Kitobni o'qish: «Музыкальный интеллект. Как преподавать, учиться и исполнять в эпоху науки о мозге»
© Дрозд Алина, перевод на русский язык, 2024
© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2025
Предисловие
О поломках систем и мозге музыканта
Поломка системы— будь то супружество, тазобедренный сустав или ноутбук – это маленькая катастрофа, которая нарушает обычный порядок вещей. Однако для ученых, исследующих мозг, такие поломки— это бесценная возможность для изучения исправных систем. Согласно этой редукционистской точке зрения, повреждение в части мозга не только показывает, как она должна была функционировать в здоровом состоянии, но и дает почву озарениям, которые происходят при наблюдении за тем, как здоровые части компенсируют функции пораженных.
И рождение науки о мозге, и эта книга частично обязаны своим существованием поломкам. С наукой о мозге был связан ужасный случай, приключившийся с железнодорожным работником Финеасом Гейджом, который выбил себе лобную долю левого полушария головного мозга, когда его металлический трамбовочный стержень для уплотнения порохового заряда высек искру. В случае с этой книгой поломка произошла с моим инструментом.
Будучи студенткой, изучающей музыку и стремящейся построить карьеру в опере, в 1980‐х я уже овладела хорошей и сильной классической вокальной техникой с помощью моего первого учителя по вокалу. Имея за плечами некоторую известность после выступлений и несколько побед в серьезных вокальных конкурсах, я оставила дом, чтобы продолжить изучать музыку в одной известной музыкальной школе. Однако всего после шести недель в студии моего нового учителя я начала терять голос, чаще всего сразу после уроков по вокалу. Логика подсказала мне, что я должна сообщить об этом своему учителю, но я лишь получила выговор за то, что тренировалась недостаточно усердно, и мне было сказано тренироваться еще больше. Послушно следуя этому указанию, я очень скоро заработала перенапряжение голосовых связок.
Так началось мое долгое изучение психологии голоса и научных принципов вокальной деятельности, которые начали исследовать в 1960‐е годы учителя по вокалу Ральф Эпплмен и Уильям Веннард и мастерски развил в 1980‐е вокальный педагог Ричард Миллер. При помощи великолепного специалиста по вокалу, который использовал системную вокальную технику Миллера, я быстро вернула контроль над своим инструментом. Я была убеждена, что научный подход к голосу может помочь преодолеть пропасть между тем, что Миллер окрестил «исторической итальянской школой пения», и настоящим временем и, что еще более важно, что наука может ответить на извечные вопросы и разрешить изнурительные споры. (Что вообще такое «поддержка дыхания»?)
В моей быстроразвивающейся карьере учителя я с большим рвением применяла наставление Миллера о том, что, как учителя, «ради наших студентов мы обязаны пользоваться не только всем, что было известно двести лет назад, но и всем, что известно нам сейчас», и усердно применяла то, что я называла «Теорией аккумуляции»1. Теория была проста: чем больше ты знаешь о психологии голоса и о том, как работает вокальная акустика, тем лучше ты можешь петь и обучать пению. Тогда мне казалось, что важнее всего, что человек знает.
Похожий образ мышления присутствует в педагогике практически всех музыкальных инструментов (по крайней мере, классических семейств инструментов, которые входят в традиционную американскую музыкальную консерваторию), хотя стандартный метод преподавания в этих школах основан на европейской модели передачи знания от учителя к ученику, в которой технические знания передаются студентам очень личными, субъективными и своеобразными способами. Но на каждые десять подобных учителей музыки, которые не учат психологии той части тела, которая необходима для игры на инструменте, приходится хотя бы один педагог, который верит, что знание биомеханики запястья, чувствительных мышц лица, которые участвуют в игре на духовых инструментах, или компонентов дыхания необходимо для развития, заботы о себе, защиты от травм и восстановления в случае поломки системы. Такой тип знаний, на мой взгляд, жизненно необходим для эффективного и гуманного обучения музыке. Действительно, многим в нашей профессии стоит внять древней клятве Гиппократа для врачей: «Primum non nocere», «Прежде всего – не навреди».
Однако, какой метод бы ни выбирали учителя музыки – эмпирический, основанный на их собственном творческом опыте, или научный, построенный на базе знаний, собранных многими людьми за долгое время, – передача знаний от учителя к ученику в конечном счете держится на способности студента усваивать их. Действительно, такая база знаний практически бесполезна для ученика, если он ее не понимает. К несчастью, эта горькая правда дает недолюбливающим науку учителям идеальную причину воздерживаться и от науки, и от «основанной на доказательствах» педагогики.
Тем не менее в каждом семействе инструментов есть некоторое количество музыкантов, которые ревностно преследуют стоящую за их инструментами науку, движимые интересом к научным фактам и беспокойством за своих студентов, очарованные теорией аккумуляции. Однако в конечном счете многие, кто достиг дальнего берега знаний и уберег свой бесценный груз, обнаруживают, что они не могут выставить свой товар на рынок: не могут одинаково быстро и эффективно поместить свои сокровища в головы своих студентов и загнаны в тупик осознанием того, что что ты знаешь как музыкант – это еще не гарантия учительского успеха.
Это открытие приходило ко мне постепенно. Первой стадией было принятие правды, что позволило обнаружить другой вопрос, назойливый вопрос «Как?». Если мы обладаем знанием, как нам посадить и вырастить семя этого знания сначала в головах наших студентов, а затем распространить его на нашу студию и даже дальше, чтобы другие могли получить от него пользу?
Вторая стадия этого открытия настигла меня в Национальном центре голоса и речи, куда я отправилась, чтобы учиться в Летнем институте вокалогии. Доктор Кэтрин Вердолини Абботт в середине своего курса по теории моторного обучения отступила от темы и сказала, что что учителя и клинические врачи знают о голосе не всегда переносится на то, как тренировать голос. Это озарение словно ударило меня молнией. Через попытки осознать свою роль я поняла, что пока ученые преследуют знание ради самого знания (и, как считается, творцы преследуют искусство ради искусства), учителя – особенно учителя искусства – заняты абсолютно уникальной деятельностью. Мы не можем позволить себе роскошь просто накапливать знания или творческий опыт; мы должны понять, как передать их нашим студентам. Преследуя вопрос «Как?», я пришла к выводу, что «что» науки о голосе нуждалось и в системе доставки, и в «приемнике» знаний: человеческом разуме.
Эти осознания удачно совпали с провозглашенным президентом в 1990‐е годы Десятилетием мозга, целью которого было «увеличить осведомленность общества о выгодах, которые можно извлечь из исследований мозга» и «поощрить публичное обсуждение этического, философского и гуманистического значения этих новых открытий».2 Эта инициатива привела в это десятилетие к взрывному росту когнитивистики и нейронауки, который начался в 1950‐е годы после красноречиво названной когнитивной революции. С головой погрузившись в исследование, я предложила когнитивистику как логичное направление для сближения науки о голосе и вокального искусства, так как они были не в ладах более века. 3 Позже я предположила, что в ответ на когнитивную революцию должен произойти сдвиг парадигмы во всей музыкальной педагогике, перемещение фокуса с того, насколько хорошо учителя учат, на то, насколько хорошо студенты учатся; сдвиг с того, что музыканты знают, на то, как их тренируют.
Эта книга – результат более девяти лет исследований в этом направлении. Я надеюсь, что читатель найдет это исследование таким же поучительным, стимулирующим и полезным, как и я в своей жизни творца, музыканта и учителя. С этой целью я предлагаю следующие мысли о применении книги.
Целевая аудитория: Эта книга предназначена для всех музыкантов на всех этапах их путешествия, связанного с учебой, преподаванием и исполнительством, а также для тех, кто учит, любит и воспитывает их.
Музыкальные жанры и стили: Эта книга также предназначена для всех музыкантов всех жанров и стилей музыки. С точки зрения мышления, самое большая пропасть пролегает между письменными и устными практиками. Способность читать нотную грамоту – характерный признак западной классической музыки, однако умение импровизировать на основе заученных музыкальных частей крайне необходимо во многих других музыкальных стилях. Эти несходные практики, по всей видимости, требуют различной умственной гимнастики в зависимости от того, подходит ли музыкант к заученному материалу как к холсту для творения или считывает нотную грамоту, воспроизводя написанное композитором произведение. В обоих случаях мозг показывает свою сетевую коннективность, которая, как считается, является фундаментом всех сложных когнитивных задач. Опять же, когнитивистика предлагает плодородную почву для сближения многих различных музыкальных жанров и стилей4.
Когнитивистика: Многие дисциплины сейчас объединены в направление когнитивистика, а именно нейронаука, когнитивная психология, нейробиология, нейрофизиология, нейролингвистика и эволюционная психология. Так, основатель этой области выдвигал предложение, что более уместно будет назвать ее когнитивные науки, высказывая мнение, что множественное число подчеркнет ее междисциплинарную природу. Тем не менее зонтичный термин когнитивистика– основной термин, использующийся в этой книге. 5 Этот осознанный выбор отражает фокус этой книги на когнитивистике (как мозг обрабатывает информацию), а не на нейронауке (ветви биологии, сфокусированной на анатомии и психофизиологии мозга). Так что в этой книге читатель редко встретит названия структур мозга, а картинки с мозгом, разрезанным, словно кусок говядины, отсутствуют вовсе.
Эксперты и исследования узких тем: Большая часть информации в этой книге о плодотворных методиках практики происходит из области моторного обучения и относительно новой области исследования экспертности. Зачем нам изучать специалистов? По большей части из‐за проницательных наблюдений, качество которых эксперты постоянно стремятся улучшать. Поэтому они и эксперты. А улучшения требуют практически всех качеств, которых сторонится менталитет «не-думай-просто-делай»: саморефлективное мышление, заблаговременное планирование, предсказывание и оценка результатов, контроль за физическими действиями. Так что эта книга предназначена скорее не для музыкантов-любителей, а для экспертов и студентов, занимающихся изучением узких тем – назовем их «искателями экспертности». Насколько далеко ученик готов зайти на пути от новичка до мастера – это в конечном счете личный выбор, но мое мнение таково: очень преданные идее музыканты-любители смогут найти в этой книге многое, что поможет им и доставит удовольствие в процессе создания музыки.
Терминология: Я – певица, воспитанная в западной классической традиции, и я пела и выступала в нескольких разных вокальных стилях: опера, хорал, барочная музыка, мюзикл и джаз. В детстве я также обучалась игре на фортепиано, ударных, скрипке и гитаре. В этой книге я использую общий термин музыкант для обозначения и певцов, и играющих на инструментах, уточняя, о ком именно идет речь, когда это необходимо. Точно так же слово атлет в главах о моторном обучении относится ко всему, что связано с двигательной функцией, а не только к спортсменам. Так что слово атлет относится к музыкантам и танцорам, так же как к бегунам, лыжникам, баскетболистам и так далее.
Местоимения: Принципы когнитивного и моторного обучения в применении к обучению музыке и выступлениям лучше всего иллюстрировать через воображаемые сценарии и истории; так что использование местоимений неизбежно. Я постаралась с одинаковой частотой использовать местоимения он/его, она/ее и они/их на протяжении книги.
Благодарности
Я бы хотела поблагодарить следующие учреждения, организации и людей, которые поддерживали мои исследования:
• Колледж Дикинсон
• Университет Южной Калифорнии, Торнтонская музыкальная школа
• Вестминстерский хоровой колледж Университета Райдер
• Национальную ассоциацию учителей пения
• Фонд «Голос»
• Содружество имени Вана Лоуренса
• Национальный центр голоса и речи и его Летний институт вокалогии
• Панамериканскую ассоциацию вокалогии
• В издательстве Rowman & Littlefield – Натали Мандзюк, редактора приобретений; Майкла Тана, помощника редактора; Келли Хэйгэн, старшего выпускающего редактора; и Джона Шанабрука, копирайтера.
Мне бы хотелось сказать «спасибо» каждому человеку в моей жизни, который стимулировал синапсы в моем мозге. Но я не могу, так что свою искреннейшую благодарность я выражаю тем, чье влияние создало самые прочные нейронные пути. За это я говорю «спасибо»:
• Моим родителям, Роберту и Джоанне, за то, что называют «свободным воспитанием» и что они понимали, как просто нормальное детство. Это было основой всего, что происходило со мной дальше. Как вообще можно сказать «спасибо» за это так, чтобы выразить всю глубину чувств? Вместо этого я регулярно проливаю слезы благодарности, потому что, к сожалению, нормальное не является ни среднестатистическим, ни широко распространенным.
• Моему брату, который научил меня драться как мальчишка. Это умение мне очень пригодилось.
• Моей учительнице по фортепиано, миссис Брэкстон, за то, что настояла на трех уроках фортепиано в неделю.
• Моей учительнице в средней школе, миссис Брэдшоу, которая научила меня писать.
• Покойной Эстер Ингленд, которая научила меня петь так, чтобы мне хотелось быть услышанной.
• Дону Кэри за «эмоции и смыслы в музыке» задолго до того, как я открыла для себя Леонарда Мейера6.
• Инго Титце, который открыл дверь, чтобы совершить прогулку по беспутному кварталу7 с наукой.
• Китти Вердолини Абботт, которая открыла мне мой Святой Грааль, теорию моторного обучения, и поделилась черновиками глав про моторное обучение с нашим классом по вокалогии.
• Покойному Полу Кисгену, который с энтузиазмом поддерживал мою веру в когнитивные науки как в третий столп науки о голосе.
• Дону Миллеру, который ставил под сомнение важность когнитивных наук в области науки о голосе. Вот твой ответ.
• Мередит Миллз за то, что заставляла меня безудержно смеяться.
• Крису Арнесону, который отдавал должное моим идеям, но побуждал меня никогда не забывать о практичности. Дай мне знать, как у меня это получилось, ладно?
• Скотту Маккою, который уговаривал меня опубликовать мой текст и затем сделал это сам.
• Дику Сьёрдсма, который разделял мой энтузиазм в отношении человеческого разума, дал мне вести колонку, а затем пристально следил за моей работой. Я стала лучше как писательница благодаря твоей строгости и твоему интересу к моей работе. Ты сделал «Осознанный голос» по‐настоящему «желательной трудностью».
• Линну Максфилду за то, что взял на себя эту колонку, и за его разъясняющий график, пересмотренная версия которого напечатана в этой книге с его разрешения.
• Эрику Хантеру и Мануджу Ядаву за плодотворные дискуссии о природе звука по электронной почте.
• Всем моим студентам, прошлым и настоящим, которые беспрерывно мотивировали меня отвечать на вопрос «Как?».
• Мелиссе Трейнкман за чтение глав об обучении и за то, что ты сама ненасытно жаждешь учиться. Ты именно та аспирантка, которую я надеялась найти, когда наконец‐то заработала честь обучать других.
• Кристин Ротфусс Эрбст, которая открыла мне разницу между разумом магистра и разумом доктора наук (и огромное пространство между ними).
• Мою коллегу по обучению из Торнтонской музыкальной школы Университета Южной Калифорнии Беатрис Илари, которая прочитала главу «Как работает обучение», напомнила мне о том, что в центре всего находятся эмоции, и затем одобрила написанное.
• Моих коллег из Торнтона, УЮК Петера Эрскина, Рода Гилфри, Уильяма Каненгизера, Стивена Пирса и Антуанетту Перри, которые добросовестно работали над Торнтонским комитетом здоровья музыкантов и делились своей мудростью на тему тревожности во время музыкального исполнения.
• Синди Дьюи, потому что она думает, что любой, кто изучает мозг, должен быть очень умным. Ты моя сестра из другой жизни.
• Моим детям, Клэр и Кинану, которые спускают меня с небес на землю. Как говорилось в «Кожаной Лошади»8, «Настоящность – это то, что происходит с тобой после того, как ты испытываешь любовь ребенка на протяжении очень долгого времени. И это не случается в один момент. Ты приходишь к этому. На это требуется долгое время, и это обычно не происходит с людьми, которых легко сломить, или у которых много острых углов, или с которыми нужно обходиться осторожно». Спасибо, дети, за то, что сглаживаете мои острые углы и заземляете меня.
• О, Блейк Уилсон. Как писал Салман Рушди, «Наша жизнь – это не то, чего мы заслуживаем; она, давайте согласимся, болезненно несовершенна. Песни превращают ее во что‐то другое. Песни показывают нам мир, который стоит нашего томления, они показывают нам, какими мы могли бы быть, если бы были достойны мира». И ты, meine Seele, mein Herz, ты и правда mein guter Geist, mein bess’res Ich9.
Введение
Новое очарование
Человеческий мозг – суперзвезда нового тысячелетия. Этот невзрачный морщинистый комок нервной ткани извлекли из его потайной комнатки на чердаке человеческого черепа и превратили в поп-культурный феномен – сюжет, напоминающий «Золушку».
Эта история началась в последние десятилетия девятнадцатого века, когда физиологические объяснения человеческого поведения начали превалировать над философскими. Лидеры зарождающейся тогда сферы экспериментальной психологии чувствовали необходимость спасти психологию от философии, женить ее на развивающейся биологии и узаконить ее потомство (психологические феномены) путем тщательного исследования в полноценной научной лаборатории, а не на сомнительной кушетке психоаналитика. Эти психологи-экспериментаторы, особенно американской школы, вскоре очистили мозг от разума и изгнали его и его побочные продукты, эмоции и самоанализ, из серьезных научных исследований. Так эфемерный разум был выдворен во внешние сферы психологии, пока материальный мозг, обращенный в рабство авторитетом науки, отбывал свое нудное наказание в течение эры холодной войны бихевиоризма.
Но на заре 1960‐х мозг был освобожден новыми когнитивными науками. И так начался пигмалионский переход. К 1990‐м мозг воссоединился со своим пропавшим разумом и, одетый в кислотные цвета нейровизуализации, дебютировал как звезда бала в честь новой эры, названной его именем, – провозглашенного президентом Десятилетия мозга.
Технологии визуализации, такие как фМРТ, ПЭТ и МЭГ, теперь могут визуализировать мозг в реальном времени, пока он обрабатывает атрибуты человеческого поведения (например, понимание языка), возвышенные произведения человеческой культуры (такие как музыка) и бедствия, которые эксплуатируют наши нейрональные механизмы (азартные игры и зависимость от порнографии). Превращение ранее невидимой для нас активности мозга в зафиксированные изображения, одновременно волнующее и пугающее, манифестирует мантру новой эры науки о разуме: разум – это то, что делает мозг. 10
С самого момента их появления броские картинки «мозгорадуги», сделанные с помощью фМРТ, оказались слишком беспорядочными для того, чтобы быть заключенными в академическую тюрьму. Сила убеждения того, что два психолога окрестили «нейроболтовней» и ее «двоюродным братом, мозгопорно», создала новую сферу нейромаркетинга, которая эксплуатирует очарование и авторитетность этих картинок, чтобы продавать всё – от газировки и машин до политических кандидатов. 11 И как лукавая юная старлетка может превратиться из хорошо продающейся красотки в высококлассную актрису, так и мозг при должной ловкости рук становится предметом для коллекции портретов длиною в целую книгу. 12
Однако популярность мозга не сводится только к фотосессиям. Быстрое прочтение заголовков в Интернете в любой случайный день расскажет вам о новых странствиях любимца СМИ: «Ученые нашли «Точку Бога» в человеческом мозге» или «Кормление грудью делает мозг младенцев больше». Да, есть даже «Атака на подростковый мозг!!».13
Суперзвезда-мозг мелькает в темах исследований так же легко, как поп-звезда меняет кавалеров, и, как настоящая дива, он затмевает всё, с чем встречается в одном предложении, даже темы такие привлекательные, как музыка. Партнерство мозга с музыкой создало поле исследований, названное когнитивной нейронаукой о музыке, которое, как понятно из названия, состоит из когнитивной психологии и нейронауки и посвящено научному исследованию нейробиологии музыки. В этой плеяде музыка ценится в первую очередь за ее способность предложить «уникальную возможность лучше понять организацию человеческого мозга».14 Оставаясь верным себе, мозг крадет всё внимание.
Мозг на музыке
Два столпа исследования в когнитивных нейронауках – это (1) музыка и эмоции и (2) восприятие и познание музыкальных структур. Текущее состояние этого исследования хорошо описывается заголовком популярной книги на эту тему («Это твой мозг о музыке»), и двусмысленность ее названия15 говорит о том, каким образом элементы музыкальных экспериментов преподносят испытуемым: извне внутрь. Исследования чаще всего проводят однобоко: используют записанные музыкальные звуки (созданные заранее невидимыми нам авторами) и вводят их через ухо в человеческий мозг, который и является конечной целью. 16 Не считая нескольких выдающихся исключений, исследователи обычно используют собранную информацию, чтобы сделать выводы о том, как прослушивание музыки влияет на мозг, а не о том, как мозг может влиять на процесс создания музыки – и уж конечно не о том, как мы можем улучшить этот процесс.
В этой книге я изменила приоритеты, решив для начала сделать шаг назад от сенсационной шумихи вокруг мозга к более взвешенному рассмотрению того, что нам известно о мозге на данный момент. Я сфокусировалась на познании, на том, как человек учится, так что ведущим меня вопросом был вопрос «Как?». Как текущее состояние науки о мозге может сделать нас лучшими музыкантами? Как вы увидите, этот вопрос совсем не рассмотрен когнитивной нейронаукой о музыке, возможно, потому что нейроученые считают эволюционный вопрос «Почему?» более привлекательным применительно к процессу создания музыки:
Еще увлекательнее, чем как люди создают музыку (и, наверное, чем еще более великие тайны), вопрос о том, почему люди это делают, почему другие ее слушают и как ритм может иметь такое глубокое влияние на тело и мозг. 17
Без сомнений, некоторые музыканты согласятся с научной журналисткой Элизабет Куилл, которая это написала, и действительно найдут эти вопросы увлекательными. Для таких людей написано несколько замечательных книг, в которых они рассматриваются. Но также очевидно, что многие музыканты уже ответили для себя на вопрос «Почему?», и ответ на него связан с эмоциями и смыслами.
Сама Куилл признает «тенденцию музыки нести в себе культурные, религиозные и эмоциональные смыслы» и отмечает, что это ее свойство «может усложнить работу ученых, которые ищут ее корни и ее пользу», допуская, что эти осложнения – это то, что делает поиск ответов на вопросы «стоящим того».18
Однако не все когнитивные ученые находят вопрос «Почему?» – по крайней мере, в контексте музыки – стоящим. Полный закат музыки по причине ее «бесполезности» был провозглашен когнитивным психологом Стивеном Пинкером в его печально известном комментарии о статусе музыки в Человеческой ситуации19. С точки зрения Пинкера, чистое удовольствие, доставляемое музыкой, можно объяснить только через отказ от этой вводной как от «аудитивного чизкейка»: сладкого, но пустого. 20 Это была воинственная риторика эволюционных психологов, которые взялись найти эволюционные корни музыки, будто бы описание функции музыки может доказать ее ценность. 21
Но музыкантам такие доказательства ни к чему. Мы уже осознаем самоценность музыки. Однако даже в намного более современных исследованиях музыки и мозга конечной целью является не объяснение силы музыки «умиротворить и дикого зверя», а защита ее от обвинений в бесполезности – доказательство способности музыки, как сказала Куилл, «дать умственный импульс» для таких занятий несравненно более высокого порядка, как «улучшение понимания грамматических правил и более острое слуховое восприятие».22
«Эффект Моцарта»
Линия исследования, описанная Куилл, рождена в тени так называемого эффекта Моцарта, теперь полностью развенчанной научной легенды о том, что классическая музыка делает вас умнее. 23 И хотя серьезные научные исследователи с самого начала с подозрением отнеслись к теории о том, что простое прослушивание классической музыки может улучшить когнитивные функции (не может), некоторые на тот момент, да и сейчас, с энтузиазмом рассуждали о когнитивных преимуществах активной вовлеченности в музыку через музыкальные уроки и выступления. Лидер этого направления исследований – канадский композитор и когнитивный психолог Гленн Шелленберг.
В 2004-ом году Шелленберг провел важный эксперимент с целью проверить гипотезу о том, что уроки музыки способствуют интеллектуальному развитию. 24 В исследовании Шелленберга дети, которые посещали уроки музыки, показали увеличение IQ в среднем на 2,7 единицы по сравнению с детьми в контрольной группе. Эти данные могут казаться статистически неважными, да и сам Шелленберг отмечает, что произошло лишь «небольшое увеличение» IQ. 25 Несмотря на недвусмысленное и провокативное название статьи («Уроки музыки увеличивают IQ»), выводы Шелленберга в конце его научного текста куда более унылые: он пишет, что в процессе формального образования «внеклассные занятия, такие как уроки музыки, играют свою роль».26
На самом деле, есть много хорошо известных факторов помимо уроков музыки, которые могут улучшить результаты тестов, например, тот факт, что любое обучение может увеличить IQ. 27 Второй известный фактор, влияющий на хорошие академические достижения, это соотношение количества учеников и учителей. 28 Действительно, отличительная черта обучения музыке – это уроки один на один: дети, которые раз в неделю ходят на урок, получают недельную дозу нерассеянного внимания взрослого человека. Этот фактор предлагается считать причиной корреляции между уроками музыки и более высоким IQ, а также более высокой успеваемостью детей, которые ходят в музыкальную школу.
Третий и значимый для корреляции фактор непременно присутствует в жизни детей, живущих по четкому расписанию: родители. Широко известно, что «дети с более высоким IQ с большей вероятностью будут посещать уроки музыки, потому что более образованные и состоятельные родители склонны отдавать своих детей в музыкальную школу».29 Те же взрослые, которые возят своих детей на уроки, следят за состоянием инструмента и платят за музыкальное образование, позже помогают своим детям с домашней работой, требуют от них здоровой физической активности и обеспечивают им надлежащий отдых – факторы, которые улучшают академические успехи.
Причина, по которой родители дают своим отпрыскам музыкальное образование, может заключаться в чистой любви к музыке или в когнитивных улучшениях, но вероятнее всего – второе. Согласно двум последним опросам института Гэллапа, 88 % опрошенных взрослых верят, что занятие музыкой улучшает общее умственное развитие ребенка (и приносит другие выгоды, такие как самодисциплина, повышенная креативность и способность хорошо работать в команде). 30
Однако недавнее исследование, попавшее в заголовки, установило, что «существует очень мало доказательств того, что уроки музыки улучшают когнитивное развитие ребенка».31 Несмотря на привычное предостережение от исследователей широкой публики о том, что «корреляция не подразумевает причинно-следственной связи» (то, что события становятся в одну линию, не означает, что одно влечет другое или что они влияют друг на друга), это исследование, по словам одного из авторов, разожгло медийную огненную бурю. 32
И начались войны эффекта Моцарта. Учитывая, что создание музыки требует многих когнитивных навыков и их активного использования, было бы удивительно, если бы хотя бы некоторые перманентные когнитивные улучшения не были связаны с долгосрочными практическими занятиями. И правда, есть очень многообещающее исследование, которое показывает, что существует прямая связь между обучением музыке и пластичностью мозга – занятия «смягчают» мозг, делая его более гибким (или «пластичным») с точки зрения восприятия информации. 33 И всё же сложно определить, какой эффект уроки музыки оказывают на умственные способности. Даже Шелленберг допускал, что множество скрытых факторов, влияющих на интеллектуальные достижения ребенка, так сложно переплетены друг с другом, что будущие эксперименты, связанные с зависимостью музыки и познавательных способностей друг от друга, «могут показать, что здесь нет явных победителей или проигравших».34
Тем не менее торговые группы индустрии искусства и их сторонники регулярно преподносят исследование Шелленберга и других ученых как полностью доказанное и точное, поскольку широкая общественность верит, что искусство делает людей умнее. Это утверждение стало, по словам исследовательниц образования в области искусств Эллен Уиннер и Лоис Хетланн, «чуть ли не мантрой» родителей, учителей и политиков, а способность художественных классов улучшить результаты детей в стандартизированных тестах – это «практически евангелие для групп, защищающих искусство».35
И хотя вполне можно понять желание поставить научные исследования на защиту искусства, этот порыв ошибочен. Присваивая художественному обучению достижения в несвязанных с ним областях, мы упускаем из виду то, что на самом деле может дать искусство. Этот широкий спектр гуманитарных наук учит нас креативному мышлению, навыку, который ценится всё больше из‐за его редкости, что в свою очередь связано с сильным влиянием стандартизированных тестов на существующую систему образования США и повышенным вниманием к таким направлениям, как наука, технологии, инженерия и математика. Нет никакого смысла пытаться измерить полезность чего‐то столь драгоценного, просто прикидывая, как оно сможет увеличить характеристики в совершенно другой области. Я не ценю своего второго ребенка лишь за то, что он уравновесил первого (хотя так и произошло); я нежно люблю его просто потому, что он существует и он это он.
Измерение ценности музыки должно быть менее привязано к когнитивным улучшениям, даже если музыка и правда к ним приводит; скорее, речь должна идти об улучшении человеческого опыта в более широком смысле. Как описывал это литературовед Джозеф Кэролл,
искусство, музыка, литература – это не просто побочные продукты когнитивного процесса. Они – важная составляющая, которая помогает нам совершенствовать и регулировать сложные когнитивные механизмы, от которых зависят наши более высокоорганизованные функции. 36
Мы должны акцентировать внимание на подлинной ценности и важности музыки не потому, что она делает нас умнее, а потому, что она делает нас лучше. А для того, чтобы делать лучше музыку, учителя, ученики и исполнители могут пожинать плоды самых недавних открытий когнитивной нейронауки.
Музыка и разум
Глава 1, «Наука, искусство и недостающий разум», начинается с обзора современной психологии, огромное влияние которой на повседневную жизнь было связано с популярностью бихевиоризма на протяжении большей части двадцатого века, пока так называемая когнитивная революция 1960‐х не бросила ему вызов и практически не свергла его. По мнению некоторых реформаторов образования, сегодня принципы бихевиоризма всё еще считаются основными во многих сферах преподавания, нанося ущерб таким качествам, как креативное мышление, упорство и внутренняя мотивация. Этот вопрос требует более глубокого рассмотрения, поскольку жизнь музыкантов зависит именно от этих качеств.
И хотя когнитивная революция послужила толчком для того, что комментатор «New York Times» Дэвид Брукс назвал нашим «новым очарованием» наукой о мозге, такие потрясения должны побуждать нас быть осторожнее на пути к этому очарованию; будет разумно прислушаться к древнему предостережению: caveat emptor37.38 Хотя креативность, как правило, поощряется культурой и является целью для отдельных людей, человеческое творчество само по себе не всегда нацелено на позитивный результат. Исследования темной стороны человеческой личности показали, что крайне нестандартное мышление, которым отличаются креативные люди, может также порождать «морально гибкое» поведение, что в свою очередь может вести к антисоциальным и даже опасным действиям. 39
Когда оригинальность сочетается с остротой ума, человеческие качества, которые мы ценим превыше всего, могут принести горькие плоды, и то же самое происходит с музыкой. То, что так любят музыканты, можно превратить в оружие с помощью темного искусства психологии. Как бы тревожно ни было думать о том, что нашу музу принуждают причинять вред, музыкантам не следует пытаться избавить себя от осознания того, что вооруженные силы США использовали элементы музыки, чтобы нанести урон бойцам противника. Во многом благодаря исследовательской работе музыковеда Сьюзан Кьюсик мы знаем, что потенциал музыки причинять боль выходит далеко за рамки увеличенной громкости или высоты тоны. Коварство музыки как орудия пыток заключается в ее способности проникать в разум и «заражать» пленника навязчивыми мелодиями, не оставляя при этом видимых следов.
Далее я выйду из этого темного угла, чтобы рассмотреть исторические вехи в образовании и философии, наиболее значимые для музыкантов, а именно спор 1950‐х годов о «Двух культурах» Чарльза Перси Сноу (о связи искусства и науки) и теорию множественного интеллекта (теорию МИ) Говарда Гарднера, который в начале 1980‐х впервые сделал попытку разобраться в ранее не подвергавшихся сомнениям представлениях об интеллекте. Теория МИ проложила дорогу к более широкому взгляду на человеческие компетенции, которым мы наслаждаемся сейчас, дав пространство эмоциям, которые долгое время были изгнаны рациональностью, и породив призывы к созданию культуры, в которой наука и искусство почитаются как равные.
Таким образом, вооруженная осторожным очарованием и вдохновленная зарей новой эры понимания, которое более близко моему художественному темпераменту, в главе 2, «Основы: у подножия», я развенчиваю популярные представления о мозге и перехожу к рассмотрению того, что мы действительно знаем о нем из текущих исследований, которые наиболее релевантны для музыкантов.
Глава 3, «Как работает обучение», объединяет современные когнитивные исследования и огромное количество теорий обучения, чтобы дать ясное и краткое базовое объяснение того, как работает человеческое познание, фокусируясь на трех китах познавательной способности: внимании, обучении и памяти. Это необходимые компоненты, общие для двух основных типов обучения в стандартной психологии: декларативного и процедурного. Декларативное обучение (известное как обучение по книжкам) необходимо для овладения западной классической музыкой, однако, вероятно, менее важно для других музыкальных жанров, особенно тех, которые не требуют умения читать нотную запись. Однако процедурное обучение (также известное как мышечное или моторное обучение) необходимо во всех жанрах музыки, так как оно формирует основу жизни любого музыканта: технику. Тем не менее никакое обучение невозможно без важнейшей предпосылки – внимания; поэтому вспомогательные средства для внимания рассматриваются в свете новых исследований на тему того, что повышает внимательность и что может этому помешать. Глава заканчивается сдвигом парадигмы в нашем понимании человеческих изменений через нейрогенез (рост клеток мозга) и нейропластичность, чудесную способность мозга трансформировать себя.
Глава 4, «Выученное движение: моторное обучение», более подробно рассматривает процедурное обучение, или моторное обучение (МО). Исследование МО быстро развивалось благодаря поддержке вооруженных сил США во время Второй мировой войны; действительно, росту влияния экспертов-психологов в двадцатом веке во многом способствовали военные действия. Но к середине 1960‐х развитие теории МО замедлилось, так как когнитивная революция повлекла исследователей от прежних областей исследования к более новым и дразнящим сферам, таким как словесное обучение, обработка информации и изучение памяти.
После небольшого перерыва исследование МО возродилось в 1970‐х, когда возникла область спортивной психологии. Сегодня благодаря достижениям в нейронауке (и финансовой поддержке спортивной индустрии с ее многомиллиардными доходами) изучение МО процветает. Новые исследования качества тренировок, их графика и правильного нужного времени для обратной связи произвели революцию в спорте и привели к улучшению результатов в этой сфере. Эти исследования напрямую применимы к обучению музыке и ее исполнению.
В этой главе я также рассматриваю две стороны популярного принципа «Плыви по течению», в исследовании МО известного как теория фокусировки внимания. Новые открытия показывают, что ключевая разница между мозгом начинающего и мозгом эксперта заключается в глубине моторного плана их мозга. Эксперт может «расслабиться и плыть по течению», но как может начинающий сделать то же самое, если на ранних стадиях моторного обучения у него еще нет этого самого течения?
Особое внимание в этой книге уделяется существенному различию между обучением и исполнением. Хотя первое и является ступенькой на пути ко второму, они относятся к совершенно разным областям, однако зачастую они соединяются, что приносит вред обоим. Важнейшим связующим звеном между ними является практика. В главе 5, «Исследования исполнения», я рассматриваю практику как ценный вклад в будущую способность к автоматическому вспоминанию. Музыканты захотят узнать, сколько времени потребуется практиковаться (действительно ли 10 000 часов?) и влияет ли на эту цифру качество репетиций (влияет) – вот почему простой подсчет часов, проведенных за клавиатурой, гораздо менее значим, чем их качество и стоящие за этим намерения. Психолог Карл Андерс Эрикссон, исследователь экспертности, назвал это осознанной практикой. Я рассматриваю, как концепция осознанной практики может произвести революцию в обучении музыке, даже если стать настоящим экспертом не является конечной целью. Я также рассматриваю некоторые из самых горячих тем как в научно-популярной литературе, так и в популярных средствах массовой информации о воспитании детей, включая, например, такое трудное понятие, как талант. Я рассматриваю концепцию желательной трудности психолога Роберта Бьорка, которая получила свое название от необходимого компонента обучения— усилия. Эта необходимость для многих остается неочевидной, особенно для тех, на кого надежно навешен ярлык таланта. Отвращение к необходимости прикладывать усилия в сочетании с культурным феноменом теории самооценки создает мощную комбинацию, губительную для обучения. Ее токсичность особенно очевидна в спорте и музыке, двух областях, в которых моторное обучение является фундаментальным компонентом и на которые американские дети тратят большую часть своей внеклассной активности. Дети, на которых навешен миф о таланте и которых сильно перехваливают, вскоре сталкиваются с тем, что социальный психолог Кэрол Дуэк назвала фиксированным мышлением, которое, если его не заменить установкой на рост, тормозит прогресс на протяжении всей жизни ученика.
Независимо от того, руководствовались ли исторические и современные светила музыки знанием о собственном таланте или стремлением к росту, несомненно одно: все они должны были пройти через минимум 10 000 часов практики – даже вундеркинд Вольфганг Амадей Моцарт. То, что его успех в достижении этого магического числа был как‐то связан с его папой Леопольдом, необъяснимым образом осталось незамеченным в так называемой экспертной литературе, которая уже давно показала, что основным компонентом успеха во многих начинаниях (особенно в спорте и музыке) является участие родителей.
Супермама Эми Чуа нанесла, пожалуй, первый общенациональный удар по теории самооценки в своих печально известных родительских мемуарах «Боевой гимн матери-тигрицы», дебюту которых предшествовал отрывок, опубликованный в «Wall Street Journal» под провокационным заголовком «Почему китайские матери превосходят других».40 Однако ее книга в той же степени посвящена воспитанию будущих музыкантов, что и воспитанию детей. Значительная часть небольшого тома Чуа состоит из перепечатанных подробных заметок, которые она делала, сидя на уроках музыки у своих дочерей, а также из инструкций по ежедневной практике, которых она составляла для них десятки. Теперь, когда огненный шторм мамы-тигрицы стал историей, музыкальное образование и достижения дочерей Чуа заслуживают рационального рассмотрения музыкантами с точки зрения того, что мы в настоящее время знаем о внимании, осознанной практике, нейропластичности, образовании синапсов и теории самооценки.
Глава 6, «Игры разума», начинается с обзора автономной нервной системы и нашего современного понимания реакции человека на стресс, основанного в первую очередь, на работах нейроэндокринолога Роберта Сапольски. Эта глава включает в себя новую информацию из зарождающейся области исследований тревожности при исполнении музыки, а также два особенно странных явления, которые терзают опытных исполнителей: (1) так называемый иронический эффект, описываемый как неумолимое влечение «в направлении, прямо противоположном» выбранному, что приводит к (2) «захлебыванию» – необъяснимым ошибкам, которые допускают опытные профессионалы во время публичных выступлений41. Исследования второго в значительной степени финансируются индустрией спортивных развлечений, в которой многое зависит от способности избавиться от этого захлебывания. Исследование является одновременно увлекательным и обнадеживающим для музыкантов, особенно для «захлебывающихся», которые ищут альтернативы фармакологическим методам лечения. Что касается игр, в которые может играть разум, то чудо зеркальных нейронов обещает подарить травмированным музыкантам практику «без практики».
Эволюционные психологи отмечают, что внимание – это адаптивное поведение; без него человеческая раса бы не выжила. Однако внимание как человеческий ресурс подвергается такой серьезной атаке, что журналист Магги Джэксон связала его упадок с «наступлением темных веков»42. В главе 7, «Цифровой мозг», сначала рассматриваются плохие новости: цифровые медиа способны оказывать разрушительный эффект на внимание, память и социальное взаимодействие. Учитывая, что центральное место в жизни музыканта занимают публичные выступления, которые, в свою очередь, основаны на тысячах часов осознанной практики – и что оба эти вида деятельности требуют большого внимания как от исполнителя, так и от получателя, – необходимо трезво взглянуть на фрагментацию внимания, в том числе на культурный вред массового невнимания, о чем рассказано в разделе «Кому какое дело, слушаете ли вы? Проблема внимания аудитории». Однако, хотя музыканты так же, как и все остальные, подвержены зависимости от технологий, мы находимся в уникальном положении, позволяющем бороться с пагубными побочными эффектами этой зависимости и защищать то, что Джэксон оптимистично назвала «ренессансом внимания».
Я заканчиваю это исследование новой науки о мозге в главе 8, «Эмоции, эмпатия и объединение искусства и науки», последним взглядом на важность искусства эмоционального спасения и владеющих им людей, поскольку эмоции связаны с эмпатией, которая является краеугольным камнем цивилизованной культуры. Я возвращаюсь к Сноу и размышляю о том, могут ли призывы к четвертой культуре предвещать новую эпоху, в которой искусство и наука, наконец, станут равноправными партнерами. Автор и вдохновляющий оратор Дэниел Пинк назвал эту возможность «Эпохой концепций», он представляет себе новый мировой порядок, в котором правят «нелинейные, интуитивные и холистические» мыслители. Если Пинк прав в том, что «богатство наций и благополучие отдельных людей теперь зависят от присутствия художников в зале», то музыкантам следует планировать занять там свое законное место43. Эта книга может помочь подготовить почву.
1
Наука, искусство и недостающий разум
Какая революция?
Если вы не жили или еще не были в сознательном возрасте во второй половине прошлого века, то вы без сомнений пропустили революцию. Если вы были взрослыми и сознательными, вас всё равно можно простить, если вы ее не заметили, ведь даже бойцы и идеологи этой революции заявляли, что они не замечали так называемую когнитивную революцию, когда она разворачивалась, и осознали ее значимость только задним числом. Тем не менее, учитывая нынешнюю звездность мозга, ключевые фигуры устроили толкотню в очереди за правом похвастаться тем, что они знали мозг еще в невзрачные времена бихевиоризма, когда он пребывал в черном ящике, и помогли ему заполучить его главную роль в когнитивной революции.
По словам прославленного психолога-эволюциониста Говарда Гарднера, ученые, посетившие симпозиум под названием «Церебральные механизмы поведения» в Калифорнийском технологическом институте в 1948 году, стали частью «переломного момента в истории науки»44. Хотя Гарднер и признает, что обмен знаниями между американскими и британскими исследователями разума происходил всё чаще и чаще в 1940‐е и 1950‐е годы, он считает этот симпозиум главным предвестником революции, поскольку на нем были представлены два ее наиболее радикальных и жизненно важных компонента: новые теории обработки информации человеком и серьезный вызов бихевиоризму, который в то время традиционно правил в психологии. Однако предвестники редко удостаиваются тех же почестей, что и основное событие.
Согласно психологу Стивену Пинкеру, официальный день рождения революции наступил десятилетие спустя, на противоположном берегу Соединенных Штатов. Местом проведения был Массачусетский технологический институт (МТИ), а 1956 год стал «annus mirabilis45» для симпозиума по теории информации, который впоследствии был признан «началом современного научного изучения разума» – и началом когнитивной революции46. По случаю пятидесятой годовщины симпозиума МТИ научный писатель Джона Лерер создал ослепительный образ «группы дерзких молодых ученых», которые «представили ряд идей, навсегда изменивших наше представление о том, как мы думаем»47.
Покойный психолог Джордж Мандлер предпочитал термин «эволюция», он отмечал (сам будучи участником ре-/эволюции), что это было мало похоже на «радикальное искоренение прежних догм». Скорее, бихевиоризм, по словам Мандлера, «угас из‐за своей неспособности разрешить базовые вопросы о человеческом мышлении и поступках, и в особенности о памяти». Мандлер и другие полагали, что разговоры о революции – это романтизация того, что просто было естественным прогрессом психологии. «Многое было сказано на коллоквиумах и в коридорах конгресса, – писал Мандлер, – но письменные свидетельства не говорят в пользу насильственной революции»48.
Действительно, Джордж Миллер, один из тех самых дерзких молодых ученых, выразил чувство, общее для революционеров, когда они оглядываются назад и оценивают свой исторический момент: «В то время, конечно, никто не понимал, что произошло что‐то особенное, поэтому никто не думал, что этому нужно название, – вспоминал он. – Оно появилось гораздо позже»49.
Некоторые психологи утверждают, что, не считая выдающегося исключения в виде основания самой современной психологии, революции в психологии – это миф, и продолжать раскручивать сюжетную линию когнитивной революции вредно для этой области50. Другие ворчат, что прочие – измы, которые когнитивизм предположительно ниспроверг (в частности, бихевиоризм), всё еще живы и здоровы, хотя когнитивизм и доминирует в этой сфере51. Третьи безоговорочно отвергают весь нарратив революции как просто «банальный»52. Несмотря на эти, казалось бы, малопонятные дебаты среди экспертов, непрофессионалу действительно важно понимать эволюцию психологии хотя бы по той причине, что эта область занимает властную и влиятельную позицию в американской жизни. Как и сага о самой Америке, расцвет современной американской психологии начинается с ее разрыва с Европой.
К середине двадцатого века экспериментальная психология, избавившись от докучливого разума, наконец‐то прочно утвердилась в качестве естественной науки. Теперь она была готова использовать, как это сделала наука в массовом порядке, свой внезапно возросший социальный статус, обусловленный осознанием того, что если наука может создать ядерную бомбу и высвободить ее ужасную мощь, то она же способна и предложить защиту. Так началось то, что историк Эллен Херман назвала «романтикой американской психологии» – стремительный взлет этой области в годы Второй мировой войны и после нее, в период холодной войны, благодаря организованному соглашению академических, политических, гражданских, военных и правительственных лиц и организаций. 53
Влияние психологического истеблишмента на американскую государственную политику, вынужденно начавшееся в годы войны, в двадцать первом веке стало настолько повсеместным, что практически ничем не примечательно. О его проникновении в нашу частную жизнь свидетельствует высокое и устойчивое потребление книг по самопомощи и практических рекомендаций, самые популярные из которых – это руководства по диете и воспитанию детей. Психология в современную эпоху – это не просто академическая дисциплина или профессиональное сообщество, но и, как утверждает Херман, «кредо нашего времени»54.
А что насчет этой революции? Пока влиятельные ученые из области психологии спорят о деталях места и времени рождения, нужно ли всем нам беспокоиться о том, породила ли революция наше нынешнее мировоззрение или нет?
Нас должно это волновать по крайней мере по двум причинам. Во-первых, если революция произошла, мы вполне можем задаться вопросом, как это делают гражданские в военное время, безопасно ли нам находиться на поле отгремевшего сражения. Еще более важной является изначальная причина революции, а именно сущность, реакцией на которую она явилась. В случае когнитивной революции этим антагонистом был бихевиоризм. А понимание последствий распространения поведенческой психологии является ключом к пониманию наших мотивов и слабостей, которые в настоящее время проявляются на всех поприщах музыкальной деятельности, идет ли речь о студентах, учителях, родителях или практикующих музыкантах.
Неразумный бихевиоризм
На заре двадцатого века американская экспериментальная психология стремилась присоединиться к естественным наукам, систематизируя наблюдения с помощью «экспериментального самоанализа», который использовался как способ взломать код сознания. Оно, в свою очередь, простодушно описано историком психологии Дэниэлом Робинсоном как то, что «каждый мужчина, женщина и ребенок знает наверняка в течение каждого часа бодрствования своей повседневной жизни»55 (Спойлеры! Несмотря на эти грандиозные усилия, сознание как таковое всё еще остается Святым Граалем науки о мозге). В течение столетия вместо того, чтобы сосредоточиться на этом стремлении, многие силы как внутри психологии, так и за ее пределами объединились, чтобы отойти от философии, неумолимо вытесняя интроспекционизм и ментализм и заменяя их бихевиоризмом в качестве доминирующей школы психологической мысли. И хотя Робинсон отмечает, что «трудно выделить факторы, ответственные за ранний успех бихевиоризма», в этой главе уместно будет выделить некоторые из них. 56
Огромные волны иммиграции в Соединенные Штаты на рубеже и в первые десятилетия двадцатого века соответствовали массовому переходу коренного населения от сельской аграрной жизни к городской. Последовавший за этим рост населения во многих американских городах был взрывным – и нервировал их постоянных жителей. В то же время новые теории образования и развития ребенка в комбинации с влиянием дарвинизма и заложили благодатную почву для новой психологии, которая сместила акцент с личности на рассмотрение граждан в целом. И вместе с этим появилась заманчивая перспектива (и, как утверждали некоторые, необходимость) контроля над групповым поведением.
Наблюдения немецкого психолога Курта Коффки, прибывшего в Корнеллский университет в 1924 году в качестве приглашенного профессора, представляют из себя проницательный взгляд стороннего наблюдателя на американский интеллектуальный климат того времени, который он находил
прежде всего практичным; эти здесь и сейчас, это безотлагательное настоящее с его потребностями занимают центральное место на сцене.<…> В науке такое отношение приводит к позитивизму, переоценке простых фактов и недооценке очень абстрактных спекуляций, высокому уважению к науке, точной и приземленной, и отвращению, иногда граничащему с презрением, к метафизике, которая пытается вырваться из сумбура простых фактов в некое более возвышенное царство идей и идеалов57.
Ранние бихевиористы, вдохновленные работой Джона Б. Уотсона «Психология, как ее видит бихевиорист» 1913 года, отвергали продукты разума («идеи и идеалы» Коффки) как слишком эфемерные для серьезного научного изучения и, таким образом, полностью отвергали разум как непознаваемый. Они прилагали все усилия, чтобы включить психологию в число наук, превратив эту сферу из той, что занимается внутренними, скрытыми психическими состояниями, в дисциплину, строго ограниченную непосредственно наблюдаемым поведением. А как только вещь становится наблюдаемой, остается всего несколько шагов до измеримости – непременного требования научной достоверности.
Американский бихевиоризм питался каждым из культурных пристрастий, которые перечислил Коффка; возвеличивание «простых фактов» как раз и придавало ему шарм. В главе «Опасность науки» своей книги 1935 года «Принципы гештальтпсихологии» Коффка предупреждает, что для создания рациональной системы психологических знаний обязательно потребуется выбирать только те факты, которые «наиболее легко поддаются такой систематизации». Его предупреждение о том, что мы все можем «заплатить за науку разрушением нашей жизни», было одновременно печальным и пророческим: вскоре последовала катастрофическая Вторая мировая война, отмеченная ужасным врагом, который использовал евгенику в качестве одной из своих мотивирующих идеологий. 58
В результате после Второй мировой войной психологические теории, основанные на генетике или наследуемых признаках, были тихо отложены в сторону, в то время как защита окружающей среды (социогенетическая часть древней дискуссии «социогенетизм или биогенетизм») получила распространение. На эту подготовленную почву ступил самый известный и ярый сторонник бихевиоризма, покойный профессор психологии Гарварда Б. Ф. Скиннер (1904–1990). Он продолжил дело, начатое Уотсоном и его последователями, продвигая более строгую и суровую школу бихевиористской мысли, которая «не считала себя обязанной говорить о мозге или разуме»59
Согласно принципам бихевиоризма, будущее поведение организма, будь то голубь, крыса или ребенок, обязательно определяется положительным и отрицательным опытом, с которыми организм сталкивается в первый раз. Практика манипулирования этим опытом, оперантное обусловливание, стала одним из самых (печально) известных вкладов Скиннера в науку, а тем более в дрессировку домашних собак. И поскольку бихевиористы практически не видели различий в поведении между животным и человеком, основные принципы оперантного обусловливания вскоре были с энтузиазмом применены для контроля поведения групп, например, в тюрьмах и школьных классах.
Системы контроля поведения основаны на наборе допущений, наиболее важным из которых является то, что организмы выбирают свое поведение добровольно. Поскольку положительное поведение вознаграждается, а негативное приводит к неприятным последствиям, бихевиористы полагают, что положительное поведение будет повторяться, в то время как негативных действий будут избегать. Всё это имело рациональный смысл до тех пор, пока психолог Мартин Селигман не обнаружил в середине 1960‐х годов, что некоторые из его животных, которые неоднократно подвергались «неприятным» последствиям боли в лаборатории, выбирали неожиданный третий путь: они просто признавали поражение и сдавались. Даже когда им предоставлялась возможность сбежать, эти животные выбирали не сопротивляться. Селигман назвал эту реакцию «выученной беспомощностью», принципом, который открыл новые пути для исследований депрессии, что, в свою очередь, породило когнитивно-поведенческую психотерапию и движение позитивной психологии. 60
Тем не менее бихевиоризм не мог объяснить, почему люди не всегда выбирают разумный путь вознаграждения; он не мог объяснить, почему некоторые иррационально подвергают себя повторяющимся «неприятностям». Оказывается, о людях нельзя судить и делать выводы только по внешнему поведению; люди не всегда сами выбирают свою боль.
И всё же бихевиоризм был доминирующей школой психологии в Америке на протяжении такой большой части прошлого столетия, что любой, кто получил стандартное образование в течение этого времени, скорее всего, является продуктом образовательной системы, основанной на бихевиористской психологии. И несмотря на распространенное в настоящее время мнение (которое, кстати, перекликается с сюжетной линией «революции»), что «когнитивное движение свергло бихевиоризм и вернуло разум в психологию»61, критики, такие как ученый в области прогрессивного образования Алфи Кон, утверждают, что наша культура остается полностью «замаринованной в бихевиоризме»62. Он сделал исключительную карьеру, критикуя бихевиоризм, в частности повсеместное использование того, что он называет «плюшками» (конфет, похвалы, финансовых вознаграждений), для «стимулирования» поведения. Кон утверждает, что эти бихевиористские принципы, всё еще распространенные среди родителей и учителей, породили множество поколений школьников, которые выросли настолько зависимыми от поощрений, похвалы и призов, что они находят мало радости в открытиях, мало внутренней ценности в обучении ради самого обучения и, следовательно, мало причин стремиться к цели без обещания немедленного вознаграждения.
Однако исследования психолога Кэрол Дуэк и других показали, что такие стимулы на самом деле не являются основными силами, пробуждающими в человеке старания и креативность. Более того, эти «плюшки» не только не являются эффективными мотиваторами, но и могут вызвать у детей снижение той самой мотивации, которую они призваны были разжечь, перерастая в каскад негативных эффектов, который был остроумно назван «обратной силой похвалы» (к этой теме я вернусь в главе 5).63
Если эти стимулы настолько неэффективны, то почему они продолжают использоваться? Ведь уже в 1950‐х годах бихевиоризм был «заклеймен его противниками как узкая, жесткая, догматичная и авторитарная система», хотя эти противники и действовали главным образом в разреженном мире академической науки. 64 Даже после того, как посредники знаний объявляют всю теоретическую систему устаревшей и двигаются дальше, остальная часть общества продолжает идти, часто в течение десятилетий, по следам ими покинутых —измов. Кон утверждает, что так произошло и с бихевиоризмом, ведь Б. Ф. Скиннер продолжает жить благодаря своим «выжившим приспешникам», которые упорно применяют методы оперантного обусловливания в стольких аспектах современной жизни, что бихевиоризм теперь глубоко укоренился в американской психике. «Бихевиоризм, – настаивает Кон, – настолько же американское явление, как и награждение детей яблочным пирогом».65 Если Кон прав, то всем нам следует проявить чуть больше интереса к свержению бихевиоризма. И, что более важно, мы должны быть внимательными к тому, какие новые теории обучения приходят ему на смену.
Новая наука о разуме
Независимо от того, началась ли когнитивная революция намеренно или самопроизвольно, на конференции на западном или на восточном побережье, в середине двадцатого века возникла новая интеллектуальная среда, после чего подобные междисциплинарные симпозиумы набрали популярность. К 1960 году в Гарварде был основан Центр когнитивных исследований, и вскоре аналогичные центры появились в университетах по всей территории Соединенных Штатов. Когнитивные исследования как область науки изначально задумывались как междисциплинарные и предполагали исследователей из таких областей, как психология, лингвистика, философия, биология, математика, антропология, педиатрия, история, психиатрия и психоанализ. Это объединение, когнитивная наука, в настоящее время включает в себя также нейронауку, социологию, образование и искусственный интеллект, и недавно она получила более широкое определение – «Новая наука о разуме»66. В свою очередь, отдельные призывы к финансированию Десятилетия разума соединились в международную инициативу, цель которой – продолжить исследования на базе прогресса, достигнутого в течение Десятилетия мозга 1990‐х годов. 67
Подобно многим областям, которые она в себя включает, эту новую науку о разуме можно рассматривать с разных точек зрения: как противовес бихевиоризму, как новые горизонты в психологии или как то, что комментатор «New York Times» Дэвид Брукс высокопарно провозгласил «новым гуманизмом» и «новым очарованием»:
Это связано с изучением разума во всех этих областях исследований, от нейронауки до когнитивных ученых, поведенческих экономистов, психологов, социологиов; мы совершаем революцию в сознании. И когда мы синтезируем всё это, это дает нам новый взгляд на человеческую природу. И это далеко не холодный материалистический взгляд, это новый гуманизм, это новое очарование. 68
Брукс, как и многие не связанные с наукой люди, часто использует слово «революция», говоря об этой новой науке о разуме, но по крайней мере один эксперт, психолог Джастин Барретт, этим недоволен, поскольку «мы должны разобраться в наших «революциях». То, что Брукс называет «когнитивной революцией», в основном некогнитивно»69.
Комментарий Барретта технически верен. Как он объясняет, «когнитивная революция была, прежде всего, связана с познанием, а не с мозговой активностью» – другими словами, речь шла о функциях мозга (познании), а не о клетках мозга (нейробиологии). Своим рождением когнитивная наука обязана озарению, что компьютерную обработку данных можно использовать как метафору для понимания решения проблем человеком, хотя эта область по‐прежнему в основном занимается изучением обработки информации человеком, а не самим сознанием, которое является одновременно Святым Граалем и самым сложным элементом в новой науке о разуме. Однако образ революции слишком привлекателен для тех, кто находится за пределами научных дисциплин, кто, подобно Бруксу, осознал масштабы этих кардинальных изменений в психологии и начал представлять, что это предвещает для всех нас, как индивидуально, так и для общества в целом.
Критики из академических психологических кругов утверждают, что когнитивная революция вообще не была революцией, потому что она не соответствовала определенным ее критериям. 70 Но, по словам покойного философа науки Томаса Куна, судя по динамике, которая обозначила смену парадигмы, когнитивная революция не только произошла, но и эффективно расчистила игровое поле. Предметы, ранее считавшиеся недостойными изучения из‐за их «внутренности» и, следовательно (что наиболее вопиюще для строгих бихевиористов), невозможности непосредственно наблюдать и измерять их, внезапно были допущены к обсуждению. Важно отметить, что эти предметы включают в себя те самые качества, которые делают нас наиболее человечными: эмоции, сопереживание, память, желание, воображение, рефлексию, проекцию, креативность – и музыку. Всестороннее исследование бесчисленного количества причин, по которым произошло это огромное упущение в современной психологии, выходит за рамки этой книги, но негативные последствия этого изгнания ошеломляют, если рассматривать их в совокупности, что, по общему признанию, гораздо легче сделать теперь, когда они отражаются в нашем коллективном зеркале заднего вида.
Стивен Пинкер объясняет опущение эмоций в начале когнитивной революции ничем иным, как банальной «гиковостью71». «Это были занудные ребята, интересовавшиеся занудными аспектами познания, – объясняет он. – Дело не в том, что наши эмоции не являются интересными темами для изучения, просто это были не те темы, которые их интересовали».72 На это бойкое объяснение (о, эти безэмоциональные, рациональные ученые!) было бы легко купиться, если бы не наше нынешнее затруднительное культурное положение: мы увязли в трясине бихевиоризма, одновременно затравленные возвеличиванием рационального мышления как вершины человеческой мудрости и терзаемые фантомами изгнанных эмоций. И можно только поражаться полнейшей бездушности этого заявления Б. Ф. Скиннера: «Мой ответ на вопрос Монтень [ «Как жить?»] шокировал многих людей: я бы скорее похоронил своих детей, чем свои книги».73 Истинный шок от этого комментария заключается в его постоянстве, поскольку он был произнесен не импульсивно в прямом эфире, а написан самим Скиннером в его автобиографии.
Пинкер жаловался, что «большая часть научной журналистики сегодня враждебна к ученым», высказывая мнение, что «существует презумпция виновности ученых, что они <…> экспериментируют на невинных жертвах или обмануты фармацевтическими компаниями, заставляющими их создавать лекарства, которые нам не нужны».74 Но у нас есть основания опасаться науки, которая отреклась от эмоций, и задаваться вопросом не только о том, что было потеряно в результате их изгнания, но, что еще более печально, о том, какой ущерб был нанесен их изгнанием из массовой психологии на протяжении большей части прошлого столетия. Горькая ирония заключается в том, что, хотя Гарвард и сыграл главную роль в начале когнитивной революции, другим его наиболее заметным продуктом в ту же эпоху был некто Теодор Джон Качинский.
В период с 1959 по 1962 год Качинский в составе группы из двадцати одного студента добровольно участвовал в психологических экспериментах, проводимых в Гарварде, конечная цель которых была абсолютно не ясна. Метод заключался в создании экстремальных условий интенсивного психологического стресса. Биограф Качинского, Алстон Чейз, утверждает, что жестокость этих экспериментов надломила разум Качинского и породила в нем бурлящую ненависть к науке, которая десятилетия спустя так ужасно проявилась в альтер эго Качинского, «Унабомбере».75 Отправляемые Качинским по почте бомбы, три из которых привели к смертям, терроризировали Соединенные Штаты в течение долгих семнадцати лет, пока его брат Дэвид не сообщил обо всём властям, что привело к аресту Качинского в 1996 году в хижине в Монтане.
Пинкер ворчит, что «старое представление об ученом как о герое было заменено представлением об ученых в лучшем случае как об аморальных ботаниках», однако эта характеристика не совсем безосновательна. 76 Психолог доктор Генри Мюррей (1893‐1988) руководил трехлетним исследованием, в котором участвовал Качинский и в котором использовались методы, описанные самим психологом как «неистовые, свирепые и оскорбительные».77 Его мотивация проистекала из его военного опыта в качестве подполковника в Управлении стратегических служб (предшественнике Центрального разведывательного управления). Мюррей был отрезвлен эффективностью нацистской пропагандистской машины (методы, которые он тем не менее изучал) и взбудоражен неопровержимыми доказательствами того, что целым нациям можно «промыть мозги» для совершения ужасающих актов жестокости. Таким образом, Мюррей, как и многие психологи его эпохи, с энтузиазмом участвовал в согласованных усилиях, направленных на то, чтобы подчинить биологическую, химическую, социологическую и психологическую науку и создать ни больше ни меньше нового «Мирового человека».78 Министерство обороны США финансировало эти усилия в такой значительной степени, что, по словам Эллен Херман, «в период с 1945 по середину 1960‐х годов военные США, безусловно, были главным институциональным спонсором психологических исследований в стране»79.
По мере того как новая наука о разуме расцветает и манит к себе, мы должны рассматривать более темные главы в истории психологии с объективной точки зрения исторического времени и заботиться о том, чтобы не стать (заимствуя слово Брукса) «очарованными». То есть музыканты могут с пользой экспериментировать, применяя последние исследования мозга в бизнесе, связанном с созданием музыки, и не гнаться за химерой абсолютной научной истины. Кроме того, как замечает Чейз, «как только вы начинаете цитировать научные данные в поддержку своей позиции, вы говорите только половину правды»80.
Позволять себе поддаваться очарованию научной полуправды в лучшем случае неблагоразумно по той простой причине, что новая наука о разуме всё еще находится в зачаточном состоянии. Эта новая наука, как и любая другая настоящая, гораздо больше поднимает вопросов, чем предоставляет на них же ответы. По иронии судьбы некоторые из этих вопросов (Как эмоции влияют на выбор? Какова мотивация желания?) – это те же самые вопросы, к которым бихевиоризм стремился обратиться более ста лет назад, хотя он, к сожалению, и превозносил непосредственно наблюдаемые явления, пренебрегая тайнами разума.
В худшем случае, полное принятие этого «нового очарования» и игнорирование темного искусства психологии не позволяет нам защитить то, что мы любим, от кражи и унизительного использования в качестве орудия для пыток.
Музыка как оружие
«Это важный, неопровержимый факт, что американцы изучали и использовали музыку и звук в качестве орудия допроса по меньшей мере пятьдесят лет. Это не феномен нынешней администрации или нынешних войн; это не новость. Единственная новость заключается в том, что за последние несколько лет мы стали всё больше осознавать это; это и, возможно, тот тревожный факт, что наша осведомленность об этой практике не вызвала никакого общественного резонанса», – Сюзанна Кьюсик81
Жесткие способы допроса (такие как гипотермия и погружение в воду), используемые ЦРУ и одобренные администрацией Буша в ходе «глобальной войны с террором», включали в себя тщательно разработанные психологические методы. Журналист-расследователь Джейн Майер задокументировала, как техники, представленные в программе Министерства обороны США SERE (выживание, уклонение, сопротивление, побег) – техники, первоначально разработанные квалифицированными психологами для обучения американских военнослужащих противостоянию пыткам – на самом деле были вывернуты наизнанку и использованы для пыток подозреваемых в терроризме. 82 Эти техники включали использование музыки в качестве оружия.
Сьюзан Кьюсик, профессор музыки Нью-Йоркского университета, одна из первых исследовала протоколы «акустической бомбардировки», которые были частью схемы пыток, используемой отделом психологических операций вооруженных сил США. Пугающе прозванная «Музыкальной программой», она выходила далеко за рамки простого обрушивания раздражающе громкой рок-музыки на заключенных. 83 Были разработаны специальные психологические методы, чтобы использовать то, что покойный невролог Оливер Сакс отмечал как особую способность музыки «переходить черту и становиться, так сказать, патологической», имея в виду то, что в просторечии называется «ушными червями» – навязчивые мелодии. Сакс назвал их «мозговыми червями», отмечая, что одним из коварных симптомов того, что он назвал «липкой музыкой», является то, что такая музыка почти всегда не нравится и даже одиозна. Это предполагает «принудительный процесс, когда музыка проникает в часть мозга и разрушает ее, заставляя ее активироваться постоянно и автономно (что может произойти при тике или припадке)» 84.
Хеви-метал, рэп, музыка с сексуальными подтекстами и, что самое гротескное, такие песни, как «Я люблю тебя» из детского телешоу «Барни, пурпурный динозавр», обычно использовались для того, чтобы блокировать способность заключенного сохранять свои собственные мысли (что необходимо, чтобы не сойти с ума), и таким образом «смягчали его» для допроса. 85
Но музыка может быть превращена в оружие более жестоким, тактильным способом. В конце концов, на самом базовом уровне звук – это движение молекул воздуха в среде. Этой средой может быть сам воздух, дерево, струна, тростник – или человеческое тело. Акустические свойства музыки могут воздействовать на тела задержанных, не оставляя вещественных доказательств, что избавляет виновных от уголовного преследования в соответствии с Женевской конвенцией. О высокой ценности этих и других психологических техник свидетельствует их рубрикация в учебных пособиях ЦРУ – «Пытки без прикосновений». Но новая наука о разуме показала, что, в то время как физические раны заживают, психологические могут остаться с человеком на всю жизнь. 86
Какой это жуткий поворот событий, что эмпатия, воображение, креативность, музыка – всё то, что было исключено из научного рассмотрения на протяжении большей части прошлого столетия, – были похищены и превращены в орудие психологической пытки. Воспроизведение того, чему посвящены жизни музыкантов, до тех пор, пока оно, по словам Кьюсик, «не исказится до неузнаваемости», вызвало возмущение у многих, особенно у тех, чья музыка была использована во вред. В 2009 году коалиция музыкантов (включая участников R. E. M., Pearl Jam, Nine Inch Nails и Rage Against the Machine) подала петицию о свободе информации с просьбой рассекретить секретные документы США о «Музыкальной программе» и ее использовании для допросов в тюрьме Гуантанамо. 87 В своем заявлении гитарист Том Морелло сказал:
Гуантанамо известна во всем мире как одно из мест, где пытали людей – от пытки водой до раздевания, надевания капюшонов и принуждения заключенных к унизительным сексуальным актам – 72 часа подряд проигрывали музыку на громкости чуть ниже той, которая способна разрушить барабанные перепонки. Гуантанамо, может быть, и является представлением Дика Чейни об Америке, но не моим. Тот факт, что музыка, которую я помогал создавать, использовалась в преступлениях против человечности, вызывает у меня отвращение. 88
Можно осторожно принимать новую науку о разуме и в то же время твердо выступать против такого унижения нашей человечности. Для этого необходимо осознать жизненно важную роль художника по отношению к научной «полуправде». Когда наука решает какой‐либо вопрос, инструментом является прямое наблюдение, а результатом – эмпирические данные. Но для того, чтобы понять значение этих данных, требуется разъяснение, и на этом этапе даже слова могут оказаться бесполезными. Другая половина научной «полуправды» связана с искусством.
Наука и искусство
Пятидесятая годовщина знаменитой противоречивой кембриджской лекции Ч. П. Сноу 1959 года и последовавшей книги «Две культуры и научная революция» вызвала волну ретроспективных конференций, публичных симпозиумов и обзорных статей по обе стороны Атлантики, и всё это для размышления о том, что историк науки Д. Грэм Бернетт называет «наиболее часто цитируемым изложением взаимосвязи между наукой и обществом»89.
В своей книге Сноу высказывает мнение, что, хотя среди образованных людей незнание великой литературы считалось отвратительным, незнание науки считалось приемлемым и даже оправданным. В свою очередь, по словам Сноу, незнание науки породило откровенное презрение к ней, что затормозило ее прогресс со всеми его преимуществами для общего блага. Почти сразу же этот раскол был упрощен в средствах массовой информации до простого «противоречия двух культур», и к середине 1980‐х годов и тезис, и сам Сноу достигли окончательного признания культурной значимости: от фамилии Сноу образовали прилагательное – «сноувианский разрыв» – чтобы описать этот раскол. 90
Несмотря на симметрию, которую подразумевала вторичная версия «Двух культур» Сноу, из его оригинального выступления было ясно, что, по его мнению, вина за эту «пропасть взаимного непонимания» была совершенно не обоюдной:91
Много раз я присутствовал на собраниях людей, которые по меркам традиционной культуры считаются высокообразованными и которые с большим удовольствием выражали свое скептическое отношение к неграмотности ученых. Раз или два меня провоцировали, и я спрашивал компанию, сколько из них могли бы рассказать второй закон термодинамики? Ответ был холодным, и он также был отрицательным. При этом я спрашивал о том, что является научным эквивалентом вопроса «Читали ли вы произведения Шекспира?».
Теперь я полагаю, что если бы я задал еще более простой вопрос – например, что вы подразумеваете под массой или ускорением, что является научным эквивалентом вопроса «Умеете ли вы читать?» – не более одного из десяти высокообразованных людей поняли бы, что я говорю на том же языке. И пока возводится величественное здание современной физики, большинство умнейших людей западного мира имеет о нем примерно такое же представление, какое было у их предков эпохи неолита. 92
Как симпатия, с которой другие западные культуры восприняли «Две культуры Сноу», так и ее необычайная живучесть замечательны, учитывая, что оригинальная работа была пропитана британской послевоенной культурой, в которой она родилась. «Литературными интеллектуалами» Сноу были в основном мужчины (а не женщины, что примечательно) с высоким социально-экономическим статусом, получившие классическое образование либо в Оксфорде, либо в Кембридже в эпоху, когда литература превозносилась, а наука считалась в лучшем случае дорогостоящим хобби для джентльменов-ученых. Но спешный переход Сноу от определения этой социальной касты как «традиционной культуры» к возведению их в ранг «доминирующего класса», который, как он претенциозно утверждал, «управляет западным миром», вызвал резкую критику. Однако это говорит скорее о самом Сноу, чем о разрыве между наукой и искусством. 93 Сноу родился в скромной семье и, получив стипендию в Кембридже, поднялся в высшие классы только благодаря образованию. После вполне сносной карьеры в области научных исследований он занялся написанием романов. Имея возможность смотреть на ситуацию с двойственной точки зрения, он посчитал себя достаточно компетентным, чтобы говорить о науке и искусстве со знанием дела.
Две культуры Сноу включали в себя похвалу Советскому Союзу за его научное образование и мрачные предупреждения о рисках неспособности приобщить бедные слои населения мира к богатствам промышленного прогресса. Таким образом, в своем первоначальном виде она превосходила свою нынешнюю репутацию просто публичной демонстрации дихотомии между наукой и искусством; как язвительно замечает Бернетт, оригинальная лекция Сноу была чем‐то большим, чем «просто наблюдением о том, как трудно общаться ученым и художникам».94 Тем не менее именно это разделение нашло наибольший отклик буквально во всем мире и до сих пор, как отмечает Бернетт, является «пробным камнем для нескольких поколений комментаторов»95.
В 1964 году Сноу выпустил второе издание «Двух культур» в ответ на критику за то, что он исключил социальные науки. 96 Он оптимистично предсказывал, что возникнет третья культура, в которой гуманитарии и ученые будут общаться настолько эффективно, что преодолеют существующий между ними разрыв ради улучшения общества. На протяжении последующих десятилетий метафоры Сноу о двух и трех культурах регулярно выставлялись напоказ для легитимации осознанной дихотомии между наукой и гуманитарными науками или, когда это соответствует повестке дня, наукой и «искусством».
Но именно самопровозглашенный интеллектуальный импресарио Джон Брокман на самом деле откликнулся на призыв Сноу и в 1980‐х годах заявил о своих притязаниях на третью культуру, написав одноименную книгу. Брокман стал литературным агентом нового поколения научных писателей, появившихся в последние два десятилетия двадцатого века и писавших свои работы на освежающе понятном языке. Многие книги его клиентов стали неожиданными бестселлерами, что, по его словам, является доказательством того, что существует образованная читательская аудитория, которая готова посвятить время и умственные способности чтению о научных и технологических идеях, которые «повлияют на жизнь каждого человека на планете»97.
Когда Брокман решил сознательно создать эту третью культуру, он, как и Сноу, почувствовал, что гуманитарии не только демонстрируют научное невежество, но и извращенно наслаждаются им. Так что Брокман решительно отказался от того, что он назвал «вздорным классом литературных интеллектуалов-мандаринов», в пользу людей, принадлежащих к «эмпирическому миру», то есть тех интеллектуалов науки и техники (прозванных «диджерати98»), которые, по мнению Брокмана, находятся «в центре сегодняшнего интеллектуального, технологического и научного ландшафта»99. В центре этого ландшафта находится его веб-сайт, Edge. org, онлайн-салон, запущенный в 1996 году и основанный на материалах, которые можно предложить к публикации только по приглашениям, отслеживаемых самим Брокманом. Несмотря на утверждения о том, что артисты включены в список приглашенных Edge.org салонных ценителей мнений, текстов ученых и диджерати там намного больше, чем размышлений художников. Возможно, это связано не столько с откровенным пренебрежением к художникам и писателям, сколько с нехваткой художников, которые пересекли сноувианский разрыв, чтобы присоединиться к диджерати в научном ландшафте Брокмана.
В этом отношении культурное творение Брокмана напоминает «Совпадение» Э. О. Уилсона, единственного другого серьезного претендента на создание третьей культуры. И хотя одноименная книга Уилсона 1998 года начиналась с того, что естественным и гуманитарным наукам необходимо «объединиться», его критиковали за то, что он предлагал не взаимное объединение, а массовое поглощение искусства наукой. 100 Так что лишь горстка художников нашла свой духовный дом в третьей культуре, и для большинства из них проводником стали именно цифровые технологии, а не традиционные науки. Почему так произошло?
Возможно, художники просто слишком поглощены творчеством, слишком заняты «своим делом, а не анализом и разговорами о тех, кто его делает» (это несколько иронично, учитывая, что эта цитата принадлежит самому Брокману, описывающему свое сообщество третьей культуры). 101 Возможно, многим художникам не хватает научного образования, чтобы перенести вдохновение науки в свое искусство – или, может, они просто не находят науку вдохновляющей.
Среди множества возможных причин, по которым художники отвергают науку, наиболее фундаментальной может быть подозрение в том, что научные знания ценятся выше, чем художественные. Западная культурная обстановка, в которой мы живем и работаем, на протяжении большей части прошлого столетия поддерживала культуру, которая ценит определенные типы интеллекта выше, чем другие. Эта предпосылка легла в основу революционной теории множественного интеллекта Говарда Гарднера и частично объясняет ее огромную привлекательность для художников и творческих мыслителей, а также для их учителей и родителей.
Теория множественного интеллекта
Теория множественного интеллекта гарвардского психолога Говарда Гарднера, изложенная в его книге «Рамки разума» 1983 года, была встречена одобрением со стороны общественности и враждебностью со стороны психологического истеблишмента. Наследие бихевиоризма, в частности его превознесение поддающихся измерению явлений, частично объясняет обе реакции. Теорию множественного интеллекта (МИ), по словам Гарднера,
можно резюмировать одной короткой фразой: большинство людей думают, что существует только один интеллект; теория МИ утверждает, что у каждого из нас есть восемь или более интеллектов, и мы можем использовать их для выполнения всевозможных задач102.
Несмотря на массовую популярность теории МИ, – или, возможно, именно из‐за нее, – она подверглась нападкам в академических психологических кругах. 103 Критики сосредоточились на трех краеугольных камнях теории Гарднера: его настойчивом использовании слова «интеллект» (а не «способность» или «талант»), а также его двойном вызове самому пониманию интеллекта; Гарднер усомнился в том, что только математика и язык являются надежными критериями интеллекта, и в том, что тестирование интеллекта может дать единственный показатель g – интеллектуальный коэффициент тестируемых индивидов.
Что касается выбора термина «интеллект», первоначальный аргумент Гарднера в защиту своей позиции заключался в заблуждении: он недооценил масштабы бури, которую вызовет эта «кажущаяся незначительной лексическая замена». Позже он признался, что, если бы вместо этого использовал термин «талант», его книге, вероятно, уделили бы гораздо меньше внимания, чем это было в реальности. 104 Независимо от того, был ли выбор преднамеренным или случайным, неизменная твердость Гарднера в отношении термина «интеллект» и его убежденность в том, что слияние термина «интеллект» с родственными терминами «талант» и «способность» не должно нести в себе оттенка ранжированности, снискали ему любовь легионов педагогов и родителей:
Меня часто спрашивают, является ли интеллект тем же самым, что талант или способность. <…> Я не возражаю, если кто‐то говорит о восьми или девяти талантах или способностях, но я возражаю, когда аналитик называет некоторые способности (например, язык) «интеллектом», а другие (например, музыку) – «просто» талантом. Все они должны называться интеллектом или талантами; следует избегать неоправданной иерархии между способностями. 105
Гарднер часто выделяет музыку как пример интеллекта, который слишком часто отвергается как «просто талант». Этот выбор подчеркивает неразрывную связь между музыкой и теорией МИ, которая основана на личной музыкальной истории Гарднера; он был серьезным пианистом и некоторое время думал о том, чтобы заняться этим профессионально. Вместо этого он поступил на первый курс Гарварда осенью 1961 года и быстро увлекся когнитивной революцией, которая была в самом разгаре:
Меня часто спрашивают, как мне впервые пришла в голову идея теории множественного интеллекта. <…> В молодости я был серьезным пианистом и с энтузиазмом занимался и другими видами искусства. Когда я начал изучать психологию развития и когнитивную психологию, меня поразило фактическое отсутствие каких‐либо упоминаний об искусстве. Таким образом, одной из моих первых профессиональных целей было найти место искусству в академической психологии. Я всё еще пытаюсь!106
Росту культурного значения Гарднера через теорию МИ способствовала массовая общественная поддержка со стороны людей, обладавших теми самыми качествами, которые психологический истеблишмент того времени считал выходящими за рамки интеллекта. Музыканты, писатели, исполнители и художники, изобретатели и другие творческие мыслители нашли немало своих собственных историй в заявлениях, подобных этому:
В эпоху расцвета психометрии и бихевиоризма считалось, что интеллект – это нечто цельное и передаваемое по наследству и что человеческие существа, будучи изначально чистым листом, могут быть обучены чему угодно при должных обстоятельствах. В настоящее время всё большее число исследователей верят в прямо противоположное; что существует множество интеллектов, совершенно независимых друг от друга; что у каждого интеллекта есть свои сильные стороны и ограничения; что разум далек от необремененного состояния при рождении; и что неожиданно трудно обучать вещам, которые противоречат детским «наивным» теориям человека или идут вразрез с естественными силовыми линиями внутри его интеллекта и соответствующих ему областей. 107
Хотя теория МИ подтверждала то, что большинство педагогов уже наблюдали на собственном опыте (т. е. что дети обучаются по‐разному и что некоторые дети, которые плохо справляются с математикой или языком, могут демонстрировать блестящие способности в других областях), тот факт, что психолог из Гарварда подтвердил эти наблюдения, породил массовое движение среди учителей, родителей и учащихся, которое продолжается по сей день, несмотря на явную трудность внедрения принципов МИ в классе. Для классного руководителя общественной школы в Америке, где средний размер класса составляет двадцать пять учеников, перспектива преподавания семи различных интеллектов в одном классе варьируется от пугающей до невозможной108.
Но в другой обстановке, хорошо известной музыкантам, можно регулярно добиваться реализации принципов МИ. Стандартная музыкальная студия основана на взаимодействии один на один, так что преподаватели в них формально предоставляют то, что в школе называют «индивидуальным учебным планом», хотя обучение таким и не считается.
Тем не менее в данный момент нашей национальной истории американские преподаватели музыки перенимают продукты нынешней культуры стандартизированного тестирования. В детстве их самих, скорее всего, тестировали аналогичным образом. Учителя музыки могут счесть теорию МИ эффективной для обучения тех, кто по какой‐то из множества причин набирает низкие баллы в стандартизированных тестах, а также тех, кому такие тесты даются легко. В обоих случаях, поскольку стандартные тесты IQ измеряют знания, полученные в определенный момент времени, они могут дать лишь представление о кристаллизованных знаниях в виде стоп-кадра. Они не могут оценить или предсказать способность человека к обучению, усвоению новой информации или решению новых проблем. Настоящее обучение происходит, когда учащиеся сталкиваются с тем, что когнитивный психолог Роберт Бьорк называет «желательными трудностями».109 Для преодоления желательных трудностей требуется гибкая реакция на инструкции, а не простое извлечение предварительно изученной информации из головы. Исходя хотя бы из этого, стандартизированные тесты и тесты IQ особенно бесполезны, когда речь заходит о моторном обучении, фундаменте, необходимом для овладения двигательными (или мышечными) навыками. Этот инструмент, известный музыкантам как «техника», необходим для профессионального пения или игры на музыкальном инструменте.
Хотя когнитивная революция и последовавший за ней отказ от бихевиоризма продолжались уже два десятилетия к тому моменту, когда Гарднер выпустил «Рамки разума», этот раскол происходил внутри академических кругов, так что рядовые граждане его особо не чувствовали. Теория же Гарднера пробудила сильную тревогу и раздумья, особенно у представителей поколения бэби-бума, на тему того, что их собственный интеллект раздвоен, напитан или заморен голодом. Мучительные сомнения подпитывали беспокойство этих родителей, наблюдавших, как их собственные дети проходят через, казалось бы, никак не изменившиеся бихевиористские системы и процедуры психометрического тестирования, которые характеризовали их собственные школьные годы.
Спустя десятилетия с момента первой публикации «Рамок разума», в то время как последствия когнитивной революции продолжают ощущаться, сам Гарднер перешел к ряду других инициатив. Со спокойной отстраненностью пожилого государственного деятеля он отмечает, что теория МИ настолько прочно вошла в культуру, что зажила собственной жизнью, возможно, обогнав своего создателя в узнаваемости. Несмотря на то, что «Рамки разума» начинались с несколько скромной апологии —
идея множественного интеллекта – старая, и я едва ли могу претендовать на большую оригинальность в попытке возродить ее еще раз. Тем не менее, используя слово «идея», я хочу подчеркнуть, что понятие множественного интеллекта вряд ли является доказанным научным фактом; это в лучшем случае идея, которая недавно вновь обрела право на серьезное обсуждение110
– трудно переоценить важность теории МИ Гарднера как смены парадигмы в истории образования в целом и в истории художественного образования в частности.
Примерно в то же время, когда множественный интеллект был признан идеей, время которой пришло, еще одна человеческая черта, которой сторонились на протяжении большей части прошлого столетия, также была возвращена в список качеств, достойных научного рассмотрения. Изгнанные эмоции вышли из тени.
Освобождение эмоций
«Люди не думали, что после века рационализма нам нужно будет вернуться к эмоциям. Но нам, конечно, это необходимо», – Антонио Дамасио111
На протяжении большей части предыдущего столетия ортодоксальная наука придерживалась мнения, что эмоции не только бесполезны как предмет исследования, но и откровенно вредоносны: они околдовывают и вносят беспорядок в рациональное мышление. Известный нейроученый Антонио Дамасио возглавил кампанию по спасению эмоций из изгнания и пробил брешь в стене рациональности своей эпохальной гипотезой соматических маркеров, в которой эмоции рассматривались как центральный компонент процесса принятия решений человеком. Однако Дамасио вспоминал о далекой от почетного приема смеси ужаса и крайнего презрения, с которой встретили его теорию в 1995 году: «Я помню, как представлял свою первую статью о гипотезе соматических маркеров в Американском обществе нейронаук. <…> В первом ряду был один человек, который просто покачал головой и сказал: «Как этот бедный парень может быть так неправ? Вы не знаете, зачем он это делает?»»112. Коллеги Дамасио беспокоились, что он «слетел с катушек».113 Но теперь бедные ребята, которые так неправы, – это скептики, потому что сейчас эмоции, как отмечает Дамасио, «огромная область в нейронауке, и все говорят о них»114.
Теория множественного интеллекта Гарденера, особенно аспект личностных интеллектов, была одним из предвестников этого изменения. Гарднер обосновал критическую важность внутриличностного и межличностного (социального) интеллектов, которые важны не только для жизни, свободы и счастья, но и потому, что отсутствие самопознания и эмпатии может иметь разрушительные последствия для самого человека и для окружающих. И хотя может показаться, что это попытка оправдать изгнанные эмоции, которые наконец признаны достойными научного изучения, мы должны признать, что наука не может дать исчерпывающий ответ на наши наиболее значимые вопросы. Наука ставит вопросы, но не может полностью ответить на них – такова «полуправда» науки. Там, где наука спотыкается, начинается искусство.
Другая половина правды
«Самые изысканные вещи – это те, которые мы не можем объяснить. Поэтому мы называем их искусством», – Джона Лерер115
Третья культура, руководимая Брокманом, на самом деле является не мостом взаимопонимания между естественными и гуманитарными науками, как предполагал Ч. П. Сноу, а односторонним каналом научной информации, которую ученые доставляют непосредственно образованной публике. Научный писатель-вундеркинд Джона Лерер запустил свою стремительную карьеру с этой платформы третьей культуры, но, отметив нехватку искусства, он заявил о необходимости создания и четвертой культуры, в которой наука признавала бы, что не всё можно познать, и пригласила бы искусство занять свое место за столом. 116 В своей первой книге провокатор Лерер даже утверждал, что некоторые художники (Пруст, Сезанн и другие) на самом деле «предвосхитили открытия нейронауки» и таким образом «открыли истины о человеческом разуме – реальные, осязаемые истины, – которые наука только теперь открывает повторно. Их воображение предсказало факты будущего»117.
До того, как Лерера низложили за плагиат, он делил свое место под солнцем третьей культуры с писателем Малкольмом Гладуэллом. 118 Гладуэлл сделал прибыльную карьеру, получив доступ к научным исследованиям и превратив их в такие читаемые бестселлеры, как «Переломный момент» (2000), «Озарение» (2005) и «Гении и аутсайдеры» (2008).119 Аналогичным образом автор и оратор Дэниел Пинк с энтузиазмом заявлял о «сейсмическом, хотя пока и необнаруженном сдвиге» от «эпохи доминирования левого полушария» к «творческим и чутким правополушарным мыслителям», как описано в его бестселлере «Совершенно новый разум» (с первоначальным подзаголовком «Переход от информационной эры к концептуальной», который в печатной версии был изменен на «Почему правополушарные будут править будущим»). Если Пинк прав в том, что мы стоим на пороге новой «концептуальной эры», то люди, умеющие использовать такие человеческие качества, как эмпатия и способность к совместному решению проблем, вскоре затмят тех, кто придерживается рационального мышления, блокирующего креативность. 120 Эта оптимистичная точка зрения делает «Совершенно новый разум», по словам одного рецензента, «обнадеживающим подарком выпускникам гуманитарных факультетов» – и, предположительно, всем тем, кто сталкивается со столь же мрачными экономическими перспективами, как музыканты и художники. 121
Какими бы оптимистичными ни были прогнозы относительно наступающего творческого века, пока культурные и гражданские лидеры остаются (по словам Кона) «замаринованными в бихевиоризме», понадобится много времени, чтобы освободиться из плена научной «полуправды», перестать гоняться за рациональным мышлением как за чем‐то более высокоразвитым (и, следовательно, более ценным), чем эмоции, и прекратить отвергать человеческие способности, которые не выражены в математических уравнениях или не заключены в языке. Артисты и исполнители, работающие в соответствии с этими отстающими культурными нормами, сталкиваются с двойным риском, поскольку им приходится нести наследие дуалистического мышления: разделение разума и тела.
Психофизиологическая проблема
Если сознание манит исследователей как Святой Грааль науки о мозге, то психофизиологическая проблема – его розеттский камень. Древняя проблема разума и тела, вера в то, что разум (или душа, в зависимости от точки зрения человека) является сущностью, отдельной от тела, стала частью современной западной мысли благодаря изречению философа семнадцатого века Рене Декарта «Ego cogito, ergo sum». Эта дуальность разума и тела была основой западной культуры на протяжении веков, пока не начала разрушаться с появлением нейронауки. Каждое новое открытие биологических основ психических явлений неумолимо трансформировало дуалистическую парадигму Декарта «Я мыслю, следовательно, я существую» в новую мантру науки о мозге: «Разум – это то, что делает мозг»122.
Как бы ни была очевидна эта новая парадигма для тех, кто находится в авангарде науки о мозге, артисты-исполнители и спортсмены, для которых так важно тело, всё еще ожидают полного расцвета концептуальной эры Пинка, поскольку они являются наследниками психофизиологической проблемы и связанных с ней предрассудков, как отмечает Гарднер:
Этот разрыв между «ментальным» и «физическим» нередко сопровождается представлением о том, что то, что мы делаем со своим телом, каким‐то образом менее первостепенно, менее особенно, чем та практика решения проблем, в которой используется язык, логика или какая‐либо относительно абстрактная символическая система. 123
Эта пропасть является отличительной чертой западной культуры, и ее следствие – представление о том, что разум – это мудрый повелитель, вооруженный вечными принципами, чтобы управлять преходящими страстями, которые порабощают тело. Обесценивание работы тела как «просто навыка» по сравнению с «благородной» деятельностью ума также имеет древние корни в западной культуре. Римский философ VI века Боэций в своем трактате о музыке сравнил работу музыканта-исполнителя с работой простого ремесленника и, следовательно, раба тела. А вот теоретик, который рассматривает музыку исключительно в уме, не прикасаясь к инструменту, был истинным музыкантом:
Каждое искусство и дисциплина, естественно, должны рассматриваться как более почетные, чем умение, которое осуществляется руками и трудом ремесленника. Ведь гораздо лучше и благороднее знать о том, что делает кто‐то другой, чем делать то, в чем кто‐то другой авторитетен. Ибо физический навык – это всего лишь раб, в то время как разум управляет всем как суверен. И если рука не действует в соответствии с волей разума, всё будет напрасно. Насколько благороднее изучение музыки как рациональной науки, чем как утомительного мастерства извлечения звука! Это благороднее в той же степени, в какой ум благороднее тела124.
Такое отношение просочилось в современный западный мир в результате культурного осмоса. Это объясняет, например, первоначальное нежелание некоторых американских колледжей Лиги Плюща включать прикладное искусство в свой учебный план – решение, с которым некоторые представители академических кругов спорили задолго до появления таких образовательных программ, как эмпирическое обучение, и которое до сих пор периодически дополняется, чтобы предотвратить посягательство на STEM и другие предположительно практические предметы125. Защита искусства ради искусства кажется слабой, когда она противопоставлена мощному аргументу практичности, что делает искусство вечно уязвимым любовником в законной постели науки.
Нейроэстетика
Возможно, мы больше не стоим на пороге четвертой культуры, объединяющей науку и искусство, а уже находимся в ней, о чем свидетельствует быстро развивающаяся новая область нейроэстетики, определяемая как «научное изучение нейронных основ созерцания и создания произведения искусства»126.
Появление этой области закономерно, поскольку, как отмечает Брукс, «уже существует нейронное то и это, фактически нейронное всё».127 В качестве более конкретного и научного ответа на утверждение Лерера о том, что «искусство появилось первым», эта новая дисциплина стремится понять, почему мы создаем искусство и наслаждаемся им. 128 Зарождение этой сферы в области визуального имеет простое объяснение: большая часть «недвижимости» нашего мозга связана со зрением. Но сейчас начинает возникать нейроэстетическая линза, через которую смотрят на все виды искусства, от поэзии до танца и музыки. Например, Общество восприятия и познания музыки, как следует из его названия, в основном занимается восприятием музыки (какие впечатления оставляет в нас музыка) и тем, что мы делаем с этими впечатлениями, то есть как мы их когнитивно обрабатываем129.
Для тех, кто рассматривает попытки заглянуть в разум, воспринимающий наши самые возвышенные творения, либо как отвратительное надругательство над душой, либо как бестолковую попытку количественно оценить невыразимое, у Семира Зеки, основателя нейроэстетики, есть такой предостерегающий совет: «Это напоминает людей, которые сказали Галилею: «Мы бы предпочли не смотреть в ваш телескоп»».130
Если это высказывание кажется вам знакомым, то это просто повторение упрека Ч. П. Сноу, начинания третьей культуры Брокмана и одностороннего согласия Уилсона. И хотя все эти инициативы были представлены как призывы к браку между равными, в конечном счете они были не предложениями о плодотворном сожительстве, а обоснованиями легитимации искусства наукой. По остроумному замечанию Д. Грэма Бёрнетта, художникам следует остерегаться ученых, которые начинают ухаживать и наводить мосты, «ибо послание звучит ясно: давайте построим мост… и завладеем вашим островом».131
И чтобы мы, художники, не думали, что при таком сценарии все те, чье расположение удалось завоевать гуманистам, будут достойно отражать подобные наступления, литературовед Кертис Д. Карбонель проницательно замечает (транслируя мысль Фрейда): «Среди гуманитариев есть те, кто страдает от зависти к науке».132 Следует признать, что Карбонель, как и Зеки и Бёрнетт, принадлежит к «классу интеллектуалов-мандаринов» Брокмана и занимается тем, что у академиков получается лучше всего: пререкаться друг с другом. И всё же главным достижением третьей культуры был отказ от традиционных привратников знаний, достижение, почти невообразимое до появления Интернета. Третья культура доносит знания непосредственно до людей – хотя публика, предупреждает Зеки, «всё больше и больше смекает, как важен мозг».133 Читайте: «Если художники хотят оставаться актуальными, пусть примут наконец науку!»
Безусловно, есть ученые, которые обращаются к искусству по той же причине. В широко разрекламированном эксперименте с джазовыми музыкантами исследователи из Университета Джона Хопкинса стремились «исследовать нервные субстраты, лежащие в основе спонтанного музыкального исполнения» (хотя никто не называл их любопытство завистью к музыке, если не считать мимолетного признания главного исследователя в том, что он обожает джазового саксофониста Джона Колтрейна). 134 Исследователи использовали МРТ-томографию, чтобы обнаружить, что во время импровизации области мозга, обычно связанные с самоконтролем и самооценкой, успокаивались, в то время как области мозга, связанные с самовыражением, загорались. Возникает вопрос: является ли это новостью? Исследователи сообщили – с невозмутимым видом, – что,
если вкратце, музыкальное творчество по сравнению с импровизацией может быть результатом сочетания намеренного, внутренне генерируемого самовыражения <…> с приостановкой самоконтроля и связанных с ним процессов, <…> которые обычно регулируют сознательный контроль над целенаправленными, предсказуемыми или планируемыми действиями. 135
Исследователи пришли к выводу, что «творческая интуиция» возникает, когда области мозга, обычно связанные с самоконтролем, успокаиваются, «позволяя возникать нефильтрованным, бессознательным или случайным мыслям и ощущениям».136 Этот вывод не удивит никого, кто регулярно занимается творчеством, поскольку такие люди понимают, что креативность достигается через запас эмоций и опыта, не обремененного заботами и разными «а вдруг». Как резюмирует критик Рассел Блэкфорд,
когнитивная нейронаука не собирается выдавливать гуманитарные науки из бизнеса. На данном этапе попытки дать разъяснительный комментарий об искусстве, основываясь на эволюционных соображениях, кажутся банальными. 137
Действительно, многим практикующим музыкантам научные открытия, которые периодически делаются в когнитивной нейронауке, кажутся не более чем забавными, в то время как другим может быть очень интересно просматривать цветные изображения МРТ, которые подтверждают уже испытанные явления. Так или иначе, художникам стоит воспринимать такие открытия как сигнал сделать передышку, потому что искусство не нуждается в науке, чтобы подтвердить или обосновать его. Нам всем следовало бы вновь подтвердить этот важный тезис на пороге четвертой культуры, культуры, в которой, обратите внимание, новая наука о разуме уже заявила о своих значительных претензиях.
Осторожное очарование
Наука сама по себе занимает привилегированное положение в нашем обществе как признанный кладезь знаний, и американская психология, современная форма которой обязана всем своим существованием «зависти науке», является не чем иным, как «истинным мировоззрением» Херман138. Если недавнее прошлое и предостерегает о чем‐либо, так это о том, что искусство должно занять свое место в качестве заинтересованной стороны в четвертой культуре, поскольку в то время как наука стремится к знаниям ради них самих, именно гуманитарные науки наполняют эти знания смыслом. То, что новая наука о разуме может стать ареной для прямого объединения искусств и наук, спорно. Как отмечает Блэкфорд,
есть веские причины, по которым естественные науки не могут заменить гуманистическое объяснение, даже если мы достигнем гораздо более глубокого понимания нашей собственной генетической и нейрофизиологической структуры. В какой-то степени это происходит потому, что редуктивная наука плохо подготовлена к тому, чтобы иметь дело со спецификой сложных событий; отчасти потому, что причинно-следственное объяснение может быть не всем, чего мы хотим получить, когда пытаемся интерпретировать и прояснить человеческий опыт139.
Ученые, как отмечает Гарднер, руководствуются «представлениями о том, как должна работать вселенная, и базовыми убеждениями о том, как эти принципы лучше всего раскрывать».140 Напротив, художники процветают в серой зоне, окружающей черно-белые ответы, к которым стремятся ученые. Художников, как и ученых, вдохновляет тайна; и художники, и ученые задают вопросы и страстно стремятся к знанию. Однако, в отличие от ученых, роль художника в обществе заключается в том, чтобы поднимать и исследовать глубокие вопросы, но не давать на них окончательные ответы. Как однажды сказала великая хореограф Агнес де Милль,
Жизнь – это форма неуверенности, незнания того, что будет дальше и как. В тот момент, когда ты понимаешь, как всё работает, ты начинаешь понемногу умирать. Художник никогда не знает наверняка. Мы догадываемся. Мы можем ошибаться, но мы совершаем прыжок за прыжком в темноте. 141
Быть одним из тех, кто исследует, ученым ли или художником, – значит оказаться в центре мрачного, но динамичного мира де Милль. Безусловно, это отправная точка для обоих. Но путь ученого продиктован строгой хореографией научного пятиступенчатого метода, от первоначального импульса (гипотезы) до финала (заключения).
Роль художника, напротив, не сводится ни к покою, ни к завершению; художник исполняет ее, по крайней мере частично, уже самим фактом исследования. По словам уважаемого нейроученого Эрика Кандела,
Важно быть смелым. Следует решать сложные проблемы, особенно те, которые изначально кажутся беспорядочными и неструктурированными. Не следует бояться пробовать что‐то новое, например переходить из одной области в другую или работать на границах дисциплин – там, где часто возникают наиболее интересные проблемы142.
Не нужно быть экспертом, чтобы экспериментировать на границе искусства и науки. С обеих сторон потребуются творческие умы, чтобы использовать сделанные там открытия.
2. Основы
У подножия
Нейромифы и мозгожульничество
Эксперты по мозгу и когнитивным способностям в целом сходятся в том, что мозг является самым сложным объектом в известной Вселенной. 143 Нейроученый и лауреат Нобелевской премии Эрик Кандел так описывает предстоящее путешествие: «С наступлением 21 века новая наука о разуме сталкивается с удивительными вызовами. Исследователи <…> только стоят у подножия огромного горного хребта»144.
Тем не менее эти предостережения не особо помогли развенчать раздутые нейромифы, которые питают так называемое мозгожульничество, стимулирующее продажи сомнительных продуктов, подпитывая завышенные ожидания относительно нейронауки и одновременно затуманивая ее чудесные открытия. 145 Так уж случилось, что в одном из самых печально известных нейромифов всех времен был замешан один из самых известных музыкантов в истории— Вольфганг Амадей Моцарт.
Эффект Моцарта – миф о том, что просто прослушивание классической музыки делает вас умнее, – возник в 1990‐х годах, в десятилетие одержимости мозгом, когда бедный Моцарт был фактически эксгумирован и переиздан и эксплуатировался смекалистыми маркетологами, торгующими продуктами для умных детей (вам могут вспомниться картинки с наушниками, приложенными к животам беременных). И хотя в конечном итоге выяснилось, что эффект Моцарта был жульничеством, этот миф продемонстрировал удивительную живучесть. Как отмечается во введении к этой книге, 88 % опрошенных взрослых американцев согласились с этим утверждением: «Участие в школьных музыкальных занятиях связано с лучшими оценками / результатами тестов».146 Важно отметить, что действие здесь заключается в участии, а не в прослушивании, и на деле дети, которые берут уроки музыки и сочиняют музыку, демонстрируют некоторые успехи в когнитивном развитии.
В этой главе я исследую некоторые из наиболее интересных результатов последних исследований в области музыки и когнитивного развития, которые обещают гораздо более устойчивые и глубокие выгоды, чем улучшение результатов тестов. Но прежде чем я это сделаю, я должна сначала рассмотреть, каким образом миф об эффекте Моцарта всё еще терзает нашу культуру, а также его злокачественные последствия. Это извратило наше отношение к музыке, скрыв от нас ее истинную ценность и одновременно исказив наше понимание того, как на самом деле работает обучение. Музыканты должны понимать эти последствия и быть должным образом подготовленными к тому, чтобы отстаивать наше искусство как на сцене, так и в наших сообществах.
В тени эффекта Моцарта
История эффекта Моцарта началась в 1993 году, когда исследователи Фрэнсис Раушер, Гордон Шоу и Кэтрин Ки опубликовали одностраничную статью в журнале «Nature». Они описали свой эксперимент, в ходе которого небольшая группа из тридцати шести студентов колледжа продемонстрировала скромное улучшение в решении пространственной задачи после прослушивания фортепианной сонаты Моцарта (по сравнению с тишиной или «расслабляющими звуками»). 147 Это скромное улучшение не было постоянным или даже продолжительным: оно исчезло через пятнадцать минут. Тем не менее Раушер и ее коллеги отправили статью на рецензирование. Они не были готовы к тому, что произошло дальше:
Первый звонок поступил из «Associated Press» еще до того, как я узнала о выходе газеты. А потом, совершенно неожиданно, как только это появилось в «Associated Press», это стало известно повсюду. К нам домой приходили люди и брали у нас интервью для прямого эфира. Мне пришлось нанять человека, который отвечал бы на все поступающие звонки148.
В разгар внимания средств массовой информации выводы Раушер окрестили «эффектом Моцарта» – название, которое придумала не сама исследовательница и не ее команда. Подобно передаваемым по телефону сплетням, ключевые элементы исследования команды Раушер трансформировались с каждым последующим отчетом. Их первоначальные результаты быстро выросли с незначительного улучшения одного небольшого параметра функции мозга (способности мысленно поворачивать изображения) аж до общего интеллекта, или g. Целевая группа, которая предположительно извлекла выгоду из воздействия классической музыки, превратилась из крошечной группы студентов американского колледжа в детей, затем в младенцев, а затем даже в нерожденных. К 1998 году даже правительственные чиновники купились на шумиху: губернатор Джорджии Зелл Миллер успешно пролоббировал в законодательном собрании своего штата финансирование программы бесплатной раздачи компакт-дисков с классической музыкой каждому новорожденному в штате Джорджия. 149 Законодательное собрание штата Флорида обязало все детские сады и дошкольные учреждения, финансируемые государством, ежедневно воспроизводить классическую музыку150.
Предприниматели вскоре воспользовались этими идеями. Самопровозглашенный «автор, лектор и музыкант» Дон Кэмпбелл ухватился за термин «эффект Моцарта» и поспешил заявить о своих авторских правах. Он опубликовал книгу под защищенным авторским правом названием и разработал компакт-диски и другие продукты, которые, по его утверждению, обладали «преобразующей силой» музыки для «исцеления тела» и «укрепления разума», и всё это «со скоростью звука».151 (Обратите внимание, что Кэмпбелл смог сколотить состояние во многом благодаря тому, что он заполучил музыку, свободную от авторских прав, из общественного достояния.)
В том же году, когда вышла книга Кэмпбелла, муж и жена Уильям Кларк и Джули Айгнер-Кларк сняли домашнее видео в своем подвале и с этой скромной исходной точки запустили линейку компакт-дисков и видеоклипов с названиями вроде «Малыш Моцарт», укрепляя представление о том, что прослушивание детьми этой музыки – даже внутриутробное – может увеличить их коэффициент g. К тому времени, как в 2001 году Кларки продали «Малыша Эйнштейна» компании Walt Disney, объем продаж превысил 17 миллионов долларов. 152
Несмотря на запах змеиного масла153, окружающий эти предприятия, мы могли бы задаться вопросом, в чем же здесь реальный вред? Даже если научно доказанной когнитивной пользы от прослушивания классической музыки нет, вы можете согласиться с рассуждениями мисс Айгнер-Кларк о «меньшем из двух зол», когда столкнетесь с доказательствами. «Ребенку лучше слушать Бетховена, наблюдая за изображениями марионеток, чем смотреть любое реалити-шоу, которое я могу себе представить,» – сердится она. 154 Другими словами, даже если дети подключены к электронной няне, по крайней мере, эта няня изрыгает классическую музыку, а не «Nine Inch Nails»! Но, очевидно, даже такого рода рассуждения могут завести в тупик, как обнаружила Фрэнсис Раушер, когда намекнула, что рок-музыка токсична для когнитивного развития: «Я начала получать телефонные звонки, буквально угрозы убийством, от людей, которые были оскорблены тем, что я сказала, что рок-музыка вредна для мозга. Поэтому мне пришлось сменить номер на тот, которого не было в телефонном справочнике. Это было безумие»155.
Неудивительно, что исследователи, изучающие когнитивные эффекты прослушивания музыки, опасаются того, что репортеры могут неверно истолковать их выводы и превратить результаты в броские заголовки, которые имеют мало отношения к исходным исследованиям: такие результаты могут как быть искажены ради получения прибыли, так и вызвать угрозы убийством и даже привести к тому, что вы окажетесь в суде. В случае с Кларками два когнитивных исследования, проведенных в Вашингтонском университете, были непосредственно нацелены на «Малыша Эйнштейна»:
Несмотря на утверждения рекламы, родителям, которые хотят помочь своим детям в изучении языка, вероятно, следует ограничить количество времени, в течение которого дети подвергаются воздействию DVD-дисков и видеороликов, таких как «Малыш Эйнштейн» и «Умный малыш». Чрезмерное использование такой продукции не помогает детям, а наоборот может замедлить развитие младенцев, а именно процесс приобретения словарного запаса, в возрасте от 8 до 16 месяцев. 156
Для пущей убедительности ведущий автор исследования добавляет: «Нет четких доказательств пользы от детских DVD-дисков и видеозаписей, но есть некоторые предположения о вреде»157.
Разгневанные Кларки подали в суд на Вашингтонский университет с требованием обнародовать подробности исследования, утверждая, что оно очерняет дело их жизни (не говоря уже о снижении продаж «Малыша Эйнштейна»). Пара не только выиграла дело, но и получила компенсацию от университета, чтобы покрыть часть своих судебных издержек. 158 Компания Disney под угрозой коллективного иска, выдвигающего обвинения в том, что продукция «Малыш Эйнштейн» была обманным путем продана как образовательная, предложила покупателям полный возврат средств. 159
Тем временем, вернувшись в научное сообщество, эффект Моцарта, который первоначально был встречен со скептицизмом, немедленно стал объектом пристального изучения. Мета-анализ многих повторяющихся исследований эффекта Моцарта показал, что «любое когнитивное улучшение незначительно и не отражает каких‐либо изменений в IQ или способности к рассуждению в целом».160 В нескольких исследованиях, которым удалось связать музыку с поддающимся проверке повышением когнитивных способностей, был сделан вывод, что любое заметное улучшение в решении пространственных задач происходило из‐за «возбуждения».161 Другими словами, музыка заставляла испытуемых чувствовать себя хорошо, поэтому они показывали лучшие результаты. Этот результат был повторен со многими музыкальными жанрами, так что Раушер, когда ее спросили об эффекте возбуждения, смогла бросить кость фанатам жесткого рока, которые ранее хотели получить ее голову на блюде: «Я думаю, ключ к этому в том, что вы должны наслаждаться музыкой. Если вы любите „Pearl Jam“, вы обнаружите эффект „Pearl Jam“»162.
Ну и что с того, что эффект Моцарта был обманом? Есть ли вред или даже преступление в манипулировании научными исследованиями, которые впоследствии оказываются недостоверными? Были ли мистер Кэмпбелл, Кларки и другие, кто извлек выгоду из исследований Раушер, просто опытными предпринимателями, которые тем не менее, возможно, действительно поверили в эту шумиху? И независимо от того, вредна ли псевдонаука или просто надоедлива, действительно ли необходим психологический эксперимент, чтобы сказать нам, что музыка, которая нам нравится, вызывает у нас эмоции и прибавляет нам живости? Конечно, нет. Но вся эта шумиха, маркетинг и шквал опровергающих исследований, которые окружали эффект Моцарта, подняли такой шум, что фактически заглушили самое ценное открытие, сделанное после первоначальной публикации Раушер: вероятно, из обучения музыке – из реального создания музыки – можно извлечь некоторую когнитивную пользу, что пытались доказать такие исследователи, как Шелленберг, Краус и другие. 163
И вот тут‐то мы и должны рассмотреть глубочайший вред этого мифа: он ложно узаконивал понятие подвергания воздействию музыки. Как видно на протяжении всей этой книги, фундаментальный принцип любого обучения заключается в том, что изученное должно быть на самом деле пережито. Воздействие – это не обучение. Учитывая масштаб и живучесть мифа об эффекте Моцарта, можно с уверенностью сказать, что какая‐то часть из тех 88 % родителей, на которых ссылались в опросе, путала воздействие с опытом. Я еще раз вернусь к вопросу о вреде, который наносит это слияние обучению, а также рассмотрю его влияние на решения политиков позже в этой главе. Но сначала давайте проследим за этой научной легендой, чтобы понять ее живучесть.
Отслеживание научной легенды
Исследователи социальных наук Эйдриан Бангертер и Чип Хиз определяют «научную легенду» как «широко распространенное в обществе убеждение <…>, которое первоначально возникло в результате научных исследований, но трансформировалось и существенно отличается от понимания ученых»164.
Они проследили эволюцию легенды об эффекте Моцарта тремя способами: во‐первых, они составили график роста и падения популярности эффекта Моцарта в средствах массовой информации в связи с такими темами, как образование и раннее развитие. Во-вторых, они показали, что эффект Моцарта был более широко распространен в штатах, где начальное образование и развитие детей вызывали серьезную озабоченность. Наконец, они продемонстрировали, что эффект Моцарта «мутировал с течением времени» и что средства массовой информации «распространяли научные открытия на новые, не участвовавшие в тестировании группы населения».165 Другими словами, Бангертер и Хиз показали, как первоначальные испытуемые (студенты колледжа) волшебным образом превращались в прессе в младенцев и как решение пространственных задач было раздуто до интеллекта в целом.
Научные легенды распространяются через общественные векторы и усиливаются научной обоснованностью. В 1990‐х годах такими векторами, которые подпитывали эффект Моцарта, были озабоченность состоянием образования в государственных школах и беспокойство родителей по поводу воспитания детей во всё более сложном (и кажущемся опасным) мире.
Научной составляющей, которая подпитывала эффект Моцарта, было открытие нейрогенеза и нейропластичности, которое ниспровергло столетнюю теорию фиксированного мозга, представление о том, что клетки мозга (нейроны), с которыми мы рождаемся, не могут регенерировать. Не связанные между собой группы ученых, работающие по всему миру, почти одновременно обнаружили, что человеческий мозг не только податлив (пластичен), но и способен производить новые клетки мозга вплоть до момента смерти. 166 Теория фиксированного мозга была похоронена, когда мы вступили в новое тысячелетие, хотя в 1990‐е годы это знание еще не дошло до широкой публики. А вот открытие синаптического прунинга дошло.
Новаторские исследования в области нейронауки 1980–1990‐х годов показали, что мозг младенца изначально имеет избыточное количествонейронов и развивается за счёт формирования связей между ними. Не связавшиеся своевременно нейроны отмирают. Наличие связей обеспечивает жизнеспособность оставшихся нейронов.
Пресса распространила эту информацию, и вскоре появились причудливые изображения мозга младенцев, уподобленного разросшимся деревьям, а рядом с ними – тревожные картинки с молодыми родителями, которые неуклюже орудуют гигантскими секаторами.
В то же время в массовое сознание проникли новости о так называемом критическом окне или сензитивном периоде развития мозга, свидетельствующие о том, что первые три года жизни младенца имеют решающее значение для развития мозга. Однако без хороших новостей о нейрогенезе и нейропластичности сочетание синаптического прунинга и теории критического окна привело к пугающему выводу: если «обрезка» в этот критический период будет неудачной, это может иметь необратимые, катастрофические последствия для ребенка на протяжении всей его жизни.
Шквал научных и псевдонаучных новостей о мозге, запоминающиеся картинки мозга и раздутая тревога родителей – всё это столкнулось друг с другом в 1990‐х годах, спровоцировав освещение эффекта Моцарта в средствах массовой информации и возбудив активистов по защите детей, чьи призывы к раннему вмешательству привлекли внимание всей страны. Весной 1997 года первая леди Хиллари Клинтон организовала в Белом доме конференцию по развитию и обучению детей в раннем возрасте. Основной докладчик этого мероприятия, актер и детский активист Роб Райнер, забил тревогу по поводу «критического периода» развития:
Если мы хотим оказать действительно значительное влияние не только на успехи детей в школе и в дальнейшей жизни, на их здоровые отношения, но и на снижение преступности, подростковой беременности, злоупотребления наркотиками, жестокого обращения с детьми, социальной необеспеченности, бездомности и множества других социальных проблем, нам придется обратить внимание на первые три года жизни. От этого никуда не деться. Все дороги ведут в Рим. 167
В том же году Райнер создал фонд «Я – твой ребенок» и возглавил кампанию по принятию в Калифорнии «Проекта 10» (позже названного «Калифорнийским законом о первоочередности детей и семей»), который направляет процент налога с продаж табачных изделий на программы для детей раннего возраста, основываясь на «постановлении» о том, что «первые три года в жизни ребенка являются наиболее важными для развития мозга»168.
В то же время набрала обороты другая некоммерческая организация, первоначально основанная в 1977 году и занимающаяся развитием детей, «От нуля до трех». Нынешние цели этой программы состоят в том, чтобы «предоставить родителям, специалистам и политикам знания и ноу-хау для содействия раннему развитию», поскольку, по их утверждению, «нейроученые задокументировали, что первые дни, недели и месяцы жизни – это период беспрецедентного роста, когда создаются триллионы связей клеток мозга»169.
Какими бы благонамеренными ни были все эти инициативы, эксперты предупреждают, что, когда речь идет о человеческом мозге, проблемы гораздо более тонкие и сложные, чем те, что могут осветить журналисты в установленные сроки или активисты и политики, у которых не хватает терпения проверять свои убеждения с помощью долгой научной работы.
Одним из наиболее известных критиков теории первых трех лет является Джон Брюер, ведущая фигура в области когнитивной нейронауки и образовательной политики, а также автор книги «Миф о первых трех годах»170.
Брюер убедительно утверждает, что «Проект 10», «От нуля до трех» и тому подобное по иронии судьбы указывают на «разработку тезиса о детском детерминизме, который является доктриной о том, что переживания раннего детства имеют необратимые последствия на всю жизнь». Брюер приводит доказательства с противоположной точки зрения – индетерминизма, который предлагает «взгляд на развитие ребенка, подчеркивающий долгосрочную сложность»:
Первые шаги на жизненном пути важны, но всё же они оставляют открытыми многие дороги, которые приведут к различным исходам. Этот индетерминистский тезис относительно непопулярен в политике, родительских кругах и даже в некоторых академических кругах. <…> [Индетерминистские] исследования показали, что дети обладают высокой гибкостью и отлично восстанавливаются после ранних лишений, если их жизненные обстоятельства улучшаются. 171
По своей сути, индетерминистский взгляд продвигает пластичность и на самом деле весьма оптимистичен. Несмотря на это, Брюер прогнозирует, что это «вряд ли остановит набирающую популярность волну детерминизма».172 И это помогает объяснить, почему миф об эффекте Моцарта всё еще так живуч. Для родителей, тонущих в море беспокойства о том, как «правильно» провести первые три года жизни, идея о том, что музыку Моцарта можно подавать ежедневно, прямо вместе с молоком и мармеладными витаминами, заманчива, потому что это так просто. Эффект Моцарта – это просто недорогой страховой полис, даже если он окажется нерабочим, разве плохо хотя бы попробовать? С этой точки зрения, конечно, нет ничего плохого в том, чтобы подать ужин с пикантным гарниром из «Маленькой ночной серенады» Моцарта. И если это весь опыт ребенка, связанный с музыкой, то, наверное, это не более чем упущенная возможность. Наверное. Проблема возникает, когда опыт путают с вовлеченностью. Непреходящий вред эффекта Моцарта заключается в том, что он породил нейромиф о воздействии.
Воздействие – это не обучение
Модное словечко, которое часто связывает музыку и детское образование, – это «воздействие». Я включаю Моцарта во время еды, чтобы познакомить свою семью с высоким искусством. Если я разрешу своему ребенку принести домой трубу из школьного оркестра, а позже он потеряет интерес, что ж, по крайней мере, он был под воздействием музыки, верно?
Основной принцип обучения из когнитивной науки гласит, что о настоящем изучение чего‐либо свидетельствует повторение. Это верно как в случае изучения фактов, так и изучения мышечных движений. Хотя подверженность воздействию и ознакомление могут быть необходимым первым шагом в процессе обучения, за ними должна последовать практика, чтобы закрепить его в памяти и сделать привычным. Точно так же, как музыкантов не нужно убеждать в ценности обучения музыке или в том, что музыка вызывает эмоции, нас не нужно убеждать согласиться с тем, что изучение инструмента – любого инструмента – требует физических занятий; неудивительно, что многие музыкальные школы окрестили свои учебные программы по изучению исполнительского мастерства «прикладной музыкой». Но представление о воздействии подразумевает, что мы получим какую‐то когнитивную пользу, просто пассивно воспринимая тональные колебания или позволяя нашим детям барабанить по клавиатуре.
Воздействие – это не обучение, потому что в нем отсутствует вовлеченность, а вовлеченность является фундаментальным требованием для успешного обучения и, на самом деле, для понимания чего бы то ни было. Нейропластичность делает возможным обучение на протяжении всей жизни, но этот потенциал не может быть реализован только через воздействие. Требуются мотивация, внимание и усилия. Это основные принципы когнитивной науки, передаваемые как народная мудрость на протяжении тысячелетий и недавно подтвержденные нейронаукой на клеточном уровне. Учителям музыки и их ученикам следует помнить эти принципы. Но они особенно важны, когда стесненному в средствах школьному совету приходится выбирать между оплатой ремонта музыкальных инструментов и поездкой в местную филармонию. Первое представляет собой долгосрочную инвестицию в будущее создания музыки; второе – разовое воздействие. Только представьте, что если бы все младенцы, родившиеся в штате Джорджия в 1998 году, получили возможность заниматься музыкой за счет увеличения финансирования музыкальных школ и кружков, а не один компакт-диск в дешевом пластиковом футляре.
Дихотомия левого и правого полушарий мозга
Вторым экспонатом в пантеоне нейромифологии является дихотомия левого и правого полушарий мозга, которая выделяется и огромной популярностью, и своей привлекательностью для художников. Вера в то, что люди обладают право- или левополушарным характером или талантами, почти так же распространена, как представление о том, что разум мудрее тела – классическая психофизиологическая проблема в философии. В то время как последнее имеет древние корни в западной культуре, первое является артефактом ранней истории современной нейронауки. Как и в случае большинства устойчивых мифов, его живучесть коренится в желании верить, что он правдив, и в той толике правды, которая подпитывает это желание. И, как и многие истории о мозге, эта начинается с повреждения.
Действительно, анналы нейронауки полны рассказов о повреждениях и потерях, потому что вплоть до самого недавнего времени они были единственным способом изучения мозга. Анализ поражения-дефицита– это метод, с помощью которого неврологи связывают потерю способности с поврежденной областью мозга, а затем делают вывод, что этот процесс до его потери, должно быть, происходил там. История современной нейронауки начинается в 1848 году именно с такой истории. Финеас Гейдж, американский железнодорожный рабочий, заработал раздробленную левую лобную долю головного мозга, когда металлический трамбовочный стержень длиной три фута, приведенный в движение порохом, пробил ему челюсть, прошел за левым глазом и вышел через верхнюю часть черепа. Примечательно, что Гейдж в итоге восстановился (хотя неповрежденным остался только правый глаз), но этот инцидент привел к радикальным изменениям в его темпераменте. После несчастного случая у него были такие взрывные приступы гнева, колебаний и сквернословия, что друзья и семья объявили его «больше не Гейджем».173 Разрушение мозговой ткани Гейджа уничтожило саму суть того, что когда‐то было Гейджем, «способным и эффективным бригадиром <…> с уравновешенным умом», и оставило после себя раздражительного незнакомца, подняв тревожный вопрос о том, что, возможно, мозг, а не душа, является средоточием личности и поведения.
Случай Гейджа позволил выдвинуть теорию функциональной специализации, наблюдение о том, что определенные части мозга отвечают за определенные функции, и теорию, которая, в свою очередь, проложила путь к дихотомии левого и правого полушарий мозга. Но в отличие от историй многих людей с поврежденным мозгом девятнадцатого века, история Гейджа – это история надежды, а не отчаяния. Гейдж прожил еще двенадцать лет после своего ужасного несчастного случая, занимаясь энергичной и (по словам его биографа) морально ответственной работой водителя дилижанса в Южной Америке. Наблюдатель, встретивший его там, сообщил, что он «наслаждался хорошим здоровьем без каких‐либо нарушений умственных способностей».174 Последняя глава истории жизни Гейджа убедительно доказывает замечательную способность мозга к самовосстановлению. 175
Истории Гейджа и других пациентов с повреждениями головного мозга являются вехами в анналах науки о мозге, хотя личности пациентов и стали скрываться, пациенты идентифицировались только по инициалам, а их расстройства были скрыты под именами их знаменитых врачей. Так было в случае с Полем Брока и Карлом Вернике, двумя европейскими врачами девятнадцатого века, которые выдвинули теорию функциональной специализации (также называемую теорией локализации функций мозга), открыв основные участки мозга, отвечающие за производство речи и понимание языка. Впоследствии эти области мозга были названы в их честь, как провинции ранее неизведанной территории. 176 Но Брока вошел в нейроисторию еще за одно фундаментальное открытие.
Помимо выявления локации речи, проведенные Брока вскрытия пациентов с нарушениями речи показали, что их дефекты располагались исключительно в левом полушарии. Но перед Брока стояла дилемма: обнародовать эти находки означало бы бросить вызов господствующей ортодоксальной точке зрения об абсолютной симметрии человеческого тела (такая симметрия рассматривалась как доказательство того, что люди имеют божественное происхождение). Брока счел свое открытие опасно «подрывным», поскольку доказательства асимметрии, несомненно, разрушили бы эту догму. В конце концов, однако, его доказательства оказались слишком вескими, чтобы их можно было отрицать, и Брока был вынужден объявить о своих выводах в 1865 году из‐за их значимости – а также, возможно, из‐за угрозы того, что свои претензии на это открытие заявит рассерженный сын покойного невролога, который, как говорят, выступил с заявлением о связи речи с левым полушарием примерно двадцатью пятью годами ранее. 177 Тем не менее Брока приписывают значительный вклад в развитие теории латериализации функций мозга (названной в честь двух крупнейших боковых отделов мозга, левого и правого полушарий), заложившей прочную основу для дихотомии лево-право на десятилетия.
Вскоре, в 1874 году, последовал анализ поражений и дефицита Вернике, который показал, что левое полушарие является центром понимания языка, что еще больше повысило статус левого полушария как центра самой ценной из человеческих способностей – речи. К тому времени уже давно было известно, что левое полушарие мозга также отвечает за праворукость, и поскольку более 90 % людей предпочитают использовать правую руку для выполнения большинства задач, ученым не потребовалось много времени, чтобы связать левое полушарие мозга с языком и праворукостью. Отсюда было рукой подать до утверждения превосходства левого полушария как средоточия разума и пренебрежительного отношения к правому полушарию как к значительно уступающему ему, и такое положение сохранялось на протяжении всего двадцатого века. Покойный нейроученый Роджер Сперри признал это в своей лекции, удостоенной Нобелевской премии 1981 года:
Таким образом, за немногими исключениями, основная часть собранных данных о поражениях за период с 1950‐х по начало 60‐х годов говорит в пользу того, что левое полушарие является ведущим, более высокоразвитым и интеллектуальным относительно отсталого правого, которое, напротив, в мозге типичного правши не только немое и аграфичное, но также страдает дислексией, глухотой к словам и апраксией и, как правило, лишено высшей когнитивной функции. 178
Сперри получил Нобелевскую премию в 1981 году за три десятилетия новаторских исследований пациентов с расщепленным мозгом, названных так потому, что плотная пластинка волокон, соединяющая два полушария головного мозга (мозолистое тело), была у этих людей навсегда разрезана. То, что это разъединение, процедура, называемая мозолистотомией, происходила по собственному выбору, свидетельствует о том, что перенесшие его эпилептики рассматривали эту экстремальную операцию на головном мозге как последнее средство борьбы со своими тяжелыми припадками.
Эксперименты с полушариями, проведенные на этих редких индивидуумах, продемонстрировали как значительную степень латерализации человеческого мозга, так и поразительные эффекты, возникающие, когда два полушария не могут взаимодействовать. 179 Исследование с разделенным мозгом подтвердило доминирование левого полушария во многих задачах, но, возможно, что более важно, оно также выявило, что правое полушарие отнюдь не является «умственно отсталым», глухим или слепым к словам, и на самом деле всё как раз наоборот. Правое полушарие обрабатывает двигательные задачи, зрительные и пространственные отношения, а также определенные аспекты эмоций. А что касается языка, то в то время как левое полушарие отвечает за механику производства речи и буквальное значение слов, правое полушарие обрабатывает такие параметры, как высота тона и тембр, чтобы обеспечить более тонкое понимание языка. Сперри сообщил, что подобные выводы были настолько разрушительными для господствовавшей в то время нейроортодоксии, что соавтор одного из его ранних исследований «почувствовал себя, говоря по совести, обязанным убрать свое имя»180.
Эта новость о расщепленном мозге не осталась в стенах лаборатории. В 1967 году Майкл Газзанига (который присоединился к лаборатории Сперри в 1960‐х годах в качестве аспиранта) опубликовал в журнале «Scientific American» статью под названием «Расщепленный мозг у человека», подзаголовок которой гласил: «Человеческий мозг на самом деле представляет собой два мозга, каждый из которых способен к продвинутым психическим функциям».181 Вскоре в печатных СМИ начали появляться похожие статьи, вызвавшие поток художественных интерпретаций. 182 Как едко заметил выдающийся разоблачитель нейромифологии, «демонстрация специализации двух полушарий мозга принесла Роджеру Сперри заслуженную Нобелевскую премию, а рою полушарных «просветителей» – совершенно незаслуженный доход»183.
Одним из таких просветителей была преподаватель рисования Бетти Эдвардс. В середине 1970‐х годов любопытство по поводу того, почему ее ученики добивались случайных успехов на уроках рисования, заставило ее искать «организующий принцип, который объединил бы всё это воедино».184 Эдвардс нашла отчеты об исследованиях расщепленного мозга, которые, по ее словам,
дали мне внезапное разъяснение о том, что способность человека рисовать, возможно, в основном контролируется способностью переключаться на отличный от обычного способ обработки визуальной информации – переходить от вербальной, аналитической обработки (в этой книге названной «левым режимом» или «Л-режимом») к пространственной, глобальной обработке (которую я назвала «правым режимом» или «П-режимом»). 185
Озарение Эдвардс было представлено в ее бестселлере 1978 года «Рисование правой частью мозга». Сейчас вышло четвертое издание, оно переведено на семнадцать языков и разошлось тиражом более трех миллионов экземпляров по всему миру. Цитируя Ричарда Бергланда, она основывает свой метод на утверждении, что
у вас два мозга: левый и правый. Современные ученые, изучающие мозг, теперь знают, что ваше левое полушарие – это ваш вербальный и рациональный мозг; оно мыслит последовательно и сводит свои мысли к числам, буквам и словам. <…> Ваше правое полушарие – это ваш невербальный и интуитивный мозг; оно мыслит шаблонами или картинками, состоящими из «целых вещей», и не понимает сокращений, будь то цифры, буквы или слова. 186
Эдвардс утверждает, что для обучения рисованию необходимо оставаться в одном «режиме обработки» (правого мозга) «без существенного вмешательства со стороны другого» (левого мозга). 187 Таким образом, она является членом того «роя» просветителей, над которыми ученые насмехаются как над создателями нейромифов, хотя такие насмешки и не уменьшили энтузиазма, который испытывают по поводу ее метода многие тысячи довольных студентов-искусствоведов последние пару десятилетий, заявляющие о его успешности. Критики говорят, что в лучшем случае ее и другие подобные утверждения о работе левого и правого полушарий чрезмерно упрощают сложные когнитивные процессы. Итак, на что это похоже, когда эти процессы в творческом мозге исследует нейроученый?
Нейроученый Чарльз Лимб исследовал этот вопрос с помощью самого креативного из музыкальных предприятий – джазовой импровизации. Поместив джазового пианиста в магнитно-резонансный томограф и понаблюдав за его мозгом во время игры, Лимб выдвинул гипотезу, что креативность процветает, когда частям правого полушария позволено свободно перескакивать с предмета на предмет, освобождаясь от самооценивания левого полушария. 188 Как объяснил Лимб в выступлении на TED,
у нас есть сочетание двух факторов: область, которая, как считается, участвует в самомониторинге, отключается, а [другая] область, которая считается автобиографичной и самовыражающейся, включается. <…> Разумная гипотеза заключается в том, что у вас должна быть эта странная разобщенность в лобной доле, чтобы вы были креативным. Одна область включается, и большая область отключается, так что вы не заторможены, вы готовы совершать ошибки, вам не приходится постоянно отключать все эти новые генерирующие импульсы. 189
Это перекликается с утверждениями Эдвардс. Однако заметное различие между Лимбом и Эдвардс заключается в научных заслугах первого. Его лабораторный халат, похоже, придает респектабельности таким объектам исследования, как креативность, точно так же, как его снимки с помощью МРТ делают то, что Эдвардс уже наблюдала на протяжении десятилетий, более «реальным», тем самым снова доказывая то, что показали многочисленные исследования: мы с большей вероятностью верим экспертам, если у них есть ученые степени, униформа и профессиональные инструменты, такие как стетоскоп. Психологи называют это «выстраиванием мизансцены», и это используется для демонстрации экспертности. 190 Похоже, мы еще более охотно верим рассказам, которые сопровождаются цветистыми картинками мозга – теми, что критики насмешливо назвали «мозгопорно».191
Аналогичным образом, авторитет Джилл Болти Тейлор, исследовательницы из Гарварда, которая перенесла кровоизлияние в мозг, выжила и рассказала об этом, возможно, повысился благодаря ее предыдущей карьере нейроученого (которую она считала «крутым» преимуществом, потому что в момент ее черепно-мозговой травмы это дало ей «возможность изучать собственный мозг изнутри»). Тейлор в одном из пяти самых популярных выступлений на TED всех времен утверждает, что наши «два полушария полностью разделены. Поскольку они обрабатывают информацию по‐разному, каждое из полушарий думает о разных вещах, их волнуют разные вещи, и, осмелюсь сказать, у них очень разные характеры»192.
Тоном и словами, более подходящими для проповедника, чем для ученого, Тейлор описывает месяцы, которые из‐за травмы она провела во власти своего правого полушария, по‐разному: «эйфория», «нирвана» и «ла-ла ленд». Она говорит, что ее мотивация исцелиться проистекала из желания привести других в эту страну, если бы только они могли «сделать шаг вправо от своего левого полушария»193.
Другим нейроэкспертом и защитником правого полушария является психиатр Иэн Макгилкрист, чей высоко оцененный шедевр «Мастер и его эмиссар: разделенный мозг и становление западного мира» продвигает точку зрения, сходную с точкой зрения Тейлор. Как и она, Макгилкрист наделяет каждое полушарие индивидуальностью («мастер» и «эмиссар», в честь рассказа Ницше), утверждая, что «левое полушарие манипулирует миром, правое полушарие понимает мир».194 Макгилкрист считает, что привычка левого полушария деконструировать и рассортировывать наш опыт на упорядоченные, управляемые фрагменты породило механический, лишенный вдохновения взгляд на мир, потому что мы никогда не возвращаем эти фрагменты опыта в правое полушарие мозга для синтеза, интерпретации и уточнения нюансов; вместо этого мы позволяем левому полушарию, склонному обрабатывать переживания одномерно, определять и подтверждать нашу реальность. Другими словами, мы практикуем однобокое мышление – а практика, как я покажу, обладает большой силой. Макгилкрист утверждает, что эта левая тенденциозность, появившаяся во время промышленной революции, с тех пор набрала обороты в западной культуре в ущерб практически всему, от индивидуального счастья до мира во всем мире. Книга Макгилкриста, которую он писал двадцать лет, собрала ряд хвалебных рецензий, стала темой обязательного в таких случаях выступления на TED, вдохновила некоторых выдающихся деятелей (включая британского актера Джона Клиза), документальный фильм и паломничество с целью распространения его послания по всему миру.
К столкновению левого и правого присоединился еще один нейроэксперт, предложивший другое разделение. Когнитивный нейроученый Стивен Косслин (совместно с Уэйном Миллером) выдвинул теорию когнитивных режимов, которая утверждает, что для лучшего понимания мозга лучше всего делить его на верх и низ, бросив этим вызов дихотомии «лево-право» как «доминирующей последние полвека истории о мозге», которая, хотя и «широко распространена в массовой культуре», тем не менее является «научно необоснованной». По словам ученых, их теория – это «первый случай, когда результаты систематически доносятся до широкой аудитории».195 Возможно и так, но Роджер Сперри намекал на это различие в направленности еще в 1981 году: «Дихотомия левого и правого в когнитивном режиме – это идея, с которой очень легко разыграться. Качественные сдвиги в ментальном контроле могут включать в себя направления вверх-вниз, вперед-назад или различные другие организационные изменения, а не только различия между левым и правым»196.
Замечания Сперри предвосхитили нынешний, преобладающий взгляд на то, как на самом деле работает мозг, который заключается в том, что функции мозга лучше всего понимать как взаимосвязанные системы. В здоровом мозге эти системы, расположенные в обоих полушариях, взаимодействуют друг с другом во время выполнения практически всего, но особенно во время сложных когнитивных процессов. Тем не менее, независимо от того, в каком направлении протекают эти процессы, существуют заметные физические различия в двух полушариях мозга, а также в их процессах – что как раз и является основой аргумента Макгилкриста и причиной того, что он считает, что «старая история заслуживает быть похороненной, но реальная история про левое и правое полушария – это то, что мы только начинаем понимать».197 Эта новая история представляет собой единую теорию сетевой связности (network connectivity), и, как и всё, что связано с самым сложным объектом в известной Вселенной, она переплетается и постоянно развивается.
Но как быть со студентом, чьи интересы лежат в такой области, как кино и театр, искусство и музыка, фотография и телевидение, и который хочет «получить квалификацию» для работы на следующий день после окончания учебы? Пусть в кампусе или в ближайшем университете будет школа прикладного искусства, подобная школам бизнеса и журналистики. Прикладное искусство – это не работа колледжа; само расписание многочасовых занятий приводит к конфликтам с другими учебными заведениями.
Bepul matn qismi tugad.