Kitobni o'qish: «Девочка с Севера»

Shrift:

© Солёнова Л.Г., 2025

© Оформление. Издательство «У Никитских ворот», 2025

* * *

Часть 1

Мои корни

Я вышла из метро в подземный переход. Из киоска, торгующего дисками и кассетами, громко неслась песня. Вдруг меня пригвоздили к месту слова: «Девочка с Севера, девочка Лия…». Да это же обо мне! Только девочкой я приехала в Москву очень-очень давно – в 1959 году. «Девочка ниоткуда…» – пел мужской ансамбль. Ну почему же ниоткуда? С Севера! В душе я всегда гордилась тем, что я – северянка, и никогда не жалела о том, что моё детство прошло на Севере, в городе Полярном, а не где-то в другом месте – скажем, в Москве. Мне кажется, оно было интереснее и богаче событиями, чем детство моих детей-москвичей. Может быть, моя жизнь – жизнь обыкновенной девчонки малоинтересна, но интересно время, на которое пришлось моё детство. Оно ушло и стало историей. Ушли и люди того времени: дедушки, бабушки, родители, соседи. Их, как и приметы того времени, ещё хранит моя память, и мне жаль, что они уйдут вместе со мной, а мои внуки и правнуки уже ничего не будут знать о них. Захотелось рассказать о городе моего детства, который с того времени сильно изменился, о людях, живших в нём. Они, так или иначе, прошли через мою жизнь, оставив в ней свой след.

Начну с родителей, с того, как они оказались на Севере, ведь их судьба определила и мою судьбу.

Мой дед со стороны матери, Калинин Михаил Аполлинарьевич, родился в 1887 году в Вологодской губернии, в деревне Боброво, которая стоит на берегу речки с громким названием Великая. Происходил из семьи середняков, был хорошим плотником и лихо играл на гармошке. Мог играть, стоя на плывущем по реке бревне. По-видимому, был неглупым человеком и достаточно образованным для деревни того времени. В советское время он окончил полугодичные курсы в сельскохозяйственной академии в Ленинграде и работал начальником лесосплава.

Его мать (мою прабабушку) звали Татьяной Петровной. По рассказам, была добрейшей души человеком. Хлопотливая, она всячески старалась помочь по хозяйству своим уже взрослым детям. Её муж, мой прадед Аполлинарий, после того как она завершала ежедневный утренний обход своих детей, чтобы узнать новости или помочь, вопрошал: «Ну что, мокрохвостая, всех оббежала?» А детей у неё было семь человек. Рассказывали, как она в праздник угощала местного священника пирогами. Разрезав пирог, она уговаривала священника брать куски из середины: «Кушай, батюшко, серёдки, на кончики-то насери!» Умерла она во время Великой Отечественной войны от старости, а скорее всего, от недоедания.

Моя бабушка со стороны матери, Надежда Игнатьевна, родилась в 1890 году в деревне Звягино, что в трёх километрах от Боброва. Происходила из достаточно зажиточной семьи. Детство было нелёгким: мать рано умерла, отец женился второй раз. Замуж её выдали рано. В отличие от деда, бабушка была неграмотной, в школу её не отпустили: надо было помогать дома по хозяйству. Вместо подписи ставила крест. Дочери рассказывали, что по церковным праздникам бабушка надевала длинное белое платье, отделанное кружевами, шляпу, белые перчатки, брала зонтик. В таком наряде шла в церковь. Я думала об этом как о невольном преувеличении дочерей, желании приукрасить быт того времени. Однако совсем недавно из телевизионной передачи от историка русского костюма узнала, что отголоски иностранной моды с некоторой адаптацией проникали в северные деревни. В их числе были кружева, нашитые на платье, кружевные зонтики.

Семья жила в Боброве в двухэтажном доме, построенном самим дедом. Дом этот сохранился до сегодняшнего дня, даже не покосился, только первый этаж, в котором давно заделали окна, наполовину ушёл в землю. Племянник деда, к которому впоследствии перешёл дом, сделал на половину меньше поветь – хозяйственный двор, на Севере пристраиваемый к дому, и убрал настил, по которому раньше на поветь въезжала лошадь с возом.

В северных деревнях в домах очень чисто. Полы моют во всём доме, включая крыльцо. Обувь у входа принято снимать. Раньше полы не красили, их мыли добела щёлоком, надев на ногу старую галошу и натирая веником из прутьев (голиком) с дресвой (крупным песком). Щёлок получали, размешивая древесную золу с водой. Такой щелочной водой стирали бельё, мыли полы. Вымытые добела полы застилали домоткаными половиками. Бабушка была чистюлей, в доме всегда был порядок. Сохранилась вышитая по краям белая скатерть, которой по праздникам покрывали обеденный стол.

В семье было пятеро детей: Николай, Полина, Леонид, Людмила, Антонина (моя мать) (1922 г.р.). Они с младенчества помогали по дому и хозяйству. Полина окончила всего один класс сельско-приходской школы. Родился Леонид, и она должна была нянчиться с ним, а потом пошли другие дети. Родителей уважали и побаивались. За столом отец за излишнюю прыть мог дать деревянной ложкой по лбу. Если после этого озорник плакал, получал ещё.

Старший сын Николай рос заводилой и забиякой. Полина была невысокой светлой шатенкой со слегка вьющимися волосами, симпатичной, доброй, работящей, расторопной, славной девушкой. Таких девушек в деревне звали славнухами. Поля была славнухой. Леонид был спокойным и незадиристым. Людмилу, высокую, худую, смуглую, с чёрными глазами и густыми тёмными волосами, дразнили цыганкой, которую будто бы нашли в лопухах. Она с детства была оторвой. Нередко мать гонялась за ней с ухватом, пытаясь после очередной проказы достать её из-под кровати или стрехи, куда та забиралась, спасаясь от наказания. Когда Леонид и Людмила ходили в техникум в другую деревню, то именно Люся отбивалась за них обоих при ссорах с ребятами из других деревень. Антонина – среднего роста, ладненькая, хорошенькая, с карими глазами и тёмными вьющимися волосами, работящая, но вспыльчивая и обидчивая. Певунья и плясунья.

До коллективизации в Боброве, где они жили, в среднем на каждый двор приходилось более трёх коров. Дворов было двадцать, а стадо коров насчитывало около ста голов. Лошади были почти в каждом дворе. Семья деда имела четыре коровы и лошадь и обеспечивала себя всем необходимым: молоком, зерном, мясом. Сами сбивали сливочное масло. На зиму бочками солили мясо, грибы, квасили капусту. Вокруг деревни в лесу, в так называемой поскотине (там выпасали скот), было много рыжиков. А за груздями ездили на телеге, которую, приехав в лес, доверху нагружали грибами. В тех местах растёт земляника, малина, черника, брусника, чёрная и красная смородина, чу́дная и редкая ягода полянка с тонким запахом, напоминающим запах ананаса. Её ещё называют княженикой, или поленикой. На болотах полно морошки и клюквы. Поэтому про ягоды и говорить нечего: чернику варили, сушили, бруснику мочили и парили, клюква прекрасно хранится на морозе. Сеяли лён. Пряжу пряли девушки на посиделках. Посиделки, на которые приходили ребята с гармошкой, устраивали по очереди в каждом доме. И пряли, и плясали, совмещая приятное с полезным. Зимой ткали холсты, в марте их расстилали на снегу, чтобы весеннее солнце отбелило. Весь берег реки Великой по весне устилали холстами. Потом из них шили бельё, одежду.

Скот во время коллективизации отвели, обливаясь слезами, в колхоз. Особенно много слёз пролили, прощаясь с любимой лошадью. Старший сын Николай, комсомолец, пригрозил: «Не отведёте скотину в колхоз – всю перережу!» После коллективизации обнищали все, в том числе и семья деда. В те времена пели частушку: «Кто за гриву, кто за хвост, растащили весь колхоз». Полина была девушкой на выданье, но так все обносились, что выдавать её замуж было просто не в чем. Бабушка отнесла в Торгсин единственную в доме золотую вещь – своё обручальное кольцо. На полученные деньги кое-как одели Полю в ситец. У Поли был жених, но его вместе с семьёй во время коллективизации сослали ещё дальше на север. Поля вышла замуж за парня из соседнего села Заречья – Виталия Смирнова. Бабушке он не нравился. Она его гнала, обнаружив поблизости от дома. Он был высокий, худой, слегка сутулый, темноволосый, с густыми чёрными бровями. Лицом он напоминал французского актёра Фернанделя. Такие же челюсти и крупные зубы. Очень добрый. Мать же его, Прасковья, славилась на всю округу своим неуживчивым и вздорным характером. Эти черты позднее проявились в некоторых её потомках.

В семье деда помимо собственных детей постоянно жил ещё чей-нибудь ребёнок. Сестру бабушки выдали замуж в соседнее село за урядника. С головой у него было не всё в порядке, нещадно бил жену, и та рано умерла. Осталось двое детей. Сын сестры жил в семье бабушки. Позднее, в коллективизацию, убили брата бабушки. Утром, когда вся семья сидела за столом, к нему пришёл односельчанин, которого накануне раскулачили. Брат бабушки принимал в этом участие. Пришедшего пригласили за стол, он подошёл и всадил хозяину нож в шею. Тот умер на месте. Убийцу осудили. Семья бабушки помогала осиротевшим детям.

Дед с бабушкой и Антониной переехали на жительство в Полярный в 1934 году. К этому времени сын Николай был в бегах – убежал из дома после драки с поножовщиной. Тогда без неё не обходился ни один деревенский праздник. В той драке кого-то серьёзно ранили или убили. Спасаясь от наказания, Николай сбежал. Отец сына больше не увидел, а мать увидела его спустя 25 лет, большую часть которых этот бедоносец провёл в тюрьмах и лагерях. И сидеть бы ему ещё и сидеть, если бы не всеобщая амнистия в 1953 году.

Полина с семьёй жила отдельно. Леонид и Людмила остались в деревне – доучиваться в техникуме. В Полярный они приехали в 1937 году, а Полина с семьёй – после войны.

Город Полярный

Историческая справка о городе Полярном, расположенном на берегу Екатерининской гавани

Освоение Екатерининской гавани началось в 1723 году, когда Пётр I подписал указ об организации Кольского китоловного промысла. С 1803 года была основной базой Беломорской китобойной компании. В 1896 году началось осушение местности, и в 1899-м был официально открыт новый административный центр края – город Александровск-на-Мурмане и порт. Назван в честь жены Николая II, императрицы Александры Фёдоровны (1872–1918). Позже стал называться Александровском. В 1898–1929 годах здесь базировалась биологическая станция, переведённая с Соловецких островов.

В 1900 году из Александровска на поиски так называемой Земли Санникова отправилась экспедиция Э.В. Толля на судне «Заря», в 1912-м отсюда уходили полярные экспедиции Г.Л. Брусилова на шхуне «Св. Анна» и В.А. Русанова на судне «Геркулес». С 1935 года главная база Северного флота. В 1930-м переименован в Полярный. Город Полярный – с 1939 года.

В годы Великой Отечественной войны через Полярный осуществлялось движение союзных конвоев (всего их проведено 1548).

Екатерининскую гавань, на берегу которой стоит город Полярный, закрывает от открытого Баренцева моря большой Александровский остров. Неслучайно Сталин и Киров выбрали это место для главной базы будущего Северного флота, когда в 1933 году объезжали побережье. На вершине сопки, возвышающейся у северного входа в гавань, раньше стояла большая памятная доска в честь этого события. Этот год и считается датой основания Северного флота.

Город Полярный (первоначально – Полярное) главной базой Северного флота стал в 1935 году. Строили его приехавшие по вербовке из разных областей, в основном бывшие крестьяне из Архангельской и Вологодской областей. Кроме того, в городе были и ссыльные из числа раскулаченных крестьян. Только нечеловеческими усилиями можно было создать за несколько лет то, что было построено на месте фактически небольшого рыбачьего посёлка. Построили город, причалы, судоремонтный завод «Красный горн», после чего, со слов мамы и её сестры, начальника строительства и главного инженера расстреляли как иностранных шпионов. Арестовали и первого командующего Северным флотом – Душенова. Моя мама училась с его сыном в школе. По её словам, когда Душенова арестовали, его сын при всех заявил, что не верит в то, что отец – враг народа. Константин Иванович Душенов расстрелян в 1940 году. Жена и сын были отправлены в ссылку в Казахстан.

В числе завербовавшихся на строительство Полярного была и семья моего деда. Почему он сорвался из вологодской деревни, где у него был хороший дом и хозяйство, история умалчивает. Может быть, бегство на Север спасло его от более тяжёлого исхода. Брат деда, Василий Аполлинарьевич Калинин, коммунист, был директором сельской школы в соседнем селе Воскресенском. В 1937 году его арестовали, по свидетельству ученика, прямо во время урока. Расстреляли как врага народа якобы за то, что в годы Гражданской войны и оккупации Архангельской губернии белыми и англичанами он, находясь в то время там, продолжал учительствовать в сельской школе, т. е. по разумению следователей НКВД, тем самым помогал врагам советской власти. По воспоминаниям односельчанки, Александры Степановны Красновой, один из бывших раскулаченных им, который к тому времени работал в НКВД в городе Грязовце, будучи пьяным, похвалялся: «Ваську Калинина самолично расстрелял!» Спустя 50 лет Василий был реабилитирован. Его фамилия была в длинном списке реабилитированных, расстрелянных в 1937 году, опубликованном в районной газете.

Когда в 1934 году семья выгрузилась в Полярном, в Кислой губе, на голую скалу, бабушка, сев на сундук со скарбом, в ужасе от представшего взору пейзажа взвыла в голос: «Куда ты нас привё-ё-з!..» Тогда там и причала, к которому мог пристать буксир, не было. Багаж и людей перегружали в шлюпки, чтобы отвезти на берег. Дед, будучи отличным плотником, стал бригадиром, строил причалы в Екатерининской бухте и Кислой губе.

В городе, стоящем на сопках, для того чтобы поставить фундамент дома и проложить коммуникации, в скале сверлят отбойными молотками шурфы, закладывают туда взрывчатку, взрывают, потом эти скальные глыбы выковыривают. Телеграфные столбы не вкапывали, а вставляли в деревянные срубы, брёвна в которых скреплялись металлическими скобами, сруб со столбом в его центре заваливали гранитными глыбами. Но это, как говорится, цветочки. В самих скалах, внутри, были мастерские, где собирали торпеды, бомбоубежища, склады, штабные помещения и пр. Туда, конечно, доступ был закрыт для всяких мелких штатских вроде нас, детей, да и не только для нас. Однажды, только что окончив 9-й класс, мы пошли с мальчишками расстреливать из самодельного деревянного пугача гвоздями свои школьные дневники. Расстреливали мы их в заброшенном тоннеле, который мальчишки открыли в сопке, можно сказать, в центре города между Старым и Новым Полярным. Вход в него был совершенно незаметен. Извилистый тоннель был вырублен внутри сопки, высотой метра два и шириной метра три, тянулся через всю сопку на сотню или более метров. Подозреваю, что его не успели до войны закончить, а потом забросили.

Как-то мы с мальчишками лазили по окрестным прибрежным сопкам, хотели добыть яйца чаек. Занятие рискованное и оказавшееся безуспешным. На макушке одной из сопок мы случайно наткнулись на ДОТ. Буквально наткнулись. Он был совершенно незаметен – невысокий надолб из бетона с амбразурой. Внутри – каменный мешок, в который попасть можно было через люк наверху, закрытый тяжёлой металлической крышкой. Открыть мы её не смогли. Видно, база флота строилась очень основательно и её защита была продумана.

Я ещё застала крохотные избушки рыбаков, жавшиеся к скалам. Деревянную церковь, существовавшую ранее, переделали в учреждение. Оказывается, это была церковь Святителя Николая. О её размерах можно судить по тому, что на первом этаже здания размещалась казарма с солдатами, кухней и столовой, где вечерами для солдат показывали фильмы, которые крутили по частям. На втором этаже находилось управление тыла флота, где работала мама. Со второго этажа винтовая лестница вела в красный уголок управления, в котором иногда тоже показывали кино. По-видимому, это был купол церкви. В этом зальчике я посмотрела много фильмов, но запомнилось, как, обливаясь слезами, я впервые смотрела фильм «Молодая гвардия».

У здания была два входа, к обоим вели широкие и высокие деревянные лестницы. Наша семья несколько лет жила рядом, но я даже не слышала упоминания о том, что это бывшая церковь, и не подозревала об этом. Позже подобные огромные деревянные церкви я видела в Кеми, в Карелии, и в деревне Лядины, что под городом Каргополем в Архангельской области. Сейчас церковь восстановлена.

Город Полярный делился и сейчас делится на Старый и Новый Полярный, Палую губу, или Красный Горн, где стоит судоремонтный завод с этим же названием. Строгих границ между ними нет. Правда, Старый и Новый Полярный разделяет болотистый овраг между сопками, по которому протекает ручей с названием Чайковский, на берегах которого летом цвели яркие жёлтые цветы. Летом овраг сплошь покрывался белой пушицей, а зимой здесь было полно лыжников. Отсюда начиналась лыжня, уходившая далеко в сопки и петляющая вокруг них. Через овраг был перекинут деревянный пешеходный мост. Сейчас сохранились только его остатки. Сначала маршей десять вниз, потом примерно 80 метров пролёт через болото, и опять маршей десять вверх. Последующие поколения назвали его «Чёртовым мостом», у нас же он никаких мрачных ассоциаций не вызывал. Когда говорили «Мост», все понимали, о каком мосте идёт речь. Я по нему летала как минимум раза два в день – в школу и обратно – и знала каждую ступеньку «в лицо». Общественного транспорта в городе не было. Все ходили пешком. Военное начальство разъезжало на газиках, или «козлах», как их тогда попросту называли. Зимой армейское (не флотское) начальство разъезжало в расписных саночках. Под дугой лошади, везущей их, звенел колокольчик. Мальчишки норовили пристроиться сзади на полозья, тучные полковники в высоких бараньих шапках их отгоняли.

В Старом Полярном жило в основном штатское население, а в Новом Полярном – морские офицеры и их семьи. Новый Полярный поднимался по сопкам вверх от Екатерининской бухты. На Красном Горне жили те, кто работал на заводе. В Старом Полярном находились горком партии, городская и районная администрация, решавшая вопросы гражданского населения. Новый Полярный был епархией морского начальства, а Красный Горн – заводского. Ясно, что какие-то вопросы города они решали вместе.

До середины пятидесятых годов город преимущественно был деревянным. Его строили умелые плотники, приехавшие из вологодских, архангельских и прочих деревень, виртуозно владеющие топором. Строили причалы, мосты, многоквартирные дома, бараки. Несколько кирпичных домов стояло в Новом Полярном: госпиталь, штаб флота, школа, ряд зданий на берегу гавани в так называемом Подплаве. Там жили после возвращения из похода экипажи подводных лодок. Самым большим кирпичным зданием, возвышавшимся над гаванью, был Циркульный дом, названный так потому, что он выстроен по дуге. В нём в те годы проживало всё флотское командование. По дуге выстроен и госпиталь на противоположной сопке. Сопки соединяет широкий деревянный мост, по которому раньше ходили машины, с тротуарами для пешеходов по обеим сторонам. Сейчас, говорят, мост обветшал, машины по нему не ездят, для людей он тоже закрыт. Между этими сопками в пору моего детства был стадион, на котором проходили школьные уроки физкультуры и соревнования по лёгкой атлетике. На стадионе встречались местные футбольные военные команды. На особо значимые матчи, например между командами ОВР (Охрана водных рубежей, т. е. морская пехота) и Подплава (Подводники), поболеть собирался весь город: гражданское население, солдаты, матросы. Болельщиками были облеплены сопки, мост, из открытых окон госпиталя за матчем следили выздоравливающие больные, в основном это были матросы. На пришвартованных рядом военных кораблях – тральщиках (стадион примыкал к заливу) болели за своих те, кому не посчастливилось попасть в этот день в увольнение. Вся эта масса болельщиков, как единый организм, замирала в напряжённые моменты и взрывалась мощным криком при пропущенном или забитом голе. Даже не видя стадиона, по этим звукам издалека можно было определить, что там сейчас происходит. Для всех эти матчи были важнее, чем чемпионаты мира.

Приехав в Полярный в 1987 году, я увидела, что многое в городе изменилось. К сожалению, не в лучшую сторону. Овраг между сопками вместе со стадионом был превращён в отрытый канализационный коллектор, по которому в залив текли сточные воды.

Тот, прежний Новый Полярный, имел свой архитектурный облик, был вписан в ландшафт местности. На вершине сопки стояла школа, от неё вниз линиями спускались двухэтажные и двухподъездные деревянные оштукатуренные дома. Они были выкрашены в белый цвет, а выступающие вертикальные балки – в синий. Подъезды у домов имели крышу, поддерживаемую двумя балками, и широкие перила с балясинами. Говорили, что первый командующий Северным флотом, Душенов, лично вручал ключи от комнат молодым офицерам, прибывавшим служить на флот.

Улица от школы спускалась вниз, переходила в широкий деревянный мост. В конце неё стоял Дом офицеров, или, как он первоначально назывался, Дом Красной Армии и Флота (ДКАФ). В городе было два очага культуры: районный Дом культуры и ДКАФ. Первый находился в Старом Полярном и представлял собой одноэтажное деревянное здание с небольшим зрительным залом и фойе. Его в народе иначе как «Райсарай» не называли. Рядом с ним стояла небольшая кузница, дверь в которую всегда была открыта. Там работало два кузнеца. Коротая время до начала сеанса, ребятня толпилась в дверях кузницы, заворожённо наблюдая за работой кузнецов. В «Райсарае» обычно вечером было два сеанса кино, в выходные и праздничные дни сеансов было много. Иногда бывали концерты флотской художественной самодеятельности с неизменным танцем «Яблочко». Самые бурные свои времена «Райсарай» переживал, когда крутили «Бродягу» и «Тарзана». В те дни его кассы брали штурмом.

Настоящим очагом культуры был Дом офицеров (ДКАФ), большой, в три этажа, с летней открытой танцплощадкой. Уникальное в архитектурном отношении и многофункциональное здание. На его первом этаже был бассейн с отдельным входом (25 метров и две дорожки), на этом же этаже была раздевалка, библиотека, на втором – концертный зал и большое фойе для танцев. На третьем этаже располагался биллиардный зал. Здесь же работали всякие кружки: кройки и шитья, танцев, драматический. К фасаду здания была пристроена открытая танцевальная площадка с эстрадой, на которой восседал духовой оркестр. Оркестранты – матросы. Летом в выходные дни там были танцы, на которые приходили в основном матросы и редко – солдаты. Издалека видны были только колышущиеся белые бескозырки матросов, которым часто приходилось танцевать друг с другом. Девушек на всех не хватало.

На втором этаже в фойе зрительного зала была небольшая эстрада для оркестра. Его называли «похоронной командой» – он играл траурный марш Шопена на всех похоронах, вынимая души из провожающих громом медных тарелок. В фойе первого этажа до 1954 года стояла бронзовая скульптура Сталина, на небольшом постаменте, почти на полу, и до потолка. Сталин стоял во весь рост, заложив руку за борт френча, брюки заправлены в сапоги. По воскресеньям утром для детей был сеанс детского кино. На огромных сапогах Сталина мы сидели, полируя их своими задами, пока дожидались, когда нас пустят в зал. Вообще-то, сидение на сапогах не приветствовалось, а если ещё и шалили, особенно мальчишки, то тут порядок быстро наводила уборщица. У неё всегда было злое лицо, на нём прямо-таки читалась жажда нашей крови, а наводить порядок было её призванием. Она коршуном набрасывалась на нарушителя и тут же вышвыривала его за дверь. Спорить с ней и сопротивляться было бесполезно. Так же сурово она одна воспитывала и своих двух детей. Основным средством воспитания был ремень. Надо признать, оно себя оправдало. Дочь её – доцент в университете в Санкт-Петербурге, а сын возглавляет крупное производственное объединение в Эстонии.

В ДОФе выступали заезжие артисты, бывали и столичные, даже из МХАТа. Однажды приехал певец Иван Шмелёв. Мы с девчонками слушали его записи на пластинках и были влюблены в мягкий баритон, которым он исполнял «За фабричной заставой…» и другие песни. Телевидения тогда не было, и с таким голосом наше воображение рисовало высокого молодого и стройного красавца. Почему-то блондина. Каким горьким было разочарование: он оказался старым толстым мужчиной с одышкой! Мы после этого даже его пластинки перестали слушать!

Приезд артистов случался нечасто, а в основном по субботам и воскресеньям там проходили вечера отдыха. Днём – для матросов и старшин, вечером – для офицеров и их семей. Школьницам было запрещено посещать вечера офицеров. Окончила школу – тогда пожалуйста. Школа уже за тебя ответственности не несёт. Нарушать запрет отваживались самые оторвы, жаждущие поскорее выскочить замуж за офицеров. На страже морали и порядка стоял сам начальник ДОФа – капитан второго ранга Зинченко. Он прихрамывал – след военного ранения. Высокий, прямой, в военно-морской форме, а в торжественные дни при орденах и медалях, он ходил по фойе и наблюдал, кто что и как танцует. Танцевали вальс, танго, фокстрот, разные бальные танцы. Особо продвинутые в конце 50-х годов танцевали буги-вуги, вернее, пытались танцевать. Если видел Зинченко, он это безобразие тут же пресекал, а на неисправимых стиляг накладывал запрет на посещение ДОФ. Их отсекали на входе до тех пор, пока не смилостивится Зинченко.

Вверх от стадиона по оврагу стояла городская баня. Тоже деревянная и оштукатуренная. Она была маленькой для такого города, как Полярный, поэтому были помывочные дни для военных и гражданских. Для гражданских были женские и мужские банные дни. Поход в баню превращался в событие. На это мероприятие уходил целый день. Захватив сумки с бельём, банными принадлежностями и свои тазики, спешили занять очередь, в которой порой приходилось томиться несколько часов. Чаще в баню нас, детей, водила бабушка. Она от души тёрла жёсткой мочалкой, чуть ли не спуская с нас кожу. Себя она так же драила, начиная с лица. Позднее между Старым и Новым Полярным построили новую двухэтажную кирпичную баню. И в отношении помывки «жить стало лучше, жить стало веселее».

Главная улица Старого Полярного – Советская, длиной с километр. Параллельно ей, прижимаясь к сопке, идёт Строительная улица, выше на сопке – ул. Ивана Сивко. Она названа в честь Героя Советского Союза, воевавшего на Севере и подорвавшего себя вместе с врагами гранатой. Один конец Советской упирается в невысокую сопку, а другой – в большое озеро. С него начиналась цепь озер, которые были дальше в сопках. У них были не названия, а номера. Это было первое озеро. Оно было с чистой, прозрачной холодной водой. В нём водилась только одна порода рыб, которых мы называли колючками. У рыбок, не более десяти сантиметров в длину, на животе торчали две колючки. Этих рыбок даже кошки не ели. Мы, сидя на камне, ловили их очень просто: привязывали на нитку червяка и спускали его в прозрачную воду озера. Рыбка подплывала, заглатывала червяка, и мы её вытаскивали. Рыбку отправляли в трёхлитровую банку с водой с благой целью – создать аквариум, но наутро все рыбки плавали кверху брюхом.

Во времена моего детства вдоль Советской улицы с одной стороны была, как мы её называли, пожарка, где стояли пожарные машины, жила пожарная команда, дальше какое-то армейское учреждение, куда часто въезжало армейское начальство в бараньих папахах, а дальше стояло четыре длинных двухэтажных барака с двумя подъездами. У одного барака была только половина, другую отрезало в войну во время бомбёжки. На противоположной стороне улицы стояли небольшие деревянные одноэтажные и одноподъездные дома, в которых размещались почта, горком, исполком, милиция и коммунальные квартиры. Улица была вымощена булыжником. По её обеим сторонам были проложены деревянные тротуары. С одной стороны между тротуаром и дорогой были разбиты газоны с клумбой в центре, обнесённые низкими чугунными решётками. По тротуару фланировали, особенно в светлые, как ясный день, летние вечера, парочки. Бабки, располагавшиеся на противоположной стороне на длинных скамейках вдоль бараков, внимательно их отслеживали. Особенно доставалось девчонкам, которые прогуливались с солдатами: «Таковская, с солдатом гуляет!» Гуляние с матросом прощалось, а с солдатом порицалось. Матросы числились у населения рангом выше, чем солдаты. Одна форма чего стоит, да к тому же в матросы набирали более образованных ребят. Они и вели себя по-другому – можно сказать, более интеллигентно. Девушки, которых в городе было по сравнению с мужским населением не так уж и много, как правило, предпочитали матросов. Особенно это было заметно на танцах – солдатам часто отказывали. Поэтому солдаты с матросами постоянно враждовали, нередко с мордобитием и погонями по длинным коридорам из одного барака в другой. Бились, намотав широкие ремни на руку, до тех пор, пока драчунов не забирал морской или армейский патруль. Всех грузили в открытую грузовую машину и везли в комендатуру, где их ждала гауптвахта, проще говоря – губа.

Советская улица выстроена на болоте, поэтому вдоль и поперёк улицы были вырыты дренажные канавы, в которых летом скапливалась вода и болотная жижа. Однажды летом (мне было года четыре) после помывки, вся чистенькая пошла гулять. Там заспорила с подружками. Те столкнули меня в канаву. Когда я предстала перед мамой по шею вымазанная стекающей чёрной жижей, она не раздумывая отшлёпала меня.

Зимой канавы замерзали, и по дну главной канавы вдоль улицы была проложена лыжня. За бараками и домами были кладовки, в которых хранили дрова, держали свиней. Осенью, когда свиней забивали, по Советской распространялся запах палёной шерсти – паяльными лампами опаливали шкуру забитой свиньи.

За бараками стояла казарма, в которой жили солдаты. По утрам и вечерам они умывались из длинных металлических умывальников, стоящих во дворе, а на небольшом плацу упражнялись на спортивных снарядах. В девять часов вечера, летом и зимой солдаты маршировали с песнями по Советской улице взад-вперёд. Слышалась команда: «Запевай!» Каждая рота орала свою песню, стараясь перекричать других. Когда солдаты пели «Катюшу», мне слышалось «Расцветали яблонями груши», и я долго недоумевала, почему груши яблонями расцветают. Ближе к ночи по улице шли солдаты с автоматами на охрану военных объектов в сопках. К их ремням на длинных поводках были привязаны по две овчарки. Овчарки лаяли и рвались вперёд и в стороны, солдаты с трудом их сдерживали, упираясь всем телом.

За казармой было подсобное хозяйство, которое снабжало маленьких детей свежим молоком. Его отпускали по карточкам, выдаваемым детскими врачами. Это был именной листочек с тридцатью одним маленьким прямоугольником, на каждом из которых стояло 0,5 литра. Из окна бабушкиной комнаты не только казарма, но и весь скотный двор с огромной спрессованной за годы кучей навоза были как на ладони. Свежий навоз вывозили на тачке на вершину кучи, она росла и росла ввысь и вширь, всё ближе подступая к казарме.

Примечательностью скотного двора был бык необыкновенных размеров, настоящий зубр. Он был такой огромный, что во избежание того, чтобы он не задавил корову во время покрытия, во дворе был построен специальный станок, в который заводили быка, и он ставил передние ноги на подставки. Бык был свиреп, стоял в яслях, привязанный за кольцо в носу. Подпускал к себе только одного скотника, с которым у него были прямо-таки тёплые отношения, тот иногда и ночевал рядом, в сене. Бык не терпел пьяных, а скотник однажды пришёл к нему пьяным, к тому же напившись одеколону, за что и поплатился жизнью. Бык боднул его и, как потом выяснилось, пропорол ему мочевой пузырь. Молодой врач, осмотрев пострадавшего, сказал: «К утру проспится, будет как огурец!» А к утру тот умер. Дело замяли. Мать врача занимала какой-то пост в горкоме.

Я помню время, когда в городе спиртное продавалось свободно. Водка продавалась полулитрами, чекушками и даже шкаликами (100 грамм). Но потом был введён сухой закон, поэтому накануне праздников или каких-то торжественных событий кого-нибудь отряжали в Мурманск за спиртным. Ушлые люди регулярно совершали такие поездки. Потом продавали водку по завышенной цене в Полярном. Сейчас их назвали бы челноками, а тогда звали спекулянтами. Жаждущим спиртного их адреса были хорошо известны. Время от времени на них устраивала облавы милиция, были показательные суды, их сажали за решётку, но зло не переводилось. Особо страждущие пили одеколон. Самым лучшим для этой цели считался «Тройной», но его быстро раскупали. Однажды у бабушки печник ремонтировал печь. Закончив работу, от денег он отказался, попросил выпить. У бабушки не оказалось ничего, кроме одеколона «Сирень» сиреневого цвета. Вылив его в стакан, который подала ему бабушка, он тут же его осушил, закусил и ушёл удовлетворённый.

– А он не умрёт? – спросила я бабушку, боясь, что она его отравила.

– Не умрёт, – ответила та, выбрасывая стакан в мусорное ведро.

Я как-то забежала в аптеку купить витаминов и гематоген. Витамины сосали без разбору вместо конфет, а гематоген мы, дети, потребляли вместо шоколада. Он был гораздо дешевле шоколада. В аптеке толпились солдаты, спрашивали, какой есть одеколон. Остался только «Золотая осень». Пошушукавшись, они его и закупили. Фармацевт, поняв, для чего они его покупают, стала их увещевать: «Ослепните, калеками станете!» Перспектива слепоты их не остановила: купив, ушли, а та ещё долго изливала своё возмущение мне.

Скотного двора и бараков давно нет. Стоят многоквартирные блочные или панельные дома.

Карта побережья


Церковь Святителя Николая в Старом Полярном до революции. Впоследствии в ней помещалось управление тыла флота. К тому времени купола и колокольню снесли. Оба входа тоже упростили, они стали безо всяких архитектурных излишеств – крыши над входом и поддерживающих её резных колонн



Вид на школу. Справа от неё новый кинотеатр. Правее его одноэтажное здание – ресторан «Ягодка». В одноэтажном здании на переднем плане размещались ателье по пошиву одежды и сапожная мастерская. 1960-е годы


Дом Красной Армии и Флота (ДКАФ). Начало 1950-х годов


Советская улица в Старом Полярном. 1960-е годы


Стадион. Вид со стороны госпиталя. 1940-е годы


Стадион. На заднем плане – госпиталь, слева от него – ДКАФ. Круглые окна в нижнем этаже – бассейн. 1950-е годы


Вид от школы на деревянный мост, прямо – ДОФ, справа – госпиталь. 1960-е годы


Слева от ДКАФа виден торец дома с колонами, в котором одно время жила семья Черанёвых – маминой средней сестры – Людмилы. Фотография, скорее всего, военной поры, т. к. на лозунге написано приветствие маршалу Сталину, а после войны он был уже генералиссимусом


Памятник Сталину перед фасадом Циркульного дома. Сталин смотрит на Екатерининскую гавань. 1950 год


Причал. Подплав. 1970-е годы


Новый Полярный. Наши дни. Старые двухэтажные дома снесены, на их месте построены панельные

Мои родители

Мой отец, Геннадий Павлович Рожков, был родом из Белоруссии, местечка Высочаны Витебской области, из крестьянской семьи. Отец был последним, шестнадцатым ребёнком, рождённым в 1916 году. Его родители, отец Павел и мать Наталья, умерли до моего появления на свет. Дед Павел имел крутой нрав, а бабушка, наоборот, была мягким и добрым человеком. Половина детей умерла в младенчестве, одного взрослого сына убили во время коллективизации. Говорили, закололи вилами в яме. Да… Коллективизация… Судя даже по нашей семье, это была ещё одна гражданская война. Старший сын Арсений жил в Свердловске, дочь Анна – в Караганде. Трёх братьев отца – Степана, Ивана и Николая – я знала: после войны мы к ним ездили в гости в Белоруссию.


Крайний слева – отец, Геннадий Павлович Рожков. На побывке в Белоруссии до войны. Рядом – один из его братьев


Я не могу простить себе того, как мало знаю о семье отца, его родителях. Почему я никогда не расспрашивала его?! Когда я в детстве клянчила у родителей какую-нибудь вещь, отец неизменно приводил в пример себя. Говорил, что в мои годы у него была одна нарядная вещь – красная сатиновая рубашка с короткими рукавами, на длинные не хватило материала. И в школу он бежал без сапог, которые нёс на плече и надевал, подходя к школе. А мне, мол, всё мало того, что у меня есть. По моему тогдашнему и теперешнему мнению, было-то совсем немного, меньше, чем у некоторых других девочек. Я плохо представляла себе, как я в Полярном без туфель бегала бы в школу. Видимо, красная рубашка, которой отец размахивал перед моим мысленным взором, меня так достала, что расспрашивать о чём-то ещё более тягостном, чем единственная рубашка и сапоги на плече, мне уже не хотелось.


Брат отца – Рожков Николай Павлович. 1963 год


В 1936 году отец был призван на Северный флот. Служил на эсминце «Урицкий», который был приписан к Полярному. Там он и познакомился с моей матерью. Мама окончила семь классов, потом поступила в горный техникум в Кировске. После первой же практики в шахте техникум бросила и больше уже нигде не училась. К моменту знакомства с папой ей было девятнадцать лет. На фотографии того времени она хорошенькая, среднего роста, тоненькая, с тёмными, слегка вьющимися волосами и карими глазами.

Она замечательно пела красивым сильным голосом. А уж как лихо дробила каблуками!.. Многих могла переплясать.

Характер её нельзя было назвать покладистым, уж скорее наоборот. Отметина о юности, прошедшей в Полярном, осталась на всю жизнь: на тыльной стороне левой кисти между большим и указательным пальцами у неё была татуировка – синий якорь.


Мама в возрасте 18 лет


Отец – вахтенный на корабле. Фото времён войны


Папа был среднего роста, блондин с вьющимися волосами и серо-голубыми глазами. У нас в комнате на стене по обычаю того времени висели портреты родителей в молодости, примерно одном и том же возрасте. Приходящие гости всегда задерживали взгляд на портрете отца – до чего он был хорош! Я его таким красавцем не увидела – после войны к тридцати годам он выглядел по-другому. Все песни папа пел на мотив любимой «Степь да степь кругом…». Танцевать и плясать не умел, но, похоже, умел неплохо говорить, или скорее – уговаривать. Словом, был златоуст. Был добрым, но очень ревнивым. При этом, похоже, сам был небезгрешен.

Они поженились в начале 1941 года. Летом того же года заканчивался срок его службы на флоте, уже были поданы документы на демобилизацию, но началась война… Служба продолжалась уже в боевых условиях. Он служил на эсминцах «Урицкий» и «Сокрушительный», которые сопровождали морские конвои союзников. Отцу повезло – остался жив, а мог погибнуть. Спас случай. Отец до призыва на военную службу окончил финансово-экономический техникум и по тем временам считался образованным человеком. Как специалист по финансовой части, был начфином на корабле. В тот роковой день «Сокрушительный» стоял на рейде в Екатерининской гавани. Был день зарплаты, и отец поехал в банк за деньгами для экипажа. Возвратившись, с чемоданом денег стоял на пирсе в ожидании катера, который должен был доставить его на корабль. Начался воздушный налёт. Бомба попала прямо в середину корабля, разломив надвое. Половина команды погибла. Какова бы была судьба отца, окажись он в это время на корабле, неизвестно.

До знакомства с ним у мамы был воздыхатель – тоже краснофлотец, как тогда называли моряков, Николай, скромный хороший парень, влюблённый в неё без ума, без памяти. Мой отец, Геннадий Павлович, оказался, по-видимому, более речистым и нашёл ключ не только к сердцу Тони, но и к сердцу будущего тестя. Как бы то ни было, мама вышла замуж за моего отца. Она уже была беременна мною, и это было уже совершенно очевидно для всех, а Николай всё не оставлял попыток убедить её бросить мужа и выйти замуж за него. Похоже, мама уже пожалела о своём выборе (их отношения с отцом на протяжении всей семейной жизни трудно назвать идиллическими), но дед сказал: «Вышла замуж, никто не гнал, живи!» Мама побоялась ослушаться. Уже полным ходом шла война, Николай стал проситься на фронт. Как отличного механика по сборке торпед, его долго не отпускали. Только после шестого рапорта отправили в морскую пехоту. Вскоре там же на севере, где-то под Печенгой, он и погиб. Мама всю жизнь считала себя косвенной виновницей его гибели.

Я родилась в эвакуации в родной маминой деревне, в том же Боброве, куда мама эвакуировалась незадолго до родов. Она бы не уехала, но был приказ всех, не имеющих отношения к армии и флоту, эвакуировать, т. к. Полярный был прифронтовым городом, его постоянно бомбили. Дед строил и ремонтировал причалы, бабушка стирала армейское бельё, Людмила работала на заводе. Её муж и мой отец служили на флоте. Все они имели прямое отношение к обороне города, а беременная мама не имела, хотя делала самое важное во время войны дело – увеличивала народонаселение. К домам подогнали грузовики, погрузили эвакуирующихся, отвезли в Кислую губу, оттуда на буксирах в Мурманск – и в теплушки. Под Кандалакшей над эшелоном, в котором ехала мама, появился немецкий самолёт. Состав остановили, все бросились бежать подальше от него, мама осталась в вагоне. Бегать в её положении было тяжеловато. Немец покружил, покружил и улетел. «Видимо, увидел, что бегут одни бабы и ребятишки, и не стал стрелять», – рассудили все.

Был январь 1942 года. В Вологду, куда она приехала, прибывали эшелоны из блокадного Ленинграда. Она стала свидетельницей разгрузки такого эшелона. Выгружали в основном трупы и клали их прямо на перрон. И плотно покрыли ими весь перрон.

Из Вологды до нужной станции Бушуихи, которая в часе езды от Вологды, уехать было невозможно. Шли только воинские эшелоны. Мама стала проситься к военным.

– А муж где: воюет или в тылу отъедается?

– Воюет. Моряк на Северном флоте.

– Ну раз моряк, довезём.

В деревне во время войны остались только женщины, дети и старики. Все мужчины ушли на фронт. Уходили и отцы, и сыновья. В некоторых семьях было по несколько взрослых сыновей. Многих забрала война. В деревню вернулись единицы. Младший брат деда, Фёдор Аполлинарьевич Калинин, погиб 9 мая 1942 года под Ленинградом у деревни Трегубово. Я узнала об этом из «Книги памяти Грязовецкого района». Это объёмистая книга страниц на четыреста. В ней только фамилии воинов, призванных на войну из Грязовецкого района: где родился, когда был призван, где и когда погиб или в каком госпитале умер от ран. 9323 имени из одного только Грязовецкого района. На Северо-Западном фронте, где погиб Фёдор Калинин, сложили головы многие вологжане.

Жена Фёдора умерла во время войны: простудилась, заболела, лежала на печке, попросила детей достать порошок – лекарство, спрятанное на божнице за иконой. Вечером, в темноте не разглядела, что ей подали дети, выпила – оказалось, марганцовка. Умерла в страшных мучениях. Остались сиротами три девочки и мальчик, все мал мала меньше. Их воспитывали сёстры деда, в детский дом никого не отдали. Даже мысли такой не возникало, хотя время было голодное. Уже после войны одну из девочек, Иду, взяла в свою семью Полина, мамина сестра, и привезла в Полярный. Там Ида вышла замуж, переехала в Мурманск, родила трёх детей. Позднее к ней в Мурманск приехали её младшая сестра Саша и брат Николай. Их старшая сестра Лия до замужества жила в семье своей тёти – сестры деда – Анны Аполлинарьевны в Боброве.

Все, кто мог работать, работали в колхозе. Подростки работали не только в колхозе, но и на лесоповале. Много лет спустя, в 1974 году, мы с мужем купили дом в соседней с Бобровом деревне. На повети среди прочего хлама обнаружился жёсткий картонный корсет на худенькую девушку. Мои мальчишки надевали его как рыцарские доспехи при сражениях на палках. Оказалось, бывшая хозяйка дома (Катерина Хомутова) во время войны пятнадцатилетней девчонкой вместе с такими же, как она, подростками работала на лесоповале. Зимой иногда приходилось работать по грудь в снегу. Она заболела туберкулезом позвоночника, лечилась, потом несколько лет носила найденный нами корсет.


Леонид Калинин (мамин брат) – новоиспечённый лейтенант. 1943 год


Леонид Калинин и его двоюродный брат Виталий Горохов – сын Анны, сестры деда. Германия. 1945 год


Другая деревенская соседка, Ангелина Присмотрова, рассказывала, как во время войны такой же девочкой работала формовщицей в литейном цехе на заводе в Вологде. Работа тяжёлая и вредная. На такие работы запрещается брать лиц моложе 18 лет. А во время войны брали, можно сказать, детей. По её словам, они нередко и ночевали в цеху на деревянных ящиках. В свободные от работы дни их, полуголодных и слабосильных, на товарном поезде посылали на погрузку леса. Закатывали брёвна в вагон или на открытую платформу, огороженную по углам торчащими вверх брёвнами. На такие платформы было особенно трудно закатывать тяжёлые бревна. Начинали и заканчивали работу по гудку паровоза. «Однажды, – говорит, – только начали работать, гудок! Что случилось? Оказывается, сорвалось бревно и ударило девчушку. Удар пришёлся на шею. Состав тотчас же отправился в Вологду, но до города её не довезли – умерла». С полным основанием можно сказать, что эта несчастная девочка погибла на войне.

Детство. Деревня

Мама родила меня февральским вечером 1942 года на русской печке, в которой сразу же и обмыли новорождённую. Оправившись от родов, мама пошла работать в колхоз. Сельсовет, где надо было выписать свидетельство о моём рождении, был в Нехотове, что в пяти километрах от Боброва. Маме было некогда идти туда. Случилось, что в сельсовет шла соседская бабка, и мама попросила её зарегистрировать меня и записать Татьяной в честь моей прабабушки. По дороге соседка решила, что Татьян в деревне и без меня полно, а вот Лии – ни одной. «Запишу Лией», – решила она и записала. Так я и обрела своё библейское имя. Меня крестили, моей крёстной матерью стала мамина сестра Поля.

Нянчиться со мной было некому. Меня навязали моему двоюродному брату Феликсу, Полиному сыну, и его одногодку Валентину – маминому двоюродному брату – сыну сестры деда – Анны. Оба были старше меня на восемь-девять лет. Я была толстой рахитичной девочкой. Мама завела козу, и я утром и вечером выпивала по кружке парного козьего молока. Коза была нашей спасительницей. Возиться со мной мальчишкам было в тягость, но деться-то было некуда! Они и таскали меня, толстуху, повсюду с собой. Играя в городки, сажали рядом с городками, чтоб на виду была. Городошные биты со свистом летели мимо моей головы, чудом её не задевая. Случалось, ставили меня босыми ногами в свежую коровью лепешку – пусть девочка погреется. У меня был рахит, и ноги, которые впоследствии выправились, тогда были такими кривыми, что Фелька, поставив меня, на спор пролезал между ними. Мальчишки тайком курили.

– Я скажу, что вы курили-и-и…

– Скажешь – сожжём!!!

Словом, методы воспитания, о которых они много позже сами весело рассказывали мне, гуманностью не грешили. Мальчишки учили меня петь вологодские частушки, в основном матерные. Я их распевала, ковыляя по деревне на кривых рахитичных ногах. Единственной приличной была такая частушка:

 
Зарезали сапожничка,
В канавушке лёжи-и-ит.
Эх, жалко его молодости –
Не дали пожи-и-ить!
 

Пела очень прочувственно – до слёз было жаль молодого сапожничка!

В нескольких километрах от Боброва начинается большое клюквенное болото и тянется на десятки километров. Когда поспевала клюква, за ней съезжались даже из других областей. Во время войны мама, чтобы заработать немного денег, нагружённая корзинами с клюквой, ездила продавать её в Ярославскую область. Денег на билет не было. Ехала, стоя на подножке вагона и уцепившись за поручень, благо что в вагонах того времени подножки были не внутри вагона, как сейчас, а выступали по его бокам. Ехать приходилось несколько часов, стоя на холодном, пронизывающем до костей ветру, крепко держась за поручень, чтоб не свалиться с мчащегося поезда, держа при этом тяжеленную корзину с клюквой. После такого путешествия болело всё тело.


Боброво. Мама с Лией на руках. Стоят Полина (мамина старшая сестра) с сыном Феликсом. 1942 год


В войну деревня жила впроголодь, но как-то выживала. Настоящий голод пришёл в 1947 году. Тогда съели всю крапиву, а лебеда была чуть ли не лакомством. Спасала только корова. Траву толкли, заливали молоком и ели. Несколько человек в округе умерли от того, что наелись древесной муки, из которой делали столярный клей.

Соседка, которая в войну работала формовщицей в Вологде, рассказывала: «Когда отменили продовольственные карточки, мы с девчонками побежали в магазин и накупили чёрного хлеба. Сели в общежитии за стол, ели чёрный хлеб, макая его в соль и запивая кипятком. Плакали от счастья.

Неужели мы, девчонки, дожили до такого времени, что можем вдоволь поесть хлеба!»

Возвращение в Полярный

К этому времени нас с мамой в деревне уже не было. Мы вернулись в Полярный сразу после окончания войны. С этого времени я себя и помню. Первым моим воспоминанием было воспоминание о том, как меня несёт под мышкой высокий мужчина в чёрном флотском кителе. В другой руке у него чемодан. Он несёт меня по пришвартованным друг к другу катерам, между бортами которых колышется свинцового цвета вода. Палубы катеров качаются. Он перешагивает через леера. Боюсь, что он меня выронит и я упаду в воду. Спустя много-много лет я рассказала об этом маме, думая, что это мои детские фантазии. Оказалось, нет. Это был знакомый отца, а впоследствии наш сосед – мичман Барболин.

Много позже я узнала, что отец, пока мы были в эвакуации, сошёлся с какой-то женщиной в Мурманске. Она родила девочку. А тут мы приехали, и отцу пришлось выбирать. Выбрал нас с мамой. Мама поставила условие, чтобы он никоим образом не общался с той женщиной и её дочкой, материально не помогал им. Мне кажется, он не очень строго выполнял это условие. Мама в конце жизни, когда отца уже давно не было в живых, сокрушалась, зачем она тогда поставила такое условие. Считала это своим грехом, за который впоследствии пришлось расплачиваться мне – воспитывать чужого ребёнка. У моего мужа была дочь от первого брака, которая росла в нашей семье.

Отец демобилизовался, остался работать в Полярном. Мы поселились у деда и бабушки в бараке на Советской улице. Там жило много народу, в том числе и сосланных на Север во время коллективизации. Барак был двухэтажный деревянный, длинный, с краном холодной воды и туалетом в конце коридора. По обе стороны коридора шли комнаты. В каждой комнате была печка и народу как клопов. Наша комната в двадцать квадратных метров была на втором этаже в середине барака. Помимо бабушки и деда в ней жили мои родители со мной, Людмила с мужем и дочерью Анжелой. Людмила вышла замуж в 1939 году за моряка – Черанёва Афанасия Ильича. До и во время войны он служил на кораблях, которые назывались морскими охотниками, и торпедных катерах. Катер подбили, начался пожар. Афанасий Ильич вынес из огня какие-то ценные корабельные документы, за что был награждён медалью Ушакова. До войны у них родилась девочка, которая умерла в 1941 году. Анжела родилась в 1943-м. Её чаще называли не Анжела, а Элла.


Антонина и Геннадий Рожковы с дочерью Лией. Полярный. 1945 год


Кроме родственников в этой же комнате ещё жил приятель – Фёдор Семёнов, который потом к деду с бабкой привёз свою жену Ольгу, предварительно испросив их разрешения. Жили дружно, ссор никогда не было. Фёдор работал на заводе «Красный горн» и скоро получил комнату в бараке рядом с заводом. Дружба с его семьёй продолжалась всю оставшуюся жизнь. На праздниках, на которые собирались все сёстры с семьями, обычно бывали и Фёдор с Ольгой.


Людмила Калинина (Черанёва) с дочерью Анжелой. 1945 год


Михаил Аполлинарьевич и Надежда Игнатьевна Калинины, в середине – Фёдор Семёнов. 1946 год


В комнате стояли две кровати и стол со стульями, большой деревенский сундук. На ночь пол застилали матрацами. Пока был жив дед, бабушка не работала, вела хозяйство. Дед был суров! У него были прокуренные жёлтые усы. Курил он исключительно махорку, делая самокрутки из газеты. Ел только своей деревянной ложкой, привезённой из деревни и щербатой с одного края от длительного употребления. Он и в ход её мог пустить, и я его жутко боялась. Похоже, дед не очень-то меня любил. Я была предоставлена сама себе, обычно играла около барака, а заигравшись, не успевала добежать до помойного ведра. Надо было добежать до подъезда, подняться на второй этаж, добежать до комнаты, которая была в середине барака. Где тут успеешь в три с половиной года! Прибегала с мокрыми штанами, а они были у меня одни на все случаи жизни: голубые, толстые, фланелевые. Бабушка со вздохом их снимала, полоскала и вешала на створки духовки для просушки. Я сидела в ожидании, когда они высохнут, часто подходя и проверяя, не высохли ли, в надежде, что до прихода деда они высохнут. Штаны, как назло, не сохли! Дед входил, бросал суровый взгляд на штаны, потом на меня и говорил: «Ну что, опять штаны намочила, зассыха!» Я в ужасе сжималась.

Моей голубой мечтой того времени был ослепительно белый эмалированный горшок, на котором почти постоянно сиживал, хныча, наш сосед снизу Сашка. Он был младше меня и почему-то всё время маялся животом. Этот фантастический горшок запал мне в душу на всю жизнь. Когда много-много лет спустя я рассказала об этом маме, она вспомнила, что Сашкина мать во время войны работала официанткой в английской миссии, которая была здесь же, на Советской. Оттуда этот роскошный горшок, по-видимому, и приплыл.

Однажды летом около барака свалили кучу свежей металлической стружки. Мне было строго-настрого запрещено к ней приближаться. Куча стружки ослепительно сверкала и играла на солнце всеми цветами радуги. Я, конечно, подошла и взяла стружку в руки и стала её вертеть так и сяк и любоваться блеском. Вдруг стружка как-то мгновенно ввинтилась в палец. Брызнула кровь. Я, плача, пошла домой. Плакала больше от страха, что накажут за непослушание. Так оно и случилось. Стружку вытащили (у меня от неё осталась отметина на всю жизнь), палец перевязали, а меня отшлёпали.

Но с детьми случались и настоящие трагедии. В то же лето в тёплый солнечный день в открытом канализационном колодце, до краёв наполненном водой, утонула двухлетняя девочка – любимица всего барака, гулявшая около барака сама по себе, пока мать на работе, а остальные тоже были делом заняты. Кто-то видел, как она полоскала в колодце ленточку. Как она туда упала, никто не видел. Собралась толпа народу. Её мать, одиночка, с плачем и криком билась в руках державших её людей. Горевали все. К слову сказать, матерей-одиночек было немало, в том числе и в нашем бараке, хотя общественным мнением, как известно, они порицались.

Два года спустя после этого случая умерла моя подружка Валя, тихая, спокойная девочка, которая была на год меня постарше. Ей было шесть лет. Мы вместе играли, ходили в Кислую губу, это за три километра от дома. Носили на причал обед: она – отцу, а я – деду. Тогда не думалось, что с нами по дороге может случиться что-то плохое. И не случалось. Потом Валя неожиданно заболела. Меня к ней не пускали, и я всё спрашивала у её родителей и братьев (их у неё было трое, она младшая), когда Валя поправится. Мне отвечали, что всё болеет. Ответы с каждым днём звучали всё грустнее. Как-то вечером меня позвали: «Иди попрощайся с подружкой». Я вошла. В комнате тускло светила лампочка. За столом, тихо переговариваясь, сидели мужчины, молча плакала Валина мать, тётя Тася. Мальчишки жались по своим топчанам. Раньше у них всегда было шумно и весело, часто собирался народ по вечерам – поговорить. У них и фамилия была весёлая – Шутовы. Сейчас же было непривычно тихо. Валя лежала с закрытыми глазами, прозрачным бледным лицом. Я спросила: «Она спит?» «Нет, без сознания». Я не знала, как надо с ней прощаться. Было как-то неловко: на меня все смотрели. Я стояла и смотрела на неё, потом тихо позвала. Она не ответила. Постояв ещё немного, я ушла и долго сидела у бабушки, оглушённая, так и не понимая, простилась я с ней или нет. Думаю, она умерла от пневмонии. Позднее у Шутовых родился ещё один мальчик, его назвали Валентином. Кстати, отец семейства, Василий Шутов, не был расписан со своей женой Таисией. Он был из раскулаченных и сосланных на Север. А не расписывался из-за боязни, что могут сослать ещё дальше, хотя дальше уж некуда. Если и сошлют, то одного, а не всю семью.

В бараке было несколько многодетных семей. Кто как живёт, ни для кого не было секретом, особенно для детей. Зайти в гости в любую комнату было обычным делом. Мы часто и ходили по гостям по всему бараку. Среди прочих в бараке жила семья Токаревых. Жена шила на заказ одежду, стегала ватные одеяла на больших параллельных пяльцах. Была весёлой и приветливой, пекла очень вкусные маленькие булочки, которыми охотно меня угощала. Мне нравилось приходить к ним и смотреть, как она ловко и весело стегает одеяло или раскатывает тесто. Муж её работал водителем грузовика. В свободное время он писал картины. Переносил изображение с репродукций на большие холсты. Делал он это, расстелив холст на большом столе. У них над кроватью висела картина во всю длину кровати и до потолка. Меня, маленькую, удивляло, зачем он такое повесил в комнате: голые мужчины и женщины. И все такие толстые – на первом плане мужчина вполоборота с мощной обнажённой спиной и зверским и одновременно весёлым выражением лица. Потом я увидела эту картину в каком-то музее или на репродукции. Фавн, нимфы, то ли Рубенс, то ли Тициан, не помню. Господи, где же я это уже видела? У Токаревых, в бараке!

Соседкой бабушки была тётя Клава, как и Шутов, из раскулаченных и сосланных на Север. Муж её утонул в Кольском заливе при неясных обстоятельствах, детей у них не было. Она жила со своим престарелым и немощным отцом. Тётя Клава была спокойным и очень добрым человеком. Плела кружева и много читала. Бабушка моя была неграмотной, и тётя Клава вслух читала ей книги. Однажды, уже учась в классе седьмом, я забежала к бабушке.

У них был час чтения. «Что читаем?» – спросила я. Читали они «Порт-Артур», бабушка слушала с раскрасневшимися щеками и блестящими глазами.

У деда с бабушкой мы жили недолго – кажется, несколько месяцев. Вскоре родители и я откочевали в дом через дорогу – получили комнату. Там на весь день меня родители запирали, уходя на работу. Я, высунувшись в форточку, с завистью смотрела на вольно гуляющих подружек. Однажды с их помощью удалось выбраться из заточения. После этого случая родители не оставляли форточку открытой. Первой книжкой была, конечно же, классика детской литературы – книжка стихов Агнии Барто, которую мне читали родители. Я выучила её наизусть: и про Таню, которая громко плачет, и про бычка, который идёт, шатается, и делала вид, будто читаю сама. У соседей был радиоприёмник, и я, как заворожённая, сидела перед ним и смотрела на шкалу, светящуюся зелёным светом. Мне казалось, что там, за стеклом, как за светящимся занавесом, движутся маленькие человечки, голоса которых я слышу.

К этому времени относится появление у нас нескольких красивых вещей. Эти вещи, по-видимому, были из тех, что поступили во время войны по ленд-лизу: две белые батистовые блузки для мамы, пуховое одеяло, просуществовавшее в нашей семье долгие годы, и белый роскошный свитер для меня. Мне прописали пить рыбий жир, и мама предпринимала безуспешные попытки напоить меня им. Я была в этом свитере, когда она в очередной раз попыталась всунуть в меня ложку рыбьего жира. При его виде и запахе у меня сразу сработал рвотный рефлекс, и всё содержимое ложки я тут же излила на свитер, испортив его навеки. Мама, отшлёпав меня (это уж как водится!), навсегда оставила попытки накормить меня этой гадостью.

Белоруссия

Летом 1946 года мы поехали в Белоруссию, в Витебск, на родину отца. Он не был там с довоенной поры. В Витебске жил его брат Степан. На довоенной фотографии он – симпатичный блондин, как все Рожковы, с правильными чертами лица. Своих детей у Степана не было, а у его жены была дочь от первого брака, старше меня на год или два, с которой я сразу подружилась. Центр Витебска лежал в руинах, мы часто играли на развалинах. Улица же, на которой жила семья Степана, была обычной сельской улицей с огородами, палисадниками и коровами почти в каждом дворе. Дом напротив был ухоженным, с крашеным голубым палисадником, за которым росли цветы, что для послевоенной поры было необычным. Его хозяин, шофёр, чем-то не нравился нашим родственникам. Взрослые за столом неодобрительно о нём отзывались. То ли он был жадный, то ли калымил много, то ли ещё что-то за ним числилось, не помню, но мы с подружкой решили ему напакостить, раз он такой нехороший. Рядом с его домом часто стоял грузовик, на котором он работал. Взяли белую краску, которую нашли в доме, и тайком заляпали ею бампер грузовика. Утром, хихикая, мы спрятались за нашим плетнём понаблюдать за соседом. Сначала он просто остолбенел, увидев испоганенный бампер, а потом… Когда услышали угрозы, посыпавшиеся в адрес того, кто это сделал, нам стало не до смеха. Поняв, что дело принимает серьёзный оборот, мы тихо-тихо уползли. В нашем доме тоже все недоумевали: кто бы это мог сделать? Нас никто не заподозрил, а мы, конечно, молчали как рыбы, но на всякий случай держались подальше от дома соседа. Пока мы там отдыхали, я тряслась от страха, что нас выведут на чистую воду.

Тем летом отцу очень хотелось нарастить животик: небольшой, с половину футбольного мяча. Он пил пиво и каждый день, поглаживая живот, отмечал, насколько тот вырос. А животик действительно стал к концу отпуска выпирать, обтянутый футболкой. Такие футболки – трикотажные шёлковые с короткими рукавами и воротом на пуговицах рубашки, заправленные в брюки, почему-то называли «бобочками». Теперь я думаю, что в то послевоенное полуголодное время выпирающий живот говорил о сытой жизни и высоком социальном положении. Наверно, тогда иметь небольшой живот было престижным и модным. Неслучайно в Средние века после повальных эпидемий, которые опустошали Европу, у женщин вошли в моду животы как у беременных. Они даже носили специальные толщинки, имитирующие беременность.

Так вот, животик, к радости отца, чётко обозначился под бобочкой и далее рос уже без всяких усилий с его стороны, а спустя десять лет отец безуспешно пытался от него избавиться.

Отъезд из Витебска запомнился. Не мог не запомниться. Провожали нас родственники, соседи, знакомые. Подошёл товарный поезд. Провожающие все вместе пытались посадить нас в теплушку, а в проёме вагона стояли люди и сапогами пинали тех, кто пытался влезть в вагон. Из толпы на перроне кричали: «Что вы делаете?! Здесь же дети!» Меня кто-то держал на руках, а перед моим лицом мелькали тяжёлые сапоги. Наконец, каким-то образом с помощью провожавших нас мужчин, сквозь пинки, отцу удалось влезть в вагон. Он втащил маму, меня и чемодан. Поезд тронулся. В вагоне на мешках сидели и лежали люди, одетые в какие-то серые одежды: телогрейки, пиджаки. На папе был хороший костюм, на маме – яркое крепдешиновое платье, сидели мы не на мешке, а на кожаном чемодане. (На Севере зарплаты были повыше, чем в центре страны.) Направленные на нас со всех сторон взгляды были такими ненавидящими, что я боялась – до Минска мы живыми не доедем. Наверное, именно так смотрят на классовых врагов. Мама постепенно разговорилась с соседями. Рассказала, что мы с Севера, были в отпуске у родственников. Ситуация несколько смягчилась. В вагоне стоял сильный запах подсолнечного масла – ехавшие поливали им ломти чёрного хлеба с солью и ели. После этой поездки ещё долго при запахе подсолнечного масла у меня в памяти всплывала картина того вагона.

В Минске мама пошла в парикмахерскую, прихватив и меня. Ей сделали шестимесячную завивку и выщипали брови ниточкой по моде того времени. В парикмахерской повсюду висели фотографии женщин с бровями-ниточками. Маме сделали маникюр. Мне тоже накрасили ногти. Такими красивыми вернулись в Полярный.

Постепенно от деда с бабушкой откочевали все. Они остались вдвоём. Посчитали, что такие хоромы, как двадцать квадратных метров, – слишком большие для двоих, и они переехали в десятиметровую, узкую, как пенал, комнату на этом же этаже. А в 1947 году летом дед погиб. Его сбила машина. Матрос, который её вел, был сильно пьян. Незадолго до этого деда забрали в милицию, где он просидел несколько дней. В эти дни вся семья угрюмо молчала, женщины ходили с мокрыми глазами. Очевидцы рассказывали, что машина, съехав с дороги, буквально гонялась за дедом и прижала его к телеграфному срубу. Дед получил тяжёлые травмы и спустя несколько дней умер в госпитале. Шофёр, виновник происшедшего, навестил его там, плакал и просил прощения. Дед простил. Шофёра никак не наказали.

Похороны деда, 1947 год. Слева направо у гроба стоят: Геннадий Рожков, Фёдор Семёнов, мамина сестра Полина, её сын Феликс, бабушка, маленькая девочка – Лия, рядом справа от нее – Антонина, далее – соседка Катя, следующая – Тася Шутова. За спиной Кати стоит муж Полины – Виталий


Бабушка, вспоминая деда, всегда называла его ласково покойничком. Я вздрагивала, услышав это слово. «Покойничек, – говорила она, – за всю жизнь меня ни разу не обидел, даже словом». Она на двадцать лет пережила деда.

Вскоре после смерти деда отец увёз маму и меня в Белоруссию. Он устроился работать в Минске, а мы с мамой жили под Минском у его старшего брата Николая. Тот был директором совхоза. Деревни, где мы жили, как таковой не было. Она сгорела во время войны. Улица состояла из землянок, в них и жили люди. Идёшь по улице, и кажется, что крыши прямо на земле лежат. В землянку обычно вела вниз узкая лестница. В землянках было очень тесно: нары по обеим сторонам, часто двухэтажные, в центре – печурка и маленький стол. От всей деревни уцелело одно здание, в котором во время войны была комендатура. В одной его половине было правление совхоза, а в другой – по комнате занимали семьи директора и агронома. Комната правления не запиралась, обычно пустовала, в ней стоял голый стол и два стула. Мы с девчонками, моими сверстницами, забегали туда поиграть и через окно строили рожицы пленным немцам, сидевшим во время перерыва на бугорке, напротив дома. Немцы в ответ нам грозили, а мы с визгом прятались под стол. Девчонки их боялись по привычке оккупационной поры, а я – за компанию. Немцы в совхозе строили хозяйственные постройки: свинарник, коровник и прочее. Считалось важным в первую очередь поднять сельское хозяйство. Люди и в землянках поживут, не привыкать, а вот скотина – нет. Однажды дядя Коля повёл нас мамой показать свинарник – новый, весь белый и пахнущий свежим деревом. В отдельных загонах на белых свежих опилках лежали громадные свиноматки, а вокруг них – кучи маленьких розовых поросят!

Иногда во время обеда, когда мы сидели за столом, приоткрывалась дверь, в щель на мгновение просовывалась голова немца с отчаянной просьбой: «Матка, бульба, цыбуля!» «Ишь чего захотел!» – негромко отвечала тётя Надя, жена дяди Коли.

Несмотря на то что дядя Коля был директором, питались мы скромно, а другие, надо думать, ещё хуже. Часто это был суп с клёцками: слегка забелённая молоком вода с шариками теста из серой муки. Мы с мамой собирали жёлуди. Тётя Надя их сушила, поджаривала, молола и варила кофе. Кофе был без сахара, но с небольшой добавкой молока. Напитка противнее этого желудёвого кофе я не пробовала ни до, ни после! Ну разве что рыбий жир! Однажды мы собирали жёлуди рядом с большим совхозным полем, на котором росла репа. Я было рванулась за репкой, но мама, сделав страшные глаза, меня удержала. Потом, оглянувшись по сторонам, нет ли кого поблизости, она, изображая, как будто что-то потеряла, всё-таки вырвала две штуки. Спрятавшись за дуб, чувствуя себя преступницами, мы их сгрызли. «Только, ради Бога, никому не проговорись об этом, – сказала мама, а то посадят!» Сорвать ещё хоть одну репку мама, несмотря на всю свою боевитость, не осмелилась. Было начало осени 1947 года, и, как я теперь понимаю, действовал свирепый указ «о трёх колосках».

Зимой мы с мамой перебрались к отцу в Минск, где он снял комнату в частном доме. Это была обычная изба, разделённая перегородками на две комнаты и кухню с русской печью. В нашей комнате стояла буржуйка, на которой мы грели чай. Окраины Минска с частными домами во время войны уцелели, а весь центр города был разбит – остовы домов и груды битого кирпича. В глубоких строительных котлованах, как муравьи, копошились пленные немцы – восстанавливали город. Я подружилась с девочками, жившими на одной с нами улице. Они были старше меня, уже школьницы, что-то всё время придумывали: например, с увлечением разыгрывали в лицах басню «Стрекоза и муравей». Меня привлекли во второй состав, в котором не хватило исполнительницы. Роль учила со слуха – читать не умела.

На день рождения я получила первую в своей жизни настоящую куклу – большую, нарядную, красивую. Её соломенного цвета волосы были заплетены в косы. Красивая чёлка, начинавшаяся на макушке, была приклеена ко лбу.

Вне себя от счастья, прижав куклу к груди, я тут же понеслась показать её подружкам. Те решили, что кукла очень красивая, но прическу надо изменить – расплести косы и завязать бант на макушке. Я засомневалась, надо ли, но меня уговорили. Для того чтобы завязать бант, чёлку ото лба отодрали. Под ней оказался голый череп. Завязанный бант не мог прикрыть открывшуюся лысину. Чёлка торчала паклей во все стороны, на лбу – остатки клея и волос. Ужас, да и только! Попытки вернуть ей прежний вид успеха не имели. Я поняла, что дома меня ждёт заслуженное наказание. Так оно и случилось. Родители опешили, увидев обезображенную за такой короткий срок куклу. Оправдания «это не я сделала, я не хотела», не помогли – получила по полной программе с обещанием, что это последняя в моей жизни кукла! Обещание сдержали. Через полтора года родилась моя сестра. Я сразу стала взрослой, и куклы покупали ей.

Снова Заполярье

Прожили мы в Минске недолго. Отцу светила хорошая карьера: направили документы для работы в белорусском МИДе и на курсы иностранного языка. Но маме, надо думать, надоело жить на съёмной квартире, и по весне её, как перелётную птицу, потянуло на Север, в родные края. Позже она горько сожалела о том, что уехали из Минска. В 1948 году после Пасхи двинулись на Север, всю дорогу питаясь крашеными луковой шелухой яйцами. Их мама накрасила столько, что я в конце путешествия ими просто давилась. Попали в Полярный не сразу, сначала месяц жили в Мурманске в центральной гостинице города под названием «Арктика». После белорусской эпопеи, не знаю как родителям, а мне такая жизнь казалась замечательной, хотя маме приходилось тайком готовить еду в номере на электрической плитке, что категорически запрещалось! В ресторане питаться было очень дорого.

В «Арктике» в своё время останавливались известные полярники и все почётные гости города и области. У гостиницы был выступающий портал с колоннами, на крыше которого располагался большой балкон. С него произносили речи ораторы во время митингов и демонстраций. Говорили, что с него когда-то выступал С.М. Киров. Из вестибюля гостиницы на второй этаж вела широкая лестница, застланная красной ковровой дорожкой. На лестничной площадке стояло чучело огромного бурого медведя. Медведь стоял в боевой стойке на задних лапах, подняв передние, и устрашающе глядел сверху на входящих в вестибюль. Вид его с раскрытой пастью был грозен, но при ближайшем рассмотрении было видно, что шерсть местами уже вытерлась – наверно, от рук постояльцев, желающих его потрогать, а может быть, моль поработала. Швейцар каждое утро с помощью щётки и расчёски прихорашивал медведя. Я проходила мимо него с замиранием сердца, но искушение потрогать было сильнее страха. Потрогала, услышала грозный окрик швейцара, которому, по-видимому, вместе с расчёсыванием шерсти медведя вменялась и его охрана от постояльцев. «Арктика» была самым примечательным зданием в Мурманске в те годы. Похоже, она была построена в стиле конструктивизма. Говорили, что в своём роде здание было уникальным. Как водится, говорили уже после того, как его снесли.

В Мурманске той поры, да и сейчас, центральной улицей был проспект, конечно же, носивший имя Сталина, позднее переименованный в проспект Ленина. Он начинался в центре города от площади, от которой в разные стороны идут улицы. Площадь в просторечье называли и сейчас называют «Пять углов». Улица, которая шла к ней от порта и железнодорожного вокзала, была короткой. Начиная от железнодорожного вокзала и до площади пяти углов, вдоль неё по обеим сторонам сплошь стояли ларьки, в которых торговали водкой в розлив. Около них всегда толпился народ. Рыбак, возвратившийся с моря, где спиртное было вне закона, проходя по этой улице и отмечаясь у каждого ларька, до дому добирался, если, конечно, добирался, очень тёпленьким. Старый мурманский железнодорожный вокзал был тесным, одноэтажным деревянным зданием и своей обшарпанностью больше походил на сарай, чем на вокзал. В нём было не протолкнуться от народа. Таким же, если не хуже, во всяком случае, ещё меньше, был тогда и морской вокзал. В те годы в Мурманске было много деревянных двухэтажных и одноэтажных частных домов. Например, параллельно проспекту Сталина шла улица, состоящая из двухэтажных с двумя подъездами бревенчатых домов, в которых были коммуналки. Мурманск мне не нравился, он меня пугал. И друзей у меня здесь не появилось. Может быть, потому, что мы жили в гостинице, я не ощущала его своим городом, а так – временным пристанищем.

Потом мы переехали в Белокаменку, где прожили лето. Белокаменка – райский уголок! Тогда это был маленький посёлок, рыбацкая деревушка. Она расположена на берегу Кольского залива севернее Мурманска, но находится в распадке между сопками, и казалось, что там другой, более тёплый климат. Около барака, в котором мы жили, росли высокие деревья. Было тёплое лето, много цветов. Однажды мы с ребятами пошли гулять и на сухом болоте между сопками наткнулись на разбившийся во время войны одномоторный самолёт. Скорее всего, это был истребитель. Он сильно обгорел и проржавел, опознавательные знаки на нём не сохранились. С земли не было видно, есть ли кто в кабине или нет. Было страшно заглянуть туда, а очень хотелось! Наконец старший из ребят залез на крыло и заглянул в кабину. Там никого не оказалось. Тут уж полезли все, кто смог залезть! Наш рассказ о находке самолёта на взрослых не произвёл особого впечатления: никто не побежал на него смотреть, как мы ожидали. Нас отругали за то, что шляемся чёрт знает где. Война была ещё слишком близко, её не хотели вспоминать.

В Белокаменке была маленькая бревенчатая общественная баня. Русская баня с каменкой в углу и двумя огромными деревянными бочками с водой. Мне до сих пор памятен запах необыкновенной свежести, который стоял в бане, и ощущение удивительно мягкой воды на коже!

Помимо Белокаменки вдоль залива были и другие так называемые точки: Тюва-губа, Сайда-губа и другие. В них были рыболовецкие колхозы. Кроме того, в них выращивали овощи – картофель, морковь, капусту. Во времена Н.С. Хрущёва по местному радио передавали бойкие репортажи о том, что кукуруза на полях Заполярья достигла молочно-восковой спелости. В это верится с трудом, но по приказу партии пытались и кукурузу сажать в тех краях.

Позднее эти «точки» стали военными базами. Некоторые из них сменили названия.


Белокаменка. Лия. Лето 1948 года


Наконец мы оказались в Полярном и поселились в очередном бараке. Отец стал работать в райисполкоме, мама устроилась работать рядом с домом в управление тыла флота. Вскоре на несколько месяцев отца направили на курсы повышения квалификации в Ленинград. Вернулся он другим человеком. Холостяцкая жизнь не пошла ему и нашей семье на пользу. Он стал выпивать. Между родителями частыми стали скандалы с выяснением отношений, чего раньше не было.

Наступил Новый, 1949 год. Мама ждала ребёнка. Ёлки у нас не было, а мне очень хотелось поскакать у наряженной ёлки! «Ничего, – сказала мама – впереди ещё старый Новый год». Она подобрала на улице ёлку, уже отпраздновавшую Новый год. Мы её вдвоём украшали – делали из цветной бумаги цепи и другие украшения, когда у мамы начались схватки. Пришёл с работы отец и отвёл её в роддом, который был неподалеку от нашего дома. Утром мне объявили, что у меня родилась сестра. Это случилось 11 января 1949 года. Вот её и назвали Татьяной – именем, которое первоначально предназначалось мне.

Летом того же года родители, взяв Таню, уехали отдыхать, а меня оставили на попечение бабушки. Бабушка работала ночным сторожем в городской сберкассе. (Вот были времена – божьи одуванчики охраняли сберкассы!) Уходя на дежурство, она запирала меня в своей комнате. Ночью было светло как днём, но с портрета на стене на меня смотрел дед. Смотрел прямо в душу! Смотрел вполне добродушно, но мне было так страшно, что я с головой закутывалась в одеяло и с ужасом в душе засыпала. Иногда мне удавалось умолить бабушку взять с собой на работу, и это было счастьем – свернувшись калачиком, заснуть в уголке жёсткого чёрного кожаного дивана в сберкассе.

Бабушка была набожной. В переднем углу комнаты висела икона, перед которой всегда теплилась лампадка. День бабушки начинался молитвой перед иконой с поклонами в пол, со стоянием на коленях. Перед обедом бабушка тоже молилась, но короче. Самое длинное моление происходило на ночь перед сном. Судя по времени, которое бабушка проводила в молитвах, она знала их множество. Бабушка и меня приобщала к Богу, объясняя, что он везде и всюду, а главное, всё видит. Вот этого я и боялась, думая, что боженька стоит за моей спиной, тоже молилась, не зная ни одной молитвы, но усердно крестясь и кланяясь. Моления закончились, когда я стала пионеркой, превратившись в ярую безбожницу. Моя двоюродная сестра Анжела (Элла), будучи на год меня младше, продолжала следовать наставлениям бабушки. Я же над ней насмехалась: «Смотри не расшиби лоб!» Бабушка ругала меня богохульницей, грозила божьей карой. Она соблюдала посты и отмечала все церковные праздники. В такие дни пекла пироги и не затевала серьёзных хозяйственных дел, говоря: «Сегодня птица гнезда не вьёт, красная девица косы не плетёт». Я живо представляла себе, как в большой праздник красная девица гуляет с растрёпанными распущенными волосами. Думаю, бабушка больше любила Эллу, чем меня. Я внешне пошла в отцовскую породу, а моего отца бабушка явно недолюбливала. Кроме того, Элла была послушнее меня. Глядя на её густо опушённые волосами руки и ноги, бабушка говорила:

– Это к везению. Счастливая будешь, Анжелка.

Я такого «везения» была начисто лишена и завидовала Элке. Бабушка не смогла оценить предсказательную ценность приметы – ушла из жизни раньше, чем развернулись основные события в жизни её внучек. Нельзя сказать, кто из нас был более счастлив. Как и должно было быть, мы прожили очень разные жизни, со своими радостями и горестями, достижениями и неудачами. Со своими трагедиями. Счастье, как известно, – понятие субъективное, а Эллу уже не спросишь. Её не стало в декабре 2005 года.

Бабушка во многом сохраняла деревенский уклад жизни. У неё, например, были каток и валёк, которыми она гладила белье – полотенца, наволочки. Попробовав, я поняла, что это занятие требует больших физических усилий. Одежду бабушка гладила духовым утюгом, в который засыпались горящие угли. Чтобы остывающие угли опять разгорелись, утюгом надо было помахать. Это действо бабушка мне доверяла. В сундуке у неё хранился деревенский наряд: кокошник, рубашка, сарафан. Бабушка его никогда не надевала, но зачем-то хранила. Наверно, как память. Я его примерила. Он был мне явно не к лицу. Во всяком случае, так мне показалось.

Здравствуй, школа!

Вернулись родители. 1 сентября я должна была пойти в первый класс и канючила, чтобы меня скорее записали в школу. «Не ной, – сказала мама, – нам с папой некогда, пойди и сама запишись». Я так и сделала. Мы жили в Старом Полярном, а школа стояла и до сих пор стоит на макушке сопки в Новом Полярном. Большое трёхэтажное кирпичное здание в виде буквы «П» построили матросы в 1937 году за три летних месяца. Школа была из красного кирпича, во время войны в ней был госпиталь. В её середину попала немецкая бомба. Школу отремонтировали светлым кирпичом. Позднее её оштукатурили, и заделанной раны стало не видно. Одно время директором школы был Н.И. Букин, которому принадлежат слова известной песни «Прощайте, скалистые горы…».

Я пришла. В школе никого не было. Побродила по первому этажу, дёргая за ручки всех дверей. Одна дверь оказалась незапертой. Это была учительская. Там тоже никого не было. Дверь из неё вела в кабинет директора. Постучавшись, вошла. Поздоровалась. За столом сидел строгого вида мужчина, с копной вьющихся рыжих волос на голове, с пронзительным взглядом из-под рыжих бровей, слегка крючковатым носом. Это был директор – Михаил Андреевич Погодин. «Здравствуй, – сказал он. – Зачем пришла?» «В школу записаться», – пропищала я, умирая от страха. «Ну проходи», – подозвал он меня к столу. Спросил имя, фамилию, адрес, кто родители. Записал и сказал, чтобы я приходила 1 сентября в 1 «А» класс. Домой я летела как на крыльях, очень гордая своей самостоятельностью!

Михаила Андреевича – яркого, остроумного человека, уважали, но и побаивались. Директорская квартира была на первом этаже школы, и, когда Михаил Андреевич, высокий, немного сутулый, во время перемены шёл по школьному коридору, его рыжую голову было видно издалека. Нередко он останавливал какого-нибудь нерадивого ученика и затевал с ним разговор. Часто это была выволочка, но какая! Спектакль, который стоило посмотреть! К месту представления сбегались все, кто был в коридоре. Публика, тесным кольцом окружив действующих лиц, весело смеялась! Не знаю, как старшие, а младшие классы просто благоговели перед ним. Школа была одной из лучших в Мурманской области. Видимо, поэтому через несколько лет Михаила Андреевича перевели на работу в Мурманск. Там он возглавил институт усовершенствования учителей. Все последующие директора даже близко не приближались к тому уровню авторитета, каким пользовался Михаил Андреевич Погодин. Школа уже много лет носит его имя.

Итак, я стала первоклассницей! Ни меня, ни моих одноклассников никто в первый раз в школу с цветами не провожал, да и потом тоже в школу за ручку не водили, хотя до школы было довольно далеко – больше двух километров. Зимой, в темень, надо перевалить через сопку, волоча по снегу портфель и увязая в сугробах, которые намело за ночь, зайти за подружкой Галей, потом преодолеть тот самый длинный деревянный мост, а там ещё полкилометра вдоль озера – и школа. Зимой мы носили валенки, на которые натягивали штанины шаровар, чтобы в валенки не набивался снег. Весь день в школе проводили в валенках – сменную обувь ввели в школьный обиход, когда я училась в старших классах. Занятия в школе отменяли в случае штормового предупреждения (значит, жди пурги) или при морозе больше 25 градусов. Во время пурги приходилось сидеть дома, а в мороз все с радостью бежали кататься с горок!

Иногда возвращались из школы коротким путём через Подплав, т. е. по пирсу, к которому были пришвартованы подводные лодки. Тогда Подплав ещё не был отгорожен от города высокой металлической решёткой, и дорога домой была очень интересной. У пирса стояли боевые лодки времён Великой Отечественной войны. У многих из них спереди на рубке во всю её высоту была нарисована красная звезда с кругом в центре. В круге стояла цифра – столько побед над врагом одержала лодка. Лодки часто менялись: одни уходили в плавание, другие возвращались. Мы знали бортовые номера лодок, у которых было больше всего побед, и радовались, когда снова видели их у пирса.

Первой моей учительницей была Анна Николаевна, худая, высокая брюнетка с правильными чертами лица, прямым тонким носом и тонкими губами. Тёмные волосы волной спускались на лоб, далее на левый висок, прикрывая большое родимое пятно. Ей было, наверное, около пятидесяти лет. Она жила с братом в небольшой комнате, в которой стояли две узкие солдатские кровати, покрытые простыми тёмными байковыми одеялами. У окна стоял стол, в углу – простой шифоньер. Очень скромная обстановка.

Анна Николаевна всегда носила тёмно-синий простой костюм. По торжественным случаям надевала белую блузку или платье из тяжёлого шёлка тёмно-синего цвета в мелкий белый горошек. На ногах у неё были видавшие виды чёрные лаковые туфли на небольшом каблуке, с острыми носами. Застёгивались они на пуговицу. Такие туфли носили во времена НЭПа.

Анна Николаевна была строгой учительницей. Если у неё и были любимчики, она этого не показывала. В школе время от времени случались комиссии, и какой-нибудь ревизор сидел в классе на последней парте. В такие моменты было жаль нашу учительницу. Когда она вызывала ученика к доске, а тот, не дай бог, начинал мямлить, запинаться, заикаться или, хуже того, вообще замолкал, Анна Николаевна покрывалась ярким румянцем, шевелила губами, пытаясь на расстоянии внушить ученику забытый им текст, подавалась вперёд, приподнимаясь на носки. Она переживала так, как будто от балбеса, стоящего у доски, зависела её жизнь. А может быть, так оно и было. Мы заражались её волнением, и в эти минуты так хотелось засветить в лоб дубине-ученику, который простые вещи не может запомнить, подводит класс и Анну Николаевну!

Во втором классе нас приняли в пионеры. Принимали очень торжественно на сцене Дома офицеров. Тогда он ещё назывался по-старому: Дом Красной Армии и Флота – ДКАФ. Мы очень волновались, стоя на ярко освещённой сцене перед полным залом учеников. Домой я возвращалась по пирсу через Подплав. Была зима, но я расстегнула верхние пуговицы пальто и выставила галстук, чтобы все видели: идёт пионерка! Думаю, никто на галстук не обращал внимания, но тогда мне казалось, что все на меня смотрят.


Первоклассница Лия. 1950 год


Первый класс с учительницей Анной Николаевной. 1950 год


Вскоре галстук послужил мне лечебным средством. Я заболела рожистым воспалением лица. Два горячих пятна пламенели на щеках по обеим сторонам носа. Была зима. Меня лечили, облучая лицо ультрафиолетом. На время пя́тна исчезали, но, стоило мне один раз сходить в школу, как они с новой силой появлялись вновь. Бабушка говорила: «Надо идти к Горошихе». Родители сопротивлялись, но, видя, что лечение не помогает, сдались. Вооружившись тридцатью рублями, бабушка повела меня к Горошихе. Та жила в одноэтажном бараке между Старым и Новым Полярным, в чистенькой комнатке. Легендарная Горошиха оказалась маленькой, аккуратненькой, говорливой старушкой и, как я теперь понимаю, хорошим психотерапевтом. Она нам долго рассказывала, как на днях заговорила грыжу у новорождённого и другие случаи, когда она, можно сказать, вырвала людей из когтей смерти. Взглянув на меня, спросила:

– Лечились?

– Лечились, – горестно подтвердила бабушка.

– Плохо! Не знаю, поможет ли заговор. Уже врачи приложились, напортили.

Бабушка, ругая моих безмозглых родителей, которые сразу не отправили меня к ней, Горошихе, уговорила её попробовать полечить. Горошиха взяла мою голову в свои руки и стала шептать надо мной что-то вроде: «Прилетайте, девы, улетайте, девы…». И много, много другого. Шептала минут пятнадцать. На прощание велела мне, как приду домой, положить на лицо кусок красной материи и делать это почаще. Я так и делала – клала на лицо свой пионерский галстук. К Горошихе мы с бабушкой ходили ещё два раза с перерывами в неделю. Рожа исчезла с моего лица навсегда. Не так давно у моего приятеля возникло рожистое воспаление на ноге. Он пошёл к известному в этой области медицины пожилому московскому профессору. Первый вопрос профессора был: «А красную тряпку прикладывали?»

В самом начале третьего класса у нас был диктант, в котором все слова надо было разделить на слоги. За лето всё забылось, и весь класс, за исключением одной круглой отличницы, написал его на двойку! Отличница получила тройку. Мы с моей подругой Галей тоже были отличницами, но, как и все, получили двойки. Галя от такого горя весь день проревела, а меня беспокоило лишь то, что родители будут ругать. Возвращались домой компанией из пяти человек и решали, как быть. Только начали – и на тебе: на первом же листе тетради двойка! Коллективный разум подсказал – листы вырвать, а поскольку дорога шла мимо озера, то и утопить! Как говорится, спрятать концы в воду. И надо сказать, что это нечестное мероприятие сошло нам с рук – никто ничего не заметил, по крайней мере родители. Но в нашей компании оказался один мальчишка, который посчитал, что вырывать двойки простительно всем, кроме меня – отличницы. Этой утоплённой двойкой он шантажировал меня два года! Как только мне случалось с ним сцепиться, он тут же заявлял, что расскажет Анне Николаевне, как я двойку утопила. Честно говоря, я этого очень боялась. Уж лучше бы я тогда отстрадала из-за двойки, чем постоянно жить под страхом разоблачения! Спустя два года, летом, будучи на отдыхе где-то в южных краях, он утонул. Стыдно признаться, при этом известии в душе моей не шевельнулось чувство жалости.

В четвёртом классе у нас с подружкой Галей появились поклонники – два брата Фёдоровы. В те годы неуспевающих учеников оставляли на второй год, а иногда и на третий. Так вот, старший Фёдоров, Галин поклонник, уже по третьему году отсиживал четвёртый класс, а его младший брат, которому за компанию досталась я, – лишь по второму. Нашей наставницей в сердечных делах стала Лида Фомченкова – девица с пышной грудью и соответствующими желаниями. Она, засиживаясь в каждом классе по два года, отбывала третий срок в четвёртом классе и вскоре вообще покинула школу. Как я понимаю, она была для нас тем, что в психологии называется «чёрным учителем». Она принимала живое участие в наших взаимоотношениях, сама была влюблена в старшего Фёдорова, и ей, как она говорила, очень хотелось с ним целоваться. Несмотря на её наставления, наши отношения с ребятами были вполне невинными – они ограничивались лишь тем, что ребята провожали нас домой после уроков. Однажды зимой, возвращаясь домой, увидели, что на крутую сопку намело большой гребень снега. По предложению братьев Фёдоровых решили покататься на портфелях, съезжая вниз по гребню. Было очень весело и страшно – лететь вниз по вертикальному гребню. Шедшие по мосту и наблюдавшие это люди останавливались, кричали нам, что мы шеи сломаем, требовали прекратить это занятие. Куда там! Нас такое внимание только подзадоривало! Уже на следующий день слух о нашем убийственном поведении дошёл до ушей учительницы. Анна Николаевна на первой же перемене отозвала нас с Галей и сделала внушение. Она отчитывала нас не за то, что, катаясь таким способом, мы могли изувечиться, а за то, что дружим с нехорошими мальчиками.

Для неё это было большее зло. Братья Фёдоровы не смогли в очередной раз преодолеть четвёртый класс, ушли из школы, и наши романы сами по себе сошли на нет.

Ступины

В бараке, в котором мы поселились после возвращения из Белоруссии, нашими соседями была многодетная семья Ступиных. Родители поженились, каждый имея двоих детей от первых браков. В семье было шестеро детей: две девочки – дочери отца от первого брака (мать их умерла), сын и дочь жены от первого брака (отец погиб), и две девочки родились в совместном браке. Семью нельзя было назвать дружной. Мать своих родных детей явно выделяла. Дети это чувствовали, и у неродных девочек жизнь была нелёгкой. Вскоре, когда младшие девочки ещё были маленькими, у матери случился инсульт. (Моя мама говорила, что её Бог наказал за плохое обращение с неродными детьми.) После инсульта она с трудом передвигалась по комнате, делать ничего не могла, говорить тоже, только мычала. Она жила в таком состоянии долго-долго, пережила и мужа, и единственного сына. Заботы о домашнем хозяйстве легли на плечи старших детей, и они как-то справлялись. Врачи рекомендовали матери морские ванны. Дети возили на санках в бочке морскую воду из залива, нагревали её и купали в ней мать. Это не помогло. В комнате родителей было чисто, мать ухожена. Дети же спали в другой комнате на общем топчане. Жили они в беспросветной нищете. Отец – столяр, зарабатывал немного. Весной дети собирали свежие столбики подорожника и варили из них суп. Собирали осоку на болоте, нижняя часть стебля была нежной и съедобной. Иногда на ужин была просто сырая картошка. Я тоже её хрупала вместе со Ступиными, сидя на столярном верстаке у них на кухне и слушая детские страшилки. Собирали пустые бутылки и сдавали их, чтобы хоть немножко денег заработать. Бутылки стоили копейки, собрать их надо было много-много, поэтому собирали по помойкам по всему городу. Летом ходили в сопки за грибами и ягодами. Я с ними тоже повсюду таскалась – другой компании рядом не было. Вместе играли, вместе протыривались в кино, которое показывали солдатам или матросам в их клубах, куда взрослым штатским лицам вход был запрещён, а мелкоту, после того как долго-долго поклянчишь, пускали. После войны показывали много заграничных фильмов, американских, немецких – трофейных. Перед началом фильма шли титры, в которых говорилось, что этот фильм взят в качестве трофея. Фильмы были не дублированы, с титрами: «Большой вальс», «Ромео и Джульетта», комедия «Три мушкетера» (да, комедия!), «Индийская гробница» и много-много других иностранных фильмов. Но больше всего нам нравились наши фильмы про войну.

В нашей компании нередко вызревали идеи какого-нибудь строительства. Зимой всегда было много снега. Однажды мы своим дружным коллективом в стороне от домов выстроили из плотного слежавшегося снега что-то вроде эскимосской хижины: вырыли яму в снегу, а сверху возвели стены и крышу из кубов плотного снега. Уже стали радостно её обживать, как пришёл милиционер с кем-то из взрослых, и, чтоб нас в ней не завалило, разрушили её до основания. Пригрозили крупными неприятностями нам и нашим родителям, если вздумаем ещё что-нибудь в таком же роде соорудить. В другой раз, летом, мы соорудили из старых досок пристройку к нашему бараку. Сделали окно, повесили дырявую тюлевую занавеску. Внутри какие-то полки наделали, на них что-то поставили. Можно сказать, создали уют. Распределили роли: кто будет матерью, кто отцом, а кто детьми. Стали активно вживаться в роли, но тут обеспокоились жильцы дома. Побоялись, что при таком серьёзном отношении к делу мы сожжём дом. Пришёл милиционер с пожарником, и наши чертоги сломали. Такую же неистребимую страсть к строительству очага впоследствии я наблюдала у своих детей, а потом у внучки.

Между нашим домом и булыжной мостовой был болотистый пустырь. Администрация города решила его благоустроить и разбить на этом месте сквер. Пустырь огородили металлической оградой, засыпали гравием и песком, навезли земли и сформировали клумбы. Клумбы же сделали длинные и высокие в виде параллелепипедов. Неизвестно, в чьих мозгах созрела эта свежая градостроительная идея, но получились точь-в-точь могильные холмы. Когда мы их увидели, то решили довести творческий замысел устроителей до полного воплощения. Набрали палок и смастерили кресты. Только-только со смехом водрузили последний крест, как со стороны Подплава грянул похоронный марш. Мы в ужасе застыли: по дороге из-за горы поднималась похоронная процессия!

В центре – Лия, по бокам – двоюродные сёстры: слева – Галя Черанёва, справа – Анжела Черанёва. Полярный. 1951 год


В те годы похороны в Полярном проходили торжественно и зрелищно. Открытый гроб устанавливали в кузов грузовика с откинутыми бортами, обтянутыми кумачом. Процессия медленным шагом двигалась от госпиталя в Новом Полярном до Кислой губы, где находится городское кладбище. Расстояние километра четыре, а если по окружной дороге, то и больше. Впереди машины несли венки. За машиной шёл духовой оркестр из моряков, а за ними – сопровождающие. Заслышав траурный марш, из домов высыпáл народ, кто-то присоединялся к процессии и какое-то время шёл за гробом, а ребятня – так до самого кладбища. Город был небольшой, похороны случались нечасто и были событием. Среди тех, кого хоронили, нередко были военные: солдаты, матросы, офицеры. Обычно они погибали от несчастных случаев, которые и в те годы бывали в армии и на флоте, но не получали широкой огласки. Так хоронили всех: детей, взрослых, гражданских и военных, умерших от разных причин, в том числе и самоубийц. Только одни похороны прошли тайно.

Застрелился майор Смецкий, личность довольно известная в городе. Бывший боевой офицер, он пользовался авторитетом у солдат. Видимо, у него были какие-то неприятности по службе. Он застрелился в кабинете директора единственного в городе ресторана, прозванного в народе «Ягодкой». Смецкий был его завсегдатаем. Армейское начальство по каким-то соображениям обычные похороны не разрешило. Видимо, опасалось, что они будут многолюдными. Стал известен день и час, когда повезут самоубийцу на кладбище. Было лето, тёплый светлый вечер. Народ стоял у домов и ждал. В семь часов вечера по Советской улице на большой скорости, грохоча по булыжной мостовой, промчался грузовик. Везли Смецкого. На повороте в Кислую губу машина слегка притормозила, в неё на ходу вскочило несколько солдат, и машина понеслась дальше.

В тот день, когда мы задекорировали сквер под кладбище, хоронили погибшего солдата, которого вроде бы случайно расстреляли из автомата. Наша компания увязалась за похоронной процессией. Родственников среди провожавших не было, только солдаты. Когда на кладбище прощались с погибшим, то пьяница, который тоже примкнул к процессии, плача, стал просить открыть лицо покойника, которое было закрыто белой пеленой. «Я его отец, дайте проститься с сыном», – кричал он, рыдая. Нам он был хорошо известен, жил в бараке на Советской. Мыто знали, что никакой он не отец этому солдату. Обычная пьянь. Напился и приблудился. Видимо, захотелось прилюдно пострадать, вот и вошёл в роль убитого горем отца. Офицер, распорядитель похорон, нехотя согласился. Лицо открыли. Оно было страшно изуродовано – именно по нему прошла автоматная очередь. Солдата похоронили, отсалютовали из винтовок. Мы, потрясённые, вернулись домой. Этот несчастный солдат на несколько лет стал моим ночным кошмаром – мерещился мне во всех тёмных углах. Желание следовать за похоронной процессией пропало на годы. Вскоре в сквере могильные холмы преобразовали в клумбы традиционного вида – круглые. Позднее на его месте построили начальную школу.

Наша компания попадала в разные передряги. Однажды ранней осенью мы пошли в сопки за ягодами. Нас было человек шесть. Самому старшему было тринадцать, а самой младшей – шесть лет. Уже возвращались домой. Вдруг опустился такой густой туман, что в шаге ничего не было видно. Себя с трудом различали. Смеркалось. Замёрзшие, голодные, взявшись за руки, брели наугад, как в молоке. Брели, брели и каким-то чудом уткнулись в зенитку. Зенитные батареи стояли на сопках вокруг города. Мощные лучи их прожекторов по вечерам обшаривали небо, выискивая самолёты-нарушители. У невидимого в тумане солдата, который охранял орудие, спросили номер батареи. Когда узнали, безмерно обрадовались – поняли, что мы рядом с городом. По возвращении обнаружилось, что группа взрослых, в том числе и мои родители, отправилась на поиски нас. Взявшись за верёвку, они шли цепью, прочёсывая сопки, и ушли на несколько километров от города. Возвращались поздно в полной темноте, подавленные безуспешностью поиска. Добравшись до города, узнали, что мы уже дома. Мы боялись, что нам влетит, но они вернулись настолько измученными, что сил нас ругать уже не было. Да, собственно, за что? Мы же не виноваты, что попали в такой туман.

Моя сестра Таня, в отличие от меня, была болезненным ребёнком. Когда ей было полгода, она перенесла воспаление лёгких. В её болезни была виновата я, но родителям в этом не призналась. Было лето, стоял тёплый день, какие редко выпадают в тех местах. Таню оставили на моё попечение. Я расстелила на травке старое зимнее пальто и усадила на него Таню. Поиграла с ней часа два на солнышке. Ночью у неё поднялась температура, началась пневмония. Спасли её уколами пенициллина через каждые четыре часа. Медсестра приходила делать их даже среди ночи. После перенесённой пневмонии сестра хватала все детские инфекции. Мама, помня, что во время войны меня спасло козье молоко, решила завести козу. Некоторые коренные жители Полярного из поморов держали коз. Зимой мама купила маленькую красивую серенькую козочку. Назвали её Машей. Это очаровательное создание первое время обитало вместе с нами в комнате. Машка резво скакала по кроватям и всей мебели, на которую могла запрыгнуть, а прыгала она удивительно высоко. Когда ей грозили, она, отскочив и наклонив голову, выставляла свои крохотные рожки. Родительская кровать была накрыта белым кружевным покрывалом, в углу кровати стояли подушки, накрытые кружевной накидкой. Именно это место, под белой кружевной накидкой у подушек, было излюбленным местом её отдыха. Приходя домой, мы неизменно заставали её там. Когда её оттуда выволакивали, она сопротивлялась всеми своими копытцами и рожками. Так что выражение «упрямый козёл» в полной мере можно отнести, с поправкой на пол, и к козе.

К лету Машка подросла, и её переместили в сарай. Надо было переводить эту животину на подножный корм. Тут выяснилось, что никакую траву есть она не желает, а подавай ей веточный корм. Её пропитание легло на мои девятилетние плечи. На голых сопках, которые окружали город, кусты попадались редко. Единственным ближайшим местом, где можно было наломать веток, был Александровский остров. Вот туда мы всей нашей командой и отправлялись каждый день. С охапками веток возвращались, а к утру Машка почти все их объедала и требовала ещё. Поначалу нам эти путешествия нравились. Надо было пройти через Подплав, по деревянным мосткам, прикреплённым над заливом к обрывистому боку сопки, добраться до плавучего небольшого причала, переплыть на большой морской шлюпке пролив шириной метров пятьдесят между островом и материком, пристать к такому же причалу, а потом по тропинке идти вглубь острова. Там нас ожидали всякие приключения. На кочках и в кустах попадались гнёзда птиц, иногда с яичками разного цвета, иногда с вылупившимися из них птенцами. Берег острова со стороны Кольского залива был скалистым, но пологим. Во время отлива в расщелинах камней оставалась вода. Она нагревалась на солнце, и там, как в ванне, в тёплые дни можно было если не искупаться, то побродить босыми ногами. Во время отлива обнажалось дно с водорослями. Водоросли наполнены пузырьками воздуха, и, когда бежишь по ним, пузырьки с треском лопаются. Здорово!

На острове была метеостанция, стояло несколько домов, в которых в те времена жило гражданское население. Многие из жителей острова работали в городе. Утром на шлюпке они переправлялись на материк, а вечером так же возвращались домой. Постоянного перевозчика не было. Шлюпку оставляли у причала. Кому надо было переезжать, садился в неё и сам переправлялся. Если сильно штормило, то сообщение с городом прерывалось. Шлюпка вмещала человек десять, вёсла были длинные и тяжёлые. Однажды в очередной раз мы, набегавшись и нарвав веток, возвращались домой. Было время возвращения людей с работы. Мы загрузились в шлюпку, по двое взялись за вёсла и поплыли. Но что-то не заладилось. Как правило, через этот пролив большие корабли и подводные лодки не проходили. Они входили в гавань через противоположный, широкий пролив. По узкому проливу то и дело проносились военные катера, с которыми мы могли столкнуться. При столкновении уж нам бы точно не поздоровилось. В тот день, как нарочно, стоило нам приблизиться к середине, возникал катер. Мы со всех своих маломощных сил спешно отгребали назад. Удалось миновать середину, но нас понесло не к причалу, а на скалу. Мы никак не могли выгрести. Катера поднимали волну, и с ней шлюпку ещё дальше относило в сторону залива. Так болтались в проливе около часа. По обеим сторонам пролива скопился народ. Нам кричали, давали советы. Когда наконец-то каким-то чудом мы пригребли к причалу, нам досталось… Хорошо, что не побили! После этого мы несколько дней на острове не показывались и как-то вообще потеряли интерес к путешествиям туда. Родители осознали, что Машку ждёт голодная смерть. Продать её не смогли и, чтоб не мучить несчастное животное, козу, всплакнув, прирезали.

В нашей компании заводилой был Володя Ступин, тощий, с мелкими чертами бледного лица, светлыми коротко стриженными волосами. Он был старший, его слушались безоговорочно. Учился он неважно, но его это не заботило. Летом вся компания играла на деньги. Свинцовые битки, которыми разбивали сложенные столбики монет, он отливал в алюминиевых ложках на кухне. Володька всегда выигрывал, и в оттянутых карманах его сильно потрёпанных брюк вечно звенела мелочь. В его голове постоянно вызревали идеи, во что поиграть. Он знал, какое идёт кино в каком-нибудь солдатском или матросском клубе и куда легче протыриться. Под его руководством зимой мы растаскивали пустые корзины из-под картофеля, сложенные у расположенного неподалеку армейского продовольственного склада. Усевшись в них, скатывались, крутясь, с длинной ледяной горки. Потом эти корзины, громко матерясь, собирал старшина с рыжими усами – в то время наш главный враг. Он в отместку не пропускал нас посмотреть кино, которое по частям крутили солдатам после ужина в столовой.

Володька был предводителем походов в сопки с разными целями: собирать ягоды и грибы, искать яйца чаек, ловить рыбу с обрывистого берега залива. Однажды пошли в Кислую, там во время отлива набрали мидий, забрались на скалу и стали ловить рыбу, насаживая в качестве приманки на крючок мясо мидий. Во время отлива на обнажившемся дне всегда было много мидий. Обычно их пытались вскрыть вороны. Нам в голову не приходило, что их можно есть. В тот раз никто ничего не поймал, кроме Володьки, поймавшего диковинную рыбу. Она была примерно тридцать сантиметров в длину. Половину туловища занимала толстая голова с шипами, широким зубастым ртом и выпученными глазами, остальное – узкое туловище с высоким колючим плавником. «Ой, морской чёрт!» – закричали мальчишки. На обратном пути зашли на кладбище, побродили между могил, сочувствуя умершим молодым.

В основном это были матросы и солдаты. За кладбищем, ближе к городу, стоял небольшой домик – солдатская пекарня. Невероятно проголодавшиеся, мы подошли к ней.

Солдат из окна протянул нам буханку свежеиспечённого чёрного хлеба. В те времена буханки хлеба были в два раза больше по размеру, чем нынешние. Разломив, мы поделили хлеб между собой. Ой, какой это был вкусный хлеб!


Сестра Татьяна в возрасте одного года. 1950 год


Соседство со Ступиными принесло в мою жизнь не только массу интересных впечатлений, но и несчастье на мою голову. В прямом смысле. Старшая из ступинских девочек заинтересовалась дохлой кошкой. Потрогала её и заразилась стригущим лишаем. Заболело четверо из ступинских детей. Я была пятой. Ступиных отправили лечиться в кожный диспансер в Мурманск. Они пропустили несколько месяцев учёбы и остались на второй год. Мои родители решили не отправлять меня в Мурманск, а лечить дома. В школу я не ходила, и почти весь третий класс училась дома. Два раза в неделю приходила домой к Анне Николаевне. Она расстилала на столе газету, на которую я клала тетрадки и учебники, и, стараясь меня не касаться, занималась со мной. Думаю, после моего ухода газету она сжигала, что, безусловно, было правильно.

То, как в то время лечили эту болезнь, стоит отдельного рассказа. Сначала мама повезла меня в Мурманск, в городскую больницу. Там, в рентгеновском кабинете, положив мою голову на клеёнчатую подушку и приблизив рентгеновский аппарат к голове, облучали в течение пятнадцати минут сначала одну сторону головы, потом другую. За несколько последующих дней я облысела. Остались волосы только на границе волосяного покрова: на лбу, висках, за ушами, на шее. Их тоже надо было удалить. Я приходила в поликлинику, медсестра клала себе на колени полотенце, на него – мою голову и пинцетом выщипывала остатки волос. После процедур полотенце было мокрым от моих слёз. Но дальше было ещё больнее. Когда все волосы удалили, приступили к удалению больной кожи. Её сжигали 10-процентной настойкой йода. Кожа сморщивалась, потом слезала ошмётками, на её месте образовывалась новая нежная розовая кожица, которую снова смазывали той же настойкой. Бабушка, смазывая мне голову, дула на неё, чтобы как-то облегчить мои мучения, но это слабо помогало. Таким способом с моей головы трижды спустили кожу. Голова была голой и блестящей, как биллиардный шар, когда через какое-то время мне разрешили посещать школу. Я повязывала голову белой косынкой, но нашлись затейники, у которых вошло в привычку неожиданно подскочить ко мне на перемене сзади, содрать косынку и, смеясь и издеваясь, скакать вокруг меня, рыдающей от унижения.

Вернулись из Мурманска после лечения Ступины, уже с волосами на голове. Подозреваю, что их лечили не с таким фанатизмом, как меня. Я уже не надеялась, что у меня когда-нибудь снова вырастут волосы! Прошло несколько месяцев, прежде чем на моей голове появился первый лёгкий светлый пушок. В четвёртый класс я пошла уже с короткими волосами. После болезни цвет и структура волос изменились. До болезни у меня были густые прямые жёсткие соломенного цвета волосы. После болезни стали расти мягкие, слегка вьющиеся тонкие волосы светло-пепельного цвета. Со всей головы их набиралось столько, сколько до болезни – с одной челки. Много лет спустя, живя и учась в Москве, в одно из посещений Ленинской библиотеки, где готовилась к сессии в институте, я зашла в буфет перекусить. За мой столик подсел молодой человек. Взглянув на него, я внутренне ужаснулась. Его тёмную, стриженную под машинку голову покрывали белые плешины. Местами они сливались, образуя широкие белые полосы. Он волей-неволей привлекал внимание окружающих. Чувствовалось, это его раздражало, у него был очень злой взгляд. Я старалась на него не смотреть, поняла, что он переболел стригущим лишаем и, видимо, не лечился. В тот момент я впервые благодарила судьбу за пусть варварское, но лечение, в полной мере осознав, насколько не напрасными были перенесённые в далёком детстве физические и моральные страдания.

Вскоре наша семья переехала жить в новый дом, на другой конец Советской улицы. У Ступиных я почти не бывала, иногда сталкивалась с кем-нибудь из них в городе. Однажды, мне уже было лет четырнадцать-пятнадцать, в магазине встретила Володю, которого давно не видела. Он к тому времени отслужил в армии, работал водителем. И Володька, от которого во времена нашего соседства мне частенько доставалось, поскольку я не была самой проворной, вдруг засмущался, стал называть меня на «вы», чем удивил несказанно. Мы поболтали. Он казался вполне довольным жизнью, а через несколько месяцев покончил жизнь самоубийством. Повесился! Как говорили, безо всяких видимых причин. Ему и лет-то было двадцать с небольшим!


После болезни с новыми волосами. 1953 год

Новый дом. Новые соседи

Дом, в который мы переехали, был выстроен для районного начальства. Оно всё с семьями в нём и поместилось: секретарь райкома, председатель райисполкома (мой отец), начальник милиции, заведующий сберкассой и др. Каждая семья получила по комнате. Мы на четверых получили комнату размером в 18 квадратных метров. Дом был бревенчатый, двухэтажный, с двумя подъездами. В каждом из них было по четыре трёхкомнатных квартиры. В квартире была кухня с печкой, ванная комната и туалет. По субботам даже бывала горячая вода. Это был уже не барак! По углам дома и в его центре, между подъездами, были балконы с изогнутыми балясинами, которые придавали дому нарядный вид. Я снова увидела этот дом много-много лет спустя. Балконы спилили, дом оштукатурили. Он стал скучным и некрасивым.

В нашей трёхкомнатной квартире жила наша семья и семьи заместителей отца по работе. Пятнадцатиметровую комнату занимала семья Гришко: Антонина (зам отца), её муж – Иван, бывший сверхсрочник, красивый украинец, намного моложе жены, и мать Антонины. У Антонины было два сына: Витя десяти лет, про отца которого никто ничего не знал, и родившийся вскоре Вова. Их домашнее хозяйство вела мать Антонины – худая согбенная бабка из архангельских поморов. Её муж, рыбак, молодым погиб в море. Я не знала её имени. В квартире она значилась под именем бабки Тютериной (Тютерина – девичья фамилия Антонины). Она была неулыбчивой, с длинными узловатыми натруженными руками, всегда озабоченная делами и внуками, никогда не сидевшая праздной. До Полярного они жили в Мурманске. Там, на чердаке дома, в котором они жили, хранился сундук. В нём были вещи бабки, загодя приготовленные по поморскому обычаю на случай смерти: платье, тёплое белье, вязаные белые шерстяные чулки и пр. Всё украли! Другой комплект она не стала готовить, прожила ещё долго-долго, всё ниже и ниже пригибаясь к земле.

Бабка Тютерина заплетала волосы в тонкую длинную косицу, спускавшуюся на её согбенную спину. По её словам, в молодости у неё были такие густые волосы, что для того, чтобы с ними справиться, ей приходилось выстригать пряди. Волосы стали выпадать после гибели мужа. Говорят, человечество лысеет. Похоже, так оно и есть. Её дочери, Антонине, выстригать волосы уже не было необходимости.

Другими соседями были Ананьины. Муж Григорий (папин сослуживец), жена Клава, двое детей: Женька и Нина. Женька был на четыре года старше меня, а Нина – на год старше сестры Тани. Нина и Таня были рыжими, в веснушках, и переживали свою рыжину как большое жизненное несчастье, особенно Таня. Общее несчастье сближало, они были задушевными подружками. Как говорят, Нина со временем выросла в красавицу, удачно вышла замуж. Про Татьяну и говорить нечего: стала редкостной кокеткой и сердцеедкой. Женьку Ананьина раздувало от чувства превосходства надо мной. Этот зануда вечно пытался учить меня жизни. Когда он увидел, как нас с подружкой после школы провожали мальчики, возмущению его не было предела! Такое поведение в четвёртом классе, по его мнению, было аморальным! Выходил в кухню, воздевал руки к потолку и возмущённо восклицал: «В четвёртом классе! Что дальше-то будет!?» Слава богу, этот моралист после окончания седьмого класса уехал учиться в техникум в Петрозаводск и моё поведение мог отслеживать, только приезжая на короткие каникулы.

Зимами у них жила мать Клавдии – спокойная и дородная старуха. Весной она уезжала к себе в деревню, которая была где-то под Ленинградом. По хозяйству, в отличие от бабки Тютериной, она особо не хлопотала. Нередко раскладывала простенький пасьянс. Выучила меня играть в карты в «дурака» и часто со мной играла. Рассказывала всякие деревенские истории. Например, как у неё в доме останавливались кочевые цыгане, как немцы во время войны стояли. Ни те ни другие урона её дому не нанесли.

Клавдия была фельдшером. Для нужд квартирного туалета приносила с работы старые журналы «Акушерство и гинекология». Надо ли говорить, какое это занимательное чтиво для девочки-подростка! Из туалета меня приходилось извлекать мольбами страждущих жильцов.

У Ивана Гришко и Григория Ананьина были две общие страсти: шахматы и рыбалка. Вечерами на кухне они сражались в шахматы. Страсти особенно разгорались во время шахматных чемпионатов. Они следили за ними по радио и разыгрывали все партии. На рыбалку ходили далеко на озёра и реки. (Там в озёрах водится исключительно красная рыба: кумжа, голец.) Однажды Иван поймал сёмгу длиной около двух метров. Икры из неё было полный эмалированный таз! Ивану пришлось тащить эту рыбину и Ананьина, который по дороге лишился сил. Как сказал мой отец, недолюбливавший Ананьина, – видимо, от расстройства, что не он поймал.

Ссор между соседями никогда не было, но и особой дружбы не наблюдалось. Видимо, сказывалось то, что Ананьин, Антонина Тютерина и мой отец были сослуживцами и между ними, надо думать, были конкурентные отношения. Мои родители дружили с соседями снизу – тётей Машей и дядей Лёшей, тихой немолодой бездетной парой. Дядя Лёша работал наборщиком в районной типографии. Он носил очки с такими толстенными стеклами, что глаза казались выпученными, как у рака. Поужинав, дядя Лёша брал в руки отливающий зелёным перламутром аккордеон. Склонив на него свою полуседую голову, почти со слезами на своих выпученных глазах, дядя Лёша на самом верхнем регистре играл одно и то же – «По диким степям Забайкалья…». От этого надсадного писка, доносившегося снизу каждый вечер, некуда было спрятаться.

Соседями через стенку, с которыми тоже дружила наша семья, были Дита и Валера – молодая супружеская пара. Валера был армейским офицером, а Дита – домохозяйка. Он был высокий, худощавый блондин, а Дита – невысокого роста, полная красивая армянка, с большими выразительными карими глазами, вьющимися чёрными, как смоль, волосами. Она замечательно пела. Валера увлекался фотографией, неплохо рисовал, вышивал картины. Нитки накладывал как мазки краски. Эти картины можно было смотреть только издалека. Их маленький сын Юра, с такими же, как у мамы, тёмными глазами и волосами, разговаривал с мамой на армянском, а с отцом – на русском языке. Если он обращался к Дите на русском, она говорила: «Не понимаю». И не понимала до тех пор, пока он не спрашивал на армянском. Дита была родом с Северного Кавказа. Поступила учиться на факультет иностранных языков в университет в Петрозаводске, где и познакомилась с Валерой, который там служил. Они поженились, Валеру перевели служить в Полярный, и Дита на третьем курсе бросила институт. Она с удовольствием занималась со мной английским, но чаще на занятиях мы просто болтали обо всём.

В то время в нашей жизни большое место занимало радио. По радио слушали концерты, следили за футбольными и шахматными матчами, ну и, конечно, за новостями. По радио разучивали новые песни. Была специальная передача. Мама записывала песни, потом репетировала их с соседкой по площадке, Клавой Дворяниновой, чтобы к очередному праздничному застолью у компании был обновлённый репертуар. Застолья… Коронное блюдо – холодец, потом пирог с рыбой, винегрет, селёдка, солёные грибы, квашеная капуста, колбаса, сыр. Никаких горячих блюд не подавали. Десерта тоже. Во время застолий при нехитрой закуске много пели, танцевали, плясали.

По радио часто передавали театральные спектакли и радиопостановки, концерты симфонической музыки, читали литературные произведения. Радио несло образовательную и культурно-просветительную функцию. Помню прямую трансляцию первого концерта Лидии Руслановой после её возвращения из лагеря и долгую-долгую обвальную овацию. Были передачи «Театр у микрофона», «Клуб знаменитых капитанов». При звуках песни знаменитых капитанов («Все мы капитаны – каждый знаменит!») у меня радостно замирало сердце от предвкушения встречи с любимыми артистами. Голоса артистов Литвинова, Сперантовой были сразу узнаваемы. Я до сих пор люблю радиопостановки, только их теперь редко услышишь.

Надо сказать, что в бараках, да и в домах, где мы потом жили, было чисто. Уборщиц не было – убирались сами. В бараках каждая семья мыла коридор напротив своей двери, лестницы и общий коридор ежедневно подметали, а в субботу мыли по очереди. При этом каждая хозяйка считала своим долгом отмыть затоптанные за неделю до черноты деревянные некрашеные лестницу и коридор до белого состояния: тёрли, надев галошу, веником с крупным песком (дресвой), отмывали водой со стиральной содой. Все знали, чья очередь мыть, и старались, в буквальном смысле, не ударить в грязь лицом. Как правило, чисто было и в комнатах, где на подоконниках в старых, с прохудившимся дном кастрюлях росли цветы. Весной их обязательно пересаживали в свежую землю, брали друг у друга отростки. Не все и давали. Особенно редкими не всегда делились.

В моде были белые кружевные подзоры на кроватях, вязанные крючком покрывала и накидки на подушки. Тогда многие женщины вязали крючком. Бельё замачивали, отстирывали, кипятили на плите, потом опять отстирывали, полоскали на колонке или в озере, крахмалили и подсинивали, а потом вывешивали на верёвки за домами. Позором считалось жёлтое, застиранное бельё. В городе была прачечная, но в неё сдавали бельё немногие. Глядя на серое, застиранное бельё, мама говорила: «Да-а… Как из прачечной!» Среди тех, кто попроще, бытовало мнение, что сдавать бельё в прачечную – ниже пасть просто некуда. Потому я, ненормальная, всю жизнь и стирала бельё сама! Когда я уже училась в Москве и снимала угол, меня, будучи проездом, навестила тётя Поля, а потом родители. Первым движением и тёти Поли, и мамы, как только входили в комнату, было – отогнуть покрывало на моей раскладушке и проверить чистоту постельного белья.

Как-то весной в город на Советскую улицу прилетел скворец! И запел! Скворцы до наших северных мест никогда не долетали, а тут – скворец, которого рано утром обнаружили сидящим на верхушке столба около барака! Весть о нём мгновенно разнеслась по всей улице. Сбежалась толпа. Тут же смастерили и приколотили на столб красивый скворечник. Высказывались разные мнения относительно того, останется он или нет. Скворец, конечно, был сумасшедшим, залетев так далеко на север, но, видимо, не настолько, чтобы здесь остаться. Несмотря на красивый скворечник, он улетел, а скворечник, как напоминание о несбывшейся надежде на его песни, ещё несколько лет торчал на столбе, пока не свалился.

В городе было много финских домиков со всеми удобствами на улице или в доме, но с выходом выгребной ямы на улицу. Это были деревянные щитовые домики, состоящие из двух, реже трёх комнат и кухни, с печным отоплением. Их и называли не домами, а домиками. В одном из финских домиков проживало единственное в городе многочисленное и крикливое цыганское семейство. Глава семьи был единственным в городе золотарём. Прозывался просто – Яша-говновоз. Он был маленьким, худым, с заросшим, чёрным, в глубоких морщинах лицом. Зимой он разъезжал на санях, а летом на телеге, грохоча по булыжной мостовой. На санях или на телеге (в зависимости от сезона) стояла большая деревянная бочка с «ароматным» содержимым. Это хозяйство впрягалось в большого сивого мерина, который никогда не спешил, медленно ступая своими мощными мохнатыми ногами. На козлах с отрешённым видом, ссутулясь, сидел Яша, чёрный как ворон, в брезентовом с капюшоном плаще, когда-то светлом, но со временем ставшем почти чёрным. Когда мальчишки его дразнили, он гортанно матерился и замахивался кнутом. Близко не подбегали – мог и огреть. Почему-то именно судьбу Яши-говновоза пророчил мне отец, когда ругал за плохие отметки. Но не случилось – у меня оказалась совсем другая судьба.

Дом, в котором мы теперь жили, находился на небольшой сопке, а ниже стоял дом, носивший название Дома строителей. Много позже его почему-то стали называть «Кремлём». Это был большой деревянный трёхэтажный дом, выстроенный в виде буквы «П», с несколькими разными по форме и назначению подъездами. В доме размещались управление строительством, небольшой клуб, один подъезд занимали трёхкомнатные квартиры, в которых жили строители. В основном это были коммуналки. Фасад дома украшали деревянные колонны. В подвале была кочегарка. Её котлы грели воду и для нашего дома. Громадный дом этот был идеальным местом для игры в казаки-разбойники и прятки. Позднее его признали шедевром деревянного зодчества. Признали после того, как снесли.

Детей на этом конце улицы Советской жило очень много! Около Дома строителей была большая площадка, на которой играли в волейбол, кислый круг, беговую лапту и другие игры, которых тогда мы знали множество. Чаще всего это были командные игры. Первыми, как только стаивал снег с деревянных тротуаров, на свет божий извлекались толстые верёвки. То были не теперешние тощие прыгалки, а тяжёлые длинные кручёные верёвки. Сначала прыгали на тротуарах, а потом, когда сходил снег, то на земле. Прыгали по нескольку часов: по одной, по двое, две скакалки крутили одновременно. С приходом светлых ночей игры продолжались до полуночи, пока домой не загоняли сердитыми призывами родители или Воробьёв.

Воробьёв был милиционером. Жил он тут же, на Советской. Высокий, худой, лет тридцати с небольшим. Вечерами мы с криками носились по Советской, но, завидев вдалеке долговязую фигуру в синей милицейской шинели, с воплем «Воробей идёт!» разбегались в разные стороны прятаться. Если Воробьёву удавалось настигнуть жертву, он её тряс, чтобы вытрясти из неё адрес и отвести к родителям, которым делал внушение. Однажды, как обычно, разогнав нас, он ушёл к себе. Мы вылезли из своих щелей и, не теряя бдительности, продолжали играть. Вечер был такой тёплый и солнечный! Домой идти совсем не хотелось. Потом, конечно, разошлись по домам, а утром увидели у подъезда дома, в котором жил милиционер, толпу народа. По её виду можно было понять, что произошло что-то нехорошее. Оказалось, той солнечной ночью Воробьёв застрелился! У нас даже возникло чувство вины – уж не мы ли его довели до самоубийства? Поначалу после его смерти казалось, что вот теперь наступила полная воля, гуляй не хочу, никто гонять не будет, но скоро ощутили, что Воробьёва нам не хватает. Из нашей вечерней жизни ушли ощущение опасности и риск быть пойманным. И стало скучновато.

Лето на севере – прекрасная пора. Собравшись компанией, мы ходили в сопки за ягодами и грибами. В сопках растёт черника и брусника, на болотах – морошка и голубика. Во мху полно подосиновиков, подберёзовиков, сыроежек, волнушек. Сопки покрыты стелющимся хвойным кустарником с мелкими иголками, усыпанным чёрными сладковатыми ягодами. Мы называли эти ягоды вороникой. Правильное их название – вероника. У вероники довольно жёсткая кожица и мелкие семена внутри. Но когда хотелось пить, то эти ягоды очень хорошо утоляли жажду.

Пожуёшь их, а кожицу с семенами выплюнешь. Для других целей веронику не собирали.

Первой поспевала морошка. Сочная янтарная ягода, как будто солнцем налита! Говорят, любимая ягода Александра Сергеевича Пушкина. Морошку засыпáли сахарным песком или варили из неё варенье. Я её люблю до сих пор. За ней ходили на болота рядом с Горячими Ручьями – место в трёх километрах от города. Там находилось какое-то военное подразделение. В те времена в Горячих Ручьях стояло несколько финских домиков, в которых жили военные со своими семьями. Ребята-школьники каждый день пешком ходили в школу, а это было не меньше пяти километров в одну сторону.

Самая крупная морошка росла на болоте, которое во время войны было заминировано на случай возможного наступления немцев. Заминировать гранитные сопки невозможно, а болота – вполне. Немцы до Полярного не дошли, они вообще на Севере не смогли продвинуться вглубь нашей территории. Минные поля после войны разминировали, но рассказывали, что сразу после войны бывали случаи, когда грибники подрывались на минах. От тех времён вокруг болота осталась колючая проволока, в которой были сделаны проходы, и на ней – проржавевшая табличка «Опасно! Мины!». Попадались полуразрушенные остовы огромных авиационных бомб. Ходить по болоту было страшновато. Прыгаешь на кочку, а внутри всё замирает и холодно от мысли, что вот сейчас взлетишь вместе с ней на воздух. Так со страхом в душе и собираешь морошку. Когда, покидая болото, выходили за колючую проволоку, во мне как будто скрученная пружина разжималась. Думаю, такое ощущение было у всех ребят, хотя в этом не признавались. На обратном пути нас охватывало бурное веселье – видимо, оттого, что мы живы и с ягодами.

Летом тёплыми считались дни, когда можно было снять пальто, куртку и остаться в костюме или шерстяной кофте. Редко выпадали жаркие дни с температурой 20–25 градусов. Тогда обнажались для загара бледные до синевы тела северян. В черте года были озёра с чистой, прозрачной водой. В жаркие дни народ спешил к ним – окунуться. Вода в них была холоднющая! Для тех, кто пытался их переплыть, это кончалось трагически – тонули.

Летний отдых

Обычно летом детей в городе оставалось мало – все, кто мог, уезжал на время отпуска куда-нибудь южнее. Четыре года подряд наша семья ездила отдыхать на Украину в Винницкую область. Первый раз мы поехали туда в 1950 году по совету соседа по бараку, офицера Миши Майстренко, к его тётке, Анисье Галушко, жившей в селе Рахны. Село оказалось большущим. В нём проживало около десяти тысяч человек. Приехав туда, до нужной нам Галушки добрались только на третьи сутки. Пока разбирались с родственными связями Миши Майстренко, переночевали по очереди у двух других Галушек. Анисья оказалась вдовой лет пятидесяти, страдающей ревматизмом. Её хата была обычной украинской хатой, белёной, под соломенной крышей. В ней было две комнаты: проходная кухня с русской печью и деревянным полом и большая горница с земляным полом. Анисья жила в кухне, а мы заняли горницу.

Рахны – красивое село с высокими тополями, белыми нарядными хатками, вокруг которых обязательно палисадник с неизменными мальвами, георгинами, бело-розовой мыльнянкой и другими цветами. У тётки Анисьи перед хатой росло могучее дерево грецкого ореха. Во дворе стоял огороженный плетнём сарай. Внутри загородки ходил поросёнок. Хозяйка кормила его яблоками и другими фруктами, коих было в изобилии и от которых он уже рыло воротил. Позади хаты раскинулся фруктовый сад с яблонями и грушами, под которыми была посажена картошка. В саду среди прочих были два замечательных дерева: яблоня с яблоками «белый налив», очень вкусными, и груша с необыкновенными по вкусу и размерам грушами. Груши были большущими, круглыми, изливались соком и ароматом. К сожалению, плодоносила она не каждый год. Груша росла на краю участка, и местные мальчишки нередко её трясли по ночам. Под грушей была посеяна пшеница, или жито, по-украински. Между соседними усадьбами заборов не было. Их разделяли межи, плотно засаженные невысокими сливовыми деревьями. Плетни отгораживали усадьбы только от улицы. По ней утром и вечером проходило стадо коров, поднимавшее тучу пыли. На плетнях обычно сушились глиняные горшки – кринки. Сзади усадьбы тоже не были огорожены. Позади усадеб Анисьи и её соседей шла дорога, отделявшая их от большого гречишного поля. Вдоль дороги росли высоченные вишневые деревья с толстыми прямыми белыми стволами и мощной кроной наверху. Достать вишни с таких деревьев можно было только с помощью высокой лестницы. Мы приезжали отдыхать, когда пора вишен уже миновала, и нам – детям – доставались вишни, засохшие и опавшие на землю, сладкие и вкусные. Думаю, что в «Вишнёвом саде» Чехова речь идёт именно о таких вишневых деревьях.

В центре села сохранился огромный помещичий особняк, приспособленный под пионерский лагерь для детей железнодорожников. Перед ним, окружённым большим красивым парком, было два пруда, по-видимому, ухоженных при прежних владельцах поместья, но сильно запущенных с тех времён. Мутная вода кишела дафниями, но, за отсутствием лучшего водоёма, в прудах купались. Там даже водилась какая-то мелкая рыбёшка. Мальчишки ловили её с моста не удочками, а сеткой, распятой в виде зонтика, опрокинутого и подвешенного к палке.

Чтобы попасть на пруды, нам надо было пройти по дороге, опоясывающей гречишное поле, вдыхая медовый запах цветущей гречихи, утопая босыми ступнями в горячей, струящейся между пальцев ног нежной пыли, миновать железнодорожные пути и вокзал. За вокзалом была базарная площадь. В будни и продавцов, и покупателей на ней было немного, значительно больше в воскресные дни. Но бывали ярмарочные дни, когда из окрестных сёл на волах привозили самые разные товары. Было не протолкнуться от народу! Настоящая ярмарка, как её описал Гоголь! Чего там только не было: и живности, и разных изделий народных ремёсел, не говоря о всяких овощах и фруктах. Рахны не было курортным местом, а потому продукты там были замечательно дёшевы, цены на овощи и фрукты и в обычные дни были, как теперь говорят, смешными, но во время ярмарки они были в прямом смысле копеечными.

За базарной площадью начинался большой парк, засаженный липами, клёнами, каштанами. Интересно, сохранился ли он сейчас или исчез, как исчезли белые украинские хаты под соломенной крышей?

В пионерском лагере, располагавшемся в парке, существовала традиция устраивать пионерский костёр в День железнодорожника. Сооружался огромный костёр, вокруг которого пели и плясали пионеры, а в тёмное южное небо, усыпанное звездами, высоко взлетали искры. Лагерь не был огорожен, на костёр приходила и сельская ребятня, в том числе и я с девчонками с нашей улицы. С ними я подружилась сразу же, как только мы обосновались у тётки Анисьи. Я вышла к колодцу, который находился напротив нашей калитки, и тут же оказалась в окружении соседских ребят и девочек. Меня стали расспрашивать – естественно, по-украински. Я ничего не понимала, но уже спустя несколько дней легко общалась с ними. При этом они говорили на украинском, а я – на русском языке. С тех пор я хорошо понимаю разговорный украинский язык.

В селе была большая белокаменная церковь, в которой крестили сестру Таню. Её крёстной матерью стала соседка Анисьи – весёлая и добрая Одарка. Крестины отметили застольем и украинскими песнями допоздна. Мама обладала фантастической способностью быстро заводить друзей. К концу отпуска добрая половина женщин, чьи хаты стояли на нашей улице, была в их числе. Когда мы приехали, нас никто не встречал, а провожала уже большая компания. Накануне отъезда нас зазывали к себе в сад, чтобы мы что-нибудь взяли: у кого-то – особенные яблоки, у кого-то – сливы. В вечер нашего отъезда, подоив коров, соседки быстренько сбежались. Каждая при этом что-то принесла за пазухой, в первую очередь горилку и что-нибудь нам в дорогу. Потом были песни почти до самого отхода на нужный нам поезд, который проходил через Рахны ночью или рано утром. В последующие годы мы приезжали в Рахны в расширенном составе: мама и обе мамины сестры (Людмила и Полина) с детьми. Иногда приезжали без мужей. В одно лето даже бабушку прихватили с собой, а в последнее наше лето в Рахнах – и две семьи наших знакомых. Стало веселее всем: и взрослым, и детям. В день нашего приезда, вечером, подоив коров, сбегались соседки с неизменной горилкой и немудрёной закуской (яйца, помидоры, огурцы), потом опять песни допоздна… Электричества в хатах не было, готовили на примусах и керосинках. Отдых здесь привлекал дешевизной – фрукты были дармовыми, т. к. снимали комнату в придачу с садом. Правда, фруктами объедались в первую неделю, а потом на них уже и смотреть не хотелось. Северян любили за открытость и щедрость: они платили больше, чем другие. У северян ведь зарплаты были двойные. Поскольку Рахны не было курортным местом, особых доходов у местного сельского населения не было. В колхозах деньги на трудодни не платили, а налогами обдирали как липку. Налог взимали с каждого деревца, с каждой курицы, со всего. Послабление вышло после смерти Сталина. «И раб судьбу благословил…» Не столько судьбу, сколько Г.М. Маленкова, с которым связывали послабление налоговой удавки. Люди радовались дачникам. Хоть какие-то деньги от них получали. На нашей улице были дачники из Москвы и Ленинграда, но у них душевной смычки с местным населением не наблюдалось. Эти отношения распространялись и на детей. Девчонки из Москвы и Ленинграда ни с нами, северянами, ни с местными не дружили. У них была своя компания, у нас – своя.

К нам иногда захаживал поговорить старик по фамилии Стельмах, живший на нашей улице, высокий, прямой, красивый, с белоснежными волосами и усами, правильными чертами лица. У него всегда был аккуратный вид с отпечатком некоторой интеллигентности. Поговаривали, что он скуповат, но относились к нему уважительно. Расспрашивали о прежних временах, немецкой оккупации, обсуждали с ним текущие дела, советовались. Стельмах рассказывал, что во время оккупации немцы-пехотинцы особо не бесчинствовали. Беда была, когда наезжали эсэсовцы. Их узнавали по чёрным мундирам. Но больше всего зверствовали татары, перешедшие на службу к немцам.

Те врывались в село, как дикое племя. Хватали девушек, молодых женщин, тут же на виду у всех насиловали, а заступавшихся расстреливали. Когда началось освобождение Украины, накануне наступления наших войск на Рахны немцы особенно старательно помылись, оделись в чистое белье. Как чувствовали! Чистенькими полегли!

Рахны, 1953 год. В центре – Лия и Таня, по бокам – сёстры Черанёвы: Галя и Анжела


Стельмах однажды наябедничал моему отцу и Афанасию Ильичу (мужу тёти Люси) на жён, которые приехали в Рахны с детьми раньше мужей и, по понятиям Стельмаха, вели себя не очень прилично. Не представляю, где в Рахнах того времени можно было разгуляться, но, как говорится, свинья грязи найдёт, и жёнам был устроен «разбор полётов». Людмила сделала тонкий дипломатический ход – раньше Стельмаха сама мужу обо всём с юмором поведала. Была милостиво прощена. Моя мама не догадалась этого сделать – дипломатия вообще не её конек. Получила выволочку.

Во время последнего нашего приезда в Рахны я научилась плавать! Большой компанией: мама, Поля, Люся, все с детьми поехали, наняв полуторку, в село Печора, что на Южном Буге. Это довольно далеко от Рахнов, поехали с ночёвкой. Место красивейшее. Река там делится на два рукава. Левый – быстрый, а правый перегораживают большие валуны, образуя запруды. Берега поросли лесом. Правый берег – очень крутой, высокий, лесистый. На верху горы окружённое деревьями стояло красивое белокаменное здание с колоннами – бывший помещичий дом, в котором располагался туберкулёзный санаторий. Мы купались в широкой и глубокой запруде. Феликс хорошо плавал и решил за один день обучить всех не умеющих плавать детей, т. е. меня, Эллу и Валентина – своего младшего брата. Феликсу было семнадцать, мне – одиннадцать, Элле – десять, а Вальке – шесть лет. Феликс обучал проверенным веками методом: спасение утопающего – дело рук самого утопающего. Он предлагал нам, держась за его шею, переплыть запруду. На середине реки нырял, а брошенный утопающий барахтался, борясь за жизнь. И получалось! Со мной он проделал это дважды. Элла и Валька, пережив один раз ужас глубины, от повторных попыток отказались. Вроде бы все трое научились держаться на воде, и все в тот же день, уверовав в это, едва не утонули.

Недалеко от берега на метр из воды торчал валун метра полтора в диаметре. Валька решил его обогнуть вплавь, но сил на всю дистанцию не хватило. Заплыв за камень и не нащупав под ногами дна, стал, захлёбываясь, отчаянно барахтаться. Это происходило в нескольких метрах от сидящих на берегу матери и тёток, но из-за валуна его не было видно, и те сидели, безмятежно беседуя. Мы с Эллой тоже неподалеку в воде плескались на мелком месте и не обращали на него внимания. Его отчаянные попытки заметили те, кто сидел правее по берегу и от кого камень его не закрывал. Вытащили полузахлебнувшимся! Соседи по пляжу попеняли нашим. Отойдя от потрясения от едва не случившегося Валькиного утопления, я предложила Элле сплавать вдоль берега до большущего камня метрах в двадцати от нас. Та согласилась. Камень торчал из воды метра на два и отстоял от каменной перемычки метра на полтора. Приплыли к камню, оказались между ним и каменной перемычкой. Я опускаю ноги и не чувствую дна. «Ой, – говорю, – тут дна нет!» Элла плыла за мной. Услышав это, она мёртвой хваткой сзади обхватила мою шею руками и повисла на мне. Мы пошли ко дну. Я пыталась отодрать её от себя. Куда там! Почувствовав дно, я оттолкнулась и, отчаянно работая руками, с висевшей на мне Эллой вынырнула. Схватив ртом воздуха, опять попыталась её отцепить, и опять мы пошли ко дну. Так, то выныривая, то погружаясь, мы барахтались, казалось, вечность! Я до сих пор помню ощущение камня на дне, от которого я отталкивалась, – овальный, гладкий с углублением посередине. Это происходило в метре от берега между валунами, которые закрывали нас от сидящих на берегу. Наконец нас увидел гуляющий по каменной перемычке мужчина и вытащил из воды. Мы были уже в полубессознательном состоянии. Элку от меня отодрали только на берегу!

День был очень жаркий. Тётя Поля приехала в Рахны накануне и здесь, на берегу Южного Буга, решила получить загар сразу и сполна. Кожа у неё, как и у всех вновь приезжающих на юг северян, была белой до голубизны. Особенно если северянин не загорал два года подряд. А тётя Поля до этого на юге вообще не бывала. Через час после пребывания на солнце кожа порозовела. Соседи по пляжу стали предупреждать: «Вы сгорели!» Но тётя Поля считала, что ещё недостаточно загорела, посидела на солнце ещё часик. Уходили мы с пляжа часов в пять вечера. Кожа у тёти Поли была ярко-красной, и ей уже было нехорошо. Пришли в снятую на ночь хату. Обмазали тётю Полю кислым молоком, сметаной. Не помогло. На коже вздулись большие водянистые волдыри. Лежать, не говоря о том, чтобы спать, она не могла. Всю ночь стонала от боли. Теперь я понимаю: это счастье, что она не умерла от ожогов! Мы тоже не спали. На следующее утро невыспавшиеся, обгоревшие уехали в Рахны. Вот так съездили на Южный Буг. Чуть не утонули. Следующие две недели тётя Поля, местами обгоревшая до мяса, залечивала ожоги. Больше в Печору не ездили.

Поездка на юг в те времена была сопряжена с большими трудностями. С детьми, с багажом надо было добраться на буксире «Тулома» до Мурманска. Сухопутной дороги не было. Видавшая виды «Тулома», во чреве которой громко стучали поршни, шлёпала по заливу четыре часа, заходя во все попутные точки. Начиная с Росты вдоль берега тянулись доки и причалы с пришвартованными кораблями разного вида и размеров. Долгие годы там стоял легендарный ледокол «Ермак» – громадное судно. Когда штормило, четыре часа на «Туломе» были не из приятных. В Мурманске садились на ленинградский поезд. В Ленинграде переезжали на другой вокзал, пересаживались на поезд, шедший на юг. Там у касс всегда было столпотворение. Билеты удавалось закомпостировать через комнату матери и ребёнка. Посадка на поезд была испытанием на физическую и психологическую прочность. Услышав объявление на посадку, народ пёр так, как будто от этого зависела жизнь каждого пассажира. Носильщики, в белых фартуках, в те годы носили чемоданы пассажиров, перекинув их на широком ремне через плечо. Этими чемоданами, один спереди, другой сзади, как тараном, раздвигали толпу, невзирая на лица (дети, женщины) и сиплыми от натуги голосами крича клиентам, чтоб не отставали. Они первыми влезали в вагон, им надо было спешить и по возможности подцепить ещё клиентов. В вагоне были вечные споры из-за мест для багажа, которого у всех было полно. Старались запихнуть багаж под нижние полки, т. к. кража чемоданов была обычным делом. Во время наших поездок отец ночью в поезде никогда не спал – стерёг вещи. Отсыпался днём. Особенно суровые времена для пассажиров наступили после всеобщей амнистии в 1953 году, когда выпустили из тюрем всех уголовников. На вокзалах и в поездах они чувствовали себя очень вольготно, присматривали жертву, обдирали её, угрожая быстрой расправой. Ходили леденящие душу рассказы о пострадавших пассажирах.

В Ленинграде в послевоенные годы было много нищих. Вдоль Невского проспекта на тротуаре сидели безрукие, безногие, слепые, в старых гимнастёрках, искалеченные войной солдаты. Рядом с ними нередко стояли дети. Когда наш поезд шёл по территории Украины, ближе к Рахнам, в него подсаживался один и тот же нищий. Скорее всего, бывший танкист, с обгоревшим лицом и руками, весь в страшных рубцах от ожогов, слепой, в потрёпанном френче. Его сопровождала девочка-подросток. Медленно продвигаясь по вагону, скрипучим голосом он пел песню, каких после войны было множество. Смысл её сводился к тому, что раненый боец пишет жене письмо из госпиталя, в котором он лежит якобы весь покалеченный. Жена от него, калеки, отказывается, но письмо находит дочка и пишет отцу: «Приезжай, милый папочка! Я буду за тобой ухаживать». Отец, который калекой и не был, выздоровевший, красивый, грудь в орденах, приезжает. Жена, стерва, посрамлена и остаётся ни с чем и ни с кем.

Обратная дорога домой на Север была куда как труднее. Рахны многие пассажирские поезда проскакивали, не останавливаясь. Те, что останавливались, стояли не больше пяти минут. Обычно нужные нам поезда останавливались ночью. С билетами всегда были проблемы. Поезда шли с юга, уже загруженные под завязку. Однажды уехать из Рахнов прямо в Ленинград мы не смогли, поехали в Шепетовку, ближайшую к Рахнам крупную станцию, надеясь уехать оттуда. Там скопилось такое количество народа, что для того, чтобы его вывезти, пустили товарный поезд, в который мы и загрузились. Товарняк шёл вне расписания, и до Ленинграда дорога растянулась на трое суток вместо обычных полутора. Поезд то шёл, не останавливаясь несколько часов, то стоял часами в лесу или в поле. Во время таких остановок для того, чтобы справить нужду, мужчины и женщины бежали в разные стороны от железнодорожного полотна. Спали на полу вагона, на сене. Словом, как во время войны. Когда наконец прибыли в Ленинград, не верили в своё счастье.

Обычно домой везли чемодан свежих яиц, пересыпанных половой. В Полярном в те годы свежие яйца не продавали, только яичный порошок. Везли ящик зелёных помидоров, яблоки. Яблоки в Полярном продавали, но они были дорогими и считались роскошью. Их покупали, если кто-то попадал в больницу или к праздничному столу. Святое дело – побаловать больного! В Ленинграде на обратном пути нужно было закупиться и одеждой, и обувью для всех. Покупалось всё: от школьной формы до пальто, отцу – костюм, маме – чернобурку, шляпу. Из экономии вещи детям покупались на вырост. Пока дорастаешь до купленного размера, ходишь как чучело. В Полярном ассортимент промышленных товаров был очень скудным, а то, что продавалось, носить было невозможно. Домой возвращались нагруженные до предела, истратив накопленные за год деньги.

Из последнего нашего пребывания в Рахнах мы с Феликсом возвращались вдвоём. Не помню, почему так получилось. Было решено отправить нас одних, посчитав, что Феликс – достаточно взрослый, он перешёл в десятый класс. Мне было уже одиннадцать лет, т. е. я вышла из возраста ребёнка, которому можно покупать билет через комнату матери и ребёнка. Меня снабдили свидетельством о рождении Эллы, которая была меня младше и которой такая льгота полагалась. В Рахнах ночью нас посадили на проходящий поезд. Посадка, как всегда, была сумасшедшей. Одна из пассажирок при посадке в тамбуре разбила пятилитровый глиняный жбан с вишнёвым вареньем. Ленинградки и москвички всегда на отдыхе варили варенье и везли его домой. Входящие пассажиры на ногах растащили варенье по всему вагону. Пассажирка со слезами, а проводница с бранью убирали его. Нам с Феликсом досталось верхняя боковая полка, одна на двоих. Брат, как мужчина, уступил её мне, ночь проводил в тамбуре, спал днём.

По приезде в Ленинград пошли в комнату матери и ребёнка компостировать билеты. Я была высокой девочкой, выглядела старше своего возраста. Выучив легенду, т. е. Элкины метрические данные, я, трясясь от страха быть разоблачённой, встала вместе с Феликсом в очередь к столу регистратора. Приблизившись к нему, слегка присела, укоротившись в росте сантиметров на тридцать. Стояла так, прижавшись к столу, пока нам компостировали билеты. Брат прикрывал меня сзади. Получив билеты, отошла на полусогнутых ногах. Когда регистраторша меня уже не могла видеть, выпрямилась в полный рост. Мы с Феликсом обсуждали план наших дальнейших действий, когда очередь, закрывавшая нас от регистраторши, неожиданно раздвинулась, и та увидела меня. На её лице отразилось удивление – видимо, от того, как я мгновенно выросла. Мы поняли, что надо рвать когти, и в тот же момент вымелись из комнаты матери и ребёнка. Пробежав по улице несколько десятков метров и не обнаружив погони, мы остановились, отдышались и почувствовали себя вольными птицами. До отхода мурманского поезда, который отправлялся вечером, пошли гулять по Невскому проспекту. На нём было много забегаловок, рюмочных, где продавали водку в розлив. Братец решил оторваться по полной программе, отмечаясь в них по ходу движения. Мне, чтоб не возникала, покупал эскимо на палочке. К вечеру он уже прилично набрался, а меня от вида любимого эскимо тошнило. Для дома, для семьи решил привезти гостинец – большой арбуз. Привязал его в авоське к чемодану. Объявили посадку на наш поезд. Феликс, нетвёрдо держась на ногах, стал закидывать багаж на плечо. Арбуз выскользнул из авоськи, грохнулся на кафельный пол зала ожидания, хрясть… и разлетелся на мелкие куски. Потом посадка в напирающей со всех сторон толпе. Пьяный братец, орущий «не отставай!». Когда наконец-то мы угнездились валетом на верхней полке, на этот раз, слава богу, не боковой, забрезжила надежда, что до дому всё-таки доберёмся. Дома, как и обещала брату, про наши питерские приключения никому не рассказала. Больше мы в Рахны не ездили.

Конец лета и начало осени – замечательное время! Уже поспели черника и голубика, поспевает брусника, полно грибов. Пора походов за ними. Время варки варенья из черники и брусники. Осенью в Полярный приходила баржа с арбузами и виноградом. Слух, что их сгружают у магазина, единственного в Старом Полярном, мгновенно разносился по улицам и весям. Сразу же вырастала огромная, на несколько часов, очередь. В ней стояла в основном ребятня, и это была нескучная очередь. Чтоб скоротать время, мы во что-нибудь играли. Взрослые подходили ближе к финалу.

Хотя такое счастье, как арбуз, выпадало раз в году, покупался один, реже – два арбуза и несколько килограммов винограда. Те арбузы были самыми сладкими в моей жизни!

Начальная школа позади

Я пошла в пятый класс. Теперь по каждому предмету был свой учитель. Особенно не терпелось изучать английский язык. Ожидалось, что, как только начнем его учить, так и заговорим по-английски. Напрасные ожидания! Всю жизнь его учу. Читать – да, а говорить прилично так и не научилась. Правда, разговорная практика мне выпадала нечасто. Догадываюсь, что в дореволюционных гимназиях была совсем другая метода преподавания иностранных языков. Люди, окончившие гимназию, свободно говорили на иностранном языке и помнили его всю жизнь. Английский язык преподавала Нина Тимофеевна, симпатичная, невысокая, полненькая, не очень строгая. Она знала немецкий и китайский языки и, как говорили, была переводчицей во время войны. На уроках английского языка меня больше всего занимал крупный кулон из какого-то синего камня, висевший на шее у Нины Тимофеевны. Как я потом узнала, такой камень называется аметистом. Когда на него падал свет, в нём вспыхивали искорки. Мне нравилась Нина Тимофеевна и нравилось учить английский.

Нашей классной руководительницей стала Мария Ивановна – молодая симпатичная учительница русского языка и литературы. Она жила в Горячих Ручьях. Её провожал до Старого Полярного и встречал там же вечером муж – молодой офицер. Марию Ивановну я дважды удивила. Надо думать, неприятно удивила. Первый раз, это было осенью, только начали учиться. Мы компанией возвращались из школы домой. Стояла тёплая погода, все были без пальто. По дороге началось выяснение отношений с мальчишками. Дело дошло до рукопашной. В самый драматический момент неожиданно из-за валуна (мы шли через сопку по тропинке) вынырнула Мария Ивановна, шедшая домой той же дорогой. Меня, отличницу, примерную, как видимо, она считала, девочку, застала расхристанной, с растрёпанными волосами и красной физиономией, с боевым кличем «а ну, подходи, щас получишь!» поднявшей над головой портфель. «Рожкова?!. Ты?!.» – только и смогла вымолвить изумлённая Мария Ивановна.

Другой случай был связан с выяснением отношений между мной и мальчишкой по фамилии Зозуля. На перемене мы, сидя за партой, ругались, толкали друг друга. Не выдержав, я обозвала его так, как созвучно фамилии, иногда называли мальчишки во дворе – «залупа». Наблюдавшие эту сцену мальчишки радостно заорали:

– А-а-а! Рожкова, матом ругаешься!

– Это не мат!

– Мат! Мат!

Я действительно не знала, что это матерное слово, ещё по одной причине. В нашем доме жили три брата по фамилии Шичкины. Старшему было двенадцать, среднему – восемь, а младшему – лет пять. Мальчишки во дворе различали их, называя соответственно Шичкин, Ичкин, Залупычкин. Все они были бедовыми ребятами, но самый младший – особенно. Его без синяков в пол-лица, ссадин и, как рога, шишек на лбу не видели. Он вечно попадал в какие-нибудь передряги. Поскольку вся ребятня во дворе выкликали его именно этим прилепившимся к нему прозвищем, я не предполагала, что оно неприличное.

На следующий день было очередное классное собрание, где кто-то из мальчишек крикнул:

– Мария Ивановна, а Рожкова матом ругается!

– Как?! Рожкова?! Ты ругаешься матом?!

– Мария Ивановна, я не знала, что это мат!

– Как это ты не знала?! Такого быть не может!!! Что это за слово?

– Не скажу!

– Ты же его уже говорила, так скажи ещё раз!

– Не скажу!

Наконец один из мальчишек набрался смелости и, забравшись под парту, выкрикнул злополучное слово.

– А разве это мат?! – удивилась Мария Ивановна.

– Спросите у мужа, – закричали мальчишки.

На следующий день на уроке русского языка первым был вопрос, спросила ли Мария Ивановна у мужа, что значит это слово. Мария Ивановна густо покраснела.

Для меня самым интересным предметом в пятом классе стала история древнего мира. Историчка, Анна Дмитриевна, так захватывающе и эмоционально рассказывала про Древний Египет или Грецию, как будто она сама была свидетельницей той жизни. Все последующие преподавательницы истории преподавали историю как смену общественно-политических формаций, сухо излагая факты.

У наших учительниц, почти у каждой из них, была своя школьная форма, т. е. костюм или платье, которые они всегда носили в школе. Например, Ольгу Павловну, которая впоследствии вела у нас историю, я помню только в строгом коричневом платье, закрытым под горло, с маленьким воротничком. Другая историчка, Екатерина Константиновна, всегда была в костюме линялого синего цвета: юбка в складку, длинный пиджак, полуоблегающий её высокую, худую, плоскую фигуру. И уроки у неё были такие же унылые, как её костюм. Так вот, Анну Дмитриевну я запомнила в серо-серебристом костюме с нарядными блузками под пиджаком, отчего у неё был праздничный вид. Может быть, ещё и поэтому я любила её уроки.

Следующим летом 1954 года мы поехали в Белоруссию в гости к братьям отца. Сначала гостили в Минске, который совсем не напоминал тот послевоенный разрушенный город 1947 года, каким он сохранился в моей памяти. Его отстроили, он стал красивейшим городом. На Песочной улице у дяди Коли, папиного брата, был свой дом с садом и огородом. Помимо дяди Коли, его жены Нади и дочери Майи в доме жила престарелая бабка (наверно, мать Нади), чей-то двоюродный брат. К нему тоже приехали гости – его бывшая тёща и дочка. Те держались особняком.

И дядя Коля, и его жена Надя, по национальности она была полькой, были прекрасными хозяевами. В саду, огороде и доме был образцовый порядок. Они держали поросёнка, делали необыкновенно вкусные копчёные колбасы и окорока. Позднее частные дома на Песочной с садами и огородами снесли, и дядя Коля с Надей получили однокомнатную квартиру там же, на Песочной. Но в тот наш приезд до этого было ещё очень-очень далеко.

Отдыхали весело. Майя только что окончила десять классов, и к ней приходили подружки готовиться к экзаменам в институт. Готовились на лужайке между грядками с клубникой, заедая ею формулы. В основном обсуждали только что вышедший в прокат фильм «Аттестат зрелости» с красавцем Василием Лановым. Все девчонки поголовно были в него влюблены. Я тоже. Всех нас возмущала совершенно безликая героиня. И где только такую отыскали!

Однажды решено было устроить домашний спектакль. В большой гостиной комнате разыгрывали сцену из «Бахчисарайского фонтана». Тёмноволосая и смуглая Майя была Заремой, её белокурая подружка – Марией, а роль хана Гирея досталась мне. Репетировали, соорудили костюмы, загримировались. На меня надели белое нижнее мужское бельё – рубашку и кальсоны. Меня было не узнать в чалме из полотенца, с чёрными нарисованными бровями, усами и бакенбардами. Мыслилась трагедия, но её не получилось. Глядя на наши бахчисарайские страдания, публика едва сдерживала смех. Несчастную Зарему уволакивали, чтобы сбросить в море, под дружный хохот зрителей. Исполнители, естественно, ожидали другой реакции и чуть не плакали от провала. Нас успокоили, уверив, что играли мы просто замечательно!

Потом мы поехали к папиному брату Ивану, который с женой жил в городе Речица. Этот живописный городок стоит на Днепре. Днепр там замечательный, чистый, с довольно быстрым течением и длинными песчаными косами. Правда, я там чуть опять не утонула. Река намыла на дне из песка бугры и ямы, чреватые водоворотами. Я попала на глубокое место, течение меня несло ещё дальше, я с большим трудом своим собачьим стилем выбралась на мелководье.

Иван был бывшим офицером, весёлым любителем застолий. Он показывал нам фотографии, где был снят во время войны вместе с другими военными около боевых самолётов. Кем он служил, я не знаю, подозреваю, особистом, т. е. служил в Особом отделе. В отличие от дяди Николая, довольно сухого в общении и которого я побаивалась, этот папин брат мне нравился своей весёлостью и открытостью. Жена у него была молодая, симпатичная и доброжелательная женщина. Кажется, это была его вторая жена. Жили они в доме тестя – симпатичного старичка. Для него я ходила к рабочему поезду продавать яблоки. Вырученные деньги шли деду на папиросы. Вокруг дома был большой сад, огород и много уток. Никогда не думала, что они такие прожорливые создания, постоянно просили есть. Жена Ивана полдня рубила для них траву.

Соседом и приятелем Ивана был мужчина, тоже Иван, лишившийся на войне обеих ног. Он ходил на протезах, поэтому его и звали «Маресьевым». Лихо управлялся с лошадью, ездил верхом на ней. Меня он брал на сенокос, где сам косил, сгребал сено и метал стога. Под Речицей были необыкновенные рощи с громадными дубами. Траву косили между ними и под ними. Я с другими девчонками ворошила сено. С сенокоса возвращались, лежа на высоких возах с сеном. Когда воз кренился, казалось, вот-вот скатишься. Сено необыкновенно пахло. Чу́дное было лето!

Когда я пошла в шестой класс, по школе прокатилось известие – набирают в плавательную секцию! В школе работало много секций и кружков, но плавательная – это впервые! Мы с девчонками помчались записываться. Мама соорудила из голубой майки спортивный купальник. Занятия проходили в бассейне Дома офицеров. Воду в этом двадцатипятиметровом двухдорожечном бассейне меняли раз в две недели. В конце этого срока она была такой мутной, что дно не проглядывало даже на самом мелком месте. От хлорки глаза были красные, и ещё долго после занятий перед глазами плыли разноцветные круги. Тренер, Николай Константинович, красивый, с идеальной спортивной фигурой офицер, мастер спорта, был очень строг. Безжалостно исключал из секции бесперспективных девчонок. Его побаивались. Занятия были напряжёнными, с психологическими и физическими нагрузками, но для меня они были счастьем. Я научилась не бояться воды, кое-как освоила основные стили, но на этом моё счастье закончилось. Отец запретил посещение секции.

В те времена в городе криминала не было. Почти все друг друга знали и всё друг о друге знали. В Старом Полярном – так точно всё. Двери квартир и комнат днём никогда не запирались. Постучавшись, зайти можно было в любой дом. Если куда-нибудь уходили, ключ оставляли под ковриком перед дверью. Случаев воровства или грабежа я не помню. До тех пор, пока в город не прислали военных строителей – стройбат. В основном это были парни из Средней Азии и с Кавказа – жгучие брюнеты. Их называли партизанами за то, что они ловко срезали даже со второго этажа авоськи с продуктами, которые, в отсутствие холодильников, обычно вывешивались за окно, через форточку. Бывало, вскрывали кладовки и тащили оттуда съестные припасы. Вечерами разгуливать тоже стало небезопасно. Спокойная жизнь в городе закончилась.

Занятия в секции начинались в семь часов вечера, и, хотя возвращались мы поздно компанией в несколько девчонок, отец, который, возможно, знал ситуацию лучше меня, был категоричен. Не помогли и уговоры Николая Константиновича. Не исключено, что сыграло роль и то, что в ту зиму я стала лунатиком. Около нашей с Таней кровати стояла тумбочка, на ней – швейная машинка, накрытая вязаной кружевной салфеткой. Мама, приходя с улицы, клала за машинку свою шляпу. Утром она находила её помятой вместе с салфеткой в наших ногах и ругала нас. Я клялась и божилась, что шляпу не трогала. Все недоумевали, как она там оказывалась. Это продолжалось до тех пор, пока мама однажды, проснувшись ночью, не обнаружила меня сидящей на кровати с закрытыми глазами в шляпе и с накидкой поверх неё.

– Лия, ты куда собралась? – спросила мама.

– В школу…

Она осторожно уложила меня. Утром я не могла поверить в её рассказ. Ничего не помнила. Шляпу убрали от греха подальше. Родителям кто-то сказал, что, возможно, девочка перенапряглась. Больше по ночам в шляпе меня не обнаруживали, но бассейн мне всё равно не светил. Девочки, которые начинали вместе со мной, со временем получили спортивные разряды по плаванию, ездили по всей стране на соревнования и занимали призовые места.

Недавно из Интернета я узнала, что наш тренер Николай Константинович Яковлев во время войны подростком сбежал из дома в школу юнг на Соловки, окончил её, получил назначение на Север. Последний год войны служил на подводной лодке рулевым, награждён орденами и медалями, был участником Парада Победы в Москве в 1945 году и спустя 50 лет – в 1995-м. Многие годы тренировал ребят по плаванию, хоккею, горным лыжам. Он был разносторонним спортсменом. Его не стало в 2011 году.

Пионерский лагерь

На следующее лето меня отправили в пионерский лагерь в Адлер. Лагерь располагался недалеко от пляжа, на который нас стройными рядами водили купаться. Заплывать на глубину не разрешалось – плескались на мелководье. Поскольку я уже хорошо плавала, то вырывалась из оцепления вожатых на глубокое место, за что часто сиживала на берегу, пока другие купались. Золотым временем стала неделя между сменами – пересмена. Нас, северян, в лагере было шесть человек – детей исполкомовских работников. Из Полярного были только я и мой сосед Витька – сын Антонины Тютериной. Отправлять детей через всю страну на одну смену не имело смысла – на прямом поезде «Мурманск – Адлер» мы пилили четверо суток. В пересмену осталось человек десять или чуть больше. Вожатые, которым пионеры за смену надоели хуже горькой редьки, использовали пересмену, чтобы как следует оторваться, и за нами особенно не следили. На море я заплывала за буйки далеко-далеко. Вожатые меня не ругали, а даже зауважали. Однажды один из них, взяв меня и ещё одну девочку, повёз кататься на лодке вдоль берега.

– Хотите, покажу вам голый пляж? Там все голыми загорают.

Мы не поверили, но, когда подплыли, увидели голых людей разного возраста – от мала до велика. Они загорали, играли в карты, волейбол. Это был, как сказали бы сейчас, нудистский пляж. Все, кроме детей, представляли довольно неприглядное зрелище. Особенно противно было смотреть на старух и толстых тёток с жирными обвисшими животами и ягодицами. К нашей лодке подплыли две голые девицы и стали кокетничать с вожатым. Чувствовалось, что ему неловко перед нами. Он пригрозил им веслом.

В лагерных корпусах наводили порядок, и нас переселили в большие армейские палатки, в которых помещалось не меньше десяти коек. В одной палатке жили девочки, в другой – мальчики. Был поздний дождливый вечер, мы не спали. Где-то, в другой палатке что-то шумно отмечали вожатые. Одной из девочек послышались осторожные шаги вокруг палатки. Мы насторожились.

– Ой, кто-то стоит в тамбуре! Штора шевелится! – закричала одна из девчонок и запустила в штору, закрывающую вход в палатку, своей тапочкой. Та осталась лежать у входа.

– Как я теперь без тапочки?! – заплакала девчонка.

– Она же тебе ночью не понадобится, – увещевали мы её.

– А вдруг понадобится?

– Иди и возьми.

– Бою-ю-сь…

И продолжала ныть.

– Да никого там нет, – сказала я и направилась ко входу. Подобрала тапочку, отдёрнула штору… В тамбуре стоял незнакомый парень. Из-под козырька надвинутой на лоб кепки на меня в упор с вызовом смотрели серые глаза. Дико взвизгнув и задёрнув штору, я отскочила, выронив тапочку. Вся моя смелость тут же испарилась.

– Что? Кто там? – спрашивали девчонки.

Всё произошло так молниеносно, что никто его не разглядел. Я сама засомневалась, а был ли парень, но на повторную попытку не отважилась. Уснули мы только на рассвете. На следующую ночь нам в палатку положили мальчишек. Думаю, исключительно для массовости. Они были младше нас и моральной поддержки мы от них не ждали. В случае нападения проку от них было бы мало.

Жизнь в лагере была интересной. Нас возили на экскурсии на минеральные источники, где мы пили нарзан из пригоршней и умывались им, на известную теперь всему свету Красную Поляну, которая в то время была небольшой горной деревушкой с преобладающим армянским населением. Нас повезли туда, чтобы показать альпийские луга. В Сочинском дендрарии меня больше всего поразили не роскошные пальмы и другие экзотические растения, а невысокое малоприметное дерево. Экскурсовод рассказала, что от прикосновения его листьев на коже остаётся сильный ожог. Когда на дереве висела предупреждающая об этом табличка, каждый день приходилось лечить ожоги посетителей. Табличку сняли, и ожогов не стало.

Родителям и подругам мы отправляли не только письма, но и послания на плотных листьях магнолии. На матовой стороне листа чернилами писали адрес и всё остальное, приклеивали марку и опускали в почтовый ящик. Самое удивительное то, что эти листовые открытки доходили до адресата!

По случаю открытия и закрытия смены в лагере устраивали большой пионерский костёр. К такому событию готовились все отряды. Демонстрировали все свои таланты. Во мне он тоже открылся – я пела, получила прозвище «стрекоза», т. к. пела модные в то время песни из грузинского фильма под таким же названием. Вообще, в лагере много пели. Когда куда-нибудь ехали на открытых машинах, всю дорогу пели. Я там выучила много новых песен, в том числе и неприличных. Приехав домой и гуляя осенними холодными вечерами с девчонками, по их просьбе пела новые песни. Допелась до хрипоты и слегка сорвала голос. После этого петь так легко и свободно, как раньше, не страшась высоких нот, я уже не могла.

Bepul matn qismi tugad.

30 958,70 s`om
Yosh cheklamasi:
12+
Litresda chiqarilgan sana:
07 fevral 2025
Yozilgan sana:
2025
Hajm:
525 Sahifa 43 illyustratsiayalar
ISBN:
978-5-00246-257-5
Mualliflik huquqi egasi:
У Никитских ворот
Yuklab olish formati:

O'xshash kitoblar