки», «печальная» и «каменистая» Таврида (Фарыно, 1987: 118).

Одиссей Бродского не возвратился, время оказалось потерянным, пространство неподвластным, вместо Тавриды герой обрел какой-то грязный остров.

Но, не став обладателем пространства и времени, заместивших у Мандельштама золотое руно, Одиссей Бродского все же заявляет о своем обладании – первыми же словами: Мой Телемак. Троекратный повтор этой конструкции – не столько обращение, сколько заклинание утверждением. На это указывает грамматика: притяжательное местоимение мой перед именем собственным, не свойственное русскому стереотипу обращения, имеет ярко выраженное посессивное значение.

В стихотворении «Золотистого меда струя…» есть прямой вопрос:

 
Помнишь, в греческом доме: любимая всеми жена –
Не Елена – другая, – как долго она вышивала?
 

На этот вопрос Бродский и отвечает своим не помню22.

«Одиссей Телемаку» обнаруживает тесную связь и с другим стихотворением Мандельштама – «День стоял о пяти головах…» из Воронежского цикла 1935 г., хотя в нем у Мандельштама нет ни упоминания об Одиссее, ни каких-либо намеков на этот образ23:

 
День стоял о пяти головах. Сплошные пять суток
Я, сжимаясь, гордился пространством за то, что росло на дрожжах.
Сон был больше, чем слух, слух был старше, чем сон, – слитен, чуток,
А за нами неслись большаки на ямщицких вожжах.
 
 
День стоял о пяти головах, и, чумея от пляса,
Ехала конная, пешая шла черноверхая масса –
Расширеньем аорты могущества в белых ночах – нет, в ножах –
Глаз превращался в хвойное мясо.
 
 
На вершок бы мне синего моря, на игольное только ушко!
Чтобы двойка конвойного времени парусами неслась хорошо.
 
 
Сухомятная русская сказка, деревянная ложка, ау!
Где вы, трое славных ребят из железных ворот ГПУ!
 
 
Чтобы Пушкина чудный товар не пошел
по рукам дармоедов,
Грамотеет в шинелях с наганами племя пушкиноведов –
Молодые любители белозубых стишков.
На вершок бы мне синего моря, на игольное только ушко!
 
 
Поезд шел на Урал. В раскрытые рты нам
Говорящий Чапаев с картины скакал звуковой…
За бревенчатым тылом, на ленте простынной
Утонуть и вскочить на коня своего!
 
(Мандельштам, 1995: 224–225).

Обратить внимание на это стихотворение побудило сходство двух странных метафор: водяное мясо у Бродского и хвойное мясо у Мандельштама:

Чтобы убедиться в том, что скрытый подтекст действительно присутствует, нужны строгие критерии определения его присутствия. Например, условием наличия в тексте цитаты является некая текстуальная странность ‹…›, которая помогает читателю найти эту цитату и угадать, откуда она (Рейнолдс, 1995: 200–213).

Сравнение текстов позволяет увидеть в них изоморфную структуру образов, в которой Бродский следует за Мандельштамом, в то же время полемизируя с ним. В терминологии интертекстуальных исследований это можно назвать глубинной структурной цитатой (см., напр.: Жолковский, 1994: 25; Ораич-Толич, 1991: 104).

И у Мандельштама, и у Бродского представлена ситуация вынужденного странствия. И подконвойный поэт, и Одиссей думают и говорят о войне. Но у Мандельштама война нескончаема: рисуемые картины предстают Расширеньем аорты могущества; в ножах; в шинелях с наганами; гибнет и воскресает знаменитый герой Гражданской войны Чапаев. Бродский же начинает стихи с того, что Троянская война / окончена… (Обратим внимание на ритмическое и рифменное созвучие Троянская – *Гражданская.)

У Мандельштама представлена современность – реальными событиями, лицами, предметами: поездом, конвоем из ГПУ, кинофильмом, чтением стихов Пушкина. Но реальность разворачивается в сказочном пространстве и времени. Они показаны как чудовища: день с пятью головами, растущее, разбухающее пространство. Железные ворота ГПУ становятся деталями страшной сказки, а в сочетании племя пушкиноведов не только читается пушкинское племя младое, незнакомое, но и – по фразеологической и рифменной индукции – *племя людоедов. Мотив еды и пожирания, проходящий через все это стихотворение (на дрожжах, мясо, сухомятная, ложка, дармоедов, в раскрытые рты нам), в другом тексте Мандельштама – «Гончарами велик остров синий…» – оказывается связанным и с образом Одиссея24:

 
Это было и пелось, синея
Много задолго до Одиссея,
До того, как еду и питье
Называли «моя» и «мое»
 
(Мандельштам, 1995: 282).

Мифологизация страшной действительности тоталитарного государства, превращение ее в сказку – это и есть попытка выжить для Мандельштама; метафорически – сделать несъедобное съедобным.

Если Мандельштам мифологизирует действительность, преображая ее в сказку, то Бродский, напротив, демифологизирует сказку, изображая остров реально-обыденным.

И в тех, и в других стихах говорится о море. У Мандельштама оно названо, но существует только в мечте о свободе – внутри сознания. У Бродского нет этого слова, но морем заполнено все пространство, море внеположено герою как препятствие к обретению свободы.

Образы хвойного и водяного мяса у Мандельштама и Бродского связаны с помехами восприятию, потерей чувствительности, то есть с этапами прекращения бытия. У подконвойного поэта атрофируется зрение, у Одиссея – слух. Обратим внимание на то, что в русском языке глагол застит нормативно означает ‘заслоняя, мешает видеть’, следовательно, образ угасающего слуха у Бродского производен от образа угасающего зрения25. Расшифровывая метафору хвойное мясо Мандельштама, можно предположить, что она не только обусловлена картиной хвойных лесов, но и производна от сочетаний острый взгляд, пронзительный взгляд, острый глаз, и т. п. Другое направление фразеологических коннотаций связывает хвойное мясо с диким мясом – болезненным наростом на ране, мешающим ей зажить. Этот термин находится в сфере активного внимания Мандельштама и вторично (по отношению к языковой метафоре дикое – ‘лишнее’) метафоризируется в «Четвертой прозе»:

Дошло до того, что в ремесле словесном я ценю только дикое мясо, только сумасшедший нарост (Мандельштам, 1994: 171).

При сопоставлении образов хвойного и водяного мяса оказывается принципиально значимым, что Мандельштам изображает телесную метаморфозу: глаз превращался26. У Бродского водяное мясо не срастается с телом, а внеположено персонажу.

У обоих поэтов обостренное восприятие – результат крайнего напряжения органа, до болевого ощущения и до прекращения работы этого органа. Метафора Мандельштама порождает у Бродского не только строку и водяное мясо застит слух, но и строку глаз, засоренный горизонтом, плачет.

В метафоре глаз, засоренный горизонтом, можно видеть по крайней мере три поэтических источника. В большой степени она предварена рассуждением Мандельштама («Путешествие в Армению») о возможностях глаза. Там есть образы моря, растянутости, предельного напряжения, соринки, слезы, окоема. Сцена изображает человека перед картиной Сезанна:

Тут я растягивал зрение и окунал глаз в широкую рюмку моря, чтобы вышла из него наружу всякая соринка и слеза.

Я растягивал зрение, как лайковую перчатку, напяливая ее на колодку – на синий морской околодок…

Я быстро и хищно, с феодальной яростью осмотрел владения окоема.

Так опускают глаз в налитую всклянь широкую рюмку, чтобы вышла наружу соринка

(Мандельштам, 1994-III: 198).

Ср. фрагмент Бродского о Венеции в прозе «Набережная неисцелимых»:

Глаз в этом городе обретает самостоятельность, присущую слезе. С единственной разницей, что он не отделяется от тела, а полностью его себе подчиняет. Немного времени – три-четыре дня – и тело уже считает себя только транспортным средством глаза, некоей субмариной для его то распахнутого, то сощуренного перископа. Разумеется, любое попадание оборачивается стрельбой по своим: на дно уходит твое сердце или даже ум; глаз выныривает на поверхность (Бродский, 2001: 23).

Образ глаза, засоренного горизонтом, побуждает вспомнить и строфы из поэмы Цветаевой «Крысолов», в которых горизонт-окоём показан как окохват, окоим, окодёр, окорыв, околом (Цветаева, 1994:240). Последовательность неологизмов Цветаевой обнаруживает градацию с нарастанием экспрессии, с усилением образа болевого ощущения вплоть до разрушения воспринимающего органа. Максимальная способность зрения оборачивается слепотой. При этом око – субъект агрессии превращается в око – объект агрессии, вместилище пространства становится добычей пространства27.

Кроме того, слово засоренный, возможно, отсылает к стихам Ахматовой Когда б вы знали, из какого сора / Растут стихи, не ведая стыда (Ахматова, 1977:202)28

Горизонт, который, по словарному определению, является линией воображаемой, в поэзии Бродского приобретает остро ощущаемую материальность и предстает пределом, болезненным до физической непереносимости:

 
У всего есть предел:
горизонт – у зрачка, у отчаянья – память,
для роста –
расширение плеч
 
(«Литовский ноктюрн: Томасу Венцлова». 1974. III: 55–56);
 
Во избежанье роковой черты,
Я пересек другую – горизонта,
чье лезвие, Мари, острей ножа
 
(«Двадцать сонетов к Марии Стюарт». 1974. III: 64).

Горизонт, предстающий в «Одиссее Телемаку» в уменьшенном виде – соринкой в глазу (по евангельской притче, это ‘изъян’), – интерпретируется Бродским и как графический знак:

 
Точно Тезей из пещеры Миноса,
выйдя на воздух и шкуру вынеся,
не горизонт вижу я – знак минуса
к прожитой жизни. Острей, чем меч его,
лезвие это, и им отрезана
лучшая часть. Так вино от трезвого
прочь убирают, и соль – от пресного.
Хочется плакать. Но плакать нечего
 
(«1972 год». 1972. III: 19).

Образ горизонта постоянно соседствует у Бродского с мотивом плача. Связь этих понятий, образов, мотивов с греками, победой-поражением, мальчиком, слезами и мандельштамовским хвойным мясом, а также поэзией отчетливо видна в Post aetatem nostram (1970):

 
проигравший грек
считает драхмы; победитель просит
яйцо вкрутую и щепотку соли
‹…›
Грек открывает страшный черный глаз,
и муха, взвыв от ужаса, взлетает
‹…›
Поэзия, должно быть, состоит
в отсутствии отчетливой границы.
Невероятно синий горизонт.
Шуршание прибоя.
‹…›
Бродяга-грек зовет к себе мальца
‹…›
оборотившись, он увидел море
‹…›
В отличье от животных, человек
уйти способен от того, что любит
(чтоб только отличаться от животных!)
Но, как слюна собачья, выдают
его животную природу слезы
‹…›
и вставал навстречу
еловый гребень вместо горизонта…
 
(II: 397–405).

В более позднем тексте «Доклад для симпозиума» (1989) Бродский продолжает рассуждение о глазе, которое становится итогом и «Уроков Армении» Мандельштама, и его собственных образов-формулировок. То, чем засоряется глаз, обобщено в понятии враждебной среды, которая обостряет восприятие до автономности органа, преодолевающего смерть тела:

1.В книге представлен переработанный и дополненный вариант статьи: Зубова, 1996.
2.«Именно язык диктует стихотворение, и то, что в просторечии именуется Музой или вдохновением, есть на самом деле диктат языка («Сын цивилизации» – Бродский, 1999: 93).
3.Патера, 2002: 308–309.
4.Например: Слушай на ухо: суть / путь из варягов в греки / тоже и мой путь (Ю. Кублановский); Я постиг, что константа Планка, чей облик / суть тайный вестник, – / это грозный символ: могильный холмик / и сверху крестик (В. Строчков); И все, что я вложу в ушкó и ýшко, / Суть коридор, который прогрызу (М. Степанова); Вниз уходя, небо дрожит – / Облачный страх суть впереди (С. Литвак); И этот лепесток, мерцающий, / лампадный – / Одна стихия суть… (В. Бударагин); дождь, ветр и хлад / и Годовщина – / достаточная суть причина / концу романа (А. Битов); я слушатель, я суть запоминатель (М. Матвеева)
5.Историческая правильность, впрочем, относительна: в случаях бывшего двойственного числа или первого и второго лица множественного числа исходные формы давно вытеснены формами 3-го лица множественного числа. Аграмматизм этой формы обычен для русского языка с давних времен: Так, Л. А. Булаховский отмечает: «Форма 3-го л. мн. ч. суть может считаться живою только в древнейших памятниках русского языка, напр., в “Русской правде” ‹…› Позже суть в его точном грамматическом значении не всем понятно: Тыже, буи сыи, а утроба буяго яко изгнившiи сосуд; ничто же удержано им суть (Посл. царя Иоанна Вас. князю Андр. Курбскому)…. а то суть обыкность курсаров турецких ‹…› (Путеш. П. Толст.) ‹…› а служба его суть такая (там же) ‹…› Но суетны суть вы (Держ., Умиление)» (Булаховский, 1958: 216).
6.Бродский, 1992: 221.
7.Больше всего изменился именно глагол. Исчезли аорист, имперфект, плюс-квамперфект, а единственно сохранившийся перфект видоизменился и собственно перфектом перестал быть, так как этой, теперь единственной форме прошедшего времени больше не противопоставлены другие прошедшие времена со своими особыми суффиксами и окончаниями.
8.Например, бывшие формы разных падежей пламя и пламень теперь различаются стилистически, а бывшие падежные дублеты óбразы и образá стали выражать разное значение.
9.О формах глагола быть у М. Цветаевой см.: Зубова, 1989, 205–240.
10.Исключение в данном случае явно подтверждает правило, так как форма есмь употреблена в тексте, отрицающем самодостаточность индивидуального бытия: ибо чувствую, что я / тогда лишь есмь, когда есть собеседник! / В словах я приобщаюсь бытия! («Горбунов и Горчаков». 1965–1968. II: 271). Лишь однажды встретилась и форма 2-го лица еси, проявляющая свой потенциальный аграмматизм: Вой, трепещи, тряси / вволю плечом худым. / Тот, кто вверху еси, / да глотает твой дым! («Горение». 1981. III: 214).
  Эта форма, оставаясь формой 2-го лица в качестве цитаты из сакральных текстов, в то же время сочетается у Бродского с местоимением тот, требующим 3-го лица: контекстом создается грамматический конфликт, и возникают условия для грамматического сдвига.
11.Бродский, 1992: 203.
12.К словам в кавычках В. Полухина дает ссылку: Потебня А. А. Эстетика и поэтика. М.: Искусство, 1976. С. 205.
13.Статья опубликована сначала на английском языке в переводе с русского (Зубова, 1999), затем на русском: (Зубова, 2001).
14.Ритм «Письма в бутылке» похож на ритм знаменитой баллады Киплинга «О, запад есть запад, Восток есть восток…» в переводе Е. Полонской (Киплинг, 1980: 460). Этот перевод был очень популярен в СССР у литературной молодежи поколения и круга Бродского.
  Между прочим, у Киплинга есть небольшое стихотворение, имеющее непосредственное отншение к гомеровским персонажам Бродского и к теме этой статьи. Оно написано в том же ритме. Первая строфа звучит так: Гомер все на свете легенды знал, / И все подходящее из старья / Он, не церемонясь, перенимал, / Но с блеском, – и так же делаю я (Киплинг, 1980: 424).
  Самым популярным текстом о романтике странствий в то время была песня «Бригантина» – слова П. Когана, музыка Г. Лепского (Коган, 1965: 281).
15.О разнице между интерпретациями Улисса Бродским и Овидием см.: Ичин, 1996: 230–231.
16.После первых публикаций Бродского в России в годы перестройки именно это стихотворение вызвало гнев советского критика, назвавшего забывчивость Одиссея лицемерием и глумлением, свойственным «сынам возвращения» (Горелов, 1988). По-видимому, это была первая интерпретация стихотворения в России.
17.Ср. строки Бродского: Тебя здесь больше нет, не будет боле, / пора и мне из этих мест в дорогу. / Забвенья нет. И нет тоски и боли, / Тебя здесь больше нет – и слава Богу («Стрельнинская элегия». 1960. I: 31); и смерть от родины вдали приходит. Значит, слава Богу («Памяти Е. А. Баратынского». 1961. I: 44).
18.Мотив послевоенного времени постоянен в ранних стихах Бродского, например, «Книга» (1960), «Приходит март. Я сызнова служу…» (1961), «Три главы» (1961).
19.У Бродского тема столько мертвецов шире указания на определенный народ: Век был, в конце концов, / неплох. Разве что мертвецов / в избытке – но и жильцов («Fin de siècle». 1989. IV: 75); см. также: «Письмо президенту» (Бродский, 2000-а-VI: 178).
20.Бродский назвал У. Саба в числе тех, кто решительно повлиял на его жизнь («Как читать книгу» – Бродский, 2000-а-VI: 84).
21.У Мандельштама Одиссей – один из центральных образов, и, конечно, это существенно для Бродского. Имя Мандельштама оказалось связанным с именем Одиссея и в анекдотической ситуации телефонного разговора с Енукидзе (Липкин, 1994: 24), и в памяти культуры (песня-баллада А. Галича «Возвращение на Итаку» (1969), посвященная Мандельштаму): Везут Одиссея в телячьем вагоне, / Где только и счастье, что нету погони! (Галич, 1990: 71).
22.Возможно, в этом случае для Бродского актуальны и стихи Мандельштама «Я слово позабыл, что я хотел сказать…» (о семиотическом значении забывания в связи с этим стихотворением см.: Фарыно, 1985: 35).
23.Однако Галич называет Мандельштама Одиссеем именно в той ситуации, которая изображена в стихах «День стоял о пяти головах…».
24.Там же есть строки: И сосуда студеная власть / Раскололась на море и глаз.
25.В «Путешествии в Армению» Мандельштам определяет глаз как «орган, обладающий акустикой» (Мандельштам, 1994: 200).
26.Ср. также строки Мандельштама: Что, если Ариост и Тассо, обворожающие нас, Чудовища с лазурным мозгом и чешуей из влажных глаз («Не искушай чужих наречий, но постарайся их забыть…» – Мандельштам, 1995: 224). Анализ этих строк и мотива одноглазости см.: Успенский, 1994: 269.
27.Подробнее см.: Зубова, 1999: 126–137.
28.Другой отзвук этих срок Ахматовой находим у Бродского в «Двадцати сонетах к Марии Стюарт»: А если что не так – не осерчай: / Язык что крыса копошится в соре, выискивает что-то невзначай (1974. III: 70).

Bepul matn qismi tugad.

Yosh cheklamasi:
16+
Litresda chiqarilgan sana:
22 aprel 2016
Yozilgan sana:
2015
Hajm:
183 Sahifa 6 illyustratsiayalar
ISBN:
978-5-98709-825-7
Mualliflik huquqi egasi:
Геликон Плюс
Yuklab olish formati:

O'xshash kitoblar