Kitobni o'qish: «Призрак по контракту»
**Призрак по контракту**
**Предисловие**
Думаю, стоит начать с того, что я мёртв. Да-да, я знаю — начало истории так себе, но что поделаешь. В моей смерти нет никакой драмы — одни сухие факты: родился, учился, женился, состарился, умер. Казалось бы — умер и умер. По правде сказать, я такого же мнения, но что-то пошло не так.
Полагаю, необходимо представиться. Меня зовут — или звали, кому как удобнее, — Элиас Гробовский. Фамилия забавная, даже нелепая, будто специально придуманная для какого-нибудь второсортного детектива. Честно говоря, при жизни она меня изрядно бесила: коллеги вечно шутили про «гробовое молчание» и «гробовые дела», а я делал вид, что смеюсь. Теперь-то шутка обрела новый смысл — я ведь и правда в гробу. Хотя уже не уверен, смешно это или нет.
Сейчас, когда моё тело уже много лет гниёт в земле, а я топчу бесплотными ногами метафизическую землю, я понимаю весь абсурд ситуации. При жизни я об этом даже не задумывался. Тогда я был детективом — с потрёпанным портфельчиком цвета детской неожиданности, кружкой остывшего чая и верой в справедливость. А сейчас... даже не знаю, во что я верю теперь.
Скончался я без малого шестьдесят лет назад, без лишних злоключений, как и водится для пятидесятивосьмилетнего служаки. Помню каждую мелочь того последнего дня: пришёл домой к жене и повзрослевшим детям, отужинал — жареная картошка с солёными огурцами и рюмашкой, как всегда по четвергам, — и отправился спать. Лёг, подумал о завтрашнем отчёте, о вечерней прогулке с женой, улыбнулся чему-то своему и... просто не проснулся.
На этом жизнь и история должны были подойти к логичному завершению. Но я не знаю, что сделал не так. Может, кого-то обидел. Может, тот чёртов отчёт так и остался незаконченным. Факт один: теперь я скитаюсь по миру, наблюдая за временем, которое не имеет ко мне никакого отношения.
Сам я, по описанию окружающих, был мужчиной среднего роста, сухощавым, с вечно нахмуренными бровями и глубокими морщинами у рта — следствие многолетней привычки поджимать губы, размышляя над очередным делом или над тем, когда я наконец-то выйду на заслуженную пенсию, до которой так и не дожил. Волосы, ещё к сорока годам тронутые сединой, зачёсывал назад. Носил простые очки в металлической оправе — они служили не только предметом первой необходимости, но и внушали доверие, делали меня чуточку мудрее. В бесплотном состоянии всё это стало лишь частью смутного образа, которым я теперь являюсь.
Где-то в середине своего посмертного пути я узнал, что могу вселяться в людей. Поначалу это были мгновения — я ощущал биение чужого сердца, слышал шум крови, видел мир чужими глазами. В такие моменты я чувствовал себя живым. Но тело быстро отторгало меня.
Чтобы оставаться дольше, нужна была пища. Но какая — я не понимал. Голод напоминал тоску по чему-то утраченному. Я пробовал подпитываться эмоциями — страхом, радостью, гневом. Это давало лишь краткий прилив сил, словно глоток воды в пустыне.
Я пытался вспомнить, что же осталось незавершённым. Может, не успел сказать жене, что люблю её. Или что заначка хранится за комодом, а любимую кружку разбил я, а не кошка. А может — тот дурацкий отчёт. Но память подводила: обрывки воспоминаний расплывались, как круги по воде.
Спустя десятилетия скитаний я начал замечать закономерности. Чем сильнее эмоции человека, тем дольше я могу в нём удержаться. Но даже это работало лишь на короткий срок. Словно я был пиявкой, которая ищет, к чему бы присосаться.
С этого и начинается моя история.
Глава 1. Неожиданный попутчик
Случайные странствия по незнакомым московским улочкам привели меня к неожиданной встрече. Я увидел его — молодого опера, как их теперь принято называть. Он шёл быстро, слегка сутуля спину, и сжимал в руке бумажный стаканчик с, по всей видимости, скверным кофе.
Осенний ветер безжалостно трепал его куртку, срывал с деревьев последние жёлтые листья, но он, казалось, не замечал ни холода, ни меланхолической красоты увядающего города. Всё это оставалось для него лишь фоном — привычной обыденностью, лишённой очарования.
И всё же что-то в его облике привлекало моё внимание. Возможно, упрямый взгляд. Или то, как он двигался вперёд — несмотря ни на что, словно весь мир ополчился против него. Молодой, такой наивный.
Внешность удивительно гармонировала с внутренним стержнем. Русые волосы, вечно взъерошенные — будто он только что проснулся и забыл привести себя в порядок. Усталые, но цепкие серые глаза смотрели с лёгким прищуром. На квадратной челюсти темнела щетина — явное свидетельство того, что брился он наспех.
Роста он был выше среднего, широкоплечий, с той особенной поджарой статью, какая бывает либо у бывшего спортсмена, либо у человека, привыкшего к постоянным физическим нагрузкам. На правой скуле виднелся еле заметный шрам — видимо, от удара.
Звали его Андрей Морозов. Старший лейтенант полиции. Двадцать семь лет от роду, не женат, жил один в скромной квартире на окраине города. Вкусы имел простые: пил чёрный кофе без сахара — то ли из желания казаться крутым, то ли из искренней любви к этой горькой дряни. Бюрократию считал скучной и бессмысленной.
В бумажнике всегда носил старую, потрёпанную фотографию родителей и Кати — красивой девушки, чьи большие карие глаза даже на снимке светились теплом и заботой. Внешне она казалась хрупкой, но Андрей, судя по его воспоминаниям, прекрасно знал: характер у неё сильный и довольно непростой.
Я следил за ним методично, как следил когда-то за фигурантами дел, — только теперь у меня не было ни блокнота, ни ручки, ни возможности что-либо записать. Всё приходилось держать в голове. И знаете, это даже помогало: память, не отягощённая бумагой, работала острее.
Я видел, как Морозов по утрам выходит из подъезда — всегда в одно и то же время, всегда с одним и тем же бумажным стаканчиком. Он покупал кофе в ларьке у метро, и я мог по цвету стаканчика определить, какой сегодня день: понедельник — чёрный без сахара, среда — капучино, пятница — двойной эспрессо, потому что к концу недели он едва волочил ноги.
Я видел, как он работает. Не со стороны, нет — я научился просачиваться в участок вслед за ним и наблюдать уже там. Морозов сидел за столом, заваленным папками, и грыз ручку, когда думал. У него была привычка — он не мог размышлять в тишине, ему нужно было что-то вертеть в пальцах или покусывать. Ручки страдали нещадно. За год наблюдений я насчитал четыре сломанных колпачка и один треснувший корпус.
Он был хорошим опером. Не гениальным — гениальных я повидал, они долго не живут, — но дотошным. Он умел копать. Не успокаивался, пока не находил ответ. И эта черта — упрямство пополам с дотошностью — напомнила мне себя самого в молодости. Может, поэтому я и задержался возле него на целый год.
А может, дело было в другом. В нём чувствовалась жизнь — та самая, которой я был лишён шестьдесят лет. Он злился, смеялся, матерился, когда что-то не получалось, стучал кулаком по столу, а через пять минут уже забывал о вспышке и спокойно работал дальше. Я же за шестьдесят лет ни разу не мог толком разозлиться — только наблюдать. Злость — это роскошь живых.
И ещё — он был одинок. По-настоящему, глубоко, как бывают одиноки только очень занятые люди, которые сами не замечают своей пустоты. У него были коллеги, была Катя, была мать. Но по вечерам он возвращался в пустую квартиру, включал телевизор для фона и засыпал под него же, не раздеваясь. Я это видел. И, наверное, именно тогда — в один из таких вечеров — я впервые подумал: «А что, если?»
Почти год я просто следил за ним, размышляя, стоит ли использовать его жизнь для собственного развлечения. Смотрел, как он спорит с начальством, звонит кому-то вечером — судя по тону, той самой девчонке. Видел, как хмурится и чертыхается над документами, как нервно теребит край стола, когда мысли заходят в тупик. Он был живым, настоящим — и оттого ещё более притягательным.
Но случилось то, чего я никак не ожидал.