Kitobni o'qish: «Журнал «Юность» №09/2025»

Литературно-художественный журнал
Shrift:

© С. Красаускас. 1962 г

Поэзия

Евгений Чигрин


Родился в 1961 году. Публиковался во многих литературных журналах, в российских и зарубежных антологиях. Стихи переведены на двадцать один язык мира. Лауреат премии имени Арсения и Андрея Тарковских, «Золотой Дельвиг», журнала «Урал» за лучшую поэтическую подборку и других наград.

Несмертельные алмазы

ПАВШИНСКИЙ МОСТ
 
Сто пятая, а может, сто седьмая
Проходит ночь, ей выстланы пути.
Не надо знать, что Смерть стоит, играя
Канцону «Похоронные мосты»,
А может, сарабанду привидений.
Как близкий друг, фонарь мигнул звезде,
И вышли мертвецы из сочинений
Пасти таких же, покажите где?
Мы головы от страхов прячем в пойме,
Бывает так, когда уходит Бог,
Устав от нас, Он засыпает в доме,
В воздушном доме на сакральный срок.
А снега шелк фланирует точеный
И ангелы сгущают белизну,
И голос трубный слышен золоченый
О том, что нужно вызволить весну.
Как не свихнуться, как тепла дождаться,
Не заплутать в асфальтовой тюрьме,
Заплакать в круге, солнцу рассмеяться,
Подставив жизнь мерцающей зиме.
К мосту выходят все бульвары в пойме,
Мост держат на плечах снеговики:
Лениво размышляют в полудреме,
Заучивают счастье и стихи.
Сто пятая, а может, сто восьмая
Сморенная идет на коду ночь.
Не надо знать, что Смерть стоит, играя…
Вся живопись из наших лучших почв.
Дождемся: петухи отбросят страхи,
Мадонна тем плащом закроет нас,
Чью ткань давно проплакали монахи,
Вторых и прочих здесь не нужно фраз.
 
КОШЕЛЕК
 
Мой кошелек из облаков и меди,
А может быть, из самых южных рифм,
Когда я говорю тебе: «Ну где ты?» —
Я открываю полусонный миф,
В котором яйца цвета апельсина,
А в них алмазы несмертельных слов,
Там Смерти нет, она у магазина
Игрушек детских ходит без носков.
Она забыла, кто она такая,
В руках у Смерти не коса, а что? —
Конфеты от Деметры? Золотая
На ней накидка, джинсы арт-бордо…
Она забыла! Флаг ей в руки, песни,
Вискарь на счастье, про любовь вино,
Дыханье подмосковной белой бездны,
От режиссеров лучшее кино…
Она забыла, как бросаться ночью
Со скользкой крыши, кровью истекать,
И как убийца удобряет почву
Телами жертв, которых не сыскать.
Она, конечно, позабыла мыло,
Веревку и – как пользоваться… Мрак
Надел ботфорты, без ориентира
Шагает, распуская веер-страх…
Она одна стоит у магазина,
Как будто просит: у кого и что?
Бомжиха, бездомовница, картина —
Вот в точку слово – пусто и мертво.
Накрой нас, Брейгель, окуни, Ханс Бальдунг,
Зеленым цветом сумерки сомкни,
Пошли нас всех на занебесный кастинг,
Так говорят вечерние огни.
Глубинный город, тот, с которым связан,
Мой кошелек откроет – там стихи,
А смерти нет, ко мне ей путь заказан…
Бывает так? Закорчились грехи,
И запятые заплясали нечто
Такое, что на кладбищах жуки
Танцуют в темень… Не кончайся, лето,
Дай прочитать медовые штрихи,
Дай меда на тарелку тетке Смерти,
Мне в кошелек и – ангелу, затем,
Чтоб я сумел закрыть окно, где черти,
Увидел свет, что вытянут в Эдем.
 
* * *
 
Мальчик-призрак с дешевой игрушкой
Снова рядом с моею подушкой,
Что-то помнит, что помнить нельзя,
Что-то шепчет, зависнув под люстрой,
Тянет фразу: «Кому я обузой…»
Дождь за шторой поднял паруса
 
 
И несется вовсю пироскафом
Из рифмованной книги, и ржавым
Водостокам работы полно.
Следом молния мчит на грифоне
В красном худи и в красной короне,
Эльфы-вспышки, и снова темно.
 
 
Мальчик-призрак ушел? Появился?
Он за шторой? Возможно, приснился?
Детством послан, а детство зачем,
Если все корабли прохудились,
Все корсары в Корсакове скрылись,
Звездочеты вошли в Вифлеем.
 
 
Было трое волшебников? Вроде…
Был четвертый потерян в походе,
Драгоценные камни раздал
Беднякам этот муж позабытый…
«Мальчик-призрак, скажи-ка, ты сытый?» —
Говорю я как будто в астрал?
 
 
«Да, случалось, бывал я голодный,
Хлюпал в ботах и видел нетвердый
Мир, где праздники в красных цветах
Были смешаны с пойлом дешевым,
Там не лезли в карманы за словом
И в рублевых себя зеркалах
 
 
Замечали». Ушло сновиденье?
Ну конечно, какое сомненье?
Почему же двойник за столом?..
Старый чайник свистит свои марши,
Ни на грошик в пузанистом фальши,
Вот таким нужно быть стариком.
 
МОРФЕЙ
 
Бог добрых, пророческих, лживых
Уходит в затвор в феврале
В пещере бессмертия, в мифах,
В снотворном своем ремесле…
 
 
И ты в многоточиях этих
Всё маковый видишь цветок,
И девушек полураздетых…
Вне связи: могильный венок.
 
 
Вне связи: огни над причалом,
Последний корабль затонул,
А музыка вьется усталым
Бемолем в огне увертюр…
 
 
Вне связи: комету над лесом,
Болотный огонь в тех краях,
Где плакалась жизнь под навесом
И трепет дышал в облаках.
 
 
И старое кладбище плыло
К подсолнухам: поле, река,
Куском Люциферова сыра
Светилась луна старика,
 
 
Который в толстовке печали
Отпугивал мух от могил,
Чтоб крепче покойники спали,
Пылинки сдувал Рафаил.
 
 
Морана подвинулась ближе,
Целуется со стариком:
Смущается четверостишье,
Забравшись на выбранный холм.
 
 
…В обнимку с прекрасною музой,
Которая здесь и не здесь,
Ты движешься с грезами узкой
Тропою, что, в сущности, смесь
 
 
Морфеевых сказок пещеры.
Безносая колет в боку…
В ловушке сознанья – химеры,
Коснись – превратятся в труху?..
 
СИНИЕ СКРИПКИ
 
…А мальчик все зевает в облака,
И облака зевают перед тем, как
За первым поворотом старика
Увидеть в зеркалах и тех поэмах,
Что время написало на плечах
Фортуны, покачавшей головою.
Так был ли мальчик? Был. «Увы и ах»
Не говори. Стеклянной тишиною
Все смотрит осень, мальчик-старикан
Гуляет в кепке, вышедшей из моды.
Стучится ветер в маленький шалман,
Смеются в параллельном Рик и Морти1 —
Билеты в космос продают везде,
Что межпланетной мафии в прибыток.
Все тонет в охре, в шелесте… Мы где?
Не спрашивай – в районе Синих скрипок
И красных от смущения лесов,
Возможно, это парк? Пусть будет парком,
В молчании деревьев и мостов,
По лужам, растекающимся маркам
Последнего конверта старика,
Туманный воздух на скамейках ватой.
«Забудь его», – нашептывает мгла,
Привычно вспыхнув уличной лампадой.
Так был ли этот мальчик? Был ли? Был.
В последней точке проявилась старость,
Теперь вся жизнь похожа на гарнир
К тому, что называется «усталость»,
А с ней уже осталось на глоток
Прекрасной жизни и несчастной жизни,
Которую спустил на нитке Бог,
Раскрасил ангел в сумрачной отчизне.
 

Евгений Кужелев


Родился в 1998 году в Москве. Окончил факультет журналистики Российского государственного гуманитарного университета. Работает журналистом. Проза публиковалась в литературном журнале «Нева», поэзия – на сайте «Полутона». Живет в Подмосковье. Финалист «Кубка Рыжего – 2024», участник «Зимней школы поэтов – 2025». Стихотворная подборка попала в длинный список премии «Лицей» в 2025 году.

* * *
 
Недавно вышел в магазин
(Нет, не за хлебом – за кефиром).
Да и кефир-то мне не нужен был —
Мне просто нужно,
Нужно было выйти.
 
 
Ну потому что дома мы
С корректором друг друга покусали,
С редактором друг друга невзлюбили
(Они теперь со мной живут всегда).
И текст, который мы все вместе воспитали,
Посыпался, как этот первый снег.
 
 
А по дороге в магазин увидел:
Бригада дворников широкой небылицей
Шла убирать дворы и чистить этот мир.
Они шли весело, дрались на метлах
Как Пересвет и Челубей,
И что-то быстро-быстро говорили.
Но только в школе я учил английский,
И кажется, что зря учил английский —
Мне надо было их язык учить.
 
 
Они прошли, смеясь и розовея,
И тут я понял – всё уже во мне.
Купил кефир – и в этом было счастье,
Пошел в свой теплый дом —
И в этом было счастье,
Открыл макбук —
И дворником в нем был.
 
* * *
 
Нет, весь я не усну.
Рука потянется к тебе, к письму.
Лист сложен, ты сложна.
И я не знаю, больше ты дрожишь
когда
Или когда пишу.
Адам придумывал слова,
Чтоб с женщиной заговорить.
И райский сад был книгой первых букв.
 
 
Я тру ребро,
И яблоня уже стучит в окно.
 
* * *
 
Теперь ты выбираешь имя нашему сыну:
Каспар, Мельхиор, Балтазар…
Как будто знаешь, что он будет мудрым,
Как будто знаешь, что путь его будет долгим,
Как будто знаешь, что о его страданиях не напишут книги.
И слава Богу.
 
* * *
 
I
Предлагают такую работу – считать облака.
Да я справлюсь, шесть лет и шесть месяцев
Я витал в облаках, учился их различать,
Сбивать пену, дожди насылать,
Делать радугу из ничего —
То есть просто
Если Лене в соседнем подъезде грустно —
Сразу радугу, лучше – двойную.
 
 
II
Там, на небе, теперь такой кавардак.
Звезды отбились от рук,
Не хотят светить, говорят.
Солнце губу надувает,
Клонится к горизонту —
И этот закат
Мне знаком по картинкам переводным,
Истончившимся, бывшим со мною когда-то.
 
 
III
На пороге зимы купол заволокло.
Ясный день, ты простужен, в пальто
И идешь за судьбой, утопая в снегу по колено.
Что наделал ты? Что я наделал?
Я ведь просто витал в облаках:
Как воздушный змей следует за отцом,
Свесившись над землею не тем концом.
 
* * *
 
а я теперь лягу спать и просплю сто лет
все мои товарищи напишут свой лучший текст (некоторые – по два)
рассорятся навсегда
выйдут на крышу
станут как облака
ветер их разнесет
мальчик их назовет
дождик в землю прольет
(мальчиком буду я)
 

Александра Веретина (Аля Ветер)


Родилась в 1987 году в п. г. т. Анна Воронежской области, окончила факультет русского языка и литературы Воронежского педагогического университета.

Лауреат литературной премии имени Егора Исаева (2012), конкурса талантливой молодежи «Культпоход-2014», победитель фестиваля «Стихоборье» (2014), лауреат премии «Кольцовский край» (2016). Автор трех поэтических книг.

Работает библиотекарем в Аннинской центральной библиотеке имени Е. П. Ростопчиной.

Между ударами двух беспилотных сердец

* * *
 
Твой свет со мной. Блеснувший мимолетно,
Но под ребром засевший вдруг так плотно,
Что впору про него писать полотна
И ожидать последнюю зарю.
 
 
Твой свет во мне. И он еще, быть может,
Меня до основанья уничтожит
И буднично на атомы разложит,
Но я за все тебя благодарю.
 
 
За все, чему не выучиться в школе,
А только там, где сердце раскололи,
Чтоб глубоко внутри работа боли
Пудовые вращала жернова
 
 
И делала смелее и сильнее.
Пусть будет боль, пусть я смиряюсь с нею.
Пусть большего сказать я не посмею,
Благодарю тебя, что я жива.
 
* * *

Все хорошо, что хорошо горит.


Взвивается пожар по жухлым кронам, чтоб обернуться прахом похоронным, но это после, а сейчас навзрыд – касание последнего тепла, отчетливо скользящее сквозь пальцы, настроенное тлеть и рассыпаться, шепча: а ты останься, где была.


А где была, там неба глубина линяет в голубое, свет захвачен промеж деревьев, как в стакан без дна, разбавленно плеща и гулко плача, и не хотел бы, но сгорит дотла – с изнанки видно, что, идя на убыль, на небыль походя, черно, как уголь, прощальное объятие тепла.


Ни жизнь, ни смерть не запретят цвести, плоды нести, но что с того в итоге, когда, как верный пес, нам лягут в ноги распутанные путы и пути и вызвонят вопрос колокола: зачем оно росло, цвело и крепло? Все хорошо, что прогорит до пепла.


Но ты, прошу, останься где была.

* * *

Все движется, поди пойми куда – и беглый блик, и темная вода, высокий штиль и берег невысокий. И плеск, и негустая россыпь звезд, и тень, что перечеркнута внахлест шуршащей прошлогоднею осокой.


Все движется легко, как взмах крыла, стремительно – и для чего была надежда на грядущие апрели? – в настолько непроглядной глубине, что смысла нет гадать, по чьей вине, плывет в медовой лунной акварели.


Все движется. И кажется чужим. И беспокойный свет непостижим, но до конца покуда не покинут. Когда бы не пустая болтовня, возьми меня и сделай из меня тот камень, что спустя три долгих дня из основанья склепа будет вынут.

* * *
 
сообщают что между ударами двух
беспилотных сердец не поймаешь на слух
только вибро не врет
рассинхрон
монохром
тут бы вроде бы в храм
но на левую хром
 
 
все на левую мысли глаза корабли
крен который не выровнять краем земли
говорят что кругла сообщают нет жертв
а ты сядь пострадай что отвыкла уже
 
 
почему так в моих неуклюжих руках
мир
которого
два
на других языках
 
* * *
 
свет пляшет на краю я не встаю
не вынести нести галиматью
полночный ужас облекая плотью
как не жилец но на крючке живец
считать овец кошмарных снов ловец
раскручивать выдергивать лохмотья
 
 
адреналин цветущая земля
я не один я около нуля
из пашни выбирал гнилые зерна
оно пройдет когда пройдет насквозь
молил чтоб все срослось оно срослось
неправильно теперь ломать повторно
 
 
накладывая шины тишины
хотя вообще-то вроде не должны
вокруг тебя засуетятся даже
ты думал не хватает доброты
а ларчик просто от таких как ты
запрятан в сейф во избежанье кражи
 
 
и правильно и больно и хмельно
хотя казалось ты забыл давно
как пол и потолок менять местами
и смерти нет как ни просись домой
оно пройдет когда пройдет само
не раньше и не позже вместе с нами
 

Проза

Юрий Казаков


(08.08.1927–29.11.1982)

Прозаик, русский писатель, драматург, сценарист.

* * *

Этот рассказ (со сверхточной датировкой) написан Юрием Казаковым за неделю до тридцатилетия. На мой взгляд, написано мастером, оседлавшим и пришпорившим штамп, – лексика прозрачна и как будто нарочно трафаретна.

Работая над биографией Казакова, среди многих тонких лирических зарисовок я обнаружил и такой фельетон. Конечно, по поводу сатирического дара Юрия Павловича можно поспорить, но есть три особых обстоятельства.

Во-первых, этот рассказ никогда не публиковался.

Во-вторых, Казаков никогда не публиковался в «Юности» и досадливо помнил об этом. Теперь он стал автором журнала.

В-третьих, представляется любопытным исторический контекст. После ХХ съезда партии, когда писатели осмелели, их снова начали пугать. Грезившие свободой авторы подверглись резким нападкам партийного лидера и писательского начальства. 19 мая 1957 года на бывшей дальней даче Сталина побагровевший Хрущев орал на собранных для него литераторов: «Сотрем в порошок!», требуя полного подчинения, грозный, словно Зевс, среди начавшейся грозы: «Правильно, и гром подтверждает, что борьба нужна!» – аплодисменты лояльных и испуганных сливались с шумом ливня… Какова же фабула фельетона? Человек с конефермы (широкая улыбка, громовой голос, любитель потрясать кулаком) Иван Николаевич стал председателем городского комитета физкультуры и желает развивать изо всех сил конный спорт. Люди «ждали хороших перемен», но выступления руководителя оказались гневны и полуграмотны: «А если кто о себе много думает, и до него это не касаемо, так мы такого можем попросить… Мы ему покажем пух и перья!» 22 мая Хрущев выступил с лозунгом «Догнать и перегнать Америку» и потребовал утроить производство мяса. Персонаж фельетона предлагает опередить первобытных людей: «Они, может, за один присест кушали мясную пищу в пять раз больше нашего. В сыром виде. В натуральном. С луком и перьями. А кормовой рацион – главное что ни на есть в жизни организма».

В финале начальник едет по полю поспевающей кукурузы и, понимая, что управлять не получается, решает уйти со своего поста и вернуться к родным кобылам.

Тем же летом, 18–19 июня, президиум ЦК КПСС попытался скинуть председателя партии «за волюнтаризм» (с вариантом перевода на должность министра сельского хозяйства). Возможно, отголоски этих событий можно уловить в фельетоне. По крайней мере, рукопись, которая, казалось бы, отлично подходила для газет (например, «Советского спорта», где его привечали), писатель так никуда и не отдал.

Сергей Шаргунов

Люди и лошади
Юмористический рассказ

Иван Николаевич, новый председатель городского комитета физкультуры, вошел к себе в кабинет и закрыл дверь. В приемной наступила торжественная тишина. Работники комитета волновались необычайно. Сейчас на их глазах должно было что-то случиться – спячка кончилась.

Иван Фомич, предшественник Ивана Николаевича, больше всего на свете любил природу и тишину. Выстрелы стартеров, аплодисменты, крики болельщиков его раздражали. Сидел он обычно у себя в кабинете и мутными глазами глядел на прошлогоднюю афишу, возвещавшую о встрече боксеров.

Иногда к нему в кабинет наведывался какой-то странный субъект с оцепенелым взглядом, минуту сидел молча, созерцая физиономию Ивана Фомича, а потом говорил сиплым шепотом:

– Харитонова знаете?

– Ну? – Иван Фомич делал безразличное лицо и начинал рассеянно открывать и закрывать пустые ящики стола.

– Новую насадку изобрел!

– Да что вы! – Иван Фомич тоже переходил на шепот, и в глазах его загорался огонь. – Какую? Да не томите же…

– Жмых! Жареный жмых!

– Ах, черт! – восхищался Иван Фомич, стукал рукой по столу, но тут же спохватывался и, скосившись на дверь кабинета, подносил палец к губам. – И клюет, говорите?

– Необыкновенно! – подтверждал собеседник, боязливо оглядываясь. – Плотва, язь, голавль – дуром прут!

На другой день, в предрассветной темноте, Иван Фомич пропадал из города, и местопребывание его оставалось тайной для спортсменов и работников комитета.

Но то ли иссякла рыба в окрестностях города, то ли в руководящих инстанциях спохватились и вняли голосу масс, только предшественник Ивана Николаевича исчез так же незаметно, как и появился.

Теперь работники комитета, перебирая тощие папки, ждали проявления деятельности Ивана Николаевича. Раздался звонок, секретарша вскочила, исчезла в кабинете, через секунду вышла оттуда и сказала:

– Жаворонкова и Подлипкина!

Поименованные товарищи справили костюмы, кашлянули по два раза в кулак и вошли в кабинет. Иван Николаевич смотрел в упор на вошедших и молчал. Прошло десять, двадцать секунд… Молчание нового начальника было молчанием владыки и бога, тем молчанием, когда подчиненный слышит стук своего сердца, а затаенная мысль кажется выкрикнутой во весь голос. Громко тикали часы на стене, и вошедшим стало казаться, что перед ними не человек, а мина замедленного действия: чем продолжительнее молчание, тем более страшным должен быть взрыв. Жаворонков уже закрыл глаза и стал вспоминать о жене и детях. Но тут в организме владыки что-то скрипнуло, и он, дыхнув несколько раз, сказал:

– H-ну? – и прищурился.

– А… – ответил более смелый Подлипкин.

– Вы, это самое… А?! – загремел вдруг председатель. – Как я переведен сюда с конефермы и выдвинут для поднятия спорта… А? Не позволю! Где рекорды? Спите! У меня, бывало, рысаки – эх! Призы брали!

Голос Ивана Николаевича, привыкший к степным просторам, был великолепен. Бешеный стук копыт, свист ветра, дикое ржанье кровных рысаков слышались в нем. Это был голос, приводивший в трепет многочисленные табуны горячих коней, голос, заслышав который взмывали в небо грачи с гнезд, разбегались куры и ребятишки. И вот сейчас голос этот гремел в кабинете, раскачивал лампочку, старался распахнуть окна и вырваться на простор, в степные дали.

– Атлеты какие! Да если коней выпустить… Ого! Понятно? Щепки не оставят! Разнесут! А какие кони! Огонь! Ноздри – во! Глаз кровяной! Не едет – танцует! А вы? Э-эх!

На следующее утро было назначено общее собрание физкультурного актива города. Запыленный, тесный спортивный зал впервые за много месяцев наполнился гулом людских голосов. Все были счастливые: ждали хороших перемен. Только работники комитета вели себя очень странно: пугливо озирались и вздрагивали от каждого громкого звука.

Наконец появился Иван Николаевич. Он был встречен дружными аплодисментами. Потом шум, раскатившись по углам, смолк, и в зале наступила тишина, которой позавидовал бы любой артист.

– Товарищи! – гаркнул Иван Николаевич и ухмыльнулся, увидев, как вздрогнул весь зал. – Товарищи! Я хочу сказать, мы терпим нетерпимое положение. И я назначен на ваш опасный участок, чтобы сам собой всколыхнуть… это самое… болото! И я хочу сказать, с таким положением дальше нельзя жить рука об руку. Я скажу так – да? – еще первобытные люди, а может, и совсем обезьяны занимались там всякими играми и спортами, а также охотой и устанавливали рекорды. И эти рекорды были не чета нашим – да? И это происходило потому, что первобытные люди были здоровые и без предрассудков. Они, может, за один присест кушали мясную пищу в пять раз больше нашего. В сыром виде. В натуральном. С пухом и перьями. А кормовой рацион – главное что ни на есть в жизни организма. Почему это происходит? Потому что в наших спортсменах происходит дикий застой и невнимание к рекордам. Отныне мы будем поставлять на каждое соревнование в районном масштабе по пятнадцати голов от каждого вида. А самое главные – это конный спорт. Лошадь – животное чистое и благородное. А главное, на лошадях мы можем добывать нашу славу. Я слыхал, в разных странах и при первобытном строе делались всякие олимпийские игры. Мы тоже займемся этим делом, а тогда посмотрим, как и чего. Товарищи! Надо незабвенно помнить: каждый рекорд – дорога к вершине спорта. А если кто о себе много думает, и до него это не касаемо, так мы такого можем попросить… Мы ему покажем пух и перья!

Иван Николаевич закончил свою речь, потом вспомнил что-то, широко улыбнулся, набрал воздуха и гаркнул:

– Физкульт-привет! Ура! Ура! Ура!

Громовой голос его ударил по грустным лицам спортсменов, гулким эхом отдался от стен и исчез. Почему-то никто не откликнулся на этот страстный призыв.

На третий день утром, когда Иван Николаевич сидел в своем кабинете и, мучительно наморщив брови, сочинял приказ, дверь тихонько отворилась.

– Кузьма! – завопил Иван Николаевич. – Милый! Ты?

– Он самый, – загудел Кузьма, входя в кабинет и вглядываясь из-под ладони в лицо Ивана Николаевича, – как живешь-то? Вроде побледнел…

– Тут побледнеешь, – забурчал Иван Николаевич и со злобой глянул на недописанный приказ.

Кузьма сел на стул, положил на колени жилистые руки и вздохнул.

– Ты чего? – сразу насторожился Иван Николаевич.

– Да что уж. – Кузьма посмотрел в окно. – За Зорькой недоглядели. Захворала кобыла-то…

– Зорька! – Иван Николаевич задохнулся. – Да как ты мог ко мне на глаза… Какая кобыла! А? Племенная! Убью!

Иван Николаевич бегал по кабинету, кричал, топал ногами и потрясал кулаком перед носом Кузьмы. Кузьма боязливо и молча сопел.

– Ты на чем в город? – остановился вдруг Иван Николаевич.

– На таратайке. Армавира запряг – и сюды. Выручай, будь друг!

– Едем! – Иван Николаевич схватил картуз.

Через десять минут таратайка пылила по степной дороге. Вдали, на горизонте, синели леса, в вышине заливался жаворонок, позвякивало ведро. Ветер колыхал поспевающую кукурузу, сваливал на сторону гриву Армавира, шевелил бороду Кузьмы.

– И что ты нашел в этом деле? – не вытерпел наконец Кузьма. – Работа тебе неизвестная. Спорт – дело хитрое. Это тебе не лошадь…

– Ерунда! – Иван Николаевич выплюнул колосок и вытер рот. – Я на спорте собаку съел! Зажирели они там, черти, не дышут…

– Плюнь ты на них! – убеждал Кузьма. – Темное это дело! Ты же коня превзошел. Нутро в нем чуешь. А это что? Тайга!

Всю дорогу уговаривал Кузьма Ивана Николаевича, а у самого дома тот вдруг соскочил с телеги и крикнул:

– Э-эх, разбередил ты меня!

Кузьма в испуге остановил лошадь.

– Кузьма! Останусь я на ферме! Ну их к черту…

Очки там разные, баллы… Темное дело! Режь – никуда не поеду! А? Верно?

– Иван Николаевич! – умилился Кузьма. – Да мы ж… с нашим удовольствием! Веришь, по голосу твоему соскучились! Кони аппетиту лишились, Зорька оттого и захворала…

Иван Николаевич снова сел в таратайку. Кузьма пошевелил вожжами, и оба они с легким сердцем покатили к конюшне, оставляя за собой полосу пыли и неприятные воспоминания, связанные со спортом.

А в городском комитете в это время сидели работники, силясь проникнуть в смысл грозных и непонятных приказов председателя. Сидели и тоскливо думали: «Руководителя бы нам! Настоящего! Спортсмена бы…»

Четверг, 1 августа 1957 г.

Дарья Корнилова


Родилась в Свердловске. Окончила Уральскую государственную юридическую академию (ныне университет) по специальности «юриспруденция», позже получила дополнительное к высшему образование «переводчик в сфере профессиональной коммуникации».

Работала преподавателем права в системе среднего образования, выступала руководителем научных проектов старшеклассников. В частном порядке занималась переводами юридических монографий и научным редактированием, прошла обучение литературному редактированию. Сейчас – частнопрактикующий литературный редактор, редактор детского журнала, куратор в писательской школе Екатерины Оаро, автор коротких рассказов.

Обучалась в писательской школе Екатерины Оаро и Creative Writing School, публиковалась в электронном журнале «Пашня».

Метр шестьдесят восемь

Соня считала, что знает ее, как своего игрушечного зайца, – от ушей до хвоста, хотя хвоста у бабушки, конечно, не было. Когда-то они играли в игру: бабушка говорила что-то о себе, а Соня угадывала, правда это или нет.

– Я – динозавр! – опустив на колени вязание и смешно пуча глаза, говорила бабушка.

– Неправда! – хохотала Соня. Вот еще – бабушка-динозавр!

– Тогда-а-а-а… у меня нет одной ноги!

– Неправда, неправда! – снова кричала Соня. – Вон, бабушка, у тебя две ноги! – И, нырнув под стол, стучала кулачками о бабушкины коленки, одетые в штопаные рубчатые колготки.

– Не проведешь тебя, – посмеивалась бабушка, снова принимаясь за спицы. – А вот тебе самая сложная задачка: зовут меня – Софья Львовна!

Но и тут Соня старательно качала высунутой из-под стола головой: как бабушка может быть Софьей? Софья – это же она, Соня!

Но бабушку и правда звали Софьей Львовной. Это, как выяснилось позже, было единственным, что не вызывало сомнений.

Бабушка – целиком ее, Сонина, принадлежала ей каждый день – с той секунды, как Соня, лениво потягиваясь, кричала «Ба-а-а!», и до точки сладостного вечернего забытья под мерное и тихое «Ладно ль за морем иль худо? И какое в свете чудо?».

У мамы и папы – работа и друзья, рыбалка и танцы в клубе железнодорожников, какая-то своя жизнь, отдельная от Сони. Бабушкина же жизнь от Сониной не отлеплялась. Они все делали вместе: ездили за хлебом в дальний магазин («Там подешевле»), собирали по кустам бутылки и сдавали их, отмыв от этикеток («Вот, гляди, на булку заработали!»), играли в куклы и ходили в собес оформлять субсидии. В общем, если бы бабушка была динозавром или недосчитывалась ноги, Соня бы точно заметила.

Потом Соня выросла, и у нее началась собственная жизнь. А бабушка умерла.

Ее не было уже лет десять, когда Соня с мамой решили разобрать антресоли. Под самым потолком в простенке между кухней и комнатой теснились давно позабытые вещи: старый телефонный аппарат с треснутым диском, фотоувеличитель, Сонины мини-лыжи. Там же попалась старая бабушкина сумка – потертая, с потемневшей защелкой и растрескавшимися ручками. Соня заглянула в нее: поздравления с Днем Победы от собеса, квитанции за квартиру и расхристанная медкарта. Соня мельком полистала – ничего интересного, врачебная вязь доцифровой эры, но взгляд вдруг выхватил печатный лист. Свернутый напополам и загнутый под себя бланк начинался словами «ВЫПИСНОЙ ЭПИКРИЗ».

– Ма-ам… – позвала Соня, вглядываясь в пожелтевший лист.

– Что? – отозвалась мама. Она стояла с тряпкой в руках и ждала, когда Соня выдаст ей очередную извлеченную из этого гроба времени вещь.

– У бабушки был рак матки?

– Да бог с тобой! – замахала на нее тряпкой мама. – С чего ты взяла? У нас в семье ни у кого рака не было.

Вместо ответа Соня слезла со стремянки и молч а сунула ей медкарту. В эпикризе от июля 1976 год а на удивление разборчивым почерком значилось: «пациентке проведена хирургическая операция по удалению матки, причина – злокачественная опухоль».

Мама просмотрела эпикриз, лист перед ним, после, а потом подняла глаза.

– Не может быть. Я бы знала.

– А ты помнишь, где ты была в июле семьдесят шестого? – спросила Соня.

– В лагере, наверное, – подумав, пожала мама плечами. – Я в те годы вожатой ездила, от завода.

– И даже не знала, что она в больнице?

Мама растерянно покачала головой.

– Погоди, у нее что же – матки не было?..

Несколько дней Соня пыталась осмыслить: оказывается, в бабушке отсутствовала целая часть тела. Некомплектная она, бабушка, была. Внутри зайца не хватало куска ваты, а Соня – Соня! – ничего не подозревала.

* * *

Когда эта мысль худо-бедно улеглась, на Соню, как старые вещи с той самой антресоли, свалилось еще несколько новостей.

Они с мамой тогда сидели в гостях у бабушкиного брата – Соня по старой памяти звала его Диваня: деда Ваня, только по-детски. За столом уже подвыпивший Диваня, взмахнув вилкой, по какому-то поводу торжественно изрек:

– Все мы, Булатовы, такие!

«Булатовы» – вдруг отозвалось в Соне. Булатовы.

Когда ехали домой, она спросила у мамы:

– А как так вышло, что у бабушки до самой смерти была та же фамилия, что у Дивани?

Мама пожала плечом:

– Она ведь не выходила замуж – вот всю жизнь с девичьей и прожила.

– Как – не выходила? – удивилась Соня. – А дед Василий? Ну, твой отец?

– Они были не расписаны.

Соня замолчала, обдумывая. Деда она никогда не видела, а о том, что он существовал, ей напоминали лишь фотографии да выцветшая рубашка, которая висела поверх бабушкиной шубы, чтобы ту не поела моль.

– Гражданский брак, что ли? – осторожно уточнила она.

– Что-то около того, – кивнула мама, но больше на Сонины вопросы не отвечала – мол, чего это тебя понесло старое белье ворошить?

А ее бы, наверное, и не понесло, если бы не один случай.

* * *

Лет десять, кажется, тогда было Соне. К ним в гости заехали какие-то мамины знакомые с месячным малышом. Объяснили: ехали на дачу, да вот, проснулся, грудь затребовал, в машине кормить холодно и неудобно. Как раз недалеко от вашего дома были, решили заскочить. Вы не против?

– Проходите, проходите! – засуетилась мама.

Соня не моргая смотрела на одеяльное полешко с красным личиком: таких маленьких детей она видела впервые. Малыша развернули, и его мать, достав из лифчика большую белую грудь, ткнула толстым соском в личико ребенку. Тот коротко хрюкнул и присосался.

Когда гости уехали, взбудораженная Соня пришла к бабушке на кухню.

– Такой он маленький! Красивый!

– Красивый, – согласилась бабушка и вздохнула. – Несчастливым вот только будет.

Такого поворота Соня не ожидала.

– Почему – несчастливым?

– В стыду да сраму рожден – что уж тут хорошего.

– Почему – в стыду да сраму?

– Без свадьбы мать его родила! – брызнула вдруг слюной бабушка. – С мужиком переспала, залетела – и вот тебе результат. Себе всю жизнь переломала и мальцу тоже.

– Почему? – в третий раз спросила ничего не понимающая Соня.

– Потому что по-человечески все надо делать: сначала познакомиться, подружить, пожениться, а уж потом детей рожать! Вот тогда все счастливы будут.

С кухни Соня ушла озадаченной. Тетя Ира, мама малыша, не выглядела переломавшей себе жизнь. Особенно не вязалась со словом «перелом» ее грудь – тугая, как переполненный воздухом мяч.

Что значит «с мужиком переспала», Соня тогда тоже не поняла, но уточнять не решилась.

* * *

Теперь же эта новость – что бабушка с дедом не были женаты, – двадцатипятилетнюю Соню опрокинула, как ветер пустое садовое ведро – с грохотом. А к чему тогда были все эти разговоры про стыд и срам?

Она так и сяк крутила свое недоумение, но все равно выходило, что бабушкина мораль разошлась с жизнью. И не с Сониной, а с ее же, бабушкиной.

Может, дед был врагом народа и они поэтому не расписались?

* * *

Измаявшись догадками и фантазиями, Соня купила торт и поехала к Диване – спрашивать.

Диваня пошамкал торт, облизал ложку и отодвинул от себя блюдце.

– Не я тебе должен это рассказывать, но раз уж сама спросила, ладно, слушай. Дед твой на другой женщине женат был. Когда они с Софьей, бабушкой твоей, сошлись, та обозлилась и развода не дала. Так и прожили все пятнадцать лет, и умер он женатым на той, первой.

Лучше бы враг народа, тоскливо подумала Соня.

– Дивань, но они, наверное, сошлись, когда он уже с первой женой расстался? Ну, просто не развелся, да? – с надеждой спросила она.

Тот покачал головой.

– Нет, он от жены ушел к твоей бабушке. Перенес чемодан с одной квартиры на другую. И мама твоя вскорости родилась – полгода, что ль, прошло? – Он глянул на Соню и, словно извиняясь, сказал: – Время такое было.

Мама, подумала в этот момент Соня. Ну да, мама. Не то что в стыду и сраму, а вовсе – как это называется: внебрачная? незаконнорожденная? От любовницы, короче. А ей, Соне, значит, в уши пели, что дети только после свадьбы. И она, Соня, верила. Это теперь она стала как все, тоже убедила себя, что время такое, большую и чистую не дождешься, а в семнадцать, когда Сережка Громов целоваться полез, сбежала от него в первый попавшийся подъезд. А потом краснела, встречая. И до сих пор краснеет, когда вспоминает. Но даже сейчас в минуты страсти бьется внизу живота тихое и мерное «стыд-и-срам-стыд-и-срам».

Бабушка, ее бабушка, простая и понятная, знакомая и родная! Да Соня каждую морщинку на ее руках знала, до сих пор во сне иногда видит, как та книжку читает: плохо разгибающиеся пальцы с аккуратно подстриженными, квадратными ногтями водят по строчкам. Ты же моей была, моей, кричит Соня про себя, ты же говорила, что мыть уши – хорошо, а ногами болтать – плохо, голова заболит. И вдруг все вокруг тебя встает с ног на голову, с фундамента на крышу, с основания на острый угол. Кто ты, бабушка, теперь?

Комкано попрощавшись с Диваней, она выскочила из квартиры, сбежала по лестнице и грохнула железной дверью подъезда.

* * *

Приехала к маме, спросила: «Ты знала?»

– Диваня рассказал? – догадалась та. – Знала, конечно. Правда, тоже не всегда, а уже после смерти отца. Мне пятнадцать было, а жена его – ну та, другая, после смерти заявилась к нам в квартиру и давай вещи забирать. Книги там, бритву, скороварку… Говорила – это, мол, все мое, потому что я наследница.

– А… бабушка? – выдохнула Соня.

– Все отдала. Так и говорила: берите что хотите, мне ничего не надо. Виноватой себя, я думаю, чувствовала. – Она вздохнула, потерла руками лицо и, помолчав, добавила: – Ты, Соня, в это не лезь. Не наше с тобой дело. Это они с дедом разбираться должны были, а не мы.

– Мам, – почти простонала Соня, – она ведь мне говорила, что настоящая любовь – она только в честности и разуме… Зачем тогда это, если сама она – совсем иначе?

– Эх, дочь, как же ты не понимаешь-то, – снова вздохнула мама. – Тебя уберечь она хотела, от своих же ошибок. Говорю же – наверняка всю жизнь с чувством вины прожила. А была ли счастливой… Один раз, помню, сказала: у меня всего три жизни было. Первая – молодость в деревне, вторая – как в город переехала, а третья – это когда Сонечка родилась. Ты, значит.

И вот третья точно была для нее счастьем.

Соня вымученно кивает. В ней уже нет прежней злости и желания кричать, но есть пустота где-то в районе желудка. В зайце не хватало куска ваты, в бабушке – матки. А в Соне сейчас не хватает черно-белой разметки: что хорошо, а что плохо.

* * *

Маму она послушалась: лезть не стала, все равно ничего не узнать. Осталось примириться со странным ощущением то ли предательства, то ли насмешки. Где-то внутри оно засело гаденьким недоверием: кто знает, что еще в ее жизни не так, как кажется?

Потом отпустило. В конце концов, что такого случилось-то? Глупо думать, что хорошо знаешь человека, который старше тебя на 68 лет. Зато теперь можно жить, не оглядываясь на всякий стыд-и-срам.

Она обстригла волосы, вышла замуж и родила дочь. Через два года развелась. Забирая свидетельство о разводе, хмыкнула: интересно, что бы теперь сказала бабушка?

Вскоре после развода вместе с дочкой поехала к Диване – отмечали его юбилей, восемьдесят пять. Между горячим и тортом Диванина дочь вытащила откуда-то толстый фотоальбом. Гости радостно заухали, задвигали тарелками, пересаживаясь, чтобы удобнее было глядеть. Соня подошла неохотно, смотрела из-за спин, держа на руках дочку, – тема семейных архивов ей казалась исчерпанной. Но одно фото заинтересовало: на нем ее совсем молоденькая бабушка стояла рядом с худощавым ушастым парнем в красноармейской форме.

Соня опустила дочь на пол и протиснулась поближе к альбому.

– Дивань, а это кто?

– Это… – Он подслеповато склонился над снимком. – Это Степан. Царствие ему небесное, фронтовику.

И тут Соне почему-то стало не по себе.

– Какой еще Степан? – с тревогой спросила она.

– Как это говорится… – смешался Диваня. – В общем, ходили они с Софьей вместе.

– Куда ходили? – не поняла Соня.

– Ну… просто ходили. Гуляли там, за ручку держались.

– Встречались? – подсказала Диванина дочь.

– Ну, это сейчас вы так говорите, а тогда называлось – ходят вместе. Если начали ходить, того и гляди, поженятся скоро. Вот Софья со Степаном и ходили. Но пожениться не успели – война началась, ей еще восемнадцать не исполнилось. А его призвали почти сразу.

Он замолчал, постукивая пальцами о выцветшее фото.

– А потом? – осторожно спросила Соня.

– Ждала она его, письма писала. А уже после Победы раз – и похоронка.

Тут раздался крик: Ксюша, Сонина дочь, забравшись на диван и усевшись верхом на подушку, потеряла равновесие и слетела на пол, стукнувшись головой о ножку стола. Зазвенели тарелки, все кинулись утешать воющего ребенка, а Диваня перевернул страницу фотоальбома.

Но Соня остановиться уже не могла. Успокоив дочь, она выбрала момент, когда остальные ушли на кухню варить кофе, и подошла к Диване.

– Расскажи, что было дальше с этим Степаном.

– А что дальше было? – повторил он, не удивляясь, словно знал, что она спросит. – Софья места себе не находила. Ревела так, что мы боялись, как бы умом не тронулась. Не ела, не пила. Еле-еле выходили ее, и все равно лица на ней не было. Сильно она любила Степана, никак пережить эту похоронку не могла.

И замолчал, расправляя на коленях салфетку.

– А потом? – напомнила Соня.

– А потом я уж не знаю, – развел руками Диваня. – Как-то там так получилось, что сошлась она с мастером смены. Сперва по фабрике слухи поползли – что, мол, Софья с Василием… это… ну, якшается, короче. Мы, конечно, не поверили. На пятнадцать лет старше ее да женат! У нее спрашиваем – губы жмет. А вскоре он к ней и переехал. Еще немного времени прошло – живот расти стал. Ну, тут уж совсем все понятно.

Диваня закашлялся, Соня налила ему воды. Гости возвращались в комнату, расставляли чашки, Ксюша с печеньем в руке залезла к Соне на коленки.

– Понимаю я, о чем ты думаешь, – вдруг снова заговорил Диваня так, словно кроме него и Сони в комнате по-прежнему никого не было. – Но ты представь: девчонка совсем, войну пережила, голод, холод, победа вроде – и такое горе. Тут любой разум потеряет, где огонек почудится, туда и побежит. А уж как дед твой ее добился, никто, кроме их двоих, не знает.

Глядя, как дочь грызет печенье, Соня вдруг подумала: а ведь бабушка-то в стыду и сраму не жила – она в нем выжила.

И тут Соня заплакала.

* * *

Удивительно: бабушкина шуба все еще висела в мамином шкафу, все с той же дедовой рубашкой поверх. Соня вытащила вешалку и зацепила за верх открытой дверцы. Сделала шаг назад, рассматривая. Рубашка – полосатая, старая, карман на груди полуоторван. Соня понюхала рукав – пахло пылью и мылом. Она стащила рубашку с шубы и бросила на диван. Шуба – черная, гладкая, бабушка ею очень дорожила, говорила: «Как умру, вы ее не выбрасывайте, Сонечка подрастет – доносит». Как же я доношу, смеялась Соня, если шуба большая, а я – маленькая? Так ты ведь вырастешь, объясняла бабушка. Но Соне казалось, что до размеров шубы она не дорастет никогда.

А теперь смотрела и не верила: шуба была не массивнее ее зимнего пуховика. Не длиннее. Не шире.

– Мам, – крикнула она в сторону кухни, – а какого роста была бабушка? Метр восемьдесят где-то, да?

– Ты что, дочь? – выглянула из дверей мама с полотенцем в руках. – Обычного она роста была. Как ты, как я.

– Но я метр шестьдесят восемь. И ты тоже. А бабушка-то выше!

– Это тебе так казалось, Сонечка, – улыбнулась мама и ушла обратно на кухню.

Соня молча села на пол и снизу вверх посмотрела на шубу.

Выходит, ты, бабушка, была совсем не большая. И не супермудрая. Не заяц, не чья-то собственность. Путала черное с белым, чужое со своим, стыд – с просто жизнью. Обычный человек. Как мама, как я.

Мы с тобой одного роста, бабушка.

Катерина Ремизова


Родилась в 1993 году Москве. Окончила Московский гуманитарный университет, факультет «Реклама и связи с общественностью». Более десяти лет работала в креативных агентствах. Училась в Creative Writing School. Пишет художественные и коммерческие тексты. Дочь художника.

Дедлайн

Вижу, как медсестра спускается за мной. Узнает меня, и мы здороваемся, хотя видим друг друга впервые. Она протягивает мне одноразовый комплект: бахилы, маску, халат. Помогает завязать халат сзади. Смотрю на себя в зеркало – я выгляжу как врач. Точно, теперь я – врач и плакать мне нельзя. Я включаюсь в игру, которую только что сама себе придумала.

В больничном холле пахнет картошкой фри и гамбургерами. Такие же посетители, как я, принесли своим родственникам мак. Высшая форма любви. Но у меня с собой ничего нет.

Медсестра просит охрану нас пропустить, и мы, как в кино, идем по служебным коридорам. Пока мы ждем лифт, не даю покоя волосам, то собираю их, то распускаю. Медсестра смотрит на меня понимающе.

– Вы обязательно с ним поговорите. Возможно, они и правда нас слышат. Кем вы ему приходитесь?

– Дочь.

Она кивает, мол, хорошо, – есть шанс достучаться.

Я съехала от родителей шесть лет назад.

Отец уже несколько лет работал из дома.

После армии он ставил декорации на «Мосфильме», а потом устроился в метро. Папа работал машинистом на кольцевой линии и много рассказывал про свою работу. Для тех, кто работает в ночную смену, есть специальные «дома отдыха». В них машинисты могут поспать до приемки состава. Их будят специальные дежурные-женщины, их называют «будильщицы».

Работу моего отца на кольцевой можно представить как беспрерывный круг. Это – его рутина, его понятный путь. Появляясь из тьмы, он видел одни и те же станции каждый день, каждый месяц, каждый год. Утром отец вез людей на работы, а вечером – с. Вновь и вновь погружаясь в туннель и двигаясь впотьмах. Каждый раз, мчась на свет, папа надеялся, что сегодня никто не решит прыгнуть под его поезд.

Спустя четырнадцать лет беспрерывная круглая линия стала карандашной чертой. Отец любил рисовать и выбрал рисунок новой профессией. Рутина стала другой, черта разделилась на ровные отрезки: от дедлайна к дедлайну. После сдачи материала следовала следующая. Папа рисовал юмористические комиксы для журнала про фантастику. Придумывал сценарии, набрасывал скетчи, доводил до ума. Он работал в журнале почти двадцать лет. Его мастерство росло вместе со мной.

Когда появились первые симптомы – неизвестно, отец скрывал. Не хотел доставлять неудобств. В начале ноября они ехали с мамой в автобусе за новым диваном, и он сказал: «Я не чувствую кончики пальцев левой руки». Мы записывали его к неврологу, но отец отменял записи – у него дедлайны.

Он обещал сходить к врачу после новогодних праздников. Но девятого января вдруг сказал маме, что у него болит голова. Мигрень, подумали оба. Мама ушла на работу, а папа включил компьютер и пошел завтракать.

Возвращаясь в комнату, он упал в коридоре. Хватаясь за все подряд, отец уронил вещи со шкафа, за ними – ручной пылесос. Сломался штекер, который торчал в розетке. Когда мама открыла дверь квартиры, то услышала звук, похожий на храп. Папа лежал на полу. Мама позвонила мне, и я сразу вызвала такси.

Не помню, кто приехал первый: скорая или я. Два фельдшера проверяли гипотезу, раз хриплое дыхание – значит, чем-то подавился. Они ловко перетащили отца в большую комнату на моем детском розовом пледе. Было страшно, я гладила папу по плечу и говорила какие-то заклинания. Тогда я спросила у фельдшера, который сидел ближе всего ко мне:

– Извините, он выживет?

– Конечно, выживет, а с чего ему не выжить-то?

Так усатый мужчина с оранжевым чемоданчиком подарил мне надежду.

Под окнами грубо сигналили водители, выстроившиеся в ряд вдоль дома. Желтая реанимационная машина перегородила узенький проезд. Как бляшка в кровеносном сосуде, который вот-вот разорвется.

Один из фельдшеров скомандовал:

– Мы поедем с ним на лифте, вы спускайтесь по лестнице. Потом все вместе понесем его в машину.

Мы вынесли папу на улицу, крепко держа плед за четыре угла. Водители увидели нас и перестали сигналить. Отца увезли. Дома без него стало абсолютно пусто. Я надеялась, что мне сейчас позвонят и скажут, когда можно за ним приехать. В голове крутились вопросы: он сначала упал, а потом сосуд лопнул? Или сначала лопнул сосуд, а потом он упал? О чем он успел подумать? Звал ли он на помощь? Подумал ли он обо мне?

Поздно вечером состоялся первый разговор с врачом.

– Геморрагический инсульт, серьезная патология. Кровоизлияние длилось более четырех часов, образовалась гематома, которая давит на мозг. Скорее всего, он не сможет говорить, ходить. Но я еще раз повторяю – шансы минимальные. Нет, он не подавился, такое дыхание бывает в состоянии комы. Да, была сделана трепанация черепа.

С бабушкой и дядей мы обсуждали те статьи в интернете, в которых давали чуть больше надежды. Изучали шкалу комы Глазго, в которой ясное сознание оценивается на 15 баллов, а 3 балла – терминальная кома, при которой мозг умирает. Врач оценил кому отца в 5 баллов, что означало глубокую кому. Но ведь где пять, там и семь, думали мы. Терминальная кома ассоциировалась у меня с отпуском, когда ищешь свой терминал и покидаешь родной дом навсегда.

Бабушка нашла статью, где сказано, что «летальность геморрагического инсульта очень высока: внутримозговое кровоизлияние приводит к смерти 35–50 % пациентов в первые тридцать суток после приступа». Мы с ходу определили, что он не входит в этот процент людей. Дядя нашел статью, что самые критические для пациента часы – первые шесть часов. Этот рубеж мы тоже преодолели. Ну, все понятно: надо просто подождать!

Три раза в день я звонила в больницу и называла его имя и фамилию. В ответ мне диктовали пульс, давление, сатурацию и температуру. Я начертила табличку на сложенном листе А4. Дни шли, и моя табличка росла. Когда листок закончился, я вложила в него второй, и так получилась тетрадь, с которой я спала и ела. Я разрисовывала ее линиями, похожими на кардиограмму, во время каждого разговора с врачом. Она стала потрепанная и грязная, как мои волосы, которые у меня не было сил мыть.

В остальное время я строила похожие друг на друга дома в «Симс», отгоняя от себя мысли, крутившиеся по кругу: сначала лопнул сосуд, и он упал, или он сначала упал, а потом сосуд лопнул? Подумал ли он обо мне?

Иногда смотрела канал, где учили английскому по фильмам, снова и снова повторяя фразы то за учителем, то за актерами. Я повторяла их вслух.

С декабря я не работала. Папа успел поздравить меня «со свободой». Искать новое место я отказывалась, потому что собиралась помогать ему, когда он откроет глаза. «Папа, открой глаза» – была моя ежедневная мантра. Потом я поняла, что надо уменьшать расстояние посылаемого ему сигнала, и стала ходить к забору больницы. Переминаясь на снегу, смотрела в рандомное окно и представляла, что он там лежит.

Рядом роддом, где я родилась. Рядом пруды, где мы любим гулять и наблюдать за оранжевыми утками. Мама сказала, что они называются о́гари. Как-то во время прогулки папа переживал, что стал медленнее работать из-за возраста. Возможно, уже тогда его пальцы начали неметь.

Все это время я жила у мамы. Она ходила на работу, старалась отвлечься, но отвлекало ли это? Мы были в ужасе от произошедшего и не решались поговорить. Таких, как я, называют «папина дочка». Мне всегда было проще общаться с отцом. Неопределенность и ожидание мы с мамой проживали по-своему. Я сообщала ей новости от врачей, если они были, и мы тихо пили чай.

Когда мама уходила на работу и за ней закрывалась дверь, я представляла тот день. Как актер, который готовится к пьесе. Вот я сижу, вот я встаю, вот я падаю. Так хватаюсь за шкаф, вот так летит пылесос. В одну из этих инсценировок я заметила, что сломан штекер. Я ложилась в коридоре и пыталась представить, что папа видел последним.

Рабочее место отца выглядело как обычно. Казалось, что я вижу, как он сидит ко мне спиной и работает. Я подходила и обнимала воздух, держа руки на весу.

Однажды я решила проверить папину почту. Тысяча писем посыпались в папки: спам, рассылка, работа, счета. Последнее было с темой «Открой глаза! Распродажа уже началась!».

В начале февраля папу перевезли в другое отделение реанимации. Новый врач тоже не давал никаких надежд, как и предыдущий, но умел находить слова. Отек мозга спадал, но из-за ИВЛ развился трахеобронхит и пневмония. «Обычное дело для тех, кто подключен к аппарату на постоянной основе», – говорил врач.

Я смотрела на маленькую яркую точку в небе и думала: может ли ощущать подобное космонавт, потерявший связь со своим кораблем? Полное одиночество, нельзя достучаться. Я испытывала точно такое же чувство.

На двадцать пятые сутки комы мне разрешили его посетить. Но я не собиралась с ним прощаться, мне нужно было его разбудить. Я – его будильщица.

Медсестра показывает мне, где лежит отец. Реанимационное отделение № 4 большое и светлое. Тихо, но пикают приборы. Бегущие линии на экранах, пациенты лежат в ряд на специальных кроватях спиной к окну.

Отца я не узнаю: он лежит с закрытыми глазами, абсолютно худой, с отросшими седыми волосами и бородой. Медсестра говорит, что у меня есть минут сорок, потом за мной придет заведующий отделением, и я впервые его увижу.

Смотрю на папу и не понимаю, как он здесь оказался. Теоретически понимаю: сосуд разорвался, и он упал. Или он упал, затем сосуд разорвался. Потом его привезли сюда. Но как это возможно с моим папой?

На его щеках блестит пот. Папа тяжело дышит открытым ртом, его грудь поднимается и опускается, он накрыт простыней. Кто-то каждый день накрывает его простыней и переворачивает, чтобы не было пролежней. Маленькая прозрачная трубочка тянется в нечто вроде катетера в шее. Вот, значит, как выглядит этот ИВЛ.

– Папа, я здесь.

Вытираю потные от волнения руки о джинсы и аккуратно вкладываю свою левую руку в его, крепко сжимаю его кисть. Он рисует правой рукой. Она сильно опухла, но не знаю, от чего. Мокрые руки всегда были и у него.

– Папа, ты упал и ударился головой, сейчас ты в больнице. Мы все тебя очень ждем дома. Но не беспокойся, все нормально. Отзывайся на голос врачей, тут очень хорошие врачи. Тебе придется пересмотреть график, больше отдыхать и меньше работать. Работу я пока не ищу. Будем вместе гулять ходить.

Он глотает. Рефлекс, сохраняющийся даже в коме. От этого кажется, что он участвует в диалоге, реагирует и слышит меня. Я глянула в окно. Черт, это не та сторона здания, на которую я смотрю, стоя за забором. Но наши пруды видны.

Мои мысли скачут, решаю говорить папе все, что идет на ум. Как в разговоре двух близких людей, которые давно не виделись и, в надежде нащупать что-то общее, цепляются за прошлое. Мне хотелось будить его воспоминаниями.

– Помнишь, когда я приехала на Рождество, мы гадали. Каждый написал свои желания на листочках, мы согнули их пополам и развесили по периметру большого таза, налили в него воды, пустили свечку. Когда я была маленькой, то вместо круглой свечки-таблетки пускали скорлупку грецкого ореха с тонкой свечкой, которые обычно ставили в кремовые торты на дни рождения. Скорлупка плыла к заветным желаниям, как кораблик с мачтой. Считалось, что желание сбудется, если бумажка загорится. Если честно, иногда я поддувала в нужном направлении. Ты загадал: «Хочу, чтобы все были здоровы». Когда свечка подожгла все наши желания, ты ее задул.

Ночью, кстати, звезды видно, и воздух ледяной и прозрачный. Но без тебя ничего не понятно, где какая звезда и что за планета. Пришлось скачать приложение: наводишь экран телефона на небо, и оно определяет названия небесных тел. Иногда – спутник пролетит какой-нибудь. Или ступень от ракеты. Очень хочется, конечно, как раньше, остановиться и посмотреть наверх.

Бабушка передает привет и говорит, что тоже очень хочет увидеться. Помнишь, как в октябре мы ездили отмечать пятьдесят пять лет со свадьбы бабушки и дедушки? Пока мы ждали остальных, у Парка культуры прошла процессия кришнаитов. Как они классно пели «Харе Кришна, Харе Рама», помнишь?

Только не беспокойся за дедлайны, до сдачи следующего номера еще есть время. Ты успеешь что-нибудь нарисовать. Наверняка у тебя есть классный сюжет, который ждет своего часа. Я тебе помогу.

Когда мне было лет двенадцать, папа разрешил ему помочь и объяснил, что нужно делать. Он ушел обедать, а я закрашивала фон в синий цвет, пока папа не вернулся.

Чувствую, что папа сильно отзывается телом на словах про его маму. Он будто что-то пытается сказать, хватая ртом воздух. Не расцепляя мокрых рук, оборачиваюсь в поисках медбрата, смотрю налево, направо – никого из персонала рядом нет. Неужели он меня сейчас слышит?

За мной пришел заведующий отделением. По ощущениям, он был чуть старше меня. Высокий, полный. Он радушно принимает у себя в кабинете. Говорит, что у папы есть роговичный рефлекс, поэтому его глаза были такие живые. «Он сам держит давление, гемодинамика в норме. Но пока нет сильных изменений». Перед выходом из больницы я сняла свой образ медработника и быстро ушла, оглядываясь на окна его палаты, – теперь я знаю, куда следует смотреть, чтобы посылать сигналы, стоя за забором больницы.

Дома я долго не могла отмыть руки. Едкий сладковатый запах пропитал ладони. Ни вода, ни мыло, ни спирт – ничего его не брало. Пока я терла руки, поняла, что не могу вспомнить лицо, которое я только что видела. Я не узнала папу и не запомнила. Я хотела помнить другое.

Количество дней комы близилось к отметке сорок. Чем ближе она к нам была, тем тише мы говорили. Когда мне было восемь, папе исполнилось тридцать три года. Бабушка тогда говорила: «Возраст Христа». Нельзя было покупать торт, говорить о том, что у папы день рождения. Сорок лет мы тоже не отмечали. Библейские сорок – символ очищения, смирения, дедлайн.

Я представляла компьютерные игры из девяностых, в которые мы играли вместе с папой. Где, чтобы выбраться, надо прыгать вверх по уступам. От прыжков поднимается пиксельная пыль. На фоне звук: пик, пик, пик. Это монитор, который стоит рядом с кроватью. Но, находясь в коме, конечно, этого не знаешь. Иногда неразборчиво слышны голоса, но локализаторы их не перевели.

1.Персонажи американского комедийного анимационного фильма (2013).

Bepul matn qismi tugad.

Литературно-художественный журнал
Matn
24 321,53 s`om
Yosh cheklamasi:
16+
Litresda chiqarilgan sana:
06 oktyabr 2025
Yozilgan sana:
2025
Hajm:
216 Sahifa 27 illyustratsiayalar
Yuklab olish formati:

O'xshash kitoblar