Kitobni o'qish: «Поэты и вожди. От Блока до Шолохова»
© Колодный Л.Е., 2016
© ООО «Издательство «Вече», 2016
© ООО «Издательство «Вече», электронная версия, 2017
Сайт издательства www.veche.ru
* * *
Земля, любимая поэтом (Александр Блок)
Начинающий поэт, студент Петербургского университета Александр Блок, как все приезжающие, знакомство с Москвой начал с посещения Кремля и Красной площади, осмотра Третьяковской галереи и Новодевичьего монастыря, которые и по сей день первым делом осматривают все туристы и экскурсанты.
Известно, что Александр Блок родился в ректорском доме Петербургского университета, где жил его дед – ректор, известный ботаник А.Н. Бекетов. И до последнего дня жил в Петербурге – Петрограде. Но каждое лето многие годы – 36 лет – с раннего детства проводил в подмосковном имении Шахматово, а это примерно в двадцати километрах от железнодорожной станции Подсолнечная, между Москвой и Клином. Отсюда до Москвы 65 километров. С этим местом Подмосковья связана работа над 300 стихотворениями, статьями, пьесами, здесь сочинялись «Стихи о Прекрасной Даме» и «На поле Куликовом»…
По свидетельству биографа поэта, его тетки М.А. Бекетовой, маленького Александра возили за границу через Москву. Впервые он увидел ее во время одного из приездов с родными, которые, месяцами будучи на подмосковной даче, наезжали в город по разному поводу: с визитами, к врачам и так далее.
Внимательно осмотрел Москву Александр Блок довольно поздно – когда ему было 22 года. Об этом говорит пространная запись в записной книжке, относящаяся к 1902 году, сделанная после посещения древней столицы в августе. Это же явствует из блоковского письма отцу, с которым он делился планами: «Еще мне удастся, может быть, осенью осмотреть московские святыни».
Неизвестно, где тогда остановился Блок. Но маршрут свой подробно зафиксировал.
Посетил он Третьяковскую галерею. Наибольшее впечатление на него произвели те произведения, которые были созвучны его тогдашним настроениям: картины Виктора Васнецова и Михаила Нестерова, написанные на религиозные и сказочные сюжеты, а также картина Репина «Иван Грозный убивает сына», портрет Льва Толстого, пейзажи Левитана.
Из Замоскворечья, перейдя Москву-реку, очутился студент Блок на Пречистенской набережной, где высился огромный храм Христа Спасителя.
Отсюда направился пешком по Волхонке к Кремлю, прошел в него через Боровицкие ворота, точно отметив в книжке расположение главных кремлевских достопримечательностей.
«Налево, – писал Блок, – Большой Кремлевский дворец. Напротив – памятник Александру II. Обернувшись назад – увидишь Воробьевы горы».
Особенно его поразил вид Соборной площади и стоящие на ней самые древние храмы Кремля. «Потрясающий двор. Налево – церковь Благовещения и Красное крыльцо (истинно по Н. I). Направо – Архангельский собор. Дальше – Иван Великий. Прямо – Успенский». Замечание в скобках, по-видимому, выражает неприязненное отношение Блока к перестройке Кремля, предпринятой в царствование Николая I. Также подробно перечислил и другие памятники Кремля, оказавшиеся перед его взором на Ивановской площади. Зашел он вовнутрь соборов, осмотрел древние иконы, о чем говорит замечание: «Отдаленное сходство в чертах богородиц и проходящих женщин».
Выйдя из Кремля через Спасские ворота, направился к стоявшему поблизости Василию Блаженному. И ему дал краткую, в телеграфном стиле характеристику: «Снаружи – блаженство цветов. Одиннадцать притворов. Византия. Главная церковь – Покрова…»
Вот эти записи и дают основание полагать: то было первое подробное самостоятельное знакомство с Москвой. Последняя запись, относящаяся к дням августа 1902 года, состоит всего из двух слов: «Памятник Пушкину».
Значит, поднялся по главной улице Тверской, дошел до бульваров, где в окружении фонарей – памятник, открытый в 1880 году, в том самом, когда родился Александр Блок.
Два дня целиком были посвящены Москве: намеченную насыщенную программу иначе было не осилить. В письме дяде М.С. Соловьеву делился своими впечатлениями: «По Москве бродил этой осенью и никогда не забуду Новодевичьего монастыря вечером. Ко всему еще за прудами вились галки и был “гул железного пути”, а на могиле (Соловьевых. – Л.К.) неугасимая лампадка и лилии, и проходили черные монахини. Все было так хорошо, что нельзя и незачем было писать стихи, которые я тщетно пытался написать тут же».
Стихи, связанные с Москвой, были написаны позднее, и среди них – хрестоматийное «Утро в Москве».
Упоительно встать в ранний час,
Легкий след на песке увидать.
Упоительно вспомнить тебя,
Что со мною ты, прелесть моя.
Я люблю тебя, панна моя,
Беззаботная юность моя,
И прозрачная нежность Кремля
В это утро – как прелесть твоя.
В блоковской лирике есть еще одно стихотворение с упоминанием о Московском Кремле, достойное стоять рядом с теми, которые посвятили Москве Пушкин и Лермонтов.
…В час утра, чистый и хрустальный,
У стен Московского Кремля,
Восторг души первоначальный
Вернет ли мне моя земля?
Моей – называл поэт землю Москвы, по которой ходил в разные годы, вплоть до самого последнего – 1921-го.
Особое место в жизни Блока занимает приезд в Москву в январе 1904 года, когда он появился здесь, молодой и красивый, вместе с такой же юной и прекрасной женой – Любовью Дмитриевной. Приезд этот был вызван необходимостью завязать литературные связи с москвичами, восторженно встречавшими все, что писал тогда малоизвестный питерский поэт.
Среди москвичей выделялся Борис Бугаев, «студент-естественник», вошедший в литературу под именем Андрея Белого. Как и Блок, он сын профессора университета. Между студентами, Блоком и Бугаевым, завязалась переписка, обмен посланиями, по числу строк равных статьям. Выразив в письме желание встретиться в Москве, Александр Блок осуществил это намерение.
Помог встрече друг детства, троюродный брат Сергей Соловьев, тогда учившийся в гимназии, рано осиротевший, живший самостоятельно, но под присмотром опекунов. Он-то и предложил для Блоков местожительство неподалеку от своего дома.
Жил Соловьев тогда на Поварской, в районе Никитских ворот. Сюда поспешил и Андрей Белый. Он был не только поэт, но и публицист, глава кружка интеллектуалов, получивших название «аргонавты».
В Москве зародилась пылкая дружба поэтов, со временем переросшая в столь же сильную вражду, чуть было не закончившуюся дуэлью. Но все это впереди. А тогда, после первой встречи на Поварской, Блоки направились на подобранную для них квартиру. Ехать им никуда не пришлось – дом находился недалеко. И сегодня у Никитских ворот напротив церкви Большого Вознесения можно увидеть на каменном полуподвальном основании двухэтажный деревянный дом, выкрашенный светло-зеленой краской. Номер его – 6. Это и есть тот дом, ставший первой московской квартирой Блоков, где они прожили две недели января 1904 года, хотя нередко неточно указывается, что были тогда в Москве два месяца.
Первую половину дня Блоки вели жизнь туристов. Осматривали Кремль, древние соборы. Ездили также в Новодевичий, Донской монастыри…
В ближайшее воскресенье, когда пришла пора состояться очередной встрече «аргонавтов» на квартире Бориса Бугаева на Арбате, 55, сюда поспешили Блоки. Их ждали литераторы, философы, художники… Явились сюда Валерий Брюсов и Константин Бальмонт.
Спустя много лет Андрей Белый подробно описывал первое впечатление от встречи с Блоком: «…когда я вошел в переднюю, то я увидел раздевавшегося молодого человека, очень статного, высокого, широкоплечего, с тонкой талией, в студенческом сюртуке. Это былА.А. Блок с Любовью Дмитриевной… оба они составляли прекрасную пару и очень подходили друг другу: оба веселые, нарядные, изящные, распространяющие запах духов. Второе, что меня поразило в А.А., – это здоровый цвет лица, крепость и статность всей фигуры, он имел в себе нечто от военного, а может быть, от “доброго молодца”. Упругость и твердая сдержанность всех движений несколько контрастировали с застенчиво улыбающимся лицом, чуть-чуть склоненным ко мне, и большими, прекрасными голубыми глазами».
В тот вечер читали свои стихи Бальмонт и Белый. И гость. Впервые его слушали сразу столько поэтов, среди которых были именитые. Всех поразила манера чтения Александра Блока, так не походившая на чтение других. «Читал А.А., – пишет Андрей Белый, – несколько в нос, медленно, просто, громко, но придушенным голосом, иногда глотая окончание рифм… Лицо его делалось при чтении соответствующим голосу: оно окаменевало и становилось строже, худее, очерченное тенями. Лишь потом я оценил своеобразную прелесть этого чтения, где ритм стиха, скованный метром голоса, получает особую, сдержанную, аполлоническую упругость».
В тот вечер исполнялись, как обычно, новые произведения. Блок впервые перед московскими литераторами прочитал стихи «Из газет» и «Фабрику». Они были уже набраны для подготовленного к печати московского альманаха «Гриф».
Оба эти стихотворения, как и многие другие, были навеяны Петербургом. «Петербург всегда оставался главным местом действия блоковской лирики», – делает вывод Вл. Орлов в исследовании «Петербург Блока».
Но душой в то время поэт был привязан к Москве, к своим единомышленникам. Москва ему показалась чистой, белой, древней. Так уж случилось, что признан Блок не в родном Петербурге, а в Москве.
После чтения стихов на вечере «аргонавтов» он писал матери: «Я читаю “Встала в сияньи”. Кучка людей в черных сюртуках ахают, вскакивают со стульев. Кричат, что я первый поэт России».
Заседание кружка «аргонавтов» происходило рядом с двухэтажным домом по адресу Арбат, 53, где провел медовый месяц Александр Пушкин. По другую сторону от пушкинского дома на Арбате вскоре был выстроен дом, которому суждено было стать последним пристанищем Александра Блока в Москве… Но об этом – рассказ впереди.
А тогда в январские дни жизнь внешне выглядела безоблачной, полной радости, смеха, веселья. Блок уезжал, а в городе оставались его стихи, которые должны были выйти в свет в виде книги под названием «Стихи о Прекрасной Даме». Издатель Сергей Соколов писал Александру Блоку 27 сентября: «Ваша книга вышла».
Судя по письмам, записным книжкам, дневникам, Александр Блок приезжал в Москву почти каждый год, иногда по нескольку раз. Поводы были разные.
Современники видели его в издательстве «Мусагет», ресторанах «Прага» и «Славянский базар», кондитерской «Эйнем» на Мясницкой улице, в Художественном театре, на московских бульварах…
В связи с постановкой пьесы «Роза и Крест» весной 1916 года был в Москве свыше недели. Из сохранившихся «Записных книжек» вырисовывается картина пребывания Блока в Москве в те дни. Утром, в день приезда, 29 марта, после встречи с труппой в Художественном театре поехал обедать на Брестский, нынешний Белорусский вокзал. «Старые воспоминания, – так объяснил это решение. – Вечером – снова в Художественном, посетил артиста Качалова…
Затем два дня “читал с комментариями” свою пьесу. Вечером смотрел “На всякого мудреца…” Ночь провел у Качалова, где пели цыгане». Вскоре в театре «пробовали делать куски», то есть начались репетиции. Блока поразила атмосфера репетиций: актеры приходили на работу, как на праздник. Актеры, в свою очередь, радовались встрече с Блоком. То были счастливые дни поэта. Жил на Тверской, в гостинице под названием «Мадрид и Лувр». В письме к жене писал: «Мне здесь хорошо. Не знаю, когда приеду, может быть, и к Пасхе. Комната большая, хорошая. Все, кажется, еще дороже, чем у нас. Сегодня снег пошел. Я приглашен каждый день обедать к Станиславскому, и с ним и без него…»
В пьесе «Роза и Крест» главную роль поручили актрисе Ольге Гзовской. С ней Александр Блок часами беседовал, объясняя смысл роли. Вместе их видели тогда часто, что дало повод режиссеру В.И. Немировичу-Данченко пошутить, что актриса «блокирована».
В оставленных ею воспоминаниях есть интересный эпизод, описывающий, в частности, отношение поэта к Москве. «Блок очень любил московские старинные улицы и переулки. Проходя как-то по одному их них, Блок посмотрел на маленькую церковку: в церковном дворике играли мальчики, зеленые березы кивали ветвями с молодой листвой, на них весело щебетали птицы, и сквозь стекла церковных окон виднелись огоньки свечей. Блок улыбнулся и сказал: “Вот странно, ношу фамилию Блок, а ведь я такой русский. Люблю эти маленькие сады, около одноэтажных деревянных домишек, особенно, когда их освещает заходящее весеннее солнце и у окон некоторых из них распускаются и цветут деревья вишен и яблонь”».
Пейзажи двориков, подобно описанному, можно видеть по пути от Художественного театра к дому актрисы на Малой Дмитровке, 22, где она тогда жила. Поэт провожал ее домой после репетиций.
На следующий год весной, после свержения самодержавия, Александр Блок опять приехал в Москву по делам театральным. Но мысли все чаще и чаще обращались в сторону от затянувшейся постановки пьесы «Роза и Крест». Блок мучительно пытался разобраться в сложных событиях, определить свое место в революции. В «Записных книжках» есть сделанная тогда в Москве запись, отражающая ту драму, что свершилась в душе Блока:
«Я не имею ясного взгляда на происходящее, тогда как волею судьбы я поставлен свидетелем великой эпохи. Волею судьбы (не своей слабой силой) я художник, т. е. свидетель. Нужен ли художник демократии?»
Москва жила в преддверии новой революции – Октябрьской. На бульваре, на скамейке, где Блок присел отдохнуть, он показался подозрительным двум солдатам. Один из них предлагал его арестовать для выяснения личности. Другой отговорил бдительного товарища, о чем поэт потом не без юмора рассказывал знакомым. Да, Москва была совсем не та, что еще год назад, когда он шествовал с дамой по московским улицам и переулкам…
Наступил Октябрь. Поэт ответил на вопрос, мучивший его, поэмой «Двенадцать», созданной на высочайшем творческом подъеме – за два дня! Появилась в начале 1918 года знаменитая статья, обращенная к интеллигенции, заканчивавшаяся призывом: «Всем телом, всем сердцем, всем сознанием – слушайте революцию!»
А из родного Шахматова потрясенный управляющий докладывал, что имение не только описали, но и подвергли «разрухе», обязав донести на хозяина при первом его появлении… Гордый поэт говорил по поводу Шахматова, что туда ему и дорога, но во сне, не подчиняясь логике, оно возникало в муках, после чего появлялась в дневнике запись: «Снилось Шахматово, а-а-а…»
Пишут вот, что Блок «не стенал» над Шахматовом, а «славил революцию», забывая уточнить, что славил недолго и на страницах изданий партии социалистов-революционеров. Когда начались аресты левых эсеров, взяли и его, несколько дней продержав в ЧК: судьба поэта висела на волоске.
Ночью его допросили, но сразу не выпустили, подозревая в участии в заговоре левых эсеров. В общей камере поэта сразу узнали, уступили койку. Он ел из общего котла похлебку с кониной, давил клопов, не дававших уснуть, вел разговоры с товарищами по несчастью, удивлявшимися, что задержанный не принадлежит ни к какой партии.
Однако перелом в мировоззрении не связан с этим арестом, он произошел гораздо ранее, когда Блок перестал, по его словам, «жить современностью».
Двоюродный брат записал его исповедь: «Это произошло до весны 1918 года. А когда началась Красная Армия и социалистическое строительство (он как будто поставил в кавычки эти последние слова), я больше не мог. И с тех пор не пишу».
Революционная стихия кончилась, и поэт перестал слышать музыку жизни. После этого снова публично упомянул о музыке, но уже в другом контексте, в обращении к Максиму Горькому: «Только музыка способна остановить кровопролитие, которое становится тоскливой пошлостью, когда перестает быть священным безумием».
Перестав слышать музыку революции, лишился лирического дара, способности сочинять стихи. Чтобы существовать – служил, ходил на заседания, писал статьи, редактировал… Его «выкинули» из квартиры, где прожил много лет. Он страдал от темноты, холода, голода. Поэта стал преследовать образ «черного дня», так хотел он назвать будущий сборник стихов. Но они не шли к нему, как прежде. «Человек, звавший к вере, заклинавший нас “слушайте музыку революции!” – раньше многих других эту веру утратил. С ней утратился ритм души…» – свидетельствует один из друзей. Началась депрессия, психическое и физическое истощение.
Близкие советовали на время эмигрировать, поэт отвергал такую возможность, не мысля жизни без Родины. Вместо заграницы весной 1920 года Блок решил поехать в Москву.
* * *
Первая поездка Александра Блока в советскую Москву случилась в мае 1920 года. В записной книжке Блок, по свойственной ему привычке, отметил все дни своего пребывания и все основные события. 9 мая состоялся вечер в «Политехническом зале на Лубянской площади». Он бывал в Художественном театре, выступал в московском Дворце искусств, был еще один «мой вечер в Политехническом зале на Лубянке», встречи с К.С. Станиславским и Вл. И. Немировичем-Данченко.
Те майские дни можно назвать радостными. Болезнь только подкрадывалась, чувствовал себя сравнительно хорошо. Встретила его на вокзале жена профессора Петра Семеновича Когана, давняя знакомая – Надежда Александровна Нолле-Коган, с которой он был дружен последние годы. Встретила и повезла домой.
«Мы жили на Арбате, в доме 51, занимая отдельную квартиру из трех комнат: кабинета, столовой и спальни. Петр Семенович тотчас заявил, что кабинет, как самую удобную комнату, надо предоставить Блоку». Это слова Н.А. Нолле-Коган.
В квартире под № 89 стало шумно. Начались звонки по телефону, визиты гостей, жданные и нежданные, особенно после первого выступления в Политехническом музее. Первое публичное выступление было назначено на 9 мая. Незадолго до его начала прогремел над Москвой гром, напугавший всех жителей. То было эхо взрыва пороховых складов на Ходынском поле.
На концерт поэт и Коганы шли пешком. Миновали Арбат, центр, направляясь к Лубянской площади, Политехническому музею. Все билеты были распроданы. Перед музеем – толпа народу, давка, столпотворение. У многих в руках цветы. После лекции Петра Семеновича Когана о творчестве Блока читали стихи артисты Художественного театра. Наконец вышел он сам.
«Все взоры, – пишет Н.А. Нолле-Коган, – устремились на поэта, а он стоит, чуть побледнев, прекрасный, статный, сдержанный, и я вижу, как от волнения лишь слегка дрожит рука его, лежащая на кафедре». После вечера провожала толпа людей. Цветов было так много, что пришлось их уносить домой друзьям.
Пришло после выступления много писем. Среди них – одно от Марины Цветаевой, со стихами. Среди подарков поклонников оказались две куклы – Арлекин и Пьеро. Одну из них Блок увез домой, другую оставил в Москве, на Арбате.
Миновал год, прежде чем Александр Блок вновь решился приехать в Москву, куда его так настойчиво приглашала в письмах Нолле-Коган, желавшая повторить прошлогодний успех и тем самым поправить материальное положение поэта, улучшить настроение. Звали также и дела, связанные все с той же постановкой пьесы «Роза и Крест».
Когда наступил май 1921 года, Александр Блок вновь, в сопровождении друзей, выехал в Москву, имея в виду воспользоваться гостеприимством Коганов. «На следующий день, – пишет один из современников, – я был у него. Он остановился у знакомых на Арбате в восьмиэтажном доме, самом высоком на этой улице. Ход был со двора. Помню, как отперли мне дверь, как он вышел ко мне в переднюю и повел в маленькую комнату, сейчас же направо от входной двери».
В этой московской семье Блок был окружен вниманием и заботой. В 1921 году профессор Коган стал главой созданной тогда Государственной академии художественных наук. Его перу принадлежали капитальные сочинения по истории русской и мировой литературы, выходившие многими изданиями. Этот мастер культуры, еще до революции перешедший на позиции марксизма, много сделал для привлечения на сторону советской власти русской интеллигенции. В годы Гражданской войны он оказывал посильную помощь не только Александру Блоку, но и Марине Цветаевой, другим талантливым русским литераторам, спасая их от голодной смерти.
Используя все влияние, профессор и его жена с первых минут появления Блока в Москве сделали все возможное, чтобы по достоинству принять великого поэта.
На вокзал за Блоком был послан комфортабельный лимузин председателя исполкома Моссовета Л.Б. Каменева. Эту машину поэт в дневнике назвал «царским автомобилем». На его радиаторе развевался большой красный флаг.
В один из тех майских дней Блок вместе с Петром Коганом и его женой направился в Кремль. На квартиру члена политбюро, председателя исполкома Моссовета Л.Б. Каменева. Там, в кругу гостей, читал стихи. Любовался с Боровицкого холма видом на Замоскворечье.
Блок отправился в Москву с надеждой на выздоровление. В то время «болезнь мешала и читать, и ходить». Однако «восторг души первоначальный» не в силах уже была вернуть даже земля Москвы. Но он из последних сил занимается деловыми переговорами с театрами о предстоящих постановках своих пьес. Каждый вечер звонил Константин Станиславский, предлагая разные варианты финансовой помощи. Станиславский в разговорах с театральными администраторами доказывал им, что Блок – это Пушкин. В конечном итоге был подписан договор, позволявший как-то прожить последнее лето.
Днем, когда светило солнце, Блок в одиночестве направлялся по Арбату к шумевшему Смоленскому рынку, обойдя шумное торжище, входил на Новинский бульвар Садового кольца. Никем не узнаваемый, садился на скамейку, подставляя лицо весенним лучам, подремывая на солнце.
Вечером его ждали в Политехническом музее. На самой высокой литературной трибуне Москвы тех лет. Проходили вечера, по записи поэта в дневнике, «с возрастающим успехом». Доклад о творчестве Блока сделал Корней Чуковский.
Было, как прежде, много цветов, записок, писем и, к сожалению, «гроши» за выступления, неумело организованные.
Слушали его тогда в Политехническом музее Маяковский и Пастернак, кстати, последний впервые представился Блоку перед выступлением и услышал в свой адрес лестные слова.
«В середине вечера, – пишет Борис Пастернак, – Владимир Маяковский сказал мне, что в Доме печати Блоку под видом критической неподкупности готовится “бенефис”, разнос и кошачий концерт. Он предложил вдвоем отправиться туда, чтобы предотвратить задуманную низость.
Мы ушли с блоковского чтения, но пошли пешком, а Блока повезли на второе выступление в машине, и пока мы добрались до Никитского бульвара, где помещался Дом печати, вечер кончился и Блок уехал в Общество любителей итальянской словесности. Скандал, которого опасались, успел тем временем произойти. Блоку после чтения в Доме печати наговорили кучу чудовищностей, не постеснявшись в лицо упрекнуть его в том, что он отжил и внутренне мертв, с чем он спокойно соглашался…»
Те, кто присутствовал на этом чтении, пересказывают по-разному этот эпизод, ранивший и без того больную душу Блока. Корней Чуковский: «Блока очень приглашали в Дом печати, он пришел туда и прочитал несколько стихотворений. Тогда вышел какой-то черный тов. Струве и сказал: “Товарищи! Я вас спрашиваю, где здесь динамика? Где здесь ритмы? Все это мертвечина и сам тов. Блок – мертвец”».
Павел Антокольский так излагает слова Струве, забытого давно стихотворца, решившего отомстить Александру Блоку за презрительные отзывы о его творчестве: «Когда меня позвали на этот вечер, я прежде всего переспросил: как – Блок? Какой Блок? Автор “Незнакомки”? Да разве он не умер? И вот сейчас я убедился в том, что он действительно умер».
Профессор И.Н. Розанов: «Появился на эстраде Александр Струве, автор книги стихов “Пластические этюды”, где воспевалась хореография, и стал говорить, что Блок исписался, что Блок умер…»
Как ни печально это признать, но «черный тов. Струве» был не одинок в своем отношении к Блоку. Нечто подобное чувствовал и Владимир Маяковский. По словам Корнея Чуковского, «все наше действо казалось ему скукой и смертью. Он зевал, подсказывал вперед рифмы и ушел домой спать». Сам Маяковский не скрывал этих чувств и после кончины Блока в статье «Умер Александр Блок» писал: «Я слушал его в мае этого года в Москве: в полупустом зале, молчавшем кладбищем, он тихо и грустно читал старые строки о цыганском пении, о любви, о прекрасной даме, – дальше дороги не было. Дальше смерть».
Хотя Блок жаловался на самочувствие и действительно был тяжело болен, тем не менее (такова уж была его выносливость) после утомительного выступления в Политехническом музее из двух отделений и злосчастного чтения в Доме печати нашел силы читать стихи в зале Итальянского общества на Поварской, где его ожидали горячие поклонники.
В последний приезд Блок не ходил, как обычно, в театры, на заседания. «…Вследствие этого, – писал он, – у меня появились в голове некоторые мысли, и я даже пробую писать». Друзья старались сделать для Блока все возможное. К нему пригласили для консультации опытного врача из Кремлевской больницы.
По этому поводу он сообщал матери: «У меня была кремлевская докторша, которая сказала, что дело вовсе не в одной падагре, а в том, что у меня, как результат однообразной пищи, сильное истощение и малокровие, глубокая неврастения, на ногах цинготные опухоли и расширение вен… Я буду стараться вылечиться».
Блоку плохо спалось. Гостеприимная хозяйка оставляла для него на письменном столе листы белой бумаги, втайне надеясь, что гость начнет творить и бумага, может быть, понадобится, что начнет вновь сочинять стихи…
Как ни хотелось ему мучительно писать – ничего не получалось. На бумаге оставались вместо букв какие-то крестики и палочки. Сидя за письменным столом перед окном, за которым виднелась предрассветная Москва, Блок кашлял, стонал; ходил возбужденно по комнате. Напуганная этими звуками хозяйка зашла однажды в комнату и увидала запомнившиеся ей навсегда глаза поэта, передать выражение которых не решилась. «В них, – как она пишет, – была скорбь, усталость». Вот тогда Блок признался ей: «Больше писать стихов никогда, наверное, не буду».
Чтобы отвлечь от мучительных раздумий, Н.А. Нолле-Коган предложила Блоку прогуляться по ночной Москве. По тихим, безлюдным арбатским переулкам они направились знакомым путем к набережной Москвы-реки, к тому месту, где возвышался храм Христа Спасителя, а с его площадки открывался вид на реку и Москву.
В небе гасли звезды, цвел сквер, покрытый росой. Блок пришел в себя, прочел стихи Фета, которые начала Надежда Александровна, но от волнения забыла. А Блок помнил все стихотворение.
Последнее выступление в Москве состоялось 9 мая 1921 года на Тверском бульваре, 25, где располагался тогда клуб писателей. Свидетелем этого выступления стал поэт, журналист и писатель Владимир Гиляровский, обладавший феноменальной физической силой. Только благодаря ей, еще не покинувшей его в 68 лет, Владимир Гиляровский пробился через толпу, до предела заполонившую зал (потеряв при этом пуговицы на пиджаке), на эстраду, где также расположилась публика. Блок читал много, щедро, читал цикл стихов об Офелии. В те минуты казался Гамлетом. Его горячо принимали, гремели аплодисменты, а он поднимал руку, стараясь приостановить эту бурю. Как пишет В. Гиляровский, «читал разное, без заглавий, совершенно противоположное. Чувствовал ли он, что в последний раз говорит перед Москвой?»
Никто этого, конечно, не знал. У Блока были далеко идущие планы, о них он сказал Гиляровскому, с которым его познакомил тогда на эстраде профессор П.С. Коган. От внимания Блока не ускользнуло многое, что происходило в те годы в Москве: выселение из центра города многих прежних его обитателей (в их квартиры, по решению исполкома Моссовета, въезжали обитатели окраин), заметил он и то, что улицы стали шумные, народу прибавилось и среди прохожих «есть красивые лица». Все тогда в городе цвело. Гремели грозы, сияло солнце.
Вот такой запомнилась Блоку Москва, когда он записывал свои впечатления от той поездки. В деревню свою не ездил ни в 1920-м, ни в 1921 году, хотя была она рядом и снилась по ночам. Судьба подмосковного Шахматова, пережившего Гражданскую войну, решалась на уровне «предисполкома Мазурина», он верховодил сходом крестьян двух деревень, Гудина и Шеплякова. Гудинцы хорошо знали, уважали Блоков и настаивали на том, чтобы усадьбу не трогать, шепляковцы требовали ее распродать, Мазурин их поддержал.
Хрестоматийные слова В. Маяковского из поэмы «Хорошо»:
Пишут…
из деревни…
сожгли…
у меня…
библиотеку в усадьбе, —
сказанные якобы автору поэмы хозяином Шахматова в 1917 году, блоковеды опровергают как вымысел.
Строения усадьбы – баню, флигель, сарай и т. п. – продали на аукционе и развезли по окрестным деревням, также распродали все имущество, мебель, за исключением икон. Библиотеку погрузили на подводы и распределили между кооперативом, домом отдыха, школой…
Все, что можно было, в усадебном особняке разобрали. Порушенный дом в жатву 1921 года сожгли, чтобы не мозолил глаза и не бередил совесть людскую. Случилось это в те самые дни, когда Блок вернулся из Москвы…
Как ни радовали встречи с поклонниками, с Москвой, Блоку тогда требовалось нечто другое, чего ни столичные друзья, ни «кремлевская докторша» не могли дать… Когда еще были силы держать в руках перо, в порыве отчаяния так описывал свое состояние и болезнь: «Сейчас у меня ни души, ни тела нет, я болен, как не был никогда еще; жар не прекращается и все всегда болит… Итак, здравствуем и посейчас – сказать уже нельзя: слопала-таки поганая, гугнивая, родимая матушка Россия, как чушка своего поросенка».
Физические и нравственные силы таяли с каждым днем. Но никто не в состоянии был убедить его обратиться в инстанции за какой-либо помощью – врачебной, материальной, любой.
Пытались ему помочь Максим Горький и А.В. Луначарский. Последний писал: «В ЦК РКП, копия т. Ленину.
Поэт Александр Блок, в течение всех этих четырех лет державшийся вполне лояльно к Советской власти и написавший ряд сочинений, учтенных за границей как явно симпатизирующих Октябрьской революции, в настоящее время тяжко заболел… По мнению врачей и друзей, единственной возможностью поправить его является временный отпуск в Финляндию. Я лично и т. Горький об этом ходатайствуем…»
В Кремле 12 июля вопрос, поднятый наркомом просвещения и писателем, рассматривался на политбюро. «Слушали: 2. Ходатайство тт. Луначарского и Горького об отпуске в Финляндию А. Блока. Постановили: Поручить Наркомпроду позаботиться об улучшении продовольственного положения Блока».
Как видим, в поездке поэту было отказано. Самочувствие его с каждым днем становилось все хуже. Попытки сменить обстановку для страдальца не прекращались. Спустя десять дней вопрос о поездке А. Блока снова рассматривается в Кремле на заседании политбюро. На этот раз решение состоялось: «Разрешить выезд А.А. Блока за границу…»
Казалось бы, все хорошо, можно ехать. Но бюрократическая машина на пути из Москвы в Петроград дала сбой. «…Выяснилось, что какой-то Московский отдел потерял анкеты», – пишет в воспоминаниях о А.А. Блоке писательница Е. Книпович, отправившаяся в роковой день 7 августа на Московский вокзал добывать билеты для поездки в столицу, чтобы оформить паспорт и визу. Билеты эти уже не понадобились.
На другой день, подходя к арбатскому дому, профессор Коган был сражен обрушившимся на него известием. Молодой поэт Вадим Шершеневич стал невольным свидетелем запомнившейся ему драматической сцены, описанной в неопубликованных мемуарах «Великолепный очевидец». «Я помню Арбат. Быстро бежит, шевеля своими тараканьими усами, литературовед П.С. Коган. Его останавливает седой человек и говорит два слова:
– Умер Блок!
И сухой Коган вдруг ломается пополам, из его рук выпадает сумка для академического пайка, и профессор оседает на руки встречного, как будто рушится карточный домик, и начинает плакать, как ребенок…»
Об этом большом восьмиэтажном арбатском доме, поднявшемся над классическим особняком бывшего дома Хитрово, куда привел Александр Пушкин молодую жену после венчания в церкви Большого Вознесения, той самой, рядом с которой две недели жил Александр Блок с Любовью Дмитриевной (как все близко и как все переплелось!), так вот, об этом доме, облицованном белой плиткой, которой время сохранило свежесть (на совесть сработано), хорошо сказала Марина Цветаева: «Есть места с вечным ветром, с каким-то водоворотом воздуха – один дом в Москве, где бывал Блок у своего друга Когана. Следы остыли, а ветер остался».
Вечный ветер гуляет теперь свободно по пешеходному Арбату, пытаясь раскачать монументальные шары фонарей, заполнивших улицу, где жили Пушкин и Блок…
На этой улице Блок был провозглашен первым поэтом России наступившего XX века.
Иван Бунин: «Совсем особый город…»
Начинающий и подающий надежды юный поэт Иван Бунин, успевший опубликовать первые стихи в скромных периодических изданиях, впервые появился в Москве на двадцатом году жизни. В древнюю столицу прибыл поездом. Никто здесь его не ждал и не встречал.
Точный день первого посещения Москвы его биограф и жена Вера Муромцева-Бунина не называет. Случилось это в конце 1889 года. Как раз весной того года, вырвавшийся из-под опеки родителей, он впервые пустился в странствия. До этого, как ни странно, не видел даже ближайшего губернского города – Орла. Самым большим центром, который познал в детстве, отрочестве и юности, был уездный Елец, где учился в гимназии.
Если бы Бунину пришлось заполнять анкету, то на вопрос об образовании он должен был бы ответить – три класса гимназии. В «Жизни Арсеньева» писатель, рассказывая о прошлом своего героя, сообщает: «В гимназии я пробыл четыре года…» Находившийся не в ладах с математикой гимназист Бунин одолел три класса, а «пробыл» в гимназии четыре года, поскольку во втором классе был оставлен на второй год.
Хотя сам автор и его биограф неоднократно предупреждали читателей, что «Жизнь Арсеньева» ни в коем случае не автобиография, что это только «автобиография вымышленного лица», тем не менее даже в научном очерке «Иван Бунин», опубликованном в четырехтомнике «История русской литературы», утверждается: «Он окончил 4 класса Елецкой гимназии…»
Отсутствие интереса к абстрактным наукам возмещалось поразительной впечатлительностью, способностью моментально схватывать особенности людских характеров, чувствовать природу, музыку, живопись. Судьба наградила Ивана Бунина артистическим даром (позднее Станиславский будет предлагать писателю сыграть Гамлета). Самостоятельно в деревне, не посещая гимназии, изучил английский язык, занялся поэтическими переводами…
Однако вот в гимназии учился плохо и даже бросил ее. Это важное обстоятельство навсегда закрыло перед ним обычную дорогу, по которой шли сверстники Бунина из дворянских семей: гимназия – университет. О высшем образовании нельзя было мечтать. Тем не менее довольно основательное образование Иван Бунин получил: три года занимался дома со старшим братом Юлием, высланным на этот срок за участие в революционной деятельности под надзор полиции по месту жительства родителей – в деревню.
Родители Бунина дальше Ельца не выезжали: год от году разорявшаяся семья не могла позволить себе такой роскоши, как поездки в большие города или за границу. Поэтому и сын их Иван сидел дома, невольное затворничество позволило ему познать и полюбить деревню. Только в воображении Бунин мог совершать фантастические путешествия, манившие его с тех пор, как его первый учитель, готовивший к поступлению в гимназию, «возбудил желание увидеть свет».
Вот почему, когда пришел, наконец, черед выпорхнуть из родного гнезда, Иван Бунин пустился в странствия сначала близкие, затем – дальние. На первых порах осмотрел Орел, Харьков, затем увидел Севастополь, куда особенно давно стремился. В нем в дни Крымской войны вместе со Львом Толстым воевал отец. Снова Орел, за ним Смоленск, Витебск…
И, наконец, наступил черед Москвы.
«Огромная, людная старая Москва встретила меня блеском солнечной оттепели, тающих сугробов, ручьев и луж, громом и звоном конок, шумной бестолочью идущих и едущих, удивительным количеством тяжко нагруженных товарами ломовых розвальней, грязной теснотой улиц, лубочной картинностью кремлевских стен, палат, дворцов, скученно сияющих среди них золотых соборных маковок. Я дивился на Василия Блаженного, ходил по соборам в Кремле, завтракал в знаменитом трактире Егорова в Охотном ряду…»
Это отрывок из «Жизни Арсеньева». Примерно такой увидел столицу в свой первый приезд Иван Бунин, спрессовав в вышеприведенных строчках впечатления от нескольких первоначальных наездов в город, который он впервые увидел зимой, а не весной, как его герой.
Во время первого краткосрочного посещения Москвы успел Иван Бунин не только осмотреть достопримечательности древнего города. Была у него еще одна, по-видимому, главная цель – установить контакт с редакциями московских журналов. И он поспешил в центр Москвы, в Леонтьевский переулок, где к тому времени дома получили уличные номера. Остановился приезжий перед невысоким, как и все остальные здания в переулке, домом № 21.
Непрошеным гостем робкий провинциал появился в редакции солидного издания «Русская мысль». Этот респектабельный журнал конкурировал с петербургскими «толстыми» журналами, такими как «Отечественные записки» и «Вестник Европы». Располагался солидный московский журнал как раз в доме № 21 по Леонтьевскому переулку. Почему явился Иван Бунин именно в этот журнал, а не в какой-либо другой? Не потому ли, что издателем и редактором его был Вукол Михайлович Лавров, в юности приехавший в Москву за счастьем из Ельца Орловской области, а значит – земляк Бунина. Купеческий сын, владелец миллионного состояния, полученное наследство употребил во славу литературы…
Но на глаза Вукола Лаврова, который одинаково ровно относился и к маститым авторам и к начинающим поэтам, Иван Бунин не попал. Сидевший за редакционным столом служащий оглушил переступившего порог голубоглазого с деревенским румянцем на щеках молодого человека (точно определив с первого взгляда, что перед ним стихотворец), такими словами: «Если стихи, то у нас их на девять лет!»
На всю жизнь запомнил Иван Алексеевич свой первый визит в «толстый» журнал и долго недоумевал, почему в журнале припасено стихов на девять, а не на десять или восемь лет?
Можно не пытаться выяснять – где Бунин останавливался тогда: денег, чтобы оплатить ночлег, у него не оказалось, возможно, что и на обед их не хватило после посещения знаменитого трактира…
Уехав из Москвы не солоно хлебавши, Иван Бунин вернулся в Орел. Там вышла его первая книжка стихов, грубо осмеянная петербургским влиятельным «Новым Временем»: «Еще одна чесночная головка появилась в русской литературе…»
В первом очерке о жизни Ивана Бунина в книге «Русские писатели в Москве» ошибочно утверждается: «Первая встреча писателя с Москвой произошла в начале 1894 года (эта неточность отсюда перешла в энциклопедию «Москва»). Остановился Бунин в меблированных комнатах Боргеста, неподалеку от Никитских ворот…»
Но это далеко не так. Как журналист и корреспондент «Орловского вестника» он побывал в Москве и летом 1891 года вместе с издательницей газеты в те дни, когда открылась на Ходынке французская выставка. Остановились они тогда в Неглинном проезде, номерах Ечкиной. Об этом сообщает в «Жизни Бунина» Вера Муромцева-Бунина. Будучи специальным корреспондентом газеты, Иван Бунин писал тогда отчеты с проходившей выставки, вызывавшей большой интерес во многих городах России.
И в тот приезд Бунин поспешил в Кремль, снова поразивший его воображение зубчатыми стенами. Тогда он не только обошел Боровицкий холм, но и поднялся на колокольню Ивана Великого, чтобы увидеть город с птичьего полета. Ему нравилось в Кремле все, он запоминал каждое древнее название, связанное с историей, топографией местности, каждое слово волновало его душу: «Как хорошо! Спас на Бору!.. Вот это и подобное русское меня волнует, восхищает древностью, моим кровным родством с ним», – писал Бунин. Посетил в тот приезд он знаменитый летний сад «Эрмитаж», библиотеку Румянцевского музея. Не раз ездил на Ходынку, где раскинулись павильоны выставки, один из которых, некогда «императорский», сохранился до наших дней среди строений стадиона «Юных пионеров».
Как многие приезжие, совершил Иван Бунин восхождение на Воробьевы горы. По тем временам это было не просто, но панорама Москвы, открывавшаяся с высоты, стоила усилий.
Два с лишним года спустя молодой писатель снова увидел Москву. На этот раз осуществилась его страстная мечта. Он посетил в Хамовниках Льва Толстого, успев к тому времени за свои сочинения заслужить похвалу крупных литераторов России: Михайловского – за прозу, Жемчужникова – за стихи.
После посещения усадьбы Льва Толстого спать не мог. «Это было не то сон, не то бред; я вскакивал, мне казалось, что я с ним говорю». Иван Бунин страстно увлекся учением Льва Толстого, подобно многим, в то время пытался быть «толстовцем», пропагандистом учения Льва Николаевича, хотел «опроститься», из чего, впрочем, ничего не вышло. Лев Толстой при встрече с Буниным вспомнил его отца, несмотря на то что с момента их встреч в Крыму пролетели десятилетия.
– Вы что же, надолго в Москве? Зачем? Ко мне? Молодой писатель? Пишите, пишите, если очень хочется, только помните, что это никак не может быть целью жизни… Садитесь, пожалуйста, и расскажите о себе…
О встречах со Львом Толстым Иван Бунин рассказывал и вспоминал неоднократно. Так, в интервью, которое взял у него Корней Чуковский в 1902 году, будучи репортером одесской газеты (тогда за Буниным «охотились» журналисты, внимая каждому его слову), он упомянул другой эпизод – последней встречи со Львом Толстым. Она произошла не в доме в Хамовниках, а на улице, на Арбате, над которым сгустились сумерки.
Тогда Бунину не пришлось представляться. Лев Толстой зоркими глазами увидел, кто оказался перед ним, и первым поздоровался:
– Здравствуйте, Иван Алексеевич. Почему вас не видать?
Растерявшийся от неожиданной встречи Бунин снял с головы шапку, почувствовал смущение и неловкость, как школьник перед строгим учителем, и со свойственной ему откровенностью и правдивостью ответил, преодолевая волнение:
– Боюсь я бывать у вас…
Между первой и последней встречей со Львом Толстым прошло всего семь лет, но за эти годы Иван Бунин написал десятки стихотворений и рассказов, стал профессиональным литератором, познакомился со многими выдающимися современниками: поэтами, писателями, артистами, художниками. Его имя стало известно читающей России.
Еще до встречи в Хамовниках на глаза Льву Толстому попалось одно из стихотворений Бунина. Беседуя с Горьким, не помня имени автора, Лев Толстой процитировал поразившие его стихи: «Грибы сошли, но крепко пахнет в оврагах сыростью грибной…»
Первым большим поэтом, с которым Иван Бунин подружился во время наездов в Москву, был Константин Бальмонт. Их сближала не только поэзия, но и страсть к путешествиям, интерес к поэзии и истории многих стран и народов. Бальмонт познакомил Бунина с московскими символистами, в частности с Валерием Брюсовым. Мэтр признал в нем «настоящего поэта». Проницательный Брюсов увидел и то, что в жизни Бунин, «кажется, очень несчастен».
Обстоятельства семейные складывались для поэта много лет неудачно. Варвара Пащенко – первая любовь – покинула его, сбежав тайно из дому. Второй брак также сложился неудачно, более того – умер горячо любимый малолетний сын…
Мятущаяся душа поэта рвалась, как птица в полет, на вокзал, в дорогу. Сложны траектории бунинских маршрутов, особенно в молодости. Позднее они несколько упростились. Бунин чаще всего колесил между Москвой, Петербургом, Одессой и Крымом, заезжая непременно в родные края, деревню, где никто не мешал ему писать.
Не имея никогда собственного дома в Москве, он останавливался в разных гостиницах и меблированных комнатах, поэтому и в рассказах его герои нередко делали то же самое:
«Приехав в Москву, я воровски остановился в незаметных номерах в переулке возле Арбата» («Кавказ»).
«Жил я на Арбате, рядом с рестораном “Прага”, в номерах “Столица”» («Муза»).
Скромная московская гостиница «Столица» находилась в длинном двухэтажном доме, которым в свое время владел генерал Шанявский, подаривший его городу. Жил тут Бунин весной 1898 года, зимой 1902 года… Здание это сохранилось. Его адрес: Арбат, 4.
Бывшие меблированные комнаты в «переулке возле Арбата» стоят на своем прежнем месте в Хрущевском переулке, правда, фасад старого дома, где помещались номера, видоизменился, упростился в духе современной архитектуры. В этом переулке, в доме № 5, содержала небольшое гостиничное заведение некто И.А. Гунст.
Иван Бунин отдавал предпочтение ее меблированным комнатам по нескольким причинам. К тому времени, когда писатель зачастил в Москву, его старший брат Юлий Алексеевич Бунин осел в Москве, начав служить в журнале «Вестник воспитания».
Редакция журнала находилась в Староконюшенном переулке, 32, в небольшом дворовом двухэтажном флигеле, в последние годы снесенном. Не проходило дня, чтобы братья не виделись, не совершали уличной прогулки, не проводили часы за вечерним чаепитием. Эти чаепития, а на них сходились многие литераторы, проходили на первом этаже флигеля, где жил Юлий Бунин. Потребность жить вблизи брата и заставляла Бунина селиться то в «Столице», то у Анны Ивановны Гунст.
И Староконюшенный, и Хрущевский переулки входят в число многочисленных переулков Арбата, самого поэтического района старой Москвы. Жить здесь стремились многие писатели, начиная с Пушкина. Естественно, Бунина не мог не очаровать Арбат:
Здесь, в старых переулках за Арбатом,
Совсем особый город… Вот и март.
И холодно, и низко в мезонине,
Не мало крыс, но по ночам – чудесно.
Днем – ростопель, капели, греет солнце,
А ночью подморозит, станет чисто,
Светло – и так похоже на Москву…
Была еще одна причина, заставлявшая селиться в Хрущевском переулке, 5, в номерах Гунст. Рядом с меблированными комнатами как прежде, так и теперь, находился крохотный, в один этаж, особняк, появившийся в этом уголке Москвы после 1812 года. Тогда сгоревший деревянный Арбат бурно застраивался сотнями деревянных домов, на каждом из которых ставила свою печать поэзия чистого и гармоничного архитектурного стиля, торжествовавшего в те дни в освобожденной Москве – ампира, позднего классицизма.
Об этом особняке Арбата трудно говорить кратко, настолько богата его история, настолько хороша архитектура, настолько многих великих и славных людей повидали его маленькие стены, слышавшие Льва Толстого, Федора Достоевского, Ивана Тургенева… Не буду обо всем этом писать: судьба дома подробно прослежена в книжке «Особняк за потайной дверью» Александра Басманова, вышедшей в серии «Биография московского дома» издательства «Московский рабочий».
Скажу о том, что связывало особняк с Буниным. Дружба с Екатериной Михайловной Лопатиной, дочерью хозяина дома. Проживавший с 1931 года до последнего времени в этом особняке Юрий Борисович Шмаров, историк, человек интересной судьбы, сделал много для того, чтобы сберечь память об этой достопримечательности города. Поселившись здесь в молодости, он, как истый собиратель и коллекционер, поднялся на пыльный чердак, зная, что там нередко хранятся бесценные вещи и документы. И был щедро вознагражден за любопытство. Нашел он не только старые фотографии хозяйки, а и хозяина – Михаила Николаевича Лопатина. Тайный советник, председатель Московской судебной палаты – он был не только неподкупный судья, известный всей Москве, но и публицист, устраивавший много лет в особняке литературные «среды». Неудивительно, что, живя в насыщенной культурой среде, дочь его Екатерина увлеклась литературой, стала писательницей. Вместе с фотографиями обнаружил тогда Шмаров тетрадь в коленкоровом переплете – дневник. Стал его читать. И вот что из него узнал:
«12 марта 1898 г. Иван Алексеевич Бунин дня через два после того, как я писала в последний раз, в среду уже был у меня. Он у меня постоянно, мы вместе работаем. Мне теперь с ним легко: в наших отношениях есть много поэтического. “Как-никак, а мы артисты, черт возьми, нужно ж, чтобы мы выработали какие-нибудь иные формы”, – говорил он мне».
Их совместная работа в те далекие дни заключалась в том, что Бунин помогал «Катерине Михайловне», как он ее называл, держать корректуру ее выходившего в журнале (а потом – отдельным изданием) романа, советуя при этом сокращать длинноты.
Оба они, Бунин и Лопатина, тогда глубоко в душе переживали любовные драмы, каждый – свою. О женитьбе своей поминали шутя, слишком разные были это люди. Ходили они вдвоем в Проточный переулок, где находились тогда московские трущобы, знакомились с жизнью людей на «дне», не раз гуляли вместе по арбатским переулкам, проводили лето на даче в Царицыне, ставшем частью Москвы: сюда подведена линия метро…
«Бывало, идем по Арбату, он в высоких ботиках, в потрепанном пальто с барашковым воротником, в высокой барашковой шапке и говорит:
– Вот вы все смеетесь, не верите, а вот увидите, я буду знаменит на весь мир! – Какой смешной, – думала я», – вспоминала много лет спустя эти прогулки по Арбату Екатерина Лопатина в дни, когда слова друга молодости сбылись: он стал лауреатом Нобелевской премии.
В отношениях между Буниным и Лопатиной особенно удивляет вот что. Иван Алексеевич был завсегдатаем особняка в Хрущевском переулке не только потому, что его тянуло увидеть здесь Екатерину Михайловну, поговорить с ней, ее друзьями. Частые встречи Бунина с Лопатиной могли создать впечатление, что между ними – роман. Но романа не было, была та редкая ситуация, когда гость стремится в дом не столько ради хозяйки, сколько ради… самого дома. Отличался дом не роскошью, хлебосольством, а архитектурой, царившей в нем культурой, чьи глубокие корни проросли здесь.
Бунин об этом писал так: «Мне нравился переулок, дом, где они жили, приятно было бывать в доме. Но это было не то, что влюбляются в дом оттого, что в нем живет любимая девушка, как это часто бывает, а наоборот. Она мне нравилась потому, что нравился дом».
И сегодня пленяет живописностью старый крошечный особняк, как и Хрущевский переулок, его строй домов. Хотя кое-что и здесь успели потерять: исчезли стоявшие напротив особняка два других старинных домика, на месте которых растут кусты и деревья. Но есть и отрадные перемены. В старинной усадьбе Хрущевых, она напротив здания бывших номеров, обосновался музей А.С. Пушкина, так любимого Буниным. А рядом – на соседней улице, Пречистенке, открыт музей Льва Толстого, не раз одаривавшего молодого поэта своим вниманием.
Особняк Лопатиных передали Академии художеств; в нем помещается отделение архитектуры. В этом особняке меня принимал Михаил Посохин, бывший главный архитектор Москвы, когда на закате жизни лишили должности и некогда беспредельной власти. Он показал потайную комнату, где тайком от слуг собирались гости барона Штейнгеля, владевшего особняком до восстания 1825 года в Петербурге. Тайком от слуг будущие декабристы вели разговоры, которые привели их на Сенатскую площадь.
Словно оправдываясь, Посохин рассказал, что низкие потолки типовых домов, крошечные прихожие и маленькие кухни – все это пришлось делать под напором Хрущева.
Приезжая в Москву, Иван Бунин долго продолжал оставаться постояльцем гостиниц. Он отказывался жить у друзей, даже когда в их распоряжении были многокомнатные квартиры и дома. Так, ему предлагала кров в доме на Чистых прудах жена писателя Телешова, устраивавшего литературные «среды». Живя в Москве, по средам, Иван Алексеевич непременно посещал эти литературные собрания. Ходил и на другие «среды», которые устраивали его друзья художники на квартире коллекционера Шмаровина.
Познакомившись с Чеховым, с каждым годом все больше с ним сближался, проводив в беседах долгие часы. И когда Чехов и Бунин бывали одновременно в Москве, то виделись постоянно.
Приехав осенью, в конце октября 1905 года, в очередной раз в Москву и поселившись поначалу в комфортабельном «Национале», одной из лучших московских гостиниц, Бунин вскоре перебирается в излюбленные номера в Хрущевском переулке. Пребывая здесь в ноябре и декабре, он стал свидетелем московского вооруженного восстания, революции 1905 года.
Бунин даже заимел в те дни револьвер, что было не дань моде, а жизненной потребностью: черносотенцы нередко нападали из-за угла на прохожих, которые казались им подозрительными. Заимели револьвер и Константин Бальмонт, и Максим Горький…
Как было ни опасно в те дни находиться в Москве, и Бунин, и Горький стремились жить тогда именно в ней, желая своими глазами увидеть ход небывалых в истории России событий. Но если Бунин оставался заинтересованным свидетелем, то Максим Горький, хотя и не находился на баррикадах, был активнейшим участником революции, а его номер в гостинице «Петергоф», на углу Моховой и Воздвиженки, стал одним из центров революционной борьбы. В нем проходили конспиративные встречи и совещания. Большевики привезли сюда бикфордов шнур, запалы для бомб… В одной из самых укромных комнат номера-люкс изготовляли бомбы. Номер Максима Горького забаррикадировали. Для охраны выделили боевую дружину, состоявшую из студентов университета – грузин. Комнаты с утра до вечера были полны народу. В окнах, по выражению Максима Горького, «стекла гудели» от выстрелов. Сюда заходил Федор Шаляпин, Валентин Серов писал в те дни портрет Максима Горького, стремился сюда и Иван Бунин, не представляя, чем кончится начавшаяся трагедия для России и лично для него.
Даже когда улицы покрылись баррикадами, началась перестрелка и выходить из подъезда стало опасно, Иван Бунин не отсиживался в номерах в Хрущевском переулке. Выйдя из дома, он шел к Арбатской площади. Отсюда по короткой Воздвиженке достигал ее начала. На углу с Моховой, рядом с университетской библиотекой, поднялся новый массивный пятиэтажный дом Российского страхового общества, гостиница «Петергоф». 13 декабря 1905 года, за полчаса до прихода полиции, Максим Горький ее покинул…
Спрятав револьвер под шапкой, заняв купе в вагоне первого класса, уехал из усмиренной Москвы вслед за Максимом Горьким и Бунин. Революция 1905 года шла на убыль.
Весной следующего года писатель снова устремляется в Москву. Жить без нее, без встреч с московскими литераторами, посещения «Сред», без Художественного театра, Литературно-художественного кружка, выставок, заседаний – Бунин не мог.
В 1906 году он, хотя и продолжал колесить между городами, можно сказать, стал москвичом. Осенью 4 ноября на литературном вечере у молодого литератора Бориса Зайцева произошла встреча Бунина с абитуриенткой Московского университета Верой Муромцевой. Эта знаменательная встреча изменила привычный ход жизни 36-летнего писателя.
Где произошла встреча?
Писателя Бориса Зайцева, автора талантливых рассказов, первым заметил Леонид Андреев и ввел в кружок «Среды». В 1905 году жил Борис Зайцев вблизи Арбата в доме на Спасопесковской площадке. На верхнем этаже, и из окон его квартиры виднелась колокольня и купола церкви Спаса на Песках. Поблизости от Зайцева проживали Константин Бальмонт и Андрей Белый, с которыми он тогда часто встречался.
На закате жизни Вера Муромцева подробно описала первую встречу с Буниным в «Беседах с памятью»: «– Взбежав на четвертый этаж, чтобы перевести дух, остановилась у приотворенной двери квартиры Зайцевых…»
Я было подумал, дойдя до этого места, что это событие произошло в доме на Спасопесковской площадке, о котором подробно писали Андрей Белый и сам Борис Зайцев в мемуарах. Квартира Зайцева, судя по их воспоминаниям, как раз находилась на четвертом этаже.
Но первая встреча Бунина с суженой случилась, как оказывается, в другом доме, близком к Арбату. Его точно указала Вера Муромцева. Квартиры тогда в Москве писатели меняли быстро, были бы деньги. Познакомившись с учителем гимназии, литератором Виктором Стражевым, оказавшимся поклонником таланта молодого писателя, Зайцев в 1906 году решил жить с ним в одной квартире. Они сняли более удобную для себя квартиру. Как пишет Вера Муромцева, они «нашли ее на стыке Спиридоновки и Гранатного переулка, в доме Армянского». На их углу застыл, как встарь, дом, похожий острым носом на утюг. Владели им братья Михаил и Николай Армянские. В квартиру Зайцева и Стражева захаживали тогда многие писатели, художники, артисты.
В тот вечер, когда явилась сюда Вера Муромцева, рассказы читали Викентий Вересаев, Борис Зайцев и другие писатели, в том числе Бунин – «хорошо поставленным голосом». Читал мастерски, как артист, можно было даже видеть все, о чем он рассказывал…
Бунин был намного старше Веры Муромцевой, готовившейся к вступительным экзаменам в университет… Он задал смутившейся девушке, словно журналист, берущий интервью, несколько вопросов и выяснил: чем она занимается, как ее фамилия. И получил приглашение побывать у Муромцевых в их доме, чем не замедлил вскоре воспользоваться.
Все произошло стремительно и быстро. С места в карьер Бунин предложил девушке совершить с ним путешествие на Север, в Финляндию. Его слова прозвучали как приглашение к свадебному путешествию.
Муромцевы жили в 1906 году в особняке между Столовым и Скатертным переулками. До революции 1917 года на его месте поднялся большой доходный дом, по моим наблюдениям, возможно, вобравший в себя стены бывшего особняка Муромцева, как случалось при перестройках: одно из арочных окон дома похоже на то, какие встречаются в старинных особняках.
Сюда, в Столовый переулок, зачастил Бунин, где его встретили без особого радушия, узнав о намерении жениться, не только из-за разницы в возрасте жениха и невесты, Бунин состоял в церковном браке, расторгнуть который в России было практически невозможно, хотя брак оставался на бумаге.
Весной 1907 года Бунин и Муромцева отправились в дорогу, но не на Север, а на Ближний Восток, в далекое долгое и рискованное путешествие, ставшее свадебным, хотя молодые и не повенчались. И в дни сватовства Бунин жил в номерах Гунст в Хрущевском переулке. Явившаяся сюда невеста увидела комнату Бунина и описала ее впоследствии. Номер занимал письменный стол, где лежал вышедший тогда третий том сочинений писателя. В номере, с окном во двор, была обычная обстановка тех лет: диван, за перегородкой – кровать. Запомнила Вера Муромцева, что на двери значился № 12.
Бунин вел в те дни образ жизни преуспевавшего писателя. Каждый день посещал не только чаепития у брата Юлия в Староконюшенном. Успевал побывать в Литературно-художественном кружке на Большой Дмитровке, на заседании Общества любителей российской словесности в Московском университете. Там выступал с докладами. Он посещал часто Художественный театр. Поздно вечером, после представлений в театрах и концертов, Бунин заезжал в рестораны гостиниц «Большой Московской» или «Лоскутной». В роскошной гостинице «Лоскутной» подавали всю ночь.
Эти гостиницы часто упоминаются в рассказах о жизни русских писателей в Москве. Те, кто не имел своего дома, нередко останавливались именно здесь. Во-первых, потому что это были лучшие гостиницы, во-вторых, они находились в центре города, там, где теперь высится громада гостиницы «Москва». «Лоскутная» фасадом выходила туда, где была при советской власти широкая площадь перед Манежем, прежде застроенная множеством строений существовавших тут улиц и переулков. «Лоскутную» снесли в середине тридцатых годов, перед тем как выстроить «Москву». На ее месте – торговый комплекс «Охотный ряд».
А «Большая Московская» гостиница, переименованная в «Гранд-отель», простояла еще несколько десятилетий, снесли ее сравнительно недавно, когда возводили вторую очередь гостиницы «Москва», сданную городу в 1977 году. Ее сломали в начале ХХI века вместе с первой очередью гостиницы, чтобы построить новую «Москву», ту, что выросла в 2008 году.
Эта огромная гостиница располагается на месте «Лоскутной», «Большой Московской» и «Континенталя», еще одной классной гостиницы. А также на месте знаменитого трактира, куда устремился юный Иван Бунин в день первого приезда в «белокаменную» в 1889 году…
К моменту знакомства с Верой Муромцевой Иван Бунин стал завсегдатаем лучших московских ресторанов, где его хорошо знали. В «Праге» ему жарили блины по вкусу.
После женитьбы Бунин, если и не осел окончательно в Москве, то стал бывать в ней еще чаще и дольше. Жил обычно в Столовом переулке в особняке Муромцевых. Останавливался, впрочем, и в «Лоскутной».
В 1914 году Бунины поселились на Плющихе, в Долгом переулке, в доме № 14 (квартира № 12), выстроенном молодым архитектором, будущим академиком и главным архитектором Москвы Сергеем Чернышевым, ставшим соседом писателя.
Московский литератор Александр Вениаминович Храбровицкий, с которым я дружил, сфотографировал этот дом и в числе других снимков, как он мне сообщил, послал фотографию Вере Муромцевой в Париж, в 1959 году. Дом этот сохранился, стоит в нескольких десятках метров от того места, где жил учитель гимназии, у которого квартировал гимназист Миша Шолохов. Бывший литературный секретарь Шолохова писатель Шахмагонов на мой вопрос: кого из русских писателей любил читать Михаил Шолохов в пору их совместной работы, первым назвал имя Бунина. Шолохов высоко ценил стихи Бунина, помнил их и читал, не заглядывая в текст.
В Москве, из поданной ему за обедом телеграммы, Бунин узнал, что его избрали в академики. В ту незабываемую минуту за столом, в частности, сидела Вера Пащенко, его первая любовь и бывшая жена, тайком сбежавшая от страстно влюбленного в нее поэта… Вера Пащенко – один из прототипов образа Лики в «Жизни Арсеньева». Бунин стал академиком в 39 лет, когда создавал «Деревню», когда его талант был общепризнан. Даже недруги по поводу избрания Бунина в академики могли сожалеть лишь о его возрасте. Трижды поэт и прозаик Бунин удостаивался чести быть лауреатом Пушкинской премии, присуждаемой Петербургской академией наук.
Москва отметила четверть века работы Бунина в русской литературе, чествуя его в Актовом зале Московского университета на заседании «Общества любителей российской словесности», где Бунин не раз выступал.
Живя в Москве, Бунин не раз ходил в Кремль, ездил в Новодевичий монастырь, на Воробьевы горы, осматривал многие достопримечательности города. После таких посещений Кремля написал стихотворение «Шестикрылый», посвятив его одному из древних образов, хранящихся в соборах.
Осенью 1917 года после Февральской революции Бунин с женой снова оказался в Москве, поселившись у родителей жены. В это время Муромцевы жили в новом доходном доме на Поварской. Она, как другие улицы центра, заполнилась подобными многоквартирными зданиями со всеми мыслимыми в начале XX века удобствами: светом, газом, горячей водой, телефоном… Перед приездом сюда писатель понял, что «власть правительства сейчас в глазах мужика не имеет никакого значения, а каждое слово Ленина подхватывается и проводится в жизнь».
Наступил Октябрь. Поварская улица оказалась в районе уличных боев, простреливалась артиллерией. Снаряды проносились мимо окон квартиры, где жила семья писателя.
Снова в Москве шел бой, как в 1905 году. Революция в октябре 1917 победила. Она тревожила и внушала страх за будущее России и свою жизнь. Эту революцию Бунин не принял. Власть в империи захватили большевики и социалисты-революционеры, самые радикальные партии. Эсеры годами убивали губернаторов, министров, генералов. Большевики индивидуальному террору противопоставили массовый террор, не страшились грядущей гражданской войны, готовы были к арестам и казням «классовых врагов», к числу которых относили родственников Веры. Ее отца хоронила вся Москва в 1910 году, как хоронила в 1905 году Николая Баумана. Сергей Андреевич Муромцев избирался председателем I Государственной думы, разогнанной царем. В глазах народа слыл демократом. Он умер, будучи одним из лидеров влиятельной партии кадетов, конституционных демократов. Против кадетов большевики яростно выступали; захватив власть, Ленин объявил кадетов врагами народа.
В квартире Муромцевых, по воспоминаниям жены Горького – Екатерины Павловны Пешковой, шли «жаркие разговоры о судьбах России. Иван Алексеевич говорил, что жаль уезжать, но он чувствовал себя совершенно беспомощным и не в состоянии работать».
Проводы Буниных состоялись 21 мая 1918 года. На их квартире в тот день собрались близкие люди. Пришел брат Юлий Бунин, писатель Телешов, литературовед Коган, Екатерина Павловна Пешкова… Она и Юлий Бунин отправились на Савеловский вокзал, где отъезжавшим выхлопотали места в санитарном вагоне. Отсюда кружным путем добрались Бунины до Киева, потом переехали в Одессу, откуда морем – с тяжелым сердцем эмигрировали.
В письме московскому литературоведу Бабореко, издавшему книгу биографических материалов о писателе, Вера Муромцева сообщила: «А из Москвы мы выехали 21 мая 1918 года. Жили мы в квартире моих родителей на Поварской, в доме Баскакова, номер 26, в нижнем этаже. От входа налево».
Это нынешний дом № 26 на том же месте. Войдя в его подъезд, по ступенькам вестибюля попадаешь под дверь квартиры № 2. Из нее вышел Бунин, чтобы больше никогда не вернуться ни в Москву, ни в «Среднюю Россию», которую помнил и ни на минуту не забывал, тоскуя по ней и по Москве.
Иван Бунин раньше многих увидел грядущий Апокалипсис. Первый выдающийся русский писатель, который покинул Россию Ленина и Троцкого. Это случилось до начала Гражданской войны, «военного коммунизма», грабежей, экспроприаций, выселений буржуазии из центра, голода, холода, эпидемий, обрушившихся на Москву и Россию вскоре после его отъезда. Бунин никогда не сожалел о вынужденной эмиграции, он жил во Франции, Париже, вопреки тому, что о нем сочиняли в СССР, не потерял творческий потенциал, много писал, став лауреатом Нобелевской премии. «Окаянными днями» назвал Бунин время, наступившее после Октября 1917 года. Словом боролся с советской властью. Она ему платила взаимностью. Даже в Московском университете на филологическом факультете имя Бунина на лекциях замалчивалось. Он пережил Сталина, умер в Париже в конце 1953 года. Но не дожил то того времени, когда его стихи и прозу снова стали издавать в России. Собрание сочинений вышло в Москве в 1956 году.
По словам московских писателей, подписавших поздравительный адрес «Среды», И.А. Бунин – «художник, никогда не изменивший правде жизни, поэт, проникший в тайны родной природы». А это дано немногим.
«Черный человек» (Сергей Есенин)
Уход из жизни Сергея Есенина потряс современников, причем этот, как его считали, «крестьянский» поэт с наибольшей силой оплакивался в городах, самых больших пролетарских столицах, особенно в Москве, где он постоянно жил.
…По всему Тверскому околотку
В переулках каждая собака
Знает мою легкую походку…
Прощались с ним на Никитском бульваре, где над входом в Дом печати (нынешний Дом журналистов) висел плакат: «Тело великого русского национального поэта Сергея Есенина покоится здесь».
Отсюда понесли его по Тверскому бульвару (где он сотни раз бывал), мимо «дома Герцена», клуба московских писателей того времени. Процессия, растянувшаяся далеко-далеко, направилась к Пушкину, стоящему тогда на вершине Тверского бульвара, и трижды обнесла гроб вокруг монумента. Отсюда двинулись на Ваганьково.
Так Москва прощалась только с великими – Гоголем, Чеховым… То, что Есенин, несмотря на все эскапады, застольные скандалы, приводы в милицию, несмотря на славу певца «Москвы кабацкой», репутацию хулигана, которую он сам усердно творил, именно поэт выдающийся, понимали не только те, кто шел за гробом.
Это понималось и теми, кто не принадлежал к есенинскому кругу, – непререкаемыми авторитетами литературы, представителями старшего поколения писателей.
Из далекой Италии Максим Горький писал: «Мы потеряли великого русского поэта…»
Алексей Толстой выразился еще более категорично: «Погиб величайший поэт».
Глава пролетарских писателей Александр Серафимович, тот самый, что как внутренний рецензент издательства препятствовал выходу есенинского сборника стихов за их религиозную окраску, после рокового события писал о Есенине: «…единственный в наше время поэт. Такой чудовищной способности изображения тончайших переживаний, самых нежнейших, самых интимнейших – нет ни у кого из современников…»
Все это утверждалось сразу после декабря 1925 года.
Так почему же мое поколение никогда не слышало в школе имени поэта с такими эпитетами, вообще не «проходило» Есенина, не учило наизусть его строки, как других классиков?
Только теперь, когда читаешь извлеченные из недр хранилищ особого назначения пожелтевшие сборники воспоминаний 1926 года, становится понятным, почему тот, кого сочли великим сразу после кончины, вдруг выпал из памяти нескольких поколений, был вышиблен из строя классиков, куда только спустя полвека его возвратили. Но сколько было оговорок, упреков: где-то что-то не постиг, где-то не устоял, не смог преодолеть воздействия мелкобуржуазных «групп и группочек», которые под дымовой завесой своих «революционных» манифестов, деклараций и лозунгов о новом искусстве пытались протащить в молодое советское искусство чуждые ему буржуазно-эстетические теории и оказать свое влияние на творчество художников, вставших на сторону революционного народа. То есть на Сергея Есенина, вокруг которого клубится литературоведческая дымовая завеса, опущенная перед выходом в свет его собрания сочинений…
Зачем весь этот дым, когда речь идет о великом поэте? Разве нуждается он в адвокатах? Разве к нему зарастает народная тропа в Ваганькове?
И вот что узнаешь, листая пожелтевшие страницы. Слова Максима Горького о «великом поэте» знали только его корреспонденты. Написанное Александром Серафимовичем осталось в архиве. За словами Алексея Толстого не последовало действия…
А между тем в начале 1926 года появились официальные – значимые и весомые знаки внимания по адресу великого поэта.
Вечер памяти состоялся в зале Московского Художественного театра, где собралась «вся Москва». Председательствовал на нем Александр Воронский, редактор «Красной нови», лучшего толстого журнала Советской республики, основанного при содействии В.И. Ленина. Телеграмму об этом вечере распространило по всей стране ТАСС. Ее напечатали республиканские и областные газеты.
Открывая вечер, председательствующий предложил огласить поступившее письмо «Памяти Сергея Есенина». В наступившей тишине зал внимал каждому слову этого прочувствованного письма, исходившего от члена Политбюро ЦК партии, одного из руководителей страны.
«Мы потеряли Есенина – такого прекрасного поэта, такого свежего, такого настоящего. И как трагически потеряли: он ушел сам, кровью попрощавшись… Под полунапускной грубостью Есенин прикрывался от сурового времени, в какое родился, – прикрывался, но не прикрылся…»
На официальном траурном торжестве, устроенном Всероссийским союзом писателей, член руководящего ядра партии возлагал ответственность за трагедию на суровое время, на всех современников и на самого себя, в частности. Еще раз повторив, что Есенин – лиричнейший поэт, интимнейший лирик, он устанавливал такое противоречие: «Эпоха же наша – не лирическая. В этом главная причина того, почему самовольно и так рано ушел от нас и своей эпохи Есенин».
Касаясь крестьянского происхождения поэта, его корней, связывавших с деревней, автор письма отмечал, что «крестьянская подоплека» у поэта – крепкая. «Но в этой крепости кроется подлинная причина личной некрепости Есенина: из старого его вырвало с корнем, а в новом – корень не принялся. Город не укрепил, а расшатал и изранил его».
Еще, значит, устанавливалась одна причина трагедии. Не только эпоха, но и город, большой город повлиял на роковой исход.
Процитировав все известные строчки, которые позднее многократно будут повторять толкователи творчества поэта, – о его лояльности советской власти, о связи с партией:
Мать моя – родина, я – большевик.
…Теперь в советской стороне
Я самый яростный попутчик.
Вслед за этим автор письма без особого сожаления утверждал, что Есенин не был революционером. У него были другие качества: «Есенин интимен, нежен, лиричен, – революция публична, эпична, катастрофична. Оттого-то короткая жизнь поэта оборвалась катастрофой».
Как видим, снова мысль возвращает нас к тому, что убило поэта время, эпоха, более того, – революция. «Поэт погиб потому, что был несроден революции. Но во имя будущего она навсегда усыновит его».
На чем основана эта уверенность? «Каждая почти строка написана кровью израненных жил…»
Неужели только поэтому, неужели родство наше будет основываться лишь на крови, которой так много было пролито тогда? Нет, называлась другая причина бессмертия: «И в нашем сознании скорбь острая и совсем еще свежая умеряется мыслью, что этот израненный и неподражаемый поэт по-своему отразил эпоху и обогатил ее песнями, по-своему сказавшими о любви, о синем небе, упавшем в реку, о месяце, который ягненком пасется в небесах, и о цветке неповторимом – о себе самом».
Вот что роднит его с нами: песни о любви, о природе, о самом себе – цветке неповторимом…
Скупы строки телеграммы ТАСС, нет в ней комментариев к тексту, что читал председательствующий, не сказано, как реагировали на них слушатели. Думаю, что со слезами на глазах, потому что заканчивалось это письмо, по сути – пламенная речь, такими вот словами:
«Умер поэт. Да здравствует поэзия! Сорвалось в обрыв незащищенное человеческое дитя! Да здравствует творческая жизнь, в которую до последней минуты вплетал драгоценные нити поэзии Сергей Есенин».
Кто из членов политбюро написал в январе 1926 года эти строки? Может быть, Михаил Иванович Калинин, который хорошо знал творчество Есенина, помнил наизусть его стихи? Нет, письмо это прислал другой поклонник поэта, другой член политбюро, известный тогда каждому в России – Лев Троцкий.
Полный текст этого письма 19 января 1926 года был напечатан в центральном органе партии «Правде» и 20 января в официальном органе правительства – газете «Известия», а также в журнале «Огонек», сборниках о Есенине…
Столь высокопоставленное тогда лицо ответственность за гибель поэта возлагало на время, на эпоху, на современников, в том числе и официальные власти. Нарком просвещения А.В. Луначарский, по ведомству которого проходила культура и поэзия, считал: «Не будем винить только его. Все мы – его современники – виноваты более или менее…»
Что же касается члена политбюро ЦК партии, то он вообще не ставил вопроса о вине Есенина, всю ответственность возлагал на общество. Обратите внимание – не на какие-то группы и группочки, не на мелкую буржуазию, друзей-приятелей, не на водку и богему, не на кулаков и хулиганов, не на имажинистов, которых некогда возглавлял жаждавший славы поэт, а также не на заезжую танцовщицу, дурно повлиявшую на супруга, Сергея Есенина, – Дункан, каковым он с удовлетворением вышел из дверей московского загса, перед тем как улететь из Москвы в Европу.
Чем объяснить, что член политбюро, к тому времени – бывший председатель Реввоенсовета и нарком по военным делам, взял да сочинил столь прочувствованное письмо? Только ли тем, что у него после освобождения от военных дел прибавилось время для литературной работы, которой он занимался десятки лет?
Нет. В автобиографии, написанной после возвращения из долгой поездки за границу в 1923 году, Есенин (напечатана в сборнике «Литературный Ростов», 1926 год, откуда цитирую) писал: «В революции был отмечен Троцким как попутчик».
Как видим, этот эпитет ничуть не задевал самолюбие поэта. Собственно, почему он должен был обижать? Попутчик – это тот, кто идет по пути с кем-то. В данном случае – с революционерами.
О своем участии в революции Есенин писал: «В революцию покинул самовольно армию Керенского и проживал дезертиром, работая с эсерами не как партийный, а как поэт. При расколе партии пошел с левой группой и в Октябре был в их боевой дружине».
Об этой стороне жизни Есенина в дни Октября мало что мы знаем.
Знаем из недавно появившихся свидетельств в печати, что левые эсеры не только поднимали мятеж в июле 1918 года, но и храбро сражались на баррикадах Октября в 1917 году, о чем недавно писали наши газеты, опубликовав воззвание к москвичам Николая Бухарина, написанное в те дни.
Что конкретно имел в виду автор «Памяти Сергея Есенина», когда обмолвился, что «мало знал» поэта?
Сохранилось несколько свидетельств об их встрече. У Есенина была такая привычка – перед ответственными свиданиями непременно мыть свои золотые кудри. Так поступил он и в тот раз, перед тем как направиться в Кремль.
Есенин мечтал выпускать журнал, для этого нужны были средства, бумага. Он обратился за помощью к члену политбюро. Этим объясняется его визит в Кремль.
Приятель поэта Матвей Ройзман пишет: «Я помню, как однажды встретил его на улице, идущего необыкновенно быстрым шагом. Я подошел к нему, но, наскоро пожав руку, он бросил мне:
– Бегу мыть голову. Сегодня иду к Троцкому.
И он поспешил по Тверской».
В Кремль шел с друзьями. Один из тех, кто направлялся тогда с воодушевлением в Кремль, был поэт Иван Грузинов. «Летний день. Нас четверо, – пишет он, – идем к видному советскому работнику хлопотать о деле». Шли в Кремль, туда, где жили и работали вожди революции.
Есенин много раз писал о Ленине, не мог не писать, будучи его современником, мучительно размышляя о судьбах страны, революции, деревни, крестьянства. Он хорошо понимал, что это вождь, какого никогда еще не было на Руси.
Нет!
Это не разгулье Стеньки!
Не Пугачевский
Бунт и трон!
Он никого не ставил к стенке,
Все делал
Лишь людской закон.
Однако упоминал Есенин в стихах не только Ленина, но и тех, кто «творил его дела», жил и работал с ним в Кремле. В известном стихотворении «Русь бесприютная», навеянном посещением колонии беспризорных, малолетних страдальцев, миллионы которых блуждали по республикам (по словам поэта, – штатам), читаем:
Мальчишки лет семи-восьми
Снуют средь штатов без призора
Бестелыми корявыми костьми.
Они нам знак тяжелого укора.
Откуда эти неведомые нам строки? – могут спросить меня современные читатели. Нашел я их в прижизненном издании 1925 года. В собраниях сочинений они никак не обозначены. Сокращены советской цензурой.
Укороченная строфа начинается поэтому так:
В них Пушкин,
Лермонтов,
Кольцов,
В них я.
После чего возникает длинная полоска точек, и строфа завершается как-то нескладно, не по-есенински:
Не потому ль моею грустью
Веет стих, глядя на их
Невымытые хари?
Почему не рифмуется строчка, заканчивающаяся словом «хари»? Да потому, что вместо точек нужно знать такую вот строчку:
…в них даже Троцкий, Ленин
и Бухарин.
Идя в Кремль, Сергей Есенин направлялся не просто к «видному советскому работнику», чью фамилию в книжке 1927 года ее автор Иван Грузинов уже не мог назвать, но и к тому, кто давно и пристально следил за его творчеством. За год до встречи в Кремле вышла объемистая книга «Литература и революция», сборник статей председателя Реввоенсовета о беллетристике. В главе «Литературные попутчики революции» один из разделов назван «С. Есенин». Очерк писался в то самое время, когда поэт странствовал по свету. Судя по всему, автор очерка не только досконально знал творчество лирика, особенности его стиля, но и интересовался его высказываниями за границей: «Воротится он не тем, что уехал. Не будем загадывать, приедет, сам расскажет».
Из очерка видно, что автор относится к Есенину как к большому поэту. Он ставит его в один ряд с самыми известными литераторами своего времени – Блоком, Маяковским, Пильняком… К Есенину же не скрывает симпатий, любуется им, выражает твердую надежду на то, что «Есенин еще впереди». Можно предположить, что и Есенин питал к автору «Литературы и революции» светлые чувства. В первом издании книжки, сочиненной есенинским родственником, поэтом Василием Наседкиным, находим еще не вымаранные позднее строки: «Идеальным законченным типом человека Есенин считал Троцкого».
Есенина, как, впрочем, и других писателей, не могло не поразить то обстоятельство, что человек, стоявший во главе вооруженных сил республики, входивший в руководящее ядро партии, находил время не только читать его сочинения, но и писать о них, о литературе русской и мировой.
Можно предположить, что встречались они не один раз в Кремле. Точно известно, что сборник «Звездный бык» напечатан в типографии знаменитого поезда председателя Реввоенсовета. (Об этом поезде есть упоминание в «Тихом Доне» Михаила Шолохова.)
Об этом поезде читаю подробности в брошюре, вышедшей в Москве в 1920 году под названием «Трибун революции». Вот один эпизод из нее: «Чапаев втихомолку любуется Троцким, который стоит у окна, всматриваясь в безграничную ширь степей».
Узнаем мы не только о встрече Чапаева с наркомом в его поезде, но и о яростном бое. В то самое время, когда в Москве было совершено покушение на Ленина, под Казанью была сделана попытка захватить поезд председателя Реввоенсовета.
Автор книжки получил информацию из первых рук, в частности, о том, что, заполняя подложный паспорт, его герой взял да и вписал в него, шутки ради, пришедшую ему на ум фамилию старшего надзирателя Одесской тюрьмы (где довелось квартировать), некоего Троцкого…
Фамилия эта спустя несколько лет стала известна всему миру. Иной читатель, который столько лет видел ее в сочетании отнюдь не с Лениным, Чапаевым, Есениным, может возмутиться, может нам задать вопрос: зачем понадобилось извлекать из недр спецхрана давно забытые истории? Отнюдь не сенсации ради. Не зная этих обстоятельств, нам никогда не ответить на вопрос, почему столько лет Есенин не издавался, не изучался, подвергался травле?
Автором этой книжки был не кто иной, как Георгий Устинов, один из друзей Сергея Есенина, с которым последний был неразлучен в 1919 году, после того, как закончилась командировка журналиста на фронт, под Казань, после того, как он написал книжку «Трибун революции», в дни, когда работал в газете «Правда», а по совместительству и в других советских учреждениях…
* * *
В самых подробных комментариях, указателях, прилагаемых к собраниям сочинений Сергея Есенина, в двухтомнике воспоминаний о нем, любых книгах, выходивших у нас в стране до наступления гласности, мы не найдем никаких упоминаний о его связях с членами ленинского политбюро ЦК партии. А связи такие прослеживаются.
Как известно, их насчитывалось всего пять: Ленин, Зиновьев, Каменев, Сталин и Троцкий (Бухарин, Калинин перешли из кандидатов в члены Политбюро после кончины Ильича…). Что известно об отношениях с ними? На кремлевской квартире Л.Б. Каменева устраивались вечера, где бывали крупнейшие литераторы и артисты, в частности – Александр Блок. Как и другие руководители партии, Лев Каменев, будучи председателем исполкома Московского Совета, находил время для статей о литературе. С Сергеем Есениным, по-видимому, встречался. Именно он подписал патент, дававший ему право открыть книжную лавку на Большой Никитской улице.
Глава Московского Совета довольно спокойно реагировал на шалости имажинистов, когда они переименовали несколько столичных улиц, укрепив на фасадах домов таблички со своими именами. В одно прекрасное утро граждане увидели неподалеку от Моссовета улицы Сергея Есенина и Анатолия Мариенгофа.
Был и другой случай, взбудораживший Москву, когда поэты использовали для издания своих стихотворений белые стены Страстного монастыря, располагавшегося на вершине Тверского холма, где теперь памятник А. Пушкину.
Произошло это в знак протеста после решения, переданного всем московским типографиям, – не публиковать сочинения имажинистов.
Историю эту подробно рассказал в 1926 году поэт Вадим Шершеневич на вечере памяти друга, и она объясняет нам также причину того, как удалось Сергею Есенину столь много выпустить своих книжек в то самое время, когда другие его собратья по перу вынуждены были размножать произведения от руки.
У Никитских ворот произошла такая сцена: «Сергей идет с перекошенной губой, совершенно расстроенный. В чем дело? Оказывается, Госиздат захотел оказать ему хорошую услугу. Он взял стихотворения и вычеркнул оттуда слова “Бог”, “Саваоф” и другие. Есенин взял свои стихотворения из Госиздата и больше туда не приходил».
Но где издаваться?
Уже тогда над авторами навис меч цензуры. Ни одна поэтическая книжка не могла в Москве выйти в свет без визы Госиздата, единственного в то время казенного издательства. Требовалась также (в связи с Гражданской войной) виза военной цензуры.
С военными поэты были в дружбе, всегда получали без всяких проволочек нужное разрешение. Получить визу Госиздата – не могли.
Тогда Есенин нашел выход. Он предложил печатать книги в московских типографиях, а на обложке ставить названия других городов, где не требовалось визы Госиздата.
Таким образом друзья-имажинисты издали в 1919–1922 годах двадцать три книги! После каждой следовал вызов на Лубянку, где приходилось давать объяснения. По-видимому, там тогда сидели люди, снисходительно относившиеся к шалостям поэтов, любившие стихи. Однако в конце концов и на Лубянке решили положить конец самочинным действиям. Во все московские типографии было дано распоряжение – стихотворений имажинистов не издавать ни под каким предлогом.
Из этого, казалось бы, безвыходного положения Есенин снова нашел выход. Он рассуждал так: должна же быть хоть одна типография, куда это распоряжение не поступило? И нашел такую типографию, принадлежавшую Московской Чрезвычайной Комиссии. Там и отпечатали очередную книжку, на обложке которой стояло название города – Ревель…
Когда и эта проделка раскрылась, пришлось дать подписку, что без разрешения Госиздата публикаций больше не будет. Неутомимый на выдумки Есенин предложил:
– Если Госиздат не дает нам печататься – давайте на стенах писать!
Взяв ведро с масляной краской, друзья направились к стенам Страстного монастыря, тянувшимся вдоль Тверской улицы. Приставив к стене лестницу, взобравшись наверх, стали писать дерзкие стихи: «Граждане, душ меняйте, белье исподнее…»
За этим занятием застал их милиционер:
– А вы что делаете?
Есенин за словом в карман не лазил:
– Наступают первомайские праздники, мы пишем революционные лозунги. А чтобы нам публика не мешала, вы, товарищ милиционер, постойте и покараульте.
Милиционер покараулил. Утром весь город смеялся, а монашки, приставив к стенам обители лестницы, начали замазывать богохульные надписи. И эта выходка сошла с рук.
Наконец в 1922 году Государственное издательство выпустило «Избранное» Сергея Есенина, который в том же году уехал за границу с женой Айседорой Дункан.
После возвращения и развода, оставшись без квартиры, Есенин говорил друзьям: «Пойду к Каменеву, попрошу себе жилье, что такое, хожу, как бездомный». На тройке с бубенцами прикатил тогда в деревню Тверской губернии, где проводил отпуск «всесоюзный староста» Михаил Иванович Калинин. И у него хотел просить квартиру, но не решился. При той встрече Калинин читал стихи Есенина, которые помнил.
Теперь об отношениях с Николаем Бухариным.
Снова придется обратиться к свидетельству Георгия Устинова, автора книжки «Трибун революции». Вернувшись с фронта, из-под Казани, он заведовал редакцией газеты «Правда», отделом в «Центропечати», редактировал еженедельник «Советская страна», где публиковал друга – Есенина.
Есенин и Устинов не разлучались тогда. Утром Георгий шел в «Центропечать». Сергей следовал за ним. Днем начиналась служба в «Правде». И туда путь Есенину был открыт.
«Потом приходили домой, – вспоминает Г. Устинов, – и вели бесконечные разговоры обо всем: о литературе и поэзии, о литераторах и поэтах, о политике, революции и ее вождях; впадали в жуткую метафизику, ассоциировали землю с женским началом, а солнце с мужским, бросались мирами в космосе, как дети мячиком, и дошли до того, что я однажды в редакции пустился в спор с Н.И. Бухариным, защищая нашу с Есениным метафизическую теорию. Бухарин хохотал, как школьник, а я сердился на его “непонимание”. Убоявшись, что у меня “вывихнулись” мозги, Бухарин сказал:
– Ваша метафизика не нова, это мальчишеская теория путаниц, чепуха. Надо посерьезнее заниматься Марксом…
Есенин улыбался и говорил:
– Кому что кажется. Мне, например, месяц кажется барашком…»
Вот такие были нравы. Молодой поэт мог запросто поспорить с молодым главным редактором центрального органа партии. В те дни Сергей Есенин решил вступить в партию большевиков, написал заявление об этом. Тогда же сочинил революционные стихи «Небесный барабанщик» и при содействии друга попытался их опубликовать в «Правде». На его стихи один из редакторов наложил резолюцию: «Нескладная чепуха. Не пойдет».
Это не помешало вскоре Г. Устинову поместить «Небесного барабанщика» на страницах еженедельника, который он редактировал.
Таким образом, знакомство с Николаем Бухариным подтверждается.
И вот возникает вопрос: а был ли Есенин знаком с генеральным секретарем ЦК партии, сыграл ли тот какую-то роль в его судьбе?
В стихах, прозе, письмах фамилии Сталина – нет.
По-видимому, никаких личных отношений между ними не было. Но вот, когда в январе 1926-го по стране прокатилась волна публикаций Льва Троцкого о Сергее Есенине, тогда, очевидно, заинтересовался его стихами и Сталин.
В заметках «Ненаписанные романы» Юлиана Семенова есть эпизод, рассказывающий о вожде, который намечал очередной ход в политической игре: «…И ведь снова он, именно Троцкий, – в пику мнению большинства ЦК – выступил с эссе о “талантливом русском поэте Сергее Есенине”; снова оказался впереди, хотя потерял и армию, и политбюро. Однако популярность – с ним; ведь именно он заступился за русского поэта; ничего, когда перестанем печатать Есенина, то и статью Троцкого забудут… Пусть порезвится; сжать зубы и ждать, уж недолго осталось…»
Звезда Троцкого закатилась 23 ноября 1926 года в один день со звездой Каменева, перед которыми навсегда дверь политбюро захлопнулась.
Как видим, прошло всего десять месяцев со дня публикации в «Правде» эссе «Памяти Сергея Есенина». За этот сравнительно короткий промежуток времени произошел крутой поворот в оценке творчества Есенина: из интимнейшего лирика он превратился в автора, недостойного издаваться в советских издательствах!
Как это случилось?
Сначала волна покатилась в одном направлении – в сторону великого национального поэта. Вслед за уже известным эссе стали появляться статьи в журналах и газетах, выходить книжки друзей, знакомых, один за другим в Москве появились сборники:
«Есенин. Жизнь, личность, творчество», под редакцией Евдокии Никитиной;
«Памяти Есенина», изданный Всероссийским союзом поэтов;
«Сергей Александрович Есенин», под редакцией И. Евдокимова;
четвертый сборник – «Сергей Есенин» – вышел в Ростове-на-Дону.
Все датируется 1926 годом.
Вместе с тем начала подниматься другая волна, которая шла совсем в другую сторону – забвения, осуждения. Еще весной, в мае, в «Правде» появились рецензии критика А. Лежнева, анализировавшего первые два тома собрания сочинений, успевших к тому времени выйти посмертно.
И вдруг 16 июня появляется статья известного публициста, не раз входившего в состав ЦК партии, Карла Радека, совсем иного свойства, – сочиненная в дни, когда Троцкий катился к обрыву, увлекая за собой и Радека.
«Есенин умер, ибо ему не для чего стало петь. Он вышел из деревни, потерял с ней связь, не пустил никаких корней в городе. Нельзя пускать корни в асфальт. А он в городе не знал ничего другого, кроме асфальта и кабака. Он пел, как поет птица. Связи с обществом у него не было, он пел не для него. Он пел потому, что ему хотелось радовать себя, ловить самок. И когда, наконец, это ему надоело, он перестал петь».
Проходит еще несколько месяцев, и 19 сентября появляется новая разгромная статья. Ее автор – Лев Сосновский, другой известный политик (под которым, как и под Радеком, горела земля за участие в оппозициях). И он бил без пощады, словно старался выслужиться. Название его статьи – «Развенчайте хулиганство».
Она появляется сразу в двух центральных органах – партии и комсомола. Такой двойной удар можно было нанести только по воле генерального секретаря ЦК… Вот таким образом попал поэт в политические жернова: били по Есенину, развенчивая Троцкого, опровергали все, что он утверждал, даже – истинное.
Именно политикой, яростной борьбой за власть объясняется то, что за перо взялся Николай Бухарин, который вместе со Сталиным громил тогда оппозицию. Он поместил 12 января 1927 года в «Правде» печально знаменитые «Злые заметки». Хотя пишут теперь, что Николай Иванович выступал только против «есенинщины», то есть упадочнических настроений среди молодежи, пьянства, богемы и т. д., однако этим дело не ограничилось. Именно в его заметках мы находим такие слова:
«…Есенин талантлив? Конечно, да. Какой же может быть спор? Но талантлив был и Барков…» Так на одну доску ставилась целомудренная лирика и оголтелая порнография.
«Почему у комсомольца частенько под “Спутником коммуниста” лежит книжечка стихов Есенина?» – задавал вопрос автор. И отвечал: «Потому что мы и наши идеологи не трогали тех струн молодежи, которые тронул – хотя бы в форме вредоносной по существу – Сергей Есенин…»
И это далеко не все. «Есенинская поэзия по существу своему есть мужичок, наполовину превратившийся в “ухаря-купца”; в лаковых сапожках с шелковым шнурочком на вышитой рубахе, “ухарь” припадает сегодня к ножке “Государыни”, завтра лижет икону, послезавтра мажет нос горчицей половому в трактире, а потом “душевно” сокрушается, плачет, готов обнять кобеля и внести вклад в Троице-Сергиеву лавру на “помин души”. Он даже может повеситься на чердаке от внутренней душевной пустоты. “Милая”, “знакомая”, “истинно русская картина”!»
Тому, кто первый в русской поэзии сумел так трепетно написать о любви к братьям нашим меньшим, животным (эту особенность подметил Максим Горький), выговаривают, что он спьяну готов обнять кобеля.
От всего написанного не оставляют камня на камне. Идейно Есенин представляет якобы самые отрицательные черты русской деревни и так называемого «национального характера»: мордобой, внутреннюю величайшую недисциплинированность, «обожествление самых отсталых форм общественной жизни вообще…»
Если это все так, то не виновата эпоха в его кончине, не виновато общество в том, что «полетело в обрыв незащищенное человеческое дитя». Незачем скорбеть об ухаре-купце, вредоносно влиявшем на молодежь. Хотя автор «Злых заметок» не предлагал запретить Есенина, – этот вывод сделали из его статьи издатели.
Если за десять лет с 1918 по 1928 год вышло свыше сорока книг поэта, не считая сборников, публикаций в периодике, то за последующие десятилетия, до 1953 года, – всего семь книг…
Вот так в конечном счете сказалась на посмертной судьбе великого национального поэта злая воля того, кто травил при жизни Андрея Платонова, Михаила Булгакова, Осипа Мандельштама, того, кто отправил на тот свет многих поэтов из плеяды Есенина.
Еще не успела засохнуть земля на Ваганькове, как одна за другой стали выходить книжки Алексея Крученых – «Черная тайна Есенина», «Гибель Есенина», «Есенин и Москва кабацкая», «От херувима до хулигана», «Развенчайте хулиганов».
Обложки этик книжонок иллюстрировались зловещими рисунками, где бутылка водки, кулак располагались рядом с обложкой первого тома сочинений поэта.
На одной из брошюр – фотография Есенина сдвоена, как бывает, когда двоится в глазах пьяниц. На экземпляре, попавшем в Музей книги из коллекции Ан. Тарасенкова, прочел я автограф Крученых, объясняющего, что это не полиграфический брак: «Анатолий! Это не двоится у тебя в глазах (обложка). Это не опечатка – так надо… А.К.».
Автор требовал от правительства, чтобы прекратилось издание Есенина, поскольку творчество его «вредно и разлагающе от самого своего основания».
В истории литературы, пожалуй, нет другого примера, когда бы один поэт написал столь много гадостей о другом – после его кончины. Именно так поступил Алексей Елисеевич Крученых. Был он, кстати, плодовитый литератор. Но «глаголом жечь сердца людей» Крученых было не дано.
Как ни гадки писания Крученых, не подходит он на роль «черного человека», чей образ начал преследовать поэта за три года до трагедии. Есенин относился к заумному стихотворцу без опаски, не церемонился с ним, выставил за дверь, дав автограф, не прибегая к палке, не швырял ее, чтобы прогнать от себя непрошеного гостя.
Реальный «черный человек», какого еще не видывала земля, ходил по Москве, медленно, но верно прибирая власть к рукам, сооружая невиданной мощи карательную машину, что пройдет по костям есенинской плеяды поэтов, односельчан, раздавит первую жену, отчима его детей.
Есенин не успел узнать зловещее его имя. Он не оставил предсмертной записки, как Маяковский и Фадеев. Все, что считал нужным, записал в стихах, ответил на все вопросы, которые, понимал, будут волновать потомков. В числе первых ощутил ледяные ветры, что задували над страной, деревней, ощутил подземные толчки, что сотрясали уже в 1925 году его родную землю, которая стала представляться ему «хладной планетой».
Но эта пакость —
Хладная планета!
Ее и Солнцем – Лениным
Пока не растопить!
Вот почему
С больной душой поэта
Пошел скандалить я,
Озорничать и пить.
И ушел, пожелав всем нам счастья.
Драма на Лубянке (Владимир Маяковский)
В старой Москве словом «Лубянка» обозначалась местность в историческом ядре, где сформировался сгусток жилых кварталов, между которыми находились улицы Большая Лубянка, Малая Лубянка, Малый Лубянский переулок, Лубянский тупик, Лубянский проезд и Лубянская площадь.
Из всего этого набора названий до недавних дней сохранялось единственное – Малая Лубянка. Большая носила имя Дзержинского, как и площадь. Проезд назывался именем летчика-героя Серова, который тут жил.
Жил в этом проезде и поэт Владимир Маяковский с начала весны 1919 года, получив комнату в большой квартире, куда его подселили, уплотнив, как водилось тогда, бывшего коммивояжера. Пишут, что у Маяковского оказалась самая маленькая комната квартиры. Это не так, еще меньшую комнатенку занимал его сосед – слесарь Николай Кривцов.
Этот Николай, как и другая соседка, машинистка Люся, услышали утром 14 апреля 1930 года выстрел: им показалось, что на кухне взорвался примус.
Десятилетия его комната пребывала с запечатанной дверью, где оставалось все, как в апреле 1930 года: мебель, вещи, книги, чемоданы-кофры. Мне открыли эту дверь: не будучи тогда музеефицированной, комната производила сильнейшее впечатление, какое сегодня не в состоянии оказать ставший музеем целый дом, где Маяковскому досталось когда-то всего десять с лишним квадратных метров.
Спустя несколько лет после нашей встречи, в 1968 году, в сборнике «Маяковский в воспоминаниях родных и друзей» (где самым близким друзьям не оказалось места) напечатаны были слова, которые я слышал от машинистки: «За день или два до смерти Владимир Владимирович постучал к нам в дверь, вошел не так порывисто, как обычно, и спросил меня:
– Товарищ Люся, я вам ничего не должен?
С таким же вопросом обратился Маяковский к другим соседям».
Есть много других более важных свидетельств, что к самоубийству Маяковский готовился, тщательно обдумывал мельчайшие детали акта. Хорошо известно опубликованное сразу после его кончины предсмертное письмо, подписанное за два дня до выстрела, где он, прощаясь со всеми, объяснял мотив поступка, отдавал последние распоряжения, вплоть до уплаты налога.
В отличие от других самоубийц, написав загодя это письмо, он не скрывал его, прочитал знакомой… Ей запомнились сказанные тогда слова: «Я самый счастливый человек в СССР и должен застрелиться».
Конечно же, окажись Лиля и Осип Брики в Москве, а не в долгой заграничной поездке, выстрел бы на Лубянке в тот день не раздался. Приди мать или сестры к Володе, наверное, трагедии не произошло. Не поспеши озабоченная Вероника на репетицию в театр, которую проводил знаменитый режиссер, все, быть может, обошлось, и не услышала бы она, устремившись после бурной сцены на лестницу, выстрел.
Кроме цепи случайных обстоятельств, были и закономерности, заставившие поэта уйти из жизни. Одна из главных причин трагедии названа в стихах предсмертного письма:
Как говорят, —
«инцидент исперчен»,
Любовная лодка разбилась о быт.
Я с жизнью в расчете и не к чему
перечень
Взаимных болей, бед и обид…
В слово «быт» Маяковский и его друзья вкладывали свой особый смысл, для них он был символом врага.
«Быта никакого никогда ни в чем не будет! Ничего старого бытового не пролезет, за ЭТО я ручаюсь твердо. Это-то я уж во всяком случае гарантирую. Если я этого не смогу сделать, то я не увижу тебя никогда, увиденный, приласканный даже тобой – если я увижу опять начало быта, я убегу (весело мне говорить сейчас об этом, мне, живущему два месяца только для того, чтобы 28 февраля в 3 часа дня взглянуть на тебя)…»
Так писал Маяковский, заточив себя с конца 1922 года на два месяца в «комнатенке-лодочке» за какие-то прегрешения, связанные с «бытом», в дни, когда сочинялась поэма «Про это».
Эту же размолвку Лиля Юрьевна объясняет в мемуарах так: «Длинный был у нас разговор, молодой, тяжкий. Оба мы плакали. Казалось, гибнем. Все кончено. Ко всему привыкли – к любви, к искусству, к революции. Привыкли друг к другу, к тому, что обуты-одеты, живем в тепле. То и дело пьем чай. Мы тонем в быте. Мы на дне…»
Сколько ни читай, понять до конца, о каком-таком ненавистном быте пишут они – трудно. Еще меньше проясняют картину комментарии к поэме из собрания сочинений: «Маяковский страстно развенчивает мещанство, проникающее в семейные отношения и комкающее своими грязными лапами самое высокое и благородное чувство, данное человеку природой… Маяковский утверждает: мещанству придет конец, люди будущего научатся решать вопросы любви на основе высокой коммунистической нравственности…»
Пока два месяца Владимир Владимирович сочинял поэму, ему не раз в голову приходили мысли о самоубийстве, он обдумывал разные способы ухода из жизни, трансформировавшиеся в строчках «Про это»:
«Стал ветер Петровскому парку
звонить:
– Прощайте… Кончаю… Прошу
не винить…»
«Я свое, земное, не дожил,
На земле свое недолюбил…»
«Он жизнь дымком
квартирошным выел.
Звал: решись с этажей
в мостовые!»
Не только из-за пристрастия к чаепитию, к азартной игре в карты, купеческому застолью в роскошном берлинском ресторане (ставшему поводом для крупной ссоры) пришлось заточить себя поэту на Лубянке.
Была еще одна причина: летом 1922 года на даче под Москвой произошло знакомство Лили Юрьевны с Александром Михайловичем Краснощековым, известным тогда в стране революционером, подпольщиком, после треволнений Гражданской войны служившим в Москве заместителем наркома финансов, главой Промбанка. До переезда в столицу он – премьер Дальневосточной республики, а также ее министр иностранных дел. Одним словом, то был человек яркий, красивый, много повидавший, образованный.
Строить отношения на основах прежней морали, библейских заповедях бойцы «Левого фронта искусств», возглавляемого Маяковским, не могли и не желали. Строили по-новому, осеняя себя в мыслях не крестом, а красным флагом, который так часто поминается в поэме «Про это».
Как по-новому?
Одна разочаровавшаяся в «Лефе» мемуаристка, художница Е.А. Лавинская, пишет: «А вся неразбериха, уродливость в вопросах быта, морали? Ревность – “буржуазный предрассудок”. “Жены, дружите с возлюбленными своих мужей”. “Хорошая жена сама подбирает подходящую возлюбленную своему мужу, а муж рекомендует жене своих товарищей”. Нормальная семья расценивалась как некая мещанская ограниченность. Все это проводилось в жизнь Лилей Юрьевной и получало идеологическое подкрепление в теориях Осипа Максимовича…»
Здесь явный перехлест: не подбирала Лиля Юрьевна возлюбленную мужу, он сам ее нашел и прожил с ней двадцать лет до смерти в 1945 году, не подбирала возлюбленных и Владимиру Владимировичу, более того, никогда не было у них «брака втроем», как сплетничали. Однако «мещанская ограниченность» преодолевалась довольно-таки странным способом: под одной крышей Лиля Брик жила первоначально с бывшим мужем (не расторгая с ним брака) и возлюбленным, внебрачным мужем, а затем с двумя бывшими супругами, проводя непременно ночь и утро дома, в такой вот семье.
Нельзя не согласиться с Бенгтом Янгфельдом, автором книги «В.В. Маяковский и Л.Ю. Брик: переписка 1915–1930», что такая жизнь была «моральной авантюрой и сомнительным примером тем, кому должна быть примером биография поэта революции».
…День встречи с Лилей Юрьевной и Осипом Максимовичем Бриками Маяковский в автобиографии назвал «радостнейшим днем». К тому моменту Лиля Юрьевна уже больше года не считала себя женой Осипа Максимовича, хотя супружеские узы Бриков остались навсегда крепкими.
Потрясенный образом, глазами Лили Брик (ее описывают многие современники, чьи умы и сердца она волновала), Маяковский делает решительный шаг – бросает прежнее жилье с вещами и «дамой», делившей с ним кров, переезжает в гостиницу рядом с Бриками.
Кто была та «дама», как она пережила разрыв? Может быть, с горя бросилась в Неву или из окна?
Послушайте, ведь если звезды
зажигают,
Значит, это кому-то нужно?..
Значит, это необходимо, чтобы
каждый вечер над крышами
Зажигалась хоть одна звезда?..
Эти замечательные стихи навеяли падающая над Петроградом звезда и курсистка Софья, Сонка Шамардина, сидевшая рядом с поэтом в пролетке. Она вдохновляла автора «Облака в штанах», где фигурировала вначале под своим именем Сонка, но потом поэт заменил ее редкое имя на более типичное – Мария… (Муза Маяковского и поэта Игоря Северянина, актриса-футуристка в годы революции бросила поэзию, служила в разных органах, в том числе в уездной ЧК…)
«Облако в штанах», где речь идет о Сонке – Марии, посвящено, однако, Лиле. С тех пор, с 1915 года, до последних дней почти все сочинения посвящались ей. Такое вот постоянство.
Знакомство с Маяковским произвело и на Бриков огромное впечатление, оба они сразу и на всю жизнь влюбились в его поэзию. Дипломированный юрист Брик сменил специальность, стал профессионально заниматься литературой. Первая книжка Маяковского вышла на его средства, они подружились, никогда за пятнадцать лет знакомства не только не ругались, но и не ссорились, относились друг к другу с нежностью.
Это нисколько не помешало Маяковскому влюбиться в жену друга, которая в 1918 году стала его невенчаной женой. Маяковский и Брики решили тогда никогда не разлучаться, это значило – жить под одной крышей. Что и произошло.
В жизни Маяковского Лилю Юрьевну можно назвать солнцем, которое то ярко ему светило, вызывая порывы вдохновения, одаривая лучами и лучиками, то заволакивалось тучами, порой грозовыми.
После встречи с ней, не сразу, спустя лет семь, на небосклоне поэта зажигались другие звезды, хотя не столь яркие: Зинаида Гинзбург (Москва), Елизавета Алексеева (Нью-Йорк), Наталья Брюханенко (Москва), Татьяна Яковлева (Париж), Вероника Полонская (Москва)… Одна из них в 1926 году родила в Соединенных Штатах девочку по имени Елизавета, признанную Маяковским своей дочерью, увидел он ее спустя два года при очередной поездке за границу.
Только ходят слабенькие версийки,
Слухов пыль дорожную крутя,
Будто где-то, в дальней-дальней
Мексике,
От него затеряно дитя… —
так писал в поэме «Маяковский начинается» Николай Асеев, вряд ли знавший, что у друга в Гендриковом переулке хранились письма, открытки, фотографии двух Елизавет.
Зажигались не раз звезды и над головой Лили Юрьевны. Одна такая яркая вспышка неизвестно чем бы закончилась, если бы в сентябре 1923 года не разразилась трагедия, ставшая всем известной из сообщений в газетах. Александра Михайловича Краснощекова, казавшегося всесильным, вознесшегося так высоко, арестовали.
«Что делать? Не могу бросить А.М. пока он в тюрьме, – писала Лиля Брик Маяковскому, терзавшемуся в Париже. – Стыдно! Так стыдно, как никогда в жизни. Поставь себя на мое место. Не могу. Умереть легче».
Тогда Лиля Юрьевна не умерла: «А.М.» выпустили на свободу спустя год после ареста. (Навсегда дверь Лубянки закрылась за ним в 1937 году.) Они разошлись.
Несмотря ни на что, шведский славист Бенгт Янгфельд называет Маяковского и Лилю Брик «одной из замечательнейших любовных пар, известных истории мировой литературы».
В опубликованной им переписке «любовной пары», состоящей из четырехсот с лишним писем, записок, телеграмм, бесчисленное число раз повторяется слово «любовь». Не прав, конечно, Николай Асеев, утверждавший, что Лиля Юрьевна «любила его вполовину»: семь лет солнце страсти сжигало обоих, гасло постепенно. Любовная нить окончательно разорвалась в 1925 году. Общепринятым словом «любовь» в переписке после этой даты обозначалось хотя и сильное, но другое – духовное, дружеское, родственное чувство.
Конечно, мать и сестры Маяковского терзались, что их любимый Володя не заводит свой дом, живет без жены, детей. Причину несчастья, естественно, видели в Лиле Юрьевне, Бриках. Но Маяковский так никогда не считал до последнего мига. «Лиля, люби меня!» – обращался он к ней на краю могилы, в предсмертном письме, поставив это имя впереди матери и сестер.
И Лиля выполнила последнюю просьбу поэта. Когда его начали предавать забвению, именно она подписала письмо, отправленное в Кремль на имя вождя. На ее письме легла резолюция секретарю ЦК: «Тов. Ежов, очень прошу Вас обратить внимание на письмо Брик. Маяковский был и остается лучшим, талантливейшим поэтом нашей советской эпохи. Безразличие к его памяти и его произведениям – преступление. Жалобы Брик, по-моему, правильны. Свяжитесь с ней (с Брик) или вызовите ее в Москву. Привлеките к делу Таль и Мехлиса (завотделом печати ЦК и редактор «Правды». – Л.К.) и сделайте, пожалуйста, все, что упущено нами. Если моя помощь понадобится, я готов. Привет! И. Сталин».
Так в судьбу Маяковского вмешался столь решительно Сталин. Вот почему одна из главных площадей Садового кольца, самая красивая станция метро носят имя Маяковского, на этой площади установили памятник поэту, организовали вскоре после наложения резолюции на письме Брик музей на Таганке, начали повсеместно издавать сочинения, изучать на кафедрах литературы, преподавать в школах.
Спустя два года после того, как перед глазами «тов. Ежова» оказалась резолюция И. Сталина с неоднократным упоминанием фамилии Брик, она появилась перед ним в списке «членов семей врагов народа».
Как поступить с ней?
– Не будем трогать жену Маяковского, – сказал вождь наркому.
«Ежовые рукавицы», занесенные было над ней, разжались. (Мужа Брик – Василия Примакова, комкора, известного военачальника с героической биографией – казнили в 1937 году.)
В лодке, на веслах которой сидел Владимир Владимирович, после того как из нее вышла Лиля Юрьевна, наиболее яркой фигурой недолгое время была Татьяна Яковлева. Ее познакомила с поэтом сестра Лили – Эльза Юрьевна Триоле в тот самый день, когда он, расставшись с «двумя Елизаветами», вернулся в Париж.
О силе чувства, вспыхнувшего в октябре 1928 года, свидетельствует тот факт, что Татьяне Яковлевой посвящались стихи, доставлялись корзины цветов в то самое время, когда отдавший это распоряжение поэт вернулся в Москву, мечтал о новой встрече, женитьбе, собственном доме.
Трагедия состояла в том, что русская Татьяна из Франции в Советскую Россию, откуда она эмигрировала, ехать не хотела. Она не представляла жизни в Москве даже с Маяковским, под его крылом.
Кто не знает этих щемящих душу строк:
В поцелуе рук ли, губ ли,
В дрожи тела, близких мне,
Красный цвет моих республик
Тоже должен пламенеть…
На такую любовь не способна была Татьяна Яковлева, да и не только она одна, для ее счастья не требовалось ни республик, ни тем более красного цвета, который на нее действовал совсем не так, как на поэта.
Любить Маяковского могла она только вдали от родной Пензы, живя в Париже. Как мы знаем из стихотворного признания Маяковского, и он хотел бы жить и умереть в Париже, если бы не было такой земли – Москва.
Не хочешь? Оставайся и зимуй,
И это оскорбление на общий счет
нанижем, —
читаем в «Письме Татьяне Яковлевой», написанном после начавшейся размолвки…
С Вероникой Полонской познакомился, когда страсть к Яковлевой еще не угасла. Как и Татьяне, Веронике было двадцать с небольшим. Ему шел 37-й. Снова, казалось бы, зажглась звезда. Но свет ее озарял влюбленных в тайне от всех, от мужа Вероники Полонской, с которым почти ежедневно Маяковский встречался на людях. Образовался летом 1929 года классический треугольник, жить в котором Маяковский не желал ни одного дня. Он требовал сделать выбор, не скрывать отношений, развестись с мужем немедленно, даже угрожал, что сам разгласит тайну, чем причинял Веронике страдание… На такой решительный шаг, естественный для Маяковского (вспомним брошенную им «даму» в Петрограде), она была не способна.
Мучительные разговоры велись 13 апреля вечером у друзей и 14 апреля утром в «комнатенке-лодочке», разговоры ни к чему не привели.
С красным флагом на мачте утлая лодка устремленного в будущее, в коммунизм, автора поэм о любви не выдержала столкновения с «бытом»…
Но кроме «любовной лодки» у Маяковского, начиная с октября 1917 года, был другой, казенный, корабль. Почему не перешел на его прочную палубу отчаявшийся поэт?
* * *
На корабле, на котором в «революцию дальше» плыл Владимир Маяковский, насчитывалось множество матросов, вел его вперед капитан – Ленин, а Маяковский делал свое профессиональное дело – пел. О чем – известно.
Ешь ананасы, рябчиков жуй,
День твой последний приходит,
буржуй…
Эта бессмертная частушка Маяковского, сочиненная в 1917 году, вдохновляла атакующих Зимний дворец. За ней последовали тысячи других рифм и строк, расчищавших дорогу новому строю, новой власти, правящей партии, ее вождям, выступавшим от имени рабочего класса.
К роли «агитатора, горлана, главаря» Маяковский был основательно подготовлен не только опытом творчества, но и сознательной жизни. Он начал не как художник, поэт, а как большевик по имени «товарищ Константин», принятый в партию в 14 лет. Молодой революционер 1893 года рождения отличался не только смелостью, что свойственно возрасту, но и умением убеждать, вести за собой, поэтому удостоился чести быть избранным на партийной конференции в 1908 году в члены МК партии. Факт непостижимый.
Таким образом, мы видим, что в рядах партии побывал еще тогда, когда известные писатели в ней не состояли, был большевиком намного раньше Валерия Брюсова, ранее Демьяна Бедного, вступившего в партию в год нового подъема революционного движения – в 1912-м…
Это важнейшее обстоятельство из жизни Маяковского. Раньше всех поэтов ступил он на палубу как член команды революционного корабля. Спустя два года сошел на берег, сдал мандат. Этого ему, конечно, никогда не простили.
Когда большевики взяли власть, а случилось это спустя всего семь лет после выхода Маяковского из партии, он снова ступил на покинутый корабль, но уже в качестве поэта, войдя в команду Луначарского – наркома просвещения. Нарком руководил также наукой и культурой, поэзией в частности, исполняя обязанности до сентября 1929 года, почти до конца жизни поэта.
Сохранились документы за подписью Луначарского, на официальных бумагах, где содержится самая лестная характеристика Маяковскому. Именно Анатолий Васильевич был тем лицом в правительстве, кто первый дал поэту высочайшую оценку еще при жизни: в несколько иной редакции после кончины поэта она была обнародована за подписью – И. Сталин…
Перед очередным отъездом за границу Маяковский в мае 1924 года получил письмо наркома, адресованное всем официальным зарубежным советским представителям, где находим эту оценку:
«Настоящим Народный Комиссариат просвещения РСФСР свидетельствует, что предъявитель сего В. Маяковский является одним из крупнейших и талантливейших поэтов современной России».
Аналогичное письмо наркома, обращенное к полпредам, то есть советским послам, Маяковский увез тогда за рубеж. Владимир Владимирович пользовался постоянной поддержкой наркома: с его командировками путешествовал по стране, его ходатайствами «пробивал» место под крылом издательств, в частности – самого состоятельного – Госиздата.
«Дорогой товарищ! – писал нарком 16 марта 1923 года заведующему Госиздатом. – Выходят какие-то странные недоразумения с полным собранием сочинений Маяковского. Все соглашаются, что это очень крупный поэт, в его полном согласии с Советской властью и коммунистической партией ни у кого, конечно, нет сомнений. Между тем его книги Гизом почти не издаются. Я знаю, что на верхах партии к нему прекрасное отношение…»
Хорошо известно резко отрицательное отношение Ленина к футуристам, Маяковскому в частности, ограничение, наложенное Владимиром Ильичом на издание сочинений футуристов, которым покровительствовал нарком просвещения. В Кремле хранится книжка поэта «150 000 000». (Столько миллионов проживало тогда в Советской России.)
Не Троцкому, не Ленину
Стих умиленный.
В бою славлю миллионы, вижу
миллионы,
Миллионы пою.
Под автографом «Товарищу Владимиру Ильичу с комфутским приветом» следовали подписи Владимира Маяковского, Лили Брик и других футуристов.
Есть свидетельства, что отношение к футуристам было у него как к глупцам, по поводу подаренной книжки сказал: «Это хулиганский коммунизм».
Однако когда Ленину попало напечатанное в «Известиях» стихотворение Маяковского «Прозаседавшиеся», где высмеивались бюрократы, вождь высоко его оценил с политической точки зрения, о чем сообщил публично, что не изменило его устоявшегося отрицательного мнения о футуризме. Иное отношение у Маяковского к Ленину. Стихотворение «Владимир Ильич» написал в апреле 1920 года, к пятидесятилетию вождя. Его имя упоминается во многих стихах, а после смерти сочинена поэма «Владимир Ильич Ленин», которая, в отличие от других поэм, посвящена не Лиле Брик, а Российской Коммунистической партии – РКП.
В картине, где изображается Смольный в ночь взятия Зимнего дворца, есть такая вот сцена:
От гуда дрожит взбудораженный
Смольный.
В патронных лентах внизу
пулеметчики.
Вас вызывает товарищ Сталин.
Направо третья, он там.
Товарищи, не останавливаться!
Чего стали?
В броневики и на почтамт! —
По приказу товарища Троцкого! —
Есть! – повернулся и скрылся
скоро.
И только на ленте у флотского
Под лампой блеснуло – «Аврора».
Маяковский хорошо ориентировался в политической обстановке и в 1924 году лучше многих знал, какую роль уже тогда играл генеральный секретарь товарищ Сталин, чью фамилию в ночь взятия Зимнего в коридорах Смольного никто из пулеметчиков не склонял. К себе товарищ Сталин никого не вызывал, в отличие от Троцкого, не только имевшего в штабе революции кабинет, но и отдававшего приказы. Кто в этом сомневается, смотрите недавно изданную книгу Р. Слассера «Сталин в 1917 году».
Маяковский отступил от исторической правды и вдругом – поставив Сталина впереди Троцкого, хотя на самом деле Иосиф Виссарионович в исторический день «оказался не у дел».
Второй раз имя Сталина Маяковский помянул в стихотворении «Домой», написанном год спустя:
Я хочу, чтоб к штыку приравняли
перо,
С чугуном чтоб и с выделкой стали
О работе стихов, от Политбюро,
Чтобы делал доклады Сталин.
Если в поэтических строчках насчитывают всего дважды имя Сталина, то сталинские деяния, лозунги, причудливые изгибы «генеральной линии», прокладывавшейся вождем на глазах чуткого ко всякому повороту политики поэта, воспевались бессчетное число раз!
Во второй половине двадцатых годов Сталин постоянно выдвигал лозунги: о «самокритике», «заострении борьбы с бюрократизмом», «чистке соваппарата», «организации новых хозяйственных кадров и красных специалистов», «усилении колхозного и совхозного движения», «наступлении на кулака», «чистке партии» и другие.
На каждый из этих лозунгов найдем множество откликов Маяковского, из них составляются тома его сочинений.
О «самокритике»:
Не нам критиковать крича
Для спорта горластого, —
Нет, наша критика – рычаг
И жизни и хозяйства…
О «заострении борьбы…»:
Не дадим, чтобы из-за каких-то
бюрократов-болванов
Ухудшилось качество болванки;
О «наступлении на кулака»:
Чтоб даром не потели мы по одному,
по два, —
Колхозами, артелями, объединись,
братва.
Вредителю мы начисто готовим карачун.
Сметем с полей кулачество, сорняк
и саранчу.
В довоенные годы биограф Маяковского В. Катанян в сочинении под названием «Сталинские лозунги» исследовал случаи «наибольшего текстуального и тематического приближения Маяковского к Сталину, конкретные точки поэтического соприкосновения».
Таких соприкосновений оказалась тьма. Сталин высказался о «прорехах и недочетах», и Владимир Владимирович о них же:
Товарищ Солнце, скажем просто:
Дыр и прорех у нас до черта,
Рядом с делами гигантского роста
Целые коллекции прорех и недочетов.
По поводу таких псевдостихов Борис Пастернак с горечью писал Маяковскому:
Я знаю, ваш путь неподделен,
Но как вас могло занести
Под своды таких богаделен
На искреннем вашем пути.
В списке для рассылки билетов на выставку «20 лет работы» Маяковский вслед за именем любимой и ее мужа пишет: «ЦК ВКП(б), тов. Сталину, секретариат, 2 билета». Разослал приглашения и его соратникам Молотову, Кагановичу, Ворошилову и другим, в разные руководящие инстанции, в том числе ОГПУ…
Печать практически замолчала выставку, организованную по личной инициативе Маяковского.
Сказать, однако, что Маяковскому где-то на самом верху (откуда на головы проштрафившихся замечательных литераторов, таких, как Замятин и Пильняк, Ахматова и Мандельштам, низвергались громы и молнии) перекрыли кислород, как Платонову и Булгакову, неверно. Травли, как водилось тогда, испытанной другими, ему не пришлось пережить. Дела, в общем-то, шли в начале 1930 года нормально, как всегда.
Все помнили, как Маяковский осуждал самоубийство Есенина, воспевал «всяческую жизнь», призывал к борьбе, перекрытию трудовых норм, перевыполнению планов, исполнению директив и лозунгов. Ему и в поцелуе виделся цвет знамен. Умереть хотел под красным флагом. Так писал от души. Он был искренним человеком. Но и скрытным, даже от близких, даже от тех, кто по долгу службы должен был бы знать все, от оптимистов в штатском, кто запросто захаживал к нему на Лубянку и в Гендриков. Возглавлял когорту славных Яков Саулович Агранов, он же Аграныч, он же Яня – друг и ответственный сотрудник ОГПУ, чей кровавый след по земле тянется с первых лет революции.
«“На лефовских” вторниках стали появляться все новые люди – Агранов с женой, Волович, еще несколько элегантных юношей непонятных профессий. На собраниях они молчали, но понимающе слушали, умели подходить к ручкам дам и вести с ними светскую беседу. Понятно было одно: выкопала их Лиля Юрьевна. Мне, по наивности, они казались “лишними людьми” нэповского типа. Агранов и его жена стали постоянными посетителями бриковского дома», – пишетЕ.А. Лавинская.
Эта совестливая женщина, однако, многого не знала: не Лиля Юрьевна «выкапывала» этих людей, к ним тяготел сам Владимир Владимирович, познакомившийся с ними в начале двадцатых годов на Лубянке, в Водопьянном переулке, в домах, которые были не только «бриковскими», как ошибочно полагают многие, но и Маяковского. Ахматова не раз с возмущением писала о странном окружении поэта, словно чуяла, что следователем по делу ее расстрелянного мужа Николая Гумилева был Агранов.
Список чекистов с женами, бывавших у Маяковского, приводится в недавней публикации Валентина Скорятина в журнале «Журналист». Это семейные пары: Аграновы, Воловичи, Горбы. В числе приглашенных на выставку «20 лет работы» находился Генрих Ягода, глава органов, руководящие сотрудники: Мессинг, Евдокимов, Шеваров, Крамфус, один из «элегантных юношей» Лев Эльберт. К этому списку можно было бы прибавить имя чекиста В.М. Горожанина. Дружба с ним зашла далеко: вместе с Валерием Михайловичем не только лето проводилось в Крыму, но и написан был киносценарий.
Ему, Валерию Михайловичу Горожанину, под шифром «Вал. М.» посвящено стихотворение «Солдаты Дзержинского», начинающееся со слов:
Тебе, поэт, тебе, певун,
Какое дело тебе до ГПУ?!
Дела были, по всей вероятности, дружеские. Связывало родство душ, давнее знакомство, взгляды на жизнь, хотя, конечно, Агранов, по службе тяготевший к интеллектуалам, черпал ценную информацию на собраниях «Лефа», оседавшую не только в изгибах его памяти, но и в личных делах. Взаимоотношений с чекистами Маяковский никогда, в отличие от тех, кто писал о нем, не скрывал. Он часто выступал в клубах ОГПУ не только Москвы, но и разных городов.
В переписке Лили Брик и Маяковского упоминается под именем Сноба Лев Гилярович Эльберт, один из «элегантных юношей», умело целовавших руки дамам. Научиться этому он имел возможность в Париже и других городах Европы, куда часто ездил по секретным делам. Среди них было нашумевшее кровавое – похищение и убийство генерала Кутепова…
Лев Эльберт часто заходил в Гендриков в пору последнего пребывания Бриков за границей, не давал скучать одинокому хозяину квартиры, играл с ним в карты.
Но ни этот сотрудник тайной службы, ни Аграныч, распоряжавшийся на панихиде как член похоронной комиссии, никто другой не знал о задуманной Маяковским акции – пустить в дело оружие, которое он, будучи вне подозрений органов, имел право хранить дома вместе с патронами.
Некоторые авторы сейчас пытаются доказать, что сотрудники Лубянки причастны к выстрелу 14 апреля, чуть ли не они вложили пистолет в руки самоубийцы, вынудили его сойти со сцены.
Да, выполняла Лиля Юрьевна, будучи в Европе, какие-то поручения Сноба, о чем открыто писала Маяковскому. Имела дела с Аграновым. И Владимир Владимирович мог, выезжая за границу, передать, скажем, письмо или какую-нибудь устную информацию. Дружить с чекистами – дружил. Но поступать, как друг – художник Сикейрос, по заданию НКВД стрелявший в старика Троцкого и его жену, не поступал. Доказательств такому служению нет.
С Лубянкой у него было все в порядке, как и с секретариатом товарища Сталина и с Кагановичем, к которому ходил просить за Бриков: их не выпускали за границу. Будь они людьми, активно служившими тогда в ведомстве, кто бы посмел помешать их тайной миссии или выступить против них в печати, как случилось в начале 1930 года. Заступничество Маяковского помогло Брикам получить нужные визы.
С детских лет, начав сознательную жизнь в начале XX века, Владимир Маяковский верил в коммунизм, глобальное переустройство в масштабах земного шара устоявшейся жизни всех народов и стран. Мысли, вычитанные в «Манифесте…», множестве других сочинений основоположников нового учения, овладели его сознанием, стали материальной силой, двигавшей сначала поступками «товарища Константина», затем его пером.
Ни у кого из поэтов нет стольких описаний коммунистического грядущего, как у Маяковского: оно представлялось ему светлой жизнью в городах-садах, наполненных всякого рода устройствами, придуманными изобретателями, вроде Чудакова из «Бани», машинами времени…
В настоящем ему не жалко было ни буржуя, ни офицера, которых призывал ставить к стенке, ни кулака, виденного им разве что на плакатах. Не жалко было попов и Страстного монастыря, который призывал снести. Не сострадал несчастным обитателям Соловецких островов. (О них с неприязнью говорил.) Считал Михаила Булгакова классовым противником, а его пьесы – не имеющими права идти в советских театрах.
Если другие кончают с жизнью, выбиваясь из сил в борьбе за существование, не выдержав потерь любимых, близких, не представляя жизни без родных, погибают в борьбе с государством, то Маяковский умер в силу другого, редкого противостояния: догмы и реальности.
Пролетарии приходят к коммунизму
низом —
Низом шахт, серпов и вил, —
Я ж с небес поэзии бросаюсь
в коммунизм,
Потому что нет мне без него любви.
Ни пролетарии снизу, ни поэт сверху не приблизились к заветной цели. Теория, идеал, мечты, усвоенные в юности, выстраданные в эпоху военного коммунизма, воспетые в годы первой пятилетки, странным образом не воплощались на практике. Личная биография складывалась не так, как хотелось, не так, как в романе Чернышевского «Что делать?». Этот утопический роман, над которым смеются современные старшеклассники, был настольной книгой Маяковского: ее перечитывал в последние дни, пытаясь найти выход из кризиса – путь в семью. В жизни, как оказалось, не было ревности к Копернику, кипела ревность к актеру Яншину, мужу возлюбленной, и у возлюбленной, в отличие от Веры Павловны, не нашлось сил все бросить ради поэта.
Каждый день заполнялся заседаниями (сам их высмеивал), выступлениями перед враждебно настроенными слушателями, которые не желали карабкаться по ломаной, крутой поэтической лесенке, считать, что полуголодная жизнь вокруг прекрасна и удивительна, как уверял их в том автор поэмы «Хорошо!».
Дома его ждало вечное строгание рифм на злобу дня, «старенький бытик», чай с вареньем, игра в карты… Ни любви, громадной, спасительной, ни коммунизма за порогом Лубянки и Гендрикова переулка не предвиделось.
Любовная лодка разбилась о быт. Казенный корабль – о скалы бытия.
Предел у одних наступает в 54 года, у других в 37 лет и ранее, когда подводят итоги. Написав тысячу плакатов, реклам, агиток, лозунгов, а также несколько поэм и стихов, которые навсегда останутся в русской лирике, он исчерпал ресурс.
И в пролет не брошусь,
И не выпью яда,
И курок
не смогу над виском
нажать.
Случилось по-другому: прицелился в грудь. Дважды в жизни стрелялся, в 1916-м и 1917-м. Тогда оружие дало осечку. Третий раз – сработало.
Гений любви и гений поэзии (Владимир Маяковский и Лиля Брик)
Пройдет не один год, прежде чем Таганской площади вернут гармонию и завершенность. Разрушили ее быстро, когда сооружали туннель и эстакаду Садового кольца. Тогда сломали торговые ряды, появившиеся после пожара 1812 года, созданные Осипом Бове. Сегодня площадь – головоломка для водителей и полоса препятствий для пешеходов, живет с ранами на углах. Их я насчитал двенадцать. Там, где начинается Воронцовская улица, перед войной появился пятиэтажный простоватый жилой дом по проекту архитектора Владимира Маята. Его не сломали, ремонтируют. Этот мастер успел до революции успешно поработать в Москве. Он один из двух авторов известного «Спасо-Хауса», особняка на Арбате, где живет с давних пор посол США в Москве.
От площади рукой подать до переулка Маяковского, затерявшегося в дебрях Таганки. На одном углу переулка уцелела без разрушенной колокольни церковь Николая Чудотворца на Студенце. Триста лет назад ее построили у источника холодной студеной воды. Летом за зеленью, проходя по Таганской улице, можно не заметить этот храм, построенный при Петре I до его запрета применять кирпич.
У другого угла переулка – сохранился памятник истории ХХ века. Пощадили при ломке Таганки этот двухэтажный дом с мемориальной доской. На торце стены соседнего здания начертаны краской строчки: «Я всю свою звонкую силу поэта тебе отдаю, атакующий класс!» Одно слово – дождь и ветер стерли. Нет больше в сквере монумента в честь автора стихов. Закрылась библиотека музея Маяковского. Его имя осталось в названии переулка и на доске, подтверждающей, что здесь великий поэт жил с 1926 по 1930 год.
В упраздненном музее лет сорок назад я видел квартиру из четырех маленьких комнат. В прихожей соприкасались две двери с надписями О.М. Брик— Л.Ю. Брик. Их имена – Осип и Лиля – знали в Москве тогда все, причастные к власти и искусству. Третья дверь вела в столовую-гостиную. За ней в дальней комнате жил Владимир Маяковской. Все выглядело тогда, как при нем. Самовар, буфет с посудой, стол, за которым заседали по вторникам знаменитости, пили чай с вареньем, играли в карты. Маяковский был страстный игрок. Неделю в Берлине не выходил из гостиницы, резался в карты со случайным партнером, а в знак искупления вины Лиле в номер присылал по утрам цветы с вазами и в больших корзинах, с трудом проносимых в двери из соседнего цветочного магазина. В картах ему везло не больше, чем Пушкину и Достоевскому.
С Таганки, из музея, я проехал на Лубянку. Поднялся без лифта на четвертый этаж захудалого дома во дворе. За дверью под номером 12 с ручкой звонка «Прошу повернуть» оказался в прихожей коммунальной квартиры с кухонными запахами. Опечатанную, под пломбой, первую за порогом дверь мне открыли. И я попал в «комнатенку-лодочку» Маяковского. В ней он, как известно, «проплыл три тыщи дней», в ней два месяца сочинял поэму «Про это» без права видеть ту, которую увековечивал «бронзой строк». В этой комнате застрелился 14 апреля 1930 года. За другой дверью услышал стук пишущей машинки, на которой соседка печатала стихи соседа. Она рассказала, что перед самоубийством Владимир Владимирович спрашивал у нее и у всех жильцов, не должен ли кому что-либо. Вынес все скопившиеся пустые винные бутылки. Она услышала выстрел, выбежала в коридор со слесарем Николаем. Им показалось, что взорвался на кухне примус…
Над письменным столом комнаты увидел на стене фотографию Ленина, которая дала повод написать: «Двое в комнате – я и Ленин – фотографией на голой стене».
Поминаемые портрет и фотографию любимой до последнего вздоха Лили Брик не заметил ни тогда, ни сейчас, когда мне второй раз открыли дверь бывшей квартиры, ставшей государственным музеем.
Комната на Лубянке, площадью 11 квадратных метров, после переезда с Бриками в отдельную квартиру на Таганке оставалась за Маяковским, служила ему рабочим кабинетом. И местом любовных свиданий. Роковое объяснение с Вероникой Полонской произошло в «комнатенке-лодочке». Не в пустовавшей тогда квартире на Таганке. Почему? Потому что у всех троих: Володи, Лили, Оси – по давнему уговору интимная жизнь протекала за порогом общего семейного очага дома в Гендриковом переулке. В 1918 году образовался странный «треугольник», дававший стратегический простор слухам и сплетням. На Таганке под одной крышей обитали два бывших мужа Лили Брик. При этом Осип – Ося, состоял с ней в законном браке со дня венчания в 1912 году до скоропостижной смерти в 1945 году. Однако он двадцать лет с завидным постоянством и верностью жил с другой женщиной, хотя ночевать возвращался непременно в общий дом. Маяковский семь лет, до переезда в квартиру на Таганке, жил в гражданском браке с Лилей, пока она окончательно не отдалила его. Духовная близость не угасала вместе с любовью. С годами крепла. Какое решение принял «треугольник» в сложившейся ситуации? Никогда не расставаться. Разлучила их могила.
На похоронах Лилю Брик называли великой. «Такой описывал женщину Шекспир», – Виктор Шкловский. «Эта одна из самых замечательных женщин, которых я знаю», – Валентин Катаев. Она не сочиняла стихов. Вдохновляла. «Если я чего написал, если чего сказал, тому виной – глаза-небеса, любимой моей глаза». Этот дар Марина Цветаева считала бóльшим даром Божьим, чем писать стихи. Борис Пастернак, испытав на себе притяжение Лили Брик, писал:
Быть женщиной – великий шаг,
Сводить с ума – геройство.
Она была трижды героем. Лиля Брик владела «наукой страсти нежной», которой ее никто не обучал. Дочь московского адвоката Кагана и пианистки получила до революции блестящее воспитание и образование в Москве. Владела французским и немецким, увлекалась высшей математикой, музыкой, балетом, архитектурой, скульптурой, конструировала и демонстрировала одежду, позировала нагой, играла с Маяковским в кино главные роли. Годами вела дневник. Лучше критиков понимала все написанное сгоравшим от любви к ней поэтом, которого считала гением.
«Радостнейшим днем» называл Маяковский день встречи с Бриками. В 1915 году они познакомились с набиравшим головокружительную высоту футуристом, который ухаживал за Элей, младшей сестрой Лили. Она привела его в дом. В день знакомства нежданый гость изумительно прочитал свою поэму «Облако в штанах». Увидев восторг Лили, попросил разрешения посвятить поэму ей, и в тот же вечер, бросив даму сердца и забрав свои вещи, переехал в гостиницу рядом с квартирой Бриков.
Через год Маяковский из-за несчастной любви стрелялся. Осечка. В 1917 году – испытал судьбу пулей по той же причине. Наконец, на следующий год поселился в доме друзей, стал считать себя мужем Брик. Но счастья не последовало. Верностью не страдали ни гений поэзии, ни гений любви. По признанию Лили: «Я была Володиной женой, изменяла ему так же, как он мне, тут мы с ним в расчете».
Лилю Брик называли Музой, сравнивали с Суламифью, Беатриче, Егерией – пророчицей революции, с одной стороны. И с другой – «Дамой высшего коммуно-чекистского света». В архиве нашли в годы «перестройки» давнее удостоверение сотрудника за номером 15 073, выданное Л.Ю. Брик Лубянкой в начале 20-х годов. Она сводила с ума мужчин, самых выдающихся. Никогда не скрывала своих романов, считала их нормой поведения, а измену – «пустяком». Называют в числе ее возлюбленных, не считая четырех мужей, искусствоведа Николая Пунина, мужа Ахматовой, кинорежиссера Льва Кулешова, премьера Дальневосточной республики Александра Краснощекова, премьера балета Асафа Мессерера, писателя Юрия Тынянова и многих забытых лиц, которых поминают ее биографы. Чем объяснить такую страсть? Она давно описана, известна. Дон Жуан влюблялся, обвораживал и, добившись признания, – остывал. Лиля Брик завораживала, влюблялась и остывала или немедленно, как это случилось в юности после соития с учителем музыки, или спустя какой-то срок. Страсть из фазы любви нередко перетекала в фазу дружбы, которая длилась после расторжения интимных уз, как это случилось с Бриком и Маяковским. Из Парижа бывший гражданский муж постоянно привозил Лиле дорогие подарки, включая новейшей марки автомобиль «Рено» с запасными частями и колесами. Я спрашивал у Лили Юрьевны, кто водил ту машину. Оказалось, она сама и нанятый водитель. Меня поразил тембр голоса Брик, не потерявший обаяния, ее скороговорка: она спешила на открытие Московского кинофестиваля спустя сорок лет после самоубийства того, кто убеждал всех: «И жизнь хороша, и жить хорошо!»
В завещании Маяковский назвал Брик – женой. Просил: «Лиля, люби меня!» Посвящал ей пятнадцать лет книги, собрание сочинений, всю лирику, за исключением двух стихотворений, адресованных жившей в Париже красавице Татьяне Яковлевой, бежавшей из советской России. Ей предлагал руку и сердце. В результате чего в квартире на Таганке с хозяйкой дома случилась истерика с битьем посуды.
Маяковский был влюбчив, как Дон Жуан. Если бы он, подобно Пушкину, составил донжуанский список, то мог бы поспорить с Александром Сергеевичем. В этот список могли попасть красавицы Мария Денисова, Софья Шамардина, Евгения Ланг, младшая сестра Лили, младшая из сестер Гинзбург, Адель Судакевич, Елизавета Лавинская, Наталья Брюханенко, Наталья Симоненко, Муся Малаховская, Елизавета, в Америке ставшая Элли… Она в результате краткосрочного романа родила дочь, признанную отцом. В один день Маяковский посылал любовные письма и «молнии телеграмм» Татьяне в Париж и Норе в Крым.
Как жаль, не сохранилось порванное Маяковским стихотворение «Дон Жуан», не понравившееся Лиле, которая была «всегда права».
В поэта влюблялись многие поклонницы. Рост 190 сантиметров. Вес 90 килограмм. Идеально сложен, красив как Аполлон. Но любила всю жизнь золотоволосая Суламифь не его, а Брика.
Осип – сын владельца московской ювелирной фирмы «Павел Брик. Вдова и сын». Спустя семь лет после знакомства в гимназии сказал Лиле словами Чехова: «Ты – моя весна». Они поженились. Родителям писал: «Моя невеста… Лилия Каган. Я ее люблю безумно, всегда любил…» Два года читали они вслух классические романы, играли в четыре руки на рояле, подаренном родителями жениха невесте по ее просьбе вместо бриллиантов. Безумства хватило на два года, после которых, по выражению жены, «личная жизнь с Осей как-то рас-полз-лась». Брик окончил юридический факультет Московского университета. Как адвокат, бескорыстно вел дела девиц с Тверского бульвара, бывших не в ладах с полицией, за что подзащитные звали его «блядским папашей». Энциклопедия представляет Брика «советским писателем, теоретиком литературы, драматургом». Написал монографию «Ритм и синтаксис». Научно анализировал «звуковые повторы Пушкина и Лермонтова». А на его двери писали: «Здесь живет Брик – не исследователь стиха. Здесь живет Брик – следователь ЧК». Луначарский в рекомендательном письме высокопоставленному чекисту называл его «весьма Вами и мною ценимым сотрудником ВЧК». Имел в то же время, как Лиля, номер 25 541 удостоверения Лубянки, откуда его уволили за «медлительность». Из партии исключили как сына купца. При всем при том сочинял либретто опер, шедших в лучших театрах, сценарии картин, которые демонстрировались во всем мире, ему принадлежит шедевр «Потомок Чингиз-хана». Я не раз ходил смотреть этот фильм, да и сейчас пошел бы, если бы показывали. Осип Брик слыл эрудитом, библиофилом, собравшим тысячи редких книг, острословом: «Бог есть, но я в него не верю».
У этой триады была одна возлюбленная – революция, которой они никогда не изменяли. Маяковский считал себя поэтом революции, ему хотелось, чтобы о его стихах на политбюро делал доклады Сталин. Вместо продолжения «Облака в штанах» и «Про это» сочинил поэмы о Ленине и Октябрьской революции. Он и его друзья слыли приверженцами левого искусства, авангарда в литературе. В квартире на Таганке выпускались журналы Левого фронта искусств, «Леф» и «Новый ЛЕФ», пока оба издания не прикрыла партия. Брик ковал формулировки, обосновывал «литературу факта», «социальный заказ», исходивший от власти. Спустя годы младшая сестра Лили, известная в СССР как французская писательница Эльза Триоле, каялась: «Мы несем вину перед Иваном Денисовичем за доверие, фальшивомонетчики не мы, но мы распространяли фальшивые монеты». Футуристы стремились соединить авангард в искусстве с коммунизмом, называли себя «комфутами». Но связали себя не только по службе, но и по душе, как никто другой, со многими высокопоставленными чекистами.
В доме на Таганке в их компании видели титанов – Пастернака, Эйзенштейна, Мейерхольда. Прослушав чтение «Клопа» и «Бани», Мейерхольд падал перед автором на колени и восклицал: «Гений! Гений! Шекспир, Мольер!» Рядом с ними за столом хватало места искусствоведам в штатском во главе с другом семьи «милым Яней», Яковом Аграновым, расстрелянным в годы «большого террора» в должности первого заместителя наркома НКВД. Панегирик «Солдаты Дзержинского» посвящен чекисту Валерию Горожанину, с которым поэт сочинил совместно киносценарий «Борьба за нефть». Борис Пастернак квартиру на Таганке считал «в сущности, отделением московской милиции».
Чекистов на Таганке считали рыцарями, «святыми людьми», гордились дружбой с ними. В «Хорошо» Маяковский призывал юношей делать жизнь с товарища Дзержинского. Там же есть строчки: «Лапа класса лежит на хищнике – Лубянская лапа Чека». Это далеко не все высказывания такого рода.
«Солдаты Дзержинского Союз берегут».
«ГПУ – это нашей диктатуры кулак сжатый».
«Бери врага, секретчики!»
«Плюнем в глаза той белой слякоти, сюсюкающей о зверствах Чека».
«Зорче и в оба, чекист, смотри».
У всех изречений – один автор. За такую страсть ему на встречах с читателями присылали записки: «Ты скажи нам, гадина, сколько тебе дадено».
Поразительно частые и долгие поездки Маяковского за границу, когда подобные вояжи в Советском Союзе стали редкостью, объясняются не только популярностью у левой интеллигенции на Западе. Переписка с Лилей со ссылками на не вполне ясные дела, дает основание считать, что и Владимир Владимирович вполне мог иметь номерное удостоверение ГПУ. Думаю, его когда-нибудь найдут в архиве, как нашли удостоверения Осипа и Лили.
Когда они уехали на два месяца в Европу, в опустевшей квартире на Таганке одиночество Маяковского скрашивал поселившийся с ним «Сноб», напарник по игре в карты, он же агент внешней разведки Лев Эльберт, выкравший из Франции генерала Кутепова. С ним агенты ОГПУ расправились на пути к советским берегам. Тайное геройство «Сноба» восхищало Маяковского.
Мужьями Лиля Брик называла «Осю, Володю, Виталия и Васю». После гибели Маяковского она вскоре вышла замуж за героя Гражданской войны Виталия Примакова, командира корпуса, поэта и прозаика в одном лице. Когда этот генерал служил в Москве, то жил в квартире на Таганке с Лилей и… Осей. Отсюда «треугольник» переехал в Спасопесковский переулок Арбата, квартиру, оплаченную Маяковским. После ареста и казни Примакова Лиля Юрьевна вышла замуж за литератора Василия Катаняна, биографа Маяковского. С ним в гражданском браке состояла до смерти.
В 85 лет в Париже в ресторане «Максим», где ее чествовали, Брик вместо шампанского водой запивала таблетки. Рядом с ней и мужем сидел влюбленный в нее красавец 29-летний француз, модный писатель. Он брал у именинницы интервью и очаровался ею настолько, что начал дарить свои книги, присылать цветы, ходить с Брик в кафе, по бутикам, ездить на бульвары, в Булонский лес.
Считать, что самоубийство Маяковского произошло из-за неразделенной любви к Лили, Татьяне или Норе – наивно, хотя сам он дал повод признанием: «Любовная лодка разбилась о быт». Разлюбил его народ. Отошли все друзья, соратники, не простившие Маяковскому предательства, поразительный переход из «ЛЕФ» а в стан РАПП, Российской ассоциации пролетарских писателей, «неистовых ревнителей» линии партии в литературе. В 1930 году разразился голод. В Москву из деревень, ограбленных при коллективизации, потянулись тысячи умиравших. А он сочинял «Во весь голос», поэму о пятилетке. Читал ее перед Сталиным в Большом театре. Но премьера «Бани» в театре Мейерхольда с треском провалилась, люди уходили из зала. Выставку «20 лет работы» проигнорировала обожаемая власть. Приглашенные партийцы и чекисты не пришли на вернисаж. Газеты выставку замолчали. Из журнала вырезали фотографию юбиляра. Все сто томов своих партийных книжек Маяковский помянул, когда его повторно не приняли в партию, в которой он состоял в годы революции 1905 года, будучи не рядовым, а членом МК. Свели в могилу разлад со всеми и «быт», помянутый в завещании, совсем не похожий на тот, который он яростно приближал в стихах о коммунизме.
После грандиозных похорон и кремации началось забвение. Из школьных программ изъяли поэмы о Ленине и революции. Перестали выходить большими тиражами книги, читать стихи с эстрады. Лиля Брик спустя пять лет после выстрела на Лубянке совершила поступок, достойный памяти потомков. На имя Сталина отправила письмо. В резолюции на нем вождь трижды помянул Брик. Ее слова: «он… как был, так и остается крупнейшим поэтом нашей революции» перефразировал в известную формулу: «Маяковский был и остается лучшим, талантливейшим поэтом нашей советской эпохи. Безразличие к его памяти и его произведениям – преступление». Не будь того письма – неизвестно, как сложилась бы посмертная судьба «агитатора, горлана, главаря». Врагов у него осталось не меньше, чем друзей. Его поэзию стали, по выражению Пастернака, насаждать как картошку при Екатерине II. Книги начали издавать миллионными тиражами, стихи и поэмы изучать в школах и университетах, исследовать на кафедрах. Сталин посчитался с завещанием Маяковского, признал Брик женой поэта. Назначил ей пенсию. Лиля Юрьевна получала половину авторских отчислений за все выходившие в СССР сочинения. Сталин не дал арестовать «жену Маяковского», когда расправился с Виталием Примаковым. Ее не отправили как ЧСВР, «члена семьи врагов народа», за колючую проволоку.
На мемориальной доске дома в переулке Маяковского значится одно имя. По справедливости – должно быть три. В Москве два музея Льва Толстого, два музея Пушкина. Почему не стало два музея Маяковского? Почему вывезли семьдесят тысяч книг и все экспонаты с Таганки? Потому, что там была квартира не только Маяковского, но и Брик.
Семья Маяковского, мать и сестры, «Люда и Оля», настаивала, чтобы закрыли музей на Таганке. В несчастьях сына и брата, в том, что не женился, не создал нормальную советскую семью, жил с Бриками, а не с родными, покончил с собой, – они винили Лилю.
Когда Сергей Юткевич на «Мосфильме» задумал телефильм «Маяковский и кино», он хотел использовать кадры немого фильма «Барышня и хулиган», где главные роли играли Маяковский и Брик, в ЦК поступил донос директора музея на Таганке. «Главное, чего хочет Юткевич – это показать советскому зрителю, как садилась на колени Маяковскому Л.Ю. Брик и как бешено он ее любил. Образ величайшего поэта, его монументальность, его страстность в деле служения революции, партии, народу, – все это подменяются Маяковским-хулиганом…»
Мне не разрешили включить в книгу опубликованный в газете очерк о «комнатенке-лодочке» только за то, что в нем помянул портрет Лили Брик, здравствовавшей тогда. Не позволил помощник секретаря ЦК по идеологии, члена политбюро Суслова, некто Воронцов. Он грубо отчитал меня по телефону. Под его нажимом издательство «Московский рабочий» выпустило сборник статей, где музу поэта изображали чуть ли не проституткой. Ее имя нельзя было упоминать в печати со знаком плюс. Посвящения ей при переиздании стихотворений снимали. Ретушировали фотографии, в результате чего Маяковский вместо возлюбленной обнимал дерево. На свою беду, Брик передала редакции 65-го тома «Литературного наследства» любовные письма Маяковского с шутливыми рисунками. Публикация вызвала бурную реакцию ЦК партии, запретившего выход 66-го тома, где редакция намеревалась продолжить тему.
Решением ЦК и правительства музей на Таганке закрыли. На его стене «осталась одна дощечка», как выразилась смотрительница музея. Она чернеет как память о травле Лили Брик властью, которую Маяковский обессмертил.
Неизлечимо заболев, прикованная к постели, чтобы не быть в тягость родным и друзьям, она покончила с собой, приняв чрезмерную дозу снотворного. Пережила Маяковского на 48 лет. Ее не похоронили рядом с ним на Новодевичьем кладбище. Сожгли в крематории, и прах, как пожелала, развеяли над полем под Звенигородом.
Двуглавый буревестник (Максим Горький)
Про отца писателя в первом научном справочнике 1938 года сказано: «Отец, Максим Савватиевич, мастеровой – краснодеревец, обойщик и драпировщик, столяр пароходных мастерских». Все так, но не совсем. Начинал, как принято, столяром, овладел мастерством краснодеревщика и драпировщика, а затем, как пишет другой научный труд 1986 года, «стал, еще совсем молодой, управляющим пароходства Колчина в Астрахани».
Умолчание в 1938 году относительно быстрого превращения столяра в управляющего легко объяснимо, связано с настойчивым стремлением биографов приписать Максиму Горькому пролетарское происхождение. Пешков – дед, оказывается, по социальному происхождению не солдат, как можно прочесть, а офицер, разжалованный в солдаты за жестокость к нижним чинам. Таким образом, по пешковской линии с благородным рабочим происхождением никак не получается. На пятом году жизни Алексей заболел холерой, его выходил отец, но сам он заразился и умер. Его запомнили умным, добрым, веселым, но своенравным, что дало основание деду Каширину в случае непослушания внука говорить: «Весь в отца!»
Невероятно: мать, Варвара Каширина, отторгла малолетнего сына, невзлюбила, посчитав виновником смерти мужа, оставила родителям. Ей не суждена была долгая жизнь: в десять лет Алексей остался круглым сиротой.
По-видимому, из всех русских писателей Горький учился в стенах школ меньше всех, окончил два класса с отличием.
Дом деда хорошо известен как музей в Горьком – Нижнем Новгороде, бревенчатый, одноэтажный, но просторный. Это не единственное строение, которым обладал старшина красильного цеха и гласный Думы, владевший, кроме нескольких домов, тремя красильными мастерскими. Так что и по материнской линии пролетарское происхождение не прослеживается. Каширинский дед (как и пешковский) отличался деспотизмом, в старости развалил дело, рассорился с детьми, обеднел, отправил внука служить: как бывший бурлак, всего добившийся сам, имел собственное представление о том, как нужно выходить «в люди».
От бабушки унаследовал внук сострадание к людям, отзывчивость к чужому горю, доброту. От отца – талант, удачу. От дедов – твердость характера. Он плакал от радости, но не ронял слезы в горе. Покинул жену с двумя детьми, но не разводился, остался ей помощником и другом.
Где только не побывал Алексей Пешков, где только не подряжался, чтобы заработать на пропитание и дорогу, вот только ни на заводе, ни на фабрике не числился никогда, у станка не стоял, в пролетарском котле не варился, квалификации не заимел ни в одном деле.
Будучи в Тифлисе, опубликовал рассказ «Макар Чудра», подписав его псевдонимом «М. Горький». Свое имя, данное в честь святого Алексея, Божьего человека, не любил. Использовал для псевдонима не только имя, но также прозвище отца – Горький, заслуженное за склонность к «горьким» шуткам. С тех пор на страницах провинциальных газет родился сначала писатель М. Горький, затем публицист – Иегудиил Хламида.
Мечта юности встретиться со Львом Толстым осуществилась в начале 1900 года. Двери в Хамовниках гостеприимно раскрылись перед ним, когда он уже успел выпустить двухтомник «Очерков и рассказов» тиражом в 3500 экземпляров.
Как принял его патриарх? «Был Горький. Очень хорошо говорили. И он мне понравился. Настоящий человек из народа», – записывает в дневнике Толстой. Понравился, даже больше того, что писал, о чем Лев Николаевич не преминул сообщить собственноручно: «Мне Ваше писанье понравилось, а Вас я нашел лучше Вашего писанья».
Критика была более высокого мнения о ранних рассказах Горького. Он ввел в литературу толпу героев, которых до него в ней не было, подняв их с самых глубин социального моря, где сам так долго плавал.
Давно ли Горький вынужден был подряжаться на тяжелую работу за копейки? Весной 1901 года он уже жертвовал тысячи рублей на подпольную работу, в студенческий фонд. На свои деньги покупает мимеограф, множительную технику для выпуска листовок… В том же году появилась знаменитая «Песня о Буревестнике». Каждое новое сочинение писателя воспринималось как призыв к борьбе, к восстанию.
У Алексея Пешкова складывались сложные отношения с полицией. Его не раз арестовывали во время странствий, за связи с людьми, находившимися под следствием. За знакомство с социал-демократом Афанасьевым однажды доставили, уже в положении писателя, из Нижнего под конвоем в Тифлис, поместили в Метехский замок, но вскоре выпустили.
Нижегородской полиции было известно содержание его бесед с сормовскими рабочими, о публикации воззваний с призывом к свержению правительства: все такие действия подпадали под статьи законов империи… Горького подвергли аресту – сначала тюремному, потом домашнему, за него, в частности, ходатайствовал Лев Толстой. Из Нижнего пришлось перебраться в Арзамас. Над головой писателя засиял ореол мученика за народное дело.
Когда Горький отправился вскоре после ареста на отдых в Крым, в Москве на вокзале его ждали не только сотни учащихся, но и Федор Шаляпин, Иван Бунин…
Противоборство с полицией не помешало филологам Академии наук в 1902 году избрать писателя почетным академиком, это звание приравнивалось на гражданской службе к чину действительного статского советника, а на военной службе – генерала. Решение академиков не утвердил император, что вызвало ответную цепную реакцию в обществе, в знак протеста сложили с себя звания академиков Короленко и Чехов. В марте писатель дебютирует пьесой «Мещане» на сцене Художественного, а в декабре на этой же сцене разыгрывается пьеса «На дне». То был триумф и театра, и автора. К нему пришла слава.
Ленинская «Искра» назвала Горького «борцом против самодержавия», «талантливым выразителем протестующей массы».
И Горькому «Искра» по душе. Он стал, как теперь говорят, спонсором не только этой газеты, но и партии, тяготея душой к большевикам, в то время как его жена Екатерина отдавала предпочтение социалистам-революционерам.
«Подлинную революционность я почувствовал именно в “большевиках”, в статьях Ленина, в речах и в работе интеллигентов, которые шли за ним. К ним я и “примазался” еще в 1903 году», – писал Горький.
Радикализм усилился после того, как писатель оказался свидетелем расправы армии над народом, «кровавого воскресенья» в Петербурге. Горький принимал активное участие в исторических событиях, встречался с Гапоном, министрами. Из-под его пера выходит воззвание с призывом «к немедленной упорной и дружной борьбе с самодержавием».
За это воззвание писателя поместили в Петропавловскую крепость, где в одиночке, превращенной в кабинет, с разрешения начальства пишет пьесу «Дети солнца». Через месяц Горького освобождают, он снова едет в Крым, чтобы, набравшись сил, окунуться с головой в революцию. Его видят то в Петербурге, то в Москве, причем в самых престижных домах, на самых важных собраниях, в лучших театрах и ресторанах. В Москве – это особняки Саввы Мамонтова и Саввы Морозова, Большой театр – в дни, когда поет на сцене друг Федор, Художественный театр, когда идут пьесы Горького, ресторан «Метрополь», где Федор Иванович поет «Дубинушку». Когда Москва хоронила убитого черносотенцем большевика Николая Баумана, писатель шел впереди демонстрации. Все это видели.
Была также невидимая, нелегальная часть жизни.
Давно ли Горький робко переступал порог дома Льва Толстого, стремился с его помощью заполучить клочок земли, чтобы работать на ней?
А в грозном 1905 году пишет «открытое» письмо великому старцу по поводу его статьи в английской газете «Таймс», где Толстой призывал к нравственному самоусовершенствованию.
«Но подумайте, Лев Николаевич, возможно ли человеку заниматься нравственным самосовершенствованием своей личности в дни, когда на улицах городов расстреливают мужчин и женщин…Как победить в душе чувства гнева и мести, зная, что вот в стране, где ты живешь, лгуны и холопы натравливают одну семью людей на другую и вызывают кровавую бойню в городе…»
Чувство гнева и мести восторжествовало: Горький учился стрелять из револьвера. Не жалел денег на оружие, стал финансистом первой русской революции, партии большевиков. Где он их брал?
Публика в те дни платила 50—100 рублей за один билет, только бы послушать Горького. Каждый такой концерт приносил тысячи рублей. Они поступали в партийную кассу. Через писателя сюда же передавали крупные суммы от фабрикантов Саввы Морозова, Николая Шмита, книгоиздателя Скирмунта… Горький получает партийную кличку Высокопоставленный. Ему даются деликатные поручения ЦК, когда речь заходит о доставленном пароходом оружии из-за границы.
Горький заводит знакомство с теми, кто отвечает в партии за «технику», то есть вооружение и боеприпасы. На свои средства покупает типографские машины. Все в Москве знают музей – подпольную типографию партии на Лесной улице, устроенную в подвале лавки колониальных товаров. Горький имеет к ней самое прямое отношение, как связной между типографией и ЦК. Доверие к нему абсолютное. В том же году Горький вступает в партию, находившуюся в подполье.
Накануне решающих событий Алексей Максимович приезжает в Москву, селится в новой роскошной гостинице «Боярский двор» (будущее здание ЦК КПСС). Через неделю переезжает в дом на углу Воздвиженки и Моховой (теперь здание высших органов власти), занимает просторную квартиру под № 20, казалось бы, ведет семейную жизнь, будучи в гражданском браке с известной актрисой Художественного театра М.Ф. Андреевой. Отсюда они ходят в театр, тут принимают художника Валентина Серова, писателя Ивана Бунина, певца Федора Шаляпина, дом стоит на виду у всех, рядом Московский университет, Манеж.
Но здесь бывает Н.Е. Буренин, отвечающий за оружие и взрывчатку. Другой большевик, связанный с самыми конспиративными делами, Л.Б. Красин, будущий нарком, поручает организовать охрану квартиры Горького. «Меня охраняет кавказская боевая дружина, 8 человек, славные такие парни. Им очень хочется посмотреть на тебя. Мне тоже», – зовет Горький Шаляпина. В письме Е. Пешковой сообщает о делах «славных парней»: они уже трижды дрались и всегда успешно. «У Технического училища их отряд в 25 человек разогнал толпу тысяч в 5, причем они убили 14, ранили около 50… Все гурийцы. Видишь – я очень хорошо охраняюсь».
Развернуться гурийцам предстояло в декабре. Когда началась схватка с войсками. На эту квартиру Л.Б. Красин вызвал организатора боевых дружин в Замоскворечье Петра Заломова, который оказался земляком, нижегородским. С него будет писать Горький образ Павла Власова, когда приступит к повести «Мать», которую сочтут краеугольным камнем литературы социалистического реализма.
Квартира стала не только центром восстания, куда приходят по делам товарищ Черт (заведующий бомбовой лабораторией), товарищи Марат и Седой, будущие руководители готовящегося вооруженного восстания, товарищ Наташа, член боевой военно-технической группы ЦК. На квартире Горького и Андреевой изготовляются бомбы, сюда доставляют оружие, бикфордовы шнуры, запалы из гремучей ртути для бомб.
Крепок дом, толсты его стены, но хорошо слышно было за ними, как била артиллерия по баррикадам Пресни, дружинникам, рабочим, студентам, по тем, кого вооружал и кормил Горький.
Полиция явилась в квартиру № 20 полчаса спустя после того, как супруги спешно отправились отсюда на Николаевский вокзал, стремясь в Петербург. Полиции пришлось допрашивать прислугу.
Всего, что успел совершить Максим Горький нелегально в 1905 году, могло бы хватить на несколько героических биографий, а также на несколько приговоров военно-полевого суда, самых тяжких.
Вот почему после поражения восставших началась долгая эмиграция. В Европе всюду писателя встречают как трибуна революции, у него берут интервью, приглашают на встречи, собрания. И здесь, за границей, он продолжает финансировать партию, в то же время пишет воззвание «Не давайте денег русскому правительству!». Более того – отправляется за деньгами для партии в богатые Соединенные Штаты Америки. Там начинает писать «Мать», мечтая в ней рассказать о мировом процессе как о шествии детей к новой жизни, к правде.
Из Америки приезжает в Италию, селится в особняке на острове Капри, где и заканчивает повесть.
Живя за границей, не страдал ностальгией, не переживал творческого кризиса, ни на день не давал себе передышки, писал много, в разных жанрах: рассказы, повести, драмы, сказки, статьи, воззвания… Не хочу никоим образом бросить тень на творчество этого большого плодовитого писателя, много сделавшего в русской литературе, сыгравшего важнейшую роль в судьбе многих писателей. Его сочинения вошли в золотой фонд российской словесности, пьесы и сегодня не сходят со сцены, выходят романы, повести, рассказы. Но нельзя не сказать и то, что в годы первой русской революции он ведет себя так, как должен был вести себя партийный литератор, содействуя успеху ленинского крыла социал-демократии. Его работа высоко оценивается большевиками. Он получает приглашение на V съезд партии и приезжает в Лондон как делегат с правом совещательного голоса.
На съезде сблизился с Лениным. Вождь прочитал «Мать» в «самиздате», по рукописи. Но художественного потрясения не испытал, не увидел никаких особенностей и метода, примененного автором, обнаруженных спустя десятилетия в сталинскую эпоху. Назвал повесть «очень своевременной книгой», как самокритично вспоминал Горький, в разговоре сразу же отметил недостатки: их писатель объяснил поспешностью, хорошо понятной Ленину, который сказал, что книга – нужная, много рабочих участвовало в революционном движении несознательно, стихийно и теперь они прочтут «Мать» с большой пользой для себя.
И в Лондоне пришлось Горькому заняться привычным делом – выискивать средства, чтобы съезд закончился: заседания длились около трех недель.
Его подпись стоит среди других, как гаранта, на расписке, выданной богатому англичанину. Ему, ссудившему партию, было обещано вернуть долг после захвата власти в России.
После Лондона завязывается с Лениным переписка, знакомство переходит в дружбу. Первая размолвка относится к началу 1908 года, когда возникают философские разногласия в связи с увлечением некоторых большевиков-интеллигентов «богостроительством», «богоискательством». В газетах начали писать о выходе Горького из партии, чему вождь большевиков дал отпор: «Напрасно стараются буржуазные газеты. Товарищ Горький слишком крепко связал себя своими великими художественными произведениями с рабочим движением России и всего мира, чтобы ответить им иначе, как презрением».
Что конкретно имел в виду Ленин под «великими произведениями» – неизвестно. По-видимому, «Мать» к ним не относилась. Однако повесть имела успех за границей. В России славы автору она не прибавила. Александр Блок ставил это сочинение ниже ранних произведений, «Челкаша» и «Фомы Гордеева». Может быть, Ленин считал их великими?
Свое мнение о Максиме Горьком как писателе Владимир Ильич подтвердил в начале 1917 года, будучи в эмиграции. «Нет сомнения, что Горький – громадный художественный талант, который принес и принесет много пользы всемирному пролетарскому движению».
В дни Февральской революции писатель явился в Петроградский Совет рабочих депутатов, несказанно обрадовав всех, кто там находился. Из глаз его катились слезы, когда видел он толпы восставшего народа, солдат с красными флажками на штыках.
Снова, как в 1905 году, его квартира становится неким штабом, хотя большевикам эта жилплощадь уже не нужна. В их распоряжении дворец Кшесинской. К Горькому стремятся деятели культуры, озабоченные судьбой памятников, музеев, библиотек, которым угрожало в те дни расхищение.
С одной стороны, писатель поддерживает Временное правительство, с другой – Петроградский Совет. Эта позиция вызывает резкую критику Ленина, высказывавшего убеждение, что Горькому не следует заниматься политикой.
Но писатель с головой уходит в политику, начинает издавать газету под названием «Новая жизнь», став ее редактором и автором многих выступлений, статей под постоянной рубрикой «Несвоевременные мысли». Максим Горький как летописец революции писал обо всем, что его волновало и интересовало, на злобу дня, по поводу многих событий, очевидцем которых стал. И в этих регулярных публикациях читатели довольно быстро увидели, что перед ними выступает отнюдь не хорошо знакомый им Буревестник, громко на всю Россию призывавший некогда всех к борьбе, кликавший бурю.
За двенадцать лет пребывания в партии большевиков Горький полинял, красный его цвет потускнел основательно. Пути его с Лениным и большевиками разошлись до предела, что давало основание партийным публицистам видеть в нем не Сокола и Буревестника, а Чижа и даже хуже того – Ужа, а если говорить приземленно – мещанина, обывателя, напуганного революцией, больше не желающего крови и жертв.
В годы «перестройки» контурный профиль Максима Горького исчез с титульного листа «Литературной газеты», где он сопрягался с профилем Александра Пушкина, как некогда соотносились на самых видных местах профили Ленина и Сталина.
Тесное сближение родоначальника новой русской словесности с основоположником пролетарской литературы произошло впервые лет так восемьдесят назад, когда над необъятной страной от Черного моря до Тихого океана высоко-высоко поднялась звезда писателя Горького, осветив казенным огнем одну шестую часть земного шара.
Не осталось городов на этом пространстве, где бы одна из улиц не получила имя Горького. Да что там города! Дачные поселки, даже села также считали за честь заиметь горьковскую улицу. Самая главная из них пролегла с крутого Тверского холма к Красной площади и стенам Московского Кремля.
В середине тридцатых годов глава правительства В. Молотов поставил имя Горького в один ряд с Пушкиным и другими классиками: «По силе своего влияния на русскую литературу Горький стоит за такими гигантами, как Пушкин, Гоголь, Толстой, как лучший продолжатель их великих традиций в наше время. Влияние художественного слова Горького на судьбы нашей революции непосредственнее и сильнее, чем влияние какого-либо другого нашего писателя. Поэтому именно Горький и является подлинным родоначальником пролетарской, социалистической литературы в нашей стране и в глазах трудящихся всего мира».
Еще в школе узнал я, как все мои сверстники, что горьковскую «Девушку и смерть» Иосиф Виссарионович счел посильнее, чем «Фауст» Гёте.
Именно его, Сталина-Джугашвили, имел в виду Ленин в письме Горькому, сообщая доверительно, что «один чудесный грузин» засел за писание большой статьи по национальному вопросу (знатоком которого он с тех пор считался) для марксистского журнала «Просвещение», где Алексей Максимович редактировал тогда литературный отдел.
Единодушны в высочайшей оценке Горького абсолютно все соратники Иосифа Виссарионовича, в тесном повседневном общении с ним хорошо знавшие его личную точку зрения на любой предмет – как неодушевленный, так и одушевленный.
Не укладывается в сознании, но это неоспоримый факт: в 1932 году при жизни писателя его родной город, некогда второй после Москвы центр российского купечества на Волге – Нижний Новгород, спасший первопрестольную в Смутное время стараниями нижегородского старосты Кузьмы Минина, был переименован в Горький, несмотря на неблагозвучность этого слова, послужившего псевдонимом литератору.
Точно так же при жизни Алексея Максимовича переименовали Тверскую и соседнюю с ней 1-ю Тверскую-Ямскую улицы столицы. Ошеломленный в связи с этим Михаил Пришвин писал в дневнике 1932 года: «Увидал своими глазами на Тверской, что она не Тверская, а Горькая, и потом услыхал, что дело Станиславского (Художественный театр) тоже стало им. Горького, и город Нижний – теперь Горький. Все кругом острят, что памятник Пушкину есть имени Горького и каждый из нас, например, я, Пришвин, нахожу себя прикрепленным к имени Горького. “Обнимаю Вас, дорогая, Ваш М. Пришвин им. Горького”».
Все почести, обрушившиеся на седую голову писателя, оказывается, приурочены были к довольно заурядному юбилею – сорокалетию со дня начала литературной работы. Такие «некруглые» даты если и отмечают, то в домашнем кругу.
Вспомним аналогичный юбилей, который отметил всего за два года до горьковских торжеств другой советский писатель – Владимир Маяковский. Он по личной инициативе устроил выставку, посвященную 20-летию работы. Никаких собраний, тем более наград, переименований по сему случаю не последовало, печать замолчала выставку.
Осенью 1926 года на страницах журнала «Новый ЛЕФ» Маяковский раскритиковал со всей присущей ему резкостью Буревестника революции за то, что тот отсиживается в эмиграции и не спешит вернуться на родину, чтобы строить социализм.
Алексей Максимович,
из-за Ваших стекол
виден
Вам
еще
парящий сокол?
Или
с Вами
начали дружить
По саду
ползущие ужи?
Говорили
(объясненья ходкие!),
будто
Вы
не едете из-за чахотки.
И Вы
в Европе,
где каждый из граждан
смердит покоем,
жратвой,
валютцей!
Не чище ль
наш воздух,
разреженный дважды
грозою
двух революций!
Кампании против М. Горького проходили на страницах советских газет не один раз: и когда он жил в эмиграции, и в первые годы революции. Обвинения в его адрес высказывали не раз виднейшие публицисты, критики. Многое можно было бы при желании вставить колючим лыком в строку, сплетая юбилейные корзины для цветов по случаю сорокалетия общественно-литературной деятельности М. Горького. Однако никто ничего плохого уже не помнил, никто ничем его не укорил. Кто же хотел рисковать головой?!
Напомню, «Макар Чудра» появился 25 сентября 1892 года. И вот, как читаем в одной из многочисленных книг о Максиме Горьком, «в преддверии юбилея “Правда” опубликовала сообщение о том, что в шахтерском городе Горловка состоялось собрание, участники которого обратились к правительству с ходатайством о награждении Горького орденом Ленина. И хлынул поток сообщений. Трудящиеся страны поддержали инициативу шахтеров Донбасса».
Что оставалось делать правительству?
Читаем дальше: «Президиум Центрального Исполнительного Комитета СССР постановлением от 17 сентября 1932 года наградил М. Горького орденом Ленина».
Правительственный акт подписал «всесоюзный староста» Михаил Иванович Калинин, но принимал решение о награждении, режиссировал всем юбилейным действом, включавшим публикации в прессе, обращение шахтеров Донбасса (что не исключало стихийных проявлений искренних чувств по отношению к известному писателю) не кто иной, как товарищ Сталин, к тому времени в совершенстве отработавший методику подобных масштабных акций с разными полярными знаками «плюс» и «минус».
Он-то и решил отметить «сорокалетие», не посчитавшись с тем, что это не круглая дата, а также другим, с чем принято в мире считаться. Кульминация праздника состоялась 25 сентября. За день до этого прошли премьеры «Егора Булычева» в Москве и Ленинграде. Не счесть было приветствий в адрес юбиляра со всей страны. В этом потоке не затерялось одно короткое приветствие, поступившее на бланке правительственной телеграммы:
«Дорогой Алексей Максимович!
От души приветствую Вас и крепко жму руку. Желаю Вам долгих лет жизни и работы на радость всем трудящимся, на страх врагам рабочего класса. И. Сталин».
О «страхе врагам» мы упомянем, а сейчас только скажу: чествование состоялось в сияющем золотом и пурпуром Большом театре, куда прибыло точно в час, указанный в пригласительных билетах (распространенных под контролем компетентных органов), правительство во главе с тем, кто подписал вышеприведенную короткую телеграмму.
Писатель Всеволод Иванов, которому поручено было в числе других приветствовать Максима Горького со сцены Большого театра, от всего увиденного и услышанного, от торжественного накала атмосферы задохнулся, потерял дар речи. Не сумев раскрыть рот, незадачливый оратор развел руками и вернулся на место под овацию зала, среагировавшего должным образом вслед за вождями в ложе – смехом и бурными рукоплесканиями.
В чем кроется причина такого беспрецедентного вознесения, возвеличения писателя?
Неужели действительно потому, что его рассказы, сказки, драмы, незавершенный роман «Жизнь Клима Самгина» так значительны, так воздействовали на творчество других современников-писателей, на судьбы СССР? Неужели его художественные произведения играли важную роль в жизни трудящихся, в том числе шахтеров, затребовавших высшей награды для Алексея Максимовича?
Может быть, тогда величие в чем-то другом, скажем, публицистике, статьях или каких-то иных поступках, подпадающих под широкое понятие «литературно-общественная деятельность»?
Прежде чем ответить на этот вопрос, вспомним некоторые события из бурной жизни родоначальника пролетарской литературы.
Незадолго до Октября на страницах «Правды» появился памфлет «Окружили мя тельцы мнози тучны», автор которого, все тот же «чудесный грузин», давал отповедь бывшему Буревестнику. В 1917 году тот не желал крови и восстаний.
«Русская революция ниспровергла, – писал Сталин, – немало авторитетов… Мы боимся, что лавры этих “столпов” не дают спать Горькому. Мы боимся, что Горького “смертельно” потянуло к ним в архив. Что же, вольному воля!.. Революция не умеет ни жалеть, ни хоронить своих мертвецов».
По словам другого публициста, Троцкого, называвшего Горького сателлитом, спутником революции, «солнце революции освещало иногда его лицо, иногда спину». Солнце Октября, стало быть, светило ему в спину. Рядом с поникшей головой Буревестника выросла голова Чижа…
Где был Горький, когда брали Зимний?
В Москве. Находился здесь все те дни, пока шла яростная схватка на улицах города. Горький не стремился к Никитским воротам, где шел кровавый бой, не писал воззваний, листовок, как прежде, в 1905 году. Вел жизнь мещанина, обывателя, застигнутого уличной стрельбой. Под канонаду дежурил ночью у подъезда дома в Машковом переулке, где жил на квартире Екатерины Пешковой. Его собеседником тогда оказался будущий академик Бах. Академик Горький, которому это звание академия присудила после Февраля, вел долгие разговоры с биохимиком не столько о диктатуре пролетариата, сколько о судьбах науки, переводах иностранных книг для народа.
На баррикадах оказался Максим Пешков, сын. В Александровском саду его арестовали юнкера, несколько дней продержали в заключении.
Вслед за Сталиным против Горького в «Правде» выступили рабочие Ив. Логинов, публицист В. Полянский. Большевиков никак не устраивали «Несвоевременные мысли» издателя газеты «Новая жизнь», где он резко критиковал Ленина, Троцкого, Зиновьева, вождей партии, ее тактику и стратегию, нацеленную на захват власти. За этим Горькому виделась гражданская война, истребление лучших представителей пролетариата, за его судьбу опасался писатель. Крестьянство его так не волновало.
Многие крупнейшие и влиятельные газеты Петрограда и Москвы после Октября «временно закрыли». Запрет (в память о прошлых заслугах перед революцией и партией) не коснулся «Новой жизни». Газета оказалась в исключительном положении: ее издатель ничего и никого не страшился, открыто перешел на сторону оппозиции.
Возникает вопрос, как совмещалась эта позиция Горького с членством в партии? Точно датировать его пребывание в ее рядах невозможно: при приеме, по-видимому в 1905 году, членских билетов не выдавали, учетных карточек не заводили. Горький не подтвердил давнее членство ни в 1917 году, ни в последующие, хотя было принято постановление ЦК об обязательном учете всех старых и новых членов. Алексей Максимович выбыл из рядов большевиков тогда, когда другие начали вступать в победившую партию. Его членство в ней длилось примерно 12 лет.
Упорно замалчиваемые «Несвоевременные мысли» не входили десятки лет ни в какие «избранные», ни в какие собрания сочинений писателя, вроде бы он их не высказывал. Статьи 1917–1918 годов переизданы в наши дни. Оказалось, многое в забытых статьях очень своевременно.
Крамольные мысли Горького терпели недолго. В июле 1918 года вместе с другими все еще выходившими оппозиционными газетами «Новую жизнь» навсегда прикрыли.
«За окончательным решением этого вопроса, – как пишет очевидец, причастный к делу, – обратились к Владимиру Ильичу: “Конечно “Новую жизнь” нужно закрыть. При теперешних условиях, когда нужно поднять всю страну на защиту революции, всякий интеллигентский пессимизм крайне вреден. А Горький – наш человек…”»
В чем выражался «интеллигентский пессимизм»? Почему вдруг проявился в самый неподходящий момент триумфа партии у того, кто переводил с 1902 года регулярно капиталы, тысячи и тысячи рублей (кто их сочтет теперь?) на дело революции?
При чтении «Матери» читатель находил в рабочей среде угрюмого, злобного и подозрительного Николая Весовщикова, его боялась героиня повести. Такие, по словам рабочего Андрея Находки, «небо кровью забрызгают и земля в ней как мыло вспенится».
Подобный герой в пьесе «Враги» по фамилии Ягодин также мечтает пустить кровь обидчикам: «Соединимся, окружим, тиснем – и готово…»
Картины, представавшие в воображении автора, померкли перед реальными ужасами начавшейся Гражданской войны.
Воспетый в песнях матрос-партизан Железняк, он же Анатолий Железняков, анархист, начальник караула матросов, который закрыл Учредительное собрание под предлогом того, что «караул устал», высказывался и более решительно. В «Несвоевременных мыслях» Горький со страхом писал, что «матрос Железняков, переводя свирепые речи своих вождей на простецкий язык человека массы, сказал, что для благополучия русского народа можно убить миллион человек».
Кого имел в виду под «вождями» Горький? Кто «хладнокровный фокусник, не жалеющий ни чести ни жизни пролетариата»? Кто «бесчестил революцию»? Кто оправдывал деспотизм, против которого, по словам писателя, так мучительно боролись все лучшие силы страны?
Так характеризовал издатель «Новой жизни» главу первого советского правительства.
После возвращения В.И. Ленина в Петроград Горький избегал видеться с ним, их встреча состоялась в Кремле после выстрелов Каплан. Многократно описывается эпизод, как Ленин на квартире М. Горького, точнее на квартире его жены Е. Пешковой в Машковом переулке у Чистых прудов, в домашнем кругу слушал сонату Бетховена в исполнении пианиста Исая Добровейна (вскоре эмигрировавшего).
Однако мало кто знает, что на его квартиру однажды в 1920 году прибыли Ленин, Троцкий, Дзержинский (дом на то время оцепили солдаты), чтобы разобраться в конфликте Горького с петроградской ЧК и Зиновьевым.
Конфликт оказался непримиримым. Питерские чекисты тщательно обыскали квартиру писателя. У них были основания: обитавшая среди других близких людей в доме Горького его помощница Мария Игнатьевна Бенкендорф до переезда на Кронверкский проспект проживала в московском Хлебном переулке… с главой английской миссии Локкартом, спасшимся от расстрела только благодаря дипломатическому паспорту…
Bepul matn qismi tugad.