Kitobni o'qish: «Силуэты. Еврейские писатели в России XIX – начала XX в.»

Shrift:

© 2017 Лев Бердников

* * *

«Чем больше углубляешься в замкнутые миры писателей, тем яснее становится, что они не только литераторы, но и литература; что есть известные проблемы, сюжеты и мотивы, что объединяют их в одно целое; что наша словесность, рассматриваемая как бы в разрезе, обнаруживает явственные линии духовных преемственностей».

Юлий Айхенвальд.

«Тайная некая сила призывает меня к перу». Лев Невахович

Он стал русско-еврейским писателем в те времена, когда евреи России по-русски ещё не говорили. И даже крестившись, он не порывал связи со своим народом и изобразил магендовид на своём дворянском гербе.

Жизнь и судьба этого литератора-еврея весьма поучительна. Он впервые на русском языке стал писать о евреях, причём с еврейской точки зрения. И органически соединил в своём творчестве заботу о судьбе своих соплеменников и горячую любовь к России и русскому народу. Речь идет о публицисте, драматурге и просветителе Иехуде Лейбе бен Ноахе, или, как его называли на русский манер, Льве Николаевиче Неваховиче (1776-1831).

Сведения о ранних годах Неваховича весьма скудны. Известно, что родился он в 1776 году в древнем, упоминаемом ещё в летописях XIII века, польском городке Летичеве Подольского воеводства (ныне Хмельницкая область Украины), где евреи жили ещё с незапамятных времен и составляли значительную часть населения. Здесь была синагога и два еврейских молитвенных дома. Когда Иехуде Лейбу исполнился год, Летичев подвергся разорению воинственными гайдамаками, учинившими погромы и избиение еврейских обитателей города, многие из коих вынуждены были спасаться бегством. Но Всевышнему было угодно, чтобы родители Неваховича уцелели в сей кровавой бойне. О них мы знаем лишь то, что они были правоверными иудеями и что отец семейства какое-то время был банкиром в Варшаве. Можно предположить, что Невахович-старший взял на себя расходы по обучению сына и, видимо, привил ему жадный, всепоглощающий интерес к наукам. Факты свидетельствуют: Иехуда Лейб уже до бар-мицвы (!) получил универсальное, поистине энциклопедическое образование. Помимо иврита, немецкого, польского и русского языков, которыми он владел свободно, Иехуда Лейб делал переводы со многих европейских наречий. Он глубоко постиг не только премудрости Торы и Талмуда, но и прекрасно ориентировался в современных ему русской и немецкой литературах. Он всегда отличался неукротимым стремлением к самообразованию (черта, проницательно отмеченная историком Юлием Гессеном), постоянно пополняя свой интеллектуальный багаж.

Абрам Перетц


Жажду знаний не остудила в нём и ранняя женитьба по настоянию отца на нелюбимой, но состоятельной девушке из «хорошей семьи». Пришлось переехать в Звягель (Новоград-Волынский) примаком в дом тестя, и тот делал всё возможное, чтобы зять-грамотей вместо бесплодных умствований нашёл себе хлебную работу. И нашёл-таки Иехуде Лейбе тёпленькое местечко – секретарём местного кагала.

Но терпеть постылую жену и жестковыйных домочадцев юный искатель знаний долго не смог. В середине 1790-х годов он порывает с ортодоксальной семьёй и бежит в белорусский город Шклов – признанный мировой центр Еврейского Просвещения XVIII века. Вскоре он становится учителем Абрама Израилевича Перетца (1771-1833), в будущем крупного коммерсанта. С последним они станут потом соратниками и друзьями до конца жизни, о чём мы ещё расскажем, а пока зададимся вопросом: какими уникальными знаниями надо было обладать, чтобы стать ментором этого европейски образованного человека?! Ведь Перетц к тому времени не только получил традиционное еврейское образование (он был выпускником иешивы), но свободно говорил на русском и немецком языках, владел светскими науками, был ревностным сторонником Еврейского Просвещения (Гаскалы). Понятно, что учить такого школяра было столь же почётно, сколь и ответственно.

Оказавшись в Шклове, Невахович окунулся в атмосферу напряжённой интеллектуальной жизни. К тому времени здесь нашли себе приют выдающиеся представители Гаскалы. Тесть Перетца Иехошуа Цейтлин (1742-1822) – крупный гебраист и толкователь Талмуда – был основателем Бет га-Мидраша, своего рода народной еврейской академии, где многие маскилим (просветители), получая всё необходимое для жизни, могли предаваться своим учёным занятиям. Иехуда Лейб свёл знакомство и с медиком, пионером белорусского просвещения Барухом Шиком (1740-1812); и с известным писателем и педагогом Мендлем Сатановером (1749-1826); и со знатоком библейского языка и его грамматики Нафтали-Герцем Шульманом (1765 – ок. 1830) и др.

Ревностным последователем учения Мозеса Мендельсона (1729-1786) становится и Невахович. Но в отличие от Цейтлина и Перетца, испытавших на себе влияние раввинизма (миснагдим), с его резким неприятием духовного движения хасидов, он обнаруживает в этом вопросе завидную широту и толерантность, акцентируя внимание не на том, что разъединяет евреев, а на том, что их объединяет. Ещё одна отлительная черта Неваховича, обозначившаяся ещё в юности, – это его неизменный и неподдельный интерес к русскому языку, на коем он писал и говорил безупречно. Этим он резко выделялся на фоне остальных маскилим, которые в сущности были космополитами. Это признаёт и Александр Солженицын: «Невахович, из просветителей-гуманистов, но не космополит, а привязанный к русской культурной жизни, исключительное тогда явление среди евреев».

В конце 1790-х годов Иехуда Лейб обосновывается в Петербурге, где живёт в доме своего бывшего ученика и друга Перетца. Перетц и Невахович сразу же вливаются в еврейскую общину столицы, основанную другим выходцем из Шклова, ревнителем ассимиляции иудеев Нотой Ноткиным (1746-1804). К началу XIX века в городе на Неве уже обосновалась целая еврейская община в несколько десятков человек. Эта небольшая сплочённая группа вела еврейский образ жизни и даже содержала своего резника. Это благодаря Ноткину евреи приобрели здесь и собственный участок на лютеранском погосте (позднее Волково кладбище), основав таким образом первое еврейское кладбище в Петербурге.

Что до Неваховича, то он пробавлялся переводами для Сената с еврейского языка на русский. Известно, что в этом деле ему помогал некто Юда Файбишович. Будучи вхож в высшие круги общества, Иехуда Лейб знал не понаслышке о доброжелательном отношении Павла I к евреям и в качестве доказательства сообщал, что императору «благоугодно было лично удостоить находящихся тогда в Санкт-Петербурге купечество и депутатов сего народа покупкою от них трёх тысяч аршин голубого бархата для придворной надобности».

Работая над письменными материалами по делу лидера белорусских хасидов рабби Шнеур-Залмана бен Баруха (1746-1813), дважды арестованного русскими властями по ложным доносам миснагдим, Невахович не только сочувственно отнёсся к несправедливо обвинённому хасиду, но и, как полагает историк Андрей Рогачевский, способствовал его освобождению. Чтобы понять всю смелость и нестандартность такой позиции Неваховича, достаточно вспомнить обращение с Шнеур-Залманом того же Абрама Перетца. Последний жестоко оскорблял хасида, насильно запер его в своем доме, чем напомнил тому мрачные застенки Тайной канцелярии…

Человек книги, Невахович отдаётся творчеству на заре царствования уже нового государя. Свои размышления и душевные переживания он поверяет бумаге. «Тайная некая сила призывает меня к перу», – признаётся он.

Дебют Иехуды Лейба как литератора являют собой его «Стихи» на день восшествия императора Александра I на престол 12 марта 1801 года, подписанные «Верноподданейший Еврей Лейба Невахович». Это ода, стихотворный текст которой написан на древнееврейском языке и сопровождается русским прозаическим переводом. Как отмечает культуролог Владимир Топоров, «в оде нет и следов сервильности или неумеренности славословий. Зато она весьма дипломатична…, автор подчеркивает и свою принадлежность к евреям и избранную им поэтику, ориентирующуюся на образы еврейской библейской традиции». Вот какой панегирик слагает сочинитель императору:

 
Красота Иосифа блистает в чертах образа Его,
а разум Соломона царствует в душе.
Народы о сем восхищаются во глубине сердец своих,
и взывают подобно как древле пред Иосифом:
се юн в цветущих летах, но отец в научении!
Под его токмо Скипетром живущие народы чают,
что никогда не произыдет между ними крамола
от нетерпимости и разнообразия вер.
 

Использование славянизмов (атрибутов высокого «штиля») для жанра торжественной оды вполне оправданно и понятно. Заслуживает внимания другое – нарочитое использование автором-евреем ветхозаветной образности (царь Соломон, библейский патриарх Иосиф). Как заметил филолог Олег Проскурин, «во всех основных европейских языках… само название еврейства как бы свидетельствовало о свершившемся отделении современного еврейства (несущего на себе «печать проклятия») от древнейшего, библейского бытия».

Примечательно, что и в «Письмах русского путешественника» Николая Карамзина такое отделение и даже противопоставление явственно прослеживается. Он пишет: «Мне хотелось видеть их Синагогу. Я вошёл в неё как в мрачную пещеру, думая: Бог Израилев, Бог народа избранного! здесь ли должно поклоняться Тебе? Слабо горели святильники в обременённом гнилостию воздухе. Уныние, горесть, страх изображались на лицах молящихся; нигде не видно было умиления; слеза благодарной любви ничьей ланиты не орошала; ни чей взор в благоговейном восхищении не обращался к небу. Я видел каких-то преступников, с трепетом ожидающих приговора к смерти, и едва дерзающих судию своего просить о помиловании».

Для Неваховича, озабоченного бесправным положением своих соплеменников, важно было снять с них эту «печать проклятия». Потому, употребляя библеизмы, он обозначает тем самым духовную связь и преемственность нынешних иудеев с пророками и мыслителями далёкого прошлого. В этой связи приобретает особый смысл и упоминание автором Екатерины II («В тебе водворяется небесная душа Екатерины Великой»). Ведь именно эта императрица запретила в государственных документах употреблять оскорбительное слово «жид», заменив его на «еврей». Слово же «еврей» ассоциируется с Библией, и когда Невахович указывает: «Сочинил по-еврейски… Еврей Лейба Невахович», он словно подчёркивает, что произведение своё написал представитель богоизбранного народа на языке Священной книги. К слову, не только Невахович, но и другие борцы за права евреев прибегали к сравнениям бытия иудеев с их древними праотцами. Яркий пример тому – Нота Ноткин, который в своём Проекте 1797 года обосновывает пригодность евреев к земледельческому труду именно ветхозаветной традицией.

В 1802 году в Петербурге начинает свою деятельность Комитет по благоустройству евреев (так называемый Еврейский комитет), в коем в качестве помощника принял участие и Невахович: он консультировал иудеев – членов Комитета Ноткина и Перетца. Именно в связи с работой этого Комитета Лейба выпускает в свет свою книгу «Вопль дщери иудейской» (СПб., 1803) с посвящением министру внутренних дел Виктору Кочубею (1768-1834) – аллегорическое изображение положения евреев в России начала XIX века. А в 1804 году книга в адаптированном виде выходит на иврите в Шклове (там была типография с древнееврейскими литерами) под заглавием «Кол Шават бат Иегуда», с посвящениями «защитнику своего народа» Ноткину и «коммерции советнику» Перетцу.

Издание книги на «языке более известном и знаменитом в отечестве» замышлялось автором для русского читателя, точнее, адресовалось властям предержащим России. Как отметил литературовед Василий Львов-Рогачевский, Невахович «обращался более к власти, чем к общественному мнению, поскольку искал в ней “горячую защиту гонимого народа”». Горячий последователь Мендельсона, он пытался убедить начальство, что «искажённые нравы целых народов не могут иначе исправиться, как посредством отнятия причин, произведших превратность оных». И, отметая клеветы в адрес иудеев, он призывал: «Прежде чем обвинять кого, внемли гласу его». А вот для своих единоверцев надобны были другие слова, аргументы, акценты.

Композиционно книга состоит из трёх глав: помимо «Вопля дщери иудейской», в неё вошли также «Собеседование между Синат-Гадатом (Нетерпимость), Эметом (Истина) и Шалумом (Миролюбие)» и «Чувствование верноподданного на случай учреждения по Высочайшему Его Величества Государя Императора Александра I повелению Комитета о устроении евреев на пользу государственную и их собственную». Исследователь Израиль Цинберг отмечает значительные расхождения между русским и ивритским текстами. Хотя, по-видимому, вторая глава книги была первоначально написана на иврите (причём под очевидным стилевым влиянием еврейских просветителей-«меасефистов»), другие части в еврейском издании даны в самом фрагментарном виде. Оно и понятно, ведь «Кол Шават бат Иегуда» адресована иудеям и говорит об идеалах самих иудеев – об их просвещении, патриотизме, гражданских добродетелях. Между тем, взывать к религиозной толерантности, к расширению гражданских прав, доказывать, что евреи – «человеки», полезные и верные Отечеству, логичнее было именно перед лицом россиян.

«Вопль дщери иудейской» был воплем не только дочери, но и всех российских иудеев, униженных и экономически, и нравственно. И унижение нравственное для автора тягостнее реальных последствий общественного остракизма. Невахович обнажает душевные раны евреев. «Быть презренным – сего не довольно! – пишет он. – О, мучение, превосходящее всякую горесть на свете! О, мучение, меры которого ни один смертный изъяснить не может! Если бы громы, ветры, бури и шумное треволнение океана, смешиваясь с воплем человека презренного, составили единый глас: то разве бы тогда такой ужасный вопль мог выразить великость страдания оного!»


Л. Н. Невахович. Кол Шават бат Иегуда. Шклов, 1804. Титульный лист.


Невахович. Вопль дщери иудейской. Спб., 1803. Титульный лист


Обладая боевым темпераментом, автор в порыве бурного возмущения гневно обличает извечную заскорузлую ненависть к евреям: «Веки – народы обвиняют Иудеев… то обвиняют их в чародействе, то в неверии, то в суеверии… Веки ещё не успели открыть тщеты умыслов против них, как уже наступали новые. Подобно звеньям неразрывной цепи соединены оные к утеснению только сего народа, подобно жребием своим несчастному сыну, страждущему среди семейства, ненавидящего его. Братья его толкуют все его поступки в худую сторону, и если когда открывается пред ними его невиновность, то они, как бы стыдясь прежних своих ошибок, стараются навлечь на страдальца новые обвинения, дабы продолжать его мучения и заглушать укоризны совести».

Писатель апеллирует к чувствам добрым христиан, живущих бок о бок с евреями: «О, христиане, славящиеся кротостью и милосердием, обратите к нам нежные сердца ваши!.. Ах, христиане!.. Вы ищете в человеке Иудея, нет, ищите лучше в Иудее человека, и вы без сомнения его найдёте. Примечайте только… Клянусь, что Иудей, сохраняющий чистым образом свою религию, не может быть злым человеком, ниже худым гражданином!!!» Свои мысли и чувства он от имени дщери иудейской адресует непосредственно к россиянам: «Возлюбленные Россияне! – К вам преимущественно обращаюсь; пред вами осмеливаюсь отверсти уста мои; пред вами, снисходительные и непоставляющие себе за стыд быть собеседниками с несчастною дщерию Израиля, невзирая на то, что я другого племени, закона и униженного жребия… Пред вами изливаю я сердце моё. Так, – находясь в бездне ничтожества, я видела благодетельного сына вечности, протекший 18-й век, век человеколюбия, век терпимости, век кротости…, век беспримерный в Истории, век, который возвёл Россию на вышнюю степень благополучия, – Россию, которою я принята как дщерь».

И Невахович настоятельно подчеркивал, что был сыном своего Отечества, считал себя русским Моисеева закона. «Любовь к Государю и Отечеству, восхищение о нынешних просвещённых временах, удовольствие и некоторый род любочестия и гордыни, что могу наименовать Россиян соотчичами, и соболезнование, снедающее мою душу в рассуждении моих соплеменников – вот изображение духа, который водит здесь слабым пером моим», – пишет он в предисловии «От сочинителя». Историк Юлий Гессен говорит в этой связи о своего рода двойственности нашего героя; о том, что, выразив соболезнование своим единоверцам, он тут же изливает любовь и привязанность к сынам «народа знаменитого, народа великого», часто столь нетерпимого к евреям. Однако никакого противоречия здесь нет. Действительно, его любовь к русским по своей силе не уступала, если не превышала, его привязанности к родному племени. Касательно же распространённых антисемитских настроений, цель Неваховича как раз и состояла в том, чтобы умножить число сторонников евреев – мысль утопическая, но какое творчество обходится без утопии?!

Английский историк Джон Клиер говорит о непосредственном влиянии на это произведение идей Гаскалы, французской просветительской мысли XVIII века, теорий Джона Локка и т. д. Он указывает и на свойственный повествованию «сентиментальный стиль». А американский исследователь Дэвид Э. Фишман усматривает здесь воздействие сочинений зачинателя русского сентиментализма Николая Карамзина. В самом деле, Невахович апеллирует здесь не столько к разуму, сколько к чувству, сердцу (он часто употребляет это слово!) «соотчичей», т. е. соотечественников1. Близко было писателю-иудею и сочувственное изображение его единоверцев, представленное Карамзиным в «Письмах русского путешественника» (утверждение профессора Максима Д. Шраера о «нео-классицизме» стиля произведений Неваховича представляется нам не вполне точным).

В дальнейшем Невахович, при всём своём остром интересе к еврейству, в литературном творчестве к этой теме непосредственно не обращался. Зато всё громче звучит у него патриотическая нота. В 1804 году он публикует философский трактат «Человек в природе. Переписка двух просвещённых друзей», проникнутый идеями просветительского рационализма. Казалось бы, пред нами лишь отвлечённое теоретизирование, но в первом же письме автор вдруг клянётся в любви к родине. И это несмотря на то, что народы, населяющие Россию, различны по вероисповеданию и что есть среди них такие, которые, как он пишет, «не признают в нем брата»! Он верит в победу разума над «предрассудками», ратует за веротерпимость, за «братское» сосуществование народов – без войн, грабежей и взаимного «ожесточени я».

Обращают на себя внимание опубликованные Неваховичем в журнале «Лицей» «Примечания на рецензию, напечатанную в… „Allgemeine Literaturzeitung„…на «Опыт повествования о России», соч. Елагина (1806, Ч. 3, Кн. 2). Автор не столько защищает исторический труд Ивана Елагина от нападок иноземных критиков, сколько рассуждает о престиже и авторитете России. В первой же фразе «Примечаний…» он признаётся: «Давно уже я желал сказать нечто касательно невыгодного мнения чужеземцев о России». И далее продолжает в чисто русофильском духе: «Сколь с одной стороны не простительно тем чужеземцам, которые позволяют себе без должного размышления осуждать Россиян и основывать суд свой на одних поверхностных сведениях, столь с другой стороны прискорбно, что Россияне доселе допускали [курсив Неваховича! – Л.Б.] ещё иноземцам думать о них превратно и предосудительно».

Он называет русских «народом знаменитым по быстрым и чрезвычайным успехам» и призывает: «Самые оскорбительные нарекания должны наконец воспламенить ревность Россиян». Давая отповедь некоторым нелепостям и басням чужестранных историков, пишущих о России, он настоятельно подчёркивает: «Иностранцы, не зная Русского языка, не знают и не могут знать духа Российского народа в настоящем его существе… Россияне всегда имели мужественный дух, язык глубокий и обширный».

И тут с нашим героем происходит досадная метаморфоза: Невахович, который совсем недавно в «Вопле дщери иудейской» риторически вопрошал: «Есть-либ Если б? мы отвергли свой закон, чтоб уравняться в правах, то сделались ли бы чрез то достойными?», в 1806 году вдруг отказывается от иудаизма и принимает лютеранство (также впоследствии поступит и его друг Абрам Перетц) и даже женится на христианке – Екатерине Михельсон (1790-1837). Впрочем, американский исследователь Люба Виханский указывает, что Михельсон на самом деле была еврейкой и приняла ранее протестантизм. По некоторым сведениям, она была дочерью художника-гравера, впоследствии члена Императорской Академии художеств Самуила Михайловича Михельсона (1752-1831), уроженца Польши, впоследствии обосновавшегося в Киеве и фигурирующего в списках местной еврейской общины.

Нет сомнений, что Иехуда Лейб, который теперь уже называл себя не иначе, как Львом Николаевичем, предпринял этот шаг из карьеристских соображений. Но едва ли верно мнение современного историка Дмитрия Бутрина, что «после принятия протестантизма [он]… о евреях уже не вспоминал». Живого интереса к соплеменникам он не потерял до конца своих дней. Вот только одно свидетельство – в 1809 году мы находим его имя среди подписчиков еврейского просветительского журнала «Меасеф» («Собиратель»), сыгравшего важную роль в культурном движении Гаскалы (в нём принимали участие такие признанные его апологеты, как Мозес Мендельсон, Соломон Маймон (1753-1800), Нафтали Герц Вессели (1725-1805) и др.).

Теперь уже карьера Льва Николаевича вполне задалась. После крещения он получил потомственное дворянство и чин коллежского регистратора, а вскоре и губернского секретаря. В 1809 году был зачислен в службу подканцеляристом в Экспедицию о государственных доходах Министерства финансов. В нём вдруг обнаруживается и предпринимательская жилка, и параллельно, при участии финансового гения – его друга Перетца – он успешно подвизается на ниве коммерции: занимается военными поставками. Постепенно он обрастает связями в российском бюрократическом мире [особенно полезным оказалось его близкое знакомство с влиятельнейшим сенатором, комиссаром Царства Польского Николаем Новосильцевым (1788-1838)] и в деловых кругах. В 1815 году его производят в титулярные советники.

Его трагедия «Сульеты, или Спартанцы осьмнадцатого столетия. Историческое повествование в пяти действиях», поставленная на сцене Александринского театра 30 мая 1809 года, имела шумный успех. Приуроченная к приезду короля греко-албанской республики Сулли, который вместе с Александром I посетил премьеру, пьеса была тем более злободневна, что повествовала о героической борьбе греков-сулиотов против завоевателей-турок (а именно – о сражении 1792 года между сульетами и «правителем Албании» Али-Пашою). Успешный исход этой борьбы за независимость не мог не привлечь внимание русского зрителя и, более того, самого царя. Говоря о драматургических особенностях пьесы, исследователи отмечают «экзальтированный патриотизм “неустрашимых греков”, экзотичность аксессуаров, введение батальных сцен с хорами и особое внимание к женскому героическому характеру». Последняя партия пьесы обретала свою актуальность именно для российского патриота. Героиня трагедии Амасека, вдохновительница побед над турками, восклицала: «Потомки Лакедемонцев! Достойные братья храбрых Славян! [вот где ключевая идея! – Л.Б.] От собственных дел познавайте, что может произвести единодушный народ при истинной любви к отечеству, – народ, который не хочет быть побеждённым, исполнен любви и доверенности к своим начальникам и уповает на Бога! – Поспешим во храм и принесём совокупное благодарение за спасение Отечества».

Автор посвятил эту пьесу известной даме сердца царя, фрейлине Марии Нарышкиной (1779-1838) и удостоился высшей монаршей милости: был зван в императорскую ложу и получил золотую табакерку с бриллиантами. В спектакле участвовали лучшие петербургские актеры: Александра Каратыгина (1777-1859), Екатерина Семёнова (1786-1849), Мария Вальберхова (1789-1867), Елисей Бобров (1778-1830) и др. Рассказывали, что когда во время премьеры занавес опустился, правитель Сулли и делегация сульетов поднесли Каратыгиной (она исполняла роль Амасеки) драгоценные подарки. «Сия драма есть одно из превосходнейших сочинений в своём роде», – восторженно писал о ней литератор Николай Греч. Пьеса не сходила со сцены почти два десятилетия. А в 1814 году она в переводе на греческий язык была представлена в Одессе.

Закономерно, что российский патриотизм приводит Неваховича в стан предтеч славянофильства в русской культуре. Еще в 1805 году он защищает от нападок критики стихотворца Семёна Боброва (1763-1810), ученика старовера и архаиста Александра Шишкова (1754-1841). В статье «Мнение о разборе 2-й песни “Тавриды”..» («Северный вестник», 1805, № 8) он защищает метафорическую усложнённость стиля Боброва, ссылаясь на то, что вдохновение не подвластно правилам. А литературовед Владимир Коровин высказал предположение, что Бобров пользовался советами Неваховича при написании эпической поэмы «Странствующий слепец, или Древняя ночь Вселенной» (1807-1809).


Александр Шаховской


В 1809 году Лев Николаевич сближается и с известным поэтом и драматургом, будущим непременным членом «Беседы любителей русского слова», Александром Шаховским (1777-1848) и даже живёт у него в доме. Шаховской был занят написанием пьесы на ветхозаветный сюжет «Дебора, или Торжество веры», и он обратился к еврею Неваховичу именно как к знатоку истории Израиля и Священного писания. Вот что он потом напишет: «Я почитаю своей обязанностью сказать, что г-н Невахович, сочинитель “Сулиотов”, воспомоществовал мне не только своими сведениями в еврейской словесности, но даже он (по сделанному нами плану) написал некоторые явления 1-го и 2-го действий, переложенные мною с небольшими изменениями в стихи; многие мысли и изречения в роли первосвященика извлечены им из Священного Писания; политическая речь Деборы почти вся принадлежит ему. Итак, я с удовольствием признаюсь пред всеми, что его дарования, сведения и здравый ум много способствовали к успеху пиесы». В основе сюжета трагедии лежит библейский рассказ о подвиге еврейской пророчицы Деборы, избавившей свой народ от ханаанского ига. Однако для русской гражданской и патриотической поэзии начала XIX века библейская и, в частности, ветхозаветная образность приобрели особый смысл и значение. В сознании россиян (особенно накануне Наполеоновского нашествия) состояние гражданской ответственности за судьбу отечества ассоциировалось с Ветхим Заветом, с борьбой древних иудеев за освобождение Израиля. Так само еврейство Неваховича работало на идею русского патриотизма.

Интересно, что враждебные Шаховскому «арзамасцы» – новаторы приписывали писателю-еврею более значительное участие в создании трагедии. Литератор Дмитрий Дашков (1788-1839) в язвительной памфлентной кантате «Венчанье Шутовского» иронизировал:

 
Еврей мой написал Дебору,
А я списал.
В моих писаньях много вздору –
Кто ж их читал?
 

Примечательно, что эти шутливые строки переписал в свою тетрадь шестнадцатилетний лицеист Александр Пушкин.

Трагедия «Оден, царь скифский» (1810), переведённая со шведского, была лишена литературных достоинств и повлекла за собой уничтожающий отзыв литератора Александра Измайлова, который назвал сей опус «рукодельем израильтянина Неваховича». Он писал: «От сотворения мира не было на театре такой глупой пиесы, но пиеса эта – трагедия, а трагедии очень любит наша публика». Пьеса на сцене не удержалась и была поставлена всего дважды.

В дальнейшем Невахович сосредоточился на делах, от изящной словесности весьма далёких, в коих весьма преуспел. В 1813 году он под покровительством всесильного Новосильцева переезжает в Варшаву и становится главным поставщиком продовольствия и фуража для русской армии в Польше. Ему удаётся оттеснить докучливых конкурентов и в 1816 году (при поддержке того же Новосильцева) заполучить право на управление всей табачной монополией в Царстве Польском. Дальше – больше: в его руках оказывается продажа спиртного и мяса в Варшаве, аренда кошерного дохода и т. д. С 1821 года он служит уже в Правительственной комиссии финансов в Варшаве и в награду за усердие и рвение получает ордена Св. Станислава 4-й степени и Владимира 4-й степени. Обласканный властями, Лев Николаевич становится одним из самых богатых людей царства Польского, владельцем многих домов и роскошного трёхэтажного особняка в Варшаве. Согласно архивным материалам, опубликованным историком Дмитрием Фельдманом, в доносе из Секретного архива агента Екатерины Хотяинцевой от 4 марта 1826 года, небольшая группа коммерсантов (в их числе Лев Невахович и Абрам Перетц) за несколько последних лет нажили в Варшавском герцогстве 100 млн. рублей. И хотя в деловых кругах Лев Николаевич снискал себе репутацию надёжного партнера и умелого организатора, мелкие торговцы и шляхта почитали его плутократом, разоряющим страну. Неудивительно поэтому, что в первый же день Польского восстания 29 ноября 1830 года мятежная чернь разгромила дом Неваховича в Варшаве. Но хозяин, по счастью, не пострадал – бежал за полтора месяца до сего события, прихватив с собой деньги и драгоценности. Своим детям он оставит потом весьма крупное состояние, назначив своим душеприказчиком друга юности Перетца.

Израильский исследователь Михаил Вайскопф утверждает, что «художественная фантазия на тему откупщика Лейба Неваховича, выкрестившегося во Льва Николаевича» представлена в повести Рафаила Зотова «Приезд вице-губернатора» (1839): «Ах, боже мой! Да этот жид здесь? Теперь я вспомнил о нём. Он везде вертелся по передним… Его звали Лайбою, но он, кажется, перекрестился и ходит во фраке… Он у вас там понажился у откупов, записался в гильдию и стал уже чиновником. Он уже, брат, канцелярист, почти офицер». И хотя персонаж повести действительно аттестует себя Львом и действует на пару со своей женой, есть основания усомниться в направленности филиппики Зотова: ведь повесть была написана спустя восемь лет после смерти Неваховича, и, понятно, в этих условиях сей конкретный адресат совершенно терял свою актуальность.

Так или иначе, но, реализовав себе вполне в сферах карьеры и благосостояния, Лев Николаевич как будто успокаивается на этом и пописывает лишь от случая к случаю. Прошла пора читательского и зрительского успеха, и приходится признать: некогда талантливый писатель растерял и прежнюю свою мастеровитость, и литературный дар. Поздние опыты Неваховича заслуживают лишь упоминания. В 1817 году в журнале «Сын Отечества» (№ 30-31) появляется его перевод «Речи о просвещении» Томаса Фридриха фон Рейнбота (1750-1813); в 1823 году – пьеса на восточную тему «Абу-Хассан, или Прожектёр» (на польском языке); она шла в Варшаве, но на сцене не удержалась. В 1829 году Невахович издаёт перевод первых пяти книг «Мыслей, относящихся к философической истории человечества» Иоганна Готфрида Гердера (1744-1803). Перевод был подвергнут сокрушительной критике в журнале «Московский телеграф» (1829, № 17). В 1832 году, уже посмертно, в Императорском театре, было поставлено его «историческое представление» «Меч провидения, или Надир Тахмас Кули Хан», но и оно прошло незамеченным.

Впрочем, Невахович остаётся верен своей дружбе с Абрамом Перетцем, которую пронёс через всю жизнь. Они непрерывно поддерживали самые тесные отношения: известно, что в бытность в северной столице Невахович часто останавливался в его доме.

Не забывает преуспевший Невахович и о своих национальных корнях. Более того, сохраняет тесные связи с еврейской элитой, печётся о благе соплеменников. В 1829 году он подаёт императору Николаю I сочинённый им «Проект о благоустройстве расстроенного положения народа еврейского до миллиона людей обоего пола, в России обращающегося…», в коем предлагает постепенный план необходимых реформ.

А 17 марта 1831 года он сочинил и свой дипломный герб, который зафиксирован в Ч. 10 «Сборника дипломных гербов Российского Дворянства, не внесённых в Общий Гербовник». И по его настоянию художник-геральдист изобразил в верхней части герба Неваховичей золотую шестиконечную звезду. Это, пожалуй, единственный пример магендовида в дворянской геральдике России! А это означает, что для Льва Николаевича его патент на благородство был никак не мыслим без возлюбленного им еврейского символа.

Значение Неваховича в истории культуры никак не умаляет тот факт, что его сочинение не нашло, да и не могло найти тогда отзвук в широкой еврейской среде, как и «Стиховорения» (1841) Леона Мандельштама и «Мысли Израильтянина» (1846) Абрама Соломонова, о чём мы ещё расскажем. Ведь, как отметил израильский литературовед Шимон Маркиш, «полстолетия, по меньшей мере, ещё два маскильских поколения, потребовалось, чтобы возник хоть какой-то круг читателей, приобщившихся к русскому языку». Тем не менее, названные книги обладают непреходящей ценностью, ибо их авторы доносили до россиян еврейские чаянья, еврейский взгляд, еврейский образ мыслей. Невахович выступил здесь пламенным правозащитником; Мандельштам, по его словам, отобразил в книге «еврейский дух»; Соломонов, истый маскил, грезил о том, чтобы «познакомить своих единоверцев с русским языком и заохотить их к постоянному его употреблению». Грёзы эти станут явью позднее, когда в результате коренной реформы еврейского образования, предпринятого при Николае I, в империи появятся уже тысячи книгочеев, понимающих язык Пушкина и Гоголя. Да и сам термин «русский еврей», по словам американского историка Бенджамена Натанса, стал распространённым только в 1860-е годы. Первым, кто привлечёт острое внимание таких евреев, будет писатель Осип Абрамович (1817-1869); он дебютирует в печати в 1847 году, станет редактором первого русско-еврейского журнала «Рассвет» (Одесса, 1860-1861) и получит статус пионера русско-еврейской литературы. Но это нисколько не умаляет заслуг Неваховича. Это он стоял у истоков еврейской русскоязычной литературы, всемерно приближал её появление.

1 августа 1831 года Льва Николаевича не стало. Он похоронен на Лютеранском (Волковом) кладбище в Петербурге. На надгробном монументе выгравирована надпись: «Там обители, миры, пространства – они блистают в полной юности, после истечения тысящелетий; перемена времён не лишает их лучезарного света. Здесь же под вашими взорами всё истлевает, время угрожает разрушением земному великолепию и земному щастию… Из трудов покойного».

Очень выразительно и проникновенно говорит о жизни Неваховича культуролог Владимир Топоров: «Он вкусил и немало горечи, испытал и неудачи, и неблагодарность, и разочарование, и крушение иллюзий. Как, умирая, оценивал сам Невахович свою “русскую” жизнь, мы не знаем, но в России… память о нём сохраняется, точнее, оттаяла после десятилетий ледяной стужи, беспамятства и равнодушия, и эта память – признательная и благодарная: она прежде всего о самом человеке и о лучшем из того, что им сделано».

* * *

От брака с Екатериной Михельсон у Льва Неваховича было двое сыновей и дочь. Старший сын, Михаил (1817-1850), писатель и блистательный карикатурист, был родоначальником русской литературной карикатуры, издателем весьма популярных в свое время журналов «Ералаш» (1846-1849), «Волшебный фонарь» (1848) и др. Другой сын, Александр (?-1880), драматург, заведующий репертуарной частью Императорских театров, переводил водевили с французского, в 1829 году поставил «Гусмана д’Альфараша» – весёлый фарс, пользовавшийся у зрителей большим успехом, а в 1849 году – «Поэзию любви». О нём, между прочим, сохранился забавный литературный анекдот. Александр признался однажды актёру Петру Каратыгину: «У меня такая плохая память. Я так рассеян…», – «Как племя иудейское по лицу земному», – закончил фразу Каратыгин. Выйдя в отставку, младший Невахович ездил с итальянской труппой в Константинополь, но, потерпев неудачу, оставил навсегда театральное дело и переселился за границу, где и умер.

Известен также его сын, Николай Александрович (1835-1901), вице-адмирал Флота. А вот красавица-дочь Льва Неваховича, Эмилия Львовна Невахович (Мечникова) (1814-1879), была в своё время предметом недолгого увлечения самого Александра Пушкина. Её сыновьями были знаменитый ученый, лауреат Нобелевской премии Илья Ильич Мечников (1845-1916) и его братья, известный географ и социолог, а также анархист, участник освободительного движения в Италии (Рисорджиненто), сподвижник Джузеппе Гарибальди Лев Ильич Мечников (1838-1888), а также Иван Ильич Мечников (1836-1881), тульский губернский прокурор, впоследствии председатель Киевской судебной палаты. Интересно, что последний является прототипом героя повести Льва Толстого «Смерть Ивана Ильича».

Учёный еврей. Леон Мандельштам

Он был первым евреем, окончившим российский университет, издавшим сборник своих стихотворений на русском языке и ставшим первым переводчиком произведений А. С. Пушкина на иврит. Поэт Осип Мандельштам приходился ему внучатым племянником.

Этот еврейский юноша совершил беспрецедентный по тем временам поступок: он покинул отчий дом и отправился в Москву, чтобы учиться в тамошнем университете. По пути в Первопрестольную он встретил кантора, который, узнав о цели его путешествия, спросил: «Зачем вы едете? Вы могли бы быть первым в своём народе, а оставляете всё, чтобы быть последним среди ученых христиан». – «В Талмуде сказано: будь лучше последним у львов, чем первым у зайцев!» – парировал наш герой. Звали его Леон (Арье Лейб) Иосифович Мандельштам (1819-1889).

Впрочем, кантор был отнюдь не единственным в иудейской среде, у кого поступок этого молодого человека вызвал, мягко говоря, недоумение. О Леоне сокрушались, прежде всего, его домочадцы, воспринявшие сей его шаг как отступничество от еврейства. «Отец дал тебе платье, ты его переменишь, – взывал к беглецу его брат, – мать играла твоими кудрями, ты их срежешь. Ты станешь говорить языком, для нас непонятным, и будешь писать рукою, для нас незнакомою…»

Между тем, Леон происходил из семьи далеко не самой ортодоксальной. Он родился в городе Жагоры Виленской губернии, что располагался на границе с Курляндией (ныне между Литвой и Латвией). То был важный тогда торговый город на берегу реки Швети с населением в 3 тысячи человек, половина из коих была иудейского происхождения. Благоприятную почву нашли здесь идеи Гаскалы и её основоположника Мозеса Мендельсона, ярко и боевито изложенные в программе германского журнала на древнееврейском языке «Меасеф» («Собиратель»). Общий лозунг авторов сего издания – «Тора и мудрость, вера и разум», они стремились доказать совместность истинной религии и еврейского просвещения, свято веря в свой идеал.

Леон Мандельштам


Отец Леона, Иосиф (Иосель) Мандельштам (1776-?) был человеком эрудированным и весьма энергичным. Видный купец, он исколесил по торговой надобности Россию, Польшу, Германию, и хотя поднаторел в изучении Талмуда и иудейской книжности, был не чужд просветительских идей. Между тем, борьба еврейских фанатиков старины против новых веяний принимала тогда средневековый характер – «зловредные» книги они сжигали на кострах. Одно только хранение Библии в переводе Мендельсона почиталось подвигом самопожертвования; людей сживали со света, сдавали в солдаты за малейшее прегрешение против религии. Однако Леон, благодаря родителю, получил, по счастью, не только традиционное еврейское, но и общее образование, изучал иностранные языки и европейскую литературу. Вот как об этом вспоминает он сам: «Денно и нощно занимался Талмудом и в 12 лет получил эпитет “илуй” (отличный) и симптомы чахотки. Много читал, благодаря отцу и старшим братьям, из учеников Мендельсона, потом философию Маймонида, Спинозы». Он жадно поглощал знания, «как прародитель наш, библейский Авраам, вкушая сок небесного плода – просвещения». Это именно о Леоне и его единомышленниках, видевших национальные злоключения в изоляционизме и жестоковыйности, рассказал еврейский публицист: «В какой-нибудь уединённой каморке, вдали от стариков, при слабом освещении сального огарка, собирались все эти юные искатели света; здесь делились они впечатлениями прочитанного, обменивались книгами, горячо спорили о судьбах своего народа. Сколько тут созрело упований, сколько в них билось самоотверженной любви, и какой горячей верой в предстоящее обновление были переполнены их юные сердца. Никто до них и после них не заглядывал так глубоко в застарелые язвы народа; никто, даже самый лютый враг еврейства, не был проникнут, как они, горячей ненавистью к порокам и слабостям своих единоверцев; никто так нещадно не бичевал их, как они».

Мандельштам, наряду с древнееврейским, латинским, овладел также немецким и французским языками и даже пробовал свои силы в сочинительстве на сих наречиях в духе модного тогда романтического направления. Стал углублённо заниматься и русским языком. О том, как постигали в ту пору язык Пушкина и Гоголя молодые евреи из местечек, рассказывает C. Анский (Шлойме-Залман Раппопорт, 1863-1920) в повести «Пионеры» (1904-1905): «А как мы учились? Разве мы знали, с чего начать? Разве у нас были книги?! В полночь, прячась в подвалах и погребах, с риском для жизни учились мы русской грамоте. И как учились! Товарищ, умерший от чахотки, выучил наизусть русско-немецкий словарь, – русско-еврейского тогда ещё не было, и таким образом выучился по-русски. Другой товарищ выучил наизусть “Свод законов”, чтобы сразу и по-русски научился и законы узнать».


Евреи в России в XVIII веке


Впрочем, Леон освоил русский язык настолько, что по прошествии нескольких лет, хотя не всегда правильно выговаривал слова, но легко мог писать на нём не только прозу, но и стихи. При этом он проявил столь завидное владение версификацией, что мог справиться с прихотливой рифмовкой русского сонета. Из своих стихотворных опытов он составил целую рукописную книгу, которую всегда держал при себе.

Судьбоносной оказалась встреча нашего отрока с заезжим русским офицером (военные часто столовались в корчме отца), с которым они сошлись в шахматной баталии. В той партии Леон одержал победу, но он выиграл вдвойне, поскольку проигравший, под впечатлением от его интеллектуальных способностей, насказал много лестного об «образованном русском обществе», о «новом, свободном, изящном», что дало мальчику новый стимул к изучению наук. Известно, что он продвинулся в изучении логики, общей и частной риторики, математики (алгебры, геометрии, стереометрии), получил общие понятия по предмету всеобщей истории и некоторые сведения по общей и русской статистике.

Самообразование нашего героя оказалось, однако, на время прерванным из-за ранней женитьбы. Избранница шестнадцатилетнего Леона (точнее, его отца, ибо на раннем браке настоял именно Мандельштам-старший) принадлежала к совсем иной среде. В доме тестя, в еврейском местечке Кейданы (ныне г. Кедайняй) Ковенской губернии, куда после свадьбы переселился юный Леон Мандельштам, царила воинствующая ортодоксальность; занятие любыми «посторонними» предметами, такими, например, как чтение какой-либо неталмудической книги, воспринималось здесь как богохульство. Долго оставаться в этом доме Леон не мог; он вернулся под отцовский кров, а вскоре и развелся с женой, хотя у них родилась маленькая Гитель. Боль расставания с любимой дочерью он увековечит впоследствии в «Колыбельной Гители»:

 
Спи, малютка мой родимый,
Не знай пока, что слёзы лью,
Что, как огонь неугасимый,
Печаль снедает грудь мою;
Я всё снесу, всё утаю!..
 

Главное то, что Мандельштам, как ему мнилось, угадал своё призвание – стать защитником и просветителем своего народа, в большинстве своём – увы! – далёкого от европейской культуры того времени. Вот какие сокровенные чувства поверяет бумаге двадцатилетний Леон: «Так я стою теперь – дикий, сильный, свободный сын природы, любящий свое отечество и язык родимого края, но несчастный несчастием моих единоверных братьев. Я разгневан на их ожесточение, губящее их способности, но я привязан узами родства и чувства к их бедствиям. Цель моей жизни есть оправдать их перед светом и помочь им удостоиться этого оправдания». Состояние нашего героя очень верно передал литератор И. Кисин: «С одной стороны, он весь во власти чар освящённых временем традиций гетто; с другой, его манят новые миры и новые формы жизни. Он изнывает от этого вечного разлада, и душу его терзают сомнения и вопросы… Его страшит будущее, он знает, что осуждён на одиночество в чужом мире, но его влекут туда силы, которым он не может противостоять».

Жажда самых разносторонних знаний возбуждает в нём желание получить систематическое образование, что было возможным только вдали от родных пенатов, в столичном университете. Невольно вспоминается рассказ Шолом-Алейхема «Выигрышный билет», где еврейский юноша тоже покидает местечко и едет учиться в большой город. Финал рассказа, однако, трагичен: образованный еврей, дабы преуспеть, отказывается от веры предков, за что родные его проклинают и хоронят заживо. Не то Мандельштам! Он не только не изменяет своей религии, но обращает к еврейству все свои помыслы, делает заботу о соплеменниках смыслом всей жизни. Позднее, подводя итог своим трудам и дням, он скажет: «Три идеала управляли доныне моим духом и сердцем: образование, родина и моя нация!» А тогда, накануне отъезда из Жагор, он посвящает родному местечку вот какую «Прощальную думу»:

 
Спи, отчий дом, уж бдит твой друг,
Уж бдит твой гений над тобою;
Лишь за тебя ушёл он вдруг
В чужую даль, борясь с судьбою;
За вас пошёл он в дальний путь,
За вас открыл стрелам он грудь;
И только вы – его награда,
И честь, и слава, и отрада…
 

По счастью, «стрелы судьбы» пролетели мимо нашего героя: русская Фортуна к нему явно благоволила. Он приехал в Вильно, чтобы сдать экстерном экзамены за курс губернской гимназии. И не беда, что первая попытка оказалась неудачной, зато вторая дала свои плоды. Попечитель Виленского учебного округа пишет по сему поводу ректору Московского университета: «По вторичному испытанию Мандельштама совет Виленской гимназии хотя и не признал за ним сведений соответствующими полному гимназическому курсу, но нашёл их, однако же, достаточными для дозволения поступать в университет… Основываясь на этом заключении и приняв в соображение природные способности помянутого Мандельштама, составляющего необыкновенное среди единоверцев своих явление, его любовь к наукам и особенные дарования к языкам и словесности… я решился отправить его в Московский университет вольным слушателем». По приказу министра народного просвещения графа Сергея Уварова (1786-1855) Мандельштам «без дальнейшего испытания» был допущен к слушанию университетских лекций.

Не правда ли, странно: еврей показывает на экзамене не слишком блестящие познания, а чиновник, тем не менее, выдаёт ему аттестат да ещё снабжает рекомендательным письмом; сиятельный же министр немедленно зачисляет его в студенты. Как-то не вяжется такой «режим наибольшего благоприятствования» с процентной нормой приёма евреев в вузы, традиционно ассоциирующейся с царской Россией!

В дальнейшем Мандельштаму суждено будет дожить и до этих ограничительных (если не сказать, юдофобских) мер. Но тогда, в 30-40-е гг. XIX века, иудеи вовсе не рвались в университеты – они были заперты в местечках, полностью отгороженных от русской жизни, языка и культуры. А потому и образовательная политика правительства по отношению к ним была совершенно иной. Объявив Талмуд и «фанатизм» раввинов виновниками сепаратизма сего народа, власти провозгласили тогда главной своей задачей нравственное и религиозное преобразование еврейской нации, её сближение с христианским населением империи. А для этого надлежало создать сеть школ и казённых училищ, в коих наряду с иудаизмом (впрочем, модернизированным, ибо из программы всячески стремились вытеснить Талмуд, зато настоятельно рекомендовалась Библия в немецком переводе и с комментариями Мендельсона) преподавались бы предметы общеобразовательные: математика, физика, риторика, география, иностранные языки (и прежде всего, русский), отечественная история, литература и т. д.


Граф Сергей Уваров


Проводить сию реформу в жизнь и стал министр народного просвещения Сергей Уваров. Именно при нём возникло полуофициальное деление евреев на «полезных» и «бесполезных». К числу «полезных» относились «маскилим»: на них-то и делало ставку правительство Николая I. Министр Уваров, не найдя в Отечестве «русского Мендельсона», привлёк к делу просвещения немецкого еврея Макса Лилиенталя (1815-1882) и вёл переписку с иудеями Европы, чтобы выписать из-за кордона учителей для будущих еврейских школ. И можно себе представить, какой музыкой для его ушей стало неожиданное известие о появлении здесь, в Вильно, своего русского еврея, стремящегося к высшему образованию! Именным приказом он санкционирует зачисление Мандельштама в Московский, а затем и в Петербургский университеты, причём внимательно следит за его академическими успехами.


Л. И. Мандельштам. Стихотворения. М., 1841. Титульный лист.


Впрочем, соученики Леона были озадачены тем, что еврей оказался в русском учебном заведении. «“Еврей”, – следовательно, не могу иметь желание образовываться, чистого желания, без какой-то корыстной цели», – передаёт он их логику и продолжает: «Они меня спрашивают, к чему мне учиться… Я сначала не понимал этого вопроса и глупо глядел спрашивающим в глаза; потом я хотел было отвечать, что желаю сделаться поэтом, что было бы ещё глупее, но в моём недоумении я слышал другой вопрос, что, может быть, я хочу быть учителем, – и он мне служил ответом на первый вопрос». Впрочем, для Леона мотивы университетского образования были самоочевидны: он искал просвещения, знания и самосовершенствования и хотел лишь «слушать скромно и покорно, как младенец, беседы и рассказы о науках и поэзии». Он будет вновь и вновь повторять: «Если рок, лишавший меня до сих пор радости домашнего счастья, позволит мне способствовать правительству в образовании и просвещении русских евреев, я не буду жаловаться на судьбу, создавшую меня сыном этой нации».

Будучи натурой сложной, Леон совмещал в себе склонность к наукам с мечтательностью. По прибытии в Первопрестольную он вскоре дебютирует и как сочинитель: издаёт за счет неизвестного благотворителя книгу «Стихотворения Л. И. Мандельштама» (М., 1841). Это издание интересно уже тем, что является первым поэтическим сборником на русском языке, написанным еврейским автором.

Сохранилось письмо Мандельштама некоему Александру Васильевичу (не он ли спонсировал это издание?), где Леон раскрывает творческий замысел книги, её цель и читательское назначение. Он говорит здесь о несовершенстве своего творения и просит критиков указать ему на «ошибки в выражениях, в размере, в слоге» и т. д. Но исключительно важен и значим пафос этого произведения. Вот что говорит об этом сам Мандельштам: «Я смотрю на свои стихи как на перевод с еврейского, перевод мысленный и словесный…; мрачный мученический призрак духа без тела, так же, как иудаизм, вьётся по ходу моего сочинения… Вы найдёте [здесь] ту пылкую страсть, те болезненные стоны, свойственные “несчастным изгнанникам мира”».

Создатели современной «Краткой Еврейской Энциклопедии» восприняли эти слова в буквальном смысле и заключили, что стихотворения переведены с древнееврейского языка. На самом же деле Мандельштам, владевший русским вполне свободно, имел в виду совсем другое: речь шла об особом еврейском духе, коим проникнуты произведения сборника (автор так и называет их «плодами моего духа»). Он тем самым подчёркивает, что книга его – не столько достояние русской словесности, сколько часть русскоязычной еврейской культуры. В этом смысле он не мог не ощущать себя преемником писателя-еврея Льва Неваховича, автора сочинения «Вопль дщери иудейской» (1803), написанного на русском языке в защиту соплеменников. «Это [моё] сочинение, – резюмирует Мандельштам, – как редкость со стороны русского еврея, может подать повод к разным беседам о моей нации, и если б можно было одолжить моих единоверцев несколькими словами защиты и утешения!» Он гневно порицает здесь тех русских романистов и сатириков, которые стремятся «унизить евреев перед глазами света». Достаточно вспомнить карикатурное изображение иудеев в произведениях Николая Гнедича (1784-1833), Фаддея Булгарина (1789-1859), Ивана Лажечникова (1792-1869), да и Николая Гоголя (1809-1852), чтобы понять, что подобные обвинения имели под собой серьёзные основания.

Но обратимся к самой книге. Её предваряет предисловие «К читателям», где делается акцент на том, что «сочинитель, родом из Русских Евреев, не имел счастья получить воспитание пластически-Русское». Отмечается, что стихотворения извлечены из рукописи автора (причём, это только малая толика его трудов!), и что в самом порядке их напечатания в книге «видна какая-то связь, знакомая, может быть, вполне, его родственникам и ближайшим друзьям». Совершенно очевидно, что таким связующим звеном между текстами выступает здесь сам сочинитель. Так, под пером Мандельштама впервые в русской культуре иудей становится лирическим героем книги, обретает эстетический статус. Названия произведений («К Родине», «К певцу», «Действительность», «Мечта», «Стремление» и т. д.) подчёркивают их исповедальный характер. И речь ведётся здесь исключительно от первого лица:

 
Не счастлив ли здесь я любовью родных
И дружбой знакомых, средь отчего дома?
Зачем же душа моя, будто влекома,
Несётся всё в страны людей мне чужих?
О родине милой, о детских цветах
Горючие слезы в чужих краях канут;
Пока возвращуся, не все ли увянут
Любимые розы в родимых местах?
 

Переживания героя, оторванного от еврейской среды, естественны и глубоко прочувствованны, поскольку поверены жизнью самого автора. В то же время в стихах явлена и драма еврея-интеллигента, одинокого, чуждого новой Родине, коей несёт он весь свой пыл. Вот как живописует он свои душевные борения:

 
Вот стоят друзья и братья, –
Милый круг родных,
Простираю к ним объятья,
Чтоб оставить их.
Там вдали я одиноко
Свету чужд всему,
Руки к ним простру далёко –
Их не обниму.
Что ж вы, чувства в вечном споре,
Рвёте, рвёте грудь, –
Выберете в тяжком горе:
Родину иль путь.
Одному мне плавать в море,
С братьями ль тонуть?
 

Подчёркнуто биографичны и стихи, навеянные прибытием в Москву:

 
Столица России! Мечта моей жизни! –
Изгнанника мира, как сына отчизны,
С любовию матери примешь ли ты?..
Глядит он, глядит на твои красоты, –
И сердце в нём ноет, и рвётся, и скачет, –
Он вспомнил о доме, – и плачет, и плачет!
 

Порой автор поражает читателей неожиданными образами, явно опережая своё время. В своём программном стихотворении «Поэт» он, развивая традиционную тему о творце и невежественной черни, вдруг восклицает:

 
Не для торгов эдемский крин!..
Толпе не внятен запах цвета,
Толпе не внятен вздох поэта,
И чужд земным небесный сын!
 

В словах «запах цвета» заключён весь своеобычный художественный мир поэта, недоступный для понимания непосвящённых. Так и кажется, что сия метафора взята из арсенала поэзии символистов начала XX века!

Вообще, стихотворения Мандельштама отличают метрическое разнообразие, как правило, богатые точные рифмы, что позволяет видеть в нём умелого версификатора. И хотя его опыты не обходятся без поэтических штампов, для автора, пишущего стихи на неродном языке, это совсем неплохой результат.

Книга вышла в свет, когда Леон был уже студентом. Интересно, что Уваров никак не желает выпускать нашего героя из поля своего зрения. Вот знаменательный факт: в мае 1843 года он приглашает Мандельштама для участия в работе Раввинской комиссии (в качестве переводчика и писаря). Не правда ли, забавная картина: зелёный студент заседает за одним столом с признанными религиозными лидерами [среди коих рабби Ицхак из Воложина – знаменитый Менахем-Мендл Шнеерсон (1789-1866), а также влиятельные лидеры западноевропейского еврейства Адольф Кремье (1796-1880) и сэр Мозес Монтефиоре (1784-1885)] и участвует в решении важнейшего вопрос о просвещении русских евреев!

В 1844 году Леон с блеском заканчивает Петербургский университет и представляет на соискание степени кандидата философии диссертацию «Библейское государство». Речь идёт в ней о политико-экономических основах и государственных учреждениях пророка Моисея, оказавших спасительное влияние на развитие человечества. Отмечается, что именно в Ветхом Завете впервые явлены такие универсальные ценности, как права народа и права личности, свобода земли и свобода лица; во главе государства поставлено право, а индивидуальная независимость граждан есть гарантия для сохранения правительственной власти; религия должна идти рука об руку с наукой; учение необходимо сделать общенародным, а вовсе не уделом касты избранных, поддерживающих деспотию над тёмной бессмысленной толпой; для защиты Отечества следует ввести всеобщую воинскую повинность. Мандельштам касается важных аспектов становления древнееврейского государства, иллюстрируя рассказ живыми картинами Священной истории о быте, отношениях, связях, стремлениях своих древних пращуров. Важно и то, что слова его обретают здесь остросовременное звучание. Вот что он напишет впоследствии, в публикации своей диссертации 1871 года: «Прогрессивные меры к освобождению крестьян, к введению публичного суда, к введению общей воинской повинности, принятые ныне в России, вполне соответствуют Закону Божию, издревле в Израиле служившему главною основою общественного строя».

После блистательной защиты наш герой под патронажем того же Уварова направляется за границу в серьёзную научную кома ндировку для изу чени я клинописи, где не только овла девает тайнами письма древних шумеров, но и несколькими европейскими языками (в том числе английским, на котором весьма бойко пишет газетные фельетоны!). В 1846 году, по возвращении из чужих краёв в Петербург, он, по примеру «Меасефа», намеревается издавать для своих соплеменников просветительский журнал на древнееврейском языке. Издание, однако, не состоялось, возможно, потому, что петербургская еврейская община находилась тогда в младенчестве и не располагала необходимыми средствами. Сыграло роль и то, что вскоре после приезда Мандельштама в столицу Уваров назначил его «учёным евреем» при Министерстве народного просвещения – должность, которая требовала от Леона полной отдачи и не оставляла времени для других дел. Ведь ему было вменено в обязанность осуществить на практике уваровский проект еврейской школьной реформы, а также курировать работу около полутора сотен открывшихся казённых училищ. На месте он не сидит – ездит с инспекцией то в Виленский, то в Киевский, то в Дерптский учебные округа…

Помимо таланта организатора и администратора, востребованным оказалось и литературное дарование Мандельштама. По поручению министерства он составляет ряд катехизисов и учебных пособий на иврите, немецком и русском языках. Страстный пропагандист русского языка и культуры, он в 1847 году издаёт «Опыт руководства к практическому упражнению евреев в русском языке», куда включает (первые в истории!) подстрочные переводы на иврит фрагментов из поэмы «Медный всадник» и трагедии «Борис Годунов» Александра Пушкина.

Из-под пера Мандельштама выходит и пятитомный труд «Извлечения из Маймонида» (1848) на древнееврейском и немецком языках. Текст средневекового гебраиста подвергся, однако, модификации, был приноровлен к условиям российской жизни. Прежде всего, это касалось вопроса об отношении евреев к неевреям. Пренебрежительное слово «гоим» (так в оригинале) он заменяет на нейтральное «акум» и подчёркивает, что иудеи, находящиеся под властью и покровительством христиан (читай: русских), обязаны не только уважать иноверцев, но и любить их, как своих братьев. Именем Торы он призывает евреев неукоснительно подчиняться законам России и воле её августейшего монарха. Как отмечает американский историк Майкл Станиславский, «все русские маскилим выражали полную преданность государю и свои патриотические чувства, однако это неправомерное уравнивание предписаний Торы с законами царя, а также заявление, что евреи будут жить в России вечно, свидетельствуют о том, что Мандельштам был наиболее радикальным маскилом своего времени».

В числе подготовленных учёным евреем изданий мы находим и руководство по изучению иврита «Хиннух неарим» («Воспитание подростков»), напечатанное в 1849 году, и очерки о гражданских обязанностях «Шней праким» («Две главы»), увидевшие свет в 1852 году.

Поистине неоценимы и составленные Мандельштамом «Еврейско-русский словарь» (Т. 1-2, 1859) и «Русско-еврейский словарь» (1860), сыгравшие важнейшую роль в эмансипации русского еврейства. Целые поколения иудеев знакомились по ним с основами русского языка.

Чтобы дать представление о том, какие идеи внедрял Мандельштам в еврейские умы, обратимся к его «Учебнику иудейской веры», переизданному затем в 1870 году. Вот как комментирует он слова пророка Моисея «Люби ближнего, как самого себя»: «Кто такой наш ближний? Ближний наш – всякий человек, без различия народа, состояния и веры, каждый нуждающийся в помощи нашей и которому мы можем помочь… Наша любовь к ближнему должна простираться… даже на врагов наших». А ведь эта заповедь, особенно в части о врагах, традиционно связывается не столько с иудаизмом, сколько с христианством! Речь идёт здесь, таким образом, об общечеловеческих ценностях, сближающих обе религии. Примечательно, что главным занятием иудеев он объявляет не столь распространённую среди них торговлю и промысел, а гораздо менее популярные земледелие и ремесло (тут он весьма к месту цитирует 128-й псалом Давида: «Если ты питаешься ручною работою, счастлив ты и благо тебе»). Тем самым он настаивал на приобщении евреев к производительной деятельности, что вполне отвечало программным заявлениям российского правительства, политику которого он как государственный чиновник неуклонно проводил в жизнь. Особое внимание он уделяет отношению евреев к их родине: «Мы должны любить наше Отечество, то есть стараться споспешествовать по силам и всеми средствами благоденствию его».

Учебники Мандельштама, введённые Министерством народного просвещения в обязательную программу, встречали неприятие главным образом тех еврейских староверов, кто не желал выходить за рамки традиционного образования. Они распространяли нелепые слухи, что новые школы якобы склоняют учеников к перемене религии, а сам учёный еврей, издававший одно пособие за другим, жирует на кровные денежки своих единоверцев. Ортодоксы превратно толковали тот досадный факт, что пособия сии были непомерно дороги и печатались на средства так называемого «коробочного сбора» – обязательного налога с иудеев. «Покупателей на эти книги не оказалось, – сообщает современник, – их навязывали меламедам [учителям – Л.Б.]. Но так как плата за них (около 20 рублей) превышала иногда весь семестровый заработок меламеда, то её должна была взять на себя община, в виде экстреннего налога».

Находились и лица, которые самого Мандельштама обвиняли в жажде наживы на своих изданиях. Между тем, сохранившиеся о нём воспоминания современников рисуют Леона личностью недюжинной, с неукротимым авторским самолюбием, ощущением значимости собственного труда, чуждой своекорыстию. Вот что говорит о его изданиях очевидец: «Когда Мандельштам приступал к печатанию какой-либо книги, он не справлялся, сколько экземпляров может быть продано в течение такого-то количества лет, а давал распоряжение – отпечатать пять, десять, двадцать тысяч экземпляров. И если книги затем лежали без покупателей в книжных магазинах, то это вызывало в нём не раскаяние, а лишь чувство презрения к современникам, неспособным воспринять добро в большом количестве; и принимаясь за печатание следующей книги, он поступал по-прежнему. Неужели из-за того, что эти невежды не умеют разбираться в том, что есть добро, он станет вдаваться в грошовые расчёты, подобающие лавочникам?»

В 1857 году Мандельштам оставляет службу в Министерстве. Причину сего историки усматривают в его ярком, независимом характере, противостоявшем автократическим замашкам некоторых бюрократов от просвещения. Но, перестав исполнять должность учёного еврея де-юре, Леон продолжал оставаться им де-факто, и это вызывало в нём законную гордость. «Обязанный своим исключительным положением первого еврея, удостоенным университетской степени кандидата, себе одному, своим способностям, энергии и трудолюбию, – замечает его биограф Саул Гинзбург, – соединяя в себе огромную еврейскую эрудицию с обширною и разностороннею учёностью в области филологии и исторического знания, овладев в совершенстве большинством европейских языков, Мандельштам не мог не сознавать своего превосходства над поколением «маскилим» 30-40-х годов, не сумевшим выйти на широкую дорогу европейского образования, не сумевшим даже в область своих еврейских знаний внести необходимую систематичность, дисциплинированность… Он вносил во всё, за что ни брался, широкий размах, крупный аллюр».

И оказавшись в отставке и проживая за границей, Леон Иосифович не оставляет своей просветительской деятельности. Он публикует, преимущественно на немецком языке, капитальные труды по методике изучения Библии и Талмуда. Мандельштам также сотрудничает в ряде немецких, английских и русских периодических изданиях. В 1862 году он издаёт в Берлине «в пользу русских евреев» свой перевод Пятикнижия на русском языке (в 1872 году вышло 2-е издание, дополненное переводом книги Псалмов). И здесь он выступает пионером, ибо это – первый перевод книг Ветхого Завета на русский язык, выполненный евреем. Перевод не был допущен к обращению в России (из-за запрета пользования книгой Священного Писания на русском, а не на церковнославянском языке). Это издание, напечатанное за счёт автора в большом числе экземпляров, существенно подорвало материальное положение Леона. Лишь в 1869 году, на основании именного повеления Александра II, доступ этой книги в империи был разрешён.

Леон не уставал отстаивать интересы своих соплеменников и откликаться на злободневные темы современной ему жизни. Он решительно доказывал несостоятельность обвинений евреев в отсталости и фанатизме, выдвинутых против всего русского еврейства и Талмуда. Мандельштам выступал и как ревностный поборник прав иудеев. Так, в полемике вокруг евреев, развернувшейся в русской печати конца 1850-х годов, он опровергал расхожие антисемитские клише о косности и жестоковыйности иудеев, якобы их извечных неискоренимых пороков. Нет, парировал он, черты эти не национальные, а случайные, привнесённые извне, а потому могут и должны быть преодолены. Народность, пояснял он, заключает в себе историю, законотворчество, литературу, религию, духовное единение, что бережно сохраняется как источник животворной силы. Евреи же вправе гордиться своей историей, столь же древней, как цивилизации Индии или Китая. А всеобъемлющий Еврейский Закон по своей детальной разработанности сравним разве только с кодексом Юстиниана. Еврейская литература охватывает все области знания, так что наука в Европе в значительной мере базируется на раввинских произведениях. Что до религии, то именно она одушевляет в еврее чувство причастности к своему народу.

Интересна и его статья «Несколько слов о евреях вообще и русских евреях в особенности» («Русский инвалид», 1859, № 58). Говоря о евреях как о наиболее образованном народе в Европе, как о творцах образцов юриспруденции и открывателях научных законов задолго до европейцев, Мандельштам задаётся (риторическим) вопросом, почему именно в России образованные евреи не имеют тех гражданских прав, которыми обладают самые низшие общественные слои коренного народа. Кроме того, отмечал он, евреям не дозволено в России иметь своих мерзавцев: в том, что натворили Мошка и Йошка, огульно обвиняют всех евреев; а вот злодейства Ивана и Степана – это только их личные преступления. Он утверждал, что евреи переимчивы и вполне способны к ассимиляции (в терминологии той эпохи – «сближении», «слиянии» с христианами). Великие мыслители-евреи писали на языках тех народов, среди которых жили: Иосиф Флавий (ок. 37-ок. 100) – на греческом, Моисей Маймонид (1135-1204) – на арабском, Бенедикт Спиноза (1632-1677) – на латинском, Бенджамен Дизраэли (1804-1881) – на английском, Генрих Гейне (1797-1856) – на немецком и т. д. Да и на ментальном уровне страна проживания неуклонно меняет характер и душевный склад рассеянного племени: Мандельштам говорит о легкомысленности французских евреев, о чопорности и набожности английских, педантизме немецких и о суеверии польских и турецких иудеев. И евреев Российской империи пасынками он вовсе не считает, напоминая о том, что в Крыму они жили ещё в глубокой древности, равно как и в Грузии, в коей иные княжеские роды, к примеру, Багратиони, признавали свои еврейские корни. Упоминает он и Хазарию с её иудеями-каганами и т. д. Главное же, что объединяет русских и евреев – один царь, одно знание и одна вера в будущее России. И Леон уверен: в случае равноправия евреев они и в морали, гуманизме, благотворительности, стремлении к просвещению – непременно станут равными с коренным народом.

Занимается Мандельштам и непосредственно литературным творчеством. В 1864 году он за собственный счёт печатает в Берлине драматическую повесть в стихах «Еврейская семья». Однако Цензурное ведомство не допустило её распространение в России ввиду «тенденциозности и предосудительности в содержании означенного сочинения». И это несмотря на верноподданический дух повести, завершающейся общим хвалебным хором «Боже, царя храни!», и на многократно повторяемые там славословия тому миропорядку, «когда все племена Отчизны стеною встанут вкруг Царя»! Но цензор был по-своему прав – Мандельштам действительно был необъективен, да и не мог быть объективным, когда воспевал величие и крепость духа своего народа. Вот какие слова он вкладывает в уста одного из персонажей драмы – раввина Иосифа:

 
…Былых веков
Лишь книги наши я открою, –
И я живу не только снова,
Не только юностью своей,
Но тысячью и чуждых жизней;
Всех мучеников нашей веры,
Всех тех великих мудрецов,
Героев, праведных царей,
Которых нам послал Господь
В течение трёх тысяч лет
По всем концам земного шара!
Поэтому и невозможно,
Чтобы народ такой, как наш,
Мог исторически погибнуть
Пока есть люди на земле…
 

Героизирует автор и мучеников иудейской веры. Так, Иосиф рассказывает ученикам поучительную историю о том, как еврейский ребёнок не пожелал поклониться языческому Зевсу и со словами: «Наш Бог один, о Израиль!» принял суровую казнь.

Принадлежность к еврейству знаменует здесь неразрывную связь и преемственность с деяниями славных пращуров богоизбранного народа. И на этом фоне особенно горьким и жгуче несправедливым выглядит положение семьи честного портного, еврея Баруха, отверженной, униженной и гонимой. Барух в сердцах восклицает:

 
…Позор
Невольно и невинно часто
Передаёт еврей в наследство
Своей семье; с моей нуждой
Сопряжена судьба детей;
Сто раз в неделю я, как нищий,
Прошу работы у вельмож;
Меня толкают, унижают,
Подшучивают надо мной;
Во мне не полагают чувства;
Я людям – жид, не человек.
 

А вот какие поистине пророческие слова говорятся здесь о немцах:

 
Ждать милости от них еврею –
Точно то же, что от скал
Просить воды, плодов древесных.
 

Мандельштам саркастически высмеивает господствующие антисемитские предубеждения того времени:

 
Чтоб слишком ходу не дать пьянству,
А с тем – и повода к буянству!
К торгам же, по всему пространству, –
Всех допускать, кроме евреев!» –
 

приводит он реплику некоего незадачливого юдофоба, облыжно обвинявшего иудеев в спаивании русского народа. Только в 1872 году книга была напечатана в Петербурге, причём со значительными купюрами.

Последним по времени изданием Мандельштама был поэтический сборник на немецком языке «Голоса в пустыне. Избранные еврейские песни» (Лондон, 1880), который так же, как и его «Стихотворения» 1841 года, остаётся достоянием, прежде всего, еврейской культуры. Исповедальность и непосредственность чувства облечены здесь в выразительную художественную форму, лишённую какой-либо выспренности и навязчивой рассудочности.

Под старость Леон, разорившийся на собственных изданиях, жил жизнью нелёгкой. Он пробавлялся подёнщиной в некоторых русских и заграничных печатных органах и не гнушался никаким заработком – писал то о работе почт, то о питейном сборе, то о государственном кредите, то о железных дорогах и т. д. Обширная библиотека, любовно собираемая им в течение всей жизни, была подвергнута описи и с согласия кредитора оставлена не во владении, а лишь на хранении у Мандельштама. Бодрость духа, однако, не покидала нашего учёного еврея. В часы досуга он деятельно трудился над составлением сравнительного словаря еврейских корней, вошедших в европейские языки, в том числе и в русский. Леон, по словам очевидцев, и на склоне лет отличался редкой отзывчивостью к чужому горю и обострённым честолюбием. «Его хлебосольство, радушие, предупредительность по отношению ко всем, кто обращался к нему, – сообщает его биограф, – напоминают собой черты родовитого барина старого времени, и с этим впечатлением гармонировала и внешняя осанка, исполненная достоинства, которая не покидала Мандельштама и в последние годы, когда он, одинокий и всеми забытый, доживал свой век в нищете, никому не жалуясь на своё положение».

Превратности судьбы, дававшие о себе знать при жизни Мандельштама, преследовали его и за гробовой доской. Так уж получилось, что он, всецело посвятивший себя еврейству, был поначалу похоронен на православном кладбище. А произошло это так: 31 августа 1889 года Леон скоропостижно скончался на пароходе, переплывавшем Неву. А поскольку никаких док у ментов при нём найдено не было, тело его было отправлено в покойницкую при Выборгской части, а затем и захоронено на Успенском кладбище. И только когда его хватились, и дворник дома, где он проживал, по приметам, платью и ключу от квартиры опознал усопшего, бренные останки Мандельштама были отрыты и 6 сентября перевезены на Преображенское еврейское кладбище…

Поэт Осип Эмильевич Мандельштам (1891-1938) приходился Леону Иосифовичу Мандельштаму внучатым племянником. Дедом же О. Э. Мандельштама был родной брат нашего учёного еврея, Биньямин Мандельштам (1806-1886), о котором скажем вкратце. Он также был уроженцем города Жагоры, но в то время, когда его учёный брат пёкся об образовании и изучении языков, Биньямин Мандельштам занимался коммерцией. Правда, позднее он тоже стал еврейским писателем, причём писал исключительно на иврите. Впрочем, он был тонким стилистом и сочинения его отличались яркой образностью, сочным и колоритным языком. Но главное внимание уделял не формальным ухищрениям, а содержанию. К своим оппонентам, которые, по его разумению, проводят своё время, играя фразами и подыскивая остроумные метафоры, он обращал монолог: «Пастухов становится всё больше и больше, однако все они увлечены своей главной любовью – поэзией и риторикой, а овцы отбиваются от стада! Вместо того, чтобы направлять стадо овец звуком своих рожков, они поют им песни о любви, наигрывают на флейтах, перебирают струны арф, не обращая внимания на самих овец, которые уходят туда, где их ждут враги и несчастья, под сень смерти, а не спокойствия». Он видел своей задачей не праздное литературное творчество, а конкретные действия, направленные на устранение невежества и суеверий в народе.

Еврейское Преображенское кладбище в Петербурге.


В книге «Хазон ла моэд» («Ещё не время», 1876), составленной в форме писем и мемуаров, он представил правдивую картину быта русского еврейства 30-50-х годов XIX века. Сторонник религиозной реформы иудеев, он предлагал здесь радикальные меры, с помощью которых «властной рукой» можно повести «глухих и слепых по пути жизни». В повести «Париз» («Париж», 1878), написанной по свежим впечатлениям его поездки в сей город, он сосредоточивается на правовом положении евреев во Франции. Его перу принадлежит и собрание притч и афоризмов «Мишлей Биньямин» («Притчи Биньямина», 1884-1885). Он так же, как и его брат, выступал ревностным сторонником приобщения евреев к русской и европейской культуре.


Израильское издание сборника стихов Осипа Мандельштама


А что же потомок братьев Мандельштамов, поэт Осип Эмильевич Мандельштам? Думается, что генетическая память о предках-литераторах материализовалась у него в виде книжного шкафа, составившего одно из самых сильных впечатлений детства: «Нижнюю полку помню я всегда хаотической: книги не стояли корешки к корешку, а лежали, как руины: рыжие Пятикнижия с оборванными переплётами, русская история евреев, написанная неуклюжим и робким языком говорящего по-русски талмудиста. Это был перевёрнутый в пыль хаос иудейский…»

Но разве не символично, что гениальный российский поэт, работавший на русскую читательскую аудиторию, Осип Мандельштам чтим и читаем в современном Израиле?! В 2007 году в Иерусалиме в издательстве «Филобиблон» (издатель Леонид Юниверг) вышел его сборник «Времена года в жизни и поэзии», где в приложении 20 стихотворений даны в переводе на четыре языка, включая иврит (автор ивритских переводов – Петр Криксунов). Так «хаос иудейский» обретает вдруг свой смысл и значение, подтверждая известную истину: История возвращается на круги своя.

Несвоевременные мысли. Абрам Соломонов

Истый просветитель, он призывал к самой широкой ассимиляции, чуждой огромному большинству иудеев империи. Но во главу угла всякого образования ставил Талмуд, совершенно неприемлемый для российских властей. В этом кажущемся противоречии сокрыт целостный взгляд на судьбы русского еврейства, что позволяет видеть в позиции автора своеобычный историко-культурный феномен.


Этот литератор был автором приметной книги: «Мысли израильтянина: В двух частях / Сочинение Еврея Абрама Соломонова» (Вильно; В типографии М. Зимелевича, 1846). Издание это увидело свет в ту годину, когда «еврей в гимназии или университете был такою же редкостью, как белый слон; когда еврей, учившийся и умевший говорить и понимать по-русски, считался между евреями чуть ли не вероотступником и погибшей овцой дома Израилева». Верховная власть России всемерно озаботилась тогда образованием иудеев, дабы интегрировать их в российское общество, и книга Соломонова тем более ценна, поскольку стала предвестником культурных реформ. То было первое просветительское сочинение на русском языке, обращённое евреем к своим единоверцам.

Если говорить об идейных вдохновителях Соломонова, то таковым был, несомненно, Исаак-Бер Левинзон (1788-1860), прозванный «Мендельсоном русских евреев», с его прославленной книгой «Теуда бе-Исраэль» («Миссия в Израиле») (Вильно, 1828; переиздана в 1855, 1878 и 1901). За это своё «сочинение на еврейском языке, имеющее предметом нравственное преобразование еврейского народа» Левинзону по высочайшему повелению было пожаловано 1000 рублей. В книге от имени «ищущих правды и света» сочинитель доказывал необходимость постигать иностранные наречия и светские науки. «Изучайте ремёсла, – взывал он к соплеменникам, – обогащайтесь знаниями, обрабатывайте землю, подобно предкам вашим, ибо только она даёт счастье и благоденствие человеку!» Даже завзятые ортодоксы не могли отрицать силу аргументов Левинзона, и Соломонов, понятно, находился под обаянием и влиянием этого замечательного еврейского просветителя.

В то же время сама автохарактеристика «израильтянин» свидетельствует о том, что наш автор, как ранее и Лев Невахович, сознательно декларировал тождественность современных иудеев их ветхозаветным пращурам. Как отмечают лексикографы, по крайней мере до конца XVIII века этноним «израильтянин» знаменовал собой лишь понятие «древний еврей». Известно, что и А. С. Пушкин употреблял это слово в его библейском значении. И хотя единичное употребление этого слова в значении «еврей» мы находим в русской критике первой половины XIX века (литератор Александр Измайлов, к примеру, иронически назвал «израильтянином» того же Неваховича), очевидно стремление Соломонова обозначить преемственность в истории своего народа.

Жизнь и судьба Абрама Соломонова замечательны. Он родился 18 ноября 1778 года в Минске, ставшем после 2-го раздела Речи Посполитой губернским городом Российской империи с весьма значительным еврейским населением (четвёртая по численности община черты оседлости). То был центр раввинистической культуры (миснагдим); здесь было несколько синагог, одна из коих, Холодная, была основана ещё в XVI веке; действовали две иешивы и две еврейские типографии. Отец нашего героя, «священнослужитель, казначей и чтец синагоги», судя по всему, был человеком широко мыслящим и просвещённым. Он не только наставлял сына «в правилах Талмуда Вавилонского», но и поощрял в нём стремление к общему образованию, «страсть к словесности» и к изучению иностранных наречий. Наряду с глубокими познаниями Еврейского Закона и языка пращуров, Абрам овладел русским, польским и немецким языками, что по тем временам было диковиной для иудеев. Интересно, что на закате дней отец Соломонова станет израильтянином в современном значении слова: он, как пишет автор, «в 1823 году отправился в св. град Иерусалим, где увенчал глубокую старость свою тёплыми молитвами».


Старая синагога в Минске.


Как это водилось в иудейских семьях, Абрам женился рано и в 19 лет «увидел уже себя отцом целого семейства, требующего постоянного о нём попечения». Соломонов-старший хотел оставить ему в наследство свой сан, но сын избирает иную стезю, тяготея к трудам письменным. С 1800 года он служит в Минске переводчиком с еврейского на русский и польский языки; с 1802 – 1808 гг. работает письмоводителем в I-ом департаменте Минского главного суда. По-видимому, Абрам обладал и ярким общественным темпераментом, ибо его в 1814 году избирают бургомистром Минского городского магистрата. Если бы Соломонов осенил себя крестным знамением, как поступали иные расчётливые его соплеменники, то получил бы приличествующий сей должности чин титулярного советника и прочие льготы. Но он остался верен своему народу и довольствовался тем, что служил пусть не в знатных чинах, но рачительно, потому был переизбран бургомистром на второе «трёхлетие» (1817-1820 гг.).

Более того, этот грамотей взял на себя труд штадлана, представляя своих единоверцев перед лицом высшей власти. В 1820 году Соломонов попадает в закрытый для евреев Петербург («большой политический свет», как он назвал эту «славную столицу»), где служит восемнадцать лет, сперва письмоводителем и переводчиком в Депутации еврейских обществ (утверждённой Александром I «во имя проживающих в Империи евреев… для определения относительно их всеподданнейших желаний и просьб относительно улучшения их положения»). Он проявляет себя наилучшим образом, так что руководство, «из уважения его способности», предлагает освободить Абрама от подушного оклада, но высшее начальство «сделало в том преграду» из-за исповедуемой им веры. Видно, однако, что им дорожили, потому и после роспуска Депутации Соломонов надолго задержался в столице. Он усердно «занимается стряпческими делами» и, как и прежде, ходатайствует о соплеменниках в правительственных учреждениях, за что в 1829 году получает специальное разрешение Сената проживать в Петербурге «до окончания дел». Как отметила историк Ольга Минкина, Соломонов всячески пытался «представить [еврейскую депутацию] полезным и важным элементом управления евреями, проводником “благотворных” мер, направленных на сближение евреев с окружающим населением». В глазах Соломонова, он стал частью государственного аппарата, радея об общезначимом деле. Увольнение от службы Абрам получил только к шестидесяти годам: по меркам того века, уже совсем стариком.

Как иудей он вынужден был в 1838 году оставить Северную Пальмиру, а когда промедлил с отъездом, то за проведённые нелегально в Петербурге три месяца был осужден в рекруты на два года. Однако через полтора года он был помилован, «в уважение раздроенного положения» его семейства, а также «ввиду его преклонных лет».

После рекрутчины Соломонов обосновался в родном Минске, где и пишет «Мысли израильтянина», которые завершает к началу 1841 года (эта дата указана в авторском предисловии). Чтобы издать книгу, он ищет влиятельного покровителя, коим становится «Господин Раввин Виленского Еврейского Общества Израиль Абрамович Гордон», которому и посвящена книга. Гордон был видным еврейским деятелем той поры и в 1838 году вошёл в группу виленских маскилов, встречавшихся с министром народного просвещения, графом Сергеем Уваровым: обсуждались реформа еврейского образования и новые программы еврейских училищ. В Минске, в окружении многочисленного семейства (он был уже прадедом), Абрам и окончил свои труды и дни. Данных о времени смерти Соломонова нет. Известно лишь, что в 1844 году он ещё здравствовал (год этот упомянут в посвяшении книги и указан в цензурном разрешении).

Чтобы оценить труд Соломонова, надо ясно представлять себе реалии эпохи. Запертые в городках и местечках черты оседлости, многочисленные соплеменники Соломонова были отгорожены от российской жизни и культуры. Согласно данным историка, в начале 1840-х годов в русских начальных школах насчитывалось лишь 230 еврейских учащихся, ещё около 100-120 человек учились в общих гимназиях. И одна из главных целей книги Соломонова – «познакомить своих единоверцев с русским языком и заохотить их к постоянному его употреблению». Он отчаянно полемизировал с теми, кто утверждал, что русские книги «опасны для сердца юноши». Ссылался при этом на великого Рамбама – полиглота, для коего знание иностранных наречий стало «факелом его творений». Иными словами, Соломонов пёкся о русско-еврейском читателе, которого надеялся найти преимущественно лишь в потомках. «Единоверец мой!», – обращался он в книге к читателю не столько настоящего, сколько грядущего времени.


А. Соломонов. Мысли израильтянина. Вильно, 1846. Титульный лист.


И вовсе не случайно, что «Мысли израильтянина» увидели свет именно в Вильно, где дух Гаскалы, принесённый из Берлина, вызвал к жизни целую плеяду писателей и учёных. Здесь в 1830 году была открыта школа «по системе Мендельсона». Город этот, прозванный «литовским Иерусалимом», стал тогда очагом европейского Просвещения, так что выражение «житель Вильно» стало именем нарицательным образованного и «либерального» человека. Примечательно, что при первом же известии о грядущей образовательной реформе виленские маскилы выступили с «воззванием» к властям, где главными опасностями для еврейства объявили отсталось и невежество раввинов и жаловались на «невежественных глупцов», от коих прогрессистам спасу нет. А убеждённым сторонником просвещения был не только адресат посвящения книги, но и владелец типографии, где она напечатана (действовала в 1843-1862 гг.), Мовше Зимелевич (тот в 1828 году отредактировал и подготовил к печати сочинение на польском языке).

Книга и одушевлена идеями Гаскалы, утопической космополитической мечтой о том, что во времена оно мир «примет на себя название одного града, и все народы – одного семейства, то есть когда будет один язык, один пастырь и одно стадо». Многие высказанные здесь максимы не отличаются новизной и вполне созвучны просветительским установкам маскилов. Да и сам автор на оригинальность не претендует: «Я не изобразил и не издаю в свет ничего нового, – признаётся он в предисловии. – Мой труд состоит только из св. Писания, из Талмуда и других богословских и философских сочинений разных известных авторов, и в систематическом изложении по предложенному мною плану». Он обильно цитирует Тору, Талмуд, а также труды Маймонида, Мозеса Мендельсона, Жана-Батиста Капфига (1801-1872), Фридриха Великого (1712-1786), митрополита Филарета (Дроздова, 1782-1867), Джеймса Томсона (1700-1748), Евгения Булгариса (1715-1806) и т. д., проявляя завидную эрудицию. Однако и план, и сам отбор материала для книги, и некоторые высказанные в ней положения говорят о своеобразии мировоззренческой позиции автора, не вполне последовательной, но весьма симптоматичной для просвещённого российского еврея первой половины XIX века, пытавшегося объединить идеи Гаскалы и традиционной раввинистской культуры.

Сочинение предваряет краткий экскурс в правовое положение евреев после их рассеяния. Соломонов достаточно подробно останавливается на гуманных к евреям законах первого христианского императора Рима Константина Великого (272-337) с его религиозной толерантностью. Средние же века видятся автору «тысящелетнею ночью нравственного мира и морем, внезапно взволновавшимся от крестовых походов, представляющих горестную картину… народов, особливо еврейского, как это видно из плаксивых элегий поэта, освящённых Синагогою».

Истории евреев Польши уделена целая глава. Автор с восхищением пишет о том, как во времена короля Болеслава II Смелого (1042-1081) «евреи, пожертвовав собою для будущих сограждан своих, вступили с язычниками в бой и их совершенно разбили и рассеяли… Этот подвиг обратил на себя внимание всех европейских христианских государей». Но всё меняется, и «ночь нравственного мира» опускается и на Польшу. Чередой следуют описания гонений, преследований, изуверских законов; Конституция 1538 года, когда иудеям предписывалось ходить в жёлтых шапках; насильственные крещения; сожжения на кострах за одно только подозрение в прозелитизме.

Особенно ранит его сердце напраслина, возводимая на евреев. С горечью пишет он об измышлениях в отравлении евреями колодцев, о том, что «довольно было одного слова: крестить, повесить!», и, конечно, об обвинениях в ритуальных убийствах. «Сии нелепые клеветы текли со всех сторон на несчастных евреев, – негодует Абрам, – дабы предать их всяким мучениям. Они занимались рукоделием и торговлею; их почитали богатыми, и знатное духовенство и дворянство нарочно возбуждало народ против потомков Авраамовых для того, чтобы по истреблении их захватить в свои руки всё ими приобретённое богатство». А в 1840 году на весь мир прогремел так называемый Дамасский навет – облыжное обвинение евреев в ритуальном убийстве миссионера патера Томаса. Но вот что примечательно: Соломонов, казалось бы, говорит о кровавых наветах на евреев в мировой истории, а вот выдержку приводит из сочинения современного отечественного писателя Николая Карамзина!

И слова эти неожиданно обретают злободневность. Ведь в России ещё свежа была память о Велижском деле по обвинению иудеев в умерщвлении мальчика Феди Иванова. В Отечестве Соломонова в тюремных норах годами томились десятки «потомков Авраамовых», а некоторые так и умерли в заключении. Оправдательный приговор вынесли только в 1835 году, благодаря усилиям сенатора Николая Мордвинова (1754-1834): он убедил Государственный совет в том, что в который уже раз «евреи пали жертвою заговора, жертвою омрачённых предубеждением и ожесточённых фанатизмом следователей». Однако государь Николай I изволил заметить, что «внутреннего убеждения», будто тайны крови у евреев не существует, у него «нет и быть не может», и «между евреями существуют, вероятно, изуверы или раскольники, которые христианскую кровь считают нужною для своих обрядов». Государь дал указание главе Департамента иностранных исповеданий Министерства Внутренних Дел Валерию Скрипицыну (1799-1874) подготовить секретную записку «Розыскание о убиении евреями христианских младенцев и употреблении крови их», которая вышла анонимно в 1844 году, а затем сию антисемитскую поделку тиражировали миллионами копий под именем почтенного Владимира Даля (1801-1872).

Мысль Соломонова не могла не сосредоточиться на важнейшем вопросе, из-за коего напрягали умы многие деятели Гаскалы – соотношение христианства и иудаизма. Вообще-то, в пользу их сближения выступали практически все маскилы, но степень и градус желания разнились. Вот, к примеру, ученик Мозеса Мендельсона, известный берлинский просветитель Давид Фридлендер (1756-1834) дошёл до жизни такой, что предлагал евреям, при отсутствии в их городке синагоги, молиться в протестантской кирхе. Он написал памфлет в духе деизма, где, ни много ни мало, предложил ввести рационалистическую общую религию и готов был не только принять её сам, но и навязать немецким иудеям.

Сближение еврейской нации с христианским населением и её «коренное преобразование» стало главной целью и российских властей. По существу, не афишируемая, но вполне внятная правительственная программа-максимум состояла в крещении как можно большего числа иудеев и, в конечном счете, искоренении иудаизма как такового. Достаточно назвать насильственное крещение солдат-кантонистов, более трети которых вынуждены были стать христианами. Но Соломонов, всячески восхваляя «Бога Воинств» Николая I, приобщившего иудеев к службе в «поле ратном, которое было неизвестно нам целый ряд веков», ни к какому крещению не призывает, а лишь наводит мосты между двумя верованиями. Говорит о необходимости терпимости к иноверцам, о недопустимости употребления оскорбительного слова «гой».

Он утверждает, что «все догматы Евангелия основаны на точном разуме Моисеева Закона», подчёркивает монотеизм обеих религий. Ратуя за сближение евреев с русскими – «народом богобоязненным, кротким, сострадательным, над головой которого бдит сам Бог Саваоф», он снова обращается к прошлому: «В Риме евреи были почтены высоким званием римского гражданина, а в Испании до XV века они были врачами и советниками государей, занимали важные места, и самые гранды им кланялись, чего без существования между нами и господствующим народом веротерпимости и доброго согласия, конечно, последовать не могло».

Соломонов недоумевает, что же нынче мешает сближению двух народов, и преград не находит. «Христианская вера? – вопрошает он, и сам же отвечает: – Она есть не новая, а старая… – Антихрист? Пришествие его не отвергает и Синагога в той мысли, что он пребудет первым и последним. – Священные книги вообще? Они священны и для христиан. – Обряды? Они установлены церковью, как наши Синагогою. – Характер? Он украшен всеми качествами добродетелей. – Талмуд? Не только он своими последующими законоучителями, богословами и философами, но и сам Бог не даёт нам пред другими народами никакого права на преимущество». Забавно, что Христова вера характеризуется здесь как «старая». Если вспомнить, что христианство рассматривает себя как новый и единственный Израиль и как новый завет Бога со всем человечеством, такая аттестация могла показаться если не кощунственной, то, по крайней мере, обидной для христиан.

Говорит наш автор и о традиционной еврейской одежде. Возжелав и внешне преобразить своих соплеменников на манер общеевропейский и русский, он пытается доказать, что их платье вкупе с пейсами и ермолками – это якобы «древняя польская мода», которую они лишь по какому-то досадному недомыслию считают своей. При этом Абрам вновь апеллирует к Талмуду, где, по его словам, евреям не предписывается «никакой одежды, кроме бурнуса». «Поляки же, – развивает он далее свою мысль, – сами беспрерывно меняя покрой платьев, никогда не позволяли жидам подражать себе в модах и принуждали их для оскорбительного отличия отверженного племени оставаться при первом костюме и переименовали его в жидовский». Отсюда следовал вывод, что переодевание евреев по общероссийскому образцу только возвысит их национальное и человеческое достоинство.

Но главное внимание Соломонов уделяет просвещению своих единоверцев, при этом приводит ссылки на правительственные постановления, поощрявшие евреев к получению светского образования (1804 и 1835 гг.). Он обильно цитирует Талмуд: «Незаконнорожденный, но просвещённый предпочитается первосвященнику-невежде» и др. и резюмирует: «Вот решительное заключение Талмуда, которое отдаёт просвещению право и преимущество самые высокие».

Вообще, книгу Соломонова отличает явный талмудоцентризм. Он говорит о Талмуде с благоговением, как о «великом творении», «самом блистательном у евреев учении», «священной книге». Важно и то, что получать общее образование он призывает только тех иудеев, «которые окажутся не способными к изучению Талмуда» (!), подчёркивая тем самым примат иудейских духовных ценностей. «Вера наша по её началам чиста», – настаивает сочинитель. Стоит отметить, что в своём неизменном пиетете перед Талмудом Соломонов выделяется среди русских маскилов и в этом принципиальном пункте сближается с иудеями-традиционалистами.

При этом свою позицию он отстаивает весьма прямолинейно, горячо и боевито. Твердит о вздорности досужих толков о том, что Талмуд якобы «не допускает нас сближаться с другими народами, и если не повелевает, то не запрещает нам обманывать людей не своей веры», после чего следует едкая ремарка: «Так думают умы поверхностные, которые хотят прослыть глубокомысленными». Смелость этого заявления станет понятной, если принять во внимание, что «умы поверхностные» обретались в Министерстве народного просвещения. Это они считали Талмуд книгой этически вредной и антиобщественной. Главными противниками просвещения евреев министр Сергей Уваров называл именно талмудистов и призывал к тому, чтобы преподавание в училищах было «вовсе удалено от духа талмудистов». Его вдохновлял и немецкий опыт реформы еврейского образования, и, прежде всего, тот факт, что в школах, основанных на принципах Гаскалы в Берлине, Десау, Франкфурте-на-Майне, главное внимание уделялось новым языкам и общеобразовательным предметам, иврит же и Библия изучались в самом ограниченном объёме, а пресловутый Талмуд был начисто исключён из учебной программы. Потому в циркулярах Министерства прямо декларировалось: «Цель образования евреев состоит в постепенном сближении с христианским народонаселением и в искоренении суеверия и вредных предрассудков, внушаемых учением Талмуда».

Но главным гонителем Талмуда в империи был тот, кого «смиренный» сочинитель сравнивает с Титом и Адрианом, кого возвышает до геркулесовых столпов – император Николай Павлович. Как отмечал историк Юлий Гессен, именно «Николай I влиял на Уварова в том смысле, чтобы просветительская реформа направила свои удары против еврейского вероучения, чтобы она уничтожила Талмуд». И хотя сочинение Соломонова было завершено к 1841 году, а непримиримые антиталмудические тенденции вышли наружу уже после действия закона от 13 ноября 1844 года «Об учреждении особых училищ для образования еврейского юношества», полемичность книги от этого ничуть не теряется. Мысль сочинителя закономерно подводит к выводу о том, что (страшно вымолвить!) сам Помазанник Божий – «ум поверхностный».

Всё это, к слову, никак не отменяет дежурное славословие в адрес власти, стремящейся сделать евреев «счастливыми и процветающими». Ибо и еврейскими законоучителями заповедано: «Царь – это тень Бога на земле, которая безразлично осеняет богатых и бедных. Кто не исполняет повелений царских, с того снимается защита божеской тени» (Р. М. Хейфец. Млехет Махшевет. 96). И ещё: «Не следует задаваться вопросами, целесообразно или нет то или другое распоряжение верховной власти, потому что это влечёт за собою сомнение, а сомнение в свою очередь в подобных случаях ведёт к небрежности в исполнении данного приказания: таким образом нарушится надлежащий порядок, произойдут междоусобия и общественные интересы пострадают. Наоборот, каждому благомыслящему члену государства следует быть уверенным в милости и правосудии государя и надеяться, что всё исходящее от него по государственным делам соразмерно с силами и нуждами общества и направлено к достижению общественного блага. Мы же не в состоянии прямо определить значение и пользу той или другой меры, не будучи знакомы с мотивами и государственными соображениями, вызвавшими её» (Р. Герц-Гомбург. Имрей Шефер, Ч. II, № III). Причём репрессии против единоверцев объяснялись маскилами исключительно «тягчайшими грехами» самих евреев. Неудивительно, что просветитель Ицхак-Бер Левинзон (1788-1860) упомянутую книгу «Теуда бе-Исраэль» посвятил «Помазаннику Божьему (Машиаху), Его Величеству Николаю Павловичу», беззастенчиво оправдывая еврейскими же дурными качествами и выселение евреев из приграничных территорий и даже грубые нарушения рекрутского набора. И уж совсем неуместными выглядели высокопарные панегирики Николаю I Биньямина Мандельштама (1806-1886). Тот сравнил царя с Фридрихом Великим, Иосифом II, Бонапартом, причём сравнение было явно в пользу Николая. Другие монархи, дескать, лишь реагировали на изменения, предложенные самими иудеями; Николай же, несмотря на всё их невежество и жестоковыйность, в стремлении превратить евреев в благопристойных людей распростёр над ними свою державную длань. На этом основании «помыслы российского царя и повелителя, нашего государя, гораздо более величественны и великодушны, нежели мысли всех правителей Востока и Запада». Еврейский поэт Шаул Черниховский заметил, что «еврей-писатель… взвешивал каждое своё слово из боязни, чтобы его не поняли превратно, нередко он увлекался апологетическим пылом». Понятно, что и Соломонов вынужден был действовать в духе общей традиции, но когда в его книге встречаешь велеречивые панегирики венценосцу, веришь им с трудом, и похвала кажется неумеренной, нарочитой.

Вот хотя бы такой пример. Соломонов констатирует, что российское законодательство о евреях 1835 года резко ужесточилось по сравнению с 1804 годом – заявление само по себе достаточно дерзкое. Обвинять в этом верховную власть, понятно, никак нельзя ни по законам жанра, ни по требованиям вездесущей цензуры, и, главное, по соображениям элементарной безопасности (иначе жид-критикан вместо черты оседлости мог бы где-то и «во глубине сибирских руд» оказаться). Остаётся только одно – корить свой «несчастный народ» (это его, Соломонова, слова).

Но сколь же неубедительны его примеры «оскорблений» правительства народом Израиля! Вот Абрам толкует о недопустимости иудейского прозелитизма, ссылаясь при этом на тот же Талмуд («Злополучие за злополучием да постигнет тех евреев, кои превращают в свою веру гаяуров [гяуров, иноверцев – Л.Б.]»), но по существу он ломится в открытую дверь, ибо упоминает лишь два таких «зловредных поступка» (и это на двухмиллионное-то еврейское население!). Да и их «зловредность», кстати, тоже белыми нитка ми шита. Тем не менее, след ует вывод: «Правительство… имело в виду не то, чтобы стеснить или уменьшить существенные выгоды наши, но то, чтобы предотвратить беспорядки наши». Похоже, абсурдность подобного заключения ясна и ему самому. Он беспомощно выдавливает из себя нечто элегическое: «Впрочем, не нашим ограниченным умом постигать цель Верховного Правительства». И ещё – для пущего тумана цитата из Притчей Соломоновых (XXV, ст. 3): «Высота неба, глубина земли и сердце царей не исследимы».

И Соломонов, обращаясь к «любезным братьям» – единоверцам, говорит о необходимости «раскаяния перед Верховным Правительством». В чём же? Да в том, что к сельскому труду обратились из них лишь немногие (а «хлебопашество составляет честный, самый надёжный и завидный способ пропитания»). Хотя на самом деле иудеев, желавших заниматься земледелием, было хоть отбавляй, и это именно правительство вынуждено было приостановить их переселение в сельскохозяйственные колонии из-за недостатка субсидий. Он призывает еврейские массы приобщиться к науке, культуре европейской и русской («Мы могли бы с удовольствием видеть многие тысячи братьев моих, получивших ученые степени»), настаивает на том, чтобы иудеи занимались производительным трудом, промыслами, ремёслами, открывали фабрики (что отвечало как идеалам Просвещения, так и видам правительства). И даже цитату выразительную из Талмуда подыскал: «Не обучать сына своего ремеслу – значит приучать его к разбою». Так-то!

Впрочем, едва ли кто-либо внимательно и придирчиво вчитывался в каждую фразу труда «талмудолюбивого» Соломонова. По-видимому, бдительность цензора усыпили его величальные слова в адрес самодержца, а также «благонамеренное» желание сочинителя уничтожить сепаратизм и сблизить еврейскую нацию с коренным населением империи. Об этом писал в своей рецензии на «Мысли израильтянина» популярный русский журнал «Библиотека для чтения» (Т. 77, 1846), издаваемый Осипом Сенковским: «Книга, написанная с прекрасным намерением уничтожить резкие предрассудки, отделяющие евреев от христиан. Автор убеждает своих единоверцев к различным преобразованиям, которые не противоречат их религиозным постановлениям».

Обращает на себя внимание стиль «Мыслей израильтянина». Надо сказать, что сам Соломонов о литературном языке своего сочинения говорит уничижительно и «кается в неплавности слога и недостатках в словах и выражениях» – скромность, на наш взгляд чрезмерная. На самом же деле, его литературный уровень нисколько не ниже писаний русских словесников той поры и даже отличается образностью и выразительностью. Тон повествования автора часто взволнован, перо как будто дрожит. Вот, к примеру, как живописует он агонию побеждённого монотеизмом язычества: «Раздраженный истукан многократно испытывал своё счастие. Он то вспыхивал пламенем, то потухал, то снова оживлялся, снова ослабевал и ещё через многие годы блистал довольно ярким светом в забытых капищах Венеры и Аполлона». А вот ещё одна поэтическая картина: «Перейдём к каменистой Аравии, прочтём там со вниманием описание великолепной скинии, рассмотрим с благоговением её зодчество, её богато-тканные покрывала и завесы, кивот, золотой семивственный светильник, золотой щит, на коем вырезана большая печать святого имени Господа Бога, медный жертвенник, золотые и серебряные сосуды, стол и двуличные хлебы, одежду верховного священника и его братий». Вызывает лишь недоумение, когда исследователь аттестует стиль Соломонова как «смесь клерикального и канцелярского жаргона». Канцелярщины здесь нет и в помине, равно как и «клерикального жаргона» (сомнителен сам этот термин).

Знаменательно, что Соломонов в духе идей Еврейского просвещения призывает «ввести отечественный язык и в Синагогу». Вообще, надо сказать, что в своём настойчивом русификаторстве он выделялся среди отечественных маскилов, ибо те до половины XIX века, за редкими исключениями, были ориентированы, прежде всего, на изучение немецкого языка, да и в новообразованных еврейских училищах учебники и преподавание на немецком языке было обязательным. А ранее Министерство народного просвещения вело переписку с видными германскими маскилами Людвигом Филиппсоном (1811-1889), Авраамом Гейгером (1810-1874), Исааком Маркусом Йостом (1793-1860) и др., чтобы те согласились занять ответственные должности в управлении российскими еврейскими школами. Впрочем, здесь Соломонов следовал за правозащитником и русофилом Нотой Ноткиным (1746-1804), который в своей «Записке о преобразовании быта евреев» (1803) предлагал всемерно поощрять иудеев, овладевших русской грамотой, определять их на государственную службу и даже выбирать для работы в министерствах.

Нельзя сказать, что исследователи вовсе обошли книгу Соломонова вниманием. «Еврейская энциклопедия» удостоила литератора краткой биографической справкой Юлия Гессена. А израильский славист Михаил Вайскопф в исследовании «Покрывало Моисея. Еврейская тема в эпоху романтизма» (2008) посвятил сочинению Соломонова небольшую главку. Однако «Мысли израильтянина» до сих пор не поняты и не оценены вполне, равно как не осознано то, что сам Абрам Соломонов – фигура сложная и трагическая. Ревнитель еврейского Просвещения, он ратовал за безусловную ассимиляцию, что было чуждо огромному большинству иудеев империи. Однако во главу угла всякого образования он ставил Талмуд, совершенно неприемлемый для российских властей. Всё это выделяет сего автора из общего ряда как личность глубоко одинокую в русско-еврейской литературе. И феномен Соломонова, пытавшегося примирить, казалось бы, непримиримо-враждебное – традиционализм ортодоксов с комополитизмом маскилов – вызывает к себе живой интерес.

Думы Абрама Соломонова не могли стать тогда достоянием широких еврейских масс. Ведь только к началу 1850-х годов влияние маскилов будет подкреплено их численностью (несколько сотен сторонников), до того же времени русским языком владела разве только горстка индивидуумов. В местечковых же еврейских кругах подобные мысли почитались тогда отступническими и воспринимались настороженно, если не сказать враждебно. «Тёмное гетто всполошилось и застонало, – сообщал Оскар Грузенберг. – Оно не могло верить в наступление мира, когда видело, как отрывали от матерей их малолетних детей и расшвыривали по казармам и чужим людям; оно не имело сил откликнуться на слова благоволения и любви, когда середи улицы хватали почтенных стариков и под грохот барабана и зубоскальство толпы стригли им бороды и пейсы, резали кафтаны…» Ещё многого, очень многого не могли понять и осмыслить эти наивные «первобытные люди». Достаточно сказать, что в 1842 году минское еврейское общество (где общее образование получали тогда всего 38 евреев) освистало маскила, «учёного еврея» Макса Лилиенталя с его проповедью идей Просвещения. Потому Соломонов был «чужим среди своих», и можно сказать определённо: если бы в этом обществе прознали, что их земляк тиснул книжку с призывами пейсы брить, на русском языке молиться и книги читать, да при том кощунственно доказывал сие ссылками на «священный Талмуд», ох не поздоровилось бы нашему вольнодумцу! Однако и среди российских бюрократов от просвещения наш ревнитель Талмуда своим тоже стать никак не мог, хотя вроде и ратовал за еврейскую ассимиляцию.

Говорят, мысли материальны. Пройдут годы, и многие просветительские идеи Соломонова воплотятся в российскую жизнь. Достаточно сказать, что осуществлённое Николаем I учебное равноправие евреев приведёт впоследствии к усилению их веса в культурной жизни страны [по словам националиста Михаила Меншикова («Правительство и евреи», 1909), «русская интеллигенция запахла еврейством»]. Правда и то, что именно в Николаевскую эпоху и закладывалось начало русско-еврейской интеллигенции, вклад которой в историю государства Российского трудно переоценить.

Что до «Мыслей израильтянина», то они согреты любовью к еврейскому народу, верой в его животворные силы. Не в местечковом изоляционизме видел Соломонов будущее евреев, а в их интеграции в российское общество: мечтал, чтобы они вошли на равных в семью других народов многонациональной империи, но обязательно сохранив при этом иудейскую веру, которая «по её началам чиста». «Любезные братья! – обращался Абрам к соплеменникам словами Талмуда. – Тот тратит слова, кто говорит с недостойным, а тот теряет человека, кто не говорит с достойным».

Братья – антиподы

Пётр Исаевич Вейнберг (1831-1908) своей многогранной деятельностью заслужил в отечественной культуре самое почётное место. Поэт, учёный, академик, педагог, издатель, редактор, переводчик-профессионал, много сделавший для знакомства русских читателей с западной литературой, заступник писательской братии, – он прочно вошёл в историю российской словесности. Младший же его брат, Павел Исаевич Вейнберг (1846-1904), снискал себе иную славу, сколь шумную, столь и скандальную, – славу рассказчика еврейских анекдотов и был вскоре заслуженно забыт…

Родители братьев были этническими евреями, однако приняли православие задолго до их рождения. И что характерно, старшие Вейнберги стали христианами не корысти ради, но по зову души. Отец, Исай Семёнович, строго следил за исполнением семьёй всех церковных обрядов, сам подавал тому пример, и дети с самых ранних лет привыкли относиться к религии с благоговением. Учиться Закону Божию начали дома, у матери, Розы Абрамовны, которая научила их главным молитвам и рассказывала им эпизоды из священной истории. А по праздникам в дом Вейнбергов неизменно приезжали священники и истинно по-пастырски говорили с детьми.

И.С. и Р. А. Вейнберги.


Но в этой, казалось бы, вполне обрусевшей православной семье неистребимым остался завещанный еврейскими пращурами культ разума и знания. Исай Семёнович, нотариус и сын нотариуса, хотя и не получил университетского диплома, был весьма эрудированным человеком, в высокой степени уважающим науку, и главную свою заботу видел в том, чтобы дать многочисленным чадам (шести сыновьям и четырём дочерям) достойное образование. При этом не стеснялся иной раз прибегать к самым жёстким мерам педагогического воздействия, сиречь к розгам, так что штрафникам, повинным в лености в учёбе, приходилось хлебнуть лиха. Человек завидного остроумия (которое, кстати, в большой степени передалось и нашим братьям), он подводил под порку ослушника строгую документальную базу. Однажды, когда сын словчил, подскоблил и исправил оценку в школьном дневнике, отец, прежде чем задать ему трепака, привёл ссылки на «Уложение о наказаниях уголовных и исправительных» и соответствующие статьи прочих российских узаконений, древних и новых.

Хотя в семье Вейнбергов не почитались иудейские традиции, можно говорить, тем не менее, об их отголосках. Примечательно, что на пятом году жизни старшего из чад (а известно, что как раз в этом нежном возрасте еврейского отпрыска отдавали учиться в хедер) Исай Семёнович решает определить его в знаменитый в Одессе пансион. «Ты должен, – категорически заявил он при этом сыну, – в тринадцать лет писать уже латинские стихи». Дата эта никак не произвольна, а знаменовала собой бармицву – пору духовной зрелости для еврея.

И ещё одно наследие родных пенатов получили братья – страстную любовь к театру, всемерно поощряемую отцом. В их поместительном одесском доме давались самодеятельные спектакли, в коих принимали живое участие все Вейнберги, от мала до велика. На таких домашних представлениях не гнушались выступать всероссийски знаменитые Михаил Щепкин (1788-1863) и Павел Мочалов (1800-1848), известный американский чернокожий актёр-гастролёр Айра Фредерик Олдридж (1807-1867), неподражаемый в ролях Шейлока и Отелло. Исай Семёнович и сам был не чужд лицедейства. Он близко знал директора Одесского театра, водил дружбу со многими артистами и частенько брал за кулисы сыновей, демонстрируя знаменитостям их дарования. И был безмерно горд, когда великий Щепкин взял на руки малыша-сына и сказал: «Отдайте мне его, я сделаю из него хорошего актёра!» Будучи безотчётно увлечённым театром, Вейнберг-старший пёкся о том, чтобы воспитать артистическое чувство и у своих детей. Забегая вперёд, скажем, что ему это удалось. Впрочем, степенный, охочий до знаний Пётр и проказливый, нерадивый Павел, казалось, только по страннейшему недоразумению были детьми одних родителей. И хотя братья получили одинаковое воспитание, из отчего дома они вышли в большую жизнь совершенно разными людьми.

1.О сентименталистской тенденции творчества Неваховича свидетельствует обращение автора «Сердца!» (с. [3-6]), предпосланное его книге «Человек в природе: Переписка двух просвещённых друзей» (СПб., 1804).

Bepul matn qismi tugad.

Yosh cheklamasi:
12+
Litresda chiqarilgan sana:
12 iyun 2017
Yozilgan sana:
2017
Hajm:
412 Sahifa 55 illyustratsiayalar
Mualliflik huquqi egasi:
Accent Graphics communications
Yuklab olish formati:

O'xshash kitoblar