Kitobni o'qish: «Три века с Пушкиным. Странствия рукописей и реликвий»
Моим сыновьям Филиппу и Дмитрию

В оформлении книги использованы портреты, гравюры и фотографии из собраний Института русской литературы (Пушкинский Дом) РАН, Всероссийского музея А.С. Пушкина, Государственного музея А.С. Пушкина, Литературного музея А.С. Пушкина (Вильнюс), Государственной Третьяковской галереи, частных коллекций.
Все цитаты в книге приводятся с сохранением орфографии и пунктуации оригинала.
Названия фондов даны по задумке автора, но приведённые в книге свидетельства и документы – подлинные, хранящиеся в российских и зарубежных архивах.
На обложке книги представлена картина заслуженного деятеля искусств Н.П. Ульянова «Пушкин за рабочим столом» (1936).
На титуле представлена картина народного художника Российской Федерации Б.А. Диодорова «Пушкин в Погорелом Городище» (2021).

© Черкашина Л.А., 2023
© ООО «Издательство «Вече», 2022
Предисловие
Кажется, жизнь Александра Пушкина известна не только по месяцам, дням, но даже и по часам. И всё же есть место открытиям и новым находкам. Свидетельство тому – эта книга, которую вы, дорогой читатель, держите сейчас в руках. Стоит её раскрыть, чтобы убедиться: многое, что рассказано в ней, прозвучит впервые.
Исторические открытия свершаются ныне, как правило, в архивах – и не только в государственных, но и в частных, фамильных. Архивные тайны – не фантазии, они реально существуют. Словно в доказательство собрания древних раритетов, подобно Балтийскому морю, время от времени «выплескивают» на отмели янтарные «самоцветы»: неведомые рукописи, письма, документы… Архивы обладают невероятной магической силой. Власть подлинного документа завораживает.
Архив не отпускает, он, как живое существо, подбрасывает новые загадки, поддразнивает, увлекает в свои дебри, кружит. И не сойти, не свернуть с архивной тропы… В собрании древностей можно увязнуть или «зарыться», по признанию самого Пушкина, на месяц, а то и на полгода!
Архивы схожи с античными Помпеями: свои раскопки, свои археологи-архивисты и огромный нетронутый исторический пласт! Ведь и древний город, погребённый под пеплом на целые тысячелетия, откопан всего лишь на треть. И как тут не вспомнить Пушкина, его шутливое признание жене: «Жизнь моя пребеспутная! Дома не сижу – в Архиве не роюсь». Замечу, поэт пишет слово «архив» уважительно, с прописной буквы!
Важно, сам Пушкин ценил магию неведомого подлинника: «Всякая строчка великого писателя становится драгоценной для потомства. Мы с любопытством рассматриваем автографы, хотя бы они были не что иное, как отрывок из расходной тетради или записка к портному об отсрочке платежа. Нас невольно поражает мысль, что рука, начертавшая эти смиренные цифры, эти незначащие слова, тем же самым почерком и, может быть, тем же самым пером написала и великие творения – предмет наших изучений и восторгов».
Знаковое откровение! Древняя грамота, летописная страница или стародавний царский указ – для поэта «предмет… изучений и восторгов».
Вспомним, как посмеивался Пушкин над иностранцами-дилетантами, писавшими о незнаемой ими русской жизни. Даже над любимым Байроном: его герой едет русской зимой «в Петербург в кибитке, беспокойной повозке без рессор, по дурной, каменистой дороге». И справедливо пенял знаменитому шотландцу, никогда не видевшему России: «Зимняя кибитка не беспокойна, а зимняя дорога не камениста». Потому-то Пушкин и отправился в Погорелое Городище, чтобы воочию увидеть край земли, соединённый с судьбой одного из его предков.
История та восходит к XVII веку, к Смутному времени. В декабре 1826-го по пути в Москву Пушкин посетил небольшое селение Тверской губернии Погорелое Городище. Поэт заехал в старинный посад, который некогда оборонял Гаврила Пушкин, с целью разыскать фамильные документы, уцелевшие с тех далёких времен. В 1617 году, когда войска польского королевича Владислава в большой силе подступили к крепости Держиславль (так тогда именовался посад), воевода Гаврила Пушкин приказал её сжечь, но не оставлять полякам. Грамота, найденная поэтом, была жалована Михаилом Фёдоровичем, первым царём из Дома Романовых, в 1621 году и освобождала жителей сгоревшего посада от податей.
«Нашед в истории одного из предков моих, игравшего важную роль в сию несчастную эпоху, я вывел его на сцену, не думая о щекотливости приличия… но безо всякой дворянской спеси» – так писал поэт о своём именитом предке в черновых набросках задуманного им предисловия к «Борису Годунову». Воеводе Пушкину суждено было стать одним из героев трагедии, имевшей небывалый успех: «Он был всем, чем угодно, даже поджигателем, как это доказывается грамотой, которую я нашёл в Погорелом Городище – городе, который он сжёг…»
Ставшие хрестоматийными пушкинские строки: «Гаврила Пушкин – один из моих предков, я изобразил его таким, каким нашёл в истории и в наших семейных бумагах. Он был очень талантлив – как воин, как придворный и в особенности как заговорщик».
Не случайно Александр Сергеевич как-то признался: «Я чрезвычайно дорожу именем моих предков, этим единственным наследством, доставшимся мне от них». И столь же светлое незапятнанное имя, как нетленное достояние, мыслил передать будущим потомкам. Пушкин пытался прозреть их будущность, надеясь и веруя, что та, «веков завистливая даль», будет ясной и безоблачной.
Не случилось. Судьбы детей, внуков и правнуков поэта сложились подчас трагично. Как трагичен был и сам ХХ век, выпавший на их долю. Но важно, никто из них не посрамил память великого предка, никто не отрёкся, даже в изгнании, от любви к нему, а значит – к России.
Фонд Манускриптов
Как канарейки спасли «Петра Великого»
На волю птичку выпускаю…
Александр Пушкин
Три сестры из Лопасни
Летом достопамятного XVII в Лопасне приключилась история, коей суждено было войти первой строкой в летопись Пушкинианы ХХ столетия! Как ни парадоксально, но свою лепту в «находку века» внесли обыкновенные… канарейки.
Заповедная усадьба Лопасня-Зачатьевское, входящая ныне в подмосковный Чехов, имеет свою давнюю историю. Возведённый в середине XVIII века в стиле барокко усадебный дом, окружённый чудесным ландшафтным парком с живописными каскадными прудами, принадлежал некогда генералу Николаю Васильчикову, герою войны 1812 года.
Жена боевого генерала Мария Петровна приходилась родной сестрой Петру Петровичу Ланскому, ставшему после смерти поэта супругом его вдовы. Дочь Васильчиковых Екатерина венчалась в фамильной церкви Зачатия Праведной Анны с Иваном Гончаровым, родным братом Наталии Николаевны. Да и старший сын поэта Александр был связан родственными узами с Ланскими: женат был на Софье Александровне, племяннице отчима.
Пушкин никогда не бывал в Лопасне, но именно эта старинная усадьба, а не Михайловское или Тригорское, не Берново либо Малинники могла бы быть самой любимой поэтом… При одном, заведомо невыполнимом условии: доведись Александру Сергеевичу знать, что неведомая ему подмосковная вотчина станет родной для его внуков и правнуков. Не зря ведь, «Пушкинским гнездом» именовали в народе усадьбу Лопасня-Зачатьевское.
Двойное название имения мистическим образом отразилось и в двойственной природе усадебного парка. Один – привычный, некогда регулярный, старый заросший парк, второй – невидимый глазу… Но вопреки своей метафизической сущности столь же реальный, и аллеи в нём именные, родословные: Васильчиковых, Ланских, Пушкиных, Гончаровых. Кроны фамильных древ сомкнулись, раскидистые ветви причудливо переплелись.
В начале ХХ столетия тогдашние владелицы имения – три сестры Екатерина, Наталия и Надежда, – дочери Ивана Николаевича Гончарова, слыли большими любительницами канареечного пения: в гостиной, недалеко от камина, висела большая клетка с голосистыми птахами. В их гостеприимном доме в лихолетье Первой мировой и нашло приют всё семейство Григория Александровича Пушкина, внука поэта, состоявшее из его супруги Юлии Николаевны и пятерых сыновей. Стоит пояснить: старшие из сыновей Юлии Пушкиной носили фамилию её первого мужа – Катыбаева.
Летом 1917-го тётушки Гончаровы давали урок французского братьям Катыбаевым: Фёдору и Николаю. Десятилетний Николай первым приметил листы плотной голубоватой бумаги, проложенные между прутьями клетки и стеной так, чтобы птицы не могли щипать обои. Странные большие листы были сплошь исписаны какими-то коричневыми чернилами. После занятий Николай попросил у горничной точно такой же бумажный лист, нужный ему якобы для воздушного змея. Горничная отвела мальчика в подвал, в кладовую, где из деревянного, окованного железом сундука и вытащила заветный листок.
Едва дождавшись субботы, когда из Москвы со службы приехал отчим Григорий Александрович, Николай взахлёб рассказал ему всё – и о канарейках, и о старой бумаге, и о потайном сундуке. Тот, только взглянув на исписанный лист, воскликнул:
– Дети! Да ведь это рукопись моего деда, и по всему, вероятно, «История Петра»!

Усадьба Лопасня-Зачатьевское, где была найдена пушкинская рукопись «История Петра». Фотография автора. 2014 г.
Так были спасены от бесславной кончины исторические заметки поэта о Петре I, составившие позже целый том в академическом собрании сочинений. И названные «находкой века»!
«Кроме повестей, о которых в письме вашем упоминать изволите, – предварял Александр Сергеевич свои известные «Повести Белкина», – Иван Петрович оставил множество рукописей, которые частию у меня находятся, частию употреблены его ключницею на разные домашние потребы. Таким образом прошлою зимою все окна её флигеля заклеены были первою частию романа, которого он не кончил».
Не предвидение ли то печальной судьбы собственной рукописи, чуть было не пущенной «на разные домашние потребы»?!
«Овсянка» и «серебряная россыпь»
История нежданного обретения рукописи схожа с рождественской сказкой. Со счастливым концом, ведь архивные труды Александра Сергеевича не канули в Лету. И тем спасением (в какой-то мере!) отечественная словесность обязана малым певчим птахам!
Нет, недаром Пушкин знал и любил птиц, не единожды отдавая им поэтическую дань. А помимо стихотворных строк даровал порой и сладкую свободу:
В чужбине свято наблюдаю
Родной обычай старины:
На волю птичку выпускаю
При светлом празднике весны.
Я стал доступен утешенью;
За что на Бога мне роптать,
Когда хоть одному творенью
Я мог свободу даровать!
Как ни странно, есть исследователи, кои уверяют: на Благовещение Пушкин выпускал из клеток… канареек!
Нет, канарейки – птицы домашние, южные, и на воле, в холодной России, им не житьё. А для той благой цели продавались иные птахи. «В Страстную неделю и в неделю Светлого Воскресения разносят птичек в клетках, как-то: жаворонков, синиц, подорожников, – писал историк, – и продают их, с условием на выпуск».
С этими пушкинскими стихами связано иное, укоренившееся заблуждение. Правда, птиц на Руси принято было выпускать на Благовещение. Но в Петербурге бытовала иная традиция: свободу пернатым пленницам даровали на Пасху, в день Светлого Христова Воскресения. Да и сам Пушкин из Бессарабии, «чужбины», напоминает о том Николаю Гнедичу: «Знаете ли вы трогательный обычай русского мужика в Светлое Воскресение выпускать на волю птичку? вот вам стихи на это…»
В том 1823 году Пасха, «светлый праздник весны», пришлась на 22 апреля, а пушкинская «Птичка» «вспорхнула» на бумажный лист ровно через три недели, в воскресный майский день. Но вот какой птице Пушкин даровал тогда, в апрельском Кишинёве, свободу? Этого уж не узнать. Однако точно не канарейке.
Да, крохи-певуньи родом с испанских Канарских островов (увы, не «вольные птицы»!) были любимы многими русскими семьями, но особо знали и ценили их мелодичные трели Гончаровы. Да и сама их фамильная усадьба, вернее, село Полотняный Завод Медынского уезда Калужской губернии, славилось на всю Россию своим канареечным промыслом. С младенчества слышала пение жёлтых птах, все их благозвучные переливы и россыпи, Наташа Гончарова, равно как и пятеро её братьев и сестёр. Любопытна краткая запись, уцелевшая в фамильном архиве: «Пять пар кинареек (sic!)». Пометку сделал для памяти Афанасий Николаевич, купивший на ярмарке певчих птиц для любимицы-внучки Ташеньки. Как радовалась дедушкиному подарку девочка!
Наслаждался канареечными трелями и сам Александр Сергеевич, бывая в Полотняном то на правах жениха, то как отец семейства. Дети поэта, сызмальства жившие в калужской усадьбе, могли созерцать маленьких певуний в изящных клетках, развешенных в кабинетах и гостиных господского дома.
Что и говорить, канарейки из Полотняного Завода заслуженно снискали славу как необычным строем самой песни, так и особой её задушевной мелодичностью.
Начиналось пение с переменного, тихого входа нескольких музыкальных фраз, колен. Вначале шло колено, именуемое «овсянкой», затем слышался сладкозвучный тур «валик», плавно перетекавший в чудесную «серебристую россыпь». Песня звенела, набирала силу, рвалась вверх: знатоки различали птичьи колена, имевшие свои особые названия: «колокольчик», «кулики», «дудка». Низкой, густой либо, напротив, высокой звонкой трелью и завершался канареечный концерт. Под одобрительный гул и восторженные возгласы благодарных слушателей.
Бытовала своя «канареечная школа». Обучение пению начиналось так: подросших молодых самцов отделяли от самок; подвешивали клетки с «молодёжью» близко к испытанному, знающему своё дело певцу, дабы «солисты» перенимали от «старика» музыкальные премудрости. Да и сами заводчики обучали пернатых питомцев, наигрывая для будущих «звёздочек» красивые мелодии на особом органчике или насвистывая на дудочке.
Не только купцы да приказчики, но и фабричные рабочие занимались полюбившимся в этом Калужском краю занятным промыслом. Ездили торговать «певучим товаром» в разные российские города, а иные смельчаки добирались и до Китая. Канареечный же промысел (или «канареечную охоту») величали не иначе как «изящным».
Но чаще за молодыми кенарями наезжали в Полотняный Завод скупщики. Вот обычное газетное объявление тех лет: «Пятьсот штук канареек только что привезены из Калуги, отлично поют днём и при огне…» Цифры впечатляют: каждый год из Полотняного Завода «разлетались» по городам и весям до четырёх тысяч канареек! Вот уж, «певчая столица» России!

Гостиная лопасненского дома. Фотография автора. 2015 г.
Самочки ценились дешевле, а кенари – много дороже. На особо выдающихся певцов цена доходила до пятидесяти рублей за особь. По тем временам – цена высочайшая. За искусного кенаря не скупились порой отдать и породистого жеребца!
…Экскурс в недавнюю нашу историю. В ХХ веке, вернее в постреволюционной России, любовь к канарейкам стала стремительно угасать. Да и самих милых певуний объявили вдруг «символом мещанства»! Особо звал на борьбу с «оголтелыми канареицами» Владимир Маяковский:
Скорее
головы канарейкам сверните —
чтоб коммунизм
канарейками не был побит!
Да, поистине страшная «угроза» нависла над светлым и радужным будущим! Любопытно, стихи пролетарского трибуна явились на свет через столетие после пушкинской «Птички». В одних – призыв «свернуть головы» – надо полагать, не одним канарейкам (!); в других – даровать свободу, и не только птахам.
Коммунизм «был побит» отнюдь не канарейками! Прорастёт через все невзгоды иное столетие, и в возрождённом из послевоенных руин дворце-музее Гончаровых в Полотняном Заводе вновь защебечут былые любимицы.
…Но вернёмся в подмосковную Лопасню. Тётушки Гончаровы, хозяйки имения, доводились родными племянницами Наталии Николаевне. Как у всего фамильного клана Гончаровых, любовь к канарейкам была у них в крови. Нельзя исключить, что канарейки из Лопасни (те самые, что «спасли» пушкинскую рукопись!) имели своих «прародительниц» из Полотняного Завода. Связь-то самая что ни на есть прямая, родственная!
Архивная магия
А начиналось всё с архивов. Сколько часов, дней, недель провёл Пушкин в их недрах! Это увлекательнейшее для историка занятие сродни, быть может, игорному азарту!
Образ царя-реформатора волнует, будоражит воображение: Пушкин уже давно пытается облечь деяния Петра не только в поэтическую ткань, но и в строгую историческую прозу.
Мысль о том зрела у Пушкина давно, чему свидетельством дневниковая запись Алексея Вульфа от сентября 1827 года: на рабочем столе, за коим сидел поэт, «в молдаванской красной шапочке и халате», среди прочих книг заметил мемуарист и «Журнал Петра I». А сам Пушкин делился тогда с приятелем новым и необычным замыслом.
Цель трудна и почти недостижима – возродить из небытия образ русского исполина. Но не привычным путём воспевания и возвеличивания царя-преобразователя России. Славословиями не оживить фигуру Петра – бронзовую ли, восковую ли «персону», – не наполнить её животворными силами, не вдохнуть жизнь… А лишь воскрешая былые дни из крошечных, разлетевшихся во времени фрагментов, каждый из которых должен занять свою нишу бытия. Только так, подобно археологам, можно вновь слепить из осколков античную вазу или амфору, воссоздать целостность первообраза. Всё это сродни некоему чародейству!
Пушкина легко представить чернорабочим архивных недр. Какое же великое множество забытых челобитных, указов, жалоб, реляций пришлось ему буквально перелопатить, чтобы повернуть вспять течение времени и, в нарушение незыблемого закона, дважды войти в одну реку!
Работа без оглядки на сиюминутные реалии, на строгость цензуры, это работа – на вечность.
Не «архивный государь», но могучий, полный праведной ярости русский царь врывается в жизнь со страниц «Полтавы»!
Из шатра,
Толпой любимцев окруженный,
Выходит Пётр. Его глаза сияют.
Лик его ужасен. Движенья быстры.
Он прекрасен,
Он весь как божия гроза.
Идёт. Ему коня подводят.
Вот уже медный Пётр, августейший всадник, оглашая звоном копыт петербургские мостовые, мчится за дерзким безумцем:
А в сем коне какой огонь!
Куда ты скачешь, гордый конь,
И где опустишь ты копыта?
О мощный властелин судьбы!
Не так ли ты над самой бездной
На высоте, уздой железной
Россию поднял на дыбы?
Но гениальные строфы рождены буйством поэтической фантазии! Иное дело – историческая проза, строгая, документальная. Дабы архивы смогли приоткрыть свои тайны, «доверив» их отважному незнакомцу, нужно разрешение самого государя. Николай I дозволение дал, о чём Пушкин в июле 1831 года радостно сообщает другу Нащокину, из Царского Села в Москву: «Нынче осенью займусь литературой, а зимой зароюсь в архивы, куда вход дозволен мне царём. Царь со мною очень милостив и любезен».
Следом летит письмо в Петербург Петру Плетнёву: «Кстати скажу тебе новость… царь взял меня в службу – но не в канцелярскую, или придворную, или военную – нет, он дал мне жалование, открыл мне архивы, с тем, чтоб я рылся там и ничего не делал. Это очень мило с его стороны, не правда ли? Он сказал: Puisqu’il est marié et qu’il n’est pas riche, il faut faire aller sa marmite1. Ей-богу, он очень со мною мил».
Время движется своим чередом: Александр Сергеевич зачислен в Коллегию иностранных дел, допущен к работе в архивах. Знакомцы поэта спешат оповестить о знаменательном событии. Вот и Орест Сомов, критик и журналист, делится своими восторгами с приятелем: «Скажу вам приятную новость: Пушкин сделан историографом Петра Великого, причислен к Иностранной Коллегии, и велено открыть ему все возможные архивы… Спасибо Царю за Пушкина».
Новость, однако, не всеми принималась столь ликующе. Так, Александр Яковлевич Булгаков, московский почтовый директор, с иронией замечал в письме к брату Константину: «Лестно для Пушкина заступить место Карамзина, ежели только правда это. Пусть употребит талант свой, ум и время на дело полезное, а не на вздорные стишки, как бы ни были они плавны и остры».
У Пушкина – не одни злопыхатели, явились и… конкуренты. Уже давно «возделывает» сию ниву – воссоздание деяний Петра на фоне его эпохи – оппонент поэта Павел Свиньин. Литератор, он же историк и собиратель древностей. Павел Петрович крайне раздосадован, что Пушкин вторгся в его область, как он убеждён, безо всяких на то прав. «Читали ли вы повести Белкина? Как Вам кажутся? – риторически восклицает он. – По-моему, проза не поддержит славы творца Руслана, и я не понимаю, как Правительство могло возложить на поэта дерзкого, своенравного, прихотливого – писать Историю Петра Великого (если это правда!). Удивляюсь, как и Пушкин взялся за предмет столь трудный, скучный, многодневный? Впрочем, чему дивиться: нынешним Гениям всё возможно: он, чай, не откажется пойти в Адмиралы?»
Верно, не зря в эпиграмме «Собрание насекомых» Пушкин так метко окрестил Свиньина «российским жуком»! Да и «героем» пародийной детской сказки «Маленький лжец» выведен всё он же, «лжец» Павел Петрович.
Однако все те досужие разговоры, если и долетали до ушей поэта, не могли охладить его исследовательский пыл: он всецело поглощён открывшимся перед ним новым увлекательным поприщем. На исходе 1831-го Николай Языков пишет брату: «Пушкин только и говорит, что о Петре… Он много, дескать, собрал и ещё соберёт новых сведений для своей истории, открыл, сообразил, осветил и прочее…»
Отголоски тех кропотливых архивных розысков в письмах поэта к жене: «Ты спрашиваешь меня о «Петре»? идёт помаленьку; скопляю матерьялы – привожу в порядок – и вдруг вылью медный памятник, которого нельзя будет перетаскивать с одного конца города на другой, с площади на площадь, из переулка в переулок».
«С генваря очень я занят Петром».
«В Архивах я был и принуждён буду опять в них зарыться месяцев на 6; что тогда с тобою будет? А я тебя с собою, как тебе угодно, уж возьму».
По слову Пушкина, и сбылось: ныне ученические тетради Наташи Гончаровой стали достоянием Российского государственного архива! Теперь на соседних стеллажах рядом с древнейшими манускриптами хранятся и тетрадки юной Натали. На их последних страницах, исписанных круглым детским почерком, синеют маленькие прямоугольники штампов: «Государственных архив древних актов». Записи будущей избранницы поэта стали достоянием истории, документами государственной важности.
История – дама с причудами: в особняке на Большой Пироговке хранится не только доставленный из калужской усадьбы Полотняный Завод «Фонд Гончаровых», но и перешедший туда архив Коллегии иностранных дел, документы коего Пушкин тщательно изучал во время работы над «Историей Петра» и где на одном из дел сохранились его пометки.
Вот что любопытно, – «пустышка» Натали, как её «окрестят» в ХХ веке, знала о работе мужа над «Историей Петра», живо интересовалась, как продвигается его труд. И Александр Сергеевич поддерживал её интерес. Тем более что царь Пётр был почитаем в семействе Гончаровых: именно он способствовал зарождению их фамильного дела. Первый российский флотоводец Пётр I с отеческим вниманием следил за деятельностью Афанасия Гончарова, чему свидетельством обращённые к нему письма. В «Истории Петра» Пушкин не преминул упомянуть о том: «В 1717 году из Амстердама подрядил Пётр между прочим плотинного мастера и послал его к калужскому купцу Гончарову, заведшему по его воле полотняную и бумажную фабрику. Пётр писал Гончарову».
Прежде гостиную дворца в Полотняном Заводе украшал парадный портрет патриарха гончаровского рода: старец в напудренном парике с завитыми локонами, в бархатном камзоле. Острый ироничный взгляд, тонкие поджатые губы – портрет скорее царедворца, нежели владельца многих заводов. В руке Афанасия Гончарова, как величайшая драгоценность, письмо Петра Великого!
Из семейных преданий
Сопричастность с судьбой России и собственным древним родом Пушкин ощущал особо остро, оттого-то и мыслил «показать историю домашним образом». Да и сама «История Петра» не история ли Отечества, пропущенная через призму семейных отношений?!
Поэт, по его же признанию, всегда «со вниманием вслушивался в генеалогические исследования». Гордился героическими предками, коих не единожды упоминал Карамзин на страницах своей славной «Истории государства Российского». И ту фамильную гордость Пушкин ставил превыше литературных заслуг! Удивительное откровение: «…Предпочитать свою собственную славу славе целого своего рода была бы слабость неизвинительная». Да, неожиданное признание из уст великого поэта.
Важно: для Пушкина понятия «честь Отечества» и «семейная честь» – равнозначны. И не случаен его горестный вздох в одной из последних статей: «Никто не вздумал заступиться за честь своего отечества…»
«Но что в сущности давала Пушкину эта любовь к предкам? – вопрошал поэт и публицист Иван Аксаков. – Давала и питала лишь живое здоровое историческое чувство. Ему было приятно иметь через них, так сказать, реальную связь с родною историей, состоять как бы в историческом свойстве и с Александром Невским, и с Иоаннами, и с Годуновым. Русская летопись уже не представлялась ему чем-то отрешённым, мёртвою хартией, но как бы и семейной хроникой…»
В «историческом свойстве» Пушкин состоял и с Петром I, более того – в духовном родстве с венценосцем через прадеда Абрама Петровича, принявшего отчество августейшего восприемника.
Как-то забылось, что Пушкин и Пётр родом из одного столетия! Только Пётр в XVIII столетии, «безумном и мудром», завершил земное существование, а Пушкин – явился на белый свет. И разделял их временной разрыв всего лишь в семьдесят с небольшим лет! Зато с русским царём, помимо Абрама Ганнибала, довольно близко знались другие предки поэта. Но не всегда близость к трону даровала им желанные богатство и знатность.
В автобиографических записках Пушкин посвятил горестному событию из фамильной хроники всего лишь одну строчку: «При Петре I сын его, стольник Фёдор Матвеевич, уличён был в заговоре противу Государя и казнён вместе с Циклером и Соковниным».
Начало славных дней Петра
Мрачили мятежи и казни…
Один из далёких предков поэта, молодой стольник Фёдор Пушкин, сын боярина Матвея Степановича, был в рядах заговорщиков (замечу, Фёдор был женат на дочери одного из них – Соковнина), покушавшихся на жизнь Петра I.
В «Истории Петра» описана та семейная трагедия: «Окольничий Алексей Соковнин, стольник Фёдор Пушкин и стрелецкий полковник Циклер сговорились убить Государя на пожаре 22 января 1697 <…>
Пётр приказал гвардии капитану Лопухину в назначенный час быть с командою в такой-то дом (к Соковнину?), а сам, не дождавшись, приехал туда с одним денщиком… Заговорщики захвачены были в Преображенском и казнены четвертованием 5 марта.
Пётр во время суда занемог горячкою; многочисленные друзья и родственники преступников хотели воспользоваться положением Государя для испрошения им помилования…

Петр I накрывает заговорщиков в доме Цыклера 23 февраля 1697 года. Художник А.И. Шарлемань (среди заговорщиков и предок поэта Фёдор Пушкин)
Но Пётр был непреклонен; слабым, умирающим голосом отказал он просьбе и сказал: надеюсь более угодить Богу правосудием, нежели потворством».
С Петром мой пращур не поладил
И был за то повешен им.
После казни Фёдора Матвеевича, свершённой на Красной площади в марте 1697-го, фортуна словно стороной обходит род Пушкиных.
«Гнев венчанный» пал на одних предков Александра Пушкина, в буквальном смысле поплатившихся головами за мятежный умысел, другие же были Петром жалованы и любимы.
Снискал царское доверие прапрадед поэта Юрий Алексеевич Ржевский. В юности Юрий Ржевский – подпоручик Преображенского полка. Волею Петра отправлен был в Италию учиться морскому делу, плавал затем на русских бригантинах. В 1718 году Юрию Алексеевичу велено было ехать в Нижний Новгород, где в окрестных заволжских лесах нашли прибежище не желавшие отречься от «старой веры» раскольники. Вот их-то, по царскому указу, и надлежало извести Юрию Ржевскому.
В 1722 году Пётр I отправился в Астрахань, а сопровождал его в путешествии Иван Михайлович Головин, другой прапрадед поэта. В мае, будучи со свитой в Нижнем Новгороде, великий государь заезжал отобедать к вице-губернатору Юрию Ржевскому. Сохранилась запись в походном журнале императора: «29 мая; после обеда был у вице-губернатора Нижегородского Ржевского…»
Тот царский визит к прапрадеду Ржевскому помянет поэт и в «Истории Петра». После того, как Пётр осмотрел в Нижнем Новгороде суда и «велел некоторые исправить, обедал у барона (NB) Строгонова; на другой день у губернатора…».
Логично предположить, что на обед в дом к Юрию Ржевскому зван был и его давнишний приятель, Иван Головин. Ведь в молодости они вместе постигали мудрёные флотские науки в Венеции, одном из красивейших городов Европы, и в тот далёкий майский день оба они предались милым воспоминаниям. Так что историческая встреча двух прародителей поэта (его прапрадедов – по отцовской и материнской линиям) состоялась благодаря Петру I.
Русское хлебосольство было тогда в чести. Однако на обеде у нижегородского губернатора приключился казус: в пироге, испечённом для царской особы, обнаружили… тараканов. К счастью для всего семейства Ржевских, Пётр I, испытывавший к тараканам сильнейшую брезгливость, не притронулся к сему пирогу. Тараканы те были якобы подложены в пирог поваром, подкупленным недругами губернатора.
Эту семейную притчу любила рассказывать кудрявому внуку Александру бабушка Мария Алексеевна. Замечу, Юрий Алексеевич Ржевский приходился ей родным дедом. В пору же царского визита к нижегородскому вице-губернатору Ржевскому его маленькой дочери, в будущем – прабабке поэта, минул всего лишь годик.
Однако в «Историю Петра» фамильную легенду Пушкин, придерживаясь строгих документальных свидетельств, не включил.
Незавершённая история
Не только слово, начертанное на листе, будь то строка государева указа или давнего забытого письма, но «изустные предания» значимы для Пушкина. Всё это драгоценные блестки исторической материи, из коей ткался живой образ героя. В памяти современника запечатлелся «очаровательный вечер», что прошёл 6 января 1837-го у австрийского посланника графа Шарля-Луи Фикельмона: «Там образовался маленький кружок, состоявший из послов Франции и Пруссии, Пушкина, князя Вяземского… Разговор был разнообразный, блестящий и полный большого интереса… Пушкин рассказывал нам анекдоты, черты из жизни Петра I, Екатерины…»
Жизнь поэта измерялась уже днями и вот-вот готова была сама обратиться историей…
В 1832 году, в самом его начале Пушкин приступил к работе в архиве, где ему отвели особую комнату для занятий: доступ к секретным бумагам царствования Петра по распоряжению Николая I был для него открыт. В марте поэт через графа Бенкендорфа просит государя дозволить ему осмотреть библиотеку Вольтера, купленную его августейшей бабушкой.
Вольтер, «баловень Европы, собеседник Екатерины Великой и Фридерика II», мирно почил в Париже в мае 1778 года. После кончины французского просветителя, поэта, трагика и публициста русская императрица изъявила желание стать владелицей его богатейшей библиотеки. Доверенный Екатерины II в Париже должен был обсудить сие предложение с наследниками Вольтера. Послания самой императрицы к философу также надлежало вернуть в Россию. Племянница Вольтера, став наследницей, уступила книжное собрание знаменитого дядюшки и письма его августейшей корреспондентки за баснословную сумму в пять тысяч экю, что равнялось трём тысячам рублей золотом. Цена поистине царская!
И вот осенью 1779 года корабль, гружённый почти семью тысячами книг и сорока рукописными томами, пришвартовался к петербургскому причалу. Увы, среди книжного богатства (страницы многих книг испещрены были пометками самого Вольтера) не было писем императрицы, они стали достоянием просвещённой общественности позже.
Прибывшую из Франции библиотеку разместили в Эрмитаже, и числились в ней редчайшие фолианты и рукописи, отражавшие царствование Петра Великого. Однако пользоваться собранием вольнодумца Вольтера («Наперсник государей, идол Европы, первый писатель своего века, предводитель умов и современного мнения» – так величал его Пушкин) пытливым читателям строго возбранялось. Лишь для поэта было сделано счастливое исключение.
Образ русского царя предстал на страницах «Истории Российской империи при Петре Великом» – обширном труде Вольтера. К слову, автор имел редчайшую возможность лицезреть самого Петра. «Когда я его видел сорок лет тому назад ходящим по парижским лавкам, – вспоминал знаменитый француз, – ни он, ни я ещё не подозревали, что я однажды сделаюсь его историком».
Случилась та знаменательная встреча в 1717 году, во время визита Петра I в Париж. Рискну предположить, что тогда же Вольтер мог встретить и Абрама Ганнибала, следовавшего тенью за своим августейшим покровителем. Но интереса к колоритной фигуре «царского арапа» будущий биограф русского монарха, явно, не проявил. Увы…
«Мудрец на троне – вот мой герой» – собственному девизу Вольтер остался верен, чему свидетельством его солидный научный труд. Правда, со временем взгляды просветителя изменятся: он будет ратовать о замене жизнеописаний коронованных особ историей народов. Перу Вольтера принадлежит и «История Карла XII». Изучив деяния шведского короля, он уверовал, что Пётр «гораздо более великий человек, чем Карл». Ведь русский самодержец был не только полководцем, одержавшим блистательную победу над шведским собратом, но и – царём-законодателем, царём-созидателем. «Один-единственный человек изменил величайшую империю в мире» – верно, это смелое замечание француза не могло не запомниться Пушкину.
Эпитеты, коими «награждает» Вольтер своего героя: «великий государь», «творец новой нации», «превосходнейший адмирал», «лучший лоцман на севере Европы», «превосходный плотник». В историю России император Пётр I вошёл как неутомимый труженик и преобразователь всех её основ.
Славному философу принадлежит и парадоксальная мысль – выбить на посмертном памятнике: «Здесь лежит тот, кто задумал написать историю Петра I». Воистину дерзновенная мечта!
…Пушкин мыслил завершить историю царствования Петра Великого за недолгий срок, приступив к ней вплотную в конце 1834-го. Но огромность работы, некая её безбрежность, не позволила осуществить задуманное. То был титанический труд, почти нереальный для исполнения одним человеком. Знакомец поэта, историк Михаил Погодин сумел постичь значимость того, что успел проделать Пушкин: «В последние годы… Пётр Великий занимал всё его внимание. С усердием перечитал он все документы, относящиеся к жизни великого нашего преобразователя, все сочинения о нём писанные».
Егор Егорович Келер, действительный статский советник, академик и археолог (именно через него Пушкин познакомился с библиотекой Вольтера в Эрмитаже), запомнил слова поэта, гостившего у него в декабре 1836-го: «Я до сих пор ничего ещё не написал, занимался единственно собиранием материалов: хочу составить себе идею обо всём труде, потом напишу историю Петра в год или в течение полугода и стану исправлять по документам».
Не сбылось. «История Петра» осталась незавершённой, хотя Пушкин и полагал вскоре окончить сей труд. Уже разворачивалась перед глазами поэта величественная и грозная картина царствования Петра Великого.

Григорий Александрович Пушкин, внук поэта, давший новую жизнь затерянной рукописи. 1915 г.
Буквально за неделю до роковой дуэли Пушкин, печалясь, говорил Плетнёву, что цензура не позволит издать его «Историю Петра». И вот что поразительно: на самом краешке жизни, накануне смертельного поединка – 25 и 26 января, – поэт вместе с Александром Тургеневым разбирал архивные свидетельства, в частности донесения французских послов при дворе Петра I. Как кручинился после Александр Тургенев, что не успел Пушкин завершить начатое: «Он… знал и отыскал в известность многое, чего другие не заметили. Разговор его был полон… любопытных указаний на примечательные пункты и на характеристические черты нашей истории»!
Ему вторил и князь Пётр Вяземский: «В Пушкине есть верное понимание истории… принадлежностями ума его были: ясность, проницательность и трезвость. Он не писал бы картин по мерке и объёму рам, заранее изготовленных, как то часто делают новейшие историки для удобного вложения в них событий и лиц, предстоящих изображению…»
Смерть Пушкина обозначила и предел его разысканиям. Но всё же исторический труд был почти завершён, и верный Жуковский немало порадел, дабы предать его гласности. Однако усилия поэта-царедворца не увенчались успехом – последовал запрет императора: некоторые авторские рассуждения, касавшиеся деяний августейшего предка, Николай посчитал недопустимыми.
Возможно, самодержец был раздосадован, даже оскорблён подобным замечанием Пушкина: «Достойна удивления разность между государственными учреждениями Петра Великого и временными его указами. Первые суть плод ума обширного, исполненного доброжелательства и мудрости, вторые жестоки, своенравны и, кажется, писаны кнутом. Первые были для вечности, или по крайней мере для будущего, – вторые вырвались у нетерпеливого самовластного помещика».
Да, такое резкое и чёткое суждение Пушкина-историка претило императору и не могло им быть ни понято, ни принято.
Даже иностранному дипломату в России ведомо об исторических занятиях Пушкина! Зимой 1837-го князь Бутера ди Радали, чрезвычайный посланник Королевства Обеих Сицилий в Петербурге, доносит об озабоченности русского двора в связи с гибелью поэта: «Пушкин был склонен к либерализму, и это было известно императору; не желая, чтобы бумаги и корреспонденция покойника кого-нибудь скомпрометировали, в момент смерти он послал в его дом воспитателя Наследника (Василия Жуковского, воспитателя цесаревича Александра Николаевича, в будущем Александра II. – Л.Ч.) собрать бумаги, сохранить материалы по истории Петра Великого и документы из Государственного архива, а все остальное, что может омрачить память Пушкина и повредить другим, сжечь без рассмотрения».
Друзья поэта жаждали, чтобы «История Петра» увидела свет, а для этого постарались вычеркнуть из рукописи спорные эпизоды. Через три года после смерти поэта цензура всё же разрешила её к печати. Однако издателя, рискнувшего опубликовать неоконченный труд, так и не нашлось. Рукопись Пушкина при содействии опеки, учреждённой над имуществом и детьми поэта, была возвращена его вдове Наталии Николаевне.
Позже небольшие отрывки из пушкинского труда напечатал биограф Павел Анненков. И так уж случилось, что рукописная «История Петра», не увидев свет и не получив читательского признания, вместе с обширной библиотекой поэта отправлена была «в ссылку»: в подвалы казарм Конногвардейского полка. Место хранения было временным и, вероятно, считалось надёжным, так как находилось в ведении генерала Петра Петровича Ланского, командира Конногвардейского полка и второго супруга Наталии Николаевны.
Но каким образом рукопись «Истории Петра» оказалась в подмосковной Лопасне? Как и все пушкинские автографы, книги, письма и документы, она перешла по наследству к старшему сыну поэта – Александру Александровичу Пушкину.
Он-то и почёл нужным перевезти всё это книжное и рукописное богатство из Петербурга в своё имение Ивановское Бронницкого уезда. Часть наследия отца Александр Александрович на время оставил у сестёр Гончаровых, своих кузин, в усадьбе Лопасня-Зачатьевское. Ведь то была не чужая для него усадьба: в ней росли его дети, да и сам генерал любил в ней подолгу гостить.
Фамильному архиву, вернее, его оставленной в Лопасне части, вновь предстоял переезд. Все ящики и сундуки, где хранились рукописи и книги были тщательно пересмотрены и отправлены в подмосковное Ивановское. Один из них каким-то образом затерялся и остался на долгие годы пылиться на чердаке лопасненского дома, пока и не случилась (не забудем, благодаря канарейкам!) счастливая находка. Забытые пушкинские записи вновь обрели голос.
Помимо «Истории Петра» (из тридцать одной пушкинской тетради уцелело двадцать две!) в сундуке оказались и редкостные семейные документы, переписка. Всё то бесценное наследие было спасено благодаря Григорию Пушкину, внуку поэта!
«Рукопись Петра Андреевича Гринёва доставлена была нам от одного из его внуков, который узнал, что мы были заняты трудом, относящимся ко временам, описанным его дедом», – завершает Пушкин свою «Капитанскую дочку». Ведать бы ему, сколь промыслителен тот финал!
Нет, не зря всё же уповал Александр Сергеевич на память и любовь неведомых ему просвещённых внуков!
Дом в Лопасне, как и подобает старинному особняку, – хранитель многих фамильных тайн. И уже раскрытых, и оставленных про запас для новых поколений. Каких только загадочных историй не случалось в его стенах! Помимо главной находки – рукописи «Истории Петра» – подросток Григорий Пушкин отыскал на чердаке шкатулку с… записками великого прадеда.
Так уж случилось: лопасненский особняк задолго до появления чтимого академического «собрата» в Петербурге стал настоящим Пушкинским Домом. А значит – первым в России! Ведь в нём сберегались рукописи, письма, книги из личной библиотеки Александра Сергеевича, его дневник.
Обретённая в Лопасне «История Петра» – история становления новой России – обратилась национальным достоянием. И зримым воплощением пушкинской мечты.
От швейцарского Монтрё до тверского Погорелого Городища
Я приношу пользу миру, в этом весь смысл, вся радость жизни.
Ханс Кристиан Андерсен
Сближения
Пушкин и Андерсен никогда не встречались при жизни. А вот их юбилеи праздновались почти одновременно: в России и Дании.
Будущий сказочник родился в апреле 1805 года в старинном датском городке Оденсе. Его отец был простым башмачником, и в детстве маленький Ханс Кристиан мало чем отличался от своих сверстников.
Всё изменилось для него в четырнадцать лет: в этом юном возрасте он, потеряв отца, принял первое самостоятельное решение – отправиться в Копенгаген на поиски счастья. А счастье ему виделось в будущей актерской профессии. Актёром Андерсену так и не суждено было стать, но благодаря первым своим пьесам он получил стипендию, а значит, и возможность учиться в латинской школе. Потом будут первые поэтические опыты, не оставшиеся без внимания датских знатоков искусств, позже придёт и литературная слава.
Более всего на свете славный сказочник любил путешествовать – за свою жизнь Ханс Кристиан Андерсен совершил двадцать девять путешествий, побывал в странах Европы, Азии и Африки. Познакомился с известнейшими людьми своего времени: Диккенсом и Дюма, Бальзаком и Гюго, Россини и Листом…

В романтическом Нюхавне, старейшем квартале Копенгагена, жил и творил Андерсен.
Фотография автора. 2004 г.
Но вот Россию посетить ему не пришлось и с русским гением Александром Пушкиным увидеться не довелось. Никогда не пересекались судьбы двух поэтов, двух сказочников. Они жили в разных государствах, их разделяло огромное пространство – тысячи земных вёрст и сотни морских миль.
Как необычно признание Константина Паустовского, сделанное им в минувшем столетии: «Понял, что мне просто повезло, когда в канун трудного и великого двадцатого века мне встретился милый чудак и поэт Андерсен и научил меня светлой вере в победу солнца над мраком и доброго человеческого сердца над злом. Тогда я уже знал пушкинские слова: «Да здравствует солнце, да скроется тьма!» – и был почему-то уверен, что Пушкин и Андерсен были закадычными друзьями и, встречаясь, хлопали, наверное, друг друга по плечу и смеялись»!
Андерсен знал имя русского поэта – ему была суждена более долгая жизнь. В пушкинском же наследии – поэмах, повестях, да и просто в дружеской переписке – имя великого датского сказочника не упоминается.
И всё же в их судьбах, уже посмертных, случались удивительные пересечения, или, как любил говаривать Александр Сергеевич, «странные сближения».
В далёком Датском королевстве в 1835-м опубликован первый сборник сказок Андерсена, а в России увидели свет пушкинские «Сказка о рыбаке и рыбке» и «Сказка о золотом петушке».
В одно время жили два великих сказочника и дарили миру свои чудесные сказки. И какое грустное совпадение: в 1837-м, в роковом для русского гения году, в Дании появилась самая печальная и самая поэтичная сказка Андерсена «Русалочка».
«Сказки и истории… скрываются в мыслях, подобно семени, которому нужен только свежий ветерок, солнечный луч, капля росы, чтобы произрасти, и они становятся цветами», – свято веровал великий датчанин. И ему словно вторил русский собрат: «Что за прелесть эти сказки! И каждая есть поэма!»
Видится в том знак свыше – памятники Андерсену и Пушкину воздвигли в одном году, 1880-м: датскому сказочнику в Копенгагене, в Королевском парке, а русскому поэту – в Москве, на Тверском бульваре.
Правда, проект памятника, созданный скульптором Аугустом Собю, был представлен самому Андерсену – он знал, что будет увековечен в бронзе и что благодарные сограждане воздадут ему должную память. На пьедестале памятника выбиты гордые строки «Воздвигнут датским народом».
Но ведь и памятник Пушкину в Москве был возведён на народные пожертвования: деньги на него собирали всем миром.
Я памятник себе воздвиг нерукотворный…
Пушкин лишь предчувствовал будущее бессмертие, явив те провидческие строки незадолго до смертельного поединка.
Принцесса Дагмар и славный сказочник
Из Дании в Россию, от Андерсена к Пушкину, протянулась одна тайная нить. Сентябрьским днем 1866 года на пристани Копенгагена старый сказочник провожал юную принцессу Дагмар. На корабле «Шлезвиг» она отправлялась в Петербург, чтобы стать женой великого князя Александра Александровича и в будущем русской царицей. Тогда Андерсен пожелал прелестной невесте счастья в чужой стране и втайне вздохнул об её участи: «Вчера на пристани, проходя мимо меня, она остановилась и протянула мне руку. У меня навернулись слёзы. Бедное дитя! Всевышний, будь милостив и милосерден к ней!»
Из старого лебединого гнезда, что зовётся Данией, по слову сказочника, выпорхнула лебедь со славным именем…
Принцессе Дагмар, ставшей супругой наследника русской короны, а затем – могущественного императора Александра III, суждено было объединить два бессмертных имени – Пушкина и Андерсена. Воспитанная на сказках доброго датского гения, в России она, постигая русский язык, читала и переписывала в свою тетрадь стихи и сказки Александра Пушкина.
И не дано было ведать юной прекрасной принцессе, что более чем через полвека ей придётся покинуть ставшую ей родной Россию, где всё будет походить на страшную сказку. И что в Крыму, в одном из дворцов, принадлежавших семье августейших Романовых, где она, к тому времени уже вдовствующая императрица, найдёт временное убежище, её жизнь и покой будет охранять офицер Белой гвардии Николай Пушкин. Родной внук русского гения!
История любит неожиданные и головокружительные повороты…

Памятник великому сказочнику в столице Дании.
Фотография автора. 2004 г.
Так уж случилось, что через своих потомков, породнившихся с царской династией Романовых, Пушкин оказался в свойстве и с датским королевским домом. В чреде звучных имён датских монархов и ныне здравствующая королева Маргрете II, столь любимая своими подданными. Наследники царской четы императора Александра III и императрицы Марии Фёдоровны (датской принцессы Марии-Софии-Фредерики-Дагмар) приходились троюродными братьями и сёстрами правнукам поэта!
Пушкинское древо раскинуло свои ветви над миром – потомки поэта живут во Франции и Англии, Италии и Германии, Швейцарии и Швеции. Как знать, не изберут ли в будущем наследники Пушкина себе новую родину – сказочное королевство Дания?
Когда-то, в начале XVIII столетия, здесь побывал прадед поэта Абрам Ганнибал: Пётр Первый, отправившийся в длительное заграничное путешествие, взял с собой и своего любимца.
Случился тот исторический визит 5 июля 1716 года: посольство русского царя, в коем был и темнокожий арап, прибыло в Копенгаген и оставалось там до 16 октября 1716 года.
Рассказывают, что тогда, немало подивив горожан, русский царь въехал на скакуне на самый верх Круглой башни, а Екатерина I, дабы не отстать от мужа, решила последовать за ним, но уже в карете, запряжённой тройкой лошадей. Прежде все – и вельможи, и простолюдины – совершали восхождение на эту высочайшую во всей тогдашней Европе башню пешком, по крутому каменному пандусу. Это та самая знаменитая тридцатипятиметровая башня, возведённая в правление короля Дании Кристиана IV и увековеченная в андерсеновской сказке «Огниво»: «У собаки, что сидит там на деревянном сундуке, глаза – каждый с Круглую башню…» Старинная башня некогда служила двум явно несовместимым целям, являясь одновременно церковью Святой Троицы и университетской обсерваторией.
Двадцатилетний Абрам Ганнибал, вместе со своим царственным повелителем очутившийся в Датском королевстве, был поражён виденными им чудесами и красотой старого Копенгагена. Довелось африканцу побывать и в окрестностях столицы, в великолепном замке Фредериксбор, где у своего венценосного собрата Фредерика IV, короля Дании и Норвегии, почти месяц гостил русский царь. В честь сего достопамятного события в одном из парадных залов дворца, ставшего ныне национальным историческим музеем, установлен бронзовый бюст Петра I.
Пушкин в «Истории Петра» записал, что англичане хотели поссорить царя с датчанами, «но он остался твёрд и старался только не ссориться с Данией».
Правнуку царского арапа Александру Пушкину не пришлось увидеть Копенгаген, не довелось побывать и в Датском королевстве. Но поэт прекрасно знал культуру древней и самобытной страны. Был знаком с посланником и полномочным министром Дании в Петербурге графом Отто Бломе: о нём Пушкин упомянул в своём дневнике. Самая тесная дружба связывала поэта с Владимиром Далем, сказочником и создателем «Толкового словаря живого великорусского языка». Русским по духу и датчанином по крови.
Но, пожалуй, самой необычной и знаковой стала история обретения пушкинского автографа датским сказочником.
Сказочное путешествие
История та восходит к 1862 году и берёт своё начало в Швейцарии, точнее, на Швейцарской Ривьере. Именно здесь, в Монтрё, красивейшем курортном городке, в обрамлении снежных альпийских отрогов, со сбегающими к берегам Женевского озера террасами виноградников, Ханс Кристиан Андерсен знакомится с тремя барышнями: Елизаветой, Вильгельминой и Александрой.
Три русские сестры с нерусской фамилией Мандерштерн. Их отец, имевший шведские корни и приписанный к полтавскому дворянству, по праву считался русским генералом. Был он человеком дерзновенной храбрости: сражался на редутах Бородина, под Тарутином и Малоярославцем в Отечественную войну 1812 года, – светлого ума и благодушия. Имел множество боевых наград, в их числе и орден Святого Андрея Первозванного.
Верно, сёстры отправились в заграничное путешествие, чтобы как то сгладить горечь потери – их отца генерала от инфантерии Карла Егоровича Мандерштерна не стало в апреле того же года, – он умер в немецком Висбадене, врачуя там старые раны.
Господин Андерсен нашёл в русских барышнях интересных собеседниц, знавших литературу, имевших свои оригинальные суждения по вопросам искусства. Сёстры же знакомили прославленного друга с именами известных, самых читаемых русских писателей и поэтов. А одна из сестёр, Вильгельмина, обладавшая приятным голосом, даже напевала славному датчанину народные песни, отчего он приходил в истинный восторг.
Интерес Андерсена к литературе и культуре России был неподделен, да и к писателю доходили вести, что в загадочной северной стране у него немало горячих поклонников. «Я рад знать, – писал Андерсен в августе 1868 года своей русской корреспондентке, – что мои произведения читаются в великой, могучей России, чью цветущую литературу я частично знаю, начиная от Карамзина до Пушкина и вплоть до новейшего времени».
Любопытно, если бы Андерсен приехал в Швейцарию годом ранее, он имел бы редчайшую возможность встретить в Монтрё, на берегу Женевского озера, Наталию Николаевну, вдову Пушкина, давно уже носившую фамилию Ланская. Правда, и тогда, в 1862-м, вдову русского поэта и датского сказочника разделяли немногие вёрсты: Наталия Николаевна гостила тем летом в Австро-Венгрии, в имении сестры Александры, в замужестве фон Фризенгоф.
Именно в Монтрё в августе 1862-го Елизавета Карловна Мандерштерн дала обещание Андерсену, что стал так духовно близок ей и сёстрам, пополнить его коллекции рукописей бесценным автографом Пушкина.
И обещание своё исполнила, но для этого должны были пройти три долгих года. И когда в мае либо в начале июня 1865 года пушкинский автограф лёг на стол в кабинете Андерсена, он не скрывал своего восхищения в письме к старшей из русских сестёр.
Итак, что за неведомая рукопись оказалась в Копенгагене, в доме Андерсена на набережной Нюхавн? И каким образом она туда попала?
В эту невероятную историю вплетено немало имён, и одно из них кузина сестёр – Екатерина Мандерштерн. Милая Катрин была помолвлена с графом Петром Ивановичем Капнистом, писателем, драматургом и поэтом. Её жених числился цензором при императорском дворе, точнее, правителем дел Главного управления по делам печати. Известен был как коллекционер автографов, что для него, надо полагать, не составляло особого труда, ведь рукописи многих именитых писателей и поэтов направлялись к нему на рецензирование. Граф чрезвычайно дорожил оказавшейся в его коллекции рукописной тетрадкой Пушкина и решился преподнести её невесте в качестве дорогого подарка. Страница из той тетрадки, именованной в литературоведении «Капнистовской», была не без колебаний вырвана милой Катрин и передана сёстрам. Уж очень убедительными казались ей их частые просьбы. Какое, казалось бы, совершено святотатство!
Стоит заметить, что Екатерина Евгеньевна, ставшая госпожой Капнист в ноябре 1862-го, проявляла живой интерес к деятельности супруга, не была и бессловесной особой в литературном салоне, чем славился её дом. Одно то, что графиня Екатерина Капнист состояла в дружеской переписке с Иваном Александровичем Гончаровым, автором знаменитых романов, говорит о многом.
Датскому исследователю Фан дер Флиту чрезвычайно повезло обнаружить письмо одной из сестёр, Елизаветы Карловны, к Андерсену, написанное ею на немецком языке и отправленное в мае 1865-го из Риги. Документ поистине бесценный, ведь заговорила сама дарительница!
«Глубокоуважаемый г-н Андерсен,
Более чем вероятно, что Вы уже забыли нашу встречу в пансионате в Монтрё. Если Вы забыли обо мне, то моё воспоминание о Вас тем вернее, что я, помня о Вас, должна была сдержать, кроме того, данное Вам обещание, которое преследовало меня в прошлые годы, как кошмар. В конце концов, может быть, Вы сами забыли, что в Монтрё я обещала Вам автограф нашего почитаемого, талантливого поэта Пушкина.
Этот автограф уже в течение нескольких месяцев является моей собственностью; теперь я посылаю его и дарю его Вам, как свидетельство моей преданности и глубокого к Вам уважения. С большим трудом достала я для Вас это сокровище. Эгоизм, глубоко укоренившийся в моём сердце, был близок к тому, чтобы унизить меня и заставить сохранить эту драгоценность для моего собрания автографов. Но мысль о вас, дорогой Андерсен, победила, и я с особенной радостью посылаю Вам приложенный к этому письму пожелтевший листок, который передаёт мысли великого гения. Однако та рука, которая отдала мне эту драгоценность, надеется на любезность с Вашей стороны, уважаемый г-н Андерсен. Это прелестная молодая дама, моя кузина, г-жа Капнист, урождённая Мандерштерн. Являясь одной из Ваших восторженных почитательниц, она просит Вашу фотографию с подписью Вашего имени. Согласны ли Вы на это?
Если бы я знала, что у Вас сохранилось хотя бы слабое представление о тех трёх сёстрах, из которых старшая сейчас пишет Вам, я написала бы Вам ещё многое, но так как я сомневаюсь в этом, то прошу Вас принять мои уверения в искреннем к Вам уважении и благодарном воспоминании.
С уважением, Элиза фон Мандерштерн».
Какое благородство в тоне всего послания, сколь много почитания, любви и одновременно сдержанности в чувствах этой умной милой дамы! Да, ей чрезвычайно трудно расстаться с обретённым сокровищем, и ведомо, что оно поистине бесценное, но ведь она дала когда-то слово своему датскому знакомцу и выполнит его непременно.

Вид в окрестностях швейцарского Монтрё. Старинная литография
На обложке отосланного в письме раритета Елизавета Карловна сделала надпись (на немецком): «Автограф поэта Пушкина. Листок из собрания рукописей, принадлежащих г-же Капнист. С.-Петербург, 1865». Была и приписка: «Если вы пожелаете иметь перевод этого стихотворения, то я пошлю его вам, как только буду знать, что оригинал находится у вас».
В один из июньских дней 1865 года в дневнике Андерсена появилась запись: «Закончил письмо фрёкен Мандерштерн по-немецки, но не отослал его».
Почему такое решение принял великий датчанин? Уже не узнать, вероятно, на то имелись веские причины. Но в начале сентября того же года Елизавета Мандерштерн имела счастье прочитать ответное письмо, полученное из Копенгагена: «Всемирно знаменитая рукопись Пушкина – для меня сокровище. Примите мою сердечную благодарность. Вы хотите получить мой автограф для г-жи Капнист: посылаю ей маленькое стихотворение на моём родном языке».
Дорога к Пушкину
Но вернёмся к истории самой «Капнистовой тетради» (весьма скромной, без переплёта, из девятнадцати листов), она была собственноручно заполнена Пушкиным в марте 1825 года, когда он готовил к изданию свой поэтический сборник. Александр Сергеевич переслал ту тетрадь из Михайловского брату Лёвушке. А тот должен был передать её другу и издателю поэта Петру Плетневу. Рукопись будущего сборника, с надлежащими указаниями и замечаниями самого Александра Сергеевича, направлялась цензору.
Но… тетрадь таинственным образом исчезла – ныне ту потерю пушкинисты считают невосполнимой и весьма болезненной. Следы её затерялись в начале XX века, хотя прежде пушкинская тетрадка и побывала в руках известных исследователей, таких как Пётр Александрович Ефремов, библиограф, литературовед, издатель и академик Леонид Николаевич Майков.
Ранее, в начале 1890-х, Академия наук, задумав подготовить издание сочинений Пушкина, обратилась к счастливым владельцам автографов поэта с нижайшей просьбой на время предоставить их ей. И первым, кто откликнулся на сей благородный призыв, стал граф Пётр Иванович Капнист. В архиве Майкова сбереглось письмо графа (от 4 июня 1891 года), с коим тот препровождал драгоценную «тетрадь стихотворений Пушкина, собственноручно им написанных с его заметками по изготовлению их к печати». В конце письма граф Пётр Иванович просил вернуть ему тетрадь «по миновании надобности».
Верно, академик Майков долго не решался расстаться с заветной тетрадкой – почти пять лет рукопись находилась у него. Всё же, как честному учёному, ему достало сил передать рукопись законному владельцу.
Благодаря биографии графа Петра Капниста, воссозданной его дочерью, известно, что он не единожды встречался с академиком и разговор меж ними вёлся о «новом издании Пушкина». А также граф сообщил маститому собеседнику «некоторые подробности о великом поэте, которые были им собраны ещё в юности…».
Вот ещё что интересно. По просьбе Майкова граф Капнист в 1895 году написал статью «К эпизоду о высылке Пушкина из Одессы в его имение Псковской губернии», опубликованную в «Русской старине».
Дело в том, что Пётр Иванович многое знал из рассказов дядюшки Алексея Васильевича Капниста (сына известного писателя Василия Капниста), в юные годы служившего адъютантом генерала Николая Николаевича Раевского, героя Отечественной войны 1812 года. Дружеские отношения связывали Алексея Капниста и с сыном генерала Раевского Александром, приятелем Пушкина. Сам же автор статьи в силу своего возраста (ему исполнилось семь лет, когда умер Пушкин) не мог иметь личных воспоминаний о поэте.
Пушкинисты благодарны за собранные графом редчайшие сведения, но по каким-то неведомым ныне причинам Пётр Иванович ни единым словом, ни намёком не пояснил, как у него оказалась тетрадь с пушкинскими стихами.
За год до столетия Пушкина граф Пётр Иванович Капнист умер в Риме, был похоронен в Греции, на Крите, своей исторической прародине, и весь семейный архив наследовали его дочери.
А вскоре, в апреле 1900 года, не стало и замечательного русского учёного Леонида Николаевича Майкова. Вместе с его уходом окончательно исчезла и надежда отыскать следы «Капнистовой тетради». Где она ныне, Бог весть…
Правда, остались фотокопии с шести её страниц, хранящихся в Рукописном отделе Института русской литературы (Пушкинском Доме). Но ранее, разбирая пушкинские записи, академик Майков сетовал: «Сперва тетрадь состояла из большего количества листов, но некоторые из них были вырезаны, а остальные сшиты вновь, притом не в надлежащем порядке; вследствие утраты листов одно из включённых в тетрадь стихотворений оказалось без окончания, а другое – без начала».
Её первая драгоценная страница, считавшаяся утраченной, уцелела и ныне как часть архива Ханса Кристиана Андерсена, стала достоянием Копенгагенской королевской библиотеки. Не чудо ли это?!
Рукой Пушкина на тетрадный лист вписана элегия «Пробуждение», сочинённая им в Царском Селе в 1816-м, лицейском году:
Мечты, мечты,
Где ваша сладость?
Где ты, где ты,
Ночная радость?
Исчезнул он,
Весёлый сон,
И одинокий
Во тьме глубокой
Я пробуждён.
Кругом постели
Немая ночь.
Вмиг охладели,
Вмиг улетели
Толпою прочь
Любви мечтанья.
Еще полна
Душа желанья
И ловит сна
Воспоминанья.
Любовь, любовь,
Внемли моленья:
Пошли мне вновь
Свои виденья,
И поутру,
Вновь упоенный,
Пускай умру
Непробужденный.
Вырванный тетрадный листок совершил своё необыкновенное, воистину волшебное путешествие, достойное пера великого сказочника!
Маршрут виртуального странствия рукописи: псковское сельцо Михайловское – Санкт-Петербург – швейцарский курорт Монтрё – Рига – Копенгаген… «Долетел» пушкинский листок и до тверской глубинки – посёлка с необычным названием – Погорелое Городище.
Да, да, именно этот заветный листок – не подлинник, но прекрасная его копия – обратился экспонатом музея «Дорога к Пушкину», созданного поклонником двух гениев – русского и датского – Борисом Аркадьевичем Диодоровым.
Но для того чтобы пушкинский листок там оказался, потребовалась целая жизнь большого и самобытного художника Бориса Диодорова. И в полной мере – соавтора Ханса Кристиана Андерсена.
«Посол Андерсена в России» – такой уникальный титул даровала народному художнику России Борису Диодорову королева Дании Маргрете II, восхищённая его иллюстрациями – поэтическими и философскими – к волшебным андерсеновским сказкам. Но так случилось, что художник стал послом Пушкина и в Тверском крае!

Борис Аркадьевич Диодоров в созданном им музее «Дорога к Пушкину».
Фотография автора. 2019 г.
Вот они, те вечные духовные скрепы, для коих не важны столетия! Россия подарила миру Пушкина, Дания – Андерсена. И эти бессмертные имена – общее бесценное достояние. Нет границ во Вселенной. Нет их и в сказочных мирах. Нет земных рубежей для поэзии.
Ну а надежда, хоть и эфемерная, что в нашем веке «всплывёт» в какой-либо стране, у далёких потомков графа Петра Капниста, тетрадь, исписанная лёгкой пушкинской рукой, всё же есть.
Мечты, мечты…
Ведь вот, как ни странно, не столь давно нашлась ранняя сказка Андерсена «Сальная свеча», прежде неизвестная. Суть сказки такова: не может свеча понять своё предназначение в жизни, вопрос «для чего она создана?» мучает её и ввергает в уныние. По счастливой случайности несчастная встречает огниво: в ней возгорается огонь, а вместе с ним и радость жизни.
Поистине свеча надежды!
У датского сказочника есть философский монолог розового куста: «…Мне кажется, что все мы обязаны делиться с миром лучшим, что есть в нас!.. Я мог дать миру только розы!.. Но вы? Вам дано так много! А что вы дали миру? Что вы дадите ему?»
И в этом – весь Ханс Кристиан Андерсен!
Фонд Госпожи Розенмайер
«Холодная осень» Елены Пушкиной
«Холодная осень» Елены Пушкиной
Какая холодная осень!
Надень свою шаль и капот;
Смотри: из-за дремлющих сосен
Как будто пожар восстаёт.
Афанасий Фет
Московское детство
Елена Пушкина, последняя внучка поэта. Леночка, так, верно, её ласково звали в детстве, родилась в тот год, когда великому её деду исполнилось бы девяносто! По всем земным законам он мог бы порадоваться появлению на свет внучки, подержать крошечную девочку на руках!
Последняя из одиннадцати старших братьев и сестёр Пушкиных. Из них лишь Николай приходился ей родным братом, все остальные – единокровными лишь по отцу.
Да и вряд ли она вообще появилась бы на свет, если бы не цепь печальных событий, что предшествовали её рождению. Из них грустное первенство, увы, осталось за ранней смертью Софьи Александровны, первой жены её отца и матери осиротевшего семейства. Весьма многочисленного.
Из писем старшей сестры Веры знаем, что Леночка росла презабавной и милой девочкой. Вот лишь несколько строк из писем Веры Пушкиной сестре Анне: «Лена нас потешает с утра до вечера. Она до того смешна и мила. Характер у неё премилый, капризы очень-очень редки и, главное, непродолжительны».
Жила Лена Пушкина вместе с отцом, матерью и братом в Москве, в одном из её арбатских переулков – Трубниковском. Летом часто гостила в Лопасне у радушных тётушек Гончаровых, в их старинной уютной усадьбе.
Памятным стал для девятилетней девочки день 26 мая 1899 года – день столетнего юбилея её великого деда.
Давным-давно лицеист Пушкин весело предрекал грядущий «сотый май», своё… столетие:
Дай Бог, чтоб я, с друзьями
Встречая сотый май,
Покрытый сединами,
Сказал тебе стихами:
Вот кубок; наливай!
Знать бы поэту, что будущий май, казавшийся столь далёким и призрачным, отпразднуют не только друзья, но его дети, внуки и даже правнуки!
Вот и внучка Елена вместе с родителями, тётушкой Марией Александровной Гартунг, сёстрами Натальей, Ольгой, Надеждой, Верой; братьями Александром и Николаем участвовала в пушкинском празднестве.

Елена Пушкина, внучка поэта.
Фотография. Начало 1900-х
Александр Александрович Пушкин в письме, адресованном князю Владимиру Голицыну, тогдашнему московскому голове, накануне столетнего юбилея отца назвал поименно старшую сестру, детей и племянников, участников будущих торжеств, – ныне историческое то послание хранится в столичном архиве.
В сердце древней столицы – на Тверском бульваре, празднично иллюминированном и убранном гирляндами, – памятник поэту утопал в венках из живых цветов.
…У Леночки Пушкиной светлым и счастливым было лишь детство. «Помню её девочкой-подростком в Трубниковском переулке с гувернанткой. Распущенные волосы, голые икры» – такой запечатлелась она в памяти Веры Николаевны Буниной, жены писателя. Слово будто воскресило девочку в её чудной поре, в начале нового, только что народившегося ХХ века, сулившего ей столь много ярких и чудесных дней!
Выстрел
И всё складывалось удачно в жизни московской барышни. До того июльского дня, как в далёком Сараеве не громыхнул выстрел: сербский студент Гаврило Принцип разрядил свой браунинг в королевский лимузин, вернее, в его августейших пассажиров – наследника австро-венгерского престола эрцгерцога Франца Фердинанда и его супругу графиню Софию.
Почти невероятно, словно той шальной сербской пулей был смертельно ранен и её любимый Папа! Известие о начале Первой мировой сразило старого генерала: он умер в день объявления войны, став, по сути, её первой жертвой. Но прежде, облачившись в парадный мундир, уже седой сын поэта сел за письменный стол и сообщил императору просьбу: зачислить его в действующую армию… По странному капризу судьбы Александр Александрович Пушкин имел схожее с убитым эрцгерцогом воинское звание – генерал от кавалерии!

Генерал Александр Александрович Пушкин, сын поэта. Москва. 1900-е гг.
Забегая вперёд и зная о близких и доверительных отношениях внучки поэта с Иваном Буниным, её жизнь, любовь, надежды, странствия, потери и, как горький итог всему, одиночество обратились под пером писателя коротким, но таким пронзительно-щемящим рассказом «Холодная осень».
Иван Бунин:
«Пятнадцатого июня убили в Сараеве Фердинанда. Утром шестнадцатого привезли с почты газеты. Отец вышел из кабинета с московской вечерней газетой в руках в столовую, где он, мама и я ещё сидели за чайным столом, и сказал: – Ну, друзья мои, война! В Сараеве убит австрийский кронпринц. Это война! На Петров день к нам съехалось много народу, – были именины отца, – и за обедом он был объявлен моим женихом. Но девятнадцатого июля Германия объявила России войну…»
Да, начало Великой войны – так её стали именовать – обратилось величайшей трагедией и для России, и для семьи Пушкиных.
Елена Пушкина, свидетельница грозных событий… Попытка восстановить, воскресить чью-то давно промелькнувшую жизнь – задача не из лёгких. Хорошо, что в веке минувшем люди писали друг другу письма, делились воспоминаниями. И самый вечный в мире материал – бумажный лист – уберёг их живые голоса от забвения. Позволив вновь зазвучать со всей страстностью былым мечтам, обидам и разочарованиям.
Иван Бунин:
«В сентябре он приехал к нам всего на сутки – проститься перед отъездом на фронт (все тогда думали, что война кончится скоро, и свадьба наша была отложена до весны). И вот настал наш прощальный вечер. После ужина подали, по обыкновению, самовар, и, посмотрев на запотевшие от его пара окна, отец сказал: – Удивительно ранняя и холодная осень! Мы в тот вечер сидели тихо, лишь изредка обменивались незначительными словами, преувеличенно спокойными, скрывая свои тайные мысли и чувства. С притворной простотой сказал отец и про осень».
Елена Пушкина уже перешагнула порог первой юности: ей сравнялось двадцать три года. Была ли она влюблена? Легко предположить – да! И быть может, был у неё жених, безымянный «он», ушедший на фронт в первые дни войны.
Иван Бунин:
«Отец курил, откинувшись в кресло, рассеянно глядя на висевшую над столом жаркую лампу, мама, в очках, старательно зашивала под её светом маленький шёлковый мешочек, – мы знали какой, – и это было трогательно и жутко».
Упоминание о золотом образке, который мать героини зашила в шёлковый мешочек, а затем благословила заветной иконкой будущего зятя, не случайно. Да и сам обычай зашивать иконку, ладанку, молитву в военный ли китель и офицерскую шинель, в солдатскую ли гимнастёрку или вешать святой оберег в мешочке на грудь имеет давнюю историю.
Подумалось, не рассказывала ли своему именитому собеседнику Елена Александровна о святой ладанке, фамильной святыне, что хранилась в её московском доме и коей столь дорожил отец генерал Пушкин?! И как знать, не святая ли ладанка, что прежде была достоянием поэта, спасала его любимца в грозных сечах русско-турецкой войны. Тогда молодой полковник не расставался с ладанкой, переданной ему матерью, и всегда носил заветный оберег на груди, под гусарским ментиком.
Иван Бунин:
«Одеваясь в прихожей, он продолжал что-то думать, с милой усмешкой вспомнил стихи Фета:
Какая холодная осень!
Надень свою шаль и капот…
– Капота нет, – сказала я. – А как дальше?
– Не помню. Кажется, так:
Смотри – меж чернеющих сосен
Как будто пожар восстает…
– Какой пожар?
– Восход луны, конечно. Есть какая- то деревенская осенняя прелесть в этих стихах: «Надень свою шаль и капот…» Времена наших дедушек и бабушек… Ах, боже мой, боже мой!
– Что ты?
– Ничего, милый друг. Всё-таки грустно. Грустно и хорошо. Я очень, очень люблю тебя…»
Замечу, Бунин меняет в стихотворении Фета всего одно слово «чернеющих сосен» вместо «дремлющих» и, возможно, делает то намеренно – впереди у героини тяжёлый и тёмный путь…
Верно, было у Елены Пушкиной памятное прощание с любимым, с кем обрекла её война на вечную разлуку, и этим трогательным воспоминанием, не забытым ею, она поделилась с Иваном Алексеевичем, своим внимательным собеседником.
Иван Бунин:
«Потом стали обозначаться в светлеющем небе чёрные сучья, осыпанные минерально блестящими звёздами. Он, приостановясь, обернулся к дому: – Посмотри, как совсем особенно, по-осеннему светят окна дома. Буду жив, вечно буду помнить этот вечер… Я посмотрела, и он обнял меня в моей швейцарской накидке. Я отвела от лица пуховый платок, слегка отклонила голову, чтобы он поцеловал меня. Поцеловав, он посмотрел мне в лицо. – Как блестят глаза, – сказал он. – Тебе не холодно? Воздух совсем зимний. Если меня убьют, ты всё-таки не сразу забудешь меня? Я подумала: «А вдруг правда убьют? и неужели я всё-таки забуду его в какой-то короткий срок – ведь всё в конце концов забывается?» И поспешно ответила, испугавшись своей мысли: – Не говори так! Я не переживу твоей смерти! Он, помолчав, медленно выговорил: – Ну что ж, если убьют, я буду ждать тебя там. Ты поживи, порадуйся на свете, потом приходи ко мне. Я горько заплакала… Утром он уехал. Мама надела ему на шею тот роковой мешочек, что зашивала вечером, – в нём был золотой образок, который носили на войне её отец и дед, – и мы перекрестили его с каким-то порывистым отчаянием».
Пал ли жених Елены Пушкиной (если безымянный «он» действительно был в её жизни) на поле брани в Первой мировой? И так ли горестно, как героиня рассказа, оплакивала она раннюю смерть любимого? Кто может ныне ответить? Так что доверимся Бунину.
Иван Бунин:
«Убили его – какое странное слово! – через месяц, в Галиции. И вот прошло с тех пор целых тридцать лет. И многое, многое пережито было за эти годы, кажущиеся такими долгими, когда внимательно думаешь о них, перебираешь в памяти всё то волшебное, непонятное, непостижимое ни умом, ни сердцем, что называется прошлым».
Участь Елены Пушкиной схожа с судьбами многих русских изгнанниц, благородных, чувствительных барышень, воспитанных на идеалах добра и гуманизма и безжалостно втоптанных в прах чужой земли немилосердным ходом истории.
Эмигрантка
В семнадцатом Елена Александровна покинула Москву. И как оказалось, навсегда. У Бунина год назван иным, но нельзя требовать строгой хронологии от художественного рассказа.
Иван Бунин:
«Весной восемнадцатого года, когда ни отца, ни матери уже не было в живых, я жила в Москве, в подвале у торговки на Смоленском рынке, которая все издевалась надо мной: «Ну, ваше сиятельство, как ваши обстоятельства?» Я тоже занималась торговлей, продавала, как многие продавали тогда, солдатам в папахах и расстегнутых шинелях кое-что из оставшегося у меня, – то какое-нибудь колечко, то крестик, то меховой воротник, побитый молью, и вот тут, торгуя на углу Арбата и рынка, встретила человека редкой, прекрасной души, пожилого военного в отставке, за которого вскоре вышла замуж и с которым уехала в апреле в Екатеринодар».
Тогда, осенью семнадцатого, в Москве разгорелись жестокие уличные бои. Большевистские пушки прямой наводкой били по башням и стенам древнего Кремля, на улицах, загромождённых баррикадами, гремели кровопролитные бои. В московских храмах шли панихиды – отпевали юнкеров, почти мальчиков, защитников города: Первопрестольную охватил хаос. Елена с матерью решились покинуть обезумевший город: путь обеих лежал в Крым – этот пока ещё мирный уголок русской земли.
Пушкины владели под Ялтой небольшим имением – возможно, его хозяйкой ранее числилась Мария Александровна Гартунг. Во всяком случае, есть свидетельство, что старшей дочери поэта принадлежал под Ялтой небольшой земельный надел. Была иная причина бежать на юг – в Крыму в то время находился старший брат Елены Николай, офицер белой армии.
Революционный вихрь вскоре достиг и черноморских берегов: безмятежная крымская жизнь подходила к концу. Барону Врангелю не под силу было удержать последний свободный плацдарм, началась эвакуация войск и мирного населения.
Среди сотен беженцев на борт российского линкора поднялись, поддерживая друг друга, и две женщины: мать и дочь Пушкины.
Иван Бунин:
«Зимой, в ураган, отплыли с несметной толпой прочих беженцев из Новороссийска в Турцию, и на пути, в море, муж мой умер в тифу. Близких у меня осталось после того на всем свете только трое: племянник мужа, его молоденькая жена и их девочка, ребёнок семи месяцев. Но и племянник с женой уплыли через некоторое время в Крым, к Врангелю, оставив ребёнка на моих руках».
День, в который Елена и Мария Александровна Пушкины последний раз взглянули на тающий в дымке родной берег, неизвестен. И всё же, сопоставляя факты, можно предположить, что Пушкины покинули Крым одновременно с вдовствующей императрицей Марией Фёдоровной и членами августейшего семейства в апреле 1919-го.
Ведь мать и дочь Пушкины не сразу попали в Константинополь. А вначале оказались на Мальте, что следует из письма Николая Александровича Пушкина. На Мальту из Крыма прибыла и вдовствующая императрица Мария Фёдоровна, сделав там небольшую остановку.
Далёкий средиземноморский остров, волею Павла I, «романтического императора», как «окрестил» его Пушкин, чуть было не оказался одной из российских губерний. Верно, красоты мальтийской столицы Ла-Валетты, рыцарской твердыни, и величественный собор Святого Иоанна, и неприступный замок Великих магистров, и мощные береговые форты не очень-то волновали бедных изгнанниц: главным и мучительным был вопрос – куда же дальше?
Куда ж нам плыть?
Елена Пушкина мыслила здраво, где, как не в Константинополе, снискавшем печальную славу «столицы русской эмиграции», и могла применить она свои профессиональные навыки – безупречное владение иностранными языками: турецким, арабским, персидским, английским и французским?!
Итак, в Малье мать и дочь Пушкины вновь взошли на борт корабля и спустились уже на турецком берегу, в порту Константинополя. Надежды Елены оправдались – она устроилась переводчицей (драгоманом) в российское полпредство. Невесомый «языковой багаж» оказался для неё истинным спасением!
…Как странно, Пушкин, мечтавший увидеть чужие земли, лишь единственный раз вырвался за пределы Российской империи, побывав в Турции. И то лишь в городах, завоёванных русскими солдатами, – Карсе и Эрзеруме. Но поэта занимали турецкая речь, местные обычаи и нравы – все те новые впечатления блистательно отразились на страницах его путевого дневника. Вряд ли пушкинское «Путешествие в Арзрум» было столь же известно в Турции, как в России, иначе турки были бы бесконечно признательны русскому поэту за спасение жизни их соотечественника. Ведь Пушкин вступился за несчастного пленника-турка, коего ждала неминуемая смерть от казацкой сабли, – и та поздняя благодарность скрасила бы жизнь внучки милосердного поэта в Константинополе. Увы, ничего этого не произошло…
Константинополь-Царьград… Бесспорно, ведомо было Елене Пушкиной, что в начале XVIII века здесь, в турецком серале, томился в заложниках маленький арапчонок, волею Петра Великого перенёсшийся в Россию, где и прославил своё имя, – Абрам Ганнибал. Далёкий её предок.
История очертила круг радиусом в двести лет, «забросив» Елену Пушкину в этот таинственный город, «вписанный» в её семейную хронику.
В древнем Константинополе, впитавшем в себя века мировой истории, она встретилась с братом Николаем, сумевшим разыскать жену и детей в Новороссийске и вывезти их из России. Встреча та, казавшаяся столь долгожданной, завершилась, увы, ссорой – Николай Пушкин звал сестру в славянскую Сербию, Елена же настаивала на Турции. Да и тому свиданию брата и сестры суждено было стать последним.
В сентябре 1919-го умерла мать Мария Александровна Пушкина, и Елена осталась одна в чужой стране. Но тут судьба даровала ей нежданный подарок – Любовь. В турецком Константинополе Елена встретила Николая Алексеевича фон Розенмайера, офицера белой армии, и в ноябре 1921-го в русской церкви обвенчалась с ним.
Избранник её прежде служил в 9-м гусарском Киевском генерал-фельдмаршала князя Николая Репнина полку. Ранее же, до 1910 года, гусарский полк именовался в честь своего шефа – короля Великобритании Эдуарда VII.
В истории Белого движения не забыты жаркие схватки кавалеристов Киевского полка. В начале 1919-го его гусары отчаянно бились с махновцами и красными под Мариуполем. Затем полк был переброшен под Харьков. В сентябре – октябре того же года киевские гусары дрались с бандами махновцев под Александровом, а уже в декабре вынуждены были отойти в Крым. Зимой девятнадцатого – начала двадцатого киевские гусары доблестно защищали Перекоп. Возможно, здесь, в одной из яростных кавалерийских атак, и сражён был красноармейской шашкой ротмистр фон Розенмайер.
Он выжил. И в ноябре 1920-го вместе с уцелевшими однополчанами погрузился в Ялте на корабль, взявший курс к турецким берегам. Его боевые товарищи оказались в Галлиполи, в военном лагере, где составили один из эскадронов русского кавалерийского полка, Николай Алексеевич остался же в Константинополе, где и повстречал Елену Пушкину.
…В феврале 1923 года в семействе фон Розенмайер родилась дочь Светлана. Единственная и такая желанная.
Иван Бунин:
«А я ещё долго жила в Константинополе, зарабатывая на себя и на девочку очень тяжёлым чёрным трудом».
Вот с этого-то времени и берёт начало одна удивительная история.
«Гофманиана»
Вернее, годом ранее, в 1922-м. Тогда-то Елена Александровна и отправляет письмо в Париж торгпреду советской страны Скобелеву, предлагая приобрести у неё для Пушкинского Дома фамильные раритеты: гербовую печать поэта, черепаховый веер Наталии Николаевны и её акварельный портрет. Вроде бы верный шаг, ведь Матвей Иванович Скобелев, к слову, меньшевик по убеждениям, первым начал полулегальную работу в Париже для подготовки торговых сношений с Францией. Все усилия направлял на то, чтобы Франция признала Советскую Россию и её правительство, и довольно-таки преуспел в том, раз имя его было на слуху даже у эмигрантов.
Да, действительно, Матвей Скобелев успешно выстраивал торговые отношениям Страны Советов с Францией, а заодно и с Бельгией. Затем удачливый торгпред возвратился в Москву, где в 1937-м и попал в «ежовые рукавицы»: по распоряжению Николая Ежова его ждали арест как «участника террористической организации» и скорый… расстрел.
Но тогда, в начале двадцатых, имя Скобелева ассоциировалось для русских эмигрантов с деньгами и властью. И прими Матвей Иванович, первым распечатавшим письмо внучки поэта, иное решение, как знать, не пришлось бы ныне разгадывать тайну исчезнувшего дневника? Но события развивались по другому сценарию, непредсказуемому.
В том же 1922-м в Париже неожиданно появляется посланец Советской России Модест Людвигович Гофман. Необъяснимо, как среди всеобщей разрухи в стране, где ещё не стихли отзвуки канонады Гражданской, из Петрограда во Францию командирован представитель Российской академии наук с целью озаботиться судьбой Онегинской коллекции?! И в конечном счёте – добиться её возвращения в Россию.
Кто же он, владелец той уникальной коллекции, носивший столь романтическую фамилию? Страстный собиратель пушкинских реликвий, Александр Фёдорович избрал для себя псевдоним любимого героя – Онегин. Псевдоним тот указом императора Александра III был преобразован в фамилию собирателя. По версии, Александр Онегин, появившийся на свет в Царском Селе в 1845-м, приходился побочным сыном одному из великих князей. Так ли то на самом деле? Можно лишь строить догадки.
Преданнейший поклонник Пушкина, он в 1879 году перебрался в Париж и основал там, в собственной квартире, первый в мире музей русского гения, прообраз будущего Пушкинского Дома. Редкостное собрание парижской Пушкинианы: автографы поэта, его рисунки, портреты современников, их письма…
На встречу с Онегиным, человеком удивительным, и отправился по прибытии в Париж блистательно эрудированный Модест Людвигович Гофман – эстет от пушкинистики: филолог, историк литературы, текстолог. Любимый ученик основателя Пушкинского Дома Бориса Модзалевского, чему свидетельством его лестный отзыв: «Знаний у него бездна, знает Пушкина как никто другой; деловит, предприимчив, энергичен. Он со всякою задачей справится и из самого затруднительного положения выйдет с честью».
Гофмана не назовёшь кабинетным учёным: ещё прежде, в начале века, он объездил тверские имения Вульфов, Понафидиных, Великопольских, с владельцами коих был дружен Александр Сергеевич, подолгу бывая в тех местах, где муза была неизменно благосклонна к поэту.
Модесту Гофману повезло найти в Старицком уезде немало раритетов, соединённых с именем Пушкина: его рукописи, альбомы, записные книжки друзей поэта, их портреты. Благодаря Гофману Пушкинский Дом обрёл главы «Евгения Онегина» с дарственными надписями Евпраксии Вульф, милой Зизи, и её матушке Прасковье Осиповой, дневники Алексея Вульфа, переписку родственных семейств Вульфов и баронов Вревских.
В Малинниках Гофманом найдены три письма поэта, обращённые к соседке Прасковье Александровне Осиповой, где читались и такие строки: «Примите, сударыня, уверения в совершенном моём уважении и преданности. Поручаю себя памяти всего любезного семейства вашего».
Ранее молодому учёному посчастливилось сделать не менее редкостные находки в псковских имениях приятелей поэта. Все эти бесценные реликвии, без сомнения, бесследно исчезли бы в революционных вихрях и пожарищах, как и сами старинные родовые усадьбы. Кто тогда бы смог разыскать давние письма, альбомы и миниатюры в комодах и сундуках разорённых дворянских гнёзд?!
И вот в 1922 году Модест Людвигович Гофман, сотрудник Пушкинского Дома, был командирован в Париж как знаток наследия поэта. Но более в советскую Россию он не вернулся.
Видимо, уже при первой встрече Александр Фёдорович Онегин предъявил гостю письмо из Константинополя. Елена Александровна обращалась в нём к парижскому коллекционеру с тем же предложением, что прежде к Скобелеву. Да, она была бы и рада, подчёркивает внучка поэта в письме к Онегину, передать безвозмездно все эти семейные сокровища России, но сделать желаемого не может, так как они с супругом «остались совершенно без средств».
Самая великая интрига в её посланиях – упоминание о неизданном дневнике Пушкина и других неведомых рукописях, что чудом удалось ей вывезти с собой! В конце письма следует заверение, что она свято исполнит волю отца генерала Александра Пушкина, запретившего печатать дневник до истечения ста лет со дня смерти поэта. И тот запрет – не прихоть и не блажь, ведь живы близкие родственники тех, имена коих упоминает на страницах своего дневника Пушкин, и не всегда лицеприятно.
Да, Елену Александровну не упрекнёшь в сдержанности, ведь она свято соблюдала семейные наказы и традиции.
Загадочный дневник
Стоит вспомнить, что гораздо ранее, в 1858-м, её дядюшка Григорий Александрович Пушкин в письме к министру народного просвещения негодовал, что в московском журнале «Библиографические записки» напечатаны письма покойного отца к младшему брату Льву. По его словам, они «написанные в ранней молодости и имеющие характер совершенно домашний и семейный, и что произвольное издание их в свет есть нарушение всякого приличия». И просил распорядиться (что следует из ответного послания чиновника высокого ранга), «чтобы Цензура, как в С.-Петербурге, так и в других городах России, не одобряла к печати записок, писем и других литературных и семейных бумаг отца его без ведома и согласия семейства умершего поэта».
Тех же нравственных правил придерживался и старший сын поэта Александр. Так что братья Пушкины всегда были на страже чести их великого отца. Недаром же Иван Тургенев жаловался, что сыновья поэта хотят приехать в Париж и «поколотить» его за издание писем Пушкина к жене! Искренне не понимая, в чём же, собственно, его вина? Ведь разрешение на то дала их младшая сестра.
Многие осудили Сергея Соболевского, предавшего письма Пушкина печати, не посоветовавшись прежде с вдовой и детьми поэта. В 1858 году князь Пётр Вяземский с горечью сетовал: «…Пушкин ещё слишком нам современен, чтобы выносить сор из его избы… Мало ли что брат мог наговорить наедине с братом, но из этого не следует, что он тоже сказал на площади. Жена его, дочери, сыновья его ещё живы: к чему раздевать его при них наголо?» Суждение меткое.
Потому-то Александр Александрович Пушкин и противился публикации отцовского дневника, тщательно оберегая его от чужих любопытных глаз. Не особо внимая даже просьбе великого князя Константина Константиновича, августейшего поклонника поэта, просившего предоставить ему для прочтения заветный дневник.
Долгие годы Александр Александрович ревниво хранил дневник отца в своём кабинете, под замком, лишь изредка показывая родным и близким друзьям. После смерти старого генерала, в самый день объявления Первой мировой, реликвия досталась его сыну Александру Александровичу-младшему. Через два года не стало и его, и дневник перешёл в руки Марии Гартунг. Мария Александровна перед кончиной – шёл страшный девятнадцатый год – передала его племяннице Анне Пушкиной, а та в свою очередь на сохранение – Юлии Пушкиной, жене любимого брата Григория.
Юлия Николаевна оказала пушкинистам огромную услугу, приняв единственно верное тогда решение (её супруг Григорий Пушкин, бывший царский полковник, мобилизованный на Гражданскую и ставший красным командиром, сражался на деникинском фронте) – доставить дневник поэта в столицу. Летом того же 1919-го она совершила весьма рискованное по тем временам путешествие: из Лопасни в Москву. Приложив к животу толстенную книгу, зашитую в холст и спрятав её под платьем, она лихо, по примеру баб-«мешочниц», вскарабкалась на крышу «товарняка». «Барыня, беременная, а туда же лезешь!» – шикали на неё со всех сторон. Пушкинский дневник Юлия Николаевна благополучно довезла до Москвы и передала с рук на руки хранителю Рукописного отдела Румянцевского музея Георгиевскому. А на вырученные «керенки» куплены для голодных ребятишек крупа и картошка: ей приходилось вновь одной заботиться о пятерых сыновьях.
И если дневник № 2 столь приключенческим образом стал достоянием публики, то, возможно, другой неведомый дневник отца Александру Александровичу удалось всё же скрыть. И только после смерти старого генерала владелицей дневника оказалась его младшая дочь, вступившая со всеми братьями и сёстрами в равные права наследования. Поразительно, но протокол заседания Московского окружного суда (июль 1915 года), в коем шла речь о разделе имущества умершего генерала от кавалерии Александра Пушкина между его наследниками, уцелел и хранится ныне в столичном архиве.
Жизнь, как всегда, внесла свои коррективы, ведь в последние годы жизни старого генерала лишь Елена, младшая дочь, была рядом с отцом, и семейные реликвии, не признанные судом ценным имуществом покойного, достались именно ей. Позднее она признавалась, что прежде, в отцовском доме, держала в руках заветный дневник деда, заключённый в потёртый сафьяновый переплёт, листала его страницы, но так и не смогла прочитать текст из-за неразборчивости почерка. И вновь возникает вопрос: о каком дневнике вспоминала внучка поэта – об известном или неведомом?!
Поистине бесценным видится ныне интервью Александра Александровича-младшего, напечатанное в популярной тогда газете «Утро России» 29 января 1912-го: «Вчера внук покойного поэта А.С. Пушкина, состоящий гласным губернского земского собрания, Бронницкий предводитель дворянства А.А. Пушкин заявил сотруднику нашей газеты, что у его отца, почётного опекуна А.А. Пушкина, имеется нигде ещё не опубликованный дневник поэта. Кроме того, внуком поэта найден в старинном портфеле пакет с собственноручными записями поэта русских поговорок и пословиц».
Значит, и Александр Александрович-младший, единокровный брат Елены, держал в руках, перелистывал (а быть может, и читал?) таинственный дневник своего деда. Сколь важное и… забытое ныне свидетельство!
Не забудем, Гофман был командирован в Париж, дабы содействовать возвращению в советскую Россию пушкинской коллекции Онегина. Ведь ранее, в царствование Николая II, согласована была с собирателем договорённость о передаче им всех раритетов в имперский Петербург.
Тому предшествовало немало усилий, и не только материального характера. Граф Сергей Дмитриевич Шереметев передал необычный разговор, что вёлся в дворцовом кабинете императора в декабре 1907-го: «Начал (Государь) рассказывать обстоятельно и пространно, начав с вопроса: «Не знаете ли Вы проживающего в Париже Онегина?» Я ответил, что слыхал о нём, но лично не знаю. Тогда он стал рассказывать, как будучи в Париже Коковцов узнал о коллекциях пушкинских, собранных Онегиным, и начал с ним переговоры, известив Государя, которые закончились завещанием Онегина весь свой архив передать в будущий музей имени А.С. Пушкина в Петербург».

Александр Александрович-младший Пушкин (слева), видевший неизвестный дневник своего деда. Бронницы. 1914 г.
Из архива Татьяны Гончаровой-Новицкой.
Публикуется впервые
В те годы граф Владимир Николаевич Коковцов – министр финансов России. Именно он, выпускник Императорского Александровского лицея, понимая особую ценность парижской коллекции, рекомендовал Николаю II приобрести её. Позже, в эмиграции, граф Коковцов вспоминал: «Всё дело перехода Музея в руки Академии наук и охраны его от случайностей и забвения принадлежит исключительно Государю. Нужно было быть докладчиком его по этому делу, чтобы видеть с какой любовью ко всему, что было связано с именем Пушкина и его современников, и с каким неподдельным удовольствием сказал он мне по поводу утверждённого им соглашения Академии наук с А.Ф. Онегиным: «Хорошее русское дело мы сделали с Вами».
Увы, почти забытая пушкинистами деятельная любовь царя-страстотерпца к русскому гению…
Итак, в начале 1923 года Елена Александровна отправляет письмо Александру Фёдоровичу Онегину с предложением приобрести фамильные реликвии. В том же послании она упоминает и о величайшей редкости, что хранится у неё, – неведомом дневнике поэта. Не случайно парижский коллекционер поручает гостю из России привезти ему тот загадочный пушкинский дневник. И вот, сознавая всю значительность миссии, Модест Гофман немедленно отправляется в путь, в Константинополь. Не забудем, ведь Гофман покидая Париж, заручился поддержкой и советского полпреда Скобелева.
Важно, Скобелев не проявил безразличия, что ясно из его письма Модесту Гофману, заброшенному в Париж волею счастливых для него обстоятельств. Вот если бы сам Скобелев (без посредника!) смог, бросив всё, помчаться в Константинополь! Но, увы, для чиновника столь высокого ранга – в Париже его цепко держали государственные дела – то было делом несбыточным.
Передавая Гофману заманчивое предложение Елены Александровны, Скобелев оставляет ему пространную записку: «Меня, конечно, это очень заинтересовало, и я вступил с нею в переписку (она дала адрес… на английской почте в Константинополе). В ответ на моё письмо я получил от неё громадное письмо, которое меня не просто заинтересовало, а глубоко взволновало: уезжая в Южную Африку, она хотела продать в надёжные руки очень дёшево, фантастически дёшево, следующие реликвии Пушкина…»
И далее он перечисляет раритеты, даёт им личностную оценку: «1. Веер золотой черепахи стиля Louis XIV, премированный на парижской выставке, подаренный Пушкиным его жене. 2. Акварельный портрет Наталии Николаевы Пушкиной работы Брюллова. Этот портрет, изумительно красив, так красив, что от него невозможно оторваться, и когда смотришь на этот портрет, неизменно лучший, чем общеизвестный портрет Брюллова, понимаешь, почему Н.Н. Гончарова-Пушкина считалась такой несравненной красавицей с громадным шармом – шарма в ней было, может быть, даже больше, чем красоты, «романтической красоты». <…> 4. Личная гербовая печатка Пушкина со слоновой ручкой. За всё это внучка Пушкина спрашивала какие-то пустяки, что-то вроде пятидесяти тысяч бумажных французских франков… Но гораздо более на меня произвёл конец письма, в котором Е.А. Пушкина писала, «что касается до имеющегося неизданного дневника (1100 страниц) и других рукописей деда, то я не имею права продавать их, так как согласно воле моего покойного отца, дневник деда не может быть напечатан раньше, чем через сто лет после его смерти».
На берегу Босфора
В Константинополе Гофмана встречает супруг Елены Александровны Николай фон Розенмайер, высокий худощавый господин, и галантно сопровождает гостя до снимаемой им квартиры.
Модест Людвигович поражён теснотой и бедностью жилища, сплошь завешанного сохнущими пеленками – в доме младенец. Удивляет его и то, что при столь стеснённых обстоятельствах супруги умудряются держать в крохотной квартирке ещё и огромного пса.
Модест Людвигович, стремясь произвести на хозяйку дома благоприятное впечатление, преподносит ей несколько своих книг, одну – с дарственной надписью: «Глубокоуважаемой внучке Пушкина Елене Александровне Пушкиной-Розенмайер от преданного автора».
Конечно, речь вскоре заходит о цели визита гостя из Парижа – покупке неизвестного дневника поэта. Но господин Розенмайер тотчас охладил пыл пушкиниста: обсуждать можно лишь продажу некоторых семейных реликвий, пояснил он, но отнюдь не пушкинского дневника.
Безусловно, Гофман переусердствовал в своём намерении заполучить заветный дневник, решив «перехватить» его и стать если не владельцем рукописи, то её «первооткрывателем». В любом случае он не избежал искушения «отставить» в сторону известного парижского собирателя и сделал то довольно нетактично, даже грубо.
Вывод сей легко напрашивается из впечатлений самой Елены Александровны, женщины прозорливой и явно обиженной поведением парижского визитёра.
Отголоски той давней беседы с русским гостем в письме Елены Александровны в Париж Онегину: «В Вашей книге «Неизданный Пушкин» г. Гофман сделал надпись: «Внучке Пушкина с глубоким уважением…» и вместе с тем взял на себя смелость сознаться, что письмо, которое он должен был мне отправить по Вашему поручению, перед своим отъездом из Парижа, он, г. Гофман, не отправил, сказав мне, что Вы одной ногой стоите в гробу и что с Вами считаться не приходится. О каком доверии может быть речь?! Я очень сожалею, что для ведения переговоров о передаче пушкинских реликвий, будущего достояния России, Вы остановили свой выбор на г. Гофмане (если дело было действительно так), который письменной доверенности Вашей или даже письма не предоставил. Поэтому к предложению г. Гофмана о продаже рукописи сей в собственность за 10 тысяч франков или о передаче на хранение я отнеслась так же, как отношусь к многочисленным предложениям иностранцев».
Всё-таки, думается, в Константинополе визитёру из Парижа был предъявлен дневник и другие рукописи поэта. Иначе вряд ли столь серьёзный пушкинист стал бы утверждать, что у госпожи фон Розенмайер хранится «самое большое в мире» собрание рукописей Пушкина и что реликвии, вывезенные ею из России, «ценнее Онегинского музея плюс весь Пушкинский Дом»!
Нет, Елена Александровна не может довериться человеку, столь дурно отозвавшемуся о благородном собирателе. Дневник, запечатлевший потаённые мысли поэта, – ключ ко многим тайнам, ведь это живой голос Пушкина!
То, что неизвестный пушкинский дневник был, сомнений нет. Следуя простой логике, коль известен дневник, на котором при посмертном обыске кабинета поэта на Мойке чья-то рука проставила номер два, значит, был и дневник под номером первым, и, быть может, третьим. Вопрос, что и по сей день не даёт покоя пушкинистам: имелся ли пушкинский дневник у самой Елены Александровны?
Зачем же решилась она сообщать о том столь известным в русском мире особам – Онегину, Гофману, Лифарю? Повысить интерес к собственной персоне? Но к чему? Она и так в глазах русских эмигрантов окружена магическим ореолом пушкинского имени. Ей, бедной беженке, потерявшей в одночасье всё, осталось лишь единственное богатство – семейные реликвии, вещественные доказательства бытия русского гения. Для турок они ровным счётом ничего не значили, как и само имя Пушкина, но вот для избранных русских, волею рока заброшенных в чужие края, рукописи поэта, любые мелочи, к которым прикасалась его рука, таили величайшую ценность.
Тем не менее Онегину через его посланника была передана фотокопия акварельного портрета Наталии Пушкиной. Правда, Елена Александровна ошибочно считала, что бабушку во всей её былой красе и в роскошном наряде: с чёрной бархатной шляпкой на голове, со спадающим, будто струящимся по каштановым локонам пышным страусовым пером, в тёмно-серой накидке, подбитой царственным горностаем и сброшенной с точённых будто из белоснежного мрамора плеч, – запечатлел великий Карл Брюллов.
В Петербурге, в фондах мемориальной квартиры поэта на Мойке, мне довелось видеть фотографию-открытку самой акварели, адресованную в Париж в марте 1923-го: «Глубокоуважаемому дорогому Александру Фёдоровичу Онегину». С пояснением «Уменьшенная копия с портрета бабушки работы Брюллова» и скромной, но такой значимой подписью: «От внучки». Этот же портрет, уже гравированный, был представлен ранее на страницах русского журнала в юбилейном, 1899 году, с пояснением, что оригинал (в действительности авторская копия портретиста Гау) хранится у Александра Александровича Пушкина, сына поэта.
В письме Елены Александровны – просьба к Онегину: одолжить ей двадцать тысяч франков, дабы избавить её и семью «от необходимости голодать или передать русские ценности иностранному музею».
Вот что удивительно, просьба была не первой, и коллекционер собирался перевести своей корреспондентке десять тысяч франков, но, получив от неё коротенькую депешу из двух слов: «Не присылайте», отказался от благого намерения.
Этот факт не вписывается в логику тех, кто безоговорочно причисляет внучку поэта к разряду авантюристок. Могла ли не принять столь спасительные для неё франки любительница лёгкой наживы?!
Елена Александровна торопит своих корреспондентов с решением, ведь ей предстоит, и очень скоро, дальний переезд – на южную оконечность Чёрного континента.
Блеск африканских алмазов
Константинополь стал лишь вехой в судьбе внучки поэта. Положение семейства, особенно с рождением дочери, становилось всё более шатким и трудным. И тогда у Елены Александровны возник план перебраться всем семейством в Южную Африку. Надо отдать должное её предприимчивости и умению налаживать родственные связи. Она вступила в переписку с леди Зией, своей двоюродной племянницей (вот тут и пригодилось прекрасное знание английского!), владелицей замка Лутон Ху в Англии.
В письмах в Париж Елена Александровна сообщает: она мыслит вскоре покинуть Турцию и перебраться в Южную Африку в имение английских родственников, где мужу по их же протекции предложена хорошая должность. Почему и желает перед отъездом, чтобы фамильные ценности попали в добрые и надёжные руки.
Отчего Еленой Александровной был сделан столь экзотический выбор? На юг Африканского континента – поистине к мысу Доброй Надежды?! (Любопытный штрих: на страницах «Капитанской дочки» есть о нём упоминание, – недоросль Петруша Гринёв приделывает хвост к воздушному змею, сотворённому из географической карты, именно к мысу Доброй Надежды!) Но что подвигло Елену Александровну отправиться в столь нелёгкий и опасный путь к берегам Атлантического океана, да ещё с крошечной дочкой на руках?
…Небольшой экскурс в историю, берущую своё начало с 1860-х, когда в Южной Африке вдруг засверкали магическим блеском найденные на берегу реки Оранжевой алмазы. Среди алмазной россыпи особо ярко блистали необычайно крупные камни, «наречёнными» романтическими именами: «Звезда Южной Африки», «Эврика». Возможно, те легендарные самоцветы и дали старт настоящей «алмазной лихорадке»!
Одним из тех, кто рискнул из Туманного Альбиона пуститься к берегам далёкой Оранжевой реки, был сэр Джулиус Уэрнер. Не только африканские алмазы заиграли для него волшебными искрами, но и блеск золотых слитков буквально ослепил удачливого предпринимателя. Джулиус Уэрнер быстро разбогател, став владельцем алмазных копей в Капской колонии да вдобавок и золотых приисков.
В том, недоброй памяти семнадцатом, когда Елена и Мария Александровна Пушкины бежали из революционной Москвы, в Лондоне сын алмазного магната баронет Харольд Огастус Уэрнер стоял перед церковным алтарём с очаровательной невестой – графиней Зией де Торби. После свадьбы король Великобритании Георг V «преподнёс» новобрачной своеобразный сюрприз – по указу Его Королевского Величества леди Зия приравнивалась в гражданских правах к дочерям английских пэров. О, то был поистине королевский подарок!
Зия, как её называли в семейном кругу, стала первенцем в семье великого князя Михаила Михайловича и графини Софи де Торби, внучки поэта. Ей нравилось, когда на русский манер её величали Анастасией Михайловной, и весьма гордилась своими великими прадедами: Александром Пушкиным и императором Николаем I.
Леди Зия большую часть своей жизни прожила в Лутон Ху: в замке её стараниями был создан единственный в своем роде музей русской культуры в Англии. Супруг леди Зии баронет Харолд Уэрнер наследовал от отца знаменитое поместье Лутон Ху в графстве Бэдфордшир, известное еще с XIII столетия. Но исторической славе замок обязан тем, что в XVI веке в нём жила мать королевы Елизаветы I Анна Болейн, вторая жена короля Генриха VIII, обвинённая в супружеской неверности и казнённая в Тауэре.
Многие годы Лутон Ху считался вторым по значимости частным музеем в Англии. (Ныне, к сожалению, он не принадлежит потомкам поэта.) Начало богатейшим собраниям замка – коллекциям старинного немецкого серебра, итальянской майолики, лиможским эмалям, бронзы эпохи Ренессанса, шедевров мировой живописи – было положено свёкром леди Зии Джулиусом Уэрнером. Хранилище дворца пополнилось и уникальной коллекцией украшений придворного ювелира Фаберже из России, приданым Анастасии Михайловны. В числе фамильных раритетов и драгоценная шкатулка, заказанная к трёхсотлетию Дома Романовых, с портретами-миниатюрами царской четы: Николая II и Александры Фёдоровны. Супруги Уэрнер приняли на хранение в дворцовый музей и завещанный им архив англичанина Гиббса, воспитателя цесаревича Алексея, принявшего мученическую смерть в Екатеринбурге, в подвале Ипатьевского дома. Вместе с августейшей семьёй…

Леди Зия, английская правнучка Пушкина.
Благодаря ей Елена Александровна и её семья оказались в Южной Африке
При Анастасии Михайловне появилась в замке и его святая святых – Пушкинская комната, вместившая в себя реликвии, связанные с именем поэта, и портретную галерею потомков Александра Сергеевича. В числе раритетов список пушкинской оды «Вольность», золотые медали, отлитые в честь юбилеев поэта в 1899-м и в 1937-м. Нашлось в ней место и необычному экспонату – полуметровой копии Медного всадника (из чистого серебра!), отлитой в Англии в середине XIX века.
Вся эта богатейшая коллекция полнилась и стараниями супруга леди Зии баронета Харольда Уэрнера, владевшего алмазными африканскими копями. По протекции баронета господину фон Розенмайеру, как дальнему родственнику, и предоставлена была должность управляющего имением в Мейзенбурге, близ Кейптауна.
И вот весной 1923-го супруги с дочкой Светланой сошли с корабельного трапа, впервые ступив на берег Атлантического океана.
Мир опустел… Теперь куда же
Меня б ты вынес, океан?
Итак, каким же предстал взору Елены Александровны неведомый африканский город Кейптаун?
Некогда посетивший Кейптаун писатель Иван Гончаров оставил его живописный облик: «Кейптаунская пристань, всегда кипящая народом и суетой… Тут толпится множество матросов разных наций, шкиперов и просто городских зевак… Весёлый, живой город…» Кейптаун напоминал писателю английский городок: «Те же узенькие, высокие английские дома, крытые аспидом и черепицей, в два, редкие в три этажа. Внизу – магазины».
Верно, таким увидела шумный и колоритный портовый город внучка поэта, первой из потомков Пушкина ступившая на землю нечуждого для неё Чёрного континента.
Под небом Африки моей…
Правда, русские бывали в этих местах и прежде, но после октябрьских потрясений в России в Южной Африке, и в особенности – Йоханнесбурге, сложилась настоящая русская колония: среди поселенцев числились известные учёные, артисты, художники. Пользовалась всеобщей любовью среди колонистов балерина Нина Рунич, в девичестве Павлищева, правнучка сестры Пушкина Ольги Сергеевны. Мужем танцовщицы был прославленный в те годы артист русского кинематографа Осип Рунич, а сама она снискала славу основательницы первой в Южной Африке школы русского балета. Правда, встречи родственниц не случилось: Нина Рунич оказалась на Чёрном континенте позднее, в тридцатых, когда Елена Александровна его уже покинула.
Поддерживали ли дружеские связи с соотечественниками супруги Розенмайер? Неизвестно. Да и пробыли они в Южной Африке недолго. Вероятно, в конце того же года супружеская чета вновь совершила долгое путешествие, на сей раз во Францию.
Как ни странно, но, вернувшись в Европу, Елена Розенмайер более не упоминала о фамильной ценности – хранившемся у неё дневнике поэта. Только ли совпадение? Или таинственный пушкинский дневник остался в Кейптауне?! Быть может, в Йоханнесбурге? Продан ли, утерян ли…
Обстоятельства, неведомые нам, вынудили супругов покинуть Африку. Смею предположить, что причиной столь скорого переезда стала прогрессирующая болезнь Николая Алексеевича: ему требовалось серьёзное лечение (старая рана на голове, полученная в боях за Крым, напоминала о себе болью и ужасными галлюцинациями), а жаркий климат усугублял страдания.
Итак, внучка поэта решительно перелистнула «африканскую страницу» своей биографии.
Парижская мечта
Всё семейство обосновалось в Париже, как казалось, прочно и надолго. Но его главе Николаю фон Розенмайеру год от года становилось всё хуже, и в 1933-м бывший ротмистр после долгого и безуспешного лечения умер в лечебнице для душевнобольных, что в пригороде Парижа. Елена Александровна в одночасье осталась вдовой с дочкой-подростком на руках.
Иван Бунин:
«Потом, как многие, где только не скиталась я с ней! Болгария, Сербия, Чехия, Бельгия, Париж, Ницца…»
На второй год вдовства внучку поэта посетил писатель-эмигрант Иван Лукаш. Автор исторических романов о Древней Руси (к слову, потомок донских казаков: его отец Созонт Лукаш изображён на знаменитом репинском полотне «Запорожцы пишут письмо турецкому султану» в образе колоритного казака с перевязанной головой), он сотрудничал с эмигрантскими журналами «Иллюстрированная Россия» и «Возрождение».

Вид Кейптауна, где довелось побывать внучке Пушкина. Старинная гравюра
Парижская квартира вдовы Розенмайер поразила писателя своей более чем скромной обстановкой, теснотой и убогостью. Но зато Иван Лукаш оставил живую картинку «сладкой» парижской жизни Елены Александровны, да и несколькими яркими строчками запечатлел портрет её дочери Светланы: «Триумфальная арка в сиреневых дымах как бы парит вдалеке. У этого невысокого старинного дома приятный дворовый подъезд с матовыми стеклами. Я спрашиваю консьержку о госпоже фон Розенмайер. «Да вот её дочь». Девочка лет одиннадцати, светловолосая, с синими смелыми глазами вошла в подъезд. «Вы к маме? Я вас провожу». Старая деревянная лестница винтом. Потёртый коврик… И вот мы на самом верху, в мансарде. Тёмная и очень тесная прихожая, как корабельная каюта, потолок сводом. За прихожей – маленькая келья с верхним окном. <…> В этой парижской мансарде меня встретила внучка Пушкина Елена Александровна… Её дочь Светлана забралась на кушетку и слушает нас во все уши, и смотрит во все глаза. Не так давно эта смелая девочка одна путешествовала к знакомым в Германию с документами на руках. <…> В моём путешествии к живым потомкам Пушкина есть странное и грустное утешение: может быть, оно в том, что и потомки поэта с нами в изгнании».
Иван Созонтович не преминул задать хозяйке вопрос о загадочном дневнике. Елена Александровна подробно поведала о нём: «С особым волнением и горечью я вспоминаю дневник деда. Этот дневник, хранившийся у отца, никогда не был опубликован. Перед войной Академия наук, занятая изданием Пушкина, просила у отца разрешение о выдаче дневника для опубликования. Отец отклонил тогда предложение: «Его ещё рано опубликовывать. И рано потому, что ещё живы дети тех, кого описывает дневник». <…> Я так и не читала его. Началась война, революция, события увели далеко из отеческого дома. <…> Дневник не был исписан до конца, и там было несколько пустых, слегка пожелтевших страниц…»
Наконец, спросив, где же ныне сам дневник, Иван Лукаш получил краткий и горький ответ: «Дневник пропал». Где и когда случилось то, Елена Александровна не уточнила, что позволило её собеседнику вынести горький вердикт: «Дневник Пушкина исчез бесследно, и внучка поэта совершенно не знает, где он теперь находится».
К парижскому периоду восходит тесное общение Елены Александровны с Сержем Лифарём, уникальнейшим человеком, танцовщиком, балетмейстером и настоящим полпредом русской культуры во Франции. По его просьбе внучка поэта вошла в Центральный Пушкинский комитет в Париже, занятый подготовкой юбилейной выставки.
На самой же исторической выставке «Пушкин и его эпоха», открывшейся в начале 1937-го, года печального юбилея, и ставшей ярчайшим событием культурной жизни русского зарубежья, Елена Александровна быть не смогла. Некоторые из принадлежавших ей прежде реликвий, приобретённые Лифарём, предстали на выставке ценнейшими экспонатами.

Александр Николаевич Пушкин, правнук поэта (в центре), Серж Лифарь (справа) с балеринами Гранд-Опера. Париж. 1937 г.
И вот что сам знаменитый танцовщик и не менее известный коллекционер вспоминал годы спустя: «В 1935 году я был поглощён организацией Пушкинской выставки, которая должна была состояться в Париже в столетнюю годовщину смерти поэта, и собирал повсюду экспонаты… Незадолго до этого я виделся с Е.А. Пушкиной-Розенмайер в Ницце, куда она приехала по возвращении из Африки. У неё оказалось несколько реликвий деда, в том числе его печатка, гусиное перо и ещё что-то. Всё это я у неё купил».
Следовательно, супруги Розенмайер, отплыв в Европу из Кейптауна, высадились во французском Марселе, оттуда добрались до Ниццы и через какое-то время вновь очутились в Париже.
Серж Лифарь страстно желал приобрести заветный пушкинский дневник, не жалея ни денег, ни времени на его поиски. Да и точка отсчёта, когда содержимое дневника могло быть предано гласности, неумолимо близилась, проступали абрисы того заветного года.
В статье «Ещё о смерти Пушкина» её автор Модест Гофман заверял читателей: «В 1937 году будет опубликован не изданный ещё большой дневник Пушкина (в 1100 страниц). Несомненно, что он прольёт свет на историю дуэли и драму жизни Пушкина, подготовившую эту дуэль; сколько мы знаем, однако, этот дневник ещё больше реабилитирует честь его жены, чем все те материалы, которые до сих пор были в распоряжении пушкинистов».
Удивительно: скептически настроенные государственные умы в советской России вдруг «одумались», резко включившись в поиск зарубежной Пушкинианы. Магическим для чиновников стало имя эмигрантки Елены фон Розенмайер: для будущей сенсации требовалось согласие владелицы дневника поэта. Последовали поручения Совета Народных Комиссаров своим представителям за рубежом отследить судьбу архивов, находящихся в ведении потомков Пушкина, и прежде всего его внучки Елены. Денег для приобретения раритетов не жалеть!
Но вот на след «неуловимой» Елены напасть не удавалось. Хотя Гофман извещал, что в июле 1929-го внучка поэта находилась в Париже: «Недавно Дягилев вёл с ней переговоры о приобретении пушкинской печати…» Но вот куда более важные строки его письма для продолжения поиска: «Дневник существует действительно, но заключает в себе не 1100 страниц, а около 150 страниц и находится в месте более близком к Ленинграду, чем к Парижу».
Упоминание о Северной столице не случайно, ведь одно время Елена Александровна утверждала, что дневник по её просьбе укрыт в Гельсингфорсе (ныне Хельсинки), где и находится в надёжных руках. Но и в Гельсингфорсе его не удалось отыскать.
Считается, что «Дело о розыске и покупке рукописей Пушкина за границей» прекратили в 1930 году. Однако найденное в архиве письмо Владимира Бонч-Бруевича (замечу, известного партийного деятеля, ближайшего помощника и секретаря Ленина, а позднее – первого директора Государственного литературного музея в Москве) к Елене фон Розенмайер доказывает, что надежда найти пушкинский дневник не оставляла советских деятелей и позже. После лирических изъяснений в любви к Пушкину он прямо приступает к делу: «Прошу Вас быть совершенно откровенной и написать совершенно просто: желаете ли Вы в настоящее время передать эти рукописи… если Вы пожелаете передать эти рукописи, то будьте добры точно определить ту сумму денег в долларах, которую Вы хотите за них получить и которая будет Вам выплачена совершенно немедленно, по Вашему согласию, при передаче рукописей». Письмо датировано маем 1932 года.
Увы, позднее прозрение… Неизвестно, получила ли то послание Елена Александровна, а если да, то каков был её ответ? Во всяком случае, к тому времени дневником она не владела.
Юбилеи
В начале 1937-го Елена Александровна покинула Францию: в те дни она пребывала в Англии, что известно из её же письма, адресованного в Париж в феврале того года: «Глубокоуважаемый господин редактор! Получила сочинение дедушки Александра Сергеевича и юбилейный номер «Иллюстрированной России», за которые приношу Вам сердечное спасибо! Так было приятно увидеть все фотографии моего племянника Григория, который сейчас на военной службе в России, я видела его в последний раз перед отъездом на юг из Москвы, когда ему было три года. В 1917 году. И я не имела ни малейшего понятия, на что он стал похож, так как писать туда я не смею. Теперь, благодаря Вам, я имею возможность в далёкой Англии провести много приятных часов, читая и перечитывая стихи и прозу дедушки… Если могу быть Вам чем-нибудь полезной здесь, в Англии, пожалуйста, дайте мне знать».
Думается, перед отъездом из России Елена Александровна приезжала в подмосковную Лопасню проститься с тётушками Гончаровыми и с семейством брата Григория Пушкина. И, верно, там, в старинной усадьбе, она впервые встретила племянника Григория (в декабре того тревожного года ему должно было сравняться четыре), и симпатичный малыш не мог не запомниться ей.
А спустя ровно двадцать лет, в 1937-м, она вдруг увидела фотографию уже возмужавшего племянника, воина. В непривычной для неё будёновке, да ещё с… красной звездой. И это-то – потомок древних боярских и дворянских родов! Как разительно переменилась вся жизнь!
Жила ли Елена Александровна тогда у богатых английских родственников в замке Лутон Ху, или врождённая гордость не позволила ей воспользоваться их гостеприимством? Неведомо. Но владелицу замка, леди Зию, внучка поэта по праву родства именовала кузиной.
Да, ей довелось увидеть Лондон, о котором давным-давно грезил её великий дед. «Помнишь ли ты, житель свободной Англии, что есть на свете Псковская губерния?» – вопрошал поэт счастливца-друга из своего сельца Михайловское.
Сколь много упоминаний о Лондоне на страницах пушкинских рукописей!
Воображаю… Лондон…
Но Лондон ждал тебя…
Но Лондон звал твоё внимание…
Это ещё одна европейская столица, куда уносился в мечтах «невыездной» Пушкин! Не случайно его герой Евгений Онегин, только-только увидевший свет, почти англичанин, «как dandy лондонской одет». Он во всём изысканен и следует незыблемым постулатам дендизма. Да и сам Александр Сергеевич не отвергал для себя безупречную английскую моду!
…В феврале 1937-го британская столица чествовала память Пушкина: в юбилейных празднествах деятельное участие приняли правнучки поэта, сёстры леди Зия Уэрнер и маркиза Нада Милфорд-Хейвен. Думается, и Елена Александровна, как самая близкая по родству к поэту в Великобритании, непременно была на тех торжествах.
А в столице Франции дни памяти Пушкина прошли с небывалым размахом. И как созвучен настроению, царившему тогда среди русских эмигрантов, возглас одного из них: «И только теперь, в далёкой разлуке, до конца стало понятным то чувство невозвратной потери, которое возникает при словах: Россия, Пушкин!»
Отозвался на печально-трагический юбилей Иван Бунин: «Страшные дни, страшная годовщина – одно из самых скорбных событий во всей истории России, той России, что дала Его».
Но чувства, владевшие тогда всеми русскими, точно и образно, как некую математическую аксиому, вывел поэт и религиозный мыслитель Дмитрий Мережковский: «Что Пушкин для нас? Великий писатель? Нет, больше: одно из величайших явлений русского духа. И еще больше: непреложное свидетельство о бытии России. Если он есть, есть и она. И сколько бы не уверяли, что её уже нет, потому что самое имя Россия стёрто с лица земли, нам стоит только вспомнить Пушкина, чтобы убедиться, что Россия была, есть и будет».
Так что парижская выставка, посвящённая столетию гибели поэта, обрела величайший духовный смысл для русских изгнанников. И, как ни странно, дарила надежду вновь обрести потерянную ими родину.
От печальных чуждых стран,
В край родной на север с юга…
Как самых желанных и почётных гостей Серж Лифарь встречал из Брюсселя Николая Пушкина, брата Елены, и её родного племянника Александра. Среди множества памятных фотографий, сделанных в те дни, одна весьма необычна: на ней – Серж Лифарь с правнуком поэта и его тёзкой Александром Пушкиным в окружении «муз» – балерин Гранд-Опера; в центре живописной группы – беломраморный бюст самого поэта.
«Живу в Ницце»
В конце тридцатых Елена Александровна вместе с дочерью перебралась из Парижа на Лазурный Берег, в Ниццу. Светлана подросла, превратилась в хорошенькую барышню и покинула мать: устроилась работать в парижскую кондитерскую.
Иван Бунин:
«Девочка давно выросла, осталась в Париже, стала совсем француженкой, очень миленькой и совершенно равнодушной ко мне, служила в шоколадном магазине возле Мадлэн, холёными ручками с серебряными ноготками завёртывала коробки в атласную бумагу и завязывала их золотыми шнурочками; а я жила и всё ещё живу в Ницце чем Бог пошлет…»
Верно, Светлана навсегда перечеркнула русское прошлое своей семьи, решив для себя стать «настоящей француженкой».
Отношения с дочерью явно не сложились: равнодушие – вот верное слово, что объясняет томительный домашний разлад. Елена Александровна, как мать, верно, осуждала легкомысленность своей Светланы. И прежде всего быстротечный роман дочери, следствием коего стало рождение младенца Александра.
Семнадцатилетняя барышня явно была не готова к материнству и, отдав маленького сына в один из детских приютов под Парижем, умчалась в безвестную даль на поиски счастья. Буквально упорхнула из жизни несчастной матери, из жизни осиротевшего сына: более никто и ничего о ней слышал.
Ранее, в 1937-м, Светлана Александровна не без гордости могла созерцать фотоснимок дочери в юбилейном номере «Иллюстрированной России». На странице с надписью «Дети и внуки поэта» красовались фотографии её отца, генерала Пушкина, в полный рост, в парадном мундире, с именной саблей на боку, дядюшки Григория Пушкина, бывшего свидетелем на венчании её родителей в Лопасне, племянника Григория, красноармейца в островерхой будёновке, и дочери. Под снимком миловидной девочки-подростка, в костюме эльзаской крестьянки, с цветочным венчиком на головке, подпись: «Светлана, правнучка поэта».
Верно, это единственная известная её фотография! Достоверное свидетельство бытия неведомой правнучки поэта, покрытое такой же завесой тайны, как и неведомый дневник её прадеда. Такие вот открытия случаются, стоит лишь полистать страницы старых забытых журналов!
Ну а Елена Александровна не оставляла попыток выжить в одиночку в солнечной и безмятежной, но такой чужой и равнодушной Ницце, занимаясь мелким комиссионерством: торговлей, перепродажей старых вещей. Какое-то время ей это удавалось.
Одна из старых русских эмигранток, жительница Ниццы, вспоминала: «Такая плотная большеголовая дама лет за сорок. Ходила в коричневом картузе и немецких солдатских ботинках на толстой подошве. Бедствовала ужасно. Говорят, чуть однажды руки на себя чуть не наложила. Как-то её видели у бара, где поджидают своих клиентов продажные женщины».

Иван Бунин (в центре) с женой и друзьями на вилле в Грассе.
Конец 1930-х – начало 1940-х гг.
Не хотелось бы верить последнему замечанию, мемуары безымянной эмигрантки явно грешат некоей предвзятостью.
И вот среди похожих безрадостных дней судьба преподносит Елене Александровне одно из последних утешений – она знакомится с Иваном Буниным. Писатель живёт неподалёку от Ниццы, в Грассе, живописном городке, приютившемся в Приморских Альпах, откуда открывается чудный вид на безбрежную морскую даль.
Дневник из Грасса
В один из летних дней 1940-го (в Европе уже вовсю полыхает Вторая мировая!) в Ницце, безмятежной и далёкой от ужасов войны, Иван Бунин повстречал Елену Александровну и пометил в дневнике (запись от 6 июня): «…крепкая, невысокая женщина, на вид не больше 45, лицо, его костяк, овал – что-то напоминающее пушкинскую посмертную маску».
Благодаря дневнику Ивана Алексеевича легко проследить, как развивалось то знакомство. Хронология её жизни – краткие записи, обернувшиеся проникновенными строками рассказа. Жизнь изгнанницы, лишённая бытовых подробностей, тяжёлых и некрасивых, обратилась грустной поэтической сказкой: «Какая холодная осень…»
Она часто бывает в Грассе, в гостях у Буниных, на их чудесной вилле, да и писатель, приезжая в Ниццу, навещает внучку поэта и свою… родственницу. Родственные отношения меж ними – дальние, но кровные узы, связующие семьи Павловых и Буниных, – легко прослеживаются.
Мать Елены Мария Александровна, урождённая Павлова, приходилась двоюродной сестрой дворянину Павлову. А как следует из записок писателя: «…Дед Павлова по матери – моряк Иван Петрович Бунин, брат Анны Петровны Буниной, поэтессы… Дед Павлова по отцу – Николай Анатольевич Бунин». Такие вот генеалогические переплетения!
Писатель упоминает моряка Ивана Петровича Бунина (капитана 2-го ранга, известного как учредитель Кронштадтского морского собрания) и его родную сестру Анну, поэтессу.
Анна Бунина, родоначальница женской лирики, оставила свой след в русской поэзии, из-за пристрастия к античной поэзии её называли «Русской Сафо», Десятой Музой, Северной Кориной. Кстати, Александр Сергеевич несколько раз упоминал Анну Бунину: не так-то щедра поэзия тех времен была на женские имена. Правда, в ироническом контексте, уподобляя её поэту-графоману Хвостову, давней мишени многих сатирических стрел.
Пушкин, как известно, женскую поэзию не жаловал. Исключения для поэтесс крайне редки. Сам же Иван Бунин гордился родством с «Русской Сафо», неизменно припоминая отзыв Карамзина об Анне Буниной: «Ни одна женщина не писала у нас так сильно».
Но в 1940-м писателя занимала личность не славной родственницы-поэтессы, а самой Елены Александровны, внучки русского гения. «Елена Александровна фон Розен-Майер, на которую мне было даже немножко странно смотреть, – признавался писатель в одном из писем, – ибо она только по своему покойному мужу, русскому офицеру, стала фон Розен-Майер, а в девичестве была Пушкина…»
Знакомство продолжилось, и Бунин не раз с восторгом упоминал о встречах с внучкой поэта, ведь в ней «текла кровь человека для нас уже мифического, полубожественного!»
Строки из бунинского дневника, запечатлевшие встречи с Еленой Александровной, да и саму тревожную атмосферу весны и лета сорок первого:
«7. IV.41. Понедельник.
Вчера в 12 1/2 дня радио: немцы ночью вторглись в Югославию и объявили войну Греции. Начало страшных событий. Сопротивление сербов будет, думаю, чудовищное. И у них 7 границ и побережье!
12. IV.41…
Солнечное утро, но не яркое, не ясное, облака.
Австрия, Чехия, Польша, Норвегия, Дания, Голландия, Бельгия, Люксембург, Франция, теперь на очереди Сербия и Греция – если Германия победит, что с ней будет при той ненависти, которой будут одержимы к ней все эти страны?
«20. IV.41. Св. Христово Воскресение.
Христос Воскресе, помоги Господи!»
(Не ошибусь, если замечу, что в тот праздничный воскресный день Елена Александровна была на пасхальной службе в Ницце, в Свято-Николаевском храме, и на возглас настоятеля «Христос воскресе!» вместе с прихожанами, русскими эмигрантами, восклицала: «Воистину воскресе!»)
«12. VI.41. Ездил в Ниццу, завтракал с Еленой Александровной фон Розенмайер, рождённой Пушкиной – дочь А.А. Пушкина, родная внучка Александра Сергеевича».
«15. VI.41. Вчера у нас завтракала и пробыла до 7 вечера Е.А., эта внучка Пушкина.
Неделю тому назад англичане начали наступление на Сирию».
«21. VI.41. Суббота. Везде тревога: Германия хочет напасть на Россию? Финляндия эвакуирует из городов женщин и детей… Фронт против России от Мурманска до Чёрного моря? Не верю, чтобы Германия пошла на такую страшную авантюру. Хотя чёрт его знает. Для Германии или теперь или никогда – Россия бешено готовится. <…>
В городе купили швейцарские газеты: «отношения между Германией и Россией вступили в особенно острую фазу». Неужели дело идет всерьёз?»
22. VI.41. 2 часа дня. С новой страницы пишу продолжение этого дня – великое событие – Германия нынче утром объявила войну России – и финны и румыны уже «вторглись» в «пределы» её. <…> Взволнованы мы ужасно. <…> Тихий, мутный день, вся долина в беловатом лёгком тумане».
Думается, что известие о коварном нападении Германии на далёкую родину глубоко поразило и Елену Александровну, болью отозвавшись в её сердце. Благодаря записям Бунина легко восстановить тему бесед, что велись между внучкой поэта и писателем. Но встречи те становились всё реже.
«10. IV.42. Был в Ницце. Пушкина. Её нищенское существование…»
Как выглядела в то непростое для неё время Елена Александровна? Ведь её фотографии тех лет не сохранились, впрочем, если они и были. Но зато известен словесный портрет, оставленный Буниным в одном из писем: «Дорогой друг, три года тому назад со мной познакомилась в Ницце очень скромная женщина в очках, небольшого роста. Лет под пятьдесят, но на вид моложе, бедно одетая и очень бедно живущая мелким комиссионерством, однако ничуть не жаловшаяся на свою одинокую и тяжкую судьбу…»
В июне 1943-го Иван Алексеевич обратился к одному из русских приятелей, явно не бедствовавшему, с просьбой помочь внучке Пушкина. Поздно, счёт её жизни уже пошёл на месяцы и дни: в августе того года Елена Александровна скончалась в городской больнице, не выдержав очередной операции…
Печальная весть долетела до Грасса с большим опозданием. Потрясённый ею Бунин взялся за перо: «7 сентября. 1943. Нынче письмо из Ниццы. Елена Александровна Пушкина (фон Розен-Майер) умерла…
Ещё одна бедная человеческая жизнь исчезла из Ниццы – и чья же! Родной внучки Александра Сергеевича! И может быть, только потому, что по нищете своей таскала тяжести, которые продавала и перепродавала ради того, чтобы не умереть с голоду! А Ницца с её солнцем и морем всё будет жить и жить! Весь день грусть…»
И супруга писателя Вера Бунина, взволнованная той же вестью, не могла не оставить памятную запись: «Вчера получили известие о смерти Лены Пушкиной… Кто мог подумать, что такая судьба ждёт Лену? Нищета, одиночество, смерть в клинике…»
«Констанция»
Бывшая клиника «Констанция» и поныне ютится на окраине города, в районе Святого Бартоломея, на одном из живописных холмов. Уютный двухэтажный особнячок, с синими ставнями и белоснежными стенами, утопает в зарослях бугенвиллии, густо усыпанных сочными ярко-фиолетовыми соцветиями.
Но разыскать «Констанцию» в современной Ницце оказалось делом нелёгким, никто из старожилов о такой клинике не помнил. Ведь прежняя клиника давным-давно сменила название и ныне в ней – пристанище для престарелых. Лишь одна из обитательниц дома, старая француженка, слышала, что здесь угасла жизнь внучки русского гения. Отсюда, из этих больничных стен, Елена Александровна взывала к Бунину с мольбой о помощи: «Милый Иван Алексеевич, на пасхальной неделе я чувствовала себя не очень хорошо, а во вторник 4 мая, вызванный доктор срочно вызвал в 9 часов вечера карету Скорой помощи и в 10 часов меня оперировали… Думали, что я не выживу и 48 часов, но Бог милостив: видно, час мой ещё не пришёл, я медленно поправляюсь.
Вот скоро месяц, как я лежу в клинике; недели через полторы меня выпустят на месяц, а потом мне предстоит вторая операция… Я ещё очень, очень слаба, пишу вам, а лоб у меня покрыт испариной от усилия. Обращаюсь к вам за дружеским советом и, если возможно, содействием: существует ли ещё в Париже Общество помощи учёным и писателям, которое в такую трудную для меня минуту помогло бы мне, в память дедушки Александра Сергеевича, расплатиться с доктором, с клиникой, прожить по выходе из неё, месяц в доме графини Грабовской (60 франков в день), а потом иметь возможность заплатить за вторую операцию? Все мои маленькие сбережения истрачены, но как только встану на ноги, я опять начну работать и обещаюсь выплатить мой долг Обществу по частям. Работы я не боюсь, были бы силы!»
Сколько жажды жизни в каждой строке этого последнего письма Елены фон Розенмайер и как обнажены сила, воля и твёрдость её характера!
Словно горьким эпилогом пути Елены Александровны, её странствий и надежд стали строки писателя: «Она была такая же бездомная, бедная эмигрантка, как все мы, бежавшие из России… добывала в Ницце пропитание тяжким трудом, которым и надорвала себя так, что перенесла две операции. Оплатить вторую операцию, которая свела её в могилу, у неё уже не хватало средств, – их нужно было добывать как милостыню у добрых людей. И я сделал тут всё, что мог, но это уже её не спасло. Так на моих глазах погибла родная внучка Пушкина».
Добавлю, и родная внучка Наталии Николаевны. Так уж случилось, что каждая из них – и бабушка, и внучка – свою последнюю в жизни весну провела в Ницце.
«Лазурь чужих небес»
В Ницце, жемчужине Средиземноморья, Наталия Николаевна оказалась не ради удовольствия. Здоровье её было настолько расстроено, что врачи предписывали ей жить в мягком средиземноморском климате.
Одно из немногих свидетельств тех дней – записки князя Владимира Голицына: «Зиму 1861–1862 годов я с родителями проводил в Ницце, и там жила вдова Пушкина, Наталия Николаевна, урождённая Гончарова, бывшая вторым браком за генералом Ланским. Несмотря на преклонные уже года, она была ещё красавицей в полном смысле слова: роста выше среднего, стройная, с правильными чертами лица и прямым профилем, какой виден у греческих статуй, с глубоким, всегда словно задумчивым взором».
На Лазурном Берегу Наталия Николаевна проведёт свою последнюю в жизни зиму, встретит последнюю весну. С кем из русских виделась она в те далёкие годы, кто из них был душевно близок ей? Вот круг её друзей и знакомых: Лобановы, Урусовы, Абамелек, герцог Хамильтон… Их фотографии остались в старинных альбомах, сохранённых дочерью Наталии Николаевны.
Навещала вдова поэта и жившую на царской вилле больную императрицу Марию Александровну, искренне её полюбившую.
Тогда Наталия Николаевна жила в предвкушении встречи с оставшимися в России близкими. Но именно в Ницце судьба словно расщедрится и преподнесёт ей свой прощальный подарок…
Город заполонили праздничные карнавальные торжества. Префект Ниццы устроил большой костюмированный бал, пригласив на него представителей европейских аристократических семейств, в то время отдыхавших на курорте. И появление на балу Наталии Николаевны вызвало тогда всеобщий восторг.
Её дочь Александра Ланская сохранила память о том незабываемом дне: «В течение Ниццского карнавала легендарная красота матери вспыхнула последним бывалым блеском… В тот вечер серо-серебристое атласное платье не скрывало чудный контур её изваянных плеч, подчёркивая редкую стройность и гибкость стана. На гладко причёсанных, с кое-где пробивающейся проседью, волосах лежала плоская гирлянда из разноцветно-темноватых листьев, придававшая ей поразительное сходство с античной камеей, на алой бархотке вокруг шеи сверкал бриллиантами царский подарок, и словно окутанная прозрачной дымкой, вся фигура выступала из-под белого кружевного домино, небрежно накинутого на голову. Ей тогда было ровно пятьдесят лет, но ни один опытный глаз не рискнул бы дать и сорока. <…> Я шла за нею по ярко освещённой анфиладе комнат, и до моего тонкого слуха долетали обрывками восторженные оценки: «Поглядите!.. Таких прекрасных женщин уже не бывает! Вот она, славянская красота! Это не женщина, а мечта!»
Александра не называет адрес, где состоялся исторический приём. Но разгадка проста: упомянуто имя префекта Savigni, и, следовательно, бал столь высокого международного уровня мог пройти лишь во Дворце префектуры. Величественный особняк, служивший прежде дворцом савойских герцогов, и по сей день стоит в центре Ниццы, неподалёку от старой рыночной площади.
Две мраморные женские головки, похожие на античных богинь, украшают его вход. За ажурной решеткой, в зарослях магнолий, проступает колоннада изящного дворцового портика, различимы и стеклянные потолки-витражи верхней галереи.
Сюда в феврале 1863-го к этой великолепной ограде подъехала карета, и госпожа Наталия Ланская в сопровождении супруга-генерала и взрослой дочери проследовала во дворец. И эти каменные головки с загадочными полуулыбками на устах стали безмолвными свидетельницами звёздного часа русской красавицы. Здесь, в стенах дворца средневековых властителей, ждал её настоящий триумф!
Последнее торжество в земной жизни Наталии Николаевны. От первого бала в зимней Москве в особняке на Тверском бульваре, где юная Натали впервые встретилась с Пушкиным, до последнего, в Ницце, пролегли долгие тридцать пять лет. Целая жизнь…
Камни знаменитой Английской набережной, что гигантской подковой легла вдоль бухты Ангелов, кажется, ещё помнят её легкую поступь. Здесь, «на променаде», Наталия Николаевна каждодневно прогуливалась в неизменном чёрном одеянии, в шляпе с вуалью, закрывавшей лицо от солнечных лучей. Редко кто видел её улыбающейся, смеющейся – грусть уже давно стала вечной спутницей вдовы поэта.
О, этот Юг, о, эта Ницца!..
О, как их блеск меня тревожит!
Жизнь, как подстреленная птица,
Подняться хочет – и не может…
Сколь созвучны тютчевские строки с судьбами двух женщин, связанных близким родством, – бабушки и её несчастной внучки, – не встречавшихся при жизни.
Печаль стала обыденным состоянием души и для Елены Александровны, заброшенной в чужую страну не по собственной воле. Когда-то и она была счастлива на этом ласковом средиземноморском берегу. Будто в другой жизни.
Иван Бунин:
«Была я в Ницце в первый раз в девятьсот двенадцатом году – и могла ли думать в те счастливые дни, чем некогда станет она для меня!»
Знала ли Елена Александровна, что здесь, в Ницце, прошёл последний бал её бабушки, поистине неувядаемой красавицы? Прогуливалась ли она по знаменитой Английской набережной, как некогда Наталия Николаевна? Вряд ли, бедную эмигрантку одолевали совсем иные заботы.

Лазурный Берег Средиземноморья, где прошли последние дни внучки Пушкина.
Фотография автора. 2002 г.
Да, жизнь русской беженки на чужбине сложилась нерадостно. Надо отдать должное внучке поэта: она сумела вывезти из объятой революционным хаосом России семейные вещицы, связанные с дорогими для неё именами, сохранить их в бесчисленных скитаниях. В числе фамильных раритетов, что привезла с собой на Лазурный Берег Елена Александровна, был и портрет Наталии Пушкиной – тончайшая акварель кисти Вольдемара Гау. Портрет этот известен в нескольких вариантах: один являлся собственностью дочери Наталии Николаевны Александры, переданный в Пушкинский Дом её сыном Петром Араповым; другой – внучки Елены Пушкиной, доставшийся ей от отца. На последнем есть небольшие отличия в изысканном бальном наряде Наталии Николаевны: на полях маленькой чёрной шляпки изображена звёздочка, а струящееся страусовое перо выписано с удивительной чёткостью. Эта акварель и станет в будущем собственностью Сергея Лифаря, гордостью его Пушкинианы.
В Ниццу, куда забросит Елену Александровну прихотливая эмигрантская судьба, она возьмёт с собой и гусиное перо своего великого деда, хранящее на кончике засохшие чернила, так и не обратившиеся поэтической строкой…
Как мечтал побывать Пушкин в романтической Франции, в далёких южных краях: «Я жажду краёв чужих; авось полуденный воздух оживит мою душу»! А вот и другое свидетельство, уже знакомца поэта: «Всё словно бьёт лихорадка, – говорил Пушкин, закутываясь, – нездоровится что-то в нашем медвежьем климате. Надо на юг, на юг!»
«Поэзия проснулась под небом полуденной Франции – рифма отозвалась в романском языке». Думалось ли Александру Сергеевичу, когда его перо выводило эти строки, о Ницце? Почему бы и нет, название французского города могло быть знакомо поэту, ведь именно там при его жизни увидела свет книжка «Письма русского», где автор, рассуждая о верноподданнических добродетелях, присущих русскому народу, в качестве наглядного примера приводит… самого Пушкина!
Печальный, вижу я
Лазурь чужих небес, полдневные края…
Русская Ницца – так многие десятилетия называли этот красивейший уголок Средиземноморья на далёком Лазурном Берегу. История этого удивительного города, столицы Французской Ривьеры, снискавшей титул «жемчужины Средиземноморья», вобрала в себя судьбы знаменитых русских семейств: венценосных Романовых, Оболенских, Трубецких, Кочубеев, Гончаровых, Пушкиных. Причудливо распорядилась судьба, избрав этот французский город хранителем памяти многих русских людей. И как необычно, через века, соединились в Ницце жизненные пути наследников великого поэта.
Незнаемые Пушкиным внуки и правнуки. Словно на мгновение, как на старом дагеротипе, отразились их лики в лазурной глади Средиземного моря.
Bepul matn qismi tugad.