Kitobni o'qish: «Девочка, не умевшая ненавидеть. Мое детство в лагере смерти Освенцим»

Shrift:

© Егорова О. И., перевод на русский язык, 2022

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2023

* * *

Эта книга посвящена детям, которые не получили от судьбы счастливой возможности выжить в аду Биркенау, и обеим моим мамам, которым я обязана жизнью.


Обращения

Обращение Лилианы Сегре1

История Лидии – маленький осколок вселенной концлагеря, проклятого Биркенау. Все, что здесь рассказано, – партия в кости со смертью. А по сути – это самая неописуемая из трагедий XX века. Нулевой год цивилизации.

Почему мы все еще об этом говорим? Это наш долг. Наш долг перед памятью. Ныне и присно, как мантра третьего тысячелетия. Ключевое слово – память, особая категория. Если будем ее тренировать, то сможем поддерживать демократию в добром здравии. Если же забудем, то нас станет подстерегать опасность нетерпимости и насилия.

Но как привиться от этого «одиозного вируса»?

Изучая историю и применяя Закон, который определяет все на свете.

А тем юношам и девушкам, что перелистают эти страницы, я желаю прекрасного будущего, не омраченного тенью прошлого. Тенью того времени, которое никогда не пройдет для тех, кто, как я, все еще чувствует себя утонувшей в нем и спасенной.

Обращение Сами Модиано2

Встреча с Лидией меня очень взволновала, и я не смог удержаться, чтобы не обнять ее!

Ее история, как и моя, – это история одиночества и того страшного опыта, которого набирались дети, оторванные от матерей, в течение трех лет незнания, что с ними будет завтра!

В этом горьком опыте у нас много общего. Именно упорное желание не сдаваться помогало нам преодолевать все препятствия.

Рана не затянулась, но, как Лидия через много лет разыскала свою мать и рассказала о своей драме, так и я нашел человека, который излечил меня и всегда был рядом, мою жену Сельму. Книга Лидии должна стать жизненным примером: нам нужны сила, мужество, упорная вера в добро, в любовь к ближнему. И больше никаких войн!

Я молчал много лет, но теперь, как и она, решил заговорить, поведать о своем опыте и оставить свое послание: «Не позволю! Ни за что!»

1


Я помню все короткими эпизодами. Словно вспышки молний мечутся в темноте в ночи, далекой-далекой и в то же время такой близкой, словно все было вчера. Десятки лет они сопровождали меня, с тех самых пор, как нас с мамой привезли в лагерь смерти.

Мне было три года. Маме двадцать два.

Когда мы сошли на железнодорожные пути в Биркенау3, она взяла меня на руки. Стоял декабрь 1943 года. Было очень холодно. Хлестал ветер, с неба сыпалась ледяная крупа. Вокруг – сплошное разорение и опустошение. Я смотрела на рыжевато-коричневый вагон, в котором мы, стиснутые, как сельди в бочке, тряслись много дней подряд. Ноги онемели и ничего не чувствовали, и время от времени возникало ощущение, что мы вот-вот задохнемся насмерть. Нас мучило желание поскорее вырваться отсюда. Всего какой-нибудь миг тому назад я хотела только выйти из вагона и глотнуть свежего воздуха. А теперь, наоборот, хотелось обратно в вагон. Вернуться обратно. Вернуться домой.

Помню, что меня кто-то крепко обнял. Мама закрыла мне лицо. А может, это я пытаюсь зарыться лицом ей в грудь, сильно похудевшую за долгие дни бесконечного пути. Поезд то ускорял, то замедлял ход, и мы надолго останавливались в каких-то незнакомых полях.

Немецкие солдаты построили вновь прибывших в две шеренги. За нами, в нескольких десятках метров, другие солдаты следили за нами с высокой кирпичной башни. Мы с мамой оказались в правой шеренге. В левую попали те, кого отобрали по возрасту и сочли более слабыми и хрупкими. По некоторым признакам можно было догадаться, чем все это кончится. Но никто ничего не сказал, все покорно подчинились. На то, чтобы протестовать, не хватало ни сил, ни энергии.

И я, и мама, и все, кто сошел с поезда, ужасно воняли. Но этот запах был единственным родным для нас в чужом мире. Куда нас привезли? Никто ничего не говорил, не объяснял. Мы здесь – и баста.

Этот собачий лай забыть невозможно. До сих пор, когда я слышу, как где-то залаяла собака, я сразу возвращаюсь на перрон, повисший между снегом и ветром, где перекрикивались на незнакомом языке солдаты. Эсэсовцы – я быстро запомнила, как они называются – часто приходят ко мне во сне, и сны кажутся реальностью. Они будят меня среди ночи, и я просыпаюсь вся в поту, испуганная и дрожащая. Они орут, но я не понимаю ни слова. А потом слышу плевки, презрительные смешки и вижу полные ненависти взгляды.

Собак держат на поводках. Они исходят пеной, а немцы раззадоривают их, подхлестывая плетками. Солдаты развлекаются, натравливая их на нас, а псы скалят зубы и встают на задние лапы, не понимая, что добыча, которую они видят перед собой, уже покорилась. Она уже мертва.

Маму силой оторвали от меня. И других детей от других матерей тоже. Послышались крики и плач. Ее куда-то увели, и я не знаю куда. Но скоро она вернулась, обритая наголо и совершенно голая. И без шляпы. Она опять обняла меня и улыбнулась. Я хорошо запомнила ее улыбку, она словно говорила мне: «Успокойся, все в порядке».

– А где твои косы? – спросила я.

Она ничего не ответила.

– А бабушка с дедушкой? Куда они делись?

Но она опять промолчала.

Мы вгляделись в глубь лагеря. Из двух труб валил черный дым. Потом я узнаю, что это трубы двух печей крематория. Черная сажа заволокла небо. Рассказывали, что эта сажа закупоривала легкие польских крестьян на многие километры в округе, по ту сторону Освенцима, по ту сторону Вислы. Пахло паленым мясом. Пахло смертью. Мы ничего не сказали друг другу. Никто ничего не сказал. Поляки только вздыхали: реагировать иначе они не могли. И мы, и они все поняли. Бабушки и дедушки больше не было на свете.

За печами крематория виднелась колючая проволока под током, за ней голые ветви облетевших деревьев. А дальше – просека, ведущая неизвестно куда. Как бы я хотела оказаться там и бежать навстречу свободе, далеко-далеко, пока хватит сил. Ведь свобода так близка… и так недостижима. Всего в нескольких метрах, но даже приблизиться к ней невозможно. Мне рассказывали, что кто-то попытался убежать, но одного из них сразу убило током, а остальных застрелили на первых шагах побега.

* * *

Сегодня мне трудно восстановить в памяти все, что со мной произошло. На девятом десятке я уже не могу точно сказать, что те вспышки, которые, как острые лезвия, распарывают мою память, действительно эпизоды, пережитые мной, или я запомнила их из рассказов друзей, таких же выживших, как я, но на несколько лет старше. Единственное, в чем я уверена, так это в том, что я там была. Мои воспоминания и рассказы других выживших перемешались и срослись. И разобраться, где мое, а где чужое, я не в состоянии. Но с этим я ничего не могу поделать: так уж получилось.

Я попала в лагерь, когда мне было три года. А вышла уже пяти лет от роду, почти шести. Окружавшие меня девочки дольше меня были в лагере, и получается, что я – самая младшая из выживших, из тех, кому удалось спастись. Иногда я спрашиваю себя: а не слишком ли я была мала, чтобы что-то теперь рассказать? Трудно ответить на этот вопрос. Конечно, тринадцать месяцев, проведенных в Биркенау, оставят глубокий след в любом возрасте. Эти дни, месяцы, годы стали душевной болью, которая не оставляет меня, и думаю, не оставит до конца моих дней. Более того, тот факт, что я не могу вспомнить события во всех подробностях, только увеличивает душевную боль и тяжким грузом давит на меня. Конечно, не во всех беззакониях и издевательствах, которым меня подвергали, я отдавала себе отчет. Но они живут во мне, в моем подсознании. Они – мои попутчики. Они виснут на мне, мешая идти, но они существуют. Они влияют на все в моей жизни: на каждый мой день, на тишину, на улыбки, возникающие на смену минутам печали. Биркенау не умирает. Для всех, кто через него прошел, он становится неотъемлемой частью. Это чудовище, которое не умолкает и без конца пересказывает свое невероятное прошлое.

В этом я себе отдала отчет уже потом, на многочисленных встречах, куда меня приглашали как свидетеля событий. С этими воспоминаниями я ездила по миру. И каждый раз ловила себя на том, что в памяти всплывают вещи, о которых я раньше не рассказывала. Подробности, погребенные в сознании, вдруг выныривают и обрастают деталями, удивляя прежде всего меня самое, потом мою семью и тех, кто любит меня: «Ты же об этом никогда не рассказывала!». Не рассказывала, верно. Это сидело у меня внутри, но только сейчас нашло дорогу, чтобы выйти наружу. Я действительно думаю, что причина в том, что в Биркенау я была совсем малышкой. Маленькие дети обычно накапливают информацию, порой ее прячут внутри себя, некоторые путаются в ней, но никто не забывает. Никогда. Взрослея, они снова ее переосмысливают уже с позиций другого знания. То, что хранит наш мозг, не умирает. Приходит время, и все оживает, возвращается к жизни. И полное осознание всего, что с тобой происходило, приходит с прошествием лет, а иногда и десятилетий. Так бывает со всеми. Так было и со мной.

Что делали со мной в долгие месяцы заточения? Тело это пережило, мозг все отметил и накопил, а потом все зарыл глубоко-глубоко. Медленно, нехотя, год за годом, он выпускал накопленное на свободу, как море выкидывает на берег обломки затонувших кораблей.

Я часто думаю, каким был мой разум в то время. И сравниваю его с древним ледником на пути к освобождению. В Биркенау все было сковано холодом: и чувства, и слова, и эмоции. А потом, медленно-медленно, лед начал отступать, чтобы дать место иным временам года. Температура снаружи становилась все мягче. И все, что сначала было скрыто, теперь снова обретало свет.

* * *

Обязанность свести со всем этим счеты очень нелегка. Но это долг всей моей жизни. Тяжкий и неизбежный. Исполнить его могу только я сама. И конечно, прежде всего, для себя самой. Но и для других людей: для друзей и знакомых, для друзей моих друзей, для тех, с кем я незнакома, но кто входит в единую семью человечества. Мне хочется быть ясной и высказывать все свои мысли до конца, до самой глубины. Тьму концлагерей невозможно сдать в архив раз и навсегда. Ненависть, вскормившая эти места, всегда подстерегает нас, готовая в любой момент вылезти наружу. Прежде всего, в нашей заботе нуждается память и рассказы о том, что происходило. Для чего мы сейчас вспоминаем зимы концлагерей, если не для того, чтобы человечество осознало свои темные стороны и приложило все усилия, чтобы не дать им снова проявиться, получить право голоса, право гражданства и наполниться энергией? Для чего вспоминаем Биркенау и другие лагеря смерти, если не для того, чтобы эта тьма никогда больше не смогла накрыть нас?

Сегодня в газетах я читаю о новом антисемитизме. Для тех, кто, как я, пережил лагеря, это кажется невозможным, но все же это существует и угрожает нам. Потому что для нас, прошедших через лагеря смерти, это события не давних лет, а вчерашние события, происшедшие несколько часов назад, это только что побежденный ад. Они здесь, за ближайшим поворотом, и мы едва успеваем свернуть на другую улицу. Однако вероятность снова ошибиться и свалиться в кювет существует всегда.

Какую же ошибку мы допустили, когда появились лагеря смерти? Нельзя было признавать законными слова бессмысленной, лишенной всякой логики вражды. И тогда, и сейчас. Мы возвращаемся к тому, что допускаем слова, отдающие ненавистью, раздором и разобщенностью. Когда я слышу их из уст политиков, у меня перехватывает дыхание. Здесь, в моей Европе, в моем доме снова звучит эта жуть. И именно сейчас, в момент, когда нас снова может поглотить тьма. Мы не должны об этом забывать.

Моя мама отличалась удивительной красотой. Когда наш поезд вез нас в ад, у нее были длинные белокурые волосы, заплетенные в косы, и сильная, атлетическая фигура. Коренная белоруска, она гордилась своим восточнославянским происхождением. Не приемля никаких захватчиков, пошла в партизаны и в конце 1943 года была схвачена нацистами. Она и в лагере продолжала бороться и сопротивляться. Только в Биркенау ее стратегией стало молчание. В белорусских лесах она говорила, командовала, организовывала оборону. Там она всегда была активна, всегда в гуще событий. А в Биркенау она стала совсем другой. Она перестала разговаривать и изображала полное безразличие ко всему. Но прежде всего, научилась двигаться тихо и бесшумно.

От ее барака до моего было не больше пятидесяти метров. Я вдруг это поняла, когда не так давно приезжала посетить лагерь смерти. Два наших барака разделял третий. И время от времени мама с огромным риском пробиралась ко мне. На деревянной вышке стоял часовой с ружьем в руках. Он внимательно наблюдал за малейшим движением, и такая вылазка могла плохо кончиться для мамы. Если бы он увидел, как она почти ползком пробирается ко мне в барак, пуля или газовая камера были бы ей обеспечены. Но она все равно рисковала. Ныряла в темноту и, прячась в траве и грязи, бесстрашно буквально ползла ко мне.

Из наших встреч лучше всего мне запомнилось, как мама меня обнимала. Принести мне еду было невозможно. Но время от времени ей удавалось пронести несколько луковиц. И я каждый раз съедала по кусочку, сначала из маминых рук, а потом одна, в темноте. Иногда у меня на зубах хрустел песок, а воды, чтобы помыть грязную луковицу, у нас не было. И я ее съедала такой, какая она была, не потеряв ни одного кусочка. Я ни с кем не делилась. Мною руководил один инстинкт: выжить. Может, я поступала дурно, но что было, то было. Другие дети вели себя точно так же. Таков уж животный инстинкт самосохранения, грубый и жестокий. Мы стали такими в Биркенау, и это нас объединяло.

Признаюсь, что я плохо помню, о чем мы говорили с мамой. Но ведь о чем-то наверняка говорили. В памяти всплывают отдельные фразы, и одна из них звучала примерно так: «Не носи мне только луковки, принеси твои руки, пусть они будут со мной ночью, когда темно и страшно».

Ночи в лагере были жуткие: я очень боялась темноты и того ощущения, что меня бросили, что я потерялась навсегда.

Мамины руки были грязные. И исхудалые. Когда она пробиралась ко мне, то цеплялась в темноте за пучки травы и часто попадала в грязь. Черные ногти в черной земле, политой дождем… Руки двигались ощупью, метр за метром, по одному метру зараз.

Удостоверившись, что ее никто не видит, мама выскальзывала из своего барака и осторожно шла к бараку детскому, где содержали нас, подопытных животных для экспериментов доктора Йозефа Менгеле. Она отыскивала меня на одной из деревянных нар, служивших нам кроватями. В каждом отсеке таких нар было три, они располагались одна над другой по прямоугольному периметру барака. И мы спали в три этажа, теснясь, как муравьи. Я довольно быстро поняла, что лучше занимать самую высокую полку, под потолком, чтобы на тебя не нагадили твои товарищи. Но занять верхнюю полку удавалось не всегда, бывало, что я оказывалась на средней, а иногда и на нижней, над самым полом. В такие ночи я понимала, что меня ждет: моча и вонючие какашки, падающие сверху. Все это я терпела молча. Жалобы и слезы могли истолковать как слабость, и тогда близкий конец был неминуем. В Биркенау надо было показывать, что ты сильный, решительный, но без наглости, и что ты живой.

Мама отыскивала меня, идя вдоль полок и шепча мое имя.

– Люда? – шептала она еле слышно.

Если никто не отзывался, шла дальше и снова шептала «Люда?»

Ей каждый раз приходилось меня разыскивать с риском для жизни. Только ради того, чтобы подержать меня за руки и удостовериться, что я здесь. Что пока она была на принудительных работах, доктор Менгеле не забрал меня и не умертвил. Что я вернулась в барак живая. Слабая, но живая.

Конечно, хватало и дней отчаянья и ужаса. Таким стал день, когда она пробралась в барак и не нашла меня. На деревянных нарах меня не было. Она на четвереньках поползла по кирпичному полу, единственной роскоши, которой взрослым заключенным удалось добиться у эсэсовцев для нас, детей. Наш барак, как и все, не имел фундамента, но стоял хотя бы не на голой земле. Мама ползла мимо рисунков на серых сырых стенах, которые рисовали ребята из нашего барака. Меня нигде не было. Я исчезла. Потом ей сказали, что Менгеле меня забрал, и целый день меня не было. Она ушла в полном отчаянии и снова пробралась в барак на следующий день. И снова меня не нашла. На третий день она увидела меня на полке. Я лежала, вытянувшись, почти в коме, и тело у меня было прозрачное, словно стеклянное. Видно, Менгеле перестарался, и я только чудом не погибла.

Мама принялась гладить меня, ласкать и тормошить, чтобы привести в чувство. Но больше ничего сделать не могла. Однако я пришла в себя и выжила, несмотря ни на что. В дни смерти и отчаянья это было настоящее чудо жизни.

Тринадцать месяцев в Биркенау означали две холодные зимы и удушающе жаркое лето континентальной Европы. И весну, которая, несмотря на цветы, распустившиеся на лугах, окружавших лагерь и удобренных человеческим пеплом, не могла вселить никакой надежды. И наконец, осень с острым запахом смерти, возвращением холодов и полным отсутствием будущего.

Я никак не могла понять, откуда берутся мамины луковицы, хотя потом и начала догадываться. В Биркенау овощи не выращивали. Но мама была женщина молодая и здоровая, и ее каждый день увозили за пределы лагеря, за печи крематория, углублять русло реки. Узников в худшем, чем она, состоянии заставляли чинить плотины вдоль реки, чистить пруды, срезать камыш и тростник, росший вокруг. Из деревни Хармеже, неподалеку от лагеря, нацисты вывезли всех жителей, чтобы построить на этом месте факторию, на которой выращивали бы кур на прокорм эсэсовцам. Некоторым узникам удавалось кое-что украсть. Но я думаю, что луковицы моей мамы имели другое происхождение: их приносили поляки из окрестных деревень. Ясное дело, она мне про это не говорила. Тайком отдавая мне добычу, она только коротко бросала: «Возьми». Я послушно их забирала и ни о чем не спрашивала. Постепенно, с ужесточением военных действий, она приходила – вернее, приползала – все реже. И ее тихий шепот в самое ухо, когда она старалась, чтобы никто ее не услышал, тоже раздавался все реже. Она все время по нескольку раз просила меня повторять, как меня зовут, сколько мне лет, откуда я попала в лагерь. Она хотела, чтобы я выучила все это наизусть, на случай, если ее не будет рядом. Чтобы я сама знала, кто я, откуда родом, чтобы не забывала мать, которая произвела меня на свет и качала меня на руках, целовала и очень любила. Чтобы я могла об этом рассказать всем, кто встретится мне в жизни. Меня зовут Людмила, Люда для близких, мне пять лет, я родом из Белоруссии, из Витебской области, что граничит с Польшей. Я повторяла это до бесконечности, пока не вышла из лагеря. Мама обещала, что рано или поздно вызволит меня отсюда. Что скоро все кончится, и мы вернемся в наши родные леса, на нашу землю, в любимую деревню. Но дни шли за днями, и ничего не менялось. Раз за разом повторялась сцена, которую мы пережили: депортированных разделяли на две шеренги, и большинство из них шли умирать, а меньшинство оставались в живых. Тех, кто отважился протестовать, казнили на месте. Немцев мы считали просто животными. Всего лишь животными. Случалось, что они ставили нас напротив и заставляли раздеваться догола. Всех – и детей, и мужчин, и женщин. Они не догадывались, что нам не стыдно. Перед животными стыдиться нечего. И нам было все равно, голые мы или одетые.

Когда мама возвращалась в свой барак, я замыкалась в себе, как в скорлупе. Мой мир был соткан из тишины, и я быстро поняла, что это единственный способ ответить мучителям. Молчание – единственная возможность выжить. Никто мне ничего не объяснял, я понимала это инстинктивно. В лагере у меня не было ни учителей, ни друзей. У меня вообще ничего не было. Только я и инстинкт. Я молчала, когда по моим ногам бегала мышь в поисках еды. Когда мальчик, лежавший рядом со мной, вдруг захрипел в ночной тьме и умер. Когда меня кусали блохи и клещи. Когда приходили эсэсовцы, чтобы забрать меня и увести к Менгеле. Чтобы не умереть, я старалась исчезнуть, растворившись в этом молчании. Я молчала даже перед мамой. Она изо всех сил пыталась казаться спокойной, но в глазах у нее светилось отчаяние. Но я не хотела показаться слабой даже перед этими глазами. Не хотела, чтобы она страдала из-за меня. Да и сама не хотела страдать.

Я не плакала, не кричала, ни о чем не просила. Я научилась подавлять все свои чувства. Они жили во мне, но не имели права ни на существование, ни на выражение. Тот, кто пережил тяжелую травму, либо поддается безумию, либо учится безразличию. Я выбрала второй путь. Все в мире проходило мимо меня, и, что бы ни происходило, я была обязана остаться в живых. Выжить и дождаться лучших времен.

Когда меня одолевала тоска по маме, по отцу, оставшемуся в Белоруссии, по бабушке и дедушке, которых уже нет на свете, я загоняла эту тоску подальше вглубь. Я не могла ни плакать, ни смеяться, я вообще ничего не испытывала. Лицо мое застыло и стало, как из мрамора. И разум тоже.

Я до конца не понимала, что такое Биркенау, почему я здесь нахожусь, почему некоторых из нас только что убили, почему здесь нет ни игр, ни улыбок, ни объятий. Почему время от времени нас выстраивают в колонну и ведут к Менгеле. Я вообще не понимала большинства происходящих здесь событий. Но внутри меня сидело чисто интуитивное знание, что моя задача – жить, а не умереть.

После Биркенау прошли годы, и однажды какой-то журналист меня спросил, ненавидела ли я эсэсовцев и немцев вообще. Их язык и форму, их злобу и жестокость. Ненавидела ли тех, кто отнял у меня детство. И я ответила: «Нет». Люда действительно была девочкой, которая не умела ненавидеть, потому что не умела любить. Она ничего не чувствовала. Я была словно под анестетиком, который мне ввели, чтобы я выжила в условиях непосильной боли и ужаса в том абсурдном мире, в котором вдруг оказалась.

В Биркенау у меня не было ни любви, ни ненависти, ни друзей, ни компаньонов по играм. У меня ничего не было. От всех бед я старалась держаться подальше, бежать от всего, бежать от окружавших меня страданий и, в силу обстоятельств, и от себя самой. Девочка эта и сейчас время от времени оживает во мне. До такой степени, что Люда все еще с трудом позволяет себе выражать свои чувства. Она старается их спрятать, старается думать, что должна просто жить, и не должна показывать, что чувствует и чего хочет, потому что ее задача – выстоять и выжить. Я признаю, что сейчас мне помогает мое свидетельство. Сейчас рассказать обо всем означает помочь другим осмыслить все, что произошло, помочь целому миру никогда об этом не забывать. Но для меня самой это еще означает и вернуться в то время. И понять, что не по моей вине в лагере у меня атрофировались все чувства. Это было формой защиты, необходимой и единственно возможной. Вот какой тогда стала Люда: девочкой, которая не умела ненавидеть. Но не умела и любить.

Я поверила маме. Поверила в ее последние слова, сказанные перед тем, как ее угнали в лагерь Берген-Бельзен4: «Всегда помни, кто ты и откуда ты родом. Я обязательно вернусь и заберу тебя отсюда». Кончался 1944 год. Потом я узнаю, что в этот момент советские войска вступили в Польшу возле Биркенау и Аушвица. Избавление было близко. Немцы поняли, что проиграли, и решили перебросить пленных в другие лагеря внутрь Германии. Их вывозили на поездах. Одних отправляли в Водзислав-Слёнски, других еще дальше, в центр Германии. Мама попала в Берген-Бельзен.

Она пришла ко мне в барак, чтобы проститься, была очень взволнована и боялась, что больше не увидит меня. Уверенности в своем будущем у нее не было. И в моем тоже. Мы выжили в страшном и враждебном лагере, как кроты. За эти месяцы нас каждую секунду могли убить за любой пустяк. Но каким-то чудом не убили. Нас почему-то спасла непостижимая и слепая судьба, несправедливая в своей непредсказуемости. Мы избежали смерти без всяких на то особых заслуг. Но равновесие пока оставалось шатким. Могло случиться что угодно.

Помню мамины глаза во время этой последней встречи. Они глядели на меня с любовью и отчаяньем. Мама взяла в ладони мою голову, пристально заглянула мне в глаза и поцеловала. Я ее доченька, ее сердечко, ее любовь. Я запомнила эти слова. Каждый день я повторяла их после ее отъезда: «Запомни, как тебя зовут и откуда ты родом». Я Люда Бочарова, мне пять лет, я из Белоруссии. Бабушка и дедушка с маминой стороны приехали вместе с нами в большом красном вагоне. Их сразу же, еще на рельсах, отобрали и увели в газовую камеру. Моего отца еще до нашей депортации призвали в русскую армию. Маму вместе со мной увезли в Биркенау, а потом перевели в Берген-Бельзен. Меня сразу отобрал доктор Менгеле. Я была маленькая, но крепкого здоровья, и выглядела старше своих лет. В лагере я осталась одна. Мамы не было, ее увезли до освобождения. Немцы тоже все ушли. Я осталась одна, но поклялась себе и Богу: пока буду жива, обязательно попытаюсь найти маму и снова обнять ее так же крепко, как обнимала в последний раз. И скажу ей только одно слово, которое того стоит: «Я люблю тебя, мама».

2


Ранним утром, как только нацистская Германия вторглась на нашу землю, на равнинах Белоруссии запыхтели немецкие поезда. Они везли оружие и солдат. Адольф Гитлер двинул свои войска на завоевание «нового жизненного пространства» в Восточной Европе. Моя страна была важной добычей, «подушкой безопасности», стратегической буферной зоной Советского Союза. Мы, белорусы, оказались жертвой конфликта, который нас не касался. Однажды побежденные, мы с каждым днем становились все больше чужими на своей родной земле.

На наших дорогах поселился страх. Люди попрятались по домам. В городах евреев заключили в гетто. Они оказались замурованы в своих кварталах и смогли из них выйти только тогда, когда эсэсовцы решали депортировать их в дальние районы.

Свистки локомотивов будили нас по ночам и не давали покоя днем. Дети по очереди дежурили, спрятавшись в лесу возле железных дорог, чтобы сосчитать, сколько единиц военной техники они перевозят. Потом возвращались к родителям и сообщали информацию, которую те потом передавали командирам партизанских отрядов.

Я помню клубы дыма и колеса паровозов, которые казались мне огромными, а потом сумасшедший, до потери дыхания, бег моих друзей, передачу данных и гордость в глазах взрослых. Мы далеко не все тогда понимали, но чувствовали себя частью огромного плана.

Мы стали партизанами. Когда же пришли немцы и сожгли нашу деревню, которая стояла у польской границы, родители увезли меня вместе с бабушкой и дедушкой в лес, что раскинулся среди просторных равнин. Там мы жили и трудились для сопротивления.

Я по большей части бежала за старшими ребятами или сидела на руках у мамы, которая неслась по тропинке вдоль железной дороги. Когда появлялся поезд, я пряталась в кустарнике и распластывалась по земле с бешено колотящимся сердцем. Потом возвращалась к группе ребят, передававших информацию.

Тогда, в начале 1943 года, собирать информацию было единственной нашей игрой, других занятий у нас не было. Этот год навсегда изменил и мою жизнь, и жизнь всех моих соотечественников. Во всей стране поселился страх. Мы не могли себе позволить ни развлечений, ни удовольствий. Мы были маленькими, но с нами обращались, как со взрослыми. И, как и взрослые, мы должны были бороться, чтобы не погибнуть.

* * *

Анна, моя мама, была молода и обладала неукротимым и мятежным характером. И Александр, мой отец, был таким же. Только он отличался большей рассудительностью, а она больше повиновалась инстинкту. Но оба они сразу поняли, с какой стороны движется зло. Фашистская идеология стала врагом, с которым надо было сражаться и не сдаваться. Оба были католиками. В отличие от других, они быстро раскусили всю мерзость нацизма. Они не пошли на компромиссы с властями, не стали пускаться на уловки. В своей правоте они не сомневались и допускали насмешки в адрес Гитлера и гитлеровской Германии и выбрали позицию противостояния, став на сторону евреев. Конечно, и в советской идеологии зачастую тоже проскальзывал антисемитизм. Об этом знали мои родные, об этом знали многие партизаны. И они предприняли попытку противостоять без компромиссов обеим сторонам. Они хотели отличаться от всех, по крайней мере, пытались отличаться, и под этим знаком проходила жизнь большей части белорусов в те нелегкие месяцы.

Мама часто отправлялась наблюдать за поездами. Пригнувшись к земле, она пробиралась сквозь кусты вдоль железной дороги, вслушиваясь в отдаленные звуки. Голоса леса были для нее словами, которые она легко понимала. Она раньше других распознавала прибытие вагонов, на них у нее было особое чутье. Информацию она записывала на маленьких листочках, которые потом заворачивала в мои светлые локоны. Для этого она меня с собой и брала. На самом деле риск нарваться на кого-нибудь из немецких солдат всегда нас поджидал. Детей обычно не обыскивали, хотя облавы происходили ежедневно на всей территории. В лесах, конечно, было безопаснее, но в эти месяцы в любой момент могло произойти все что угодно. В деревнях на равнине многие евреи и партизаны уже были схвачены, и о них ничего не было известно. Возможно, их отправили в трудовые лагеря для пленных в Польшу или в Германию. Все гетто ликвидировали за несколько дней. Их обитателей методично вытаскивали на улицу и силой уводили. В лесах вместе с нами пряталось много евреев. Я никак не могла понять, в чем их отличие от нас, и есть ли вообще это отличие. Взрослые говорили о жестокости немцев в отношении определенных групп людей, но для меня мы все были одинаковы, все были белорусы. Я за всеми наблюдала и, как и все, терпела.

Мои родители хорошо знали лесные тропы и места, где можно спрятаться. И днем, и ночью они передвигались по лесу ловко, как зайцы. Они не только собирали информацию, но и предлагали еврейским семьям присоединяться к нам. Бежав из своих деревень, эти люди бесцельно скитались по лесу, не зная, где бы надежнее спрятаться. Риск для всех был немалый. Немцы начали охоту за головами. Теперь сопротивление стало моральным долгом. Надо было выживать, бороться и помогать наиболее уязвимым.

Как и все партизаны, мы жили в землянках, в ямах, вырытых в земле, где в мирное время зимой хранили картошку. Менять землянки приходилось часто. Случалось, что немцы обнаруживали их и уничтожали. По счастью, часовые, расставленные по краям леса, вовремя сообщали о приближении немцев. Мы быстро покидали наши убежища и убегали. Мы пробовали маскировать землянки листьями, но этого было недостаточно. Если немцы их находили, то разрушали немедленно. Мы издали слышали их крики. Они злились, что не могут нас схватить. Нам пришлось уйти в более пустынные и неприветливые болотистые места. Нашим домом стала новая землянка, более сырая и менее удобная. Мои родители решили и дальше продолжать такую жизнь. Несколько месяцев мы продержались. Конечно, нормальной жизнью это назвать было трудно, но мы были, по крайней мере, свободны.

Случалось, что мы обнаруживали в лесной глухомани целые маленькие поселения партизан. Самые продвинутые умудрялись на крошечной территории организовать медпункт, школу для детей, синагогу и даже склады. Они пытались перенести в лес ту привычную жизнь, которой жили в деревнях. Многие выживали, выращивая ячмень и пшеницу. Некоторыми группами командовали партизаны из Советского Союза. Но мои родители стремились к независимости. Их девизом было «Не зависеть ни от кого и ни от чего».

Бабушка с дедушкой были уже старые, но бодрости и крепости у них еще хватало. В лес они взяли с собой Михаля, моего брата. Строго говоря, он только со временем стал моим братом. Он был старше меня, ему исполнилось тринадцать. Михаль рос без отца, и дедушка с бабушкой взяли его в семью, наняв вместе с матерью для мелких работ на своей маленькой ферме. Женщина об этом попросила, а бабушка была не против. И Михаль прижился, как свой.

Я сначала его не приняла: ревновала к своим. Бабушка тогда отвела меня в сторонку и мягко сказала: «Люда, не надо его выгонять прочь, не надо его отталкивать. Считай его старшим братом». И теперь во время наших лесных вылазок он часто шел впереди меня, подпрыгивая на ходу. Он был быстрым и ловким. Со временем я его полюбила и охотно принимала его покровительство. Он учил меня бегать рядом с ним по тропинкам, удирать от диких зверей. И от немцев. Учил, как переходить лесную речку вброд и ловить рыбу в маленьких речных заводях. Он сделал мне палку, чтобы я ходила увереннее и быстрее. По ночам он спускался со мной в землянку и накрывал меня листьями, чтобы я не замерзла. В общем, он стал моим близким и надежным другом.

Бабушка была женщиной великодушной. Она, не раздумывая, приняла Михаля в семью. Мама с папой тоже без труда приняли его, и он стал для них старшим сыном. К тому же в делах сопротивления две руки никогда не были лишними. Наше будущее лежало где-то между землянкой и неизвестностью. А настоящее, несмотря ни на что, было прекрасно. Наши белорусские леса, при всей труднодоступности, порой дарили нам свои теплые объятья. И сегодня, когда я вхожу в лес, меня окружают знакомые запахи. Мокрая листва, мох возле деревьев, полянки, освещенные солнцем, – так пахли друзья. От этого времени у меня тоже остались отрывочные воспоминания, вспышки: шныряющие на закате под ногами сони в поисках пищи, плеск первых головастиков в запрудах, зайцы, скачущие между деревьями, испуганный уж, удирающий в траве.

Именно здесь моя душа обрела свои контуры, здесь она напиталась живым соком. Лагерной тьме Биркенау не удалось целиком поглотить тот свет, которым я наполнилась здесь. Спасибо времени, проведенному в лесу, ибо именно здесь я и научилась во всем находить что-то хорошее. Природа постоянно возрождается и всегда говорит сердцу человека: «Всегда можно начать сначала, жизнь всегда открыта для всех новых начинаний». Эта уверенность никогда меня не покидала, хотя жизнь и была ох как непроста.

Я помню мамины глаза, светящиеся по ночам, как у кошки. Помню отца, выходившего покурить возле землянки. Потом он вдруг начал куда-то исчезать: его мобилизовали в русскую армию. Он вынужден был согласиться, выбора не было. Как ни стремился он держаться в стороне от армии, у него ничего не получилось. На все случаи жизни у него была поговорка: «С немцами – ни за что». И этому правилу он остался верен.

Я помню, как он распрощался с нами и ушел. В последний раз поцеловал маму. В ее глазах не было страха. Она надеялась, что все будет хорошо. Из них двоих сильной была мама, это на ней держалась семья. Завербовавшись в армию, отец утратил сильную поддержку. Но его поддерживала надежда, что они еще смогут увидеться. Они попрощались без излишнего драматизма.

А враг был близко, иногда подходил вплотную. Но в душе мы все были уверены: нас так просто не возьмешь, мы все равно победим.

Конечно, при каждой немецкой облаве мы пугались. Немцы въезжали на холмы, виляли на своих джипах по лесным дорогам, а потом спускались оттуда пешком с собаками на поводках. Псы указывали, куда идти.

Наши часовые следили за их передвижениями, сидя в кронах деревьев. Если они замечали, что немцы подходят слишком близко, то спускались вниз и показывали, в какую сторону нам бежать. И мы вынуждены были продвигаться на малообжитые территории.

С нами шли старики и дети. Поэтому уходить надо было с большим запасом времени. Уйти слишком поздно или слишком медленно для нас могло кончиться плохо: нас могли поймать. К тому же немцы были непредсказуемы. Они могли нас выследить и депортировать, могли и убить во время облавы. Щепетильностью они не отличались. В их глазах наши жизни не имели никакой ценности. Расстрелять нас или нет, у них зависело от настроения. Видно, мозги им промыли как полагается. Гитлер считал, что знание для молодежи губительно. Ему нужна была молодежь активная, с точной установкой. Если заглянуть этим парням в глаза, то такими они и были: невежественными, зато с точной установкой. Они и вправду верили, что принадлежат к высшей расе. Остальные для них ничего не значили.

Однажды утром разразилась настоящая буря, заглушив все лесные шумы. Мы выскочили из землянки, стараясь укрыться под деревьями. Уже много недель мы жили только сегодняшним днем. Не могу сказать, сколько проходящих по рельсам поездов я видела, сколько вагонов, сколько пушек и прочего оружия.

Из кустов вдруг выскочил один из наших часовых. Должно быть, он бежал что есть силы и не сразу смог заговорить. Чуть отдышавшись, он произнес: «Немцы подходят. Там огромная каша, неразбериха». Те, кто был помоложе и покрепче, быстро побежали в сторону, противоположную той, откуда появился часовой. За несколько минут мама отыскала бабушку с дедушкой и Михаля. Надо было бежать. Взять что-то с собой времени не было. Мы выбежали, в чем были, следуя за людским потоком впереди.

Мама посадила меня на плечи. Я могла бы бежать и сама, но она решила, что надо экономить мои силы. Вдруг большая ветка распорола мне лоб, и потекла кровь. Я уже знала, что в чрезвычайных обстоятельствах нельзя говорить: молчание может нас спасти. И я промолчала, зажав рану рукой, а мама тем временем неслась вперед. Вдруг по шее у нее потекло что-то теплое. Это была моя кровь. Мама на секунду остановилась, поняла, в чем дело, вытерла мне кровь первым же листком, какой нашла на земле, и побежала дальше. Я сидела у нее на плечах. К счастью, рана оказалась несерьезной.

Через несколько минут дождь прекратился, но обозначился какой-то другой шум, более мощный. Мы выскочили на просторную лужайку и оказались на берегу широкой полноводной реки. Ни справа, ни слева – ни одного пути к отходу. Надо переходить вброд, другого выхода нет. Некоторые уже вошли в воду, и течение их закрутило. В одном месте оно было очень быстрым, и несколько метров надо было проплыть с большим усилием. Мы уже собрались войти в воду, когда за нашими спинами раздался голос: «Хальт! Стой!». Мы застыли на месте. Нас обнаружили, и сопротивляться было бесполезно.

Мы медленно обернулись, машинально подняв руки над головами.

Их было человек двадцать, с ними псы на поводках. Они сплевывали на землю, видимо, наслаждаясь ужасом в наших глазах, потом подошли и приказали всем сесть на землю в кружок. Некоторые из них нас обошли, нацелили ружья на тех, кто был уже на середине реки, и выстрелили им в спину. Безжизненные тела закачались на воде, как куски дерева, и быстрое течение начало кидать их на скалы. В один миг прервались несколько жизней. Кто первым убежал, того и убили первым. Мы были пока живы, но не знали, надолго ли.

Мама держалась лучше всех. Сидя на грязной траве, она ободряюще на нас смотрела, давая понять, что надо сидеть тихо, не провоцировать немцев и слушаться их. Когда нас подняли и приказали идти к какой-то неизвестной цели, мы организованно встали и пошли. Мама была полна решимости. Она хотела жить. Она ничего не боялась. Ей удавалось даже подбадривать нас улыбкой.

До сих пор никто из нас не слышал о Витебске, куда нас повезли на поезде. Ехали мы недолго, но настолько скученно, что совсем не могли дышать. В грузовой вагон, где мы были стиснуты в темноте, воздух вообще не проникал. Несколько раз мне становилось плохо. Маме, Михалю и бабушке с дедушкой тоже.

Когда поезд остановился и нам приказали выйти, мы сошли в ужасном месте. Измученные люди оказались в городе, превращенном в тюрьму на открытом воздухе, в витебском гетто. Сотни евреев и мятежников вроде нас, только что выгруженных из вагонов, дожидались своей дальнейшей судьбы или смерти.

Резня 11 октября 1941 года тяжко нависла над всеми нами. О ней рассказывали те, кто уцелел. Река Витьба в тот день приняла в свое русло тела шестидесяти тысяч евреев, убитых немцами.

В гетто бушевали эпидемии. Люди умирали, не было еды, не было воды. Вообще ничего не было. Заболевших сразу же уничтожали. Здоровые тоже в любой момент могли подвергнуться той же участи. Немцы не знали жалости. В их глазах во всем были виноваты мы. Чем виноваты? А тем, что мы не немцы.

Маму и бабушку с дедушкой много раз куда-то уводили и допрашивали. Они мне ничего не говорили, но возвращались совершенно потрясенные. Бежать было невозможно. Всех нас, казалось, ждал один конец. Большинство арестованных были евреями. И мы были, как они. А они были, как мы. Я не родилась еврейкой, но оказалась в той же изоляции от мира, в том же уничижительном положении, что и они. Судьбе было угодно, чтобы я стала еврейкой, не будучи ею. Мне было непонятно, по какой причине сложилась такая ситуация. Но она затронула и меня, и всю мою семью.

Это может показаться странным, но самые ясные воспоминания относятся к тем дням, что последовали сразу за нашим арестом и помещением в витебское гетто. Немцы решили нас переместить. На станции Витебск нас уже дожидался поезд. Нас силой запихнули в вагоны. Ни еды, ни воды у нас не было. Вместо туалета зияла дыра в полу. И мне, как и остальным, приходилось справлять нужду в эту дыру, на глазах у всего вагона. Перед немцами мы стыда не испытывали. А вот перед нашими товарищами было стыдно.

Путешествие длилось бесконечно. Неужели нас никто не видит? Неужели никто не может остановить поезд и спасти нас? Кроме стука колес не было слышно ни звука, снаружи стояла полная тишина. Может, здесь никто не живет? Или все со страху попрятались в домах? На поезда не обращали внимания, словно их и не было. Я представляла себе, что кто-то сейчас выскочит из засады, перебьет всех немцев и освободит нас. Но этого не случилось. Никто нам не помог. Мы оставались узниками, которых везли в никуда. Мы были одиноки в мире, где наша судьба никого не интересовала.

Я не особенно страдала от голода или жажды. Больше всего мне не хватало воздуха. Все мы отчаянно задыхались. В вагоне стоял тошнотворный запах. Пока поезд медленно и неумолимо продвигался вперед, люди теряли сознание, а некоторые даже умирали. У меня пропало ощущение времени, и я уже не знала, сколько времени провела в этом вагоне. Если бы меня спросили, кто я, я вряд ли смогла бы ответить.

И наступил момент, когда я сдалась. Облокотившись на маму и на тех, кто окружал и подпирал меня, я заснула стоя. Мама находила в себе силы приласкать меня и дать понять, что она здесь, со мной. Она была полна энергии, которой не было ни у кого. В ней одной, казалось, таилась необычная сила. Думаю, что эту силу она черпала в гневе на ту несправедливость, какой подвергались мы и весь наш народ. Она, как всегда, реагировала, бросаясь в атаку, гнев, как сок жизни, разливался по ее телу и заставлял ее внутренне собраться.

Мне кажется, что я и сейчас вижу ее широко открытые глаза. Они смотрят из темноты вагона. Смотрят в пустоту, но говорят. Они говорят: «Мы еще посмотрим, как пойдет дело. Я здесь, с тобой, и я живая. И буду жить дальше. Посмотрим, что вы сможете мне сделать». Это трудно объяснить, но ее сила сразу поддержала меня и потом поддерживала много месяцев. Мне было важно знать, что она не боится. Она никогда не обнаруживала своих чувств, но я по глазам видела, что она за человек. Человек, которого невозможно ни укротить, ни подчинить.

Бабушка с дедушкой совсем выбились из сил. Они стояли примерно в метре от нас, с ними был Михаль. Проснувшись, я услышала, как они тихо стонали. Я различала их дыхание и боялась, что они не доедут, умрут. Стараясь не думать об этом, я представляла себе бабушкин дом в Белоруссии, тот самый, где мы жили до того, как ушли в леса. В большой печи всегда горел огонь, и от нее шло приятное тепло. На углях, распространяя райский запах, пеклась картошка. А снаружи ветер шевелил траву на просторном лугу. Казалось, ничто не сможет нарушить этот мир и покой. И только через несколько лет я пойму, каким бесчестьем было бы для них не принять в дом Михаля. У бабушки и дедушки было все: и покой, и здоровье, и благосостояние. И Михаль должен был стать частью этого спокойного мира. Для них это был способ отдать небесам долги, отблагодарить небо за его дары. Они так и сделали.

Поезд снова остановился. И дверь вагона вдруг распахнулась. На людей пахнуло сильным холодом. По очереди мы начали выпрыгивать из вагона. Кругом все было бело. Шел снег, дул втер. Вся природа заледенела, как наши сердца. Мы понятия не имели, куда нас привезли. И только потом узнали, что это место называется Биркенау, что это лагерь смерти и расположен он в Польше.

Военные разделили нас на две шеренги. Я огляделась по сторонам, но не увидела ни бабушки, ни дедушки. Было темно, наверное, уже наступил вечер, а то и ночь. Военные принялись светить нам в лицо мощными фарами. При этом они нас видели, а мы их разглядеть не могли. Вдали поднимался столб дыма с красноватым отсветом внутри. А может, я ошибаюсь. Мы стояли, пошатываясь, совсем без сил, и не знали, что делать дальше, как себя вести, о чем просить, о какой помощи умолять. Ни бабушки, ни дедушки с нами не было, их куда-то увели. Я не понимала зачем, ведь мы даже не попрощались. И вдруг в голове мелькнула мысль: я их больше не увижу. Не знаю, это мне показалось или было на самом деле, но помню две сгорбленные старческие фигуры, которые отдаляются от меня и уходят, взявшись за руки. Они идут навстречу своей смерти.

Михаля тоже от нас отделили. Он был мальчик здоровый, мог вполне стать рабочей силой у немцев. С ним мне тоже не дали попрощаться. Его увели вместе с другими узниками.

Лагерь был огромный. Десятки бараков стояли справа и слева от железнодорожных путей. Меня повели налево, его направо.

Все произошло очень быстро. Ко мне подошел какой-то военный с темными, аккуратно зачесанными назад волосами и долго смотрел мне в глаза. Видимо, его смутило, что глаза у меня голубые, как и положено быть глазам арийцев. Внешне я была похожа на немку. Он завернул мне веки, потом снова опустил их и улыбнулся. Пощупал мне руки, потом ноги. Мне было три года, но выглядела я старше своих лет. Я пухленькая, в теле, и сил у меня – хоть отбавляй. Как раз то, что ему нужно.

Он приказал забрать меня у мамы.

Он меня выбрал. Теперь я принадлежала ему.

Тогда я не знала, кто это. Но узнала очень быстро. Меня привели в барак, битком набитый детьми, такими же, как я. Все теснились на нарах из неструганого дерева. С нар свешивалась то рука, то нога, то выглядывали испуганные глаза. Мы все были грязные, запах стоял жуткий. Я видела глаза детей, безразличные, лишенные всякого выражения. Глаза тех, кто давно не видел света и, наверное, думал, что никогда больше не увидит. Потом, уже в бараке, мне объяснили: меня отобрал сам доктор Йозеф Менгеле. Это имя я запомнила: Менгеле. Оно было у всех на устах. И у всех вызывало ужас. С этого дня он стал частью моей жизни. Мне повезло? Отчасти да. Я стала подопытным животным для экспериментов, которые он проводил на живых детях.

1.Лилиана Сегре (род. 1930) – бывшая узница Освенцима, видная общественная и политическая деятельница Италии, пожизненный сенатор Италии. (Здесь и далее – прим. пер.)
2.Самуэль (Сами) Модиано (род. 1930) – бывший узник Освенцима, автор книг о холокосте в Италии.
3.Биркенау – один из концлагерей комплекса Освенцим, или Аушвиц, как принято его называть на Западе. Комплекс располагался неподалеку от Кракова, близ города Освенцим, и состоял из трех лагерей: Аушвиц, Аушвиц-1 и Биркенау. Биркенау был лагерем смерти.
4.Берген-Бельзен был вторым лагерем смерти после Дахау, возникшем на территории Германии, недалеко от Ганновера. Поначалу он предназначался для военнопленных французов и бельгийцев. С началом Великой Отечественной войны его преобразовали в сортировочно-перевалочный пункт для лиц с европейскими паспортами. С ухудшением ситуации на фронтах гитлеровцы стали закрывать лагеря и перебрасывать пленных из одного в другой. Содержание узников было ужасным. Несмотря на отсутствие газовых камер, антисанитария и скверное питание уносили тысячи жизней. В конце 1944 года в лагере вспыхнула эпидемия тифа. Всего в Берген-Бельзене погибли более 70 тысяч человек.

Bepul matn qismi tugad.

4,7
63 baho
83 732,77 s`om
Yosh cheklamasi:
16+
Litresda chiqarilgan sana:
01 dekabr 2022
Tarjima qilingan sana:
2022
Yozilgan sana:
2022
Hajm:
135 Sahifa 9 illyustratsiayalar
ISBN:
978-5-04-177133-1
Mualliflik huquqi egasi:
Эксмо
Yuklab olish formati:

O'xshash kitoblar