Kitobni o'qish: «Евромайдан. Кто уничтожил Украину?»
© Вершинин Л.Р., 2014
© ООО «Издательство Алгоритм», 2014
* * *
Лев Вершинин
Малая земля
Глава I
Гопакиада
Целина
Начнем с азов. Богатые и процветающие, хотя и постоянно разоряемые своими же родимыми Рюриковичами, оспаривавшими друг у дружки право на великий Киевский стол и прочие вкусности, земли южнорусских княжеств после прихода татар стали Диким Полем. Не пустыней, поскольку, хотя города и лежали в руинах, какое-то все же население имелось: туда-сюда бродили кочевники, кое-где, в самых укромных лощинках, ютились особо склонные к экстремальным условиям существования хлеборобы. Считалось даже, по крайней мере, de jure, что на территории эти распространяется власть сидевшего в Сарае-Берке хана, но по факту, повторяю, – Дикое Поле. И только. В первой половине XIV века, однако, началась Реконкиста. Формально – литовская, фактически – русская, поскольку в Великом Княжестве Литовском, ставшем после присоединения нескольких русских княжеств региональной сверхдержавой, «этнические» литовцы-аукштайты, хоть и считались элитой, однако терялись в основном массиве славянского (и, разумеется, православного) населения. Они, разумеется, не очень тому радовались, пытались как-то противостоять, но лекарство оказалось хуже болезни. Стараясь не обрусеть, «коренная» литва полонизировалась, хоть и не очень быстро, но неуклонно; попытка «православной партии» сломать тенденцию закончилась в 1435 году поражением при Вилькомире, после чего приоритет Костела в Княжестве стал фактом. Однако, смирившись с поражением, магнаты (князья русского и русско-литовского происхождения) не только сохраняли ведущие позиции при великокняжеском дворе, но и были приняты на равных знатью Польши.
К исходу XV века на правом, своими силами отвоеванном у татар берегу Днепра в руках князей Острожских, Чарторижских и прочих, уровнем чуть пониже, сосредоточилось не менее половины земельного фонда ВКЛ, а владения князей Вишневецких на левом берегу Славутича, по мнению ряда историков, превратились даже в некий зародыш теоретически возможного государства. В своих имениях, завоеванных в «частном» порядке, без всякой помощи государства и даже без официального дозволения великого князя, магнаты были, в сущности, абсолютными монархами, имели частные суды с правом вынесения смертных приговоров, частные армии и едва ли не собственные монетные дворы. Но что правда, то правда, властью не злоупотребляли. Пустынные земли нуждались в населении, так что магнаты рассылали вербовщиков по всему свету, прельщая потенциальных подданных разнообразными льготами и, отдадим им должное, слово держали. Жилось в их владениях сытнее и даже вольнее, чем в более «цивилизованных» краях, крепостного права ни в его жутковатом польском варианте, ни в каком-либо еще не было. А что намного опаснее, чем в той же Польше (татары же вокруг!), так за все надо платить, так что новоселы привыкли пахать, не расставаясь с саблей и самопалом.
В итоге, как правило, налеты степняков княжеские дружины с помощью населения довольно успешно отражали, магнаты слыли «отцами родными», людишки ели, пили, плодились и размножались, города понемногу приходили в порядок, и уже к началу XVI века земли будущей Украины стали самыми процветающими и доходными территориями Великого Княжества. Правда, старое поколение магнатов, упорно державшееся православия, постепенно уходило со сцены, а новое, понюхавшее «европейских ценностей», все больше уходило в католики и, соответственно, в поляки, но подданным веру менять не приказывали. Обстановка в целом была нормальна, однако имелся и некий «фактор нестабильности».
Степи Северного Причерноморья даже в лучшие времена трудно было назвать островком мира и спокойствия. Этническая каша на пространстве от Днестра до Дона была еще та. С древнейших времен там кипел котел племен, переселенцы шли волнами с востока на запад, вытесняя прежних хозяев, кто-то уходил, кто-то оставался, подчинившись новым владыкам, а потом и победители сами становились побежденными. Остатки древних сарматов, аланы, адыги, роль потомков булгар и хазар, а тем паче – более поздних пришельцев типа «черных клобуков» (каракалпаков, между прочим), торков и берендеев, бежавших по разным причинам из родных мест, осевших под боком у Руси и, не имея сил воевать, ушедших под русский «зонтик»… Короче, те самые бродяги-«бродники», которых позже Грушевский назовет «українською людністю», хотя в те времена понятия «Украина» еще и в проекте не было.
На самом деле, о бродниках, не оставивших о себе ни материальных, ни письменных источников, мы ничего толком не знаем. Кроме (как из русских летописей, так и из византийских, венгерских и польских документов) того, что они были, делили степь с половцами («Cumania et Brodnic terra…»), быстро обрусели и были истово православными. Настолько истово, что папские легаты, в XIII веке пытавшиеся учить степняков «правильной» вере, вернувшись, огорченно докладывали Святому Престолу: не выходит, дикари «весьма верны схизме». А потом бродники исчезли. Зато появились «казаки». Что на всех тюркских языках означает одно и то же – «вольные, не имеющие хозяина люди». Термин, кстати, ни в коем случае не связанный с конкретным этносом, а собирательный и достаточно многозначный; к примеру, тогда же «казаки» (звучало слово чуть-чуть иначе, но это чистая фонетика) объявились и на востоке Великой Степи, где несколько кипчакских родов ушли из-под власти Шейбанидов, основав собственную, Казахскую, Орду. Что же до наших баранов, то их новое имечко возникло, скорее всего, в недрах татарского военного ведомства, как определение наемных отрядов, состоящих из всякого рода добровольцев, нанимавшихся на временную службу (в отличие от «огланов», профессиональных воинов, и «сарбазов», подданных хана, подлежавших призыву).
Орде казаки служили честно, однако в силу религиозных разногласий льнули чем дальше, тем больше к литовско-русским магнатам, оседая в пределах их владений или поблизости, чему те, учитывая сложности жизни на фронтире, были только рады. Некоторые нанимались в магнатские дружины, расплачиваясь службой за землю и покровительство, большинство предпочитало вести вольную жизнь на степных хуторках («зимовках»). Однако «вольная» не означает «спокойная». Большая Орда распадалась, в Диком Поле начался новый передел сфер влияния, пастбищ, колодцев, короче, дрались все со всеми и по всем поводам. Набеги и междоусобицы стали нормой жизни, никто не были ни лучше, ни хуже, и казачество было полноценной составной этого хаоса, ни от кого не прося поблажек и никому их не давая. А поскольку один в поле не воин, приходилось понемногу организовываться по-новому. Укрупняться, так сказать, и структуризироваться. Возникли сторожевые городки («сечи»), очень похожие на «засеки» XI–XIII веков, где несли постоянное дежурство гарнизоны («коши») – полная аналогия с татарскими «хошунами», от них и взявшие название. Причем наряду с солидными «зимовыми» казаками, ездившим на сечи вахтовым методом (на периоды весенне-осенних обострений активности кочевников), появились и «кошевые» казаки, жившие на сечах постоянно. Позже они сами объявят себя «солью казачества», но по факту был это либо молодняк, доказывавший себе и взрослым, что не лыком шит, либо социальные отбросы, не способные к нормальной жизни и признававшие только свои, параллельные писаному закону понятия. В частности, обязательными условиями для приема в кош на постоянной основе были отсутствие семьи и какой-либо собственности, изучение особого внутреннего языка («фени»), обязательное получение особого имени (клички), как правило, весьма показательной, типа «Беда», «Убийбатько», «Волоцюга» и «Перебий-Нога». Короче говоря, все признаки одинакового во все времена криминального сообщества. В том числе и традиция (идущая, впрочем, еще от бродников) спокойного восприятия чужаков, неважно, какого роду-племени, но при обязательном условии принятия ими православия. Учитывая контингент, ясно, что кроме основных «понятий», регулирующих жизнь на предмет предотвращения полного беспредела, была крайне изменчивая воля «толковища» (круга). «Всенародно избранных» атаманов по малейшей прихоти и, как правило, спьяну (трезвых в спокойные времена почти не водилось) меняли как перчатки, а то и рвали на куски.
Единственное, но очень важное отличие «сечей» от современного им парижского «Двора Чудес» или позднейших воровских малин, приближающее их, скорее, к пиратским базам Карибского моря вроде Тортуги, была, в связи с перманентной степной угрозой, перманентная же мобилизационная готовность. В период военных действий власть «авторитета» – атамана – была диктаторской; за попытку вручить ему «черную метку» в походе ставили на перо без базара. При этом справедливости ради отметим: «военное время» подразумевало не только защиту от «злых татаровей»; казаки и сами были крайне малоприятными соседями, так что определить, кто кого обижал больше, достаточно сложно. И те, и другие жили набегами. Однако, как бы то ни было, в итоге казачество все-таки прикрывало южные рубежи Великого Княжества и в этом качестве приносило несомненную пользу. В связи с чем чуть позже, уже во времена Речи Посполитой, правительство сочло за благо принять на службу 4000 казаков (разумеется, «зимовых»), занеся их в особый список-реестр и тем самым дав определенный юридический статус, безусловно, ниже дворянского, но и столь же безусловно выше «хамского» (освобождение от налогов, жалованье, право на сословный суд и выборное управление).
Однако основная масса по-прежнему оставалась сама по себе. Она бурлила и кипела, начав приносить уже и политические осложнения. На имения магнатов, правда, не покушались: негоже не рубить сук, на котором сидишь, да и страшновато, да и неудобно, православные все же. Иное дело – басурмане, всякие чурки гололобые. Но… Мелкие степные племена к тому времени были уже не сами по себе, а находились под властью Крымского ханства, и самого по себе совсем не слабого, да к тому же и вассала могущественной Османской Порты, весьма недовольной налетами запорожцев на кочевников и Крым. Крымцы, правда, тоже не были подарком, то и дело бунтовали, но это султанов злило намного меньше: во-первых, хоть и сукины дети, но все же свои, во-вторых, поставляли очень нужных Порте рабов, в-третьих же, что можно простить правоверному, не позволено гяуру. Стамбул злился, а Стамбул в то время кое-что очень даже значил, так что голова у Варшавы, не слабой, но полностью увязшей в европейских проблемах, болела нешуточно. К тому же в свободное от терок с татарами время «сечевики» ежегодно чудили еще и в Молдове, то просто грабя, то нанимаясь на службу к очередному претенденту, а то и выдвигая своих собственных претендентов на господарский престол (Иван Подкова, чей бюстик стоит во Львове на том самом месте, где ему отсекли голову, – лишь самый известный случай). Однако Молдова тоже к тому времени находилась во власти и, следовательно, под защитой Порты, и Стамбул злился еще сильнее. Необходимо было взять сечевиков под хоть какой-то контроль. А поскольку ни возможностей, ни средств для реализации столь сложной программы у правительства РП не было, за дело взялись «инициативники» – энтузиасты с образованием и связями – младшие отпрыски достойных фамилий, мало отличавшиеся от своих испанских современников-конкистадоров и дико им завидовавшие.
Кто был первым, сказать трудно, но считается, что знаменитый Дмитрий «Байда» Вишневецкий, самый настоящий князь, из Гедиминовичей. Так и сяк пытаясь выкроить себе удельное владение, он какое-то время метался между Варшавой, где не обломилось, и Москвой, где обломилось, но приходилось держать себя в руках, что герою было совсем не по нраву. В связи с чем, плюнув на неласковых монархов, в середине XVI века построил на острове Хортица первый серьезный укрепленный пункт, убедил казаков, что это хорошо, «пробил» в Варшаве идею реестра и сумел сделать степную демократию хоть сколько-то управляемой. После чего погиб в борьбе с турками. Но дело его не пропало даром: уразумев, что к чему, вслед за первой ласточкой, тесня местные кадры, гуртом пошли охотники – хоть и не князья, но вполне приличные люди литвинского и даже польского происхождения: Богдан Ружинский, его брат Михаил, сын брата Кирик, Самуил Зборовский, Люциан Чарнинский, Богдан Микошинский, Войцех Чановицкий. Не менее буйные, чем сечевые «лыцари», они, однако, сумели слегка отесать беспредельщиков и ввести их активность в сколько-то вменяемое русло. В третьей четверти XVI века запорожская пехота уже нанималась на Ливонскую войну в централизованном порядке, а на «османских» землях выполняли в основном негласные указания поляков (которые, естественно, «ничего с бандитами поделать не могли»). Даже походы в Молдову стали не просто гоп-стопом, а фактором «высокой политики» в интересах польско-молдовской династии Мовилэ. В общем, на рубеже XVI–XVII веков казачество наконец нашло свою нишу. Однако прогресс, как известно, разлагает…
Возрождение
Раньше, в старые добрые времена, казаки жили как птицы Божьи, иной доли не представляя. Теперь, насмотревшись в походах на «култур-мултур» и прочий политес, они возжелали странного. Сечевики, вплоть до последнего алкоголика, хотели по минимуму – в реестр, дающий некоторый статус и конкретное жалование, «зимовые», в реестре уже состоявшие, мечтали о большем – о некоем «почетном месте» в королевстве. По сути, о тех же привилегиях и правах, которые имела шляхта. И всем им, возможно, и не слишком верующим (суеверий там было более чем достаточно), но, бесспорно, крайне религиозным, очень не нравилось происходившее в сфере идеологии. Если на протяжении всего XVI века (о XV и говорить не приходится) Польша, а тем более Великое Княжество с точки зрения веротерпимости были едва ли не образцово-показательными примерами полной толерантности, то к началу 17 столетия ситуация изменилась полностью. В Европе лоб в лоб столкнулись Реформация и Контрреформация, Речью Посполитой, одним из ключевых, фронтирных государств, вплотную занялись мудрые и прозорливые иезуиты, очень быстро превратив ее в «жемчужину папской короны», буквально размазав по земле довольно-таки многочисленных и активных протестантов. Сокрушая «ересь», не забыли и о «восточной схизме»; православие, до тех пор хотя и «второсортное» с точки зрения властей, но терпимое и даже уважаемое, было лишено всех прав, не говоря уж о привилегиях, и фактически ушло в полуподполье; остававшихся в «отеческой вере» разве что не жгли, но и только. Батюшки просили казаков о поддержке, те, считая своим долгом вступаться за православие, откуда бы ни исходила угроза, пытались воспротивиться, внимания на их протесты никто не обращал.
Социальные обиды, помноженные на идеологию, – смесь взрывчатая. Не сумев добиться своего по-хорошему, «лыцари» взялись за сабли. Первый блин, впрочем, оказался комом: мятеж одних только запорожцев во главе с Криштофом Косинским был относительно легко подавлен войсками князя Острожского при активной помощи реестровых, полагавших, что желаемое можно добыть и по-хорошему, а сердить ляхов попусту ни к чему. В подавлении отличился сотник «княжеских» казаков Северин Наливайко, после драчки с Коссинским на полтора года ушедший в Молдавию порезвиться, а затем вызванный оттуда братом, священником Демьяном, на предмет показать католикам, где раки зимуют. Бунт, задуманный руководством Наливайки-младшего как демонстрация обиды, нежданно оказался запалом к настоящей войне: население края при первых же выстрелах принялось жечь имения и резать католиков, а заодно и всяких примкнувших к ним нехристей. К событиям подключились сперва запорожцы, почуявшие поживу, затем реестровые, уловившие возможность политического демарша, а в итоге ситуацию пришлось разруливать аж коронному гетману Станиславу Жолкевскому, хоть и с трудом, но вытеснившему мятежников на левый берег и там взявшему в «мешок». После чего мятежники сперва передрались между собой (реестровые хотели мириться, запорожцы боялись), а затем выдали Наливайко на расправу, что, впрочем, не спасло от расправы их самих. Короче говоря, в Речи Посполитой разгоралась нешуточная гражданская война. Но повезло. Кризис в соседней России дал Варшаве пространство для маневра. Сбросив самые буйные элементы на поиски удачи в соседнюю страну «добровольцами» при обоих «Дмитриях», она затем, уже при непосредственном вторжении Сигизмунда, «подписала» остальных послужить королевскому делу в богатой и слабой стране. Чем «лыцари» и занялись поголовно, не особо мороча себе голову такими мелочами, как православное братство, вплоть до соучастия в разгроме и сожжении Москвы, откуда потом, правда, пришлось драпать, а еще позже, когда ситуация изменилась, просить прощения.
Несколько следующих лет Польша, нуждаясь в казаках, в целом не мешала им жить по понятиям, даже соглашалась на некоторые компромиссы. На Днепре появился вменяемый лидер Петр Конашевич ака Сагайдачный, человек весьма талантливый и со всех сторон солидный, попытавшийся превратить отморозков в нечто удобоваримое, в перспективе, видимо, даже в некое военно-политическое сословие с внятно формулируемыми задачами. Он отрубил головы особо буйным запорожцам, чем сильно удивил остальных, весьма его в итоге зауважавших, впервые подчинил Сечь власти реестрового гетмана, оказывал покровительство мещанству и духовенству, добился восстановления Киевской митрополии, при этом оставаясь лояльным подданным польской короны, более всего мечтающим о статусе полноправного шляхтича, а еще лучше, само собой, магната. Именно он в 1618-м жег единоверную Москву под знаменами королевича Владислава, в 1621-м совместно с поляками остановил под Хотином турок, выговорив за это увеличение реестра вдвое (до 8 тысяч). Однако когда дело было сделано, реестр – под благовидным предлогом, разумеется – был вновь урезан, что в итоге привело Сагайдачного к инфаркту, а казаков в бешенство. В 1625-м дело дошло до открытого столкновения у Курукового озера, после чего Варшава, решив не обострять, пошла на компромисс с реестровыми (амнистия + увеличение реестра до 6000), но, естественно, категорически отказалась от уступок всем прочим. А привилегий и, главное, жалованья хотелось всем. В итоге возник странный, сам себя учредивший тяни-толкай по имени «королевское нереестровое войско запорожское», учинивший в 1630-м очередной мятеж. На сей раз, с учетом опыта Косинского и Наливайки, позвав «на общее дело» самые широкие слои населения, недовольные уже не только зажимом «отеческой веры», но и ростом панских претензий. Не имея достаточно сил (только-только завершилась война со шведами и началась война с Россией) и реально оценив затраты на подавление, польское правительство пошло на хотя и весьма умеренный, но все же какой-никакой компромисс. Реестр увеличили до 8000, как при Сагайдачном, а в 1632-м на сейме в Варшаве официально признали право на существование «восточной церкви», утвердив митрополитом Петра Могилу, иерарха толкового, в равной степени преданного и православию, и Варшаве (он был представителем молдовской линии уже упоминавшегося рода Мовилэ). Однако далее лежала красная черта. Ни о каких политических правах, тем более ни о каком допущении в сейм или хотя бы признании казачества особым военным сословием Варшава ни говорить, ни даже слышать не желала.
Между тем вопрос стоял намного жестче, нежели за 30 лет до того. Если Косинский и Наливайко хотели только жалованья, послаблений в религиозных вопросах и чтобы их уважали, то в первой трети XVII века речь шла уже о самом главном – о земле. Право безоговорочного владения землей в Речи Посполитой принадлежало магнатам и шляхте, естественно, католикам. Православные, даже очень зажиточные и заслуженные, были связаны кучей условий, юридических закорючек и стойких предубеждений власть имущих, а вырваться в люди, приняв католичество, в те религиозные, трудно для нас понятные до конца времена было вариантом далеко не для каждого. Беспокойство за свои земли, расположенные на берегах Днепра, усиливалось тем более, чем яснее реестровые понимали, что теперь, когда (согласно Люблинской унии) Киевское княжество отошло от Литвы к Польше, миграция польской шляхты на periferia (фактически мирный крестовый поход за торжество «истинной веры») чревата конфискацией земель у туземцев, что бы ни говорили на эту тему законы. А понимая, пытались получить от властей гарантии в виде все того же фиксированного статуса. Мотивируя тем, что, типа, оружие, тоже носим и воюем не хуже шляхты, так почему?!
Что интересно, на самом-самом высшем уровне претензии эти особых возражений не встречали. В конце концов, они были справедливы: «зимовые» требовали ровно того, чем обладали и что защищали. Кроме того – и главное! – пойдя навстречу, корона получала бы свое, собственное и достаточно неплохое войско, опираясь на которое могла бы противостоять магнатам, понемногу лишающих королей власти. Однако именно по этой причине все шевеления монархов из династии Ваза (и Сигизмунда, относившегося к казакам спокойно, без особых предубеждений, и Владислава, открыто им симпатизировавшего) в этом направлении немедленно блокировались олигархией. Магнаты-сенаторы вовсе не собирались «законно» уступать реестровым земли, которыми те, хотя и считали своими, но юридически владели в основном на правах аренды. Мелкая же шляхта, мечтавшая получить поместья на periferia на правах магнатских вассалов, заранее ненавидела «схизматиков», не по праву владеющих ее будущим имуществом. Так что, не говоря уж об «уравнении в правах», вопрос о чем ни разу не ставился на рассмотрение, даже расширения реестра, обещанного под Москвой лично Владиславом, королю добиться не удалось, и многим «нереестровым» пришлось вновь становиться либо уходить «на низы», либо возвращаться «под пана», а для контроля и учета польское правительство построило на Днепре крепость Кодак. Ее, правда, разрушили сами же реестровые, затем откупившись головой лидера, Ивана Сулимы (быть вождем казацких бунтов в этом смысле было очень опасно, мне лично трудно понять психов, решавшихся на такой подвиг), но сломать тенденцию не смогли. Даже огромное, потрясшее весь край восстание 1637–1638 годов окончилось хуже некуда. Речь Посполитая поднапряглась, повстанцы, несмотря на упорство, пару раз граничившее с героизмом, были в полном смысле слова растоптаны, а вожаки, кто не успел сбежать от собственного войска, были выданы на расправу. Репрессии, насчет которых поляки и раньше особых комплексов не испытывали, на сей раз были по-настоящему массовыми и невиданно жесткими (впрочем, не более жесткими, чем шалости инсургентов); уцелевшие мятежники толпами уходили в спасительную Россию, оседая, с разрешения Москвы, на землях будущей Харьковщины, а окончательные «кондиции», продиктованные Сеймом побежденным, были убийственны. Все «неформальные» запорожцы объявлялись вне закона, реестр сокращался до 6000, войсковое самоуправление упразднялось «на вечные времена», высший командный состав отныне комплектовался Варшавой, естественно, из католиков, поляков, а средний и низший – из самых проверенных и надежных туземцев – назначали комиссары Сейма. В крае наступил период мира и покоя, названный позже «Золотым десятилетием».
Глава II
Война и миръ
Униженные и оскорбленные
Покой на малороссийских украинах (как предпочитали говорить в Варшаве na Kresach Wschodnich) был обманчив. Даже отцы-иезуиты, цену мелочам знавшие и не пренебрегавшие ничем, увлекшись «просвещением элит», упустили из виду некоторые весьма важные нюансы ситуации, которая не устраивала решительно всех. Довольны жизнью были разве что магнаты. Но они, считавшие себя «эуропейцами», а всех прочих, православных и русскоязычных, – bydlem, были уже отрезанным ломтем, да и жили в основном в Варшаве, Кракове и других цивилизованных местах, редко появляясь дома. Все прочие балансировали на грани взрыва. Крестьяне, до сих пор жившие по традиционным, достаточно мягким «литовским» статутам (пахарь лично свободен, прикреплен лишь к земле, которую обрабатывает; размер оброка и панщины четко зафиксирован; претензии к пану рассматриваются в суде), не принимали новые, польские нормы, согласно которым chlop считался движимой собственностью, а феодальное право по жесткости почти лидировало в Европе, отставая разве что от Венгрии и Германии, где после подавления бунта куруцев и Великой Крестьянской войны хозяева отыгрались за пережитый страх по полной программе. Крайне раздражал селян и «еврейский вопрос». Если ранее руководителями низового уровня были «свои», с которыми при случае можно было и договориться по-хорошему, то с ростом польского влияния во владениях магнатов появились евреи, постепенно взявшие на себя функции экономов и распорядителей. Ничего криминального в этом, строго говоря, не было. В Польше евреев привечали, поскольку тамошнее общество, жестко разделенное на крестьян и воинов, нуждалось в ремесленниках, торговцах и всякого рода специалистах, но при этом немцам не доверяло. Вполне логично со стороны панов было пригласить евреев и на Kresy. Однако деловая хватка новых управляющих, выжимавших для пана максимум дохода, не забывая, разумеется, себя, и при этом совершенно чужих очень сильно осложняла «поспольству» и так с каждым годом все более мрачневшую жизнь. Вполне разделяли мнение села и мещане: во-первых, права и привилегии, автоматически и в полной мере распространяющиеся на католиков, для православных были предметом недостижимой мечты, а во-вторых, оседавшие в городах еврейские купцы и торговцы оказались весьма опасными конкурентами, к тому же еще имеющими неплохие связи.
Апокалиптические настроения в обществе тихо, но активно подогревало духовенство, оскорбленное своей второсортностью, предельно отрицательно оценившее массовую миграцию «нехристей» и опасавшееся иезуитов, вовсю охмурявших паству, вовлекая ее, если и не прямо в католичество (тут иммунитет был серьезный), то в новоявленное униатство (подробнее об этом мы поговорим чуть позже). Причем следует отметить, что не только по меркантильным соображениям. Вопросы вероисповедания в те времена были для людей очень насущны и болезненны, а поскольку большинство «простецов» были, как говорилось в те времена, «обрядоверами», в их понимании, в Рай или в Ад пойдет после смерти душа, зависело от малейшего канонического нюанса. «Грекокатолический» же проект каноническим не был, более того, насквозь пропах политикой. А коль скоро так, то получалось, что души, попавшие в сети униатов (а уж уговаривать они умели), после смерти обрекались Пеклу, что мало волновало миссионеров из Ватикана, но никак не устраивало православных иерархов, чувствовавших ответственность за свою паству. С каждым годом все больше и больше психовали запорожцы. Репрессии 1637–1638 годов их напугали очень крепко, однако на Сечь постоянно бежали крестьяне из числа бывших «нереестровых», Сечь же была не резиновая, а насчет сбросить излишки, отправив их пограбить турок и татар, имелся строжайший запрет. Нарушать который «лыцари» пока что опасались, но и терпеть дальнейшее перенаполнение своих куреней уже не могли по причинам не столько уже социального, сколь чисто физиологического характера. Грубо говоря, жрать было нечего, а гадить негде.
И, наконец, на полном взводе были реестровые. Ранее они, имевшие что терять, в подавляющем большинстве (исключения, конечно, бывали, но единичные), даже выступая против властей, вели себя аккуратно, не сжигая за собой мосты и легчайше принося в жертву собственных лидеров, не говоря уж о «быдле». Теперь все изменилось. Позже Варшаве будет очень трудно понять, почему эти солидные, положительные и очень себе на уме дядьки с дивным единодушием изменили «короне», а затем и отказались возвращаться в лоно на тех условиях, которых добивались полвека. А между тем причины были вполне очевидны. Именно в годы «золотого покоя» началось то, чего казацкая старшина более всего опасалась и во что до последнего момента пыталась не верить – конфискации земель. Даже тех, на которые имелись, казалось бы, совершенно безупречные документы. По всему получалось, что уберечь собственность можно было, лишь поменяв веру, но при этом, став «латыной», человек терял контакты на Сечи, а вместе с ними и ценность в глазах поляков. Оказавшись в лучшем случае одним из мелких шляхтичей, кормящихся с магнатского стола, а в худшем – жертвой все тех же претензий на землю со стороны более «социально своего» приезжего поляка. В общем, на исходе «десяти лет счастья» на полном взводе были даже самые законопослушные реестровые. Вроде чигиринского сотника Богдана Зиновия Хмельницкого.
Человек и закон
Цепь событий, в итоге которых немолодой, положительный, хотя и сильно пьющий, иезуитами воспитанный и запредельно лояльный властям (даже в период массовых репрессий 37–38 годов он вышел сухим из воды, отделавшись понижением по службе) человек оказался во главе мятежа, известна хорошо. Даже, пожалуй, слишком хорошо, поскольку масса подробностей при самой минимальной критичности взгляда вызывают серьезнейшие сомнения. Согласно официальной версии «агенты чигиринского старосты во главе с подстаростой Чаплинским отняли у Хмельницкого хутор Субботов, насмерть засекли десятилетнего сына и увезли жену-польку». Однако, как указывается во всех без исключения источниках, детей у Богдана было трое – два мальчика и девочка, – и все выросли вполне благополучно, хотя ни у кого жизнь не сложилась удачно. Так что «засеченный насмерть» – просто жалостливая легенда, скорее всего, запущенная в массы пиара ради. Как и «увезенная жена». То есть польку-то увезли, да вот только была она Богдану не женой, а «воспитанницей», то есть содержанкой. Видимо, с непростым прошлым, иначе бы молодая и, видимо, красивая не стала бы жить во грехе с пожилым «схизматиком». И допустить, что она приняла православие, тоже не получается, поскольку вышеупомянутый Чаплинский позже оправдывался (и оправдался-таки) тем, что не мог вынести такого унижения католички и не похитил ее, а спас, причем фактически по ее просьбе, поскольку она оказала ему честь выйти за него замуж, и они обвенчаны. В общем, как сказал по другому поводу Иосиф Виссарионович, «нэ так все было, савсэм нэ так». Дама просто устраивала личную жизнь. А вот что хутор отняли – правда. Чистая и беспримесная. Поскольку должным образом оформленных бумаг на владение у него не было, а королевский «привилей», где указывалось, что хутор подарен отцу Богдана за героизм в бою под Хотином, серьезным документом не считался. Право на аренду давал, но не более того. А богатый и де-юре бесхозный хутор привлекал слишком многих. Так что правды сотник не нашел, добившись через суд только права на небольшую компенсацию за благоустройство владения. Начал горячиться. На пару недель угодил в кутузку. На нарах поразмыслил и, выйдя на свободу, вновь за саблю хвататься не стал, а чин чином поехал подавать апелляцию в Варшаву, благо кое-какие связи там имел, и, судя по всему, немалые, поскольку сумел добиться не только заседания по своему вопросу в Сенате, но и аудиенции короля. Сенаторы, правда, выслушав жалобу, сочувственно покачали головами: дескать, все понимаем, пан сотник, однако dura lex, sed lex, так что ничем помочь не можем. Зато король…
Дальнейшее, возможно, легенда. Даже если беседа главы государства с офицером пограничных рейнджеров в самом деле случилась, проходила она с глазу на глаз. Однако логически она настолько убедительна, что очень похожа на правду, то есть скорее всего, правдой и является. Действительно, Владислава Вазу злые языки именовали «казацким крулем». С юности он имел дело с казаками, ходил с ними в походы, воевал плечом к плечу, имел среди них много знакомцев. Видимо, лично знал и Хмельницкого, иначе вряд ли дал бы ему аудиенцию по столь пустяковому поводу, как «проблема хутора». Однако важно другое. Именно в это время король, зажатый магнатами в угол и на три четверти превращенный в нынешнюю английскую королеву, в последний раз пытался вернуть утраченные полномочия. Благо, повод имелся: аккурат в то время Папа Римский призвал монархов Европы вскладчину устроить крестовый поход против турок. Выбив из Сената и сейма деньги на наем армии, можно было сходить на войну, лично возглавив войска и приручив солдат, а затем сделать радным панам предложение, от которого они в новых условиях не смогут отказаться. Однако сенаторы тоже не идиоты, предложение короля, даром что со ссылкой на Папу, не допустили даже до обсуждения в сейме. Идея крестового похода сорвалась. Зато, если верить легенде, возникла другая, ничем не хуже. Согласно которой король, вполне согласившись, что в стране творится беспредел, и подтвердив, что хутор, конечно же, принадлежит пану сотнику, сообщил, что рад бы помочь, да не может, поскольку негодяи-магнаты и их подпевалы из сейма совсем кислород перекрыли. Ни армию нанять, ни посполитое рушение (шляхетское ополчение) против турка, всей Европе угрожающего, созвать не дают. Не сознавая даже, что первой жертвой магометан станет не кто-то, а мы, многонациональный народ федеративной РП. В общем, народ надо встряхнуть. И если пан сотник, претензии которого вполне справедливы, согласен, то почему бы ему не вернуться домой, не собрать всех верных наших подданных, многие из которых тоже наверняка обижены и наверняка несправедливо, и не устроить на украинах маленькую, но громкую заварушку? В этом случае мы, Владислав IV, просто обязаны будем созвать посполитое рушение и выступить в поход, объявив, что сразу после замирения Малой Руси идем на турок. А пан сотник тогда, в свою очередь, как добрый христианин, заявит, что на фоне такой великой цели, как усмирение Османов, все домашние дрязги неуместны, соединит свои силы с королевскими, естественно, получив полное прощение, и…
Пану сотнику все ясно?
Пану сотнику было ясно все. В первую очередь, что шанс вернуть хутор, а то и получить второй налицо. Возможно, он потребовал гарантий. А возможно, и нет: у короля в казачьей среде была хорошая репутация. Еще раз повторяю: прямых доказательств того, что в ходе аудиенции, которая, безусловно, имела место, состоялся именно такой разговор, нет. Однако все, происшедшее в дальнейшем, подтверждает: дело было именно так. Или примерно так. Поскольку всего два месяца спустя после отъезда из Варшавы пан Хмельницкий объявляется на Сечи, причем не один, а во главе целого отряда реестровых – таких же немолодых, опытных и лояльных, как он сам, из тех гололевских дядек, что, прежде чем отрезать, думают не семь, а семь раз по семь раз, произносит перед срочно собранным кругом длинную речь о засеченном насмерть сыне, украденной жене, зарвавшихся магнатах, ненасытных поляках, подлых сенаторах, не дающих королю возможности заботиться о своих верных подданных, турецкой опасности, которой необходимо противостоять и православной вере, которую нельзя оставить в беде. Короче говоря, о наболевшем. И под восторженное одностайное «Любо!» становится гетманом Войска Запорожского.
Гуляй, поле!
Вся зима 1647/48 года ушла на подготовку. Запорожцев обучать нужды не было, многочисленных беглецов, порскавших в камышах вокруг Сечи, зазывали и спешно муштровали, с реестровыми все было давно обговорено, и они посулили примкнуть при первой возможности (что и сделали еще до первых стычек). И все-таки сил было отчаянно мало, на все про все – тысяч 15–18 пехоты и совсем чуть-чуть конницы. А между тем «кварцяное» (содержавшееся за счет дохода с четверти – «кварты» – королевских имений, но подчинявшееся Сенату) войско, размещенное на «крессах», хотя и было невелико, вместе с отрядами местных магнатов насчитывая примерно столько же, но для подавления казачьего бунта, как показывала история, этого хватало с лихвой. Профессиональная кавалерия есть профессиональная кавалерия. Однако о поражении лучше было не думать: традиция реестровых выкупать свои жизни, выдавая лидеров, была известна Хмельницкому очень хорошо. То есть победить один на один было невозможно, а для того чтобы раскачать массы и утопить качество в количестве, необходима была победа. Вернее даже, серия побед. Отдадим Хмельницкому должное: в отличие от предшественников он умел мыслить парадоксально. Если конницы нет, но очень нужно, значит, будет. И совершенно неважно, что татарская. Благо, имелся и полезный «контакт» – перекопский мурза Тугай-бей, кунак Богдана с юности, когда кто-то из них у кого-то (конкретика неведома), попав в плен, жил в доме, ожидая выкупа. Так что за конницей дело не стало. Правда, платить воинам Тугай-бея на первых порах было нечем, но разве друзья обращают внимание на подобные мелочи? В конце концов, в малороссийских селах проживало вполне достаточно красивых дивчин, крепких хлопчиков и прочего полезного товара, весьма ценящегося в Стамбуле, где нужда в дивах для гарема и мальчишках для пополнения янычарского корпуса, корпорации евнухов или галерных экипажей стабильна и непреходяща. Обычно казаки мешали татарам. Но ведь можно же и не мешать? На том и поладили.
Для поляков же know-how Хмельницкого/Тугай-бея оказалось неприятным сюрпризом. Их план, основываясь на опыте боев 1630, 1637 и 1638 годов, а также разведданных о крайнем дефиците у бунтовщиков конницы, предполагал выдвижение двумя колоннами и окружение пехоты противника. Когда-то с отрядами Наливайко на Солонице и скопищами Острянина под Голтвой эта метода вполне сработала. Но сейчас все случилось совсем не так. Сперва, 6 мая 1648 года, угодив в засаду близ Желтых Вод, был наголову разбит авангард «кварцяных», затем, 15 мая, при тех же условиях (засада, количественный перевес, невесть откуда взявшаяся орда) та же судьба постигла под Корсунем главные силы. Коронный гетман (министр обороны) Миколай Потоцкий и польный гетман (командующий особым военным округом) Мартин Калиновский, попав в плен, были угнаны татарами. И вот после этого полыхнуло не на шутку по всему Левобережью. Стихийно возникали партизанские отряды, крестьяне массами «оказачивались». Началась резня, хоть и в какой-то мере осмысленная, но от этого не менее беспощадная. Избавляя читателя от жутких, гарантирующих пару-тройку бессонных ночей подробностей, скажу лишь, что резали (в лучшем, наиболее гуманном варианте) все пшекающее и картавящее, без различия пола, возраста, рода занятий и имущественного положения. Попавшие в плен к гуманным татарам, продававшим живую добычу в рабство, даже оказавшись гребцами на галерах или евнухами, могли считать себя счастливчиками. Но сантименты сантиментами, а к концу июля 1648 года поляков на левом берегу уже практически не осталось, а в конце августа Хмельницкий, перейдя Днепр, взял под полный контроль Брацлавское, Киевское и Подольское воеводства. Зачистка малороссийских территорий Речи Посполитой завершилась в рекордные сроки, программа-минимум была выполнена. Пришло время короля.
Однако человек предполагает, а Бог располагает. Владислав IV, козырный туз игры, умер 20 мая. Идея крестового похода угасла сама собой, и Хмельницкий оказался в крайне интересном положении. Имевшиеся договоренности скисли, говорить теперь было не с кем и не о чем, временное правительство, плохо понимая, что происходит на periferia, собирала войска; оставалось только драться, уже не за хутор, а за жизнь. Благо, денег полякам было жалко, так что качество личного состава собранного ими войска было невысоким, а уровень руководства вообще ниже нуля. Самым боеспособным соединением была частная гвардия князя Вишневецкого, «сильного человека Речи Посполитой», но Сенат, опасаясь отдавать армию в твердые руки, доверил ее трем полным ничтожествам, еще и лишив их права единоначалия. Закономерным итогом стал полный разгром поляков под Пилявцами 10–13 сентября и молниеносный захват казаками Правобережья. Наступление Хмельницкого застопорилось лишь в октябре, когда гетман, осадив Львов и Замостье, застыл. Что и понятно: дальше ноты написаны не были вообще. То есть взять Львов, а потом и Варшаву проблемы не составляло: ни армии, ни короля у Речи Посполитой не имелось, беззащитную страну можно было ставить раком и диктовать любые условия, вплоть до признания полной независимости. Однако это не входило в партитуру. В это время Хмельницкий, добившись того, о чем не мог и мечтать, явно не знает, что делать. Будь жив Владислав, все бы сладилось, но Владислава нет, приходится импровизировать на ходу. Львов для гетмана – город однозначно польский, взять его означает из сильно нашалившего верноподданного превратиться в государственного преступника. Поэтому гетман снимает осаду, содрав с горожан колоссальные контрибуции и отослав своим представителям на Сейме очень жесткие инструкции: плевать, о чем там спорят, но я хочу только Яна Казимира, брата нашего доброго короля Владислава, а если нет, продолжим разговор в Варшаве.
Выбирать панам не из чего. Волю гетмана приняли к сведению, и королем избран Ян Казимир, после чего Хмельницкий, торжественно вступив в Киев 23 декабря, отправляет новому королю послов с условиями мира. Отнюдь не ультиматум. Напротив. Он не требует, а верноподданно, по всей необходимой форме просит ликвидировать Брестскую унию или по крайней мере запретить униатам миссионерст-вовать вне Галиции, юридически зафиксировать право реестровых владеть землей на Левобережье (о, хутор Субботов!) и лишить этого права магнатов. Обратим внимание: пункты более чем традиционные, ни о какой независимости речи нет, об освобождении «хлопов» тоже (реестровым на крестьян плевать, они их «кидали» всегда); новация разве что насчет магнатов – раз уж их владения захвачены, зачем отдавать?
Однако именно этот пункт «пропозиций» напрочь исключает возможность консенсуса. Посольство Адама Киселя, единственного православного сенатора Речи Посполитой и близкого друга Хмельницкого, вполне разделявшего его «довоенные» требования и имевшего полномочия соглашаться на «разумный компромисс», провалилось. Как, впрочем, и расчет гетмана на «своего» короля оказался ошибочным.
Ян Казимир не был трусом (трусов в роду Ваза не водилось), но, в отличие от равнодушного к высоким материям брата, был фанатиком. Младший сын, с детства предназначенный для духовной карьеры, имевший высокий церковный сан и снявший рясу по особому дозволению Ватикана, он считал своим христианским долгом окоротить «взбесившуюся схизму», тем паче что рынок ландскнехтов в связи с окончанием Тридцатилетней войны был переполнен спецами, а магнаты наконец-то готовы были раскошеливаться.
Алеет Восток
Увы, вместо реванша случился песец. В очередной засаде близ Зборова огромная, на сей раз очень качественная польская армия терпит поражение, влезает в «мешок» и впадает в панику. Самого Яна Казимира от плена спасает вмешательство крымского хана, решившего под сурдинку повоевать лично, пришедшего на поле боя со всей ордой и заставившего Хмельницкого мириться под угрозой удара в спину. Кстати сказать, рассуждения о том, что, дескать, «хан изменил украинскому союзнику», – чушь. Во-первых, в отличие от Тугай-бея и прочих, по традиции имевших право грабить кого угодно на пару с кем угодно, хан был монархом и никакой союз с удачливым бандитом, каковым юридически являлся гетман, между ними был немыслим. Речь могла идти лишь о вассалитете, и, значит, хан мог приказывать, не мотивируя. Но, что еще важнее, факт явления хана на поле боя означал, что поход согласован со Стамбулом; самодеятельности на таком уровне турки не прощали, и Ислам-Гирей хорошо знал о судьбе своих предшественников, забывших об этом. Стамбулу же было выгодно максимальное ослабление Польши, но не ее полный крах. Ибо крах вполне мог повлечь раздел бедняжки между Австрией и Россией, многократно их усиливающий.
В общем, став жертвой высокой политики, гетман был вынужден идти на переговоры, благо на сей раз слушали его очень внимательно. Но даже теперь, во второй (и последний) раз имея все карты на руках, Хмельницкий удивительно скромен. Согласно статьям Зборовского мира, подписанного 8 мая 1649 года, мятеж квалифицировался как реализация права подданных на «рокош» (законное восстание), а земли Малой Руси выделялись (в рамках Речи Посполитой) в отдельную административную единицу, Гетманщину, с широкой внутренней автономией и выборными органами власти. Казацкий реестр (гарантия соблюдения договора) увеличивался до 40 тысяч сабель. Фактически речь шла о преобразовании двуединой «республики» в триединую. Не могу доказать документально, но сильно подозреваю, что главным автором документа стал «канцлер» и alter ego гетмана Иван Выговский, действия которого в недалеком будущем будут направлены на реализацию идеи Великого Княжества Русского в составе Речи Посполитой. Но, что характерно, об отмене крепостного права в документе, как и 8 месяцев назад, нет ни слова. «Посполитых» в очередной раз кинули, и сам Хмельницкий дал по этому поводу исчерпывающее разъяснение: «Нехай кождый з своего тишится, нехай кождый своего глядит – казак своих вольностей, а кто не попав до реестру, тому доля воротытся до своих панив, працювати и платити володарям десяту копу»…
По итогам Зборовского договора в свои имения на Periferia стали понемногу возвращаться беженцы, чему крестьяне, успевшие разделить и землю, и панский скарб были вовсе не рады. Панов начали убивать, Варшава возмущаться, гетман, вполне довольный ситуацией, – вешать и сажать на колья нарушителей конвенции. В итоге по украинам поползли песенки, звучавшие (в наиболее мягком варианте) примерно так: «Ой, бодай того Хмеля перша куля не минула, а вторая устрылила, прямо в серце угодыла». Поскольку авторов разыскать возможности не было, на колья сажали исполнителей – бандуристов и прочих кобзарей. Однако рейтинг падал, и Хмельницкий, имевший воистину волчье чутье, это понимал. Как понимал и то, что на лаврах почивать рано. Зборовский договор, вполне устраивавший Хмельницкого, так и не был ратифицирован сеймом. Польша вовсе не считала ситуацию разъясненной окончательно. Она сосредотачивалась. Не спеша, учитывая все возможные варианты. В декабре 1650 сейм утвердил новый карательный поход, и ситуация сразу стала складываться не в пользу казаков. То ли, старея, гетман перестал ловить мышей, то ли Фортуна на сей раз слегка задремала, но летом 1651-го в двухнедельном сражении под Берестечком казацкое войско потерпело тяжелейшее поражение. Белоцерковский договор оказался унизителен и тяжек: реестр сокращался наполовину, до 20 000, казацкую территорию ограничили до Киевского воеводства, шляхта получала обратно владения в полном объеме. Ничего удивительного, что по разоренному краю покатились восстания, и земля под гетманом, которому доселе прощалось все, поскольку ему в смысле везения не было альтернативы, закачалась. Со стихийными восстаниями на селе справиться, контролируя казачество, было не так сложно, но 20 000 «выписчиков» предпочитали смерть возвращению к полевым работам, и кому как не Хмельницкому было знать, что такое казачий костяк, обросший крестьянским мясом? Но при этом Варшава, Белоцерковский договор, в отличие от Зборовского, ратифицировавшая по всей форме, требовала от вельможного пана гетмана скрупулезного выполнения обязательств хотя бы на подведомственных ему территориях гражданской войны, которая вовсе не факт, что оказалась бы успешной. И самое безотрадное, что – Хмельницкий был слишком умен, чтобы этого не понимать – в случае поражения деваться ему будет некуда. Для поляков он преступник, чьи деяния срока давности не имеют, и оказаться в их руках в качестве беглеца означает смерть, какие бы соглашения ни были достигнуты (впоследствии именно такая судьба постигла многих чересчур заигравшихся соратников гетмана). Прятаться в России, Крыму, Турции? Но после 10 лет практически абсолютной власти такая жизнь будет хуже смерти, тем паче что татары и турки вполне могут польститься на то, что эмигрант привезет с собой, а если не везти с собой ничего, то опять-таки разве это жизнь?
Спасите наши души!
Именно в это время, по свидетельству очевидцев, гетман, и раньше не бывший врагом зеленого змия, начинает закладывать за воротник чересчур, даже по казацким меркам XVII века. И как раз с этого времени принимается искать варианты, рассылая письма во все сопредельные страны, причем особенно не щадя Москву: там эпистолы из Чигирина появляются чуть ли не раз в месяц. А вот переписка с Варшавой практически сходит на нет. Хмельницкий, идеально улавливавший все нюансы настроений в обществе, уже понимает, что, во-первых, новая война с Польшей неизбежна, и совершенно неважно, хотят ее поляки или нет, во-вторых, начать ее придется ему вне зависимости от желания, а в-третьих, прежде чем начинать, необходимо подыскать широкую спину, за которой в случае чего можно спрятаться. Таковых две – Москва и Стамбул. Но в Турции тяжелый политический кризис: только что удавили султана Ибрагима (кстати, первый, за год до Карла Стюарта, монарх Европы, не убитый втихомолку, а казненный по суду, за профнепригодность и антинародную политику), и вопрос о власти еще далеко не решен. К тому же Турция увязла в разборках с Венецией и Ираном. Да и народ за крымские шалости турок ненавидит почти так же, как ляхов. Молдова и Трансильвания – смешно. Помочь не помогут, а продать продадут. Иное дело – Москва, уже вполне оправившаяся от последствий Смуты. Там, конечно, прав и вольностей куда меньше, чем в Речи Посполитой, однако намного больше, чем в Турции. Опять же язык один, вера та же, гаремами там не балуются, в янычарах не нуждаются (своих хватает), никакой миграции голозадых дворян не предвидится: дай Бог не так давно приобретенное Поволжье освоить. И, наконец, «местные кадры» на Москве, в отличие от Польши, вполне уважают, будь это хоть татарские мурзы, хоть сибирские князьки. Короче говоря, альтернативы нет. Проблема, однако, заключалась в том, что Москва вовсе не спешила обрадоваться и, рыдая, распахнуть объятия. Там крепко сомневались, нужно ли вообще враждовать с Польшей, тем паче за разоренную и крайне проблемную территорию с хоть и единоверным, но психологически надломленным населением. И Хмельницкий продолжал писать, распинаясь в самых теплых чувствах, прося, убеждая и всячески заинтересовывая думских сидельцев…
Тем временем случилось то, чего не могло не случиться. Война, которую не хотели ни поляки, ни гетман, но которой требовало огромное большинство «быдла», началась и пошла по совсем новым правилам. После того как на поле выигранной битвы под Батогом казаки поголовно перебили пленных, в нарушение приличий не позволив «союзным» татарам отобрать хотя бы способную заплатить выкуп знать, это была, собственно, уже не война, а резня на полное уничтожение. Народ украин не желал поляков ни в каком виде, кроме протухшего, а повторить ошеломительный успех 1648-го не было ни малейшей надежды. Как ни сладка была «воля», пришло время рискнуть и «лечь» под серьезного покровителя, выговорив максимум власти и влияния. Рассуждения гетмана были не всеми поняты и не всеми приняты. Кое-кто считал, что, дескать, прорвемся, другие, что если уж так карта пошла, то, пока мы в силе, почему бы все-таки не вернуться в лоно Речи Посполитой. На Тарнопольской раде 1653 года против «промосковской» линии выступили даже наиболее авторитетные соратники Хмельницкого, вроде Ивана Богуна, спасшего остатки армии под Берестечком. И все же гетману опять удалось все. Он сумел одновременно и «дожать» Москву, убедив ее в том, что не помочь «гибнущим православным братьям» нельзя, и доказать старшине, что попробовать стоит, поскольку дурные москали готовы помочь «гибнущим братьям» практически задаром.
И в самом деле, по итогам переговоров с правительством Алексея Михайловича казачеству предоставили все «привилеи», предусмотренные Зборовским трактатом. Более того, не только весь «старый уряд» был сохранен полностью, но в «статьи» было даже вписано право выбирать старшину и гетмана без консультаций с Москвой, всего лишь информируя ее о результатах, 85 % налоговых сборов поступали в гетманскую казну, а реестр увеличился до 60 тысяч сабель. Сверх того, разрешалось принимать иностранные посольства, то есть вести самостоятельную политику, за исключением враждебных к России государств. Короче говоря, Малая Русь становилась хоть и не самостоятельным государством, но чем-то гораздо большим, нежели обычный протекторат типа турецкой Молдовы или австрийской Трансильвании. Таким образом, новые украинские мифологи недалеки от истины, утверждая, что 8 января 1654 года в Переяславе было одобрено не «воссоединение», а всего лишь создание федерации. Но вот какое отношение имеет эта самая многократно поминаемая всеми кому не лень Переяславская Рада ко всему дальнейшему, – уже совсем иной вопрос…
Глава III
Полный пердимонокль
Ян, помнивший родство
Последним годам Хмельницкого, при всем их блеске, вряд ли стоит завидовать. Больной, судя по всему, не вылезающий из запоя, но все же, видимо, по привычке он продолжал интриговать, на сей раз втайне от Москвы, строя глазки шведам, целившимся на ослабленную Польшу. И умер в 1658-м, завещав булаву (непонятно, между прочим, с какой стати, поскольку пост был все-таки выборным, а не наследственным) сыну Юрию. Фактическая власть, однако, оказалась в руках Ивана Выговского, генерального писаря. То есть «министра иностранных дел» Гетманщины. Между прочим, ближайшего соратника усопшего, его свояка и, видимо, абсолютного единомышленника.
Человека этого, яркого и незаурядного, нынче считают либо героем и буревестником борьбы за «незалэжнисть», либо, наоборот, дешевкой, продажной шкурой, попытавшейся сдать полякам все завоевания Хмельницкого. А еще – вором, взяточником, негодяем и так далее. Истина, однако, никогда не бывает однозначна, а фигура, надо признать, была очень неординарная. Явно не ангел: на лапу брал. Масштабно и у всех подряд. Не только брал, но и, подобно много позже родившемуся Талейрану, не стеснялся клянчить, а то и требовать. Ну и что? Все тогда брали. И сейчас берут. Вползание в элиту путем устройства «правильных» женитьб тоже не в упрек: браки в своем кругу (а желательно и выше) разумные семьи практикуют по сей день, тогда же это вообще было основой политических отношений. Понятно и стремление приближать родню и земляков: сколько ни называй сие кумовством, но любому руководителю нужны преданные люди, а кому и доверять, как не «родной крови» или друзьям детства? Говоря серьезно, человек, вне всяких сомнений, умный и ответственный (бессменный «канцлер», ответственный, кроме внешней, еще и за внутреннюю политику). Очень и очень образованный. Судя по летописям, непьющий, что по тем временам и местам равно чуду, или, по крайней мере, пьющий мало и без удовольствия. Кроме того, волевой, тактичный, сдержанный (кто имел горе плотно общаться с пьяными неврастениками, подтвердит, что «убалтывать» их куда как нелегко, а великий Хмель, неврастеник тяжелейший, да к тому же еще и алкоголик, одного Ивана Евстафьевича во хмелю слушал, и не просто слушал, но и подчинялся). С учетом того, что все «золотое десятилетие» Выговский трудился на серьезных постах в Комиссариате Речи Посполитой над Войском Запорожским, вполне вероятно, что был он тайным униатом (документов, кажется, нет, но православных в польской администрации не держали, а архивы в подобных случаях post factum чистят добела). Происхождения неказацкого, в Войско попал случайно, как пленный, но тем не менее был замечен, возвышен и оценен (не зря же любимую, единственную дочь гетман отдал именно за его брата, хотя имел склонность к бракам уровнем выше: сыну, скажем, сосватал аж молдавскую княжну). Даже после смерти гетмана был верен его памяти: наследника, Юрка, пальцем не тронул, как в то время водилось, и даже власть у него формально не отнял, так и оставшись гетманом «на то время», то бишь «врио». А что взял полноту власти на себя, отослав парнишку учиться, так это самому же мальцу было лучше, чем, как вышло с его ровесником Ричардом Кромвелем, служить марионеткой для реально правящих кланов, да и надо ж было юному гетманичу иметь образование.
Что же до политики, то как хотите, но для меня совершенно несомненно: Выговский, против своей воли оказавшись среди мятежников, хоть и оценил по достоинству выгодные аспекты сложившейся ситуации, своим статусом «бунтовщика» тяготился, считая идеальным вариантом завершения войны признание конфликта гражданским и почетного примирения. И в этом, несомненно, полностью сходился с Хмельницким, до последней возможности делавшим максимум для того, чтобы заставить элиту Речи Посполитой перейти от «двуединой» федеративной системы к «триединству», а старт «московскому проекту» дал лишь после Батога. Когда стало ясно, что война пошла на уничтожение, а сам он для поляков стал даже не врагом номер один, а воплощением зла, причем на многие поколения вперед. У Выговского такого ограничителя не имелось. Он, напротив, был своего рода «жертвой жестоких обстоятельств», так что говорить с поляками мог безо всяких предубеждений. И, несомненно, говорил. Скорее всего, с ведома Хмельницкого. Имея для этого, как руководитель не только дипломатического ведомства, но и разведки, во все времена тесно связанной с дипломатией, массу возможностей как официальных, так и не совсем и совсем не. Говорил, скорее всего, о том, что «домашняя война» – трагедия для всей семьи, что судьба Руси (что такое Украина, он знать не знал) на западе, а не на востоке. Не в варварской, то есть Москве, где самый обычный «рокош» против царя считается государственным преступлением, где у хлопов есть какие-то права и даже у бояр совершенно нет секса. Короче говоря, ни о каких намерениях «изменить русскому царю» речи быть не может, поскольку Иван Евстафьевич клятву, по воле обстоятельств и гетмана данную в Переяславе, действительной, безусловно, не считал. Тем паче что Москва сквалыжничала: новый гетман, приняв булаву, по-человечески попросил Царя-батюшку дать сколько-то имений в России, а сквалыжная Дума, хотя просьбу уважила, но не в той мере, в какой хотелось челобитчику. Так что, подписывая известный договор в Гадяче, возвращающий мятежную Малую Русь «под корону», умница «на тот час гетман» имел все основания гордиться собой.
В самом деле, если политика – искусство возможного, а он, по сути, сумел сделать то, чего не удалось и Хмельницкому на пике успехов – выторговал у Речи Посполитой не просто максимум возможного, но даже сверх того. Шляхта получала реституцию имений, но и казачество приобретало право на землю, а старшина сохраняла имения, взятые по праву войны. Католикам дозволялось жить на территории Малой Руси, но униатство и миссионерство запрещались напрочь, а православная церковь уравнивалась в правах с католической (и, зная хватку святых отцов, можно уверенно утверждать, что сильно разгуляться «папежникам» бы не дали). Территория, подведомственная гетману, вновь возвращалась в границы, очерченные в Зборове, что перечеркивало позорный Белоцерковский пакт, восстанавливая утраченное Хмельницким. Самое же главное (на это мало кто обращает внимание, а зря), «Великое Княжество Русское», о котором идет речь в документе, это не какая-то расплывчатая, существующая лишь de facto «Гетманщина». Это статус, писаный, признанный, реальный и легитимный. Сильно поумнев, Варшава дает «добро» на то, что раньше категорически исключала, признавая, что отныне Речь Посполитая может существовать только в качестве уже не двуединой, а триединой федерации, одна из составных частей которой исповедует православие. Более того, само понятие «княжество» подразумевает сословную реформу. Раз есть «князь» (по факту им, как и князем литовским, становится пан круль), то есть и соответствующая социальная структура. Проще говоря, казаки наконец-то обретают легитимный статус, из непонятно кого становясь дворянами, той самой православной шляхтой, которой раньше быть не могли по определению. Конечно, идеала не бывает, крестьянство, например, проигрывало по всем статьям, оказываясь не просто в положении «до событий», а в гораздо худшем. Но интересы «быдла» старшина, в том числе и Хмельницкий, в счет не брали никогда, а казаки как раз от этого пункта выигрывали, вместе со шляхетством получая и крепостных. В общем, Выговский совсем не зря держал его до времени в секрете от «народных масс», позволив огласить только в критический момент – на роковой для себя Гармановской Раде, как джокер, перебивающий все козыри. Однако просчитался, и без ответа на вопрос «почему» двигаться дальше не получится.
В скобках
Будем честны. Прежде чем продолжать, поставим себя на место Ивана Выговского и зададимся вопросом: а вдруг все не так просто и никто присягу не нарушал? Вдруг Войско Запорожское было вовсе не только казацким войском Сечи, а уже некоей «преддержавой», в которой уже начали складываться свои внутренние отношения, начался процесс формирования нации? Если так, то сводить проблему к присяге какой-то группы людей внешнему суверену, конечно, нельзя. Но так ли это?
Давайте разбираться.
Что произошло в начале 1648 года на «крессах сходних» Речи Посполитой?
Однозначно: мятеж военного сословия (Его Королевской Милости Войска Запорожского), недовольного тем, что оно, честно выполняя обязанности, по идеологическим причинам (православное вероисповедание) поражено в правах по сравнению с аналогичным, но «идеологически правильным» сословием.
Выступало ли это сословие представителем интересов всего населения региона?
Идеологически (конфессионально) – бесспорно. Политически – ни в коем случае. Требуя «декатолизации» православных областей, элита военного сословия предполагала всего лишь упрочить свой достаточно подвешенный статус, уравняв себя со шляхтой во всем, в том числе и в праве на владение крепостными. Хотя, отдадим должное, при этом умело использовало социальную демагогию, провоцируя максимально большую дезорганизацию мятежных территорий, что, естественно, затрудняло подавление бунта.
Чего добивалась сословие?
Равноправия со шляхтой, гарантированного самоуправлением православных регионов, то есть максимум преобразования двуединой федерации в триединую; вопрос об учреждении национальной государственности не ставился вообще и не мог быть поставлен даже теоретически, поскольку само понятие «нации» возникло гораздо позже.
Таким образом, события 1648 года были классической bellum civile, гражданской войной. Строго говоря, даже войной «внутри сословия», в итоге которой победа диссидентов была зафиксирована Зборовским соглашением 1649 года. Это соглашение, полностью устраивающее мятежную элиту, продержавшись совсем недолго, было ею же нарушено, поскольку не учитывало интересы большинства мятежников, и элиты были в полном смысле слова вынуждены действовать во вред себе. Они вешали и сажали на кол «хлопов», не желавших подчиняться возвращающимся в свои имения полякам, но до определенного предела. А затем вопреки собственным интересам оседлали волну протеста, который не могли подавить. Ибо в противном случае либо были бы сметены стихией, либо, утратив социальную опору, были бы взяты сметены. На мой взгляд, ситуация полностью аналогична печальной памяти «пост-Хасав-Юрту», когда умеренным лидерам «Ичкерии» пришлось разворачивать войну, начатую вопреки их воле экстремистами, точно так же, как Хмельницкому пришлось нарушить условия Зборовского мира и начать военные действия, завершившиеся позором Берестечка. И, соответственно, стать не лидером «субъекта договора», отстоявшего свои права силой и амнистированного, но паханом банды явных государственных преступников, с которыми, коль скоро законная власть сумела накопить силы, уже не было нужды церемониться. Собственно, то, что Войско Запорожское не было обнулено после Берестечка, то лишь из-за вмешательства внешних сил: Москва жестко требовала компромисса с православными, а Крым не желал полного уничтожения инсургентов, поскольку не был заинтересован в стабилизации Польши. Однако мир был уже химерой: если Зборовский договор – солидное, серьезное соглашение, которое поляки позже будут брать за основу, пытаясь перекупить лидеров сословия, то Белоцерковский 1651 года – филькина грамота, которую никто соблюдать даже не собирался.
С этого момента пути назад для элиты сословия уже не было. Гражданская война плавно перешла в бойню на уничтожение с элементами геноцида, причем начало процессу положило (под Батогом) восставшее сословие с подачи элит, стремящееся повязать всех кровавой круговой порукой. Если раньше с пленными поступали в соответствии с нравами и нормами эпохи, теперь поголовное уничтожение вместо показательной репрессивной акции становится системой. В ответ на что власти начали действовать в рамках уголовного кодекса, а бандиты (именно так!), не в силах устоять перед мощью государства, принялись искать помощи за рубежом. Но вот какую именно, на каком основании и в каком качестве? Юридически-то они по-прежнему подданные Короны, чего и не думают отрицать и хлопочут об изменении подданства при сохранении сословного статуса и привилегий. И ни о чем больше. Ни о какой «державе» или хотя бы «преддержаве» речи нет. В достаточно обильной документации речь идет только о Войске. Сословие в рамках своего, «военно-демократического» понимания искало нового суверена, как некогда, согласно «Хеймскрингле», дружины викингов, убегающие из Норвегии от чересчур жестко наводившего порядок Хальфдана Черного.
Любопытно вот что. Выговский – как ни крути ученик иезуитов, полиглот, интеллектуал, владелец огромной библиотеки. Помышляй он о собственной державе или хотя бы о провозглашении некоей «нации», эта идея, бесспорно, была бы хоть как-то отражена в его знаменитом «Манифеста». А этого нет. Именно потому, что книжнику-гетману было очевидно: такое невозможно, поскольку не может быть. Законы, традиция и цвет юридической мысли того времени, от Базена до Гоббса, о государственности говорят предельно четко. Государство не может возникнуть с бухты-барахты. Только на основе «народного соглашения» и в форме монархии, «Волей Божьей» воплощающей в себе государственный суверенитет. Или в форме республики, но опять-таки основанной на «народном соглашении». Второй, казалось бы подходящий, вариант уже был тогда апробирован: издавна в Швейцарии, с недавних пор – в Голландии и аккурат в описываемое время – в Англии, но, увы, не подходил по двум причинам. Во-первых, для учреждения республики мало выраженной воли одного сословия, необходимо солидарное решение «общин». То есть и казаков, и мещан, и духовенства, и крестьянства. А собирать что-то типа парламента или Земского Собора, в отличие от казацкой рады, имеющее право решать подобные вопросы, лидеры мятежников не собирались. Прежде всего потому, что даже не догадывались о существовании такого варианта. Но если бы и догадывались, все равно не стали бы. Ибо на этом самом «парламенте или Соборе» крестьянство неизбежно потребовало бы себе тех же прав, что и военное сословие. Земли, так сказать, и воли. Что никак не устраивало старшину, сражавшуюся именно за землю (и соответственно, за крепостных). Но и пренебречь этим естественным требованием старшина никак не смогла бы, поскольку речь шла не просто о «быдле», а о «быдле» многочисленном и вооруженном. Иными словами, «республика общин», как в Швейцарии или Голландии, противоречила заветным планам казацкой элиты, а «республика элит», как в Венеции или той же Польше, неизбежно спровоцировала бы жесточайший бунт (гражданскую войну), чем не замедлили бы воспользоваться поляки. И наконец, юридическим фундаментом республики могли быть либо ссылки на традиционные, общинные ценности (Швейцария), либо «Волю Божью», но, как в Англии, в протестантском толковании. Ни то, ни другое для Малороссии не подходило: традиционная община там давно умерла, а протестантские установки для православного населения, в первую очередь для духовенства, слово которого в этом плане определяло все, были попросту неприемлемы.
Учреждение «своей» монархии было еще более иллюзорно. То есть велеть киевским ювелирам смастерить корону, крикнуть «Любо!» и напялить ее на макушку Хмельницкому старшина вполне могла. И что? Теоретически, конечно, в данном случае волю «общин» можно и не учитывать, но принцип «Воли Божьей», когда монаршая власть есть земное отражение Власти Небесной, никуда не денется: благословение и одобрении Церкви необходимы. Даже на уровне атрибутики годилась не всякая корона, а конкретная, посланная, предположим, Папой или, на худой конец, одним из православных Патриархов. Уместно вспомнить «литовский» прецедент, когда Витаутас, уже возглашенный в Ватикане королем, реально королем так и не стал, поскольку та самая корона была по пути в Вильно похищена поляками, а дубликата из Рима престарелый князь уже не дождался. А также прецедент «валашский», когда Михай Храбрый, объединив на пару месяцев Валахию, Молдову и Трансильванию, короновался старой короной венгерских королей, но так и не был признан, поскольку корона оказалась поддельной, а Церковь не одобрила коронацию. Излишне говорить, что благословения не предвиделось. Ни от Папы (незачем ему вредить Польше, да и для православной Малороссии он не авторитет), ни от кого-то из Вселенских Патриархов, подконтрольных Порте (с какой стати султану санкционировать возникновение новой христианской монархии?), ни от Патриарха Московского (один Царь в Православном Мiре!). Ну и, само собой, никакого признания не приходилось ждать от легитимных монархов хоть Европы, хоть Азии. Что было тогда (да и ныне есть) важнейшим условием «состоявшейся государственности», «самоволка» же стала бы таким оскорблением монаршей «корпорации», что вполне могла спровоцировать создание коалиции против нарушителей «божественного права». В обильной переписке Хмельницкого с зарубежными суверенами все письма выдержаны в одной и той же стилистике: гетман пишет со всеми надлежащими словесными узорами, адресаты, вплоть до князя, пардон, Трансильвании, отвечают гетману в сухой, снисходительной манере. Особо же импульсивные товарищи, вроде крымского хана, не отказывают себе и в удовольствии напомнить партнеру, где конкретно его место. Как равный равному пишет только Кромвель, но легитимность Кромвеля к этому моменту, мягко говоря, сомнительна; он сидит на штыках, правда, прочно, однако режим держится исключительно на его личности.
Итак. О «союзе держав» речи не было. 8 января 1654 года в подданство Москве вступало всего лишь сословие. Причем маргинальное, с точки зрения тогдашнего права находившееся (после нарушения Зборовского мира и Батогской бойни) вне закона, по статусу аналогичное, скажем, пиратам Ямайки того же периода. Получив право присягнуть далеко не сразу, а после многократных, униженных просьб, по причине (едва ли не единственной, ибо воевать с Польшей Москва совершенно не хотела) обязательств православного Царя перед православным Мiром. И вступало в подданство сие сословие, так сказать, «голым и босым», не присоединяя к Московскому царству ни пяди земли. Поскольку территория, где оно обитало и которое de facto контролировало, с точки зрения международного права оставалось законной территорией Речи Посполитой. Примерно как с точки зрения этого мало с тех пор изменившегося права остаются de jure грузинскими Абхазия и Южная Осетия. А следовательно, принимая присягу, Москва обязывалась не только вернуть уголовникам и сепаратистам официальный статус, но и сделать их пребывание (и собственность!) на занятых явочным порядком землях легитимным, выведя Малороссию из-под юрисдикции Варшавы по общепризнанному и неоспоримому в те времена jus expugnatio – праву завоевания. Не более. Правда, и не менее.
Перебор
История того, что в московской переписке тех лет называется «великим Ивашки Выговского воровством», достаточно известна, пересказывать ее в подробностях нужды нет. Гетман сносился с поляками, несогласные с ним полковники (а таковых было большинство) информировали Кремль, Кремль взвешивал и требовал доказательств, а потом в Гетманщине появились поляки Анджея Потоцкого и Юрия Немирича, получившего от друга-гетмана огромные земли на Полтавщине. И полыхнуло. Первый блин, правда, был комом. Вождь Полтавского восстания Мартын Пушкарь пал в бою, второй лидер, запорожский кошевой Яков Барабаш, угодив в плен, сложил голову на плахе. Российское войско, ведомое Григорием Ромодановским, застряв под Конотопом, проиграло сражение не столько казакам Выговского, как любят утверждать мифологи (они, если в чем и отличились, то только в избиении пленных после боя), сколько крымской орде, вызванной на подмогу мятежным гетманом. Собственно, эта конфузия, изображаемая подчас чуть ли не как «битва века», была поражением довольно условным. Татарам удалось заманить в засаду и вырубить лишь малую и не лучшую часть московского войска – дворянскую конницу под командованием Семена Пожарского (около 5000 сабель), да и то, в сущности, лишь из-за неосмотрительности отчаянно храброго, но совершенно бестолкового рубаки-князя. Основная же часть армии Ромодановского отошла от Конотопа в полном порядке, огрызаясь огнем, поскольку, лишившись конной силы, продолжать серьезные боевые действия было не с руки. С точки зрения стратегии итог оказался, скорее, в пользу Москвы: изучив причины неудачи, она с этого момента навсегда отказалась от дворянского ополчения, рыхлого, плохо обученного и совершенно недисциплинированного, сделав упор на регулярную кавалерию. Что же до Ивана Евстафьевича, то весь его выигрыш, по сути, заключался в сиюминутной эйфории от яркого успеха. И все. Ромодановский, отступив за недальнюю границу, переформировывал полки, готовясь к новому походу, а на территории самой Гетманщины развернулся мятеж, по сравнению с которым восстание Пушкаря выглядело невинной шуткой. Напуганные ордой города приходилось брать с боем и далеко не всегда получалось, крестьяне брались за вилы, добравшись даже до самого Немирича, а казацкие полки один за другим объявляли об отказе в подчинении гетману.
Думал ли Выговский, что все получится именно так? Наверное, все-таки нет, иначе бы и не начинал. Но, как умный и опытный человек, такую вероятность не мог не учитывать. Поэтому подстраховывался на полную катушку, стараясь учесть все. Против упреков в измене православию – договоренность с митрополитом, гневом которого уверенно грозил мятежникам. Против Москвы, которая утираться не станет (столько средств вложено!), – польские «союзники». Против излишне нагло диссидентствующей старшины – эшафот (чем, в самом деле, Яшка Барабаш лучше Осипа Гладкого, казненного Хмельницким за неподчинение гетманскому курсу?). Против запорожцев, которые любой твердой власти враги, а равно и наиболее смелого «быдла», которое взбунтуется, увидев первого же вернувшегося пана, – полки немецких и венгерских ландскнехтов. Короче говоря, учтено было решительно все. Кроме уровня народного возмущения. Как ни талантлив и опытен был Иван Евстафьевич, не было у него той звериной, «ельцинской», что ли, интуиции, которой в полной мере был наделен Хмельницкий и которая делает человека не просто лидером по должности, а вождем народа, способным в переломные моменты истории улавливать малейшие колебания настроений масс, оседлывать их и всегда оставаться на гребне. К бунту он был готов. Но вот что бунт окажется настолько масштабным, а тем более что от него, такого предусмотрительного, казалось бы оседлавшего удачу, начнет бежать старшина, хорошо осведомленная о преференциях, определенных ей Гадячским договором, предвидеть не сумел. И что уход «москалей» никак не разрядит ситуацию, что горожане, которым он подчеркнуто покровительствовал, щедро раздавая «привилеи», станут закрывать перед ним ворота, что мобилизация казаков если кое-как и пойдет, то лишь под угрозой децимаций, что, наконец, реестровые, услышав на Гармановкой Раде о своем грядущем шляхетстве, которым они обязаны лично ему, Выговскому, поднимут докладчиков на копья, – к этому тоже вряд ли был готов. А потому заметался. Заметавшись же, начал творить ранее не свойственные ему глупости, ничего не исправляющие, а только добавляющие жара в огонь. Только так и можно расценить, например, отчаянную просьбу к хану как можно дольше не уходить (ранее татары приходили ненадолго, разживались полном и уходили), подкрепленную официальным разрешением грабить подведомственные гетману города («Даде на разграбление и пленение Гадяч, Миргород, Обухов, Веприк, Сорочинцы, Лютенки, Ковалевку, Бурки, Богочку…»). То есть Хмельницкий, конечно, тоже платил хану двуногим скотом и его пожитками, но делал это культурно, как бы не будучи в силах остановить «союзников», никогда не разрешая официально, а следовательно, никому не давая оснований обвинить себя в сознательной помощи людоловам.
Такие вот вареники со сметаной. Осталось добавить разве, что позже Иван Евстафьевич, возможно, понял, что к чему. Поскольку, уже сидя в Польше (ему, в отличие от брата Данилы и польского душевного друга Юрия Немирича, все же повезло унести ноги), добровольно отослал преемнику, Юрку Хмельницкому, гетманские «клейноды» и печать, которые мог и оставить при себе, сохраняя тем самым хотя бы толику легитимности. Да и расстрел его несколько лет спустя по обвинению в связях с «московской стороной» навевает некоторые сомнения, поскольку (хотя интриги имели место) казнен он был фактически без суда, будучи по рангу сенатором Речи Посполитой, а Речь Посполитая была достаточно правовым государством, чтобы сенатор имел право быть выслушанным в суде. Кроме, разумеется, случаев, когда вина была очевидна, а разбирательство грозило уронить престиж державы. Впрочем, все это, правда оно ли нет, для нас уже совершенно не важно. Куда важнее, что, во-первых, события 1657–1659 годов, связанные с именем и деятельностью Ивана Выговского, четко и однозначно подтвердили: абсолютное большинство населения Малой Руси, и казачества в том числе, не приемлет Эуропу ни в каком виде, а хочет «царя восточного» и готово за это бороться. А во-вторых, первые «ущемления» свобод Малой Руси (введение войск в города, назначение воевод и установление общего контроля Москвы над ситуацией) состоялись не в нарушение статей Переяславской Рады 1654 года, а на основании решения и просьбы Второй – тоже Переяславской. О которой нынешние украинские мифотворцы почему-то не хотят помнить.
Шестидесятники
Второй Переяславский договор, юридически фиксирующий роль Москвы как верховного арбитра малороссийской политики и санкционирующий ввод московских гарнизонов в города Гетманщины, невероятно раздражает тех «оранжевых», которые все же о нем вспоминают, когда не вспомнить нет никакой возможности. Документ-де «очень невыгодный, кабальный для Украины», подписан «слабым гетманом Юрием под безумным давлением московского воеводы князя Трубецкого». Насчет «безумного давления» (тем паче насчет «под угрозой окруживших город войск», о чем тоже непременно поминают) – чушь несусветная. Если людям предстоит воевать вместе, тут выдавливать формальное согласие, тем паче угрозами, глупо. Трубецкой просто сообщил «союзникам»: веры им, учитывая, что Гадячский договор почти все они одобряли, нет никакой, так что России нужны гарантии, а ежели не согласны, так на фиг, и разбирайтесь с поляками сами. После чего старшина согласилась поумерить аппетиты.
А вот второй тезис насчет «слабого гетмана» оспаривать не стану. Бедняга Юрась и в самом деле был трудным, глубоко невежественным подростком с тяжелой психикой, живым доводом в пользу рекомендации не делать детей спьяну. Если старший брат его, Тимош, погибший в Молдавии, помимо лютой наследственной истерии и очевидных признаков садизма, все же унаследовал от родителя некоторые лидерские задатки и личное мужество, то Юрку, по определению самого Грушевского, «недосвідченому напівголовку» похвастаться было вообще нечем. Кроме, конечно, громкого, завораживающего массы имени. «Як йому, молодому, воспалительному, слишком недоумку, хворому на чорну болiсть, – риторически удивляется радикальный канадский историк Микола Аркас, – було керувати на той тяжелий час?».
Отвечаю: никак. Ничем он не «керувал», поскольку имел дядю, Якима Сомка, родного брата первой жены Богдана. В эпоху великого шурина дядя себя ничем особым не зарекомендовал, но, понятно, как сыр в масле катался, затем поддержал Выговского, но не сошелся с ним в вопросах кадровой политики. Ибо видел себя минимум войсковым обозным (министром финансов), а не получил ничего, причем в объяснение Выговский прилюдно заявил, что Сомко по натуре «шинкарь», которого к казне подпускать опасно. Естественно, Сомко обиделся, уехал на Дон и там, открыв пару шинков, зажил припеваючи. Однако слаб человек. Узнав о «зигзаге» Выговского и всеобщем бунте, срочно открыл в себе симпатии к единоверной Москве, прекратил спаивать православных и рванул в родные пенаты, где, хотя в гетманы и не выскочил, но быстро (как же – шурин Богдана!.. дядя Юрка!) выбрался в первые ряды новых «урядовцев», подмяв под себя решительно ни к чему не пригодного парубка. Это не слишком нравилось российским командирам. В 1660-м, выступая в поход на поляков, воевода Шереметев прихватил парнишку с собой, оставив на хозяйстве Сомка, без живого знамени не опасного. К сожалению, Шереметеву не повезло. Под Чудновом он (не без помощи людей гетмана) попал в засаду, был разбит татарами, как всегда, мудро дружащими против тех, кто на данный момент сильнее, взят в плен и на 22 года уехал в Крым, а победители осадили Юрка под Слободищами. Три недели юный кретин сидел в осаде, боясь сдаться тем, с кем уже успел договориться, но потом все-таки сдался, подписав Чудновский договор (почти полная калька с Гадячского, только сильно отредактированный в пользу Польши), и присягнул на «вечную верность» королю. С этого момента при нем неотлучно находился комиссар Беневский, видимо, педагог не из последних, поскольку Юрко, по свидетельству очевидцев, «в рот пану глядел». Чему более всего рад был, ясное дело, дядя Сомко, мгновенно объявивший себя гетманом и, выдвинув лозунг типа «Навеки вместе!», наконец-то обретший некоторую популярность.
Драка между дядей и племянником вышла крутая, аж на полтора года с переменным успехом. За это время быть гетманом Юрасю очень понравилось, благо, что делать, подсказывал пан Беневский, а тешить все более распаляющуюся натуру никто не мешал. У поляков, правда, имелась в запасе альтернативная, куда более приемлемая кандидатура: наказной гетман (наместник) правого берега, Павло Тетеря, крестник великого гетмана, принципиально (редкость по тем временам) убежденный, что солнце для Малой Руси восходит на Западе, бомбил Варшаву докладами с рефреном: «Ну когда же вы, наконец, уволите этого идиота?». Однако на пацана все еще работало имя, так что поляки не спешили, выжимая из парня максимум. Однако все кончается. 16 июля 1662 года Юрась, успевший растерять немало сторонников, уразумевших, что Хмель Хмелю рознь, потерпел окончательное поражение и вскоре, объявив об отречении, по мягкому совету Тетери, постригся в монахи под именем Гедеона. После чего был взят под стражу, отправлен во Львов и посажен в крепость, откуда вышел, отмотав полный пятерик, только после смерти папиного крестника. Почти сразу, впрочем, угодил к татарам, был отослан в Стамбул, обласкан, помещен про запас в греческий монастырь и забыт на долгие годы. Все это, однако, случилось позже, а пока что, потратив несколько месяцев на организационные вопросы, Павел Тетеря был официально избран гетманом Его Королевской Милости (вслух об этом не очень говорилось, но и секретом не было) Войска Запорожского. Что, впрочем, было признано только полками днепровского Правобережья. Творящемуся же на левом берегу вообще сложно было подобрать название.
Грызущие вместе
Сомко дорвался, но не совсем. Он сумел стать только наказным гетманом, а в 1662 году на Козелецкой раде даже оформил себя в настоящие, но «ворожа Москва», основываясь на статьях II Переяславского договора, звания не утвердила, оставив обескураженного дядю Якиму в ранге «врио». Резоны у бояр имелись, и серьезные. Во-первых, избрание прошло, мягко говоря, не по всем правилам, что было в дальнейшем чревато проблемами, во-вторых, досье на дядю Якима было довольно пухлое, и считать его человеком вполне лояльным никак не получалось. В-третьих, пребывал он в тяжелейших контрах с Василием Золотаренко, еще одним шурином Хмельницкого, но уже по третьей супруге, считавшим, что если кто-то булавы и достоин, так только он сам, «верный слуга государев», а не «шинкарь Якимко», и строчившим на свояка донос за доносом. Тот в долгу не оставался, благо досье на «верного слугу», при Выговском успевшего получить польское шляхетство и даже фамилию Злотаревский, в соответствующем приказе имелось не менее пухлое, нежели на него самого. В общем, московских бояр можно понять. Имея в пассиве уже двух изменивших гетманов, они стали осторожнее, меньше верили словам и не очень торопились с назначением, разузнавая стороной, кто все-таки хотя бы предположительно способен быть верен царю, а кто не способен по определению. Кроме того, было ясно: личная вражда претендентов и их группировок дошла уже до той грани, что кто бы ни был избран, второй терпеть такую несправедливость не станет и, ежели что, дойдет в поисках правды хоть аж до самой Варшавы. В крайнем случае до Бахчисарая. Проверять, насколько опасения соответствуют истине, в условиях военного времени было совсем не с руки. Так что с выборами сперва предлагалось подождать до поры, «пока утiшится вся Украйна», а позже, когда стало ясно, что тэрпэць урвався и голосу разума хлопцы внимать уже не способны, Москва, по совету кошевого атамана Ивана Брюховецкого, мнению которого доверяла, вынесла арбитражный вердикт: созвать новую раду. Но не простую, а «черневую Генеральную» (по московским меркам – Земский Собор), чтоб в выборах участвовали не только казаки подчиненных им полков, но и «чернь».
Вот теперь внимание, на авансцене – Иван Брюховецкий. Уже помянутый кошевой атаман, любивший именовать себя «кошевым гетманом». Еще один птенец гнезда Богданова, но уже сбоку припека, не родственник и даже не свойственник, а всего лишь особо доверенный секретарь. Даровитый и шустрый, он, хоть и не казацкого происхождения, в смутные времена осел на Сечи и, начав с ничего, быстро взлетел. Гениальный демагог, мечтавший о карьере, Ванюшка интуитивно уловил, что нужно делать, и начал говорить толпе все, что та хотела слышать. В том числе и правду. Не особо стесняясь в выражениях. Его речи о «продажной старшине», которая «только в скарбы богатится, яки в земле погниют, а ничего доброго отчизне тем не радит, или до ляхов завезет в заплату за получение шляхетства» и «не любит правды, которую чернь хочет в глаза говорить», вылетали с Сечи, из уст в уста передавались по всему краю, и люди сходились в том, что «Иван прав». Тем паче, что Брюховецкий был прост в обращении, мог с народом и выпить, и сплясать, и дите покрестить. И очень охотно отвечал на вопросы. Причем, ежели речь заходила о персоналиях, называл имена и суммы. Неуклонно сводя разговор к тому, что Богдан хотел совсем другого, и он, Иван Брюховецкий, знает чего. А именно: всем хлопам – волю, всем посполитым – землю, всех «лыцарей» – немедленно в реестр, а все панов утопить. И жидов, натурально, тоже. А ежели вместе с москалями, так еще лучше. Параллельно «кошевой гетман» вел тщательную слежку за каждым шагом обоих кандидатов в гетманы, обо всем информируя Москву и не забывая в посланиях именовать себя то «Ивашкой», то «государевой подножкой», то еще как-то в этом роде. В итоге, когда Сомко и Золотаренко, долгое время игнорировавшие «горлопана» и «брехуна», почуяв, к чему идет дело, примирились и выступили единым фронтом, было уже поздно. На знаменитой Черной раде, состоявшейся 17–18 июня 1663 года под Нежином, Брюховецкий сперва перечислил все, что «своровали у черни бесстыдци», потом продемонстрировал толпе руки, «якы нычого не вкралы», и наконец зачитал список обвинений. Не было там разве что отравления Богдана, зато, помимо всякого бреда, выслушанного, впрочем, с огромным интересом, имелись доказанные факты подготовки Золотаренком покушения на «народного кандидата» и переписки Сомка с поляками. В ходе последовавшей поножовщины сторонники свояков были выбиты с Майдана, а на следующий день они же, с разрешения победителя и при безучастном молчании представителей Москвы, грабили шатры своих вчерашних начальников. Сами же «изменники» предстали перед войсковым судом и 18 сентября 1663 года были обезглавлены. «Безгетманщина» кончилась. Брюховецкий был официально признан гетманом Его Царского Величества Войска Запорожского. Что, впрочем, было признано только полками днепровского Левобережья.
«Украинское дело явно погибало. Неудача за неудачей уничтожила надежды, и люди лишились веры в свое дело, в свою цель. Возникла мысль, что этой цели вообще нельзя достичь. Из-за этого исчезала воля и терпеливость. Слабела любовь к родному краю, к общественному добру. Патриотические поступки и жертвы казались напрасными. Личные частные интересы преобладали над всеми честными и патриотическими порывами. Своя собственная домашняя беда для каждого становилась непомерно тяжелой. Каждый начал заботиться только о себе самом. Человеческие души мельчали, становились убогими, ум притуплялся под весом трудного поиска пути к спасению. Все, что было когда-то дорого, свято, теперь продавалось всякий раз дешевле. Героем времени считали того, кто среди общей кутерьмы умел сохранить себя самого, вынырнуть из болота анархии, потопив в нем другого…». Так говорил Костомаров. Красиво говорил. С надрывом. Вполне в духе романтического XIX века, когда даже Спартак в знаменитом романе Джованьоли плакал куда чаще, чем сражался. Однако вот вопрос: меря людей и события прошлого по мере своего разумения, задумался ли хоть раз великий украинский историк, а были ли они вообще, эти оплакиваемые им «патриотические поступки и жертвы»?
Глава IV
Комедианты
Куча мала
На мой взгляд, историки, представляющие Павла Тетерю «ничтожеством», неправы. Как, впрочем, неправы и их оппоненты с другого фланга, именующие его «предателем». Он, как уже говорилось, был крестником Хмельницкого и, о чем еще не упоминалось, вторым мужем его дочери Степаниды, вдовы Данилы, брата Выговского, казненного в Москве (кстати, не за «измену», а за участие в массовом убийстве пленных после Конотопа). По сути же – вторым изданием Ивана Евстафьевича, в полной мере разделявшим его взгляды. С той, однако, разницей, что как политик не дорос предшественнику и до пупа. Ибо позволял себе иметь принципы, говорил то, что думал, а делал то, о чем говорил. До войны – судейский чиновник довольно высокого уровня, он, как юрист, считал «bellum civile», а также и свое участие в ней фактом не только трагическим, но и абсолютно незаконным, поскольку Малая Русь, как ни крути, de jure оставалась естественная и неотъемлемая часть польско-литовского государства. В связи с чем неудивительно, что сразу после смерти Хмельницкого он принес повинную «законным властям», после чего стал сперва наказным гетманом тех областей, которые Польша еще контролировала, а затем и заместителем «легитимного» Юрася на правом берегу. Дальше – больше. Выбившись в гетманы, Тетеря официально объявил подвластные земли «провинцией Речи Посполитой», похерив идею «Великого Княжества Русского», не ставя на повестку дня соблюдение условий Гадячского и Чудновского договоров и явочным порядком сняв запрет католического и униатского миссионерства. Неудивительно, что поляки, понимая, что второго Тетерю им вряд ли найти, высоко ценили полезного хлопца и полностью ему доверяли, дав даже отставному юристу возможность быстро и качественно зачистить политическое поле от потенциальных конкурентов. Опасный своими связями в обществе Иван Выговский и еще более опасный своим авторитетом в войсках Иван Богун были расстреляны по доносам из Чигирина (хотя, вполне вероятно, доносы эти не были полной клеветой).
Однако при всем этом повторюсь: упрекать Тетерю в «угодничестве» едва ли справедливо. В ключевом вопросе о признании казаков «шляхетным» сословием, имеющим право владения землей и крепостными, он был непреклонен, отклоняя все возражения и даже намекая Варшаве на «обращение к царю восточному» в случае непринятия этого требования. «На низах» у Тетери популярности не было вовсе, поскольку гетман любил не только поляков, но еще больше деньги, и мало чем гнушался, копя их. Однако на недовольство «быдла» он внимания не обращал, поскольку, всеми способами стянув на Правобережье «родовитых» казаков из «зимовой» элиты довоенных времен, в подавляющем большинстве разделявших его линию, считал свое положение вполне прочным. Поначалу так оно и было; два мятежа, организованных «восточно-ориентированным» полковником Поповичем, удалось подавить без особого напряжения, что лишь укрепило уверенность гетмана в самом себе и своей фортуне. Однако Тетеря, себе на беду, не сделал выводов из ошибки Выговского, ему не хватило политического чутья, чтобы осознать то, что признал даже поляк Стефан Чарнецкий, идеолог бескомпромиссного, карательного решения проблемы мятежа на Periferia: «Верных там нет; они все решили лучше умереть, чем поддаться полякам». Так что, если Поповича «родовитые» громили без особых сомнений, ради удержания власти в руках своего человека, то уже во время польского похода на Левобережье в 1664-м в стане Тетери начались некие движения (именно тогда появился компромат на Выговского и Богуна). Поскольку же поход ко всему еще и окончился неудачей, положение стало предельно шатким, и весной 1665-го, когда против гетмана взбунтовался новый лидер «промосковских», авторитетнейший полковник Василий Дрозденко, заявлявший о необходимости «выхода под Москву», казачья знать предпочла действиям выжидание, дав Тетере спокойно проиграть сражение под Брацлавом. А затем, когда все стало ясно, избрала нового лидера, некоего Степана Опару, позвавшего на помощь против Дрозденки буджакских татар, которых, однако, сумел перекупить еще один охотник до булавы, ближайший к Тетере человек, генеральный есаул Дорошенко. Опара, как самовольщик, был отослан в Варшаву, где и казнен, такая же судьба постигла храброго Дрозденко, после тяжелых боев разбитого татарами, а Дорошенко стал полноправным гетманом. Что до Тетери, то он успел бежать, увозя с собою огромный обоз, однако был перехвачен в пути запорожцами и ограблен до нитки. Правда, поскольку действовали «лыцари» в данном случае не по заказу, а сугубо в рамках профессии, отпущен хоть и без штанов, но с миром. После чего, не имея иных средств к существованию на привычном уровне, аж до 1667-го, когда был пойман, отдан под суд и расстрелян, работал штатным претендентом от Польши на левобережную булаву. Впрочем, на развитие ситуации это уже никакого влияния не оказало. Солистом бурлящего в Малой Руси действа на ближайшие годы становится Петр Дорошенко.
Междусобойчик
Информация к размышлению. Человек серьезный, из самой что ни на есть казачьей знати, сравнимой по статусу, скажем, с потомками первых поселенцев Австралии, Дорошенко, судя по всему, в полной мере разделял взгляды как Выговского, так и Тетери. Однако, превосходя их уровнем кругозора и политической интуиции, пусть и не на уровне Хмельницкого, сделал (вполне возможно, с грустью) необходимые выводы. Отослав Опару на расправу полякам и покончив с Дрозденко, он, казалось бы, зафиксировал тем самым свою полную «пропольскость», однако далее развивать тему не стал. Напротив, вскоре после прихода к власти провел раду, на которой, как указывает Самийло Величко, «не было специфицировано и определено, при каком монархе оставаться: или при польском, или при московском». А потом отправил два посольства – в Варшаву и Бахчисарай – с изъявлением полной лояльности, вслед за чем привел войско к присяге на верность и королю, и хану. Позиция ясная и разумная: хотя бы какое-то время продержаться, балансируя меж двух огней, а там, глядишь, что-то прояснится. И прояснилось. Но совсем иначе, чем можно было ожидать. Осенью 1667-го, устав от бесконечной, выматывающей и по большому счету никому не нужной войны, Москва и Варшава заключили Андрусовское перемирие. Говорить о том, что царь «сдал пол-Украины ляхам», как это делают украинские мифологи, не стоит: с подачи казаков Москва вымоталась до предела и нуждалась в передышке. Однако факт есть факт: пусть не вся Periferia, но по крайней мере половина ее вернулась в состав РП, да еще и с обязательством польской стороны не заселять ее католиками. Мечта таких «западников», как Выговский и Тетеря, стала явью. Вот только сразу же выяснилось, что ни о каком «Великом Княжестве Русском», больше того, ни о каком Гадячском договоре (на что Дорошенко вполне готов был согласиться) старые владельцы слышать не желают. На Правобережье вошли польские войска, вынуждая Дорошенко, вовсе не желавшего конфликта с Польшей, либо сложить булаву, либо оказать сопротивление. Гетман выбрал второе, после чего корпус Маховского, потерпев несколько поражений и потеряв командира, вынужден был отступить, а популярность Петра Дорофеевича взлетела до небес, причем по обе стороны Днепра.
Между тем на левом берегу пахло дымом. Дела Брюховецкого были уже далеко не так хороши, как каких-то четыре года назад. Сойдя с танка под восторженные вопли едва ли 100 % электората, Иван Мартынович быстро выяснил, что руководить страной совсем не то, что выступать на митингах и чокаться с избирателями, поскольку биомасса, как выяснилось, ждет исполнения программы. Пусть не всей сразу. Налоги, скажем, не совсем отменить, как было обещано, а хотя бы раз в десять снизить, да в реестр записать всех желающих. Трудно, что ли, писарькам приказать? Короче, Брюховецкий, ранее, в бытность свою на Сечи, вполне вероятно, рассуждавший примерно так же, оказался нос к носу со сложнейшей проблемой. Писарьки-то, конечно, все, что велят, запишут, им-то что, да вот беда: реестр – это в первую очередь жалованье, а откуда оно, клятое, возьмется, если налоги снизить? Опять же насущных вопросов столько, что не снижать подати впору, а приподнять, чтоб хоть как-то свести концы с концами, а то старшины, такие же суки позорные, как покойные Сомко с Золотаренко, на него, «народного гетмана», косятся, понимаешь, едва ли не с брезгливостью. Не забудем: известная нам с вами истина о том, что предвыборные тезисы отнюдь не обязательны к исполнению, в те простые времена еще не отлилась в бронзу, поскольку у электората имелись сабли, пистоли, на худой конец – дреколье, и электорат, за 15 лет войны хорошо навострившийся со всем этим железом управляться, готов был пустить его в ход при первом подозрении, что его опять развели.
Первое время, правда, социальный пар «народный гетман» спускал достаточно удачно. Но евреев погромили всласть, вслед за ними погромили чудом уцелевших на левом берегу поляков, налоги же все не уменьшались, а реестр не увеличивался. К лету 1665-го Иван Мартынович с удивлением обнаружил: его больше не славят в думах, не называют мессией и, хуже того, количество протягиваемых на выходе из церкви младенцев падает с угрожающей скоростью. Необходимо было искать новые, нетрадиционные пути, и Брюховецкий не был бы Брюховецким, если бы не нашел. Хотя, возможно, его и надоумили. В любом случае он, и до того демонстрировавший свою верноподданность «царю восточному» с перебором, нарушающим всякие приличия, осенью 1665-го лично отправился в Москву и подал в Думу совершенно уникальное прошение. Молим, мол, доверить сбор налогов в наших городах московским мытарям, поскольку наши неопытны, а все собранное свозить в государеву казну, возвращая «для гетманских нужд» столько, «сколько тебе, Государю милостивому, будет угодно». Помимо финансовых вопросов, «молили» также «послать в города наши хоть малое число ратных людей с воеводами ради опасения от козней ляшских и Дорошенки». Излишне говорить, что приятно удивленные бояре (война только-только закончилась, деньги нужны как никогда), статьи, поданные Брюховецким, утвердили. Сам Иван Мартынович стал боярином и был сосватан с девицей из старого московского рода, его ближние люди обрели дворянство, а проблема налогов на какой-то момент перестала волновать «народного гетмана», тем паче что отчисления из Москвы пошли регулярно и в солидном объеме. Но население Левобережья отнеслось к новации совсем иначе. Московские финансисты в самом деле оказались профессионалами высочайшего уровня; лишнего они не брали, но положенное вытягивали до полушки, а если что, воеводы присылали налоговую полицию с бердышами. Если ситуация с финансами как-то стабилизировалась, то социальная обстановка накалялась, а когда после заключения Андрусовского перемирия на левый берег массами побежал народ, отчего-то не желавший жить под поляками, невесть откуда появились слухи, что царь с королем помирились, чтобы всеконечно изничтожить казаков, а Ванька-дурак им поможет.
По всему выходило, что гетмана скоро начнут рвать на ветошь. На истошную просьбу подбросить войск Москва ответила отказом, мотивировав, что, согласно договору, не имеет права вмешиваться во внутренние дела Малой Руси, да и бунты надо самому давить. Такого афронта Иван Мартынович не ждал. Однако что-что, а кризисы его не страшили, напротив, именно в такие минуты гетман обретал крылья. Играя на упреждение, он издал несколько универсалов, призывая любих друзiв бить москалей, которые съели левобережное сало и вообще плюндрують Нэньку, а затем, подавая пример, лично возглавил поголовную резню небольших московских гарнизонов. В то же время, правда, отослав в Белокаменную истерическое послание: дескать, я государю был верен всей душой и войск у вас просил, а подлая чернь распоясалась, потому что вы их вовремя не прислали! Как ни странно, Москва не поверила. На границе начала накапливаться мощная армейская группировка Ромодановского.
В этот-то, скажем прямо, непростой момент лучиком надежды прибыло к Брюховецкому послание от правобережного коллеги. Поскольку-де я, – писал Дорошенко, – нынче в контрах с крулем, а ты, братан, с царем, почему бы не объединить силы? Вместе, да с татарами, мы с кем угодно справимся, а кому быть главнее, пусть войско решает, но лично я думаю, что главным надо быть тебе, поскольку ты у нас человек особенный. Последнее, видимо, подкупило «народного гетмана» больше всего, и вообще, идея «стратегического партнерства», с какой стороны ни гляди, выглядела изящно: на лозунг воссоздания Малой Руси электорат не мог не клюнуть, а что до Дорошенко, то интеллигенцию разводить одно удовольствие. Так что на встречу Иван Мартынович отправился в самом радужном настроении. Однако, едва добравшись до назначенного места, был связан собственными старшинами, а затем то ли по знаку правобережного коллеги, то ли нет растерзан ими же под одобрительный рев войска, переходящего под стяги Дорошенка.
Позже тот пытался за эксцесс оправдываться (мол, он приказал только приковать товарища к пушке и рукой махнул только для того, чтобы прекратить смертоубийство, а его не так поняли). Скорее всего, говорил правду: кому-кому, а ему «народный гетман» был нужен живым, поскольку, с одной стороны, очень много знал, а с другой, очень дорого стоил на предмет выдачи Москве. Однако что сделано, то сделано. Утерев скупую мужскую слезу, Петр Дорофеевич первым долгом распорядился собрать и похоронить с честью остатки усопшего, затем при огромном скоплении народа торжественно назвался гетманом «всея Украйны» и… совершенно неожиданно, под крайне странным, если не сказать хуже, предлогом отбыл восвояси. Почему-то оставив за себя наказным не кого-то из запачканных москальской кровью, а потому вынужденно надежных «левых» старшин, а черниговского полковника Многогрешного, едва ли не единственного почти не запятнавшего себя в ходе январской резни. Назначение, если честно, странное, настолько противоречащее элементарной кадровой логике, что разобраться в его мотивах представляется более чем необходимым. Однако всему свое время.
Петрушка на веревочке
Как бы там ни было, воссоединение состоялось. Практически сразу же Дорошенко направляет в Москву предложение заключить очередной договор – на базе решений I (знаменитой) Переяславской рады. «Москва медлила с ответом», – с укором пишут мифологи. Да, медлила. И была абсолютно права. Собственно, она вообще не должна была отвечать, поскольку имела совсем недавно подписанный договор с Речью Посполитой, согласно которому правый берег становился зоной исключительно польского влияния. А раз так, то Дорошенко, как правобережный лидер, юридически был для нее персоной non grata, а как левобережный – интервентом, убившим законного (хоть и мятежного) гетмана Брюховецкого. Конечно, любая юриспруденция капитулирует перед соображениями пользы. Но какую пользу могло принести России многократно разоренное многолетней войной Правобережье? А никакой. Зато любые движения в этом направлении не могли быть восприняты Варшавой иначе, как casus belli, ведущий к очередной вспышке совершенно ненужной войны. И к тому же условия, предлагаемые Дорошенко, трудно было расценить иначе как нахальство: бояре уже слишком хорошо знали цену казацким клятвам и присягам, чтобы верить честному слову, без гарантий, как когда-то Хмельницкому. Тем не менее ответ из ставки Ромодановского пришел: в качестве жеста доброй воли гетману предлагалось «выдать головами» миньонов Брюховецкого, лично участвовавших в подготовке и реализации январской резни. Чего, в свою очередь, не мог исполнить Дорошенко, ибо причастны были слишком многие, так что попытка пойти на такой шаг с высочайшей вероятностью означала бы мятеж.
Короче говоря, ситуация зависла. И вот тут начинается интрига.
Пробыв на левом берегу совсем недолго, Дорошенко возвращается в Чигирин. Логику этого шага понять непросто. Аншлюс (или, если угодно, эносис, или «злука») только-только свершился, территория еще не интегрирована и даже не совсем замирена, а с севера нависает армия Ромодановского, которая вот-вот неизбежно пересечет границу, поскольку призвать к ответу виновников январской резни для Алексея Михайловича – вопрос как личного, так и государственного престижа. В такой обстановке личное присутствие харизматического лидера, не имеющего дома сколько-нибудь серьезной конкуренции, на Левобережье просто обязательно. Не понимать этого он не мог. Причины для столь скорого отбытия должны быть по-настоящему весомы. Однако официальное объяснение, вслед за казацкими летописцами повторяемое основной массой исследователей (дескать, у гетмана были проблемы в семье: у жены-алкоголички случился очередной запой, и она согрешила с юным офицериком), не выдерживает никакой критики. Да, конечно, из-за прекрасных дам много чего творится, но Дорошенко далеко не двадцатилетний пацан и даже не вспыльчивый мавр. Для него, каким он предстает в летописях, естественна совсем иная модель реакции. Допустим, баба невесть что творит. Но ведь можно послать людей, запереть супругу в светлице, а возлюбленного, наоборот, в темнице – до выяснения, а самому продолжать заниматься по-настоящему серьезными делами. Второй, более вменяемый вариант (мол, на правом берегу возникли политические осложнения, требующие личного присутствия лидера) тоже не убеждает, поскольку упомянутые осложнения хоть и возникли, но месяца через три, если не позже. Странно, правда? Кроме того, с позиции здравого смысла трудно понять: почему, убывая, Дорошенко оставляет край именно на Демьяна Многогрешного. Несмотря на все, сторонники «царя восточного» на левом берегу многочисленны, черниговский же полковник, пожалуй, единственный из местной элиты, не резавший в январе москалей, а следовательно, имеет возможность говорить с Ромодановским. Для остальных эта опция закрыта, по крайней мере сейчас, по горячим следам, поскольку уже ни для кого не секрет (на примере Данилы Выговского и еще ряда деятелей): Москва легко простит измену, понимая, что казаки иначе просто не умеют, но не убийство «государевых людей». Так что любому из объявленных в розыск, хотя бы полковнику Самойловичу (запомним, кстати, это имя), ежели он будет оставлен на хозяйстве, спасая себя, любимого, придется оказать москалям сопротивление. По крайней мере на срок, достаточный для подхода помощи с правого берега или из Крыма.
Опять странно? Безусловно. Сделаем зарубку на память.
Дальнейшие события предсказуемо скучны. Петр Дорофеевич вернулся домой и начал бракоразводный процесс (или еще что, на эту тему история молчит). Наказной же Многогрешный, не побыв проконсулом и трех месяцев, встретился с Ромодановским и, как умный человек и патриот, не стал оспаривать некоторых объективных истин. А именно: (а) Андрусовский договор имеет законную силу, (б) посему до Правобережья великому государю дела нет, а населению Левобережья нужны мир и стабильность, и (в) ежели в «русской» части Малой Руси не появится полноценная, законно избранная власть, то Москва, вне зависимости от своего желания, будет просто вынуждена ввести прямое управление. Признав весомость доводов князя, пан Многогрешный, со своей стороны, замолвил словечко за коллег, которых попутал бес в лице «Ваньки-каина», убийцы и клятвопреступника (чего, впрочем, и следовало ждать от безродного хама?), к чему с полным пониманием отнесся уже Ромодановский. Так что Рождество амнистированные отмечали уже не в схронах, а в кругу семьи, а в начале 1669 года рада в Глухове, единогласно избрав Демьяна Игнатьевича гетманом Левобережья, утвердила новые «статьи». «Продиктованные Москвой», – уточняют мифологи, забывая, однако, что диктовала Москва строго по тексту II Переяславского договора, отменяя новации покойного Брюховецкого: сбор налогов вновь стал исключительной прерогативой местных властей, а русские воеводы отныне назначались не во все города левого берега, а только в пять стратегически важных пунктов, без права вмешиваться в управление. Как ни странно, правый берег на все это отреагировал (еще одна загадка) стоическим молчанием; не то что «По коням!» собственным хлопцам, но даже воззвания в стиле «Nо pasaran!» к левому берегу не последовало, разве что Многогрешного обозвали предателем. А потом у Чигирина наконец-то появились те самые политические сложности.
В отличие от подавляющего большинства населения, встретившего успение «народного гетмана» с нескрываемым облегчением, на Сечи по своему Ивану Мартыновичу скорбели, и сильно. Запорожцев он баловал, запорожцам он льстил, так что случившееся «лыцари» однозначно расценили, как «нашего Ваню за любовь к черни старшина извела». И когда Дорошенко попытался наладить хоть какие-то отношения, ответ гласил, что-де говорить не о чем, поскольку ты, урод, как и Демка Многогрешный, враг трудового народа, а за гетмана у нас теперь Петро Суховий, тот, что, может, слышал, у нашего Ивана Мартыновича писарем был. Удивленный Дорошенко (раньше запорожцы себе такого не позволяли) решил рассердиться, но тут выяснилось, что у «лыцарей» есть крыша. Крымский хан Адиль-Герай, первый и последний представитель на бахчисарайском престоле рода Чобан-Герай, побочной ветви династии (история этих бастардов, прелестная, как отражение лепестка ширазской розы в глазу белой верблюдицы, сама по себе достойна поэмы, но не здесь), оказывается, перебил слишком много аристократов, обижавших его маму, вызвав тем самым серьезное недовольство Стамбула. И теперь, намереваясь показать султану, что мы не рабы, а партнеры, принял Сечь под свое покровительство, в связи с чем Петро Суховий теперь не тварь дрожащая, а таки о-го-го что. В частности, «гетман ханова величества». Причем «обеих берегов». И ежели Дорошенко-мурза хочет сохранить хотя бы правый, ему вместе с Суховий-мурзой следует идти изгонять с левого гнусного гяура Ромодановского. Ибо такова ханская воля. В принципе, в ханской диспозиции имелся некоторый смысл: совместными силами и при поддержке Орды вытеснить москалей за кордон не казалось фантастикой, а потом вряд ли было бы слишком сложно убедить хана в том, что люмпен Петя – персона несолидная и несерьезная. Однако Дорошенко (опять загадка, уже четвертая) от разборок с клятими москалями наотрез отказался, несмотря на возможные последствия. Каковые и не замедлили. Обрадованный Суховий вместе с татарами страшно разорил Правобережье, вынудив «врага народа» отсиживаться в крепости, бросив электорат на произвол судьбы. Дальнейшие события опускаю, опасаясь затянуть сказку про белого бычка. Однако когда все улеглось, выяснилось, что все участники шоу, помянутые и непомянутые (кроме Многогрешного, строго державшегося москалей, в связи с чем экономика Левобережья выздоравливала рекордными темпами), успели по десятку несколько раз заключить и разорвать самые невероятные союзы, меняя хозяев чуть ли не ежедневно. В результате чего Адиль-Герай оказался в каземате султанской крепости Карнобат, а Петя Суховий делся непонятно куда, зато на Правобережье имеется параллельный гетман – некто Ханенко, тоже из запорожцев, опасный не столько сам по себе (всего три полка), сколько тем, что, присягнув Речи Посполитой, имеет полную поддержку поляков.
Судьба резидента
В общем, ситуация сложилась аховая.
Речь Посполита к этому времени опасно усилилась. Новый глава ее военного ведомства Ян Собеский, еще не признанный Европой великим полководцем (это будет позже), но уже имеющий весьма серьезную репутацию, не скрывал, что намерен покончить с бардаком на «польской» части Periferia. «Проваршавский» Ханенко, оказавшийся неплохим хозяйственником и приличным человеком, быстро набирал популярность. Никуда не делись и татары, а Москва чуралась всякого вмешательства в дела Правобережья как черт ладана. Однако у Дорошенко, как выяснилось, имелся туз в рукаве – Блистательная Порта, под руководством визирей из рода Кепрюлю преодолевшая кризис середины века и намеревавшаяся реанимировать программу Сулеймана Великолепного «Вена-Рим». Идея возникла не спонтанно. Впервые Дорошенко аккуратно озвучил ее еще в январе 1668-го, а после левобережного триумфа, в августе, представил концепцию уже в совершенно оформленном виде. Типа, а что? Живут же под турками Молдавия, Валахия и Трансильвания, да и Крым. Туркам от малых мира сего нужны только лояльность, сабли и деньги, во внутренние дела они не лезут и веру не навязывают, а нам воевать, в общем, все равно с кем, что же до сумм прописью, так тут можно и поторговаться. Как сообщают очевидцы, войско ответило «диким криком», истолкованным знающий свой народ гетманом как осознанное согласие, и уже осенью в Стамбуле прошли переговоры. Кроме вменяемых условий, Дорошенко потребовал от султана гарантировать помощь в установлении своего контроля над всеми «русьскими» землями и освободить будущий протекторат от всех видов дани.
А также руководствоваться мнением гетмана (!!!) во внешней политике, касающейся отношений с Россией, Крымом и Польшей. Поскольку считать Дорошенко идиотом оснований нет, остается предположить, что эти пункты оказались в проекте соглашения, чтобы падишах Мухаммед IV имел что вычеркнуть.
Так и вышло. От дани султан, конечно, не отказался, пояснив, что такая льгота положена только вассалам, исповедующим истинную веру, а все прочие платят и будут платить, пока не просветлятся, ограничивать свободу своей внешней политики тоже, разумеется, не стал (моська слона не учит), но в целом отредактированный Портой текст соответствовал Гадячскому договору. Поправки Петр Дорофеевич принял без возражений, тем более что лично ему даровалось не только пожизненное (как просили послы), но наследственное гетманство. И тут же окольными путями переслал в Москву (вот, мол, вам!) копию первоначального проекта, выдав ее за окончательную редакцию (вот, мол, вам еще раз). В целом формальности были улажены быстро, и в конце марта 1669 года в Корсуне состоялась рада с участием делегатов Левобережья из числа не подлежавших амнистии. Дебатов не случилось. После речи почетного гостя, доставленного из Стамбула под конвоем Юрия Хмельницкого («Ах, как жаль, что папенька не дожил…»), Дорошенко присягнул Блистательной Порте в качестве «полного гетмана», владыки обоих берегов Днепра, и, избавившись наконец от татарской докуки, впал в головокружение от успехов.
Первой целью окрыленного стал Ханенко. Теперь он ничего не боялся и лез напролом. Когда же в августе 1671-го поляки дали сдачи, последовал султанский ультиматум, а весной Мухаммед IV, официально объявив Польше войну «за то, что наносит обиды моему верному слуге Дорошенко», ввел на Правобережье огромную, почти 200-тысячную армию, тут же выросшую в полтора раза за счет Орды и людей «верного слуги». Пала мощная крепость Каменец (вечная память пану Ежи Михалу Володыевскому!), осажден Львов, открыта дорога в Малую Польшу. В октябре 1672-го Речи Посполитой пришлось подписать похабный Бучачский мир, уступив Подольское воеводство и «навечно» отказавшись в пользу османов от Правобережья. Сейм, правда, отказался ратифицировать договор, но, несмотря на победу Собеского при Хотине, турки давили, и новый, Журавинский, договор стал калькой с Бучачского. Огромные территории Малой Руси превратились в пепелище, людей уводили в рабство сотнями тысяч.
В этот момент с неожиданной стороны проявил себя Михайло Ханенко. Имея от султана гарантии безопасности, в случае если будет сидеть тихо, он все же попытался помочь осажденному Каменцу, преградив путь Орде и Дорошенке. В бою у Четвертиновки крохотная армия Михайлы Степановича была рассеяна, однако и «верному слуге» эта победа, а тем более грянувшие вслед за нею дикие, на уровне геноцида (вплоть до массовой сдачи детей в янычары) репрессии в городах, поддерживавших конкурента, популярности не прибавила. Султан, конечно, был весьма доволен и даже прислал «верному слуге» парчовый халат, но мирное население, измученное «розбудовою держави» и уставшее просить защиты от татар у гетмана, присылавшего «на подмогу» тех же татар, начало в массовом порядке бежать на Левобережье. Земли «гетмана обоих берегов» пустели, несмотря на вездесущие отряды «кордонной варты», высланных для перехвата и возвращения «предателей». А тем временем зашевелилась и Москва. Быстрое приближение к Днепру турок не могло не беспокоить государя с боярами, да и правобережные города криком кричали о спасении, но Андрусовский мир связывал российскому правительству руки. Лишь после того, как Бучацкий договор освободил Москву от обязательств перед Польшей, ранней весной 1674 года войска Ромодановского и нового левобережного гетмана Самойловича (почему не Многогрешный, расскажем после) форсировали Днепр, отогнали татар и под радостные вопли уцелевших мещан заняли никем не защищаемые города Правобережья. В конце марта при участии почти всех правобережных полковников состоялась уже третья по счету Переяславская рада, в ходе которой Ханенко, прибыв с разрешения польского правительства, сдал Самойловичу гетманские клейноды и… почему-то присягнул «великому государю», попросившись поселиться в «русской» зоне. Просьба была уважена, а Самойлович провозглашен «полным» гетманом. Против чего решительно выступил только запершийся в Чигирине «верный слуга», подкрепив протест вызовом из Подолии турок, вынудивших российские войска отступить за Днепр. Некоторые авторы полагают, что по инициативе Ромодановского, которого турки шантажировали жизнью находящегося в плену сына, но, учитывая нравы русских вельмож того времени, думается, армию все-таки отозвала Москва, еще просто не готовая к открытому столкновению с находящейся на пике могущества Портой. Призрачная власть Дорошенко над почти опустевшим правым берегом (все, кто мог, ушли на левый вслед за Ромодановским) на какое-то время была восстановлена. Но держался некогда сверхпопулярный, а теперь всенародно проклинаемый лидер исключительно на насилии в совершенно турецком стиле. В октябре, пользуясь уходом янычар на зимние квартиры, Ян Собеский, уже король, без боя занял Periferia, но, явно не зная, что делать дальше, ограничился поднятием польского флага и, зафиксировав таким образом реставрацию законной власти, вернулся восвояси, оставив Periferia уже ничего не контролирующему Дорошенко. А еще через полтора года, в августе 1676-го, устав сидеть в качестве непонятно кого в намного миль вокруг окруженной пустыней крепости, Петр Дорофеевич, отослав на Сечь булаву и бунчук, сдался русским войскам, присягнув на верность «великому государю».
Вот, наконец, мы и приблизились к будоражащей тайне. Сдавшись Ромодановскому, Петр Дорофеевич, вопреки настоятельным возражениям Самойловича желавшего держать пленника под присмотром, был истребован в Москву, где не был ни казнен, ни брошен в тюрьму, а всего лишь «сослан в сельцо Ярополча Волоколамского уезда, где и умер в ноябре 1698 года», как сообщают особо оранжевые авторы. Забывая, что, во-первых, «сельцо Ярополче» в реале было солидным городком, окруженном соляными копями, а во-вторых, между 1676 и 1698 годами лежат долгие 22 года, в течение которых бывший гетман, сразу после прибытия в ворожу Москву получивший боярство и по воле государя женившийся третьим браком на девице Еропкиной, успел серьезно поработать на ответственных постах, включая воеводство в Вятке и Думу. Более ответственные (или менее оранжевые) исследователи, стесняясь замалчивать эти общеизвестные факты, делают вид, что ничего особо странного в сюжете нет. Дескать, «большую часть жизни Дорошенко провел в битвах на территории, от которой царь сам же отказался в Андрусове; против извечного врага России – Речи Посполитой». Верно. С Москвой бывший гетман, в самом деле, не воевал (а что вопил громко, так на то и политика), более того, Москве не изменял, поскольку, будучи гетманом, ни разу и не присягал (разве что договор в Гадяче подписал, еще будучи полковником, так на такую мелочь и внимания обращать не стоит). Карать и впрямь не за что. Но ведь и поощрять тоже. В крайнем случае, для близиру, дать пару имений, как Ханенке (хотя тот был награжден за «радение во имя Христа», а Дорошенко, мягко говоря, не Христу радел). А тут – целая россыпь щедрот. Богатый городок на кормление, воеводство, брак, делающий чужака своим в кругу высшей московской знати и, хотя этого никто не мог знать, прапрадедушкой «солнца русской поэзии. Боярская шапка, наконец, которой в свое время при всех своих признанных заслугах не удостоился даже Кузьма Минин, пожалованный всего лишь в думные дворяне.
Не чересчур ли?
Явно чересчур.
И понять что-то можно, лишь проанализировав итоги деятельности экс-гетмана с точки зрения чистого, не замутненного идеологией прагматизма.
Итак.
Откажемся от допущения, что Дорошенко был идиотом, не понимавшим, к чему приведет назначение Многогрешного и чем чревато вторжение янычар. А отказавшись, проверим сухой остаток.
Первое: «проверка на вшивость» Брюховецкого, завершившаяся устранением ненадежной марионетки и окончательным подавлением сепаратистских настроений в «русской» сфере влияния.
Второе: переориентация татарской активности с московских границ на польские.
Третье: втягивание «поднявшейся с колен» Порты в изматывающую войну на истощение с историческим противником Москвы.
Наконец, четвертое: предельное ослабление турецкими руками Польши, надолго выводящее ее из числа активных врагов, и превращение одни неприятности приносящего Правобережья в ничейную зону.
Нет, друзья, как хотите, а лично мне преференции, полученные Петром Дорофеевичем в Белокаменной, напоминают отнюдь не милость к падшему. Скорее уж, заслуженную награду ветерану невидимого фронта, потратившему жизнь на служение Отечеству.
Глава V
Криминальное чтиво
Как и следовало ожидать, уход с политической арены Дорошенко не очень огорчил Порту. Вассалом он, конечно, был верным, однако специфическая верность казачества ни у кого, в том числе и турок, иллюзий не вызывала. К тому же ресурс гетмана был полностью исчерпан, а в запасниках у Порты имелся сменщик, совершенно управляемый и при этом теоретически обладавший некоторой харизмой. Или, по крайней мере, ее отблеском. Правда, Юрась (его, давно уже не ребенка, иначе не называли) Хмельницкий монашествовал, но не по зову души, а, скорее, по суровой необходимости. Нравы в монастыре были казарменные, а мужику, как показали дальнейшие события, хотелось, хотелось многого и хотелось сильно. Да даже если бы и по своей воле поклоны перед ликами бил, это мало кого интересовало: константинопольские иерархи по просьбе султана кого угодно бы хоть расстригли, хоть обрезали. А поскольку указание воспоследовало, весной 1677 года срочно сбросивший рясу Юрко уже трясся в янычарском обозе в качестве не столько «гетмана Войска Запорожского» (диван Блистательной Порты понимал, что особых оснований именоваться так дважды «экс» не имеет), сколько «князя Сарматийского», поскольку было решено преобразовать Правобережье в «правильное» вассальное государство по типу Молдовы. Впрочем, пользы от «князя» туркам было немного. Вояка он был никакой, а на призывы к казачеству, мещанам и посполитым признать его «князем Малоруской Украйны и вождем Войска Запорожского» не откликался никто. Магия папиного имени, как выяснилось, уже потускнела, по крайней мере, на правом берегу, и прагматичные турки понемногу теряли к марионетке не только уважение, которого, собственно, и раньше не было, но и интерес. Однако все же на свалку не выбрасывали, в монастырь не возвращали и стерегли, чтобы не сбежал, поскольку альтернативных кандидатур на тот момент в запасе не имели. После Чигиринских походов 1677—78 годов и разрушения гетманской столицы Юрий Хмельницкий поселился в Немирове и «правил» вконец разоренным краем под надзором главы Подольского пашалыка.
Впрочем, как вскоре выявилось, «князь Сарматийский» оказался той еще зверюгой. Напрочь лишенный способностей отца, он с перебором унаследовал все его пороки. В общем, туркам было плевать, что происходит на «подмандатной» территории, но, поскольку янычары тоже люди, злобные капризы сорокалетнего балбеса, его дикие пьянки и склонность к изнасилованиям в извращенной форме всего, что шевелится, им скоро надоели. Юрия Зиновьевича, сняв с поста за несоответствие, засадили «за грати», а освободившуюся вакансию заполнили господарем близлежащей Молдовы. Тот оказался человеком дельным, начал налаживать колонизацию опустевшего края греками, однако поляки вскоре захватили бедного румына в плен, а замену ему найти оказалось не так просто. В итоге «гетманом» был назначен сперва некий Сулима, быстро сгинувший, затем некий Самченко, сгинувший еще быстрее, и, наконец, крымский хан в качестве внешнего управляющего, а престол крохотного «Княжества Сарматийского» со столицей в местечке Немиров вновь занял спешно выдернутый с нар Юрась. На свою же голову. Ибо, ощутив себя незаменимым, разошелся так, что прежние провинности теперь казались подростковым рукоблудием. И однажды, углядев на улице симпатичную еврейку, невесту надоедливого кредитора, утащил ее прямо со свадьбы, всласть изнасиловал, потом для вящего кайфа помучил, а труп бросил в реку. На что безутешный супруг ответил иском. Но не в «княжеский» суд, а паше, поскольку, как выяснилось, имея каменецкую прописку, был турецкоподданным. Озадаченный паша, не имея прецедента (с одной стороны, все ясно, но, с другой, потерпевшая все-таки не мусульманка, а ответчик – лицо из номенклатуры), запросил Стамбул. И получил ответ: неважно, мол, мусульманка или нет, в Блистательной Порте все равны перед законом, если, конечно, у величайшего из великих нет иного мнения. А величайший из великих заинтересоваться не изволил. Дальше пошло без волокиты. «Князя Сарматийского» повесткой вызвали в Каменец, ввели в курс дела и удавили, после чего выбросили тело в ту же реку, куда он велел бросить несчастную. «Как! ради простой жидовки!» – только и успел, если верить летописи, воскликнуть урод, на свою беду слишком поздно осознавший, что жить в правовом государстве – не только привилегия, но и ответственность…
Однако развернемся на восток.
Гетман Многогрешный к этому времени давно уже был неактуален. Выходец из низов, выдвинувшийся в годы войны, крепкий хозяйственник, на диво по тем временам принципиальный сторонник «царя восточного» и, в противоречие пугающей фамилии, видимо, приличный человек (по крайней мере, в материалах уголовного дела нет ни слова о лихоимстве, насилии и прочем в этом роде), он оказался слаб. Решив, что подчиненные, которых он в свое время спас от плахи, будут ему верны по гроб жизни, он совершенно оторвался от жизни и по пьяному делу (а пил Демьян Игнатьевич крепко и с душой) нес все, что подсознание диктовало. Не предполагая, что ближний круг, тихо презирающий «босяка», подливая и поддакивая, каждое слово протоколирует и, снабдив должными комментариями, отправляет в Москву. И был крайне удивлен, когда весенней ночью 1672 года, в ходе очередного сабантуя, свои же хлопцы, связав, бросили его в возок без окон, охраняемый невесть откуда взявшимися стрельцами в синих московских кафтанах. Так, в полном, как тогда говорили, «изумлении» он перенес путь в Белокаменную, год допросов по обвинению в связях с султаном, ханом, Дорошенко и всеми-всеми, кроме поляков, несколько пыток и уехал в Селенгинский край, где много лет спустя и скончался, успев перед тем и реабилитацию получить, и с бурятами за царя-батюшку повоевать, и даже принять участие в территориальном размежевании с Китаем. А гетманом Левобережья стал войсковой судья Иван Самойлович, более чем засветившийся в январской резне 1668 года, но прощенный под личное ручательство предшественника, твердо ставший на путь исправления и к моменту разоблачения «изменника государева и вора Демки» окончательно перековавшийся.
Ничем особым новый гетман себя не проявил. Средненький администратор, неплохой рубака, третьеразрядный полководец и превеликий стяжатель, он до дрожи боялся государева гнева и все распоряжения выполнял неукоснительно. Пока дело не касалось презренного металла. Тут великая осторожность давала сбои. Вообще, долгая, аж 16 лет (до него никто так долго булаву не удерживал) эпоха Самойловича вошла в летописи и думы как период самой наглой и разнузданной коррупции, многократно умноженной произволом гетманских чиновников. Во время Чигиринских походов, когда жизнь на западном берегу стала вообще уж невыносимой и побежали те, кто по каким-то причинам там еще оставался, вплоть до отъявленных мазохистов, Москва приняла решение ввести исход в сколько-нибудь организованное русло. Самойловичу выделили денег из казны и приказали беглецов привечать, выдавать подъемные «на войсковой и государев кошт» и расселять на территории Гетманщины и Слобожанщины. Помимо элементарного альтруизма, который, конечно же, был (защитить пока не можем, так надо спасать, чай, не нехристи), у юного царя Федора Алексеевича и бояр имелись, конечно, и вполне прагматические резоны: опустевшая территория теряла ценность в глазах претендентов, что автоматически способствовало обеспечению безопасности левой, «своей» стороны. Нынешние мифологи, скорбящие о «сгоне», почему-то не любят вспоминать, что «сгоняла» бедолаг как раз не Москва, а совсем наоборот. Кроме того, льготы «согнанным» были столь значительны, что массы коренных обитателей левого берега, прикидываясь беженцами, всеми правдами и неправдами стремились переселиться на отведенные земли. Не удержался от соблазна погреть руки на московском бюджете и Самойлович, не только не выделяя, как было велено, денег из своей казны, но и вовсю прикарманивая присланное. Вообще, хотя режим «поповича» (его отец трудился священником) был достаточно по тем временам умеренным и даже «вегетарианским», податное население гетмана ненавидело за непомерную алчность, следствием которой стала возведенное в ранг доблести взяточничество, снизу доверху скрепленное круговой порукой. «Родына» («Семья»), как называли гетманскую камарилью, сосала соки, не глядя из кого, отчего мнение народное, нечастый случай, вполне совпадало с мнением казацкой элиты.
Однако суд да дело, а жизнь не стояла на месте. Выдержав натиск Порты, но не имея сил победить, Россия в 1681-м подписала Бахчисарайское перемирие сроком на 20 лет, признав Правобережье сферой влияния Порты. Однако уже в 1683-м турки потерпели стратегическое поражение под Веной, а поскольку победа была заслугой, главным образом, польских крылатых гусар под командованием Яна Собеского, правый берег вернулся под власть Речи Посполитой. Действие Андрусовского трактата было реанимировано в связи отменой действия Бучачского договора, на «Руину» понемногу двинулись польские поселенцы, однако татары все еще шалили в степях, и король Ян, хоть и не без труда, с помощью Папы Римского, выделившего деньги, пробил через сейм решение о восстановлении на правом берегу «нового реестра» – не столько войска, сколько жандармерии – шести полков (в общем до полутора тысяч сабель). Наладил великий воин контакты и с нелегалами, бежавшими уже с левого берега от финансового беспредела, чинимого Самойловичем. Трения между «новым казачеством» и «новыми дидычами», разумеется, не прекращались, но это были местные разборки, стабильности государства не угрожавшие, и Варшава предпочитала закрывать глаза.
Логическим же продолжением польского триумфа стало (под влиянием князя Голицына, фаворита царевны Софьи и фактического главы русского правительства) заключение Москвой и Варшавой «Вечного мира», подтвердившего условия Андрусовского перемирия и предполагавшего совместную контратаку христианского мира на мир Ислама. А следовательно, денонсацию Бахчисарайского мира. Не усматривая в таком развороте ничего хорошего, Самойлович пытался возражать, напирая на то, что турки, по крайней мере, если уж дают слово, то держат, а «латынцам» верить нельзя вообще, но ударился головой об стенку, поскольку Голицын был убежденным западником, разве что, в отличие от тогда еще несмышленого Петра, полагал, что окно в Европу следует пробивать через ее «мягкое подбрюшье». На гетмана цыкнули, и гетман скис, включившись в подготовку к походу на Крым. Увы, как он и предупреждал, оказавшемуся неудачным. Василий Голицын, интеллектуал, тонкий дипломат и политик, но скверный администратор, переоценил свои силы дважды: сперва возглавив организацию кампании, а затем решив стяжать лавры главнокомандующего. Операция полностью провалилась. Неся большие потери от дикого зноя, 100 000 тысяч московских ратных людей и 50 тысяч казаков (для похода Самойлович выжал Левобережье до капли), были вынуждены повернуть вспять, даже не начав боевые действия.
Ситуация складывалась нехорошая. Война войной, но голицынский афронт мог (и даже не мог не) обернуться серьезными политическими последствиями, усилив позиции враждующей с правительством Софьи нарышкинской придворной «партии». Необходимо было до возвращения в Москву найти убедительные объяснения случившемуся и, крайне желательно, козла отпущения. Вот в такой-то момент группа старшин во главе с войсковым обозным Василием Борковским, войсковым писарем Василием Кочубеем (тем самым, который богат и славен) и войсковым есаулом Иваном Мазепой решила (более чем вероятно, не без подсказки сверху), что лучшего момента не будет, и подала князю докладную, обвиняющую своего гетмана в провале похода. Разумеется, кроме этой, основной и достаточной информации, в доносе нашлось место и обвинениям в попытке установления наследственной власти «в ущерб чести государевой», в скрытом сепаратизме, в связях с султаном, ханом, Дорошенко и всеми-всеми, кроме поляков. А также в организации резни 1668-го и «многой злыя лжи на честного гетмана нашего пана Дамиана Многогрешного». На фоне всего этого остальные тридцать восемь пунктов (присвоение «переселенческих», взятки, утайка налогов и т. д.) уже не стоили внимания. Судьба Самойловича была решена. Тем паче что он в дни боев под Чигирином тесно сблизился с Ромодановским, а Ромодановский как раз считался одним из столпов «нарышкинцев» и потенциально мог (как оно и случилось) быть, хотя бы опосредованно, обвинен в неудаче.
Неудивительно, что возмущенный Голицын тотчас отправил донос в Москву, получил оттуда повеление отрешить Самойловича, согласно желанию «верных казаков», от должности и выслать. Куда угодно. Но лучше всего в Тобольск. Излишне говорить, что ослушаться приказа матушки-правительницы князь Василий не мог. «Вора и изменника» сослали. Его старшему сыну, Григорию, всерьез полагавшему себя наследником папиной булавы и на свою голову обматерившего царевну, оттяпали голову (кстати, с третьего удара). В гетманы же – к немалому изумлению (за что боролись?!) группы доброжелателей – был рекомендован не Борковский, лидер «подписантов», которому, как всем представлялось, нет альтернативы, а совсем другой кандидат…
Bepul matn qismi tugad.