Kitobni o'qish: «Ибо кровь есть жизнь»
© Антонов С., составление, перевод на русский язык, 2024
© Ахтырская В., перевод на русский язык, 2024
© Бродоцкая А., перевод на русский язык, 2024
© Лихачёва С., перевод на русский язык, 2024
© Ратникова О., перевод на русский язык, 2024
© Издание на русском языке, оформление.
ООО «Издательство «Эксмо», 2024
* * *


Джон Уильям Полидори
(1795–1821)
Вампир
Так случилось, что в самый разгар увеселений, неизменно сопутствующих лондонской зиме, на всевозможных приемах, устраиваемых законодателями хорошего тона, стал появляться некий дворянин, более приметный своей эксцентричностью, нежели знатностью. Он наблюдал за весельем, царящим вокруг него, так, словно сам не мог принять в нем участие. Очевидно, беспечный смех представительниц прекрасного пола привлекал его только затем, чтобы одним взглядом заставит его умолкнуть и пробудить страх в сердцах, где доселе царило лишь легкомыслие. Те, кто ощущал этот благоговейный ужас, не смогли бы объяснить его происхождение: некоторые ссылались на взгляд мертвенно-серых глаз, что, остановившись на лице собеседника, словно бы не проникал в душу и не постигал сокровенные движения сердца, но ложился на щеку свинцовым лучом, и, не в силах преодолеть преграду, давил на нее невыносимой тяжестью. Благодаря эксцентричности помянутого дворянина, его наперебой приглашали во все дома; всем хотелось поглядеть на него, а те, что привыкли к острым ощущениям и теперь страдали от бремени ennui, радовались, что появился некто, способный пробудить в них интерес. Несмотря на пепельно-бледный оттенок кожи, – ни румянец стыда, ни игра страстей не имели власти оживить его, хотя черты и абрис лица отличались совершенством формы, – многие охотницы за знаменитостями пытались привлечь его внимание и добиться хоть каких-то проявлений того, что можно было бы счесть сердечной склонностью; леди Мерсер, что со времен своего замужества дерзко кокетничала с любым оригиналом, принятым в гостиных, постоянно оказывалась у него на пути и едва ли не вырядилась шутом, чтобы привлечь его внимание – но тщетно: да, он глядел в глаза собеседницы, однако взор его при этом оставался отрешенно-бесстрастным; даже ее вопиющее бесстыдство потерпело крах, и леди Мерсер оставила поле боя. Но хотя искушенная прелюбодейка не могла обратить к себе взгляд этого человека, нельзя сказать, чтобы он оставался вовсе равнодушен к женскому полу: однако с такой осмотрительностью заговаривал он с добродетельной супругой и целомудренной дочерью, что мало кто знал о его беседах с женщинами. Тем не менее, он снискал себе репутацию человека красноречивого; и это ли помогало преодолеть страх перед его странностями, или в пользу его свидетельствовало явное отвращение к пороку, только он столь же часто появлялся в обществе тех дам, что в силу семейных добродетелей составляют гордость своего пола, как и среди тех, что позорят свой пол своим беспутством.
Примерно в то же время в Лондон приехал молодой джентльмен по фамилии Обри: потеряв родителей еще в раннем Детстве, он и его единственная сестра остались наследниками изрядного состояния. Опекуны предоставили юношу самому себе, полагая, что их долг – лишь позаботиться о его имуществе, а воспитание ума – задачу неизмеримо более юноша развивал в себе скорее воображение, нежели здравый смысл. Отсюда – его обостренно-романтическое чувство чести и справедливости, кои ежедневно губят столько модисток. Обри свято верил, что добродетель чтут все, а порок привнесен в мир Провидением лишь для живописного эффекта, как в романах; он полагал, что нищета хижины сводится только к отличию в одежде; платье бедняка греет не хуже, но, благодаря ассиметричным складкам и разноцветным заплатам больше подходит восприятию художника. Короче говоря, юноша принимал грезы поэтов за реальную действительность. Он был красив, прямодушен, богат; в силу этих причин, едва Обри появился в светских гостиных, матери наперебой принялись расписывать ему своих томных или шаловливых любимиц, состязаясь меж собой в том, кто далее прочих отступит от истины; лица дочерей при его появлении озарялись лучезарными улыбками, а глаза вспыхивали, стоило ему молвить хоть слово, так что юноша вскорости чрезмерно возомнил о своих талантах и заслугах. В часы уединения упиваясь романами, он к изумлению своему обнаружил, что, если не считать сальных и восковых свечей, пламя которых подрагивало отнюдь не в силу присутствия призрака, но в силу отсутствия щипцов для нагара, в реальной жизни не находится места для нагромождения отрадных картин и описаний, коими изобилуют тома, ставшие для него школой жизни. Однако, обретая некоторое утешение в удовлетворении собственного тщеславия, он уже готов был отречься от своих грез, когда необыкновенное существо, описанное нами выше, встретилось ему на пути.
Обри не сводил с него глаз; но как определить характер человека, полностью погруженного в себя, который не реагировал на внешние предметы иначе, кроме как молча отдавая себе отчет в их существовании, что выражалось в стремлении избежать малейшего соприкосновения? Позволяя воображению изображать что угодно, и поощряя тем самым свою склонность к гротескному и необычному, юноша вскоре превратил сей объект наблюдений в героя романа и теперь следил скорее за порождением собственной фантазии, нежели за человеком из плоти и крови. Обри свел с ним знакомство; осыпал знаками внимания, и вскорости настолько заручился расположением помянутого мизантропа, что тот всегда замечал присутствие юноши. Со временем Обри обнаружил, что финансовое положение лорда Ратвена стеснительно, и, подметив признаки приготовлений на ***-стрит, догадался, что тот собирается отправиться в путешествие. Желая узнать больше об этом эксцентричном характере, что до сих пор только подстегивал его любопытство, Обри намекнул опекунам, что пришла пора ему совершить вояж, на протяжении многих поколений почитавшийся совершенно необходимым для того, чтобы юноша стремительно продвинулся в карьере порока, сравнялся со старшими и не казался новорожденным младенцем, когда заходит речь о скандальных интрижках, и любовные похождения служат предметом насмешки или восхищения, в зависимости от проявленного искусства. Опекуны согласились; и Обри, помянув о своих намерениях лорду Ратвену, к вящему своему удивлению, получил от его светлости предложение присоединиться к нему. Польщенный этим знаком доверия от того, кто, со всей очевидностью, не имел с другими ничего общего, юноша охотно согласился, и уже спустя несколько дней они пересекли разделяющий пролив.
До сих пор Обри не представлялось возможности изучить характер лорда Ратвена; в пути он обнаружил, что, хотя теперь он может свободнее наблюдать за его действиями, последствия таковых подталкивают к иным выводам, нежели кажущиеся мотивы его поступков. Спутник его отличался неумеренной щедростью: лентяи, бродяги и нищие получали из рук его гораздо больше, нежели было необходимо для удовлетворения насущных потребностей. Но Обри не мог не подметить, что благодеяния его обращались отнюдь не на людей добродетельных, доведенных до нищеты несчастьями, добродетель неизменно преследующими – эти отсылались от дверей едва ли не с насмешкой; когда же являлся распутник и просил не на хлеб насущный, но на то, чтобы и дальше услаждаться похотью или еще сильнее погрязнуть в пороке, ему перепадала обильная благостыня. Обри, однако, объяснял это тем, что назойливая настойчивость негодяев обычно одерживает верх над стыдливой застенчивостью добродетельных бедняков. Но было еще одно обстоятельство, сопряженное с благодеяниями его светлости, что произвело на юношу впечатление еще более неизгладимое: все, воспользовавшиеся его милостыней, неизбежно обнаруживали, что на ней лежит проклятие, ибо всех она либо приводила на эшафот, либо ввергала в бездны еще более беспросветной нищеты. В Брюсселе и других городах, через которые друзья проезжали, Обри удивлялся, видя, с каким жадным нетерпением спутник его стремился в обители всех модных пороков: он в совершенстве постиг все тонкости игры в фараон, он делал ставки – и с неизменным успехом, разве что противник его был известным шулером, а тогда его светлость терял больше, чем выигрывал, но всегда с тем же непроницаемым лицом, с которым обычно наблюдал за окружающими его людьми. Однако не так встречал он опрометчивого юнца или злосчастного отца семейства: тогда малейшее его желание словно бы становилось законом для судьбы – апатичная отрешенность исчезала, глаза вспыхивали огнем более ярким, нежели у кошки, играющей с полузадушенной мышью. В каждом городе, после отъезда лорда Ратвена, еще недавно богатый юноша, исторгнутый из круга, украшением которого он некогда являлся, в безмолвии подземелья проклинал судьбу, ввергшую его во власть этого демона; в то время как многие отцы, обезумев от горя, ощущали на себе умоляющие взгляды голодных детей, не имея за душою и единого фартинга некогда баснословного богатства, посредством которого возможно было бы облегчить нынешние страдания. Впрочем, с игорного стола лорд Ратвен денег не брал, но тут же снова терял, в пользу погубителя многих, последний гульден, только что вырванный из судорожно сжатой руки невинного; то могло быть лишь следствием известного рода интуиции, что, однако, уступала коварству более опытных игроков. Обри то и дело собирался открыть другу глаза и умолять его отказаться от благотворительности и развлечения, что оборачиваются гибелью для многих, и самому ему выгоды не приносят; однако он все откладывал – каждый день юноша уповал на то, что друг даст ему возможность высказаться открыто и начистоту; однако, удобного случая так и не представилось. В экипаже ли, на фоне ли великолепных и живописных пейзажей, лорд Ратвен оставался тем же: взор его говорил еще меньше, чем уста; и хотя Обри находился рядом с предметом своего любопытства, сгорая от тщетного нетерпения, он так и не приблизился к разгадке тайны, что в его восторженном воображении принимала сверхъестественные очертания.
Вскорости они прибыли в Рим, и на какое-то время Обри потерял своего спутника из виду; он оставил его ежедневно посещать утренний кружок некоей итальянской графини, а сам отправился изучать руины другого, почти обезлюдевшего города. Пока юноша предавался этому занятию, из Лондона прибыли письма, кои он вскрыл с радостным нетерпением: первое оказалось от сестры и дышало любовью от первой строчки и до последней; прочие были от опекунов, и изрядно его удивили; ежели и прежде молодому человеку приходило в голову, что спутник его наделен злой силой, письма давали ему достаточно поводов укрепиться в этом мнении. Опекуны настаивали, чтобы юноша немедленно расстался со своим другом, и убеждали, что характер того до отвращения порочен, а неодолимое обаяние соблазнителя, противиться которому никто не в силах, делает тем опаснее для общества его развратные поползновения. Обнаружилось, что презрение его к прелюбодейке проистекало не от неприязни к распущенности; нет, для полного удовольствия лорду Ратвену требовалось, чтобы его жертва и соучастница в преступлении пала с вершин незамутненной добродетели в самые бездны позора и бесславия; короче говоря, все женщины, общения с которыми он искал, как представлялось, в силу их безупречной нравственности, с момента его отъезда сбросили маску притворства и, не колеблясь, представили свои грехи, во всем их вопиющем безобразии, на суд общества.
Обри твердо решился покинуть того, в чьем характере до сих пор не обнаружилось ни одного светлого пятна, на коем мог бы отдохнуть взгляд. Юноша вознамерился измыслить какой-нибудь благовидный предлог для того, чтобы расстаться с лордом Ратвеном навсегда, а до той поры наблюдать за ним еще пристальнее, не упуская из виду даже самой мельчайшей подробности. Он вошел в тот же круг и вскорости заметил, что его светлость старается воспользоваться неопытностью дочери некоей леди, чей дом он посещал наиболее часто. В Италии нечасто случается, чтобы незамужняя девушка появлялась в обществе, так что лорду Ратвену приходилось вынашивать свой план в секрете; однако взор Обри следил за всеми его хитросплетениями и вскоре обнаружил, что назначено тайное свидание, которое, скорее всего, обернется гибелью для невинной, хотя и безрассудной девушки. Не теряя времени, он явился в апартаменты лорда Ратвена и резко спросил, каковы его намерения касательно помянутой леди, одновременно поставив его светлость в известность, что он знает о назначенной на вечер встрече. Лорд Ратвен ответствовал, что намерения его таковы, какие, по его убеждению, имел бы каждый в подобном же случае; и в ответ на настойчивые расспросы, намерен ли он жениться на девушке, расхохотался во все горло. Обри ушел; немедленно написал записку, объявляя, что с этого момента вынужден отказаться сопровождать лорда Ратвена на протяжении оставшейся части пути; приказал слуге подыскать другую квартиру и, навестив мать юной леди, сообщил обо всем, что знал сам – не только касательно ее дочери, но и касательно репутации его светлости.
Тайное свидание предотвратили. На следующий день лорд Ратвен прислал слугу известить о своем безоговорочном согласии расстаться, но даже не намекнул о своих подозрениях касательно того, что планы его разрушило вмешательство Обри.
Покинув Рим, Обри направил стопы свои в Грецию, пересек полуостров и вскорости оказался в Афинах. Там он поселился в доме одного грека и принялся за изучение поблекшей летописи древней славы на монументах, что, очевидно, устыдившись того, что увековечивают деяния свободных людей только после деяний рабов, укрылись под слоем земли или многоцветного лишайника. Под тем же кровом обитало создание столь прекрасное и хрупкое, что она могла бы послужить моделью для художника, желающего запечатлеть на полотне обещанную надежду правоверных в магометанском раю, вот только в глазах ее слишком отчетливо светилась мысль для того, чтобы счесть, что она принадлежит к существам, лишенным души. Когда она танцевала на лугу или легко сбегала по горному склону, сравнение с газелью не воздало бы должного ее очарованию, ибо кто променял бы этот взгляд, взгляд одухотворенной природы, на сонный, томный взгляд животного, льстящий разве что вкусу эпикурейца!
Нежная Ианта часто сопровождала Обри в его поисках памятников древности, и зачастую ничего не подозревающая девушка, догоняя кашмирскую бабочку и словно летя на крыльях ветра, дивным видением представала восторженному взгляду того, кто забывал о только что расшифрованных письменах на полустертой табличке, залюбовавшись юной сильфидой. Часто, когда она порхала вокруг, распущенные ее волосы вспыхивали и мерцали в лучах солнца переливами столь изысканно-золотистых и быстро сменяющихся оттенков, что вполне могло бы извинить рассеянность антиквария, отвлекшегося от того самого предмета, который еще недавно представлялся ему существенно важным для правильной интерпретации отрывка из Павсания. Но зачем пытаться описать прелести, что все мы воспринимаем, но не ценим? То были невинность, юность и красота, нетронутые тлетворным влиянием многолюдных приемов и душных балов. Пока юноша срисовывал руины, что желал увековечить для будущего, Ианта, бывало, стояла рядом, наблюдая за волшебным эффектом карандаша, воспроизводящего пейзажи ее родины; потом она описывала ему круговые танцы на открытых луговинах, изображала в сверкающих красках юного воображения торжественную свадебную церемонию, что видела как-то в детстве, и затем, обращаясь к предметам, что, очевидно, произвели на ее ум впечатление куда более глубокое, пересказывала спутнику волшебные предания няни. Серьезность девушки и очевидная вера в то, о чем шла речь, вызвали интерес даже у Обри; и часто, когда Ианта бралась поведать ему легенду о вампире, что проводит немало лет в окружении друзей и близких, вынужденный каждый год насыщаться жизнью прелестной девы, чтобы продлить собственную на последующие месяцы, кровь стыла у юноши в жилах, в то время как он насмешками тщился избавить собеседницу от фантазий вздорных и жутких. Однако Ианта называла ему имена стариков, которые со временем обнаруживали вампира в своем кругу, после того как несколько ближайших их родичей и детей бывали найдены с отметиной плотоядных посягательств чудовища; убедившись, что Обри стоек в своем вольнодумстве, девушка принялась умолять гостя поверить ее словам, ибо подмечено: те, что дерзают поставить под сомнение существование вампира, неизменно получают доказательство, вынуждающее их, в муках и с разбитым сердцем, признать истинность старинного предания. Ианта в подробностях описала юноше, как выглядят чудовища, и вообразите себе ужас Обри, когда он услышал достаточно точное описание лорда Ратвена; однако же, он продолжал убеждать собеседницу в том, что страхи ее беспочвенны, в то же время изумляясь множеству совпадений, что словно бы подкрепляли веру в сверхъестественные способности его светлости.
Обри все больше и больше привязывался к Ианте; невинность девушки, столь непохожая на показную добродетель женщин, в кругу которых он искал свой прекрасный идеал, завоевала его сердце; и хотя мысль о женитьбе молодого английского джентльмена на необразованной гречанке казалась ему нелепой, он все-таки все больше и больше влюблялся в прелестное, словно фея, создание. Несколько раз он заставлял себя отдалиться от девушки и, наметив себе план антикварных изысканий, отправлялся в путь, твердо намереваясь не возвращаться, пока не достигнет цели; но каждый раз убеждался, что не в состоянии сосредоточиться на руинах, пока в мыслях его царит образ, представляющийся единственным законным властителем его дум. Ианта не догадывалась о любви гостя: бесхитростное дитя ничуть не изменилось со времен первой встречи. Расставалась она с Обри неохотно, но лишь потому, что, пока спутник ее и покровитель зарисовывал либо очищал какой-либо фрагмент, избежавший разрушительной длани времени, девушке не с кем было посещать любимые уголки. Что до Вампиров, тут Ианта воззвала к авторитету родителей, и оба они, равно как и несколько присутствующих тут же соседей, подтвердили существование чудовищ, бледнея от ужаса при одном о них упоминании. Вскорости после того Обри вознамерился отправиться на очередную экскурсию, что должна была занять несколько часов; услышав название места, хозяева тут же принялись заклинать юношу не возвращаться ночью, потому что проезжать предстояло через лес, где ни один грек ни за что не задержался бы после наступления темноты. Они уверяли, что Вампиры собираются в чащу на ночные оргии, и что самые ужасные несчастья обрушатся на голову того, кто осмелится встать на дороге у чудовищ. Обри отнесся к рассказам легкомысленно и принялся было потешаться над глупым суеверием, надеясь тем самым выставить его в нелепом свете; но увидев, что хозяева содрогнулись, почитая непростительной дерзостью издевки над сверхъестественными, инфернальными силами, от одного упоминания о которых кровь стыла у них в жилах, юноша умолк.
На следующее утро Обри собрался в путь; никто его не сопровождал. С удивлением подметил юноша скорбное выражение на лице хозяина и растрогался, обнаружив, что его насмешки над верой в жутких демонов, внушили добрым людям такой страх. Он уже собирался отбыть, когда Ианта подошла к коню и принялась умолять юношу вернуться до того, как с наступлением ночи могущество жутких тварей несказанно возрастет – он обещал. Однако Обри настолько увлекся своими изысканиями, что не заметил, как день стал клониться к концу и у горизонта возникло то самое темное пятнышко, которое в теплом климате стремительно вырастает до грандиозных размеров и обрушивает всю свою ярость на обреченную землю.
Наконец, юноша вскочил в седло, намереваясь наверстать упущенное, но было уже поздно. Южные страны сумерек почти не знают; едва солнце опустится за горизонт, как сгущается ночь, и не успел Обри отъехать на порядочное расстояние, как разыгралась буря – гулкие раскаты грома следовали один за другим, тяжелый проливной дождь пробивал завесу листвы, а синяя зигзагообразная молния ударялась и вспыхивала у самых ног лошади. Вдруг конь испугался и понес с головокружительной скоростью через непролазную чащу. Когда наконец, утомившись, скакун остановился, то при свете молнии юноша обнаружил, что находится рядом с лачугой, едва поднимающейся над завалами палой листвы и зарослями кустарника. Он спешился, надеясь узнать дорогу в город или по крайней мере укрыться от неистовства бури. Гром на мгновение стих, и в наступившей тишине юноша услышал пронзительный женский крик и приглушенный смех, издевательский и торжествующий; в следующий миг звуки слились воедино. Обри содрогнулся; раскат грома над головой привел юношу в чувство, и он резким рывком распахнул дверь хижины. Он оказался в кромешной мгле и пошел на звук.
Похоже, его приход остался незамеченным; он громко звал, но шум продолжался и на гостя не обращали внимания. Вдруг рука юноши коснулась чего-то живого, и он немедленно сжал пальцы; раздался вопль: «Опять помешали!», за которым последовал демонический хохот. Юноша почувствовал железную хватку невидимого противника, наделенного словно бы сверхчеловеческой силой; намереваясь дорого продать свою жизнь, Обри сопротивлялся, но тщетно: его оторвали от земли и с силой швырнули на пол; враг бросился на поверженного, придавил ему коленом грудь и уже сомкнул было руки на горле, но тут в дыру, что днем служила окном, проник свет бесчисленных факелов и потревожил нападавшего – он тут же вскочил и, оставив свою жертву, выбежал через дверь и скрылся в чаще: в следующее мгновение стих и треск ломающихся ветвей. Буря к тому времени улеглась; и Обри, не в состоянии двинуться с места, вскорости добился, чтобы его услышали находящиеся снаружи. Они вошли; пламя факелов озарило глиняные стены и соломенную кровлю: каждая соломинка была густо облеплена хлопьями сажи.
По требованию Обри принялись искать ту, что привлекла его внимание своими криками; он снова остался во тьме.
Вообразите себе ужас юноши, когда пламя факелов опять замерцало вокруг него, и в принесенном безжизненном трупе он опознал хрупкую фигурку своей прелестной проводницы! Обри закрыл глаза, надеясь, что это – только фантом, порождение растревоженного воображения; но, открыв их снова, увидел все то же тело, распростертое у своих ног. В лице не осталось ни кровинки, губы побелели; однако недвижность застывших черт казалась не менее прекрасной, нежели некогда одухотворявшая их жизнь; шейка и грудь были запятнаны кровью, а на горле виднелись следы зубов, прокусивших вену; указывая на этот знак, пораженные ужасом люди восклицали: «Вампир, Вампир!» Быстро соорудили носилки, и Обри уложили рядом с той, что еще совсем недавно являлась для него сосредоточием стольких ярких, волшебных видений, а теперь угасла вместе с цветком жизни, увядшим внутри нее. Мысли его смешались – ум отказывался работать, словно не желая отражать действительность и ища спасения в апатичной безучастности; Обри бессознательно сжал в руке кинжал причудливой формы, найденный в хижине. По дороге им встретились еще отряды, высланные на поиски той, которую скоро хватилась мать. Жалостные причитания их, при приближении к городу, заранее упредили родителей о случившемся страшном несчастье. Горе достойных людей не поддается описанию; но обнаружив, что послужило причиной смерти их дочери, они взглянули на Обри и молча указали на труп. Они так и не смогли утешиться; оба умерли от разбитого сердца.
Обри уложили в постель; у него началась сильнейшая лихорадка, он часто бредил, и во время таких приступов обращался к лорду Ратвену и к Ианте – в силу необъяснимого сопоставления юноша словно бы заклинал былого спутника пощадить ту, которую любил. В другое время он призывал проклятия на его голову и называл погубителем девушки. В это время лорд Ратвен прибыл в Афины, и, уж какие бы побуждения не явились к тому причиной, но, прослышав о состоянии Обри, его светлость немедленно поселился в том же доме и принялся ухаживать за больным. Придя в себя, юноша ужаснулся и изумился при виде того, чей образ в расстроенном воображении сливался с образом Вампира; но учтивые слова лорда Ратвена, в коих звучало едва ли не раскаяние в совершенном неблаговидном поступке, что повлек за собою разрыв, а еще более выказанные им внимание, тревога и забота, вскоре примирили юношу с присутствием былого друга. Казалось, что с его светлостью произошла разительная перемена; он больше не казался погруженным в апатию мизантропом, что некогда произвел на Обри впечатление столь сильное; но едва здоровье больного быстро пошло на поправку, лорд Ратвен снова впал в прежнее расположение духа, и Обри больше не видел разницы между лордом Ратвеном нынешним и прежним; разве что иногда, к изумлению своему, молодой человек ловил на себе его пристальный взгляд, и при этом на губах его светлости играла улыбка злобного торжества; юноша не знал, почему, но улыбка эта не давала ему покоя. Пока больной справлялся с остаточными последствиями недуга, лорд Ратвен, как представлялось, был всецело поглощен наблюдением за чуждыми приливам и отливам волнами, что играли под прохладным ветерком, либо следил за ходом тех сфер, что, подобно нашему миру, перемещаются вокруг недвижного солнца; по всей видимости, он усиленно старался избегать чужих взглядов.
Рассудок Обри, в результате пережитого потрясения, заметно ослаб, и некогда отличавшее его неизменное жизнелюбие, похоже, совершенно иссякло. Теперь юноша любил одиночество и тишину не меньше лорда Ратвена; но как бы ни стремился он к покою, в окрестностях Афин мысли несчастного принимали одно и то же тревожное направление; Обри искал уединения среди руин, кои часто посещал прежде, но призрак Ианты следовал за ним по пятам; он искал уединения в лесу, но в подлеске слышалась легкая поступь девушки, собирающей скромные фиалки; стоило ему резко развернуться, и воспаленное воображение рисовало ему бледное лицо, кровоточащее горло и кроткую улыбку на губах. Обри решился бежать из тех мест, где каждая подробность пейзажа порождала в его уме горестные ассоциации. Он предложил лорду Ратвену, перед коим почитал себя в долгу за ревностную заботу о себе во время болезни, посетить области Греции, незнакомые обоим. Они разъезжали повсюду, побывали в каждом уголке, способном пробудить хоть какие-то воспоминания; но, спешно продвигаясь от места к месту, словно бы не замечали увиденного. Путешественникам то и дело доводилось слышать о разбойниках, однако со временем они перестали обращать внимание на тревожные слухи, почитая их выдумкой людей, в чьих интересах возбудить великодушие тех, кого они, якобы, защищают от мнимых опасностей.
Вследствие подобного пренебрежения к советам местных жителей, как-то раз они отправились в путь с немногочисленными сопровождающими, нанятыми скорее в качестве проводников, нежели защитников. Однако, въехав в узкое ущелье, на дне которого пролегло русло реки и тут и там высились завалы камней, сорвавшихся с отвесных скал, путешественники горько раскаялись в своем легкомыслии – едва отряд вступил в теснину, как у самых их лиц вдруг засвистели пули и раздалось эхо выстрелов. В ту же секунду провожатые покинули своих подопечных и, схоронившись за валунами, принялись палить в том направлении, откуда доносились выстрелы. Лорд Ратвен и Обри, последовав их примеру, на мгновение задержались в укрытии за поворотом ущелья; но, устыдившись собственной робости (ибо неприятели насмешливыми криками звали их выйти), и понимая, что будут перебиты на месте, ежели кто-то из лиходеев переберется поверху и зайдет к ним с тыла, они смело ринулись вперед на врага. Едва покинули они свое убежище, как лорд Ратвен получил пулю в плечо и упал. Обри поспешил к нему на помощь и, более не задумываясь ни об исходе битвы, ни о собственной безопасности, вскорости увидел вокруг себя лица грабителей; ибо заметив, что лорд Ратвен ранен, провожатые тотчас же бросили оружие и сдались на милость победителя.
Пообещав щедрое вознаграждение, Обри вскорости уговорил разбойников перенести раненого друга в находящуюся поблизости хижину, и, сговорившись о выкупе, грабители более не навязывали путешественникам своего присутствия, ограничившись тем, что выставили стражу у дверей до тех пор, пока сотоварищ их не вернется с обещанной суммой, на которую ему выдали вексель. Силы лорда Ратвена стремительно убывали, спустя два дня началась гангрена и смерть казалась неизбежной. Внешность и манеры его светлости нимало не изменились; казалось, он и к боли оставался столь же безразличен, как и к окружающему миру; однако с приближением ночи он заметно встревожился и то и дело останавливал на Обри пристальный взгляд, так что юноша счел своим долгом предложить свою помощь с особенной настойчивостью. «Да, помогите мне! – вы можете спасти меня! – и даже больше! Я говорю не о жизни, окончание срока земного бытия заботит меня не более, чем заход солнца; но вы можете спасти мою честь, честь вашего друга!»
«Как, скажите мне, как; я сделаю все», – отозвался Обри.
«Мне нужно так мало – жизнь моя стремительно убывает – не могу объяснить подробнее – но если вы сохраните в тайне все то, что обо мне знаете, честь моя не пострадает и злоречие ее не коснется – и если еще недолгое время в Англии останутся в неведении касательно моей смерти… я… я… если бы только меня почитали живым!»
«О вашей смерти не узнают».
«Поклянитесь! – вскричал умирающий в свирепом исступлении, приподнимаясь на ложе. – Поклянитесь всем, что чтите в душе, всем, что внушает ужас вашей природе, поклянитесь, что еще год и день вы не сообщите ни о моих преступлениях, ни о моей смерти никому из живущих, никоим образом, что бы ни случилось, что бы вы не увидели». Глаза его выкатывались из орбит.
«Я клянусь!» – проговорил Обри.
Раненый с хохотом откинулся на подушки и испустил дух.
Обри отправился спать, но уснуть не смог; в памяти его вновь воскресали все обстоятельства знакомства с этим человеком, и, сам не зная почему, вспоминая о клятве, он содрогался, словно от предчувствия чего-то ужасного.
Поднявшись спозаранку, юноша направился было в хижину, где оставил покойного, но встреченный разбойник сообщил ему, что лачуга пуста: он сам и его сотоварищи, как только Обри ушел, перенесли труп на вершину ближайшего утеса, так, чтобы тела коснулся первый же холодный луч встающей луны – во исполнение обещания, данного его светлости. Изумившись, Обри взял с собою нескольких человек и поспешил к скале, дабы там же, на месте, предать умершего земле. Однако, поднявшись на вершину, юноша не обнаружил ни тела, ни одежды, хотя разбойники клялись и божились, что указывают на ту самую скалу, где оставили труп. Некоторое время Обри терзался догадками, но со временем вернулся к хижине, убежденный, что грабители труп зарыли, а одежду присвоили.
Устав от страны, где на долю его выпали злоключения столь ужасные и где все словно бы сговорились усилить суеверную меланхолию, воцарившуюся в его мыслях, юноша решился покинуть Грецию и вскоре прибыл в Смирну. Дожидаясь судна, что переправило бы его в Отранто или в Неаполь, он принялся приводить в порядок вещи, оставшиеся после лорда Ратвена.
Среди всего прочего обнаружился футляр с оружием для нападения, в большей или меньшей степени предназначенным для того, чтобы обеспечить смерть жертвы. Внимание юноши привлекли кинжалы и ятаганы. Обри вертел их в руках, разглядывая причудливую форму, но каково же было изумление юноши, когда он обнаружил ножны, отделанные в том же стиле, что и кинжал, найденный в роковой лачуге. Обри содрогнулся; торопясь проверить догадку, он отыскал клинок – и вообразите себе его ужас при виде того, что лезвие, невзирая на странную форму, и впрямь подошло к ножнам, что он держал в руке! Других доказательств взору не требовалось; Обри не отрывал глаз от кинжала; он все еще надеялся, что зрение его обманывает, однако необычность формы и переливы одних и тех же оттенков на рукояти и ножнах, не уступающих друг другу в великолепии, не оставляли места сомнениям; и на ножнах и на рукояти обнаружились капли крови.
Юноша покинул Смирну и уже на пути домой, оказавшись в Риме, первым делом распросил о юной леди, которую попытался некогда вырвать из порочных объятий лорда Ратвена. Родители пребывали в отчаянии: семья разорилась и впала в нищету, а о девушке не слышали со времен отъезда его светлости. Под влиянием стольких несчастий Обри едва не лишился рассудка; он опасался, что и эта дама стала жертвой погубителя Ианты.
Юноша сделался молчалив и угрюм; теперь единственное его занятие состояло в том, чтобы подгонять форейторов, словно от скорости его передвижения зависела жизнь близкого человека. Он прибыл в Кале; ветер, словно подчиняясь его воле, вскорости пригнал путешественника к английскому брегу; Обри поспешил в родовое гнездо и там нежные объятия и поцелуи сестры на мгновение словно бы изгладили из его памяти все мысли о прошлом. Если и прежде, трогательными детскими ласками, она завоевала его любовь, то теперь, когда в ней пробудилась женщина, она стала наперсницей еще более отрадной.
Мисс Обри не обладала неотразимой прелестью, что приковывает взгляды и вызывает восхищенные отзывы на великосветских приемах. В ней не было того мишурного блеска, что жив только в душной атмосфере запруженного зала. В синих ее глазах не вспыхивали лукавые искорки – признак врожденного легкомыслия. Было в этом взоре меланхоличное очарование, что проистекает не от пережитых несчастий, но от некоего внутреннего ощущения, присущего душе, что прозревает иной мир. Шаг ее не отличался той порывистой легкостью, с какой бездумные девы устремляются навстречу цветному мотыльку или оттенку, – ступала девушка степенно и неспешно. Наедине с собой, она хранила задумчивую серьезность, и улыбка суетного восторга никогда не озаряла ее лица; но когда брат ласково заговаривал с нею и в присутствии сестры тщился позабыть горести, что, как ей было известно, терзали его днем и ночью, кто променял бы ее улыбку на улыбку сластолюбивой Цирцеи? Казалось, что эти очи – это лицо – озаряются светом тех вышних сфер, к коим по праву принадлежат. Ей только что исполнилось восемнадцать, и ее еще не вывозили в свет; опекуны считали, что представление мисс Обри ко двору следует отсрочить до возвращения ее брата с континента, дабы брат по праву выступил защитником и покровителем девушки. Теперь же было решено, что следующий же великосветский прием в королевском дворце, до коего оставалось уже недолго, ознаменует вступление мисс Обри на «суетную сцену». Сам Обри предпочел бы затвориться в фамильном особняке и жить снедающей его меланхолией. Легкомысленные выходки незнакомых светских щеголей не пробуждали ни малейшего интереса в том, чей рассудок подвергся потрясению столь сильному в результате пережитых трагедий; но юноша решился пожертвовать собственным удобством ради блага сестры. Вскоре молодые люди прибыли в город и стали готовиться к приему, назначенному на следующий день.
Толпа собралась преогромная – приемов давно уже не устраивали, и все, кто мечтал согреться в лучах улыбки венценосных особ, поспешили туда. Обри приехал с сестрой. Юноша одиноко стоял в углу, не замечая никого вокруг, вспоминая, что именно в этом месте он впервые увидел лорда Ратвена, – как вдруг он почувствовал, что его схватили за плечо, и слишком хорошо знакомый голос прошептал ему на ухо: «Помни о клятве». Юноша едва набрался храбрости обернуться, опасаясь узреть призрак, готовый поразить его насмерть, и в некотором отдалении увидел ту же самую фигуру, что привлекла его внимание на этом самом месте в день первого появления Обри при дворе. Юноша глядел и глядел, не в силах отвести глаз, пока ноги его не подкосились; он был вынужден уцепиться за руку друга, и, пробившись сквозь толпу, вскочил в карету и поехал домой.
Обри нервно расхаживал по комнате, схватившись руками за голову, словно боясь, что мозг его не выдержит столь напряженных раздумий. Лорд Ратвен снова перед ним – обстоятельства выстраивались в жуткую последовательность – кинжал – клятва! Несчастный попытался взять себя в руки, он не верил, не мог поверить – мертвецы не оживают! Надо полагать, воображение вызвало из небытия тот самый образ, на котором сосредоточены все его помыслы. Не может того быть, чтобы перед ним и впрямь оказалось существо из плоти и крови! Засим юноша решил вернуться в общество; ибо хотя он и пытался распросить о лорде Ратвене, имя замирало у него на устах и ему так и не удалось получить новых сведений.
Спустя несколько дней Обри отправился вместе с сестрой на ассамблею к близкому родственнику. Оставив девушку под опекой почтенной замужней дамы, он укрылся в нише и предался мучительным раздумьям. Заметив, наконец, что гости уже разъезжаются, юноша очнулся и, выйдя в соседнюю комнату, нашел сестру в окружении кавалеров и дам, увлеченных беседой; Обри попытался пробиться к ней поближе, как вдруг некто, кого он попросил подвинуться, обернулся, и глазам юноши снова предстали ненавистные черты. Молодой человек рванулся вперед, схватил сестру за руку и торопливо увлек ее на улицу; у дверей путь им преградило скопище слуг, дожидающихся своих господ; и, проталкиваясь сквозь толпу, он снова услышал знакомый голос, прошептавший ему на ухо: «Помни о клятве!» Юноша не посмел обернуться, но, торопя сестру, вскорости возвратился домой.
Обри едва не обезумел. Ежели прежде мысли его поглощал один-единственный предмет, насколько же сильнее навязчивая идея владела юношей теперь, когда уверенность в том, что демон ожил, истерзала его ум. Знаки внимания сестры оставались без ответа, и напрасно умоляла она объяснить, чем вызвана столь резкая перемена. Обри произнес в ответ только несколько слов, ужаснувших девушку. Чем дольше он размышлял, тем хуже понимал, что следует делать. Клятва приводила его в замешательство: должен ли он оставить на свободе, среди дорогих ему людей, чудовище, – чудовище, тлетворное дыхание которого несет в себе гибель, – и не остановить его? В числе жертв может оказаться и сестра! Но если он нарушит клятву и объявит о своих подозрениях, кто ему поверит? Обри подумывал и о том, чтобы освободить мир от злодея собственной рукой; но ведь один раз демон уже насмеялся над смертью! На протяжении многих дней пребывал несчастный в таком состоянии: он запирался в комнате, ни с кем не виделся и ел только тогда, когда приходила сестра и с полными слез глазами заклинала Обри поддержать угасающие силы – ради нее! Наконец, не в состоянии долее выносить бездействие и одиночество, Обри вышел из дома и долго бродил по улицам, тщась бежать от преследующего его призрака. Со временем платье странника истрепалось, как вследствие лучей полуденного солнца, так и полуночной сырости. Теперь его никто не узнавал; поначалу с наступлением вечера он возвращался в дом, но позже взял за привычку укладываться там, где его настигала усталость.
Сестра, тревожась о его безопасности, наняла людей следовать за ним; но они вскоре отстали от бедняги, убегающего от преследователя самого быстрого – от мысли. Но вот поведение его снова резко изменилось. Потрясенный осознанием того, что он покинул всех своих друзей на милость дьявола, о присутствии которого они даже не догадываются, Обри вознамерился вернуться в общество, не спускать с Вампира глаз, и, невзирая на клятву, предупредить любого, с кем лорд Ратвен попытается сойтись поближе. Но стоило юноше появиться на пороге, его изможденный и в высшей степени подозрительный вид настолько бросался в глаза, а внутренняя дрожь казалась до того приметной, что сестра вынуждена была умолять его закрыть глаза на ее удобство и не появляться более в обществе, что оказывало на него воздействие столь пагубное. Когда же уговоры не помогли, опекуны сочли необходимым вмешаться и, опасаясь, что ум юноши повредился, решили, что пора снова взять в свои руки управление имуществом, доверенное им родителями Обри. Стремясь оградить своего подопечного от обид и страданий, коим он ежедневно подвергался в своих скитаниях, и желая помешать ему выставлять на всеобщее обозрение те приметы, что казались им свидетельством помешательства, опекуны наняли доктора: он поселился в доме и неусыпно заботился о пациенте. Обри едва замечал его: настолько одна-единственная кошмарная мысль поглощала его ум. Наконец душевное расстройство юноши сделалось столь заметным, что он уже не переступал порога спальни. Целыми днями он не вставал с постели, и, казалось, ничто не могло пробудить его от апатии. Он исхудал, глаза подернулись тусклой пеленой; узнавал он только сестру, и только в отношении к ней проявлял сердечную привязанность: при появлении мисс Обри больной порою вздрагивал и, схватив ее за руки и остановив на ней взгляд, приводивший девушку в отчаяние, принимался заклинать: «О, не касайся его – если ты хоть сколько-нибудь меня любишь – не приближайся к нему!» Когда же, однако, сестра спрашивала, о ком идет речь, в ответ звучало только: «Верно! Верно!» – и недужный опять погружался в апатию, пробудить от которой не могла даже мисс Обри. Так продолжалось много месяцев; наконец, по мере того, как год близился к концу, приступы бессвязного бреда случались все реже и реже, угрюмая задумчивость отчасти рассеялась, и опекуны отметили, что несколько раз на дню больной принимался подсчитывать что-то на пальцах и улыбался при этом.
Срок уже почти истек, когда, в последний день года, один из опекунов, войдя в комнату, заговорил с врачом о том, сколь прискорбно нынешнее плачевное состояние Обри, в то время как сестре его на следующий день предстоит сочетаться браком. Это привлекло внимание больного; он с тревогой спросил, с кем. Радуясь столь явному свидетельству просветления рассудка, коего, как все опасались, юноша лишился, опекун и врач упомянули имя графа Марсдена.
Полагая, что речь идет о юном графе, коего он прежде встречал в обществе, Обри остался доволен и еще больше удивил собеседников, выразив намерение присутствовать на свадьбе и изъявив пожелание увидеть сестру. Больному не ответили, но спустя несколько минут девушка присоединилась к нему. Казалось, что к юноше снова вернулась способность поддаваться влиянию ее обворожительной улыбки; он прижал сестру к груди и расцеловал ее щеки, влажные от слез, заструившихся при мысли о том, что брат снова ожил для изъявлений сердечной привязанности. Обри обратился к ней с прежней теплотой, принес поздравления по поводу брака с молодым человеком столь высокого происхождения и стольких достоинств; как вдруг увидел на груди собеседницы медальон; открыв крышку, к вящему своему изумлению, Обри узнал черты чудовища, так долго игравшего его жизнью. В приступе безудержной ярости недужный выхватил украшение и растоптал его ногой. Когда же дева спросила, зачем он столь безжалостно уничтожил портрет ее будущего супруга, Обри воззрился на сестру так, словно не понял ее слов – затем, сжимая ее руки и исступленно глядя на нее, заставил девушку поклясться, что она никогда не выйдет замуж за этого дьявола, ибо он… Но продолжения не последовало. Казалось, невидимый голос снова напомнил юноше о клятве. Обри резко обернулся, ожидая увидеть лорда Ратвена, но в комнате никого не было. Тем временем врач и опекуны, слышавшие весь разговор и возомнившие, что стали свидетелями нового приступа помешательства, вошли, отстранили недужного от мисс Обри и велели ей уйти. Юноша бросился на колени: он умолял, он заклинал отсрочить свадьбу всего на один день. Отнеся все происходящее на счет якобы владеющего им безумия, опекуны по возможности успокоили юношу и удалились.
Лорд Ратвен нанес визит на следующее же утро после великосветского приема, и, как и всех прочих, его не пустили. Прослышав о недуге Обри, он тут же понял, что сам является его причиной, но узнав, что молодого человека почитают сумасшедшим, с трудом скрыл ликование и восторг пред лицом тех, от кого получил эти сведения. Он снова поспешил в особняк своего бывшего спутника и, постоянно появляясь в доме и притворяясь, что нежно привязан к юноше и искренне заинтересован в его судьбе, мало-помалу склонил к себе слух мисс Обри. И кто бы сумел долго противиться его чарам? Он разглагольствовал о бессчетных опасностях и тяготах, выпавших на его долю, – умел сказать о себе, как о несчастном, ни в ком на земле не встретившем сочувствия, кроме как в той, к кому он обращался – уверял, что с тех пор, как узнал мисс Обри, снова стал ценить собственную жизнь, хотя бы только затем, чтобы внимать ее утешительным речам; словом, его светлость так хорошо овладел искусством змия, или, может статься, такова была воля судьбы, но только он завоевал расположение девушки. Со временем графский титул по старшинству перешел к нему, и его светлости предстояло войти в состав важного посольства, что послужило поводом ускорить брак (невзирая на плачевное состояние брата). Свадьба должна была состояться непосредственно перед его отъездом на континент.
Едва доктор и опекуны удалились, Обри попытался подкупить слуг, но безуспешно. Он попросил перо и бумагу; ему дали требуемое; он написал письмо сестре, заклиная ее, если она дорожит собственным счастьем, собственной честью и честью тех, что ныне покоятся в могиле, а некогда качали ее на руках и видели в ней свою надежду и надежду семьи, отложить лишь на несколько часов брак, на который он обрушивал страшнейшие проклятия. Слуги пообещали доставить письмо, но вручили его доктору, а тот счел разумным не тревожить более мисс Обри тем, что он почитал маниакальным бредом. Для прилежных домочадцев ночь прошла в хлопотах; с ужасом, который легче представить, нежели описать, Обри внимал шуму, свидетельствующему о ведущихся приготовлениях. Настало утро; до слуха больного донесся грохот экипажей. Обри едва не обезумел. Но любопытство слуг наконец одержало верх над бдительностью, и один за другим они выскользнули и комнаты, оставив больного под присмотром беспомощной старухи. Воспользовавшись возможностью, Обри одним прыжком метнулся к порогу и спустя мгновение оказался в зале, где собрались уже почти все приглашенные. Лорд Ратвен заметил его первым: он тут же приблизился к незваному гостю, силой взял его за руку и увлек из комнаты; от гнева юноша утратил дар речи. Уже на лестнице лорд Ратвен прошептал ему на ухо: «Помни о клятве, и знай: если сегодня твоя сестра не станет моей женой, она обесчещена. Женщины слабы!» С этими словами он толкнул молодого человека к слугам, что, упрежденные старухой, явились его искать. Но Обри уже не стоял на ногах; от ярости, что не находила выхода, лопнул кровеносный сосуд, и больного перенесли на кровать. Сестре об этом не сказали, боясь ее встревожить; появление брата в зале она не застала. Союз был заключен, и новобрачные покинули Лондон.
Слабость Обри усилилась, за кровоизлиянием последовали симптомы надвигающейся смерти. Юноша велел позвать опекунов своей сестры, и едва пробило полночь, он спокойно и сдержанно рассказал все то, о чем читатель уже прочел – в следующее мгновение Обри не стало.
Опекуны поспешили на помощь новобрачной; но прибыли они слишком поздно. Лорд Ратвен исчез, а сестра Обри утолила жажду ВАМПИРА!
1819
Эрнст Беньямин Соломон Раупах
(1784–1852)
Не будите мертвецов
Сказка
Мертвецов не пробуждайте к жизни,
С ними воцарятся зло и тьма.
Их дыханье жутко, как чума,
Прежней, солнечной, земной отчизне.
Да пребудет их уделом прах,
Хлад могильный, склепа сон бессрочный.
Мертвецы жа не отверзнут очи,
Не внушат живым смертельный страх.
Пусть покоятся во мраке ночи,
Позабыв о синих небесах.
Тщатся уничтожить все живое
Мертвецы, грозят увлечь с собою
Всякого, кто их нарушит сон:
Будет он на гибель обречен.
– Ты хочешь упокоиться навеки, возлюбленная моя? Никогда не пробуждаться более? Вкушать вечный покой после краткого паломничества на землю? О, возвратись! Верни в жизнь мою рассвет, сменившийся после ухода твоего хладными предутренними сумерками. Ты безмолвствуешь? Ты хочешь безмолвствовать вечно? Друг твой изнывает от тоски, а ты хранишь молчание? Друг твой проливает горючие слезы, а ты остаешься безучастной? Друг твой пребывает в отчаянии, а ты не заключишь его в объятия? Ах! Неужели саван к лицу тебе более, нежели расшитая золотом вуаль, что окутывала тебя при жизни? Неужели в могиле теплее, чем на ложе страсти? Неужели ласки смерти горячее и пламеннее, чем те, коими осыпал тебя друг твой? О, вернись, возлюбленная! Вернись, позволь прижать тебя к моей исстрадавшейся груди!
Так оплакивал Вальтер Брунгильду, возлюбленную и супругу своих юных дней, так сетовал он у ее могилы, в полночь, когда дух, возглавляющий дикую охоту, что бурей пролетает по небу, обрушил стремительный сонм чудовищ на облачные просторы, в свете полной луны, отчего тени этих зловещих созданий омрачили спящую землю, словно горестные мысли душу грешника; так оплакивал он свою возлюбленную возле ее склепа, под кронами высоких лип, прижавшись челом к хладному камню, на котором слегка покачивались тени листвы, точно образы изменчивых снов, что появляются и тотчас исчезают.
Вальтер был владетельным бургундским сеньором. Во дни своей пылкой юности полюбил он Брунгильду, которая затмевала красотой всех своих соотечественниц и которая была истинной дочерью породившей ее земли, во всем подобной своей матери, ведь на стройный стан ее ниспадали волнами черные как ночь кудри, оттеняя белизну кожи и румянец щек, что мог поспорить с закатом; очи ее напоминали не звезды, что взирают с ночного небосклона из бесконечной дали и отвращают дух от помышлений о земном, заставляя задуматься о вечности; нет, сияние ее очей было подобно блеску нашего привычного солнца, пробуждающего своим благодетельным теплом любовь между мужчиной и женщиной. Брунгильда стала супругой Вальтера, и оба они, преисполненные сил и страсти, вечно жаждущие все новых и новых наслаждений, всецело предались опьянению чувств, низринувшись в него, словно в бурный поток, и позволив увлечь себя; страсть настолько затмила их взоры, что жизнь они стали наблюдать словно обманчивый сон, точно сквозь кристальное стекло. Но лишь этот сон, один лишь этот сон именовали они жизнью, и одно лишь желание видеть этот сон вечно и тень этого желания, страх, что сладостный сон когда-нибудь завершится, по временам омрачали их чувственное исступление. Однако всесильные созвездия, которые ведают течением судеб и до которых, подобно обычному туману, не вознестись земным желаниям, равнодушно восходят и нисходят в вышине и неизменно подчиняют весь ход событий неумолимому времени. Так миновала и страсть Вальтера и Брунгильды – миновала тем быстрее, что хотя любовь Вальтера и пылала, подобно пламени, однако была столь же легкой и непостоянной, и, когда смерть отняла у него Брунгильду, душа его пусть и исполнилась скорби, но словно предчувствовала, что охватившая ее печаль не продлится долго. Воистину, так и случилось: вскоре место покойной рядом с Вальтером заняла другая супруга, Свангильда.
Свангильда тоже была хороша собой, однако природа, казалось, создавала ее по совсем иным образцам, заимствованным из других сфер. Золотистые ее кудри напоминали лучи неяркого утреннего солнца, белоснежные лилии на ее щеках окрашивались нежным румянцем, лишь когда ее волновало особенно глубокое чувство; стан ее был строен, все члены соразмерны, однако лишены пышности и нарочитой земной прелести; очи ее сияли, но струили свет звезд, в блеске которого хочется лишь тихо пожать руку возлюбленной или, самое большее, нежно обнять ее, а потом, не выпуская ее из объятий, вместе с нею возвести взор к небесам. Свангильда не могла погрузить своего супруга в сладострастный сон, но зато способна была наполнить счастьем каждый миг его дневного, сознательного существования. Неизменно ровная, серьезная, но всегда дружелюбная и любезная, неустанно радевшая о благе ближних, облагораживавшая все вокруг заботой о супруге, управляла она с утра до вечера домом, превратив его в подобие малой вселенной благодаря безупречно поддерживаемому порядку. В чертах всех ее подопечных запечатлелось глубокое довольство своей участью, ибо всякий знал, чего потребует от него и что принесет ему наступающий день. Ее мягкость сдерживала пламенную, безудержную натуру супруга, обозначив оной благодетельные рамки, а ее незамутненный дух вывел его из лабиринта темных, неутолимых желаний, смутных надежд и неясных чаяний назад, к свету и жизни. Свангильда родила Вальтеру двоих детей, сына и дочь. Девочка, подобно матери, была тихой и приветливой, она любила играть в одиночестве, но уже в самых играх своих обнаруживала ту возвышенную серьезность и ту глубину устремлений и помыслов, что будут отличать ее в зрелом возрасте; мальчику же были свойственны страстность и пылкость, он неустанно искал себе все новые и новые увлекательные занятия, чаял увидеть чужеземные страны, и лишь по той исключительности, с какой выбирал он благие намерения и достойные начинания, можно было узнать в нем мать; судя по его юным годам, он обещал сделаться истинным героем. Любовь к детям еще теснее сблизила Вальтера с супругой, и он счастливо прожил с нею несколько лет, а если иногда и вспоминал Брунгильду, то лишь с совершенным спокойствием, как думаем мы о друге юности, заброшенном судьбою далеко-далеко в иные края, но, насколько нам известно, довольном своей участью.
Однако облака рассеиваются, цветы вянут, песок утекает, и столь же непостоянны и переменчивы человеческие чувства, а значит, и само счастие. Мятежное сердце Вальтера снова принялось тосковать по ушедшей юности, исполненной мечтаний; страстная Брунгильда со всеми ее чувственными чарами вновь представилась его воображению и завладела всеми его помыслами; он принялся сравнивать прошлое и настоящее; и, подобно тому как фантазия неизменно чернит настоящее и превозносит лишь прошлое и будущее, прошлое рисовалось ему неизмеримо более привлекательным, а настоящее – неизмеримо более жалким и убогим, чем было в действительности. От Свангильды не ускользнула перемена в характере ее супруга, и потому она удвоила усилия, окружая его нежной заботой, управляя его домом, пестуя детей; так думала она вновь упрочить узы, что начали слабеть, но чем более стремилась она удержать его, тем более отвратительными находил он ее ласки и тем более оживал в его сознании образ Брунгильды, преисполняясь жаркой страсти. Только дети, которых любил он больше жизни, еще объединяли все более отдалявшихся друг от друга родителей, подобно гениям-хранителям, и составляли то слабое звено, что не давало окончательно разрушиться их непрочному союзу. Однако подобно тому как всякое зло в человеческой природе можно пресечь лишь в зародыше, пока оно еще не успело взойти, расцвести пышным цветом и стать уже неистребимым, так и безумная тоска вскоре овладела Вальтером настолько, что всецело его поработила; вскоре она уже без остатка подчинила себе его душу. Часто по вечерам, вместо того чтобы разделить ложе со своею супругой, отправлялся он к гробнице Брунгильды, оглашал безответными жалобами безмолвные могилы и обращал к глухой земле страдальческий вопрос: «Ты хочешь упокоиться навеки?»
Так лежал он однажды в полночь, распростертый на ее могиле, предаваясь тоскливым сетованиям, как вдруг на кладбище с близлежащих гор спустился волшебник, дабы отыскать там для своих таинственных снадобий колдовские травы, растущие только на могилах – последнем пристанище человека – и потому, как все последние вещи, обладающие магической силой и исполненные ужаса. Волшебник заметил оплакивавшего Брунгильду Вальтера и подошел к нему.
– Почто горюешь ты, безумец, – спросил он, – о распавшемся клочке нервов, жил и сосудов? Целые народы исчезли с лица земли неоплаканными, целые миры, сиявшие на небосклоне еще до сотворения нашей планеты, обратились в пепел и погибли, и никто не пролил по ним ни единой слезы; почто рыдаешь ты о смертном, упокоившемся под землей, вся жизнь коего – один миг, песчинка среди других песчинок, что пропадает без следа?
Вальтер поднялся на ноги со словами:
– Пусть миры оплакивают их собратья, я же, пылинка в солнечных лучах, буду проливать слезы по другой пылинке, ведь любовь – не вода и не огонь, не воздух и не земля, и потому весь мир не может вместить любви больше, чем ничтожная пылинка; а любил я ту, что упокоилась здесь.
– Неужели твои слезы пробудят ее к жизни? И есть ли на свете человек, который, воскресив дорогого умершего, вскоре не заставил бы его произнести: «Зачем оплакивал ты меня?»
– Ступай прочь! Кто бы ты ни был, любовь тебе неведома. О, если бы слезы мои растопили ее тяжкий земляной покров, если бы стоны и сетованья мои вновь пробудили ее к жизни! Она не пожелала бы вернуться в безмолвие могилы.
– О безумец! Неужели не содрогнешься ты при виде восставшей из гроба? Неужели ты все тот же, коего оставила она? Неужели время не запечатлело на лице твоем следов, не осыпало кудри твои сединой и ты избег его власти, подобно покойной? Неужели твоя любовь к ней не обратится в ненависть, если восстанет она из гроба?
– Этого не может быть! Скорее звезды низвергнутся с небосклона, а луна затмит солнце, чем моя любовь к ней обратится в ненависть! Если бы она восстала из могилы! Если бы я вновь смог прижать ее к груди своей! Мы бы тотчас забыли, что смерть и время разлучали нас!
– Безумие! Все это безумие, порожденное волнением крови и подобное тому, что вызывается винными парами! Я не хочу ввести тебя во искушение и вернуть тебе ее; ведь ты вскоре почувствуешь всю правоту моих слов.
– Вернуть мне ее? – вскричал Вальтер и бросился к ногам волшебника. – О, если ты в силах сделать это, если в груди твоей бьется сердце, внемли моим мольбам, растрогайся моими горючими слезами; возврати мне мою единственную земную любовь, свет очей моих: ты благословишь дело рук своих и признаешь, что совершил добро!
– Добро? – переспросил волшебник почти насмешливо. – Для меня нет разницы между добром и злом, ведь я признаю один закон – собственную волю; зло известно только нам, ибо вы вечно стремитесь к тому, что вам вовсе не надобно. Я могу вновь подарить ее тебе; но вопроси собственную душу: не раскаешься ли ты в этом, – и подумай, сколь неизмерима та пропасть, что отделяет жизнь от смерти, а ведь мое могущество хотя и способно перекинуть мост через эту бездну, но отнюдь не в силах устранить.
Вальтер хотел было заговорить и приступить к волшебнику с новыми мольбами, но тот прервал его:
– Довольно! Одумайся! Приходи завтра в полночь, но предупреждаю тебя: лучше не буди мертвецов.
С этими словами он исчез во мраке ночи. Опьяненный новой надеждой, Вальтер не мог уснуть на своем ложе; неистощимая фантазия рисовала перед его мысленным взором один прелестный образ за другим, одну картину упоительного будущего за другой, и увлажнившимися от счастливых слез глазами он следил за вереницей чудесных видений, быстро сменявшихся еще более чудесными. Весь день рыскал он по лесам, дабы ни одно воспоминание о недавнем прошлом не омрачило блаженную надежду вскоре увидеть ее, заключить ее в свои объятия, белым днем ловить ее взгляд, а во мраке ночи приникать к ее груди, и, так как эта мысль овладела всем его существом, мог ли он хоть на секунду усомниться в правильности своего выбора и прислушаться к предостережению вещего старца?
Едва только воссиявший на востоке Скорпион возвестил ему приближение полночи, он бросился на кладбище. Волшебник уже ждал его возле могилы Брунгильды.
– Ты все обдумал? – вопросил он Вальтера.
– О, верни мне прекрасную! – воскликнул Вальтер в пылу страсти. – Не медли, соверши благодеяние! Что, если я умру сей ночью, не увидев ее снова?!
– Что ж, – молвил старец, – подумай и возвращайся завтра в полночь; но предупреждаю тебя: не буди мертвецов.
В отчаянном нетерпении хотел было Вальтер броситься к ногам волшебника и умолить исполнить заветное желание, совершенно его измучившее, но тот уже скрылся из виду. До самого утра пролежал он, распростертый на могиле своей желанной, оглашая кладбище жалобами, еще более неистовыми и безудержными, чем обычно; днем, который показался ему бесконечным, он не находил себе места, бесцельно блуждал, погруженный в себя, словно преступник, только что совершивший свое первое кровавое деяние и терзаемый тяжкими сомнениями; а вечером звезды вновь застали его возле склепа. В полночь явился волшебник.
– Ты все обдумал? – вопросил он, как и за день до того.
– Что мне обдумывать? – бросился Вальтер ему навстречу. – Я ничего не хочу обдумывать, верни мне мою возлюбленную, я требую! Если же ты надо мной насмехаешься, то ступай прочь, пока я не покусился на жизнь твою!
– Еще раз предупреждаю тебя, – невозмутимо откликнулся старец, – не буди мертвецов.
– Не в холодной могиле должна она лежать, а на моей пылающей груди, в моих страстных объятиях!
– Одумайся! Ты не сможешь расстаться с нею до самой смерти, хотя бы душою твоею и овладели ненависть и отвращение! Есть лишь одно – ужасное – средство…
– Глупец, глупец, – перебил его Вальтер. – Неужели я возненавижу то, что люблю всем сердцем? Как преисполнюсь я отвращения к тому, к чему стремлюсь всеми фибрами души?
– Что ж, быть по сему, – ответствовал старец. – Теперь отступи в сторону.
Шепча заклинания, старик очертил вокруг могилы магический круг, и тотчас же на кладбище обрушилась буря, зашумели кроны лип, зловеще заухали неведомо откуда взявшиеся совы, чистые звезды целомудренно сокрыли лик свой, дабы не сделаться свидетельницами отвратительного зрелища, со вздохом отвалился от могилы камень и освободил проход к последнему пристанищу мертвых. Колдовскими, распространявшими опьяняющий аромат травами и кореньями, растертыми и смешанными со светлячками, осыпал волшебник могильный холм: немедля поднялся смерч, вошел в землю, а источавшие сияние светлячки, кружившие в нем, образовали над могилой огненный столп; вихрь же этот проникал все глубже и глубже в толщу холма, изымая оттуда землю, пока наконец полускрытая облаками луна не осветила гроб и крышка его не отверзлась с грохотом. Тогда старец излил в гроб кровь из человеческого черепа и промолвил: «Испей же, покойница, испей теплой крови, дабы в груди твоей вновь забилось сердце», – а потом окропил ее иным колдовским эликсиром и громовым голосом возопил, обращаясь к мертвой: «Сердце твое снова забилось, очи твои снова узрели свет, покинь же склеп свой!» И подобно острову, исторгнутому подземным пламенем из темных волн морских, точно под действием невидимых сил, из мрака могилы восстала Брунгильда. Старец взял ее за руку и подвел к Вальтеру, который потрясенно взирал на все происходящее, стоя поодаль.
– Возьми же вновь свою возлюбленную, – произнес он, – по которой ты столь тосковал: да не понадобится тебе никогда более моя помощь! Если же придет тебе в ней нужда, то найти меня ты сможешь в полнолуние в горах, на распутье трех дорог.
Вальтер узнал все черты столь желанной возлюбленной, и при взгляде на нее на сердце у него потеплело; но тотчас же холод сковал все его члены и лишил дара речи. Какое-то время безмолвно и неподвижно взирал он на восставшую из гроба; все вокруг замерло, луна светила ясно, как прежде, звезды мерцали на безмятежном небосклоне, облака рассеялись.
– Вальтер, – позвала его воскресшая, и звук ее голоса развеял пленявшие его чары.
– Неужели ты жива? – вопросил он. – Или это безумный сон?
– Да, я жива, – ответствовала она. – Отвези же меня скорее в свой горный замок.
Вальтер огляделся; волшебник исчез; возле него стоял вороной конь с горящими глазами, а к его седлу было приторочено одеяние для Брунгильды.
Она быстро облачилась в это платье и промолвила:
– Поспешим же, пока не настало утро, ибо очи мои еще слишком слабы и не вынесут дневного света.
Всецело возвратившись к жизни, он проворно вскочил на коня, с восторгом и трепетом посадил перед собою вновь обретенную, отнятую у смерти возлюбленную и стремглав понесся по вересковой пустоши в горы, словно за ним гнались мертвецы, чтобы вырвать из его объятий свою похищенную сестру.
В самом сердце гор, на одиноком утесе, окруженный высокими скалами, скрывался замок Вальтера, куда привез он свою любимую. Свидетелем их возвращения стал один лишь старый слуга, коего господин ужасными угрозами вынудил хранить молчание, и так, никем не узнанные, прошли они в отдаленнейшие покои замка.
– Здесь мы и останемся, – заключила Брунгильда, – покуда глаза мои не привыкнут к дневному свету, а тебя не перестанет охватывать дрожь при одном взгляде на меня.
Так они и поступили; немногочисленные обитатели замка ничего не знали о возвращении Брунгильды, кроме старого слуги, что приносил им яства и питье. Семь дней провели они при свете свечей; еще семь дней с высоких сводчатых окон совлекали занавеси только в предрассветных или вечерних сумерках, когда лишь слабо поблескивали горные вершины, но в долинах еще не рассеялась или уже царила тьма. Вальтер почти не покидал Брунгильду: загадочное волшебство приковывало его к возлюбленной, даже трепет, охватывавший его рядом с нею и не позволявший ему к ней прикоснуться, был сопряжен для него с тайным наслаждением, подобно тому восторгу, что овладевает нами, когда слуха нашего достигают священные песнопения, мощным потоком низвергающиеся с заоблачных высот горного храма: Вальтер желал уже не избавиться от этого чувства, а вновь и вновь ощущать его. Прежде, разлученный с Брунгильдой, он часто думал о ней, но в этих снах наяву она никогда не представала ему столь притягательной, столь прекрасной, столь великолепной, сколь теперь. Никогда еще голос ее не звучал столь нежно, никогда еще речь ее не была исполнена такой страсти, как теперь, когда она говорила с ним о прошлом. Ее сладостные словеса, подобно легкокрылым ангелам, словно уносили его в волшебную страну. Она неизменно вспоминала дни их первой юношеской любви, блаженные часы, что провели они, наслаждаясь обществом друг друга, и неизменно изображала их в своих речах столь ослепительно, столь живо, столь сладострастно, что Вальтер часто сомневался, действительно ли пережил с нею все это, действительно ли вкусил с нею небывалое упоение и действительно ли такое счастие выпало ему на долю. Восторженно рисуя перед его мысленным взором прошлое, она никогда не упускала случая упомянуть, что их ожидает еще более прекрасное, еще более пленительное будущее. Так опьяняла она обещаниями блаженства Вальтера, с радостью повиновавшегося ей во всем, так убаюкивала его, навевая сладостные мечты о грядущем, и потому он совершенно позабыл о последних годах их прошлой совместной жизни, когда она немало досаждала ему своей чрезмерной властностью и железной рукой управляла и им, своим супругом, и всеми домочадцами. Но даже если бы и пришли ему на ум их нерадостные совместные дни, неужели тягостные воспоминания смогли бы пробудить его от нынешнего счастливого сна? Неужели не оставила она все прежние свои земные слабости в могиле? Неужели не сделалась она приветливой, словно весеннее утро, и мягкой, словно осенний вечер? Неужели не исцелил и не облагородил все ее существо долгий гробовой сон, когда ни страсть, ни грех не смели и приблизиться к ней? Да и речи ее ныне совершенно изменились: о земном она говорила, лишь рисуя картины их любви; в остальном же делилась с ним исключительно помышлениями о возвышенном, о духовном, о вечном, то предрекая нераздельный союз их душ, то толкуя знаки судьбы. Словно песнь пророка, лились из уст ее слова надежды и успокоения.
Так прошло дважды по семь дней. Впервые Вальтер вновь узрел свою обожаемую возлюбленную в ярком свете майского солнца. Все следы пребывания в могиле совершенно исчезли, бледность ее ланит сменилась легким румянцем, а едва заметный запах тления – прелестным, околдовывающим сладким ароматом фиалок, единственным напоминанием о ее смертном сне. Вальтер более не ощущал страха и трепета, узрев ее в приветном свете дня; только теперь узнал он в ней прежнюю возлюбленную, утраченную и вновь обретенную, и, как прежде воспылав к ней земной любовью, возжелал заключить ее в объятия. Однако она отстранилась.
– Еще рано, любимый, – молвила она, – надобно дождаться полнолуния.
В третий раз пришлось Вальтеру еще семь дней терзаться томительным ожиданием, а утром, после той ночи, когда луна совлекла с себя земную тень, Вальтер, пробудившись от непривычно глубокого сна, увидел рядом с собою на ложе Брунгильду: она сама обвила его руками, сама прижала его главу к своей бурно вздымавшейся груди.
– Настало полнолуние, – прошептала она пробуждавшемуся от сна Вальтеру, и от ее пламенного поцелуя стон блаженства замер у него на устах.
С неистовой силой, словно стремясь навеки слиться с нею, он обнял возлюбленную, над прелестью которой оказалось не властно само время. Они принялись осыпать друг друга огненными лобзаниями, заглушая вырывавшиеся у них вздохи страсти; громко возвещая друг другу блаженство, сердца их забились в такт. Но когда Вальтер возжелал предаться с возлюбленной еще более страстным ласкам, она оттолкнула нетерпеливого и восстала с ложа.
– Не должно поступать так, любимый, – произнесла она. – Неужели я, познавшая и время, и вечность, очистившаяся в горниле смерти, неужели я, возрожденная, должна сделаться твоей наложницей, тогда как имя твоей законной супруги будет носить обычная дочь земли, не удостоившаяся просветления? Не бывать этому! Лишь в твоем роскошном дворце, на золоченом ложе, на этом троне, где некогда царила я полновластно, сбудутся все твои желания… да и мои тоже, – добавила она с пламенным поцелуем и исчезла.
Пылая от страсти и в душе уже готовый на все, что способствовало бы исполнению его желания, Вальтер поднялся с ложа и бросился прочь из замка. Не разбирая дороги, несся он верхом через горы, по вересковой пустоши, подобно стремительной буре; конь сминал копытами цветы и травы и поднимал пыль, покуда не доскакал наконец до родных мест седока. Ни приветливый прием, оказанный Вальтеру Свангильдой, ни ласки, коими осыпали его соскучившиеся дети, не растрогали одержимого безумной страстью и не заставили обратить помыслы к добру и благу. Разве под силу цветочному лугу удержать бурный поток, когда тот устремляется на него и грозит затопить, а жертва лишь жалобно взывает к своему обидчику: «О могущественный, узри же мою прелесть и пощади меня!» С рокотом проносит свои волны быстротекущий поток по цветам и травам, и то, что на протяжении многих лун создавала природа, погибает в один миг. Вскоре Вальтер призвал к себе Свангильду и объявил ей, что они не созданы друг для друга, что он стремится к возвышенным свершениям, каковые только и способны утолить пламенный дух мужчины, она же, напротив, всецело удовлетворена тесным домашним кругом и повседневными женскими занятиями; что он жаждет нового, доселе не познанного, она же, напротив, непрестанно перебирает, заново устраивает и украшает старинное и привычное; что она более не рожает ему детей, сделавшись бесплодной, а иначе и быть не могло, ибо на его пылкую страсть она отвечала лишь хладным исполнением супружеских обязанностей; и что посему он почтет за лучшее, если они расстанутся, ведь вместе испытать счастье им не суждено. В ответ Свангильда только вздохнула и спокойно промолвила, что он волен поступать, как сочтет нужным. Когда же на другой день он вручил ей разводную грамоту, повелев возвращаться в дом отца, она приняла приговор со всем возможным смирением, однако, предостерегая супруга, произнесла:
– Догадываюсь, кому обязана я разводной грамотой; я часто видела тебя на могиле Брунгильды, даже той ночью, когда внезапно разразилась ужасная буря и ясное небо в мгновение ока заволокло саваном грозовых туч; ведь от взора моего ничто не укроется. Если ты безрассудно решился пересечь ту черту, что отделяет нас, спящих и видящих сны, от тех, кто сны не видит, то горе тебе! ибо ты призвал в жизнь свою зло, и теперь оно не отступит, пока не поглотит тебя.
Она замолчала, Вальтер также безмолвствовал: в его отуманенном страстью разуме на миг всплыло похожее предупреждение волшебника, подобно тому как зарница освещает ночные облака, не побеждая самой ночи. Свангильда ушла попрощаться с детьми, коих отрывала она мучительно от сердца, ибо дети оставались с отцом по обычаю его народа. И, обильно оросив слезами их лица, окропив этой святой водой материнскую любовь, она покинула дворец и вернулась к своему отцу.
Так приветливая и милостивая госпожа была изгнана из дворцовых залов, а Вальтер приказал заново обустроить и украсить свое жилище, не жалея трат, дабы оно сделалось достойным новой повелительницы, которой скоро предстояло в него войти. Тем временем неутолимая тоска заставила его вновь устремиться к ней, хотя он и осознавал, что ищет ее близости себе на муку. Но вот наконец настал день, которому суждено было положить конец его страданиям: во второй раз ввел он Брунгильду как полновластную хозяйку в свое жилище. Слугам и домочадцам сообщили, что новую супругу, чье сходство с покойной Брунгильдой воспламенило его чувства, повелитель их привез из далеких чужеземных краев, ведь и Брунгильда не была его соотечественницей, а происходила из романских земель, где он и встретил свою будущую невесту. О, сколь счастливым мнил себя Вальтер, показывая вновь обретенной возлюбленной заново раззолоченный покой, прежде бывший их Эдемом и ныне призванный послужить им обителью страсти! Там убранный пурпурными драпировками трон навевал чувственные помыслы, и образы близкого блаженства так и витали возле него, подобно амурам, рассыпающим цветы из рога изобилия. Но сколь более счастливым ощутил он себя, когда солнце, весь долгий день словно нарочно медлившее на небосводе и насмехавшееся над его нетерпением, опустилось за горы и наступила ночь, которая сулила ему исполнение всех желаний: он мог наконец сорвать чудесный цветок. Ах, кому неизвестен чудесный цветок, более прекрасный и опасный, нежели древо познания? Он растет повсюду, но славится яркостью своих лепестков и ароматом лишь в жарких странах; там, где знойные небеса заволакивают черные тучи, цветок этот принимает облик пышной, бархатистой розы или пламенеющей, словно мрачный огонь, пряно благоухающей гвоздики. Там же, где золотые края небес обрамляют нежную голубизну, этот цветок предстает лишь чистой, но бледной лилией, не радующей разноцветным, не опьяняющей сильным благоуханием. Кому зефир принесет ее тонкий аромат, того он очарует, станет непреодолимо влечь к себе и заставит пойти на поиски его источника. Почувствовавший всю прелесть лилейного благоухания готов будет преодолеть пустыни, взбираться на высокие утесы, переправляться через бурные реки, лишь бы обрести чудесный цветок. Однако не для всех он одинаков. У того, кто сорвет эту лилию, дабы украсить себя и дом свой, дабы ухаживать за ней, дабы посадить ее семена, она благоухает не более, чем простой полевой цветок, однако не увядает долго-долго, до самой поздней осени. Того же, кто сорвет ее, дабы только насладиться ее красотою, удостаивает она всей полноты блаженства; в лучах исходящего от нее блеска мир кажется тогда более ярким и многоцветным, аромат ее придает воздуху пряное дыхание, того, кто сорвет ее, опьянит она небывалым наслаждением, и все рядом с нею предстанет ему чудесным и волшебным, даже самые краски, звуки и запахи; но увянет она быстро, прежде всех своих подруг. Такой-то чудесный цветок и сорвал Вальтер, счастливец в самом своем злосчастье; в таком-то чудесном цветке и слились для него воедино действительность и мечта, ибо цветок этот наделял и действительность, и мечту блаженством в равной мере.
Сколь счастливым ощущал себя Вальтер, столь несчастными почувствовали себя вскоре все его домочадцы и подданные. Удивительное, едва ли не полное сходство новой госпожи с покойной Брунгильдой наполняло страхом и трепетом души тех, кто помнил заснувшую вечным сном прежнюю повелительницу. Ни одна черта ее лица, ни один звук ее голоса, ни одно движение ее стройного стана не отличало ее от покойницы; более того, прислуживавшие ей женщины открыли на спине ее маленькое родимое пятно, в точности такое же, каким природа от рождения отметила умершую Брунгильду. Неизвестно откуда – ведь легковерие черпает из неистощимого источника ужаса и надежды – распространился слух, будто новая госпожа и есть покойная Брунгильда, которую их повелитель вырвал из когтей смерти колдовскими заклинаниями. Как страшно жить с мертвой под одной крышей, пребывать рядом с нею, служить ей, угождать ей как законной госпоже! А многое в ее облике и поведении лишь усугубляло вселяемый ею ужас. Она неизменно носила одно и то же серое, словно туман, одеяние; сияние золота никогда не оживляло сей мрачный наряд, лишь матовое серебро слегка поблескивало у нее на поясе, в ушах и в кудрях; не сверкающие разноцветные каменья мерцали на ее груди, но одна лишь бледная жемчужина. Она избегала ярких солнечных лучей и проводила ясные, погожие дни в самых мрачных и темных дворцовых покоях. Она выходила из своих комнат лишь в более мягком и нежном свете утра и вечера, но более всего пришлись ей по вкусу гулянья под луной, когда та своим фантастическим бледным светом превращает мир в царство духов; а стоило раздаться крику петуха, как она невольно содрогалась от страха. Безмерно властная, как и до своей кончины, она вскоре возложила свинцово-тяжкое бремя на всех вокруг; и ныне господство ее сделалось несравненно ужаснее, чем прежде, ведь теперь слуг переполнял страх, лишавший их всякого мужества сопротивляться или хотя бы возвысить свой голос в собственную защиту. Гнев Брунгильды отныне напоминал не бурную грозу, самое неистовство которой предвещает ее скорый конец, но зловещую комету, на протяжении многих лун обезображивающую небосвод и предрекающую зло и гибель; речи ее звучали мрачно и глухо; хладный, неподвижный взор вперялся в несчастного, осмелившегося прогневать ее, словно бы говоря: «Скоро, скоро я тебя уничтожу», – и так виновный много лун непрестанно трепетал от страха, опасаясь неизбежного несчастья. Так беспощадная и безжалостная Брунгильда властвовала над своими подданными, не только подчиняя их своей земной власти, но и грозя неумолимой смертью, и дворец, столь светлый и приветливый во времена Свангильды, обратился в подобие просторного, пустынного склепа. На бледных лицах слуг отныне запечатлелся ужас; подобно теням, скользили они вдоль стен, опасаясь обратить на себя взор своей жестокой повелительницы, и, точно мертвые, содрогались при петушином крике, ибо он напоминал им об ужасной их госпоже. Встретиться с нею на одинокой тропинке в сумерках, а тем более в лунном свете мнили они несказанным несчастием; прислужницы Брунгильды изнывали в постоянном страхе, недужили и покидали свою хозяйку; тот, кому случилось прогневить ее, спасался бегством, дабы избежать ужаснейшего из всех судов. Но и те, кто ничем не вызвал ее неудовольствия, оставляли дворец под влиянием еще более томительного страха.
Хотя могущество волшебника и вернуло Брунгильде призрачное подобие жизни, а обычные яства и питие стали поддерживать ее вновь сотворенное тело, оно отныне было не способно созидать внутреннее жизненное тепло, пламенный источник любви и ненависти, ибо этот цветок увядает от дыхания смерти навеки: теперь на долю Брунгильды выпала жизнь более хладная и бесчувственная, нежели существование змеи, которой все же дано любить и ненавидеть. Однако ей дано было любить, дано отвечать на пламенные ласки возлюбленного, коему она была обязана своим возвращением из могилы. Наделить ее потребной для жизни силой, возжечь в ней огонь жизни и пламень любви мог один колдовской напиток, отвратительный колдовской напиток, проклятый колдовской напиток – человеческая кровь, теплая кровь, выпитая из юных жил. Потому-то и жаждала она этого напитка: все, что трогает человека, все, что движет им, все, что привлекает его и что занимает его время, сделалось ей чуждо; только объятия возлюбленного доставляли ей единственную радость, которую ей дозволено было познать в ее новом сумеречном существовании. Потому-то и жаждала она колдовского напитка. Еще в лесном замке испила она крови Вальтера, дабы обрести силы для первого поцелуя, что напечатлела она на его устах в первое полнолуние; однако она сознавала, что тем самым лишает его жизненных сил, и потому пощадила. Теперь же, где бы ни случалось ей узреть радостное, бодрое дитя, самый румянец которого свидетельствовал о цветущем здоровье, она ласками и дарами привлекала его к себе, а когда ребенок следовал за нею в какое-нибудь уединенное место, брала его на колени, околдовывала фиалковым дыханием своих уст, и тот засыпал у нее в объятиях, и тогда-то пронзала она теплую грудь безмятежно почивавшего дитяти и выпивала его кровь. Если встречались ей юноши и девицы постарше, то она заговаривала с ними, становясь как можно ближе, дабы ее фиалковое дыхание одурманило и усыпило их чувства, а когда жертва погружалась в глубокий сон на мягком мху у подножия соседнего дерева и подобное смерти забытье обвивало ее своими щупальцами, Брунгильда жадно приникала к ее цветущей груди. После этого дети, юноши и девицы увядали, словно цветы, коих корни подтачивает червь: они утрачивали дородство и полноту и стремительно худели, розовый, точно рассвет, румянец на их щеках сменялся желтоватой болезненной бледностью, глаза их угасали, словно сверкающая водная гладь, когда ее сковывает лед, волосы их седели, будто присыпанные пеплом старости. С ужасом взирали родители, как поражает это ужасное моровое поветрие их чад; никакие целебные травы не могли спасти их, никакие заклинания – изгнать недуг: одного за другим детей относили на кладбище, или, если кровопийца нечасто избирала их своей жертвой, на заре своих дней превращались они в дряхлых стариков. Вскоре взволнованные страхом умы увидели в этом странном недуге следствие вмешательства злых сил, воплощением коих молва небезосновательно объявила местную госпожу, и все втайне принялись обвинять ее в распространении морового поветрия, хотя и не знали точно, как происходит заражение, – ведь кровопийца никогда не оставляла на теле своих жертв ни малейшего следа. Однако показания детей, что они-де заснули в объятиях Брунгильды, а также отроков и отроковиц, что их-де сковал беспробудный сон после беседы с нею, превратили подозрения во всеобщую уверенность. Не колеблясь, родители, чьи дети еще избегли ужасной участи, бросали всю свою собственность, наследие отцов, и бежали из опостылевшей родной стороны, спасая то, что даже грубому и нечувствительному сердцу дороже имущества и самой родины, то есть детей своих.
Так постепенно пустел дворец, а вместе с ним и окружавшие его земли; теперь при господах оставались только слуги преклонных лет, одни лишь дряхлые старцы и их поседевшие спутницы неслышно крались вдоль стен в дворцовых залах и переходах. Так будет, когда незадолго до конца времен женское лоно перестанет плодоносить и последние жители земли поседеют и, не слыша юного смеха и не видя юных проказ, всей душой возжажду гибели. Вальтер не замечал, что вокруг него царит смерть, – ведь он возлежал в объятиях пламенной жизни. О, насколько же счастливее, чем прежде, был он теперь рядом с Брунгильдой! Все причуды и капризы, что некогда часто заставляли его избегать ее общества, ныне, казалось, были ею забыты; никогда более призрак ее гнева, прежде часто не пускавший его за порог ее опочивальни, не преграждал ему дорогу. Неизменно уступчивая, неизменно послушная его желаниям, теперь она любила более страстно, чем в былые дни их весны, – ибо в жилах ее горело пламя чужой, похищенной юности, а чувство стыдливости, присущее одному лишь человеку, в ее груди задушила смерть. Когда Вальтер вечером утомленно покоился в ее объятиях, она своим фиалковым дыханием навевала ему блаженные сновидения, представлявшиеся его спящему уму минутными или вечными, пока он не просыпался для новых наслаждений. Когда он днем делил ее общество, она рисовала его воображению совершенно вымышленный, блаженный, волшебный мир за гробом, предрекая, что теперь, после того как его верная любовь вновь пробудила ее к жизни, в этом мире они будут вечно принадлежать друг другу в нерасторжимом сладостном союзе. Околдованный ее чарами, как мог он заметить, что происходит вокруг? Однако это не укрылось от взора Брунгильды, и она в ярости глядела, как лишается источника своих жизненных сил. Вскоре рядом с нею не осталось никаких молодых людей, кроме Вальтера и пасынков, и их избрала она наконец своими жертвами.
Поначалу, вернувшись во дворец, она испытывала отвращение к детям соперницы, удалила их от себя и всецело поручила заботам тех, на чье попечение они были оставлены Свангильдой. Теперь же она сама стала смотреть за ними, приблизила их к себе и проводила с ними всякий день по многу часов. Эта перемена исторгала скорбные вздохи у престарелых прислужниц, коим были доверены дети, ибо они предугадывали печальную судьбу своих воспитанников; но что могли они противопоставить воле своей могущественной, безжалостной повелительницы? Вскоре Брунгильде удалось привязать к себе детей, которые, в отличие от прочих, не чувствовали в ее присутствии страха и ужаса и не избегали ее. Она неустанно играла с ними, была неизменно приветлива, никогда не бранила их и учила новым, на удивление веселым играм; а иногда рассказывала им сказки, то чарующие, то пугающие, но всегда чудесные и поражавшие воображение, ни чего подобного не слышали они от своих нянь. А когда дети уставали играть или слушать, она убаюкивала их у себя на груди. И чудодейственный сон уносил невинных дремлющих деток в невиданно роскошный сад, где соседствовали все цветы, от крохотной фиалки до высокого гелиотропа, выстроившиеся словно по росту, так что каждый превосходил своего ближайшего собрата и все они вместе образовывали лестницу в небеса, а по этой цветочной лестнице нисходили с небес ангелы в облике прекрасных мальчиков и девочек, в пурпуре и в лазури, с золотистыми крылышками; ангелы приносили спящим деткам сладко благоухавшие небесные хлебцы и фигурки, искусно вырезанные из драгоценных камней, и пели им мелодичные песни, а иногда и уводили с собой в небеса по раскачивавшейся цветочной лестнице, и солнце на глазах у детей превращалось в сверкавшую всеми цветами радуги бабочку, и они бросались ловить ее, а звезды преображались в светлячков, и дети играли с ними. Сны эти представлялись детям столь сладостными и блаженными, что вскоре они забыли обо всем на свете и желали лишь вновь уснуть на груди Брунгильды, ибо эти сказочные видения никогда не посещали их на привычном им ложе. Тем самым жаждали они приближения собственной смерти – но разве все мы, в сущности, не стремимся пламенно и страстно к тому, что сокращает дни наши на земле, то есть к жизненным наслаждениям? Дети Вальтера даже сами простирали руки навстречу собственной гибели, ибо она скрывалась под маской счастья – ведь, пока они упоенно предавались чудесным снам, Брунгильда пила их кровь. Пробуждаясь, они чувствовали только слабость и усталость, однако не было ни боли, ни следов на теле, которые выдали бы природу их недуга. Но силы их постепенно убывали, подобно ручью, день ото дня все более пересыхающему в летний зной; игры их делались все тише, громкий радостный смех сменялся задумчивой улыбкой, и дворцовые своды оглашали не их звучные голоса, а лишь едва слышный шепот. Ходившие за детьми няни отчаялись; они догадывались о причине детской хвори, но не смели сообщить о своих подозрениях отцу и обвинить при нем убийцу, к которой он по-прежнему пылал страстью. Вскоре дети обратились в бледные тени тех цветущих и бодрых созданий, коими были совсем недавно; под конец дыхание смерти развеяло и эти тени. Сначала умер мальчик, а спустя неделю за ним в могилу последовала и его сестра.
Утрата детей глубоко опечалила отца, ибо он, хотя и мало заботился о них при жизни, горячо их любил: лишь смерть заставила его, как это всегда бывает, осознать всю глубину своей любви. Однако Брунгильда принялась яростно бранить его, осуждая за подавленность и уныние.
– Почто оплакиваешь ты, – молвила она, – потерю этих детей? Неужели эти существа, еще не развившиеся в полную меру своих сил и способностей, способны были бы причинить боль твоему духу, уже достигшему совершенства, если бы ты не узнавал и не любил в них их мать? Значит, ты по-прежнему тоскуешь по ней? Или ты снова хочешь вернуться к ней оттого, что, пресытившись сладострастием, решил меня отринуть? Неужели ты сожалеешь об утрате этих детей, которые привязывали тебя к земле и к повседневным заботам и которые, если бы выросли, снова увлекли бы тебя во прах, над которым я, пришедшая из потустороннего мира, помогла тебе возвыситься? Или ум твой столь притупился, или твоя любовь ко мне столь угасла, или твоя вера в меня столь ослабла, что надежда обладать мною вечно более не волнует и не трогает тебя?
Так говорила Брунгильда – и впервые разгневалась на него и не пустила его на свой порог. Боязнь потерять ее, вызванная ее негодованием, осушила его слезы; Брунгильда простила его, утешила, и вскоре ее ласки и чарующие речи вновь увлекли Вальтера в водоворот пьянящих наслаждений, и так жизнь его текла, пока вплотную приблизившаяся гибель не открыла ему глаза.
Ни мальчиков, ни девочек, ни юношей, ни девиц не осталось более ни во дворце, ни в его окрестностях, ни даже в близлежащих деревнях; все, кого не поглотила земля, бежали. Кого же, как не самого Вальтера, могла избрать кровопийца своей жертвой, дабы утолить единственное вожделение, которое она еще испытывала? Она прекрасно сознавала, что и он тогда найдет свою гибель и вскоре навеки упокоится под тяжким покровом земли, внушающей живым неизбывный ужас; но неужели ее волновал его близкий уход? Нисколько – ведь священное чувство, что мы, смертные, именуем любовью и что связывает двоих, заставляя их делить наслаждение и боль, было ей незнакомо. Как только его поглотит могила, ничто более не помешает ей, подобно призраку, бродить по земле, околдовывать и губить мужчин, пока сама она не встретит конец свой вместе с породившей ее землею, – ибо такому ужасному закону неизменно следует судьба покойника, если смертный безрассудно пробудил его к жизни. Когда Вальтер, одурманенный ее фиалковым дыханием, покоился в ее объятиях, она приникала кровожадными устами к его груди, и вскоре его жизненные силы начали убывать, а его черные кудри присыпало пеплом седины. Вместе с его силами стала угасать и прежняя пламенная страсть к прекрасной Брунгильде, и теперь он зачастую проводил целые дни в своих охотничьих угодьях в погоне за зверем, надеясь на лоне могущественной природы вернуть себе утраченные мощь и бодрость. И вот однажды отдыхал он после травли зверя под дубом в лесу, как вдруг заметил в древесной кроне удивительную птицу, какую не случалось ему видеть никогда прежде. Он тихо натянул лук, но не успела стрела слететь с тетивы, как орел – ибо именно на орла походила более всего таинственная птица – взмыл с ветви в небеса и, спасаясь от стрелы, уронил к ногам Вальтера какой-то розовый корень. Вальтер поднял его с земли; впервые попалось ему столь странное растение, хотя местные травы и коренья знал он хорошо. От корня исходил чудесный, чарующий аромат, который вызывал непреодолимое желание попробовать корень на вкус; но он оказался куда более горьким, чем даже полынь, и наполнил его уста желчью; в ярости от того, что обманулся в своих ожиданиях, отбросил Вальтер загадочный корень. Подобно многим из тех, кто ныне проливает слезы, столкнувшись с жестоким обманом, но в далеком будущем станет благословлять горькое открытие, Вальтер также неустанно восхвалял бы полынный корень, если бы ему открылась его чудесная сила – способность сроком в один день противостоять фиалковому дыханию кровопийцы.
Вновь разделив вечером ложе с Брунгильдой, Вальтер более не ощутил колдовского воздействия ее благоуханных уст и впервые за долгое время смежил очи, заснув естественным сном. Но не успел он предаться сновидениям, как резкая боль заставила его внезапно пробудиться и в свете ночной лампады его обретавшему ясность взору предстало зрелище, от которого у него на миг помрачился рассудок: Брунгильда, приникнув устами к его груди, пила теплую кровь. У Вальтера невольно вырвался крик ужаса, заставивший Брунгильду отпрянуть: кровь все еще пятнала ее уста, все еще сочилась по его пронзенной груди.
– Чудовище, – возопил он, бросаясь с ложа, – вот как ты меня любишь?!
– Так любят мертвые, – холодно ответствовала она.
– Кровавое чудовище, – продолжал Вальтер, – завеса слепоты спала с глаз моих: ты – тот адский дух, что погубил моих собственных детей и детей моих подданных!
Брунгильда поднялась с ложа и, вперив в него хладный неподвижный взор, словно приковавший его к полу, так что он не мог сдвинуться с места, промолвила:
– Не я убила их; мне пришлось выпить из них по капле жизнь, дабы удовлетворить твое безумное желание; тем, что я похитила у них, насладился ты, это ты убийца.
Грозные тени ее жертв повторили эти ужасные речи в воображении Вальтера: от страха язык у него прилип к гортани.
– Что же ты дрожишь, как испуганный мальчишка? – продолжала она равнодушно, но каждое слово ее обдавало могильным холодом. – Ты нашел в себе мужество полюбить мертвую, привлечь к себе на ложе обитательницу могилы, возжелать той, что уже тронута разложением, а сейчас плачешь из-за каких-то человеческих жизней? Они листья, древесные листья, унесенные бурей, и ничего более. Довольно, будь же мужчиной! Насладись по крайней мере плодами совершенного тобою святотатства!
С этими словами простерла Брунгильда к нему руки, и это движение ужаснуло его более всего прежнего и вместе с тем оживило, избавив от оцепенения.
– Проклятая! – возопил он и бросился прочь из покоя.
Отныне постоянными спутниками Вальтера, пробудившегося от нечестивого сна, стали все ужасы, коими терзает грешника мстительная, неусыпная совесть. Он проклинал себя за то, что не поверил смутному слуху, переданному ему верной его старой кормилицей, за то, что отринул слух сей как порочащий возлюбленную и счел его злобной клеветой. Слишком поздно! Слишком поздно! Раскаяние, пожалуй, смиряет слабое, переменчивое сердце человека, но не безжалостную, неумолимую судьбу. С рассветом неизменно спешил Вальтер в горы, в свой уединенный замок, дабы не остаться с чудовищем под одной крышей, ибо теперь Брунгильда внушала ему больший ужас, нежели той ночью, когда он вызвал ее из могилы. Но все было тщетно. Пробуждаясь по утрам, он обнаруживал, что покоится в ее объятиях; ее длинные черные кудри обвивали его тело, словно видимые и невидимые окопы, аромат ее дыхания опьянял его чувства, вынуждая принимать ее ласки и отвечать на них, пока они не утоляли свою страсть: но потом волшебство рассеивалось, оставляя в душе его вдесятеро больший ужас. Целыми днями скитался он по горам, подобно сомнамбуле, а вечерами избирал своей опочивальней какую-нибудь скрытую от глаз пещеру. Но все было тщетно. По утрам пробуждался он в объятиях Брунгильды, и все шло привычным чередом. Даже если бы он устроил свой ночной покой в самом средоточии земного ядра, даже если бы окружил свое ложе горными цепями, даже если бы затаился на дне океана, все равно утром он обнаружил бы, что покоится в объятиях Брунгильды, ибо, вызвав ее из могилы, он навеки привязал ее к себе, и никакая земная сила не могла отныне отдалить ее от него. Борясь с безумием, постепенно овладевавшим его душой, тихо и бездумно устремив взор в глубины своего сердца, где теперь гнездились призраки, с рассвета до заката таился он в лесной чаще, куда тени не пропускают солнечный свет. Но когда день угасал на западе, лесная сень погружалась в ночной мрак, а вместе с утомлением и мыслью о близком сне и ужасном пробуждении от оного его сердце вновь охватывал страх, он устремлялся на гребни гор, не столь густо поросшие лесом.
Однажды разыгралась неукротимая осенняя буря, разметав облака на небе и вихрем подняв осыпавшиеся увядшие листья на земле, нарисовав пред взором Вальтера мрачные, зловещие картины бренности и разрушения; вершины дубов стонали и скрипели, словно дав приют разгневанному духу; в тени скал буря сетовала, точно несчастная жертва, попавшая в руки убийц, а охотившийся филин вторил своим тоскливым уханьем завыванию ветра, будто насмехаясь над погибавшей природой. Волосы Вальтера взметнулись на ветру над его плечами, словно прикованные змеи, что стремятся освободиться; все его чувства болезненно обострились и только ждали того мига, когда безраздельно предадут ужасу eго душу. В облаках мерещились ему тени убитых, в вое ветра слышались их жалобы, в хладном дуновении бури ощущал он лобзания чудовища, в уханье филина различал ее голос, в кружившейся вихрем палой листве обонял тлен и разложение, из которого восстала Брунгильда.
– Убийца собственных детей! – в отчаянии возопил он, стремясь перекричать разгул стихий. – Супруг кровопийцы! Осквернитель святынь! Возлюбленный чудовищной грешницы!
Тут меж разорванными облаками тихо показалась на востоке луна, и это зрелище напомнило ему о предостережении волшебника: если когда-нибудь случится ему испытать отвращение к своей вновь восставшей из могилы возлюбленной, пусть он разыщет его в горах в полнолуние, на распутье трех дорог. Едва лишь забрезжила в душе его эта надежда, как он бросился к ближайшему жилью, вскочил на коня и опрометью поскакал к хорошо знакомому перекрестку.
Спокойно, словно безмятежным майским утром, нимало не испуганный обезумевшей бурей, восседал старец на межевом камне у распутья дорог и, казалось, поджидал Вальтера.
– Так, значит, ты пришел? – вопросил он задыхавшегося Вальтера, и тот, кинувшись к ногам волшебника, воскликнул:
– Спаси, спаси меня от чудовища, несущего смерть всему живому!
– Мне все ведомо, – ответствовал старец. – Теперь ты видишь, что надобно было послушаться моего предупреждения и не будить мертвецов?
– О, почему ограничился ты этим сухим предостережением? Если бы ты предсказал, что ожидает меня, если бы ты изобразил подробно все ужасы, что вместе с нею выйдут на свет из могилы!
– А разве в силах ты был внять иному голосу, кроме голоса твоей собственной бурной страсти? Разве ее пламенные призывы не замкнули мне уста, когда я хотел наставить и предостеречь тебя?
– Воистину, все так! Твои упреки справедливы; но к чему мне они ныне, когда я чаю одного лишь спасения?
– Что ж, будь по-твоему, – откликнулся старец. – Есть для тебя избавление, но оно сопряжено с ужасом, и для того, чтобы спастись, тебе потребуется все твое мужество.
– Назови же, назови его! Что может быть страшнее той муки, что я претерпеваю сейчас?
– Узнай же, – продолжал волшебник, – лишь в новолуние засыпает она, подобно всем смертным, и тогда лишается своей колдовской силы, что черпает из могильного мрака. В такую ночь должен ты убить ее.
– Убить?! – воскликнул Вальтер, вскочив на ноги.
– Да, убить, – спокойно повторил старец, – вонзить ей в грудь кинжал, который я дам тебе, при этом проклясть ее навеки и дать обет никогда более не вспоминать о ней намеренно, а если придет она тебе на ум невольно, то произнести еще раз то же проклятие.
– Ужасно, – вскричал Вальтер, – но есть ли что на свете ужаснее ее? Я это сделаю.
– Соберись с силами, и в следующее новолуние…
– Так, значит, мне надобно ждать до следующего новолуния? – перебил его Вальтер. – О, до тех пор либо ее кровожадность сведет меня в могилу, либо ужас низринет во мрак безумия!
– Этого не случится, – возразил волшебник, взял Вальтера за руку и повел его дальше в самое сердце гор. У подножия одной вершины он указал ему пещеру. – Здесь должен ты провести дважды по семь дней, – промолвил он, – все это время я буду оберегать тебя от ее смертоносных объятий. Здесь ты найдешь ложе и еду, коей хватит тебе на указанное время; но остерегайся соблазнов, ни за что на свете не покидай пещеру. Прощай же; в новолуние я явлюсь к тебе снова.
С этими словами старец оставил его, очертил своим посохом на земле окрест пещеры магический круг и исчез.
Дважды по семь дней провел Вальтер в этой уединенной расщелине, но никогда не пребывал он в совершенном одиночестве, ибо ни на миг не покидало его раскаяние, самое мучительное и неотвязное из всех человеческих чувств. В настоящем воцарились опустошение и смерть; в будущем предстояло ему совершить ужасное деяние, и оно поневоле затмевало в его воображении все, что могло принести с собою грядущее; память о прошлом отравляло сознание собственной вины, и вину эту ни с кем не мог он разделить. Если приходила ему на ум его прежняя, исполненная наслаждений жизнь с Брунгильдой, то немедля представал и ее нынешний ужасный образ; если возникали в памяти его безмятежные картины тихого счастья со Свангильдой, они тотчас же сменялись образом несчастной, скорбящей матери с умирающими детьми на руках; и так любое его воспоминание оборачивалось неутолимым раскаянием. Еще мучительнее выдались его ночи. Бродя вдоль магического круга, который не смела она переступить, Брунгильда еженощно призывала его: «Вальтер! Вальтер!» – и ее ужасный зов эхом отражался от пещерных сводов, неизменно пробуждая его от сна.
– Вальтер, возлюбленный мой, – молила она, – почему ты избегаешь меня? Разве не сладостно вместе умереть, наслаждаясь любовью, а потом вечно принадлежать друг другу за гробом? – Из пещеры не доносилось ни звука, и она продолжала: – Ты хочешь убить меня, любимый! Не убивай меня! Не убивай! Ведь тогда я буду проклята навеки, и ты со мною вместе.
Так она терзала его дважды по семь дней и, даже исчезая, лишала его сна. Наконец настало новолуние, черное, как деяние, что надлежало ему скрыть. В пещеру вступил старец.
– Отправимся же в путь! – сказал он Вальтеру. – Время наше пришло!
С этими словами он безмолвно подвел Вальтера к вороному скакуну, напомнившему ему о той злополучной ночи. Тут Вальтер поведал волшебнику, что еженощно повторяла ему Брунгильда, и спросил, воистину ли он теперь обречен на вечное проклятие.
– Столь далеко мой взор не проникает, – ответствовал старец, – кому под силу измерить бездну, отделяющую небо от земли? Возможно, это и так, но возможно, она просто хотела тебя испугать.
Вальтер замер в нерешительности, медля вскочить на коня.
– Соберись же с духом, – увещевал его волшебник, – тебе дана лишь одна попытка, а если она не удастся, кровопийца навеки обретет над тобою полную власть.
– Есть ли на свете что-либо ужаснее ее? – произнес наконец Вальтер и вскочил в седло, а волшебник последовал за ним.
Словно на крыльях бури, понеслись они вперед и вскоре спешились у дворца Вальтера. Все ворота сами собою распахнулись перед старцем, и вот они уже дошли до опочивальни Брунгильды и остановились у самого ее ложа. Погруженная в сладостный сон, прекрасная, как наутро после первой брачной ночи, предстала она Вальтеру; ничего ужасного не было в эту минуту в ее облике, самый подозрительный, самый недоверчивый взор не смог бы отыскать в ее красоте следов пребывания в могиле, она почивала как обычная земная женщина, и даже сновидения отражались в чертах ее; воспоминания о сладчайших часах, что провел Вальтер в ее обществе, витали над нею подобно ангелам-хранителям, умоляя его не совершать злодейства. Пораженный, Вальтер заколебался, стоя у ее ложа и едва удерживая дрожащей рукой кинжал, который передал ему старец.
– Сейчас или никогда! – промолвил волшебник. – Если сейчас ты уступишь ее обаянию и не решишься, то завтра она вновь приникнет к груди твоей и примется пить твою кровь.
– Ужас, ужас! – возопил Вальтер и, полуотвратившись от нее, вонзил кинжал ей в грудь, воскликнув: – Проклинаю тебя навеки! – И руку его оросила хладная кровь.
Еще раз отверзла она очи и устремила на него неподвижный ужасный взор.
– Ты будешь проклят со мною вместе, – изрекла она глухим, прерывавшимся голосом и опочила.
– Возложи десницу ей на грудь, – потребовал старец, – и произнеси клятву.
И Вальтер поступил, как было велено, и поклялся:
– Никогда я не вспомню о ней с любовью, никогда не вспомню о ней намеренно; а если невольно предстанет перед моим мысленным взором ее образ, то воскликну: «Проклинаю тебя!»
– Хорошо, – сказал волшебник, – дело сделано: предай же ее вновь земле, у которой ты безрассудно отнял ее, и не забывай о своем обете, ибо, если ты забудешь о клятве хотя бы раз, она вернется, а ты погибнешь безвозвратно! Прощай! Мы не увидимся более.
С этими словами он оставил покои Брунгильды, и Вальтер также бежал из опочивальни, не в силах вынести ужасного зрелища, и только коротко повелел своему преданнейшему слуге похоронить тело. После этого он спешно покинул дворец.
Ужасная кровопийца вновь упокоилась в могиле, но ее тень продолжала являться Вальтеру и терзать его. Вся жизнь его превратилась отныне в борьбу с мучительными образами прошлого, и чем более тщился он изгнать этих призраков из своей души, тем многочисленнее и сильнее делались они: так ночной странник, завлеченный блуждающими огоньками в болото, с каждым шагом тем глубже погружается в зловещую трясину, коей суждено стать его могилой, чем отчаяннее и испуганнее пытается выбраться. Фантазия Вальтера, казалось, отныне истощилась и не являла ему более ничего, кроме облика Брунгильды, который вечно представал ему горчайшим напоминанием о его несказанной вине. Иногда он видел перед собою Брунгильду с зияющей, кровоточащей раной на прекрасной груди, иногда в блеске юности, прелестной невестой, и она неизменно вопрошала его: «И ты нарушил мой могильный сон, дабы убить меня?» И Вальтер поневоле кричал вослед умирающей или юной невесте: «Проклинаю тебя навеки!» – и так повторял мысленно проклятие раз за разом денно и нощно. И все же его терзал страх, что когда-нибудь он забудет произнести это проклятие, узрит Брунгильду во сне, не прокляв ее, и тогда наутро пробудится в ее объятиях. Однако помнил он и последние слова умирающей: «Ты будешь проклят со мною вместе», – и воображал неизмеримую, словно чудовищная бездна, вечность страданий, которым не будет конца. Куда же мог бежать он от самого себя? Где искать мир, который вытеснил бы этот ужасный образ из его сознания? В хаосе войны, в вечной смене побед и поражений, ликования и отчаяния надеялся он если не обрести покой, то по крайней мере притупить все свои чувства; но тщетно. Страх, которого Вальтер никогда не знал, теперь овладел им всецело, обвив его, точно чудовищный спрут, тысячью щупалец: каждая капля крови, которой случалось упасть на него, представлялась ему хладной кровью Брунгильды, пролитой его собственной рукой; каждый умирающий чем-то походил на Брунгильду и, вперяя в него угасающий взор, произносил роковые слова: «Ты будешь проклят со мною вместе». И ничто не страшило его так, как смерть, и ужас вынуждал его бежать с поля боя. После нескольких лет бесплодных скитаний он, не обретя умиротворения, вернулся во дворец. Там царили запустение и смерть, словно он подвергся нападению вражеского войска или еще более ужасному нашествию чумы. А немногие оставшиеся его обитатели, даже самые старые и верные слуги, бежали от Вальтера, словно на челе его лежала каинова печать. С ужасом осознал он, что, заключив союз со смертью, навеки разлучился с жизнью и теперь она никогда более не примет его в свой радостный круг.
Часто, стоя на галерее своего дворца и обозревая заброшенные, покинутые землепашцами поля, сравнивал Вальтер окружавшее его теперь безмолвие с той хлопотливой, кипучей деятельностью, что признавалась строгим, но милостивым законом во дворце, пока госпожой в нем была Свангильда, и вскоре сравнение это породило тоску по бывшей супруге. «О, если бы она вернулась!» – мечтал Вальтер. Он проникся убеждением, что лишь ей под силу снова примирить его с жизнью, но мог ли он поверить, что она, столь тяжко оскорбленная им, согласится простить его и воротиться? Однако в конце концов жажда увидеть ее преодолела самые мучительные сомнения. Он отправился к Свангильде, распростершись во прахе у ног ее, признался в своих многочисленных прегрешениях и, обняв ее колени, стал умолять простить его и вернуться в осиротевший дом, вновь оживив его своим благодетельным присутствием.
Свангильду растрогал облик бывшего супруга: бледный, коленопреклоненный, с потухшим взором, с чертами, искаженными скорбью, близкой к отчаянию, он казался тенью еще недавно цветущего мужа.
– Я не гневалась на твое безрассудство, – молвила она мягко и приветливо, – оно лишь глубоко опечалило меня. Но скажи мне, где мои дети?
– Они почивают в могиле, – ответствовал Вальтер.
– Так иди же, – произнесла Свангильда, – мое прощение тебе не надобно, ибо я никогда не гневалась ни на одного человека, даже если и принуждена была изречь ему суровый приговор; но никакой союз между нами отныне невозможен: мы разлучены навеки.
Тщетно умолял Вальтер, тщетно заклинал ее не дать ему низринуться в бездну отчаяния. Он не получил от нее никакого иного ответа, кроме «разлучены навеки».
Лишившись последней земной надежды, то есть утратив все, что может человек утратить на этой несчастной земле, вернулся Вальтер к себе во дворец. Когда вечером он, погруженный в скорбь, скакал по своим охотничьим угодьям неподалеку от дворца, его внезапно пробудил от оцепенения трубный зов охотничьих рогов. Вскоре он заметил даму в охотничьем черном костюме, на черном же коне, державшую на перчатке вместо ловчего сокола ворона; за нею скакала внушительная свита, целая вереница кавалеров и дам. Обменявшись приветствиями, они поняли, что едут в одном направлении, а узнав из беседы, что дворец Вальтера располагается совсем близко, охотница попросила его приютить ее на одну ночь. Вальтер с радостью согласился – ведь облик прекрасной незнакомки поразил его: она походила на Свангильду как две капли воды, только локоны у нее были каштановые и очи карие и пламенные. Прибыв во дворец, повелел он подать гостям изысканное угощение, а потом устроил в их честь роскошный пир, оказавшийся тем более веселым и радостным, что оживляли его танцоры и музыканты из свиты прекрасной охотницы; пиршество затянулось, и участники его разошлись далеко за полночь. Три дня гостила у Вальтера прекрасная незнакомка, и все это время дворцовые залы оглашали смех и шутки, звуки песен и игр, и бурное сие веселье притупило скорбь Вальтера, и впервые за много лун благодетельный сон стал по ночам смежать его очи. Он не находил в себе сил отпустить гостей, поскольку ему казалось, что после их отъезда во дворце воцарится еще более невыносимое запустение, чем прежде, что печаль его усугубится еще мучительнее, чем раньше. Уступая его настойчивым просьбам, прекрасная охотница задержалась во дворце еще на семь дней, а потом еще на семь. Непрошено взяла она в руки бразды правления домом и принялась повелевать слугами, хотя и не столь усердно и незаметно, как некогда Свангильда, но все же проявляя и опыт, и умение, и милость к подданным, ибо она была серьезнее, чем ее свита. Дом безмолвной скорби превратился по ее воле в дом ликующего, неудержимого веселья, и горе Вальтера, казалось, кануло в этот водоворот радости. Все более и более привлекала его прекрасная новая госпожа, и с каждым днем проникался он к ней все более и более глубоким доверием. Однажды вечером, когда они прогуливались в одиночестве, он поведал ей об ужасных испытаниях, выпавших на его долю.
– Дорогой друг мой, – промолвила она, выслушав его, – ибо вы действительно сделались мне дороги, – пристало ли такому умному человеку, как вы, предаваться столь гибельной скорби? Вы пробудили к жизни мертвую и убедились в том, что должны были увидеть и раньше, а именно – что смерть враждебна жизни. Что ж! Теперь вы более не призовете к себе мертвую. Вы убили восставшую из мертвых. Что ж! Это ведь одна видимость! Ибо можно ли на самом деле убить то, что и без того мертво? Вы потеряли супругу и двоих детей. Что ж! Разве вы еще не во цвете лет? Разве не найдется пригожей барышни, которая подарила бы вам новых наследников? Вы трепещете при мысли о потустороннем мире. Что ж! Разройте могилы и пересчитайте кости упокоившихся в сих последних пристанищах – вдруг какая пропала. Возможно, мертвецы расскажут вам о призрачном загробном существовании.
Так говорила она с ним, когда между двумя балами и пирами набегало на его чело облако печали, и его скорбь, каковую лишь притупляло буйное, неудержимое веселье, рассеивалась после беседы с нею окончательно. Доверие и благодарность, которые испытывал Вальтер к прекрасной охотнице, скоро переросли в пламенную страсть, тем менее удивительную, что окружавшие его теперь веселые спутники незнакомки не уставали наслаждаться любовью и пребывали в совершенном блаженстве. Вот уже на протяжении целой луны гостила незнакомка в его дворце, когда он попросил ее руки и получил согласие. Спустя семь дней была отпразднована пышная свадьба. Уже с рассветом во дворце воцарилась суета, слуги сбились с ног, занимаясь приготовлениями к пиру. И если прежде во время пребывания прекрасной незнакомки и ее свиты в дворцовых стенах часто раздавались громкие, радостные возгласы пирующих, то ныне дворцовые своды содрогались от нестройных, безудержных ликующих криков, ибо день этот был отмечен всем, что только заставляет человека самозабвенно предаваться разнузданному веселью и всецело и бесстыдно покоряться духу земли. Вечером на пиру вино лилось рекой, гости со стуком сдвигали кубки, то и дело слышались нескромные шутки и несдержанный смех. Только около полуночи, воспламененный любовью и вином, ввел Вальтер свою прекрасную невесту в брачный покой; но едва он возлег на ее ложе, как она обратилась в его объятиях исполинской змеей, обвила его семью кольцами, раздавила его грудь и, дыша огнем, устремилась прочь из опочивальни. Вскоре дворец поглотило пламя; обгорелые руины его обрушились и погребли под собою умиравшего Вальтера, а когда несчастный низринулся в бездну, с неба раздался громовой глас, изрекший: «Не будите мертвецов».
1822
Bepul matn qismi tugad.