Kitobni o'qish: «Фронда. Блеск и ничтожество советской интеллигенции»
© К.Э. Кеворкян, 2019
© Ю.М. Поляков, предисловие 2019
Юрий Поляков
Интеллигентам об интеллигенции
Книга Константина Кеворкяна «Фронда. Блеск и ничтожество советской интеллигенции» чрезвычайно необычна. Увидеть в разноголосом шуме отечественной литературы ХХ века объединяющие её начала, подсознательные рефлексы целого слоя населения, увязать воедино экономику, внешнюю и внутреннюю политику, помножить их на огромное количество конкретных человеческих судеб – по силам далеко не каждому литератору.
Это вторая книга Кеворкяна, изданная в России после сборника публицистики «Братья и небратья» – весьма сильной, на мой взгляд, работе, посвящённой взаимоотношениям Украины и России. Но если там речь шла пусть об очень близком, но все-таки ином государстве, то здесь разговор непосредственно о нас. Об образованном слое людей, к которому причисляет себя большинство читающей публики; о бесконечно пытавшейся управлять Россией интеллигенции, которая не раз приводила свой народ и государство к катастрофе.
Хотя книга читается довольно легко, но чтение это умное, заставляющее пересмотреть многие наши взгляды на день вчерашний и день сегодняшний. Огромный поток новой или малоизвестной информации, свежий взгляд на давно известные события, сотни задействованных первоисточников – все это даёт основания говорить о прорыве в изучении истории отечественной интеллигенции, когда её страсти и пороки из тайного знания для избранных становится поводом для настоящего научного осмысления.
Юрий Поляков,
писатель, публицист, драматург,
председатель Гильдии драматургов России,
Председатель редакционного совета
«Литературной газеты»
Вступление
Детям – для понимания
Эта книга субъективна, ибо в ней содержатся сотни мнений литераторов, людей искусства, политиков и рядовых граждан, которые вспоминают свои прожитые годы. И каждый из них видит истину по-своему.
Эта книга объективна, поскольку эти отдельные голоса складываются в общественное мнение, определявшее смыслы эпохи. Дух времени часто ускользает от историков, больше оперирующих сухими цифрами дат и статистических отчетов. Но цифры без человеческих судеб – это уже не сама жизнь.
Это компиляция – автор сознательно минимизировал свое участие, стремясь к тому, чтобы говорили люди и документы (подробный список использованной литературы в разделе «Библиография»). Но это и творческая работа, поскольку собранные мнения композиционно служат раскрытию единого замысла, а комментарии к ним сохраняют авторскую интонацию.
Так, во всяком случае, кажется мне, хотя моё мнение и субъективно – см. сначала.
I
Я работал над «Опасной книгой» – так называлось исследование, посвященное истории нацистской пропаганды. Естественно, по ходу дела мне приходилось просматривать множество фотографий, плакатов и кинохроники той эпохи. Затертые фото, черно-белая невысокого качества хроника… Десятилетия отделяли меня от драматических и кровавых событий того времени. Зная о моих поисках, друзья из США передали мне уникальные кадры оккупированного Харькова, цветную кинохронику 1942 года. Словно пелена упала с глаз, я увидел события такими, какими их помнили мой отец и мать, пережившие оккупацию. Цвет придал жизненность давним событиям: по знакомым с детства улицам Харькова ехала фашистская боевая техника, маршировал отряд немецких медсестер, на Благовещенском базаре одетые в лохмотья старухи просили подаяние. Будто включил телевизор и посмотрел выпуск вечерних новостей. Одно дело понимать историю разумом, другое – прочувствовать сердцем, прожить эмоциями. Реалистичность увиденного произвела на меня сильное впечатление и помогла остро ощутить то, что люди, жившие до нас, видели мир не менее ярко, чем мы, испытывали грандиозные страсти, горе, ужас, любовь…
Вроде бы очевидные истины… Так на каком же основании мы отказываем целой эпохе в ярких жизненных красках и почему так мало знаем о ней!? Многие вопросы сегодняшнего дня имеют свои ответы именно в советском прошлом – хочется кому-то этого или нет. Его нельзя перемотать как надоевший фильм – десятки миллионов людей страдали и любили, создавали наш мир и самих нас.
Человеку всегда хочется понять ход жизни: то ли придумать машину времени и познать прошлое, то ли предсказать будущее. Вот, к примеру, гениальный русский поэт Велимир Хлебников доказывал окружающим, что крупные события происходят каждые триста семнадцать лет, потом вывел новую константу, равную 84 годам. В отличие от гения, мы, простые смертные, измеряем отмеренные нам времена рождающимися поколениями, детьми, внуками. И наши внутренние ощущения подтверждает фундаментальная «Теория поколений» социологов Нейла Хоува и Уильяма Штрауса. Она научно обосновывает, что 12–14 лет – это средний возраст, когда каждое новое поколение вступает в жизнь и обретает собственные цели.
История бурь, сотрясавших наше Отечество в прошлом и нынешнем веке, является наглядным тому подтверждением. Начиная с революции 1905 года, ставшей поворотным этапом в развитии Российской империи, последовательно шли 1917 год, 1929 – год «Великого перелома», трагический 1941, смерть Сталина в 1953 году, ознаменовавшая новую веху в развитии СССР, начало брежневской эпохи – 1964–1965 годы. Дата следующего переломного цикла оказалась пропущена, пришлась на эпоху глухого застоя. Не нашедшие своего естественного выхода силы нового поколения скопились до взрывоопасной смеси, разметавшей страну в 1989–1991 годах.
Каждому поколению приходится доказывать собственную значимость в истории, завоевывать свое место под солнцем, оттесняя старших, нередко революционным путем. Такова удивительная особенность нашей страны: история меряется революциями, сломами, скачками. Между тем, обычная жизнь человеческая, текущая каждодневно, подобно реке, привлекает куда меньшее внимание историков и социологов. Общественные науки ссылаются на классиков, умопостроения строятся на авторитетных ссылках, а не на живых документах эпохи. Но «социология жизни» в ее ежедневном разнообразии не поддается универсальным формулам счастья, она рождается из жизни каждого человека в ее бесконечном переплетении с другими существами, во взаимодействии со средой обитания, социальными институтами. Эта жизнь уникальна и неповторима по сути своей – от таинства зачатия, броуновского движения жизни и ее утраты навсегда. Нас пытаются втиснуть в трафареты очередной идеологии, и, постфактум, идеология диктует волю истории – жизнь подменяется формулами.
«История наступает, когда умирает последний живой свидетель времени», – говорил выдающийся историк и социолог Лев Гумилев. Каждый день современность уносит от нас эпоху с ее уникальными носителями былого знания и дает волю домыслам. Тем ценнее свидетельства ее непосредственных участников. Мы можем осмыслить историю только если поймем мотивировку событий и поступков, состояние души разных людей в разное время – «способ мышления», как определял этот феномен философ Карл Манхейм.
«История – это, прежде всего, психология времени, психология общества, то есть психология отдельных людей, живших или живущих в нем», – удачно, на мой взгляд, сформулировал эту идею публицист Генрих Боровик в предисловии к книге воспоминаний знаменитого карикатуриста Бориса Ефимова, которую мы еще не раз будем цитировать в дальнейшем1 (1).
Бесперспективно подходить к пониманию конкретного времени, пользуясь аршином сегодняшнего дня. Пытаясь понять прошлое, мы примеряем на конкретных людей наши представления о жизни, сформированные современной школой, СМИ, государственными институтами, и, конечно, же, получаем результат очень далекий от действительности. «Сейчас у молодого поколения, читающего о тяготах, ужасах и кровавых расправах 1930-х годов, создается впечатление, будто жизнь в Советском Союзе была тогда беспросветной, мрачной, полной страха, горя и слез. Это и так, и не так. Те, кого не коснулась беспощадная рука террора, жили, как и везде, своими заботами и радостями. Видя, что положение улучшается, люди надеялись на дальнейший прогресс и полагали, что худшее осталось позади. Молодежь в большинстве своем снова заразилась энтузиазмом, работала, училась, дурачилась, влюблялась, словом, жила полной жизнью» (2).
В какой-то степени эта книга попытка понять поколение наших отцов и дедов, опираясь на их живые свидетельства и логику развития страны.
II
В записных книжках писателя Венедикта Ерофеева прописан короткий диалог:
– Кем ты работаешь?
– Фальсификатором истории… (3)
О, эта профессия всегда была востребована на просторах нашей родины! Пожалуй, ни в одной стране мира не было такого многолетнего, целенаправленного политического воспитания, работы над созданием определенного общественного мнения, самого строя мысли. И, тем не менее, могучая вроде бы система внезапно рухнула, погребая под своими обломками и само государство, и жизни сотен тысяч людей. Расхожие штампы сегодняшнего дня – «победа демократии», «цивилизованный путь развития», «независимость» и прочее не могут дать логического объяснения, почему культурная часть общества искренне приветствует самоубийственный развал государства, нищету сограждан, превращение собственной среды обитания в некий вариант банановой республики?
Видимо, причины глубже – в неком могучем стереотипе поведения, лежащем в самой основе культуры нации. Сутью же культуры являются язык, религия, ценности, традиции и обычаи общества. Если интеллигенция считает, что нынешнее время, несмотря на его очевидную абсурдность и деградацию, несоизмеримо лучше прошлого, значит, тому есть весомые причины, лежащие в основе ее мировоззрения. Что же это за уникальное мировоззрение, которое вполне искренне позволяет гибко приспосабливаться под реалии дикого капитализма, находить силы превозносить его как эталон свободы, да и вообще – что такое «свобода» в отечественном понимании, чем она отличается от понимания свободы на Западе? «Если русские пьют кока-колу, это не означает, что они мыслят подобно американцам» (С. Хантингтон).
Начнем с терминов. Имеется два определения интеллигенции: европейское, объясняющее феномен именно «русской» интеллигенции – «слой общества, воспитанный в расчете на участие в управлении обществом, но за отсутствием вакансий оставшийся со своим образованием не у дел»2, и советское – «прослойка общества, обслуживающая господствующий класс». Первое определение перекликается с привычным нам ощущением, будто интеллигенция, прежде всего, оппозиционна: когда тебе не дают места, на которое ты рассчитывал, ты, естественно, начинаешь злиться. Второе, которое без лирики, подразумевает, что власть для управления нуждается не только в полицейском, но и в духовном насилии над массами (религия, образование, СМИ), и пользуется для того интеллектуальными средствами из арсенала интеллигенции (4).
В этой раздвоенности – желании получить место, а потом в сотрудничестве с властью употребить его для управления народом (кто-то же должен реализовывать прекраснодушные планы), состоит особая прелесть интеллигентского дискурса. Она хочет управлять, эксплуатировать и очень обижается, если ее мнение не берут в расчет истинные власть имущие – вот вам и «лишние люди», и «потерянные поколения».
Но далеко не всегда интеллигенция способна управлять – даже если очень того желает. Здесь и фактор индивидуализма, свойственный большинству интеллектуалов, и нежелание подчиняться государственной дисциплине, и элементарная переоценка своих физических и умственных сил. Зато мы можем спорить до хрипоты о пути развития общества и соответствии его нашему представлению о прекрасном. Особого внимания заслуживает «либеральная интеллигенция», то есть слой интеллектуалов, исповедующих «либеральные ценности» – превалирование прав личности над правом государства, демократию, свободу слова, ратующие за саморегулирующуюся (рыночную) экономику и т. д. Они слывут, да и, по сути, являются «западниками» – людьми, полагающими, что модель Западной Европы и США наиболее отвечает чаяниям людей, а потому посильно содействующими её пропаганде в политике и экономике своих стран. А еще из подвидов имелись «белая» и «красная» интеллигенция, сегодня в моде «демократическая» и «патриотическая» интеллигенция, существуют «техническая», «научная» и «творческая» интеллигенции… В общем, несть им числа.
Исходное понятие было весьма деликатным и обозначало появление среди образованного населения Российской империи прослойки людей, ориентированной на преодоление глубокого внутреннего разлада, возникшего между народом, имперским государством и ними. «В этом смысле интеллигенции не существовало нигде, ни в одной другой стране, никогда… Никто не был до такой степени, как русский интеллигент, отчужден от своей страны, своего государства, никто, как он, не чувствовал себя настолько чужым – не другому человеку, не обществу, не Богу, но своей земле, своему народу, своей государственной власти» (5).
Обе революции 1917 года, навсегда перевернувшие бытие одной шестой части суши, готовили и пестовали как раз интеллигентные люди. И в то же время 1917 год стал идейным крахом «революционно-гуманистической» классической интеллигенции: ей пришлось от одиночного террора, от подпольных кружков и необузданной общественной критики правительства перейти к реальным государственным действиям. Реальные действия подразумевают конкретику, исполнительность, дисциплину. То есть те качества, которые у местной интеллигенции и не имелись, и не появились до сегодняшнего дня.
А. Солженицын: «Интеллигенция оказалась неспособна к… действиям, сробела, запуталась, ее партийные вожди легко отрекались от власти и руководства, которые издали казались им такими желанными, – и власть, как обжигающий шар, отталкиваемая от рук к рукам, докатилась до тех, что ловили её и были кожею приготовлены к её накалу (впрочем, тоже интеллигентские руки, но особенные)» (6).
Вспомним, что вождь Октябрьской революции В. Ленин был выходцем из образованной семьи, закончил университет (даже служил помощником присяжного поверенного) и сам был интеллектуалом, хотя и клял интеллигенцию на чем свет стоит. «Ульянов – фигура сложная, но его отношение к интеллигенции я не разделяю ни в какой степени хотя бы потому, что сам он интеллигент, и правильно Егор Яковлев3 говорил, что эта ненависть к прослойке имела у него, безусловно, характер самоненависти», – указывает популярный российский писатель и либеральный оппозиционер Д. Быков (7).
Откуда же взялся феномен Ленина? Н. Бердяев в своей основополагающей работе «Истоки и смысл русского коммунизма» подробнейшим образом анализирует роль интеллигенции в свершившейся революции: «Вся история русской интеллигенции подготовляла коммунизм. В коммунизм вошли знакомые черты: жажда социальной справедливости и равенства, признание классов трудящихся высшим человеческим типом, отвращение к капитализму и буржуазии, стремление к целостному миросозерцанию и целостному отношению к жизни, сектантская нетерпимость, подозрительное и враждебное отношение к культурной элите, исключительная посюсторонность, отрицание духа и духовных ценностей, придание материализму почти теологического характера. Все эти черты всегда были свойственны русской революционной и даже просто радикальной интеллигенции… Старая революционная интеллигенция просто не думала о том, какой она будет, когда получит власть, она привыкла воспринимать себя безвластной и угнетенной, и властность, и угнетательство показались ей порождением совершенно другого, чужого ей типа, в то время как то было и их порождением» (8).
Д. Быков в эфире радио «Эхо Москвы» поделился следующим своим рассуждением: «Интеллигенция – это не то, чтобы самые умные, не то, чтобы занятые интеллектуальными какими-то вещами. Это люди, дающие моральную санкцию на то или иное поведение народу или власти. Ну, вот, есть такая прослойка, которой народ по умолчанию доверил выдачу моральной санкции. Вообще, понятие моральной санкции в России – оно очень значимо. Вот, скажем, у Столыпина во время реформ этого понятия не было, и он остался вешателем. А у Ленина почему-то было. Потому что Ленин был воплощением многолетних чаяний той же самой интеллигенции, и плоть от плоти ее. Как он ее ни ругал, он был интеллигент – ничего с этим не сделаешь» (9).
Неспроста я беру сейчас и буду по ходу всей книги опираться на мнение не только историков или философов, но и писателей. Одной из наиболее характерных особенностей интеллигентского мировоззрения является его выраженная ориентация на художественную литературу. Ориентация эта двоякая, она в равной мере касается как самого художественного текста, так и всей сферы бытия, в которой книга создавалась. Образованному человеку в то книжное время свойственно было «лепить жизнь» с того или иного литературного персонажа (сейчас эту функцию во многом взяли «звезды» шоу-бизнеса), равно как и трактовать любую жизненную ситуацию сквозь призму литературы (так сегодня некоторые популярные телесериалы влияют на эмоциональное поведение целых групп людей). То есть жизнь по отношению к литературе оказывалась вторична. И до сих пор, когда заходит речь о типичных интеллигентах, то в качестве примеров таковых фигурируют не столько реальные люди, сколько литературные персонажи, которые выступают в качестве «эталонных» интеллигентов.
Орудием деятельности русской интеллигенции стала, прежде всего, литература. Русскую классическую литературу восторженные почитатели даже характеризовали как «наследницу и заместительницу средневековой учительной литературы» (Б. Успенский), то есть провозглашали едва ли не единственным источником достоверных знаний о внешнем мире. Литература поучала, клеймила, негодовала. А с наступлением эры всеобщей грамотности целые поколения советских школьников послушно впитывали в себя интеллигентские стереотипы – от «лишних людей» (Онегин и компания) до образа народа в лице Платона Каратаева. Литературные персонажи воспринимались как символы, часто – как примеры для подражания. А их изобретатели числились своеобразными гуру, нутряным образом слышавшими голос небес. «Поэт в России – больше, чем поэт!» Прозаик выше, чем прозаик… И вот уже писатель-бунтарь Эдуард Лимонов восклицает: «Я уверенно заявляю: человек в значительной мере есть то, что он читает. Ибо книги представляют определенные наборы идей, живых, или уже дохлых» (10).
Русская литература, особенно для интеллигенции – это набор неких идей. А идеи – штуки сложные, взрывные, особенно, ежели они находят отклик в читающих массах. «Литература – производство опасное, равное по вредности лишь изготовлению свинцовых белил» (М. Зощенко). Не стоит забывать, что практически все великие политики первой половины ХХ века работали со словом и делали это профессионально. Ленин, Троцкий, Гитлер, Муссолини, Черчилль, Рузвельт – все имели отношение к печатному слову, будучи сами писателями, журналистами, публицистами. Каменев, Зиновьев, Сталин, Молотов и прочие вожди революционной эпохи писали свои доклады собственноручно. Симптоматичны ночные кошмары, мучавшие уже глубокого старика В. Молотова: «Мне иногда снится, что завтра мне делать доклад, а я не готов… Тогда все сами писали» (11). Еще раз подчеркиваю: значение литературного слова тогдашние, весьма образованные по нынешним меркам правители осознавали и эффективно использовали. Имелось четкое понимание не просто того очевидного факта, что информация между людьми передается обыкновенно словами, но уверенность, что в психологической борьбе от мастерства владения словом, образом, метафорой, от расчетливо подброшенного лозунга или определения может зависеть судьба целой страны. Для нашей косноязычной элиты, возможно, сей факт даже покажется преувеличением.
Итак, интеллигент – это, в первую очередь, литературный тип (вроде пресловутого «лишнего человека» – не случайно эти понятия перекликаются). Литературна его сущность и литературно его происхождение: даже само слово «интеллигент» впервые проскальзывает у писателя П. Боборыкина4. То, что читает интеллигент, в той или иной степени оказывает на него влияние, особенно, если он разделяет мысли автора. Понимание «я не одинок в своих мыслях» сплачивает людей в связанный единым психологическим настроем круг единомышленников (на чем сегодня зиждется и феномен социальных сетей в интернете). А если эти книги становятся культовыми, если они сами превратились в символ, если цитаты из них являются паролем для узнавания себе подобных?
Советская литература, хотя и является прямой наследницей русской классической литературы, разительно отличается от нее в плане описания существующего общества. И связано это не только с изменением условий жизни, вытекающих из естественного развития человеческой цивилизации, но и со сменой самой общественной формации – рождением социализма советского образца и присущих ему уникальных реалий. Многие вещи мы до сих пор не можем объяснить нашим иностранным друзьям.
Инстинктивно чувствуя уникальность советского опыта, общество восславило именно те книги, которые подчеркивали отличие бытия советского человека, делали его неповторимым в масштабах земного шара. «Советская литература 1920-х годов примерно как нынешняя молодежь: на 90 процентов ужасна, но на оставшиеся 10 – гениальна, и если бы мы сегодня оказались современниками Платонова, Пастернака, Ильфа и Петрова, просто должны были благодарить судьбу…», – отмечает все тот же Д. Быков (12). В нашей работе, поскольку она не является литературоведческой, мы сконцентрируем описание литературного процесса, ограничим его анализом трех книг, которые стали культовыми для разных эпох существования Советской власти; истинных шедевров, хотя и дошедших до читателя в разное время, но которые оказали определяющее влияние на мировосприятие миллионов наших соотечественников.
Если мы посмотрим мемуары общественных деятелей и представителей советской культуры, нельзя не обратить внимание, как часто используется в них стилистика, а то и прямые цитаты из бессмертной дилогии об Остапе Бендере. Обаятельный персонаж, рожденный фантазией Ильи Ильфа и Евгения Петрова, стал культовым персонажем. Значительно меньше мы обращаем внимание, что авторы дотошно демонстрируют нам тщательно прописанное полотно всей советской жизни периода 1920-х и начала 1930-х годов. Между тем, вне окружающего контекста невозможно понять и в полной мере осмыслить успех дилогии, особенно во время хрущевской оттепели, когда они стали настольными книгами для подрастающего поколения. Реалистичность фона, на котором разворачиваются события, позволяют нам назвать дилогию подлинной энциклопедией жизни в СССР.
Как впрочем, и другое культовое произведение эпохи – «Мастер и Маргарита» Михаила Булгакова.
Созданные современниками и друзьями – Ильфом/Петровым и Булгаковым – художественные произведения дошли до читателей порознь: «Мастер и Маргарита» опубликован только в середине 1960-х годов. Поэтическая история любви в тоталитарном государстве (впрочем, обычные интеллигенты его так еще не называли), религиозное наполнение (сенсация в атеистической стране) и сатирическая составляющая, зло обличающая то, что в тридцатые виделось отдельными недостатками, а в шестидесятые оказалось родовыми пятнами всего общественного строя, обусловили грандиозный успех книги. Знание «Мастера и Маргариты» до сих пор является признаком хоть какой-нибудь образованности.
И, наконец, получившая в «эпоху застоя» огромную популярность «поэма» (как ее именовал сам автор) Венедикта Ерофеева «Москва – Петушки». Удивительный пример того, как самиздат смог породить и распространить многотысячными тиражами неказистую, казалось бы, историю едущего в электричке пьющего мужичонки – человека, ставшего символом поколения и отношения этого поколения к окружающему миру. Как и положено великому произведению, сиюминутное бытописательство и стёб со временем отшелушились, и уступили место заложенным в книге философским обобщениям.
Можно сказать, что эти три книги стали символами трех временных срезов, трех поведенческих доминант в послевоенной советской культуре: а) «12 стульев» и «Золотой теленок» – библия шестидесятников, хрущевская «оттепель», оптимизм режима (живо перекликающийся с энтузиазмом 1920-х годов, когда они и были впервые опубликованы); б) «Мастер и Маргарита» – «золотая осень» советского строя; гламур и светлая безнадежная печаль; в) «Москва-Петушки» – распад, разложение страны, ощущение, что «так жить нельзя».
Донесенные авторами и (или) угаданные читателями ноты были услышаны миллионами душ, заставили их испытывать синхронные ощущения и делать похожие выводы. Разговаривая с поколением на его языке, манипулируя устоявшимися понятиями, как сегодня, так и вчера, можно подорвать привычный порядок жизни. Крылатая фраза «Мне скучно строить социализм» от частого повторения становится лозунгом, «Рукописи не горят» – заклинанием. Литература превращается в жизнь.
«Сама художественная логика разотчуждения несет в себе уже не просто манифест свободы от мира отчуждения, но – это более важно – саму логику освобождения от него» (13).
Эти книги порождены реалиями Советской власти и, в свою очередь, формировали особое сознание советской интеллигенции, давали ей духовную подпитку, важнейшую систему опознания «свой – чужой». Таких книг в принципе было мало, может десятка полтора, но только три-четыре прорвались на массовый уровень сознания и вошли в самую плоть общества. О том и поговорим.
III
Классик пропаганды Й. Геббельс отмечал, что часто повторяемая ложь становится рано или поздно истиной. А если это не ложь, а намеки, образы, видения? Они тоже приобретают силу правды, поэтической, но истины. Повторяемые в различных ситуациях – в компаниях, в кино (в СССР дилогия Ильфа и Петрова была экранизирована), обыгранные в произведениях подражателей идеи приобретали могучую силу. Еще раз:
«У меня с советской властью возникли за последний год серьезнейшие разногласия. Она хочет строить социализм, а я не хочу. Мне скучно строить социализм», – говорит Бендер. Не это ли инстинктивная программа демонтажа системы, услышанная миллионами людей? И пусть разными путями пришли культовые книги в обиход советского интеллигента (дилогия была возвращена читателям в пятидесятые после кратковременного запрета), покойный Булгаков парадоксально «проснулся знаменитым» в середине шестидесятых, а «Москва – Петушки» постепенно просачивались к читателям все семидесятые годы), смысл их восприятия состоял в одном – в духовной оппозиции режиму.
Выдающийся публицист и диссидент А. Зиновьев как-то заметил: «Сталинская эпоха ушла в прошлое, осужденная, осмеянная, оплеванная и окарикатуренная, но не понятая. А между тем все то, что вырвалось наружу в хрущевское время, было накоплено, выстрадано и обдумано в сталинское время. Все то, что стало буднями советской жизни в брежневское время, вызрело в сталинское время. Сталинская эпоха была юностью советского общества, периодом превращения его в зрелый социальный организм. И хотя бы уже потому она заслуживает нечто большего, чем осуждение: она заслуживает понимания» (14). Добавлю от себя, что только такое понимание поможет нам в полной мере почувствовать атмосферу, в которой творили авторы произведений, оказавших столь большое влияние на последующие поколения.
А влияние действительно было. Вот мнение только нескольких самих по себе культовых персонажей советской эпохи.
Знаменитый музыкант Алексей Козлов: «Чрезвычайной популярностью у советских людей всегда пользовался образ остроумного и положительного жулика – Остапа Бендера. В послевоенные времена книги Ильфа и Петрова “Двенадцать стульев” и “Золотой теленок” официально были изъяты из школьной программы по истории советской литературы и не переиздавались до хрущевских времен. Но все читатели, от мала до велика, зачитывались их довоенными изданиями. Было очень популярным “хохмить” летучими фразами Остапа Бендера в самых разных жизненных ситуациях. Многие ходячие выражения такие, как “Может вам дать ключ от квартиры, где деньги лежат?”, стали жить своей жизнью, без всякой связи с источником» (15).
Кинорежиссер Эльдар Рязанов: «Популярное литературное, театральное или кинематографическое произведение, изобилующее меткими остротами, точными афоризмами, крылатыми словечками, всегда оказывает влияние на язык, входит, обогащает… Огромное количество оборотов, а главное – манеры, стиль выражения Ильфа и Петрова стали привычными в речи не одного поколения советских интеллигентов» (16).
Политобозреватель Генрих Боровик: «Под пером Ильфа и Петрова возникла удивительная по своей выразительности и яркости, огромная панорама житья-бытья людей при советском режиме» (17).
В 1920-е годы соавторам было дозволено многое – в разгар внутрипартийной полемики вышучивать пропагандистские клише; пародировать авторитетных советских литераторов и режиссеров (А. Белого, В. Маяковского, В. Мейерхольда и других), достижения левого искусства; издеваться над бесконечными докладами о «международном положении» и «империалистической угрозе», над шпиономанией и т. д. И читатель в пятидесятые годы с ужасом убеждался, что бичуемые языком сатиры изъяны советской жизни не только не исчезли, но, наоборот, укрепились и пустили могучие корни.
Но, разумеется, не только политической сатирой славна дилогия, иначе бы ее фельетонная популярность среди читателей иссякла бы с окончанием эпохи партийных дискуссий. Во время работы шли в ход тонкие психологические наблюдения авторов, замечательные художественные описания природы и даже творческие заначки друзей – так дивное объявление «Приехал жрец» Ильф и Петров подсмотрели в «Чукоккале» Корнея Чуковского.
Ильф и Петров были гениями юмора, о многих ли можно сказать такое? Сам мастер острого слова Леонид Утесов писал: «Я вообще считаю, долгий опыт научил, что по способности человека понимать юмор можно определить, насколько он… человек. Ведь чувство юмора присуще только человеку… И чем больше оно у него развито, тем он для меня человечнее» (18). Книги Ильфа и Петрова человечны.
Но сталинская власть оказалась не слишком человечной и не особенно смешливой. Уже при выходе второй части дилогии – «Золотого теленка» – авторы столкнулись с некоторыми проблемами. Так, в 1932 году А. Фадеев писал, что Остап Бендер – сукин сын, что НЭПа давно нет, что книга устарела и публиковать ее не стоит. В результате текст вышел отдельным изданием в США раньше, чем в СССР. «Роман, – предупреждали американские издатели, – слишком смешон, чтобы выйти на родине». Далее на американской обложке стояло: «Несмотря на предисловие советского наркома (А. Луначарского – К.К.), товарищ Сталин опасается, что “Золотой теленок” недостаточно серьезно относится к пятилетнему плану, в результате чего Америка первой знакомится с публикаций этого поразительно смешного романа» (19).
Ильф и Петров вынуждено оправдывались в «Литературной газете»: «Роман, от первой и до последней строки, напечатан в журнале и готовится к выходу отдельной книгой». И книга, действительно, вышла, но лишь благодаря вмешательству М. Горького. А Л. Фейхтвангер, к которому большевики весьма прислушивались, сказал о «Золотом теленке»: «Этот роман ценится европейским читателем не только как занимательное чтение, но и как одно из лучших произведений мировой сатирической литературы» (21). Ни больше, ни меньше.
Несмотря на то, что в еще 1938–1939 годах издательство «Советский писатель» выпустило четырехтомное собрание сочинений И. Ильфа и Е. Петрова (мало кто из тогдашних советских классиков удостоился такой чести), после войны в 1947 году дилогия об Остапе Бендере была запрещена, как и сборник очерков «Одноэтажная Америка». В официальной печати прошло несколько оскорбительных статей. В них фигурировали как бы три писателя: «Ильф и Петров, и в особенности Ильф» (Б. Горбатов); указывалось, что эти писатели принадлежали к той «южнорусской школе», которая культивировала «одесский жаргон» и тем нанесла «большой ущерб развитию художественного языка советской литературы» (А. Тарасенков); устанавливалось их неуважение к классической, в частности, гоголевской традиции (В. Ермилов) (21). И только во второй половине 1950-х годов дилогия, наконец, официально признана «классикой советской сатиры». А с другой стороны, как уже говорилось, в конце 1950-х годов романы Ильфа и Петрова стали своего рода «цитатником» инакомыслящих, которые видели в них почти откровенную издевку над пропагандистскими установками, газетными лозунгами, суждениями «основоположников марксизма-ленинизма».
Парадоксальным образом «классика советской литературы» воспринималась как литература антисоветская. И даже в самом названии «Клуба 12 стульев» (рубрики в популярной среди интеллигенции «Литературной газете», где публиковались сатирические произведения) властям и читателям чудилось что-то запрещенное! Сегодня, как флегматично замечает Э. Рязанов, «произведения Ильфа и Петрова, которые мы с детства знали наизусть, куда меньше увеселяют нынешнюю молодежь» (23). Но и в наше время «энциклопедию» жизни советского общества И. Ильфа и Е. Петрова можно поставить рядом с «энциклопедией» русского общества пушкинской поры – «Евгением Онегиным».
Содействовали росту популярности среди рядовых граждан СССР и экранизации отдельных частей дилогии знаменитыми режиссерами Л. Гайдаем и М. Швейцером. Так, «12 стульев» Гайдая посмотрели 60,7 миллионов зрителей, и она заняла третье место во всесоюзном кинопрокате5. Она же стала любимейшей комедией и самого Л. Гайдая.
В числе первых на премьеру экранизации почти антисоветской книги откликнулась главная газета страны – «Правда». Г. Кожухова в номере от 24 сентября 1971 года писала: «Оставшись самим собой, Гайдай в новой работе, на мой взгляд, во многом довел свою интонацию, свой стиль до блеска и изящества. Не эти ли же свойства объясняют то, почему мы десятилетиями поминаем добрым словом «Веселых ребят», «Волгу-Волгу», «Карнавальную ночь» – за радость присутствия на празднике мастерства?..» Но то будет позже, о Л. Гайдае и его экранизациях мы еще поговорим, а пока вернемся к рассказу о круге общения авторов дилогии. Тем более, что это имеет непосредственное отношение к предмету нашего повествования.
26 ноября 1934 года жена М. Булгакова Елена записывает в своем дневнике: «Вечером – Ильф и Петров. Пришли к М.А. (Михаилу Афанасьевичу – К.К.) советоваться насчет пьесы, которую они задумали» (24). Здесь следует сказать, что авторы литературных культовых произведений советской интеллигенции были добрыми знакомыми еще со времен работы в газете «Гудок» и составляли, по сути, приятельский кружок, о чем в дневнике супруги Булгакова есть немало пометок: «26.11.36.: Вечером у нас Ильф с женой, Петров с женой, Сережа Ермолинский с Марикой… Мне очень нравится Петров. Он очень остроумен, это первое. А кроме того, необыкновенно серьезно и горячо говорит, когда его заинтересует вопрос. К М.А. они оба (а главным образом, по-моему, Петров) относятся очень хорошо. И потом – они настоящие литераторы. А это редкость…» (25).
И дружили они до самой смерти – сначала Ильфа, потом – Булгакова: «1937, 14 апреля: «Тяжелое известие: умер Ильф. У него был сильный туберкулез»; 15 апреля: «Позвонили из Дома советского писателя – в караул к гробу… затем пошли в Камерный…» (26). И, к слову сказать, там же, в дневнике жены, писателя мы впервые встречаем название произведения, ставшего настольным для нескольких поколений советских интеллигентов: «1 марта 1938 г. У М.А. установилось название для романа – «Мастер и Маргарита». Надежды на напечатание его нет. И все же М.А. правит его, гонит вперед, в марте хочет кончить. Работает по ночам» (28). Возможно, тесное общение писателей и приводит к некой иллюзии схожести их литературных приемов. Э. Лимонов отмечает: «Мастер и Маргарита» и «12 стульев» разительно родственны (выделено мной – К.К.): разъездная бригада Воланда напоминает бригаду Остапа Бендера» (28). Плюс сатирическая составляющая обоих произведений. Однако Булгаков тоже писал не голую сатиру, но психологически достоверную книгу о своем трудном и страшном времени и его людях. Она историческая еще и потому, что насыщена точнейшими деталями быта и неповторимыми характерами людей.
После первой публикации романа в журнале «Москва» (1966–1967 гг.) И. Эренбург заметил: «Недавно опубликовали фантастический роман М.А. Булгакова «Мастер и Маргарита», написанный тридцать пять лет назад. Ершалаим – живой город, и главы, посвященные Понтию Пилату, я читал как замечательное повествование о нашем современнике, а главы, сатирически изображающие московский быт двадцатых годов, на мой взгляд, устарели» (29). Но в том-то и сила романа, секрет его притягательности для читателя 1960-х годов, что быт Москвы оставался абсолютно узнаваем, с его коммуналками, хамством, человеческой подлостью, и это узнавание вызывало оторопь. Эмигрантский литературный критик В. Завалишин писал о Булгакове: «Я не знаю другого сатирика, который создал бы столь смелые, правдивые и выразительные карикатуры на советского человека и на ту атмосферу тридцатых годов, которая сплющивала и уродовала и жизнь, и духовный и нравственный облик человека» (30).
Сам Булгаков четко понимал, что он изображает и какие наиболее эффектные, разительные приемы использует. 6–7 августа 1938 года в письме к Е. Булгаковой он пишет: «Я тут случайно напал на статью о фантастике Гофмана (ст. И. В. Миримского «Социальная фантастика Гофмана» // «Литературная учеба», № 5, 1938 г. – К.К.). Я берегу ее для тебя, зная, что она поразит тебя так же, как и меня. Я прав в «Мастере и Маргарите»! Ты понимаешь, чего стоит это сознание – я прав!» В статье Булгаковым отмечены, в частности, следующие места: «Стиль Гофмана можно определить как реально-фантастический. Сочетание реального с фантастическим, вымышленного с действительным…»; «…Если гений заключает мир с действительностью, то это приводит его в болото филистерства, «честного» чиновничьего образа мыслей; если же он не сдается действительности до конца, то кончает преждевременной смертью или безумием»; «Смех Гофмана отличается необыкновенной подвижностью своих форм, он колеблется от добродушного юмора сострадания до озлобленной разрушительной сатиры, от безобидного шаржа до цинически уродливого гротеска» (31). Вот что отличает реализм Ильфа-Петрова от гофманианы Булгакова. В. Каверин: «Нет, не был с помощью социалистического реализма создан новый Фауст. Напротив, вопреки этому «флогистону»6 мы получили поразивший весь мир своей выстраданной силой роман Булгакова «Мастер и Маргарита» (32).
Елена Сергеевна поклялась Булгакову, что роман будет опубликован при ее жизни. И действительно, в середине шестидесятых, хоть и с купюрами, но он все же был напечатан в журнале «Москва». Умирая, Булгаков завещал гонорар за публикацию первому человеку, который после выхода «Мастера и Маргариты» положит цветы на его могилу. И воля писателя его вдовой была выполнена.
Не сразу на свободу вырвалась, как выразился Каверин, «ошеломляющая новизна “Мастера и Маргариты”» (33). Хотя несколько раз «Мастер и Маргарита» готовился к публикации – и сразу после войны, и после смерти Сталина. Но безрезультатно. «19 октября [1956 г.] Днем позвонил и приехал Твардовский, привез «Мастера», сказал, что он потрясен, узнав, поняв, наконец, масштаб Булгакова: «Его современники не могут идти ни в какой счет с ним». Еще говорил много о своем впечатлении от романа, но кончил так: «Но я должен откровенно сказать Вам, Е.С., что сейчас нельзя поднимать вопроса о его напечатании. Я надеюсь, что мы вернемся к этому, когда будет реальная возможность» (34). Хрущевская оттепель «Мастера и Маргариты» не коснулась, и хорошо – возможно, он был бы унесен тогдашним литературным половодьем. Роман пришел к широкому читателю уже после «оттепели», и потому его печальное настроение как нельзя лучше ложилось в общее настроение угасших иллюзий интеллигенции, что определило его феноменальный успех. Смена социальных приоритетов оказалась связана со всплеском интереса ко всему потустороннему – от христианства до сенсационных опытов В. Мессинга, что также содействовало массовому успеху книги. Даже зловещая фигура «иностранного артиста» – «мессира» Воланда – невольно ассоциировалась с именем «Мессинг» – иностранец и артист с необычной внешностью. Теперь уже бесспорно, что роман М. Булгакова стал народным чтением. И среди миллионов его читателей числятся личности самого крупного масштаба, которые сами стали явлением культуры. Скажем, вдова популярнейшего композитора М. Таривердиева Вера особо вспоминала в интервью о «…его любимой книге “Мастер и Маргарита”, зачитанной до дыр» (35). Множить примеры даже и не вижу смысла.
Ну и, разумеется, популяризация творческого наследия Булгакова с помощью самого распространенного вида искусства в СССР – кино. Творчество Булгакова во всей его широте, а я сказал бы и идейном неприятии советской власти, можно было прочувствовать в экранизациях «Дней Турбинных» и «Бега». Кстати, за постановку «Бега» брался все тот же неугомонный Л. Гайдай, но из рамок комедии его не выпустило Госкино. Однако в начале 1970-х годов Леонид Иович вновь вернулся к Булгакову, на сей раз выбрав комедийную пьесу «Иван Васильевич». В результате – оглушительный успех фильма «Иван Васильевич меняет профессию» – одной из самых лучших советских комедий. Её посмотрело свыше 60 миллионов зрителей, которые косвенно, но все же приобщились к творчеству Михаила Афанасьевича Булгакова… Писатель Евгений Попов: «…Певец водки Венедикт – так дружно сочли недавние читатели “Мастера и Маргариты”, когда к ним в начале 1970-х со страшной силой стали прибывать самиздатовские листки с общим заголовком “Москва – Петушки”. Читатель всегда прав, читатель всегда ошибается» (36). Это сейчас мы, как и популярный писатель Е. Попов, ставим в один ряд эти разные, хотя и знаковые произведения. Но жил на свете человек, который терпеть не мог бессмертный роман Булгакова и страшно раздражался в разговоре с журналистами, если «Москва – Петушки» сравнивали с «Мастером и Маргаритой». Это сам Венедикт Ерофеев:
– Как вы относитесь к Булгакову? – спрашивает корреспондент Венедикта Васильевича.
– Прохладно. Мне не нравится. Я до сих пор не прочел «Мастера и Маргариту». Дохожу до 38 страницы и не могу, мне невыносимо скучно (37).
«(Ерофеев) Булгакова на дух не принимал. “Мастера и Маргариту” ненавидел так, что его даже трясло. Говорил: “Да, я не читал “Мастера”, я дальше 15 страницы не мог почесть!» (38).
И не прочел до конца своей жизни, “Театральный роман” ему больше нравился» (39).
Разумеется, Булгаков ничего не знал о появлении на свет нового критика его творчества – едва родился таковой, прославленный писатель почил в бозе. А вот станции Петушки Михаил Афанасьевич чужд не был, у него есть даже фельетон «Спектакль в Петушках»: «Вой стоял над Петушками! Стон и скрежет зубовный!!!» Да и некоторые персонажи «Москва – Петушки» были добрыми знакомыми Михаила Афанасьевича, например, знаменитая арфистка Вера Дулова, о чем упоминает его жена:
«29 января. (1938) Сегодня звонила днем Вера Дулова, приглашала нас первого на обед. Просила, чтобы М.А. привез и прочитал «Ивана Васильевича». Он отказался. Говорила, что на обеде будут Шостакович и Яковлевы» (40). А вот к авторам дилогии об Остапе Бендере В. Ерофеев относился с интересом и на досуге, тщательно штудируя записные книжки Ильфа, упорно постигал методологию его творчества.
Так или иначе, на свет появилась прозаическая поэма «Москва – Петушки». И она сразу прославила автора. Литературовед и друг Ерофеева В. Муравьев отмечает: «Машинопись пошла гулять в диссидентских кругах и имела бешенный “самиздатский” успех» (41). Книгу заметили и маститые писатели, например, Давид Самойлов: (Из подённых записей, 1972, 27.06): «Читаю “Москва – Петушки” В. Ерофеева. И позже (1982 г.): «Перечитывал “Москва – Петушки” Ерофеева. Превосходное произведение. В нем есть чувство идеального…» (42). Вскоре книга вышла на Западе, но все же главным ее популяризатором оставался самиздат.
Здесь нужно немного для непосвященного молодого читателя пояснить, что такое «самиздат» – явление, которое особенно стало заметным с середины 1960-х годов. Тотальный контроль над литературным творчеством в СССР был продиктован осознанием государством важности печатного слова. Писатели, которые по разным причинам не могли прийти к компромиссу с властью (либо в принципе этот компромисс не искали), занялись самостоятельным распространением своих литературных произведений. Их тиражировали под копирку на пишущих машинках, реже на копировальных машинах, с произведениями знакомились по принципу «прочти и передай товарищу».
К процессу подключились тысячи энтузиастов, бесплатно распространявших подпольную литературу. И не только литературу – в самиздате ходили и политические воззвания, исторические труды, поэтические сборники… Процесс принял такой размах, что появился популярный анекдот: бабушка сидит и перепечатывает на машинке «Войну и мир»; на недоуменный вопрос «зачем она это делает?», отвечает: «Хочу, чтобы внучка познакомилась с творчеством Льва Толстого, ведь молодежь читает только то, что ходит в самиздате». Кстати, сам процесс перепечатки самиздата способствует запоминанию текста, а его запрещенность заставляет читателя обращать особое внимает на написанное автором.
Небольшая по объему, что весьма важно для самиздата с его трудоемкостью производства, остроумная, густо замешанная на ненормативной лексике книжка с самого начала имела большие шансы на успех. Но, прежде всего, своей популярностью она обязана яркому таланту автора, представившего целую галерею типов современного ему общества, превратив обычную электричку в символ несущегося в никуда общества. Рецензент «Аргументов и фактов» Д. Вересов:
«Мы, начитанная ленинградская молодежь, наряду с обязательной (и максимально приближенной к первоисточнику) поездкой по бессмертному маршруту “Москва – Петушки”, уже в конце 1970-х включали в программу рейд по точкам общепита а-ля Кармадон и компания»7 (43). Уже в наше время анонимный рецензент в Интернете – будем считать, что это голос народа – ёмко сформулировал суть произведения Ерофеева: «“Москва – Петушки” – это книга вне времени, вне режима и вне власти. Эта книга о человеке русской национальности, таком, каким он является в самой своей глубине, под наносной модой, социальным положением и пр. И одно то, что Ерофеев смог признать эту “характерность” и показать ее в своей книге (да как! стиль великолепен до такой степени, что и сегодня, спустя почти сорок лет после написания, роман разбирается на цитаты), уже ставит автора на голову выше всех его современников» (44).
Но не только анонимы, но и звезды нынешнего литературного небосклона отдают должное Венедикту Ерофееву. Т. Толстая пишет в «Книжном обозрении», что поэма «Москва – Петушки» является «гениальным русским романом второй половины 20-го века… В. Ерофеев сказал о России точнее, глубже, с большей любовью, поэзией, жалостью, чем кто бы то ни было из пишущих в наши дни. Бессмертное произведение!» (45). А культовые поэты современности – Пригов, Иртеньев и компания подарили Венедикту Ерофееву в знак признания его заслуг свой стихотворный сборник с многозначительной надписью: «Мы все вышли из «Петушков». Преемственность, однако.
IV
Итак, три литературных героя (Бендер, Мастер и Веничка), три кластера отечественной истории: 1920-е – 1930-е, 1950-е – 1960-е годы, и, наконец, эпоха 1970 – 1980-х. То, что советские граждане шутливо классифицировали на манер искусствоведческого деления как «ранний репрессанс», «поздний реабилитанс», «современный одобрямс». Смешно, но в целом верно.
Вся самокритичность советской культуры порождена противоречием между задуманным светлым идеалом и окружающими реалиями советского социализма. По сути, в приведенном выше квазиинтеллектуальном делении истории СССР отражены основные этапы развития советского общества и его культуры. Сначала бурное революционное прошлое со всеми его социальными экспериментами и человеческими жертвами, яростными спорами и свержением всех авторитетов (1920-1930-е годы) вступило в конфликт с упорядоченным сталинским государством, и этот конфликт интересов закончился трагедией для сотен тысяч интеллигентов.
Последующая эпоха характеризуется тем, что из инструмента революционного преобразования культура постепенно превратилась в застывший канон. Ориентируясь на этот эталон, идеология стремилась внести совершенные формы жизни не только в личную, но и в общественную жизнь. Такое отношение было характерно для советского общества вплоть до 1960-х – начала 1970-х годов.
«Поколение А. Ахматовой и Б. Пастернака, А. Толстого и В. Гроссмана формировалось не в эпоху целенаправленной лояльности. А потому и не имело наследников», – считает политолог А. Уткин (46). А без наследников со второй половины 1970-х культура начала утрачивать силу своего влияния как высокий ориентир в реальной жизни людей – социализм и порожденная им культура оказались в тупике.
Дальнейший бунт литературных одиночек только подтверждал правило – восстание инакомыслящих возможно, творческое и философское осмысление мировых процессов – нет. Его отсутствие заставляет отечественную интеллигенцию вновь склониться перед опытом Запада, отречься от собственной традиции и заняться экстренной модернизацией общества, т. н. «перестройкой».
Важно отметить, что после XX съезда КПСС в стране вызревает когорта тех, кто позже был назван «шестидесятниками» – слой прозападно мыслящей интеллигенции, своеобразное восстановление (на новой основе) лагеря традиционных русских западников. Трудно переоценить значимость этого явления. Именно «шестидесятники» в 1980-1990-е годы составят пул советников и экспертов, которые развернут корабль советской государственности в сторону сближения с Западом. Именно при их идеологическом воздействии началась эпоха новых мифов, которые интеллигенция настойчиво внедряет в народное сознание: стереотипы о Сталине, о ХХ съезде, «шестидесятниках», «перестройке» и т. д.
Повышенная внушаемость современной интеллигенции связана не только с неустойчивостью ее социального статуса, метанием между интеллигентностью в классическом понимании этого слова и интеллектуализмом в буржуазном значении термина, но и с «катастрофичностью» мышления. На протяжении столетия бесконечные революции, войны, репрессии и перестройки выработали у нас привычку к гиперболизации явлений действительности, размежеванию и радикализации мнений. Социолог С. Кара-Мурза: «Говорят: СССР рухнул под грузом противоречий. Противоречия, мол, – всему причина, а перестройка лишь освободила их из-под гнета режима, и это хорошо! По этой логике, дом сгорает потому, что деревянный, а не потому, что какой-то негодяй плеснул керосина и подпалил. Поджигатель, мол, лишь освободил свойство дерева гореть» (47).
Кризис культуры, а именно его мы наблюдаем сегодня на пространстве бывшего СССР, всегда связан с кризисом философских, метафизических оснований. Речь идет об устойчивых стереотипах поведения, воспитанных самой культурой образованной части общества. Тридцать лет перестройки, независимости и реформ в нашей экспериментальной стране обнаружили небывалый отрыв интеллигенции от народа во взглядах и установках по множеству важных вопросов.
Истинная история часто не такая, какой ее описывают писатели или историки. Например, вандалы были утонченным народом, ценившим музыку и литературу, но, благодаря латинским авторам, остались в истории безжалостными разрушителями Рима, а само их имя стало нарицательным. Попытаемся сравнить эмоциональную, живую часть истории с объективными цифрами и фактами, и осмыслим, насколько велика власть эмоций в нашем современном восприятии прошлого. Попытаемся разобраться, где интеллигенция, сознательно или неосознанно, говорит неправду, в первую очередь, себе и о себе.
Глава 1
Пьянящий воздух свободы
I
По городам когда-то необъятной родины бродят толпы интеллигентных с виду людей, украшенных оранжевыми или белыми ленточками, протестующих против всего – от загрязнения природы до узурпации власти; защищающих вся – от животных до свободы слова. Когда они произносят пышные слова о создании гражданского общества, я невольно вспоминаю В. Ерофеева: «Русская интеллигенция есть группа, движение, традиция, объединяемые идейностью своих задач и беспочвенностью своих идей» (1). Перед нами, если вдуматься, совершенно нелепая претензия индивидов, которые убеждены, что если бы бытие великой страны осуществлялось с их субъективными «идеями», наша жизнь стала принципиально более «позитивной», нежели в действительности. То есть, если бы люди пошли за носителями неких идеалов, то всё бы быстро нормализовалось и зажили бы мы припеваючи.
«Всё сложно, а просто в голове у дурака», – говорил Лев Гумилев. Нелепо предполагать, что получив вожделенную «свободу слова», мы построим справедливое общество. И «демократия» не является панацеей. Но человек, уже поверивший в некий миф, начинает видеть реальность под определенным углом зрения. Такой взгляд обуславливает выборочное восприятие фактов и явлений действительности. Иными словами, он видит только то, что хочет или готов увидеть. Если индивидуум готов поверить в существование полной «свободы слова» и в то, что она основополагающе влияет на социальную «справедливость», значит – он ставит во главу угла свои собственные ценности, возможно, он журналист, писатель или представитель искусства. Ради свободы галдежа в телевизоре он готов даже терпеть некоторые неудобства. Между тем, крестьянину «свобода слова» до лампочки, для него «справедливость» – возможность трудиться и получать хорошую оплату за урожай. В том же смысле можно высказаться о рабочем и о других людях физического труда. И они тоже по-своему будут правы. Человеческие мнения, формирующиеся на основе очень ограниченной информированности, изменяются только после жестких аргументов очевидности, требующих совершить аналитическую переоценку. Это касается и интеллигенции, и народа.
К интеллигенции нередко причисляют всех людей умственного труда, но в действительности к ней принадлежат только те, кто, так или иначе, проявляют свою политическую и идеологическую активность.
В целом, интеллигенция – необходимая посредница между именно тем народом и именно тем государством, которые, по необходимости, существуют в России, Украине, Белоруссии – во многом похожих стран постсоветского пространства, выросших в единой культурной парадигме на основе общих социальных мифов. Нынешние мифологемы интеллигенции базируются (пока еще базируются) на наработках т. н. «шестидесятников», общественно-политического движения, порожденного эпохой «оттепели», сначала исповедовавших идеи «очищения» социализма от перегибов советского диктатора Сталина, либерализации внутренней жизни в СССР, пропагандировавших большую открытость общества по отношению к Западу. Часто «шестидесятники» также воспринимаются и вне политического контекста, просто как представители одного поколения, вошедшего во взрослую жизнь после смерти Сталина. Мы говорим о первых.
Беседуют культовые персонажи эпохи перестройки – журналистка и правозащитница Алла Гербер берет интервью у барда Юлия Кима:
– Но скажи, разве сегодня мы не такие же? Разве, прости за высокопарный стиль, наши души не в рубцах, наша совесть не износилась с тех пор от варварского с ней обращения? А в застрельщиках перестройки все те же неистребимые шестидесятники… (Выделено мной – К.К.)
– Хороший был заряд, его хватило на двадцать лет! Поем до сих пор, никак не можем остановиться… (2)
Алла Гербер считает, что с ее совестью обходились «варварски», покрывали «рубцами»… Так ли это на самом деле? Понятно, что факты, специфически отобранные сознанием человека и воспринятые им в русле мифа, лишь подтверждают его верования, идеологические установки и точку зрения на мир. Нас же сейчас интересует иное: что это за особый заряд такой, что его хватило на два десятилетия?
Однажды у известного русского писателя Ю. Нагибина спросили, почему «шестидесятники» так упрямо требовали возвращения к «ленинским нормам» жизни? «Мы верили, что там была правда», – последовал ответ (3). Юрий Нагибин, которого я дальше буду часто цитировать, писатель не рядовой – и талантливый, и очень популярный среди современной ему интеллигенции, оставивший после себя поразительные по откровенности дневники. Говоря о преемственности культуры «шестидесятников», поэт Андрей Вознесенский в интервью Дмитрию Быкову говорил: «…Вообще люди 1920-х годов относились ко мне лучше, чем многие современники, в них жила благодарная память об авангарде, о Маяковском, и я многим обязан их доброму отношению. Тот же Катаев, основатель “Юности”, открывавший шестидесятников… Чуковский, которого я еще застал в Переделкине…» (4) Вспоминая другого знакового поэта – Евгения Евтушенко – его умный и язвительный коллега Давид Самойлов отмечал: «Главная черта сходства Хрущева и Евтушенко состоит в том, что оба они романтики. Они оба формулируют ретроспективный идеал (Хрущев – “возврат”, Евтушенко – романтику Гражданской войны и первых лет революции)» (5). Как видим, связь с 1920-ми годами декларировалась, ею гордились, почитали за базис культуры нового поколения.
Это мнение о неразрывной духовной связи 1960-х и 1920-х годов подтверждают наблюдения вдовы поэта Осипа Мандельштама; в шестидесятые годы Надежда Мандельштам отмечала в своих мемуарах: «Сейчас многие хотели бы соединить двадцатые годы с сегодняшним днем и восстановить добровольное единство, которое создавалось в те дни. Люди, уцелевшие от двадцатых годов, ходят сейчас среди новых поколений и всеми силами стараются им внушить, что тогда был пережит неслыханный расцвет – наука, литература, театр! – и если бы все шло намеченным тогда путем, мы бы уже взобрались на самые вершины жизни… Все, чьё тридцатилетие выпало на двадцатые годы, еще и сейчас призывают вернуться в ту эпоху и снова, уже “не допуская никаких искажений”, пойти открывавшейся им оттуда дорогой» (6).
Иначе говоря, участники революции и культурная элита первых лет Советской власти не признали себя ответственными за то, что произошло после, при Сталине, и звали назад в благословенные 1920-е. Однако мемуаристка беспощадно разоблачает революционных романтиков: «…именно люди двадцатых годов разрушили ценности и нашли формулы, без которых не обойтись и сейчас: “молодое государство”, “невиданный опыт”, “лес рубят – щепки летят”… Каждая казнь оправдывалась тем, что строят мир, где больше не будет насилия, и все жертвы хороши ради неслыханного “нового”. Никто не заметил, как цель стала оправдывать средства, а потом, как и полагается в таких случаях, постепенно растаяла». И далее самое важное: «На самом деле двадцатые годы – это период, когда были сделаны все заготовки для нашего будущего: казуистическая диалектика, развенчивание ценностей, воля к единомыслию и подчинению. Самые сильные из развенчивателей сложили головы, но до этого они успели взрыхлить почву для будущего. В двадцатые годы наши карающие органы еще набирались сил, но они уже действовали. Тридцатилетние настойчиво проповедовали свою веру. Уговаривая, а потом, стращая, они повели за собой целые толпы в следующую эпоху, где отдельных голосов уже не было слышно» (7).
Они называли себя «Детьми ХХ съезда», подразумевая, что разоблачения Сталина взрастили их вольнолюбивый дух. Однако шестидесятники и по настроению, и по возрасту дети двадцатых годов, а не ХХ съезда. И это не случайно: двадцатые годы – время рождения именно советской, «красной» интеллигенции8.
Молодое государство настойчиво создавало свою, преданную именно ему, когорту специалистов, заменяя, порою насильственно, специалистов старой формации. И здесь начинаются разночтения, кто и каким образом является наследником великой русской культуры, а значит – имеет моральное право судить о пути страны в её исторической перспективе. В. Ерофеев: «Советская интеллигенция истребила русскую интеллигенцию, и еще претендует на какое-то наследство…» (9).
Существует ли преемственность от русской к советской интеллигенции – вопрос не просто нравственный, но имеющий конкретное политическое содержание; был ли пройденный путь ошибкой, а если ошибкой, то кто должен нести за нее ответственность? Это не частный интерес прослойки интеллектуалов. Интеллигенция всегда мыслила себя глаголящей частью народа. Наше интеллигентное сообщество, как правило, выдвигало не столько собственные интересы своих сочленов, сколько интересы Народа (пусть по-разному понимаемые различными интеллигентскими течениями). Отвергать ли для пользы народа существующие наработки, как недейственные, либо выдвинуть принципиально новую модель развития?
II
А. Вознесенский жаловался от имени русской интеллигенции всех времен и народов: «Что это в последнее время обвиняют интеллигенцию – она, мол, социализм придумала, а теперь и вовсе страну разрушила? Это не мы, это полуграмотные террористы, а никакая не интеллигенция». Ага! Герцен, Чернышевский, Плеханов да Бухарин, значит – «полуграмотные террористы». Однако так ли уж злонамеренны были эти высокообразованные люди? Неужели они хотели народу только зла, а нынешние интеллектуалы – исключительно добра?
«По отношению к советскому строю и ко всему советскому проекту наш нынешний культурный слой совершил, на мой взгляд, огромную историческую нечуткость и несправедливость, – пишет известный социолог С. Кара-Мурза в своей фундаментальной работе «Советская цивилизация». – Из этой несправедливости вытекает огромная ошибка, которая может нас погубить. Ныне живущая интеллигенция не проявила интереса и воли, чтобы понять суть советского строя через слово культуры, она увлеклась вторичными, а часто всего лишь политическими вопросами» (10).
Трудно с ним не согласиться: интеллигенция, самим своим статусом призванная изучать и определять культурный код общества, сегодня больше интересуется политическими шоу, нежели познанием глубинных процессов. Поверхностное осмысление приводит к простоте, такой знакомой простоте решений: отсюда примитивность политических лозунгов и целей. Легкодоступность и легкоусвояемость пропагандистского продукта приводит к своего рода привыканию. Необходимая доля перца, уксуса, усилителей вкуса в потребляемой информации присутствует (за рецептом следят опытные повара – политики, журналисты и редакторы), свои мозги как бы имеются – «чего же боле»? Мало кто задумывается, что современные методы управления позволяют рассчитать и вызвать практически любую необходимую реакцию даже хорошо образованного человека, причем в необходимой последовательности и интенсивности. И рычаги управления находятся в руках отнюдь не бескорыстных граждан, а людей, заинтересованных в продолжении процесса эксплуатации человеческих ресурсов, недр, глобального управления экономикой. Можно сколько угодно переживать у телевизора – мир оттого не изменится. Как не изменится порядок вещей в мировой экономике от уличных акций протеста, которые, к слову сказать, часто провоцируются именно сильными мира сего для свержения, скажем, неугодного правительства.
Явление не новое. Борьба с несправедливостью всегда почиталась важной функцией передовой части общества. Во времена становления марксизма образованные люди с ужасом наблюдали за беспощадными реалиями капитализма (а в некоторых странах, вроде Российской империи, помноженными вдобавок на остатки феодализма). Для многих выходом представлялась социальная доктрина, подразумевавшая передачу средств производства из частных рук в руки общества – государства, крестьянской общины, рабочего самоуправления – не важно. Важен сам принцип не стихийного, а спланированного управления процессом создания национальных богатств и их такого же разумного распределения.
В конце ХIХ – начале ХХ веков мода на социалистические идеи быстро охватила всю Европу. «Неудачники, непонятые, адвокаты без практики, писатели без читателей, аптекари и доктора без пациентов, плохо оплачиваемые преподаватели, обладатели разных дипломов, не нашедшие занятий, служащие, признанные хозяевами негодными, и т. д. – суть естественные последователи социализма», – классик социологии и очевидец описываемых событий француз Лебон ехидно описывает современных ему социалистов. – «В действительности они мало интересуются собственно доктринами. Все, о чем они мечтают, это создать путем насилия общество, в котором они были бы хозяевами. Их крики о равенстве и равноправии нисколько не мешают им с презрением относиться к черни, не получившей, как они, книжного образования» (11).
Остроумие классика, описывающего реалии Французской Республики, не совсем оправдано. Чудовищная эксплуатация людей, расслоение общества, захватническая политика великих держав вызывали протест не только у неудачников, но и у любого здравомыслящего человека, думающего о будущем общества. Нельзя расслаблено отдыхать на готовой взорваться бомбе. Другое дело, что любая набирающая популярность идея часто превращается в моду, увлекает и неуравновешенных фанатиков, и откровенных глупцов, и маргиналов, рассчитывающих в случае удачи чем-нибудь поживиться.
Конечно, и в России были увлеченные социалистическими идеями люди, причем, в немалом количестве. Показательно, что само слово «шестидесятники» оттуда, из ХIХ века, так называли разночинцев-демократов. Так что преемственность имеется уже на уровне терминологии. Вот как описывал массовое появление тогдашних «шестидесятников» на сцене истории советский этнограф и историк Л. Гумилев: «В XVIII веке Екатерина II освободила дворян от обязательной воинской службы, но в 1812 они еще дрались, и очень здорово дрались, потому что сохранилось поколение воинов-пассионариев. А дальше началось: “что делать?”, “куда идти?”, – и тут оставшимся без дела пассионариям подсунули масонские лозунги типа “Свобода, равенство, братство”. На них клюнули все эти клоповоняющие базаровы, волоховы. В общем, образовался у нас в ХIХ веке западнический субэтнос, который все время расшатывал устои государства»9 (12).
Л. Гумилев видел в этом целую систему координат, в которой догнивал дореволюционный уклад русской интеллигенции, и в своих оценках он не одинок. Писатель А. Толстой определял это умонастроение как «интеллигентщина, расхлябанность, чеховщина, которые характерны для 80-х годов прошлого (ХIХ – К.К.) столетия» (14). И вот у этой публики появилась великая цель – освобождение народа. Не находящая себе место в монархическом и клерикальном государстве свободомыслящая интеллигенция возбудилась – в ее существовании появился Высший Смысл. Н. Бердяев: «Невозможность политической деятельности привела к тому, что политика была перенесена в мысль и литературу. Литературные критики были властителями дум социальных и политических. Интеллигенция приняла раскольничий характер… она жила в расколе с окружающей действительностью, которую считала злой, и в ней выработалась фанатическая раскольничья мораль» (15). Смысл жертвенности, страдания, самоотвержения, и – непременно – трагической развязки.
Счастливая концовка не в традициях нашей великой литературы и замечательного кино. Блистательно и парадоксально описана эта связь у В. Ерофеева, который, к слову сказать, учение Л. Гумилева в свое время внимательно штудировал. Тем, кто не читал «Москва – Петушки», подскажу, что диалог происходит в разгар пьянки, когда наши люди по обыкновению переходят к обсуждению высоких материй (больше подсказывать не буду):
– Я очень люблю читать! В мире столько прекрасных книг! – продолжал человек в жакетке. – Я, например, пью месяц, пью другой, а потом возьму и прочитаю какую-нибудь книжку, и так хороша покажется мне эта книжка, и так дурен я кажусь сам себе, что я совсем расстраиваюсь и не могу читать, бросаю книжку и начинаю пить, пью месяц, пью другой, а потом…
– Погоди, – тут уж я его прервал, – погоди. Так что же социал-демократы?
– А вот и притом! С этого и началось все главное – сивуха началась вместо клико! Разночинство началось, дебош и хованщина!.. Все эти Успенские, все эти Помяловские – они без стакана не могли написать ни строки! Я читал, я знаю! Отчаянно пили! Все честные люди России! И отчего они пили? – с отчаяния пили!.. Социал-демократ – пишет и пьет, и пьет, как пишет. А мужик – не читает и пьет, пьет, не читая… А теперь – вся мыслящая Россия, тоскуя о мужике, пьет не просыпаясь! Бей во все колокола, по всему Лондону – никто в России головы не поднимет, все в блевотине и всем тяжело!.. И так – до наших времен!
Я начинаю активно цитировать выбранных нами авторов Ильфа, Петрова, Булгакова, Ерофеева. Смысл цитат в том, чтобы проиллюстрировать ключевые аспекты сознания среднего советского интеллигента на базе его культовых книг, которые часто весьма адекватно отражали действительность – в этом-то и секрет их многолетней популярности. Ну а для серьезности и наукообразности, чтобы вы не заподозрили меня в легковесности, еще одна развернутая цитата, на этот раз не из подгулявшего Венечки, а из вполне серьезной работы «Интеллигенция и свобода» классика советской культурологии М. Лотмана: «В самой природе русской интеллигенции изначально заложена некая двойственность: с одной стороны, она является результатом попытки создания образованной прослойки общества по европейскому образцу… С другой стороны… помещение ее в принципиально иной культурный контекст приводит к ее перекодировке в терминах, специфических именно для русской культуры, трансформации, в результате которой многие из исходных компонентов были утеряны, а некоторые добавлены, и, что еще важнее, большинство акцентов было смещено, например, “передвинуто” из интеллектуальной сферы в сферу нравственную» (16).
Итак, мы имеем некоторую раздвоенность: интеллигенция, по сути, подражательна Западу (а значит, и новомодным западным идеям), но в результате попадания на отечественную почву западные идеи начинают отсвечивать новыми красками. Наш социализм – это не западная интеллектуальная конструкция, но моральный императив.
Кто-то считает такой ход вещей достижением, вознесшим Советский Союз на вершины мирового господства, кто-то усматривает в отходе от западной концепции трагедию, обернувшуюся миллионами жертв. Но мало кто говорит о том, что взрастившая социалистическую революцию во благо народа интеллигенция, собственно к народу никакого отношения почти не имела. И, в первую очередь, не имела отношения к основной массе населения – крестьянству. Насколько далеки от настоящего возделывания земли были хождения за плугом Л. Толстого, так и маниловские проекты социального государства, которым бредили передовые граждане, оказались далеки от реальной жизни и истинных чаяний народа, ради которого они все сочинялись. Но те, кто не принимал новомодных словес о «всеобщем счастье» в случае выполнения тех или иных условий, те, кто предполагал большую сложность социальных процессов, автоматически попадал в число ретроградов, консерваторов, шовинистов, короче – врагов «прогрессивного».
Удивительную моду мы наблюдаем в начале ХХ века среди образованных слоев Российской империи: интеллигенты, отрицающие интеллигентов, интеллект, презирающий интеллект и полученное буржуазное образование. Радикалы порывали с прошлым, считая себя людьми новой формации, лучше других знающими, что необходимо окружающим. Но, как и во всякой секте, мнение вне своего круга ими не учитывалось. Оплакивая утраченную в результате кровавой революции страну, П. Струве справедливо указывает: «Россию погубила безнациональность интеллигенции, единственный в мировой истории случай – забвение национальной идеи мозгом нации» (17). Согласно мнению «передовых» слоев общества, масса косна и консервативна, просветить ее и привести к прогрессивным идеям – есть долг мыслящего патриота. То, что у массы есть свой накопленный многими поколениями опыт, предпочтения и коллективный разум, реформаторам как-то в голову не приходило. И не приходит.
III
Революции 1917 года первоначально являлась эманацией либеральной гуманитарной интеллигенции. Красивые слова, лозунги… Однако уже в самое ближайшее время стало очевидно, что поэтическая составляющая любой революции не отменяет вопросы функционирования экономики, государственной бюрократии, воинской дисциплины. Того, что всегда противно настоящему революционному романтизму. Писатель М. Пришвин в своих дневниках заметил: «Разум русского политического сектанта (интеллигента)… это особое болезненное состояние, в котором… личность разрушается или в пассивном анализе (меньшевики), или в скором действии по схеме, созданной этим «разумом» (большевики)» (18). Что лучше: активное действие или анализ, революция или эволюция? Различное политическое толкование актуальных вопросов различными частями общества и силовое решение вопроса путем Гражданской войны и последующих репрессий надолго загнали проблему внутрь, позже трансформировав ее в проблему взаимоотношений государственной бюрократии и творческой интеллигенции. Но государство – это паровая машина для реалистов, а не парусник для романтиков.
Государство нуждалось в практиках, в управленцах. По мере воссоздания государственной машины (применительно к периоду 1920-х гг.), вопрос отношений власти и интеллигенции стал вопросом взаимоотношения двух технических подвидов – интеллигенции, находящейся у власти и якобы выражавшей интересы «трудового народа», и прочих, оставшихся вне процесса. Причем, первые, «победители», отличались крайней степенью нетерпимости и самоуверенности, продиктованной их прогрессистским воспитанием. Бессмертная фраза: «Интеллектуальные силы рабочих и крестьян растут и крепнут в борьбе за свержение буржуазии и ее пособников, интеллигентиков, лакеев капитала, мнящих себя мозгом нации. А на деле это не мозг, а говно». Автор – потомственный русский дворянин, интеллигент до мозга костей В. Ульянов-Ленин. Проще всего обидеться, дескать, «сам дурак». Но, положа руку на сердце, так уж ли неправ оказался вождь пролетариата насчет «лакеев капитала»?10
Что могло объединить эти две интеллигенции – «передовую», захватившую власть, и всю прочую? На заре Советской власти, в 1919 году отец евразийства В. Вернадский писал: «Сейчас главнейшей силой, спаивающей новое русское государство, будет являться великая мировая ценность – русская культура во всех ее проявлениях» (19). Культура! Распространение ее в огромной, почти неграмотной стране! Казалось, эта высокая цель, будет признана общей всеми, ибо просвещение народа испокон века считалось важнейшим вопросом преобразования государства на новых, прогрессивных основах. Проверка истинных чувств наступила быстро: выяснялось, что не так сей народ хорош, как снилось дореволюционным барышням. И офицеров на штыки поднимал, и усадьбы жег, и желчных, полных ненависти к соотечественникам слов И. Бунина в «Окаянных днях» ох как заслужил.
Не был народ ангелом или богоносцем. И многие, особенно в лагере проигравших Гражданскую войну, остро в нём разочаровались. Остались либо самые верные, не боявшиеся черной работы, либо те, кто просто не мог этой работы избежать. Отмечая пафос социального творчества 1920-х годов, надо понимать, что массы создавали новые общественные отношения противоречиво и зачастую примитивно, в меру собственных представлений и сил. Однако большевики, в отличие от либеральной интеллигенции, не отшатнулись, не испугались противоречия между низким уровнем культуры народа и необходимостью включения его в процессы модернизации страны.
Большевики (по сути, радикальные левые интеллигенты) почти насильно втягивали в культурную революцию огромные массы простого люда – народа, который с давних времен видел в образованности только барскую забаву, а порой и просто враждебную силу. Вспомним, как в классическом советском кинофильме «Чапаев» главный герой, глядя на идущих парадным строем в «психическую атаку» белых офицеров, произносил только одно слово – «интеллигенция». Культурная революция потому и стала процессом противоречивым, разнонаправленным, поскольку на фоне всеобщего бескультурья и малограмотности знания, которыми обладали образованные люди, выглядели, как элитная собственность, которую невозможно конфисковать.
Новое государство постоянно балансировало на грани необходимости и ненависти. Необходимости в квалифицированных специалистах и ненависти к их прошлому. Большевики в своем фанатичном неприятии свергнутого строя отправляли на свалку истории тех, кто составлял костяк дореволюционного государства – чиновников, преподавателей, офицеров. Среди нищих 1920-х годов не редок был интеллигент «из бывших», который на французском, немецком и английском языках просил на хлеб, протягивая руку за подаянием11.
Поначалу бывшая интеллигенция принципиально не принималась в расчет новыми строителями мира. Ей предоставили возможность прозябать на периферии общественного сознания, как монархисту Хворобьеву из «Золотого теленка»: «Он, когда-то попечитель учебного округа, принужден был служить заведующим методологическо-педагогическим сектором местного Пролеткульта. Это вызывало в нем отвращение. До самого конца своей службы он не знал, как расшифровать слово “Пролеткульт”, и от этого презирал его еще больше. Дрожь омерзения вызывали в нем одним своим видом члены месткома, сослуживцы и посетители методологическо-педагогического сектора».
Слово «интеллигент» стало синонимом никчемного, далекого от жизни человека, чуждого трудящимся массам. «Бывшие», может, и рады были бы служить социалистическому отечеству, но послереволюционное поколение интеллектуалов их всячески отталкивало, видя в них политическую опасность большую, нежели потенциальную пользу.
Отсюда впадение в другую, антисоветскую крайность: дескать, кого отринула Советская власть – сплошь хорошие и дивные люди. Вот здесь и кроется одно из зерен грядущих разночтений. Сегодня уже принято с сочувствием относиться к духовным исканиям одного из самых знаменитых персонажей Ильфа и Петрова – незабвенного Васисуалия Лоханкина. Хотя именно подобные «искатели справедливости» внесли в дореволюционное время немалую лепту в радикализацию русского общества и дискредитацию духовных ценностей, «так что обличители соавторов могли бы не столь поспешно и безоговорочно принимать Лоханкина в свои ряды и брать под защиту» (21). Лоханкин – это не просто собирательный образ. «Роман “12 стульев”, надеюсь, все из вас читали, – сейчас я цитирую Валентина Катаева, брата одного из соавторов романа Е. Петрова. – Замечу лишь, что все без исключения его персонажи написаны с натуры, со знакомых, друзей (выделено мной – К.К.)» (22). Выписан и Лоханкин, типаж которого был массово представлен в 1920-е годы.
Бессмертна сцена насильственного кормления Васисуалия:
– Это глупо, Васисуалий. Это бунт индивидуальности.
– И этим я горжусь, – ответил Лоханкин подозрительным по ямбу тоном. – Ты недооцениваешь значения индивидуальности и вообще интеллигенции…
– Ешь, негодяй! – в отчаянии крикнула Варвара, тыча бутербродом. – Интеллигент!
Интеллигенция принялась с интересом изучать свое отражение, изучать сочувственно, сопереживая, ведь «сопереживание» тоже показательная способность настоящего интеллигента. Лоханкин в глазах инакомыслящих становится едва ли не положительным героем, человеком, несправедливо пострадавшим от бесчеловечного режима. Сочувствующих пытался одернуть еще Аркадий Биленков – одна из звезд советского литературоведения 1950–1960 годов: «Ильф и Петров… осмеяли “Васисуалия Лоханкина и его значение”, “Лоханкина и трагедию русского либерализма”, “Лоханкина и его роль в русской революции” Авторы осуждали Лоханкина со всей решительностью эпохи, в которую создавались их книги. И они, безусловно, были правы (выделено мной – К.К.). Такого интеллигента и такое значение его, несомненно, следовало осмеять. Писатели видели вокруг себя… большое количество прототипов. А что не увидели, восполнили самоанализом» (23).
Двадцатые годы требовательно заставляли идти за собой, в то время, когда многим, потрясенным революцией, Гражданской войной и сменой общественного строя, хотелось просто жить. Но они сразу выпадали из бурно вертевшейся карусели общественной жизни и теряли все. В. Шкловский в газетной рецензии на «Золотого Теленка» указывал: “Золотой теленок” совсем грустная книга… Люди на автомобиле (Бендер и компания – К.К.) совсем живые, очень несчастливые… А в литерном поезде у журналистов весело. Весело и у вузовцев… Дело не в деньгах, не в них несчастье, дело в невключенности в жизнь» (24).
Снова в отечественную литературу возвращается хорошо знакомый ей тип «лишнего человека». И этот «лишний» прекрасно сопрягается с самоощущением множества людей. Возьмем, к примеру, встречу Остапа со студентами: «В студентах чувствовалось превосходство зрителя перед конферансье. Зритель слушает гражданина во фраке, иногда смеется, лениво аплодирует ему, но, в конце концов, уходит домой, и нет ему больше никакого дела до конферансье. А конферансье после спектакля приходит в артистический клуб, грустно сидит над котлетой и жалуется собрату по Рабису12 – опереточному комику, что публика его не понимает, а правительство не ценит. Комик пьет водку и тоже жалуется, что его не понимают. А чего там не понимать? Остроты стары, и приемы стары, а переучиваться поздно».
Реванша пришлось ждать слишком долго, а потому в современных оценках дилогии нынешние бунтари не стесняются: «Двенадцать стульев» – обывательский ночной горшок, слизь и блевотина», – ярится Э. Лимонов (25). Более наукообразно рассуждает И. Шафаревич: «Книги Ильфа и Петрова, приобретшие такую громадную популярность, были далеко не безобидным юмором. Говоря коммунистическим языком, они “выполняли социальный заказ”, а по более современной терминологии “дегуманизировали” представителей чуждых, “старых” слоев общества дворян, бывших офицеров, священников. То есть представляли их в таком виде, что их “ликвидация” не будила никаких человеческих чувств» (26). И в последнем утверждении доля истины имеется.
Интеллектуалы советского призыва имели за спиной опыт Гражданской войны и ЧК. Например, Е. Петров откровенно признавался: «Я вел следствия, так как следователей судебных не было, дела сразу шли в трибунал. Кодексов не было, и судили просто: “Именем революции”…» (27). А ведь такие слова, если вы забыли, произносились при расстреле. У многих выдвиженцев большевиков руки были по локоть в крови своих сограждан, виновных лишь в том, что они не приняли власть большевиков, а чаще всего расстрелянных просто как заложники.
Да и старший брат Е. Петрова – знаменитый писатель В. Катаев – тоже всякого насмотрелся: до революции ученичествовал у И. Бунина, служил офицером, награжден за храбрость и едва не был расстрелян красными. «В нем есть настоящий бандитский шик», – говорил о Катаеве тонко чувствовавший людей О. Мандельштам13. Биографии авантюристов – братьев Катаевых – лишь песчинки из многих тысяч таких же, поднятых волной революции. Удивительное сборище пассионариев начинало возводить советский культурный проект в противостоянии со старой интеллигенцией, разномастными лоханкиными, преображенскими, барменталями…
«Я ловлю себя на мысли, что рай будущего, коммунистический рай будет состоять из одесситов, похожих на Багрицкого»14, – как- то заметил один из самых заметных писателей «одесской школы» И. Бабель. К школе относились сам И. Бабель, Э. Багрицкий, В. Катаев, И. Ильф, Е. Петров и многие другие из первого поколения истинных советских писателей. «Коммунистический рай» предназначался для них.
Молодые советские писатели, и прочая «красная интеллигенция» чувствовали себя при новом положении дел неплохо.
Они, как могли, свой строй пропагандировали и защищали, в том числе и словом. Эта, выдвинутая Советской властью публика, категорически не принимала остатки русских дореволюционных классов. В них она видела и конкурентов в стране, где грамотность была на вес золота, и идеологических противников, которые не смирились с воцарением новых хозяев жизни. У власти закрепились лишь те «из бывших», кто собственно входил в организацию большевиков, состоял в родственных связях с коммунистической элитой или очень громко декларировал ей свое одобрение, вроде поэтов В. Маяковского или В. Брюсова. Шестидесятники середины ХХ века являлись идеологическими наследниками этих победителей, «комиссаров в пыльных шлемах».
IV
Отброшенная ходом событий дореволюционная интеллигенция в массе своей погибла под колесами победоносной колесницы новых правителей – либо в битвах Гражданской, либо в нищете послевоенных лет. Сотни тысяч эмигрировали, как Ф. Шаляпин или А. Вертинский15. Но оставались и другие ровесники века, люди образованные, интеллигентные, свободомыслящие – не эмигрировавшие, не погибшие, находившиеся в расцвете творческих сил. На них в 1920-е и начале 1930-х годов шла непрерывная охота. В пьесе А. Афиногенова «Чудак» один из героев говорит: «Ты забыл, верно, кто мы такие? Мы – канцелярские крысы, беспартийные интеллигенты… Нам нужно молча идти своей дорогой»16 (28). Один из них – бывший белогвардейский военврач М. Булгаков.
В мае 1931 года Булгаков писал своему другу и коллеге В. Вересаеву: «Занятость бывает разная. Так вот, моя занятность неестественная. Она складывается из темнейшего беспокойства, размена на пустяки, которыми я вовсе не должен был бы заниматься, полной безнадежности, нейрастенических страхов, бессильных попыток. У меня перебито крыло» (29). Отчаяние писателя продиктовано своей очевидной невостребованностью, враждебным отношением новой интеллигенции ко всему, что было дорого Михаилу Афанасьевичу. Но притом страна прекрасно без Булгакова обходилась – жила, строила, любила.
Творческая интеллигенция старой формации была покорена сравнительно быстро: к началу 1930-х недовольные либо убрались из страны, либо прикусили языки, либо втоптаны в грязь. Сложнее власти приходилось с технической интеллигенцией, которая обладала прочными и, самое главное, остро необходимыми в тот момент знаниями (особенно во время «великого рывка» первых пятилеток). И на протяжении долгих лет техническая элита страны составляла некую автономию – власть с ней считалась, хотя и неуклонно размывала, заменяя старых специалистов молодыми, преданными ей кадрами.
Свою версию трансформации технической интеллигенции в 1920-е и 1930-е годы дает А. Солженицын: «…как раз техническая, стоявшая на прочной деловой почве, реально связанная с национальной промышленностью и на совести не имевшая греха соучастия в революционных жестокостях, значит, и без нужды сплетать горячее оправдание Новому Строю и к нему льнуть, – техническая интеллигенция в 20-е годы оказала гораздо большую духовную стойкость, чем гуманитарная, не спешила принять Идеологию как единственно возможное мировоззрение, а по независимости своей работы и физически устояла притом. Процессы Шахтинский, Промпартии и несколько мелких в обстановке уже общей напуганности в стране успешно достигли своей цели. С начала 30-х годов техническая интеллигенция была приведена также к полной покорности» (31).
У Солженицына речь идет о нашумевших процессах, предшествующих политическим судилищам конца тридцатых, которые почему-то считаются едва ли не главными событиями в советской истории. В конце 1930 – начале 1931 года было официально объявлено о разоблачении сразу двух «вражеских» центров – «Промпартии» во главе с выдающимся инженером Л. Рамзиным и «контрреволюционного заговора», возглавляемого известным историком, академиком С. Платоновым. 6 апреля 1931 года мнимый «защитник интеллигенции» (лживая версия сегодняшнего дня) Н. Бухарин громогласно заявил, что «квалифицированная российская интеллигенция… заняла свое место по ту сторону Великой Октябрьской революции… Речь идет о целом слое нашей технической и научно-исследовательской интеллигенции, который оказался в лагере наших самых отъявленных, самых кровавых врагов… С врагом пришлось поступить как с врагом. На войне, как на войне: враг должен быть окружен, разбит, уничтожен» (32).
Не более чем через пять лет, все сумевшие выжить из этих «самых отъявленных врагов» были возвращены к работе. А Бухарин, расстрелянный в 1938 году, так и не узнал, что инженер Л. Рамзин в 1943-м был увенчан самой престижной наградой – Сталинской премией. В таких удивительных метаморфозах, а их было множество в то время, со всей яркостью выразился государственный поворот, который Л. Троцкий и многие другие объявили «контрреволюцией».
Что же произошло в СССР за несколько лет, если пламенный революционер был казнен, как и множество его единомышленников, а бывшие осужденные «монархисты» и прочие «контрреволюционеры» оказались обласканы властью? В чем суть «советского термидора», ежели использовать для описания этого процесса определение Троцкого? Напомню, что термидор – это месяц в календаре Французской революции, когда (27 июля 1794 года) в революционной Франции произошел государственный переворот. Пришедших к власти политиков, укротивших, наконец, кровавую вакханалию якобинцев, называли термидорианцами. По сути, они расчистили дорогу к власти Наполеону.
Трагичность сталинской эпохи состояла в том, что в тех исторических условиях сталинизм явился закономерным продуктом обеих революций 1917 года и самым простым способом для социалистического общества отстоять свое право на существование. Большевики похоронили надежды на рай, попытавшись построить этот рай на самом деле.
Вернемся к рассуждениям Солженицына о трансформации советской интеллигенции при Сталине: «В 30-е же годы совершилось и новое, уже необъятное, расширение “интеллигенции”: по государственному расчёту и покорным общественным сознанием в неё были включены миллионы государственных служащих, а верней сказать: вся интеллигенция была зачислена в служащих, иначе и не говорилось и не писалось тогда, так заполнялись анкеты, так выдавались хлебные карточки. Всем строгим регламентом интеллигенция была вогнана в служебно-чиновный класс… С тех пор и пребывала интеллигенция в этом резко увеличенном объеме, искажённом смысле и умаленном сознании» (33).
А. Солженицына раздражает факт количественного роста прослойки, который, по его мнению, существенно отразился на качестве интеллектуального слоя общества. Смешались понятие «советский служащий» и «интеллигенция». Но количественный рост образованного класса закономерен в стране, совершившей культурную революцию, создавшей мощную промышленную базу, нуждающейся в ее техническом обслуживании, создающей передовые вооружения и т. д. А вот удельное количество «пророков» на каждую сотню интеллигентов действительно снизилось. Одновременно само слово, наконец, перестало считаться ругательным. Быть образованным человеком стало престижным. Помните, Иван Бездомный у Булгакова еще не до конца уверен в интеллектуальных способностях профессора Стравинского («Он умен, – подумал Иван, – надо признаться, что среди интеллигентов тоже попадаются на редкость умные. Этого отрицать нельзя!»). А в конце романа Бездомный уже сам профессор и образованный человек.
Следуя логике А. Солженицына – сельский учитель, бухгалтер, скромный чиновник не может быть интеллигентом. Мы видим четкое стремление писателя отделить себя от рядовой интеллигенции, ибо «настоящий» интеллигент – это существо сверхдуховное, тонкозвучное и воздушное. Правда, в квартире у такого духовного существа, как я видел не раз, запекшаяся пыль и подозрительно пахнет кошками. Духовной особе не до таких мелочей – ей стихи и нравственную борьбу с режимом подавай.
Впрочем, к концу сороковых репрессии и тяжелейшая война выбили из интеллигенции всякое желание воевать с режимом в открытую. Максимум, надеялись на определенную его либерализацию.
«И в конце войны, и сразу после нее, – вспоминал К. Симонов, – довольно широким кругам интеллигенции казалось, что должно произойти нечто, двигающее нас в сторону либерализации… послабления, большей простоты и легкости общения с интеллигенцией хотя бы тех стран, вместе с которыми мы воевали против общего противника…» (34). Однако реалии оказались прямо противоположны ожиданиям.
Эйфория после победоносной войны, несомненные успехи в деле восстановления хозяйства, мощь пропагандистской и репрессивной машины – всё вроде бы работало на создание монолитного общества. Но микротрещины уже обнаружились на полированном граните сталинской империи. Идеологическому остракизму подвергалось все больше и больше произведений, которые раньше одобрялись и признавались. «Мое поколение вынуждено было зачастую из-под полы читать книги И. Ильфа и Е. Петрова, многие стихи С. Есенина…сатирические рассказы М. Зощенко… Всего не перечесть!» (35). Советский строй вступил в конфронтацию не с темной и презираемой крестьянской массой, как то происходило во время коллективизации, а со своей главной опорой – городом. Точнее, его наиболее динамичной составляющей – новой советской интеллигенцией.
Нарастал разрыв между новым социальным типом (молодого образованного горожанина среднего достатка) и строем жизни, приспособленным для удовлетворения простых нужд простых людей, что стало объективной причиной нарастающего недовольства. С. Кара- Мурза: «В старших классах и потом, в студенческие годы, было сильное ощущение, что ты – хозяин страны.
Не у меня одного, многие потом это отмечали… В отличие от школы, в университете было уже довольно много ребят, которые думали иначе и ощущали себя не хозяевами, а жертвами и противниками советского строя» (36). Советский строй медленно отвечал на принципиально иные потребности растущего городского населения, особенно молодежи. Назревали важные перемены.
V
«Воздух свободы», который сыграл со всем нашим обществом злую шутку, один из типичных штампов эпохи «оттепели». Дескать, именно он виноват в том, что целое поколение оказалось инфицировано вирусом вольнолюбия и непокорства. Но следы вируса мы наблюдаем еще раньше – в революционных, все сметающих двадцатых годах. Поколение «оттепели» рождено (в самом прямом, физиологическом смысле) в конце 1920-х – начале 1930-х – это дети тех самых комсомольцев-энтузиастов, либо затюканных ими интеллигентских отпрысков, либо коллективизированных крестьян. В их генетической памяти, в семейных рассказах, безусловно, жил дух послереволюционной эпохи. Они любили своих родителей, подражали им, восхищались романтикой их юности – это естественно. Рожденный в 1930 году человек, который, допустим, заканчивал вуз в год смерти Сталина, в 1953-м, входил в новую эпоху полным сил и желаний.
Политическое же рождение движения «шестидесятников» историки, как правило, связывают с ХХ съездом КПСС (1956 г.), развенчавшим культ личности Сталина. Так и с мифологемой ХХ съезда, который определенной частью общества выбран точкой нового летоисчисления. Ведь, если быть объективным, работа по либерализации общества, получившая позже название «хрущевской оттепели» началась много раньше, сразу же после смерти Сталина. Еще после Указа 27 марта 1953 года об амнистии, принятого по инициативе Л. Берии, к осени того же года вышли на свободу около 100 тысяч (из 580 тыс.) политических заключенных, имевших небольшие сроки. Также на пленуме ЦК, 2 апреля 1953 года, когда не прошло и месяца после смерти Сталина – тот же Берия обнародовал факты, что Сталин и Игнатьев злоупотребили властью, сфабриковав «дело врачей».
Не вдаваясь в оценку мотивов инициатив Берии в апреле-июне 1953 года, нельзя не признать, что в его предложениях по ликвидации ГУЛАГа, освобождении политзаключенных, нормализации отношений с Югославией содержались все основные меры «ликвидации последствий культа личности», реализованные Хрущевым в годы «оттепели». Летом последовала короткая и яростная борьба за власть между Берией и Хрущевым, и если бы победил первый, безусловно, именно его бы «шестидесятники» прославляли бы как великого реформатора.
«Почему?», – спросите вы. Отвечаю.
В своих воспоминаниях Хрущев, который еще недавно был из немногих членов Политбюро, кто лично участвовал в допросах заключенных, а ныне прославленный в веках «освободитель», пишет: «К 50-м годам у меня сложилось впечатление, что, когда умрет Сталин, нужно сделать все возможное, чтобы не допустить Берию занять ведущее положение в партии, потому что тогда конец партии. Я даже считал, что это могло привести к потере завоеваний революции, что он повернет развитие в стране не по социалистическому пути, а по капиталистическому» (37). Слышите, «по капиталистическому»!
Вслед за арестом и расстрелом Л. Берии по стране интенсивно распространялась информация, что он намеревался распустить колхозы и создать индивидуальные фермерские хозяйства. Берии и его подручным инкриминировали то, что они выступали за создание в СССР рыночного хозяйства и организацию совместно с капиталистическими фирмами смешанных предприятий. Исходя из озвученных тезисов, можно сказать, Берия – отец перестройки, последовавшей спустя тридцать лет после его смерти. Далее, уже после падения Берии, к 1 января 1955 года были освобождены еще 170,9 тысяч человек. То есть около половины политических заключенных получили свободу еще до того момента, когда Хрущев обрел единоличную власть (он стал полновластным правителем лишь 8 февраля 1955 года, отстранив Маленкова с поста предсовмина). А к 1956 году, к ХХ съезду партии, открывшемуся 14 февраля, уже обрели свободу более 80 процентов политзаключенных. Между тем, до сего времени широко распространено мнение, что будто бы только после хрущевского доклада на ХХ съезде действительно началось освобождение политзаключенных. Как видим, это не соответствует действительности.
Что же до самого хрущевского доклада, то его история такова. Академику П. Поспелову было поручено подготовить к XX съезду КПСС доклад «О культе личности и его последствиях». Однако на второй день съезда, 15 февраля 1956 года, Хрущев срочно перепоручил эту работу Д. Шепилову. «Он дал мне полный карт-бланш, – вспоминал Дмитрий Трофимович. – …При этом никаких особых материалов у меня под рукой не было, только текст Поспелова…» Шепилов писал два с половиной дня. «Рукопись отдал Хрущеву, а сам поехал на съезд. Когда он потом читал доклад, я находил в нем свои целые абзацы. Но текст кто-то перелопатил». Помимо внесения возможных диктовок лично Хрущева (он «сам никогда не писал») Шепилов допускал вмешательство хрущевских помощников Лебедева и Шуйского (38). Но самое примечательное состоит в том, что при этом были совершенно обойдены законные, уставные коллегиальные органы и нормы выпуска такого рода документов.
Как модно говорить, доклад произвел эффект разорвавшейся бомбы. Людям становилось плохо прямо во время заседания. Но значительно важнее оказались его отдаленные последствия, которые тогда предвидеть не мог никто. Писатель, автор самого термина «оттепель» (по названию его популярной в то время повести) И. Эренбург рассуждал в своих мемуарах: «Конечно, сразу после съезда, как и потом, я встречал людей, осуждавших разоблачение культа; они говорили о “роковом ударе”, якобы нанесенном идее коммунизма. Видимо, они не понимали, что пока существует социальное уродство капитализма, ничто не сможет остановить наступление новой экономики, нового сознания» (39). Сегодня мы наблюдаем абсолютный крах умопостроений знаменитого писателя, которого смело можно отнести к прозападному крылу российской словесности. Ведь Эренбург прекрасно знал Запад, подолгу там жил и о язвах капитализма знал не понаслышке, в отличие от его либеральных последователей. Он понимал, что не надо путать экскурсию с эмиграцией.
Некоторые говорили и о том, что у Н. Хрущева были личные причины мстить Сталину. Тот вроде бы приказал расстрелять его сына Леонида за воинское преступление. Тема важная и ее стоит коснуться поподробней. Так звучит популярная версия: «Хрущев не мог простить Сталину гибели своего сына Леонида, расстрелянного по приговору военного трибунала… Когда Сталин сказал: “В сложившимся положении я ничем вам помочь не могу, ваш сын будет судим в соответствии с советскими законами”, Хрущев упал на колени, умоляя, он стал ползти к ногам Сталина, который не ожидал такого поворота дела и сам растерялся… Сталин был вынужден вызвать Поскребышева и охрану. Когда те влетели в кабинет, то увидели стоявшего у стола Сталина и валявшегося в судорогах на ковре Хрущева…» (40).
Живописный рассказ, однако, более правдоподобной представляется версия гибели Леонида Никитовича в бою. Известно, что после того, как сын Хрущева не вернулся с боевого вылета, на его поиски были брошены огромные силы. «Командующий 1-й воздушной армией генерал-лейтенант авиации Худяков в течение месяца ждал результатов поисков Леонида… Все тщетно. Леонид как сквозь землю провалился. И Худяков направил бумагу Никите Сергеевичу: “В течение месяца мы не теряли надежды на возвращение Вашего сына, но обстоятельства, при которых он не возвратился, и прошедший с того времени срок заставляют нас сделать скорбный вывод: что Ваш сын – гвардии старший лейтенант Хрущев Леонид Никитич пал смертью храбрых в воздушном бою против немецких захватчиков”» (41). Я тоже думаю, справедливо предположить, что сын Никиты Сергеевича сложил голову в боях за Отечество, а некие личные причины, заставляющие приписывать события ХХ съезда лишь бытовой мести Хрущева Сталину, есть чистой воды черный пиар.
Симптоматично само появление такой легенды – люди искали разумного объяснения внезапного свержения кумира его недавним соратником. Многие мифы создавались веками и веками гасли, рассеивались, забывались. А ранней весной 1956 года миф о Сталине был разбит сразу, в один час. Видимо, партийное руководство рассчитывало, что толпа охотно растопчет ногами повергнутого деспота. Казалось, страха нет – топчите! Просчет состоял в том, что партийная верхушка всё же не рискнула тогда выплеснуть всю правду в народ – доклад Хрущева оказался полузасекречен. Сознательное сообщение неясных, противоречивых или двусмысленных данных оставляет впечатление неудовлетворенности (что от нас скрывают?) даже после того, как становится доступной более подробная информация.
Трудность перепрограммирования состоит не во вбросе новых впечатлений или свежих идей, а в изменении уже утвердившегося мнения. Многие просто не поверили, инстинктивно (и во многом справедливо) угадывая за сенсационным разоблачением Сталина политическую возню кремлевских группировок. Сегодня о тех сомневающихся мало говорят, поскольку они не вписываются в концепцию радостного освобождения от сталинского ига, принесенного хрущевской демократизацией. А значит – ставится под сомнение вся идеология «шестидесятников». Да и тогда, разумеется, информация о массовом недовольстве «освобожденных» была засекречена.
А информация имелась, и неутешительная. Так, сразу после съезда, 5 марта 1956 года, на родине Сталина, в городе Гори начались массовые беспорядки. В годовщину смерти вождя к домику, где родился «отец народов», пришло около 50 тысяч человек, главным образом молодежь. Начался стихийный митинг. Выступавшие на площади уверяли толпу, что она не одинока, что подобные митинги проводятся и в других городах СССР. Заодно ругали Хрущева и все московское начальство за клевету на Сталина. Волнения быстро перекинулись в Тбилиси, где толпа собралась у Дома правительства и под продолжительные гудки машин выкрикивала: «Слава великому Сталину!». Несколько человек прочитали стихи о Сталине. Хор исполнил песни в его честь. Как видим, настроенный сегодня крайне демократично грузинский народ тогда мыслил иными категориями.
К концу того дня число манифестантов достигло целых 70 тысяч человек. Митингующие выдвинули властям ультиматум: «9 марта объявить нерабочим траурным днем. Во всех местных газетах поместить статьи, посвященные жизни и деятельности И. В. Сталина. В кинотеатрах демонстрировать кинофильмы “Падение Берлина” и “Незабываемый 1919 год”. Исполнение гимна Грузинской республики в полном тексте» (то есть, со славословиями в честь покойного вождя – К.К.).
Вмешались силы правопорядка. В адрес пограничников, разгонявших толпу у Дома правительства, раздавались выкрики: «Зачем вы пришли сюда?», «Здесь армия не нужна!», «Русские, вон из города!», «Уничтожить русских!»… А когда по городу разнеслись слухи об убитых, зазвучал лозунг «Кровь за кровь»… Только во время столкновений у Дома связи и у монумента Сталину было, по данным МВД Грузии, убито 15 (из них 2 женщины) и ранено 54 человека (7 человек впоследствии умерли) (42).
События в Грузии стали первой ласточкой грандиозных волнений, характерных для всей хрущевской эпохи. Они напугали верхи, свернувшие вскоре либерализацию и дезавуировавших Хрущева, но дали надежду некоторым радикально настроенным гражданам на возможное свержение всего советского строя. Хрущев не учел, что карательную политику нельзя отделить от государственной структуры, что критика сталинизма неминуемо должна перерасти в критику всего строя в целом. С. Кара-Мурза: «После ХХ съезда все размышляли о репрессиях… Хороших объяснений не было, у Хрущева тоже концы с концами не вязались, и каждый какую-то модель себе вырабатывал. Думаю, в этот момент неявно разошлись пути моего поколения. У многих стала зреть идея полного отрицания, в голове складывался образ какого-то иного мира» (43). Родился феномен «шестидесятничества».
Мы неспроста все время говорим о молодых людях эпохи. Важной демографической особенностью хрущевского периода являлось то, что в результате потерь во время войны зрелых мужчин (от 30 до 44 лет) было на 40 % меньше, чем молодых людей (от 15 до 29 лет). И это огромное преобладание молодёжи не могло не сказаться на характере своего времени. Аналогичная демографическая ситуация, характеризовавшая обилием молодежи, отличала и предреволюционную Россию с ее высочайшей рождаемостью, и СССР накануне «Большого скачка», поскольку более старшее поколение было выкошено Первой мировой и Гражданской войнами.
Нетерпеливость и неопытность юности, ее жажду перемен опытные политики всегда пытались использовать в своих целях. Другое дело, что когда революционные процессы выходили из-под контроля организаторов, они серьезно рисковали попасть под секиру (топор, саблю, пулеметную очередь) той же молодежи, переустраивавшей жизнь на свой вкус. Правда, в пятидесятые годы риска почти не было – революцию (десталинизацию) продиктовали сверху, ибо правящая элита устала жить в постоянном страхе и напряжении сталинизма.
VI
Недавно с интересом я посмотрел мюзикл «Стиляги» – поколение моих родителей показано в любовно-романтическом отсвете первой любви, противостоянии системе, романтики приключений. Молодость, яркие наряды, сумасшедшие рок-н-роллы, особый стиль жизни, который противостоит казенной серости «совка» и комсомола. Особо привлек мое внимание любопытный эпизод. Советский функционер (которого играет неподражаемый О. Янковский) вразумляя сына-стилягу, говорит, что и мы, мол, не лыком шиты, запрещенный фокстрот танцевали, но в нужный момент перестроились и пошли делать партийную карьеру. Даже изображает несколько фривольных танцевальных па. И сына таки убеждает прическу стильную состричь и к реальной жизни приспособиться. Сколько таких приспособленцев, обычных беспринципных карьеристов оказалось у руля государства в критический для него момент не знает никто. Впрочем, истинной звезде стиляжьей эпохи – Л. Гурченко – фильм не понравился; вроде бы сказала: «Серость преувеличена» (44). Действительно, ведь в комедии «Карнавальная ночь» (фильма, с которого в 50-х годах началась звёздная карьера Людмилы Марковны) играл якобы запрещенный (если верить сценаристам «Стиляг») джаз. Причем, он официально репетировал в Доме культуры. Кому верить? Современная доктрина диктует верить в худший вариант – «совок» это беспросветная серость и тотальные запреты.
Культовый писатель А. Кабаков в предисловии к мемуарам культового джазмена А. Козлова пишет: «Не рухнул бы чудовищный коммунистический рейх, если бы в пятидесятых не появились в СССР стиляги – молодые люди в американских пиджаках, сфарцованных у дверей “Националя”, в кустарных ботинках-“тракторах”, помешанные на джазе… Правильно делала власть, воюя с ними, клеймя в “Крокодиле”, выгоняя из институтов, ссылая за сотый километр – коммунистические начальники чуяли опасность, исходящую от этой пятой колонны свободного мира, ощущали их враждебный дух. К счастью, одолеть этих мирных людей оказалось труднее, чем любую интервенцию: они разложили целое поколение советских людей» (45). Резко, но по сути. «Рейх», «пятая колонна», «свободный мир», «разложили»… В приведенной цитате столько идеологических клише, которые отражают идеологию т. н. «шестидесятников», во всяком случае, в их радикальной части, что и нам не обойтись без краткого анализа движения «стиляг».
Само слово «стиляга» вошло в обиход с легкой руки некоего Беляева, автора фельетона в «Крокодиле», в 1948 году. Это производное от слова «стиль». Подразумевался некий особый стиль жизни, одежды и поведения, который выделял исповедующих его среди остальной массы советской молодежи. Стиль подразумевался свободный, т. е. западный, вплоть до подражания наиболее сомнительным аспектам американской жизни. Так, в 1954 году в Ленинграде были изловлены доморощенные «гангстеры», при одном из которых обнаружили текст присяги: «Я, член банды гангстеров “Чистокровные американцы”, перед лицом нашей банды клянусь, что я буду выполнять все приказы банды, хранить все наши дела в тайне, выполнять наш девиз – убивать тех, кто посягнет на честь нашей банды. Если я изменю, то вы меня прикончите как последнюю собаку или устроите суд “Линча”» (46). Дальше шли фамилии и подписи шести человек. Большинство из них оказались, как говорится, детьми порядочных родителей – полковника Советской армии, начальника отдела крупного завода, механика института, директора магазина. Все «чистокровные американцы» были членами ВЛКСМ, имели неплохую репутацию в школе и хорошо учились.
Но это были только цветочки. «Отравленные идеологией мертвечины, с трудом освобождающиеся от гипноза сталинщины, натерпевшиеся от чиновников, мы жаждали свести счеты с давящей человека системой», – свидетельствует о настроениях своих современников Эльдар Рязанов (47). От уголовной, гангстерской романтики, весьма объяснимой в стране, где многие прошли отсидку в лагерях, молодежь быстро переходила к политическим обобщениям. Противовесом закованной в форменную одежду советской публике демонстративно провозгласила себя значительная часть молодежи, одевавшаяся с вызовом, подчеркивавшая свою естественную связь с заграничной культурой, сплачивающаяся в неформальные молодежные группы.
С интересом за пестрым бунтом наблюдали старшие товарищи, которые, впрочем, отмечали поверхностность протеста, его подражательность превратно понятым западным стандартам: «Хочется культуры, знаний; хочется, чтобы жизнь стала европейской наконец-то и для России… Хочется перенимать все иноземное, – платье, теории, искусство, философские направления, прически, все, – безжалостно откидывая свои собственные достижения, свою российскую традицию», – даже дочь Сталина, Светлана Аллилуева сочувствует юным нигилистам, хотя и мягко критикует очевидное попугайство (48).
После легкой оторопи, власть (а дело происходило уже после смерти Сталина и расстрельный вариант решения проблемы стал неактуален) задействовала против стиляг целый арсенал средств воздействия: от сравнительно мягкого насилия (комсомольские рейды с разрезанием брюк и принудительной стрижкой модников) до исключения из вузов и осмеяния в прессе и на эстраде.
Популярная тогда певица Нина Дорда под аккомпанемент оркестра Эдди Рознера, недавно вернувшегося из магаданских лагерей, пела песню о стиляге:
«Ты его, подружка, не ругай, / Может, он залетный попугай, / Может, когда маленьким он был, / Кто-то его на пол уронил, /Может, болен он, бедняга? /Нет – он просто-напросто СТИЛЯГА!». Последняя фраза выкрикивалась всеми оркестрантами, одновременно показывавшими пальцем на трубача маленького роста, вынужденного изображать этого морального урода. А в предисловии к собранию сочинений Ильфа и Петрова, тому самому культовому оранжевому пятитомнику 1961 года, отмечалось:
«У Эллочки-людоедки вообще никаких убеждений нет… Она просто двуногое млекопитающее… Она живет и доныне. Мы встречаем ее иногда среди молодежи нашего времени, среди девушек и юношей. Они называются теперь стилягами» (49).
Так-таки и «двуногие млекопитающие»? На самом деле из этой среды вышли многие нестандартно мыслящие люди, вскоре ставшие гордостью отечественной культуры. Именно те, для которых свобода творческого мышления является основой профессии. «Мы с Тарковским учились в одном классе. Он был единственным стилягой, ярким вызовом в серой гамме нашей школы. Зеленые брюки венчал оранжевый пиджак, сфарцованный у редкого тогда иностранца», – вспоминает о юности классика мирового кинематографа А. Вознесенский (50). Значит, все-таки не законченные тупицы пошли на конфликт с советским строем?
Власть проморгала момент, когда объективно и субъективно она отстала от уходящей вперед молодежи. Началась космическая эра, дававшая иное представление о развитии всего человечества, о границах дозволенного, диктовавшая новую моду в музыке и одежде. Даже новая музыка, все эти Пресли и Литтл Ричарды (а позже и «Битлз»), рождала иные химические реакции в мозге молодого человека, заставляла биться его сердце в иных ритмах. «На наше счастье, эпоха явилась к нам не только в образе волкодава17, но и в образе волчицы, выкормившей нас. Шестидесятники – это маугли социалистических джунглей» (Е. Евтушенко) (51). Маугли – пример поэтический, но, по сути, любопытный: этакие подкидыши, выросшие в джунглях социализма. А джунгли страшно далеки от цивилизации. Настоящая цивилизация, казалось, находится там, на вожделенном Западе.
После смерти Сталина приподнялся железный занавес, и поток новой информации обрушился на изголодавшихся по ней советских людей. Л. Гурченко: «По Москве висели афиши, извещавшие о зарубежных гастролях джазового оркестра со знаменитым Бенни Гудманом, на других – имена певиц из Швеции и Германии, балетных трупп из Индии, Америки, Франции. Можно было понять, чего стоишь сам… Как вовремя раздвинулся занавес. Только в сопоставлении, только в мирной конкуренции можно познать свои силы, почувствовать, каков твой потенциал» (52).
Л. Гурченко, как мы помним, взлетела к вершинам славы после премьеры легендарного фильма Э. Рязанова «Карнавальная ночь», ставшего своего рода гимном эпохи. Его с упоением восприняла вся – именно вся, без исключения молодежь страны. Режиссер вспоминал: «Мы искренне и азартно высмеивали надоевшее старое и косное… Эта схватка отражала несовместимость двух начал – казенного, так называемого “социалистического”, и творческого, общечеловеческого…» (53). Обратите внимание, на противопоставление – «социалистическое» и «общечеловеческое». Об это слово мы еще не раз споткнемся во времена перестройки, и позже, уже после краха страны.
Ну и, конечно же, стихи! Кадры хроники, точнее, фрагменты фильма, где молодые поэты – Е. Евтушенко, А. Вознесенский, Б. Ахмадулина читают свои стихи в переполненных аудиториях! А случалось – и на стадионах! Е. Евтушенко: «Поэты моего поколения, сами того не осознавая, стали родителями нашего воскрешенного общественного мнения. Стихи опять, как и в пушкинские и некрасовские времена, становились политическими событиями» (54). Вот они – «Дети ХХ съезда» в чистом виде. Уместно говорить не о кучке поэтов, но о миллионах тогдашних молодых людей, зрителей и слушателей, которые не выступали в печати и не снимали кинофильмы, но были, в общем, заодно с тогдашними молодыми «идеологами». У немногих хватило проницательности увидеть за буффонадой стихотворных вечеров в московском Политехе внутреннюю пустоту движения. Среди них будущий диссидент Илья Габай, в начале 1960-х саркастично отзывавшийся об увиденном:
Броско! А вчитаться – плохо, тускло
То, что нам они пролепетали.
Мы с тобой считали: Заратустры.
Оказалось: просто либералы…
К этому же времени относится и новое прочтение эпохи 1920-х годов (с включением большинства вычеркнутых в сталинское время репрессированных партийцев, вроде Постышева, Косиора, Якира, отныне официально возращенных в пантеон большевистской славы). А значит, и новое осмысление полузапрещенной дилогии об Остапе Бендере. Возможно, некоторые реалии прошлого, вроде фразы «Все учтено могучим ураганом» (пародии на романс Юрия Морфесси «Все сметено могучим ураганом») или бубличной артели «Там бубна звон» (слова из припева того же романса: «Там бубна звон…») и утратили для молодежи свою актуальность, зато явственно проявилось другое. Немеркнущая реальность советского бытия – то, что осталось с нами навсегда.
«Они (Ильф и Петров – К.К.) создали поразительную картину окружающего общества, которая нисколько не потеряла своей силы и яркости десятилетия спустя», – писал советский историк и литературовед Я. Лурье в книге о знаменитом литературном тандеме «В краю непуганых идиотов». Русский писатель-эмигрант В. Набоков – большой сноб, для которого было мало авторитетов даже среди литературных классиков – высоко оценил творение Ильфа и Петрова именно за умело найденный образ главного героя, позволявший им мимикрировать в условиях тотального соцреализма. «Два замечательно одаренных писателя решили, что если сделать героем проходимца, то никакие его приключения не смогут подвергнуться политической критике, – отмечал он. – Поскольку жулик, уголовник, сумасшедший и вообще любой персонаж, стоящий вне советского общества, не может быть обвинен в том, что он недостаточно хороший коммунист или просто плохой коммунист» (55).
Оранжевые тома собрания сочинений Ильфа и Петрова как бы осветили своим отблеском всю хрущевскую оттепель. Еще недавно запрещенные авторы с трагической (хотя и вне репрессий) судьбой обрели второе рождение. Безопасные по факту своей смерти для власти и для либералов, с некой язвительной ноткой по отношению к социалистической действительности, традиционным для классической русской литературы и вновь актуальным в Стране Советов образом «лишнего человека»18.
«Эх, Киса, – сказал Остап, – мы чужие на этом празднике жизни». Кто из нас в горести не повторял этих слов? Если раньше «настоящая жизнь пролетала мимо, радостно трубя и сверкая лаковыми крыльями», то постепенно быть «лишним» в СССР становилось модно.
Десятки тысяч людей сознательно выпадали из системы, минимизировали свое общение с ней, уходили во внутреннюю эмиграцию. Количество «лишних людей» постепенно увеличивалось и делало лишней саму систему. Джазмен А. Козлов: «Вот ВНИИТЭ, где я некоторое время работал, было для многих людей, в том числе и для меня, не просто местом получения мизерной, но гарантированной зарплаты. Здесь можно было отсидеться хоть всю жизнь, не вылезая и даже иногда делая какие-то интересные вещи, при этом не притворяясь верноподданным. Главное было не обнаруживать своих истинных воззрений, общаясь откровенно только со своими. Такое состояние души у интеллигентных людей иногда называли внутренней эмиграцией». И далее: «Постепенно в среде сотрудников ВНИИТЭ сами собой сблизились те сотрудники, которые одинаково относились к Системе. Именно в этом узком кругу я приобщился к теоретически обоснованному и спокойному неприятию большевизма, основанному на глубоком знании всех его пороков и противоречий, его беспощадности и лживости» (56).
Люди уходили из системы сознательно, а порою даже демонстративно. Тот же Венедикт Ерофеев 17 лет (с 1958 по 1975 г.) жил без прописки, то есть просто не существовал как гражданин государства.
«Вот и я, как сосна… Она такая длинная-длинная и одинокая-одинокая-одинокая, вот и я тоже… Она, как я, – смотрит только в небо, а что у нее под ногами – не видит и видеть не хочет… Она такая зеленая и вечно будет зеленая, пока не рухнет. Вот и я – пока не рухну, вечно буду зеленым…», – философствует он в своих «Записных книжках». Прямо недостающее звено между «Клен ты мой опавший» С. Есенина и «Дерева вы мои, дерева» Е. Бачурина. Ах, эти песни под гитару, наслушался я их в своем детстве повсюду: «…собирались молодые поэты, барды-песенники. Было время романтизма, песен у костра, походов в горы. У городской интеллигенции того времени это был чуть ли не единственный способ самовыражения. Новый человек ХХ века со своим энтузиазмом открытия и творческого преобразования мира, придя на смену лишнему человеку ХIХ века, сам оказался ненужным, а потом и опасным для господства бюрократии» (57).
Эта ненужность, казалось бы «родному» и «своему» государству, эта объективная ситуация личного бессилия породили в советской культуре феномен «эмиграунда»19. «Вирус эмиграунда можно было подхватить где угодно, поскольку «самодеятельность» не поощрялась в любой сфере жизни, а особенно – в сфере идеологии (куда входили также литература и искусство). Именно отсюда проистекло парадоксальное западничество советской интеллигенции, к началу 80-х почти поголовно ушедшей в эмиграунд» (58). Наша интеллигенция смиренно пришла к заключению, что «они», то есть заграница, все знают и умеют, мы же ни черта не знаем и не умеем, и такова наша доля – плестись в хвосте.
Богемная расслабленность гуманитарной интеллигенции в некоторой степени компенсировалась востребованностью массы технарей, служителей производства. Энергичная прослойка технической интеллигенции, без которой государству нельзя обойтись, даже образовала нечто вроде общественного мнения. «Одряхление режима проявляется, в частности, в том, что все труднее ему подчинить себе первую в истории Советского Союза сплоченную кастовыми интересами группу, требующую для себя определенных свобод, которыми никто в этой стране не обладает. Я имею в виду ученых» (59).
Появление некоего сплоченного общественного мнения не осталось незамеченным. Константин Паустовский отмечал в начале шестидесятых:
– Я оптимист! Я верю: все будет превосходно. «Они» выпустили духа из бутылки и не могут вогнать его обратно. Этот дух: общественное мнение (60).
Примерно в том же русле мыслила А. Ахматова, когда в разговоре с Л. Чуковской, дочерью Корнея Ивановича, отрицая возможность повторения массовых репрессий, сказала:
– Не может, и знаете почему? Нет фона, на котором Сталин весь этот ужас взбивал. Вот вам косвенный признак: теперешнее молодое поколение нас с вами понимает, не правда ли? Они для нас ручные, свои (выделено мной – К.К.), а тогда, в 29-м, в 30-м году, было такое поколение, которое меня и знать не желало… (61)
Совершеннейшая правда. Не взросло еще послевоенное поколение советской интеллигенции – достаточно молодого, чтобы не помнить кровавый сталинский термидор, достаточно образованного, чтобы его ценило государство, нуждающееся в технических специалистах. «Что-то физики в почете, что-то лирики в загоне…», – меланхолично замечает Б. Слуцкий. Но, в конце концов, и распоясавшихся физиков тоже начали прижимать. Так, например, 31 июля 1970 года газета «Советская Россия» опубликовала статью, исключительно остро критиковавшую научных работников, ученых – жителей знаменитого Академгородка возле Новосибирска. Автор статьи – первый секретарь городского комитета партии. Главный упрек – переоценка учеными своей роли в обществе, игнорирование указаний партии.
Объясняет это партийный секретарь несколькими причинами – молодостью ученых (средний возраст жителей Академгородка 32 года), оторванностью от жизни (они слишком много занимаются наукой, их не бывает на заводах и колхозах, не посещают занятия по политграмоте). Очень отрицательно влияет на ученых, по мнению автора статьи, обилие иностранцев, посещающих научный центр под Новосибирском. В одном только прошлом году (то есть в 1969) их побывало там около 3 тысяч (62).
Итак, интеллигенция наконец-то стала законодателем мод, в том числе моды в самом прямом смысле слова. Сумасшедшая популярность депрессивных писаний Ремарка и Хемингуэя, и присущая советскому образованному человеку некая томная усталость, загадочная опустошенность, печоринское разочарование. С другой стороны, все эти процессы совпали с массовым ростом числа интеллигенции: «Партийное и государственное руководство, правящий класс, в довоенные годы не давали себя смешивать ни со “служащими” (они “рабочими” оставались)… Но после войны, а особенно в 1950-е, ещё более в 1960-е годы, когда увяла и “пролетарская” терминология, всё более изменяясь на “советскую”, а с другой стороны, и ведущие деятели интеллигенции всё более допускались на руководящие посты, – правящий класс тоже допустил называть себя “интеллигенцией”» (А. Солженицын) (63).
Мысль Александра Исаевича верна в том аспекте, что постепенно слово «интеллигенция» не только перестало быть ругательным, наоборот, на фоне колоссальных достижений советской науки и культуры того времени даже партийцу числиться интеллигентом стало престижным. Интеллигентность – настоящая или мнимая, подтвержденная лишь дипломом специалиста – превратилась в религию десятков миллионов, а это подразумевает определенный кодекс интеллигентского поведения, включая политический либерализм и свободомыслие.
Разгул интеллигентского либерализма не мог не вызвать тревогу у тоталитарного государства – началось завинчивание гаек. Хотя с политикой власти оказались согласны не все даже в самой власти (начинающей числить себя «из служащих»). 1950-е оказались адекватны революционным 1920-м, а 1960-е – 1970-е годы аналогичны консервативным 1930-м. Маятник движения общества вновь качнулся от революции к стабильности, к государственничеству, если хотите – к застою.
VII
Вспоминая молодость, знаменитый драматург М. Розовский говорит в интервью перестроечному журналу «Огонек»: «Шестидесятники возникли во времени и пространстве, потому что история поставила наше поколение перед выбором… одни продолжали культивировать свою личную несвободу, оставаясь в рабстве, другие хотели построить мост свободы, мост внутреннего раскрепощения» (64). «Мост», значит, «раскрепощения»? Ладно, не будем придираться к стилистике. Нас сейчас интересует политическая составляющая.
В. Кожинов: «У комсомольцев конца 1940 – начала 1950 годов… хрущевская левизна могла найти горячую поддержку у активной части молодежи… Многие из нас были намного “левее” Сталина…» (65). Многие «шестидесятники» были, без сомнения, «левее», «коммунистичней» и самого Н. Хрущева, который не только многократно одергивал их «идеологов», но даже отправлял в заключение наиболее ретивых из них. Комсомольцам 1950-х было свойственно особое ощущение, которое роднило их с 1920-ми годами, революционной молодостью их отцов. То же ощущение победы после иностранного нашествия, что казалось сродни иностранной интервенции Антанты; победа над внутренними врагами (Великая Отечественная война являлась своего рода и Гражданской войной, если мы вспомним о сотнях тысяч коллаборационистов); такое же ожидание грядущих свершений – тогда индустриализации, теперь порожденных началом космической эры. Однако их энергия и напор наталкивалась на статику системы, уставшей от сталинских потрясений. Партия была уже слишком пожилой, консервативной и потрепанной, далекой от своих собственных идей мировой революции и революционного горения. «Ишь ты, какие! Думаете, что Сталин умер, – вопил Н. Хрущев, обращаясь к юному поэту А. Вознесенскому. – Никакой оттепели: или лето, или мороз… Партия не дает вам право на молодежь и всегда будет бороться, чтобы она, партия, представляла старое и молодое поколение» (66).
Но партийная бюрократия не могла импонировать новому поколению – ни «западникам», вроде стиляг, ни новым комсомольцам, поклонникам «возвращения к ленинизму». Энергичному человеку жить при развитом советском социализме стало скучно, если не сказать – противно. И никакого выхода из этой скуки отечественный проект не предлагал. Более того, он прямо утверждал, что дальше будет еще скучнее. Тоска значительной части населения, особенно молодежи, – оборотная сторона высокой социальной защищенности, важнейшего достоинства советского строя. Широко известен социальный феномен, состоящий в том, что самый высокий уровень самоубийств сегодня отмечается в странах благополучных, вроде Дании и Швеции, а во время испытаний, скажем, войны, уровень самоубийств в любой стране резко падает. Когда перед человеком стоят задачи элементарного выживания, времени на рефлексию уже не остается. Очевидное благополучие не всегда друг человека.
В СССР все хуже удовлетворялась одна из основных потребностей не только человека, но и животных – потребность в «приключении». Как биологический вид, человек возник и развился в поиске и охоте. Стремление к «приключению» заложено в нас биологически, как инстинкт, и является важным фактором эволюции человека. Поэтому любой социальный порядок, не позволяющий ответить на зов этого инстинкта, будет рано или поздно отвергнут. У старших поколений этих проблем не существовало – смертельного риска и приключений судьба им предоставила сверх меры. А что оставалось, начиная с 1960-х годов, делать всей массе молодежи, которая на своей шкуре не испытала ни войны, ни разрухи? БАМ, водка и преступность? Этого мало. Риск и борьба возникали в столкновениях именно с бюрократией, с государством, что и создавало необходимый молодому смелому человеку «образ врага».
При этом, что очень важно, для молодежи реалии капиталистического общества давно остались в прошлом, что такое настоящая конкуренция советские люди могли только догадываться. Отсюда очередной вывод: дескать, существующая в СССР экономическая система в корне неверна и, только дай нам «рынок», мы заживем как в развитых странах мира. Экономист А. Паршев: «Я чувствую, что причины “демократических” настроений у нас больше психологические. Большинство населения у нас по складу характера не производители, а потребители, за всю сознательную жизнь им ни разу не пришлось задуматься, как продать продукт своего труда, если таковой был. А покупали-то все!» (67).
В результате такое фундаментальное понятие для советской идеологии «человек как строитель нового мира» с определенного периода начало утрачивать свою общественную актуальность. Строительство коммунистического общества потеряло свою актуальность, во всяком случае, для думающих людей. Но пустые словеса продолжали литься с официальных трибун, вызывая отвращение своим лицемерием и очевидной лживостью. Альтернативы не имелось. Во всё более широких кругах населения СССР, прежде всего в кругах интеллигенции, нарастало отчуждение от государства и ощущение, что жизнь устроена неправильно.
«Все на свете должно происходить медленно и неправильно, чтобы не сумел загородиться человек, чтобы человек был грустен и растерян», – написанные в то время «Москва – Петушки» можно воспринимать как отражение краха системы ценностей пятидесятых, уничижения романтики «воздуха свободы». Юность самого Ерофеева пришлась на конец 1950-х и 1960-е годы, он сам типичный продукт эпохи и знал, о чем писал.
О развале системы советских ценностей «детей ХХ съезда» подробно рассказывал в своем интервью один из культовых писателей-«шестидесятников» Б. Стругацкий: «В 1963 году, как вы помните, произошла историческая встреча Никиты Сергеевича с художниками в Манеже. И это событие потрясло нас. Шок. Достаточно было почитать газеты, чтобы понять – а мы были лояльными ребятами, – что во главе нашего государства стоят люди, называющие себя коммунистами, и на виду всего мира топчут искусство, культуру, интеллигенцию и лгут беззастенчивым образом… Начиная с “Трудно быть богом”, мы всеми силами, где только можем, боремся против лжи пропаганды. И защищаем интеллигенцию. Мы объявили ее для себя привилегированным классом, единственным спасителем нации, единственным гарантом будущего (выделено мной – К.К.)… “Трудно быть богом” возникла как повесть, воспевающая интеллигенцию» (68).
Прекрасное произведение, одно из самых моих любимых у братьев Стругацких. Однако обращу ваше просвещенное внимание, повесть не только воспевает интеллигенцию, но и совершенно определенно гласит, что интеллигенции и народу часто не по пути. Не могу отказать себе в удовольствии процитировать главного героя: «Это безнадежно… Никаких сил не хватит, чтобы вырвать их из привычного круга забот и представлений. Можно дать им все. Можно поселить их в самых современных спектрогласовых домах и научить их ионным процедурам, и все равно по вечерам они будут собираться на кухне, резаться в карты и ржать над соседом, которого лупит жена. И не будет для них лучшего времяпровождения».
Интересно сравнить этот текст с фрагментом из дневника Чуковского, его восприятия окружающего народа: «…все они в огромном большинстве страшно похожи друг на дружку, щекастые, с толстыми шеями, с бестактными голосами без всяких интонаций, крикливые, здоровые, способные смотреть одну и ту же кинокартину по пять раз, играть в козла по 8 часов в сутки и т. д.» (69). Ю. Нагибин, тоже великий гуманист: «Как страшно всё бытие непишущего человека. Каждый его поступок, жест, ощущение, поездка на дачу, измена жене, каждое большое или маленькое действие в самом себе исчерпывает свою куцую жизнь, без всякой надежды продлиться в вечности. Жуткая призрачность жизни непишущего человека…» (70). Бунтарь Э. Лимонов: «Пользуясь случаем, я кричу этому сраному народу: кто вы, ё… вашу мать всех! Кто? Не важны вы все, как мальки в той воде, стекли вы в канализацию жизни. Важен только странный мальчик в плавках, смотрящий на вас. (Это он о себе – К.К.) И чтобы он вас заметил, подняв свой взгляд от мальков, тритонов и головастиков. А не заметил, ну и нет вас» (71). И на ту же тему снова Ю. Нагибин: «Ну, а как же с людьми нетворческими? Так эти люди и не жили. Действительность обретает смысл и существование лишь в соприкосновении с художником» (72). Тексты написаны приблизительно в одно и то же время, хотя и людьми разных поколений. Они отражают общий настрой класса интеллектуалов – интеллигенция превыше всего!
Аналогичные примеры можно множить далее, однако суть ясна: значительная часть интеллигенции выступила антагонистом по отношению к собственному народу. По сути, бросила ему вызов. Пока в завуалированной форме, что-то вроде дули в кармане; искусство ради искусства, свобода – достояние избранных и другие сентенции из жизни общества неравных возможностей. Но это становилось предпосылкой для появления и развития таких противоречий, разрешение которых лежало за пределами уже самой культуры, а в системе общественных отношений.
Вынужденный конформизм и расщепленное сознание интеллигенции не могли стать основой для истинного сотрудничества. Приспособленчество – да; но и измена при первой возможности. Тот же Е. Евтушенко точно выразил новое кредо современной ему либеральной интеллигенции, вложив его в уста некоего старого абхазского крестьянина Пилии – за народной мудростью всегда легко маскировать собственные суждения: «За справедливость не всегда надо бороться со слишком открытой грудью – потому что тогда сделают хуже и тебе, и справедливости. За справедливость надо бороться с умом, но не слишком хитро, потому что тогда твоя борьба за справедливость может превратиться только в борьбу за твое собственное существование» (73).
Приспособленчество отнюдь не мешало продолжать держать в заначке заветную дулю. Более того, двуличие предполагало некую занятную игру – и оппозиционность соблюдать, и социальные блага от строя получать. Своя квартира, возможность роста по службе, диссертация – вот необходимый минимум, без которого советский интеллигент 1970-х годов уже не мыслил своего существования. Он считал эти требования как нельзя более естественными. И чем больше они приближены к высоким западным стандартам, тем лучше. «Если взглянуть на интеллигенцию сегодняшнюю, то, прежде всего, бросается в глаза одно отличие ее от былого: буржуазность. Буржуазность в манерах, в одежде, в обстановке квартир, в суждениях. Аскетизм, который и раньше был рудиментом, исчез теперь почти бесследно, – рассуждает в своей классической работе «Двойное сознание интеллигенции и псевдокультура», написанной в конце 1960-х годов, советский философ В. Кормер. – Интеллигенция сегодня стремится к обеспеченности, к благополучию и не видит уже ничего плохого в сытой жизни. Наоборот, она страдает, когда ее спокойствие и размеренный порядок бытия вдруг нарушаются» (74).
Золотая осень режима. Прослушивание западных радиоголосов, бытовое пьянство и романтическое чтение «Мастера и Маргариты». Ядовитый Э. Лимонов о культовой книге эпохи: «Мастер и Маргарита»: «…хрустальная мечта обывателя: возвысить свое подсолнечное масло, примус, ночной горшок, ЖЭК до уровня Иисуса Христа и прокуратора Иудеи, сбылась в этом обывательском московском бестселлере» (75)20. Хотя знаменитый харьковчанин, как мне представляется, и перегнул палку, но все же довольно верно подметил страсть отечественной интеллигенции к смакованию типических негативных явлений 1930-х годов, ярко описанных М. Булгаковым, их обобщения до уровня высокой философии, оправдывавшей антисоветский выбор: мол, «совесть литературы», Михаил Афанасьевич, и тот с нами заодно! Царило всеобщее убеждение, что «совок» – это плохо, убери его и все наладится. Сейчас этот примитив как-то и вспоминать неловко. Но тогда это звучало аксиомой.
«Шестидесятники» сначала относили себя к революционным романтикам, продолжателям дела революционеров 1920-х годов, требовали «очистить дело Ленина» от налета сталинщины, демократизации внутрипартийной жизни, хотели большой открытости страны миру. Когда власть, напуганная эпидемией массовых беспорядков в стране, начала закручивать гайки, интеллигенция ушла в глухую оппозицию. Она посчитала наведение порядка («порядка» в понимании партийных бонз) рецидивом сталинизма. В борьбе с существующим режимом она научилась пользоваться новыми ресурсами – самиздатом, апеллировать к мировому общественному мнению, работать с иностранными корреспондентами. Поскольку «холодная война» подразумевала, в частности, борьбу за создание благоприятного имиджа СССР за рубежом, власть довольно болезненно относилась к попыткам дискредитировать советский строй в глазах мировой общественности, что придавало инакомыслящим уверенности в своих действиях. Одновременно упрощенное понимание процессов, проистекавших как в мире, так и в стране, приводил наиболее воинственную часть интеллигенции к отрицанию любого компромисса, видению всего происходящего только в двух цветах – черном и белом. С другой стороны, более конформистская часть общества, оставаясь при этом внутренне оппозиционной к режиму, ушла в глухой «эмиграунд» либо в разнузданный гедонизм. То, что общество многослойно, что проблемы взаимосвязаны и взаимообусловлены, что видимость, как в русской матрешке, не всегда отвечает содержанию, нам еще только предстояло понять.
Глава 2
Была такая партия
I
Итак, к середине 1960-х годов в СССР сформировалась целая прослойка либеральной интеллигенции, которая охотно примеряла на себя бендеровскую (не путать с бандеровской) формулу «Мне скучно строить социализм». Давайте попытаемся разобраться, что такое социализм и откуда он на нашу голову взялся? «Справедливость кретинов. Один раз я, другой раз ты. Равноправие идиотов», – ядовито писал И. Ильф, высмеивая упрощенное понимание этой доктрины многими своими согражданами (1). На самом деле социализм явление значительно более сложное и притягательное, нежели вчера полагали неграмотные крестьяне, а сегодня говорят правые политики, пещерные националисты и несведущая молодежь.
Г. Лебон, рассуждая о феномене социализма, отмечал, что современные теории общественного строя при очевидном их различии могут быть приведены к двум взаимно противоположным основным принципам: индивидуализму и коллективизму. При индивидуализме каждый человек предоставлен самому себе, его личная деятельность достигает максимума, деятельность же государства в отношении каждого человека минимальна. При коллективизме, наоборот, самыми мелкими действиями человека распоряжается государство, т. е. общественная организация. Как мы помним в недавнем прошлом, так оно, по сути, и было.
Надо понимать, что главным пропагандистом социализма и его радикальной формы – коммунизма – в начале ХХ века являлся сам капитализм с его действительной, а не выдуманной жестокой эксплуатацией, с его кризисами, безработицей, продажным политиканством, войнами. Популярность социалистических идей накануне Первой Мировой войны была такова, что упомянутый Лебон, который явно не относился к его поклонникам, обреченно просил только об одном: «Кажется, этого ужасного режима не миновать. Нужно, чтобы хотя бы одна страна испытала его на себе в назидание всему миру. Это будет одна из таких экспериментальных школ, которые в настоящее время одни только могут отрезвить народы, зараженные болезненным бредом о счастье по милости лживых внушений жрецов новой веры. Пожелаем, чтобы это испытание, прежде всего, выпало на долю наших врагов!» (2).
Однако революционный тайфун прошелся, в первую очередь, по основному союзнику Франции – царской России. Да и еще в разгар тяжелейшей для Франции войны с Германией. Почему же именно Россия, далеко не самая развитая в экономическом отношении держава? Вопрос, который смущал и самих российских марксистов: ведь, согласно доктрине, катализатором изменений должен стать многочисленный и сознательный пролетариат. А его в Российской империи еще не было, его предварительно нужно взрастить. Чем настойчиво и занималась революционная интеллигенция, мечтавшая о социальных переменах. Ребенок появился раньше, но его родители известны. Папаша сегодня открещивается, но «сам большевизм – это, несомненно, эманация интеллигенции», – делает категорический вывод в своем эссе «Двойное сознание интеллигенции и псевдокультура» В. Кормер.
Н. Бердяев в классической работе «Истоки русского коммунизма» справедливо указывал на особенности этой дрожжевой прослойки: «Интеллигенция была у нас идеологической, а не профессиональной и экономической группировкой…, объединенная исключительно идеями и притом идеями социального характера». И далее: «По условиям русского политического строя интеллигенция оказалась оторванной от реального социального дела, и это очень способствовало развитию в ней социальной мечтательности…» (3). Что на Западе было научной теорией, подлежащей критике, гипотезой или, во всяком случае, истиной относительной, частичной, не претендующей на всеобщность, у русских интеллигентов превращалось в догматику, во что-то вроде религиозного откровения.
Будем справедливы, для неприятия существующей действительности у прогрессистов имелись серьезные основания. Это сейчас, глядя на глянцевые фильмы о дореволюционной России, можно представлять ее прянично-медовой волшебной Империей, полной богомольцев, бубликов и поэтов. На самом деле страна страдала от вопиющих противоречий, нищеты, коррупции, заложенной в саму систему управления. Государственные служащие брали взятки почти официально по причине весьма скудного содержания, получаемого от правительства. Например, секретарь земского суда на 200 рублей ассигнациями в год – его официальную зарплату – семью прокормить просто не мог. Разъедающая страну коррупция не оставалась незамеченной и для иностранных наблюдателей: «Существуют страны, например, Испания и Россия, где продажность судей и администрации, недостаток в честности дошли до такой степени, что подобные пороки не стараются даже чем-либо прикрывать» (4). Ненависть к мздоимству у честного человека трансформировалась в ненависть к самому государственному устройству.
А здесь еще и ошибки в промышленной политике. Скажем, введение в обращение золотого рубля, то есть конвертируемость валюты («реформа Витте»), спровоцировала неконтролируемый вывоз капитала из страны и подрыв позиций отечественного производителя. Как результат: экономический кризис 1900–1903 годов, массовое разорение промышленников и нищета рабочих. Начиная с 1904 года – новый кризис плюс русско-японская война. Безработица и голодные бунты, Кровавое воскресенье и революция 1905 года… В 1908 году и без того немаленький рабочий день был удлинен, а расценки снижены на 15 %. Из-за иностранной конкуренции даже водочный король Смирнов в 1910 году закрыл свое производство в России (что бы там ни писали на этикетках). Новый экономический кризис грянул уже в 1914 году и наложился на небывалую войну…
Бурлящий котел взорвался по многим причинам – хронические проблемы в экономике, неудачный ход войны с Германией, непопулярность правящей династии, настойчивое стремление либеральной интеллигенции использовать ослабление режима для радикальной перестройки государства. И – определяющий момент – вопиющая неспособность последнего царя, на которого так молятся сегодня, решать проблемы государства. Не надо недооценивать роль личности в истории. «Можно не сомневаться, что, находись во главе правительства Витте или Столыпин, то они сделали бы все возможное и невозможное, чтобы страна не была втянута в гибельную для нее мировую бойню, положившую конец существованию монархии. Не вызывает сомнение, что они никогда бы не допустили развала и деградации МВД, что чрезвычайно облегчило либеральной оппозиции захват власти. А пользовавшийся огромным авторитетом в войсках генерал от инфантерии Редигер никогда не допустил бы солдатского бунта в столице в 1917 году и предательского капитулянтства высшего военного командования. Именно нерачительное использование людей, подозрение к воле, уму и независимости стали одной из главных причин краха государства и начала революционной смуты»21 (5).
Результатом стала буржуазно-демократическая Февральская революция. Французский посол при царском правительстве Морис Палеолог, симпатизировавший последнему императору, с отвращением отмечает в своих дневниках, что первыми дезертировали те, кто по праву рождения должны были престол охранять, те, кто мнил себя элитой страны: «…За несколькими исключениями, тем более заслуживающими уважения, произошло всеобщее бегство придворных, всех этих высших офицеров и сановников, которые в ослепительной пышности церемоний и шествий выступали в качестве прирожденных стражей трона и присяжных защитников императорского величества» (7). И далее Палеолог приводит откровения либеральных вождей Февральской революции: «Маклаков, видевший ближе, чем кто-либо, революцию, рассказывает нам ее зарождение:
– Никто из нас, – говорит он, – не предвидел огромности движения; никто из нас не ждал подобной катастрофы. Конечно, мы знали, что императорский режим подгнил, но мы не подозревали, чтобы это было до такой степени. Вот почему ничего не было готово. Я говорил вчера об этом с Максимом Горьким и Чхеидзе: они до сих не пришли в себя от неожиданности» (8).
Подумать только – десятки лет осатанело раскачивали лодку и не подумали, что она может перевернуться – вот уровень мышления либеральной интеллигенции начала ХХ века. А ведь сценарий событий не являлся секретом для наиболее проницательных, почему «реакционный» писатель Достоевский мог предвидеть, а «прогрессивный» политик Маклаков нет? По тем же причинам либерального всеобщего ослепления, когда желаемое выдается за действительное, своя воля за всенародную, демагогия за истину. О последовавших событиях начала марта 1917 года Максим Горький напишет: «…главнейшим возбудителем драмы я считаю не “ленинцев”, не немцев, не провокаторов, а более злого врага – тяжкую российскую глупость» (9).
События развивались стремительно. Метания между псевдодемократической риторикой, приведшей к окончательному развалу армии, растущее разочарование народа в земельной политике правительства, вредоносность тайных пружин управления22. Палеолог с ужасом продолжает наблюдать, как власть уплывает из рук Временного правительства: «Милюков отвечает самыми успокоительными уверениями. Его речь достаточно пространна, чтобы дать мне время рассмотреть этих импровизированных хозяев России, на которых тяготеет такая страшная ответственность. Одно и то же впечатление патриотизма, ума, честности остается от всех. Но какой у них обессиленный вид от утомления и забот! Задача, которую они взяли на себя, явно превосходит их силы» (10). Там же: «Понедельник, 14 мая 1917 г. Военный министр Гучков подал в отставку, объявив себя бессильным изменить условия, в которых осуществляется власть, – “условия, угрожающие роковыми последствиями для свободы, безопасности, самого существования России”. Генерал Гурко и генерал Брусилов просят освободить их от командования. Отставка Гучкова знаменует ни больше, ни меньше, как банкротство Временного правительства и русского либерализма. В скором времени Керенский будет неограниченным властелином России… в ожидании Ленина» (11). Последнее замечание оказалось пророческим. Обратите внимание – на дворе еще май 1917 года. Значит, не столь уж неожиданным был приход к власти Ленина и его большевиков.
Ждали того, кто наведет порядок. «Есть такая партия», – помните ли вы такое полотно? 10 (23) июня 1917 года Ленин на заседании Первого съезда Советов (большевики составляли там незначительное меньшинство – немногим более 10 процентов) объявил, что его партия готова взять власть в России. В 1930-х годах и позднее реакция эсеро-меньшевистского Съезда на это заявление изображалась в виде приступа бессильной злобы, что и отражено художником Е. Кибриком, наряду с фигурой якобы сидевшего рядом с Лениным молодого Сталина. Между тем очевидец, известный литератор В. Полонский, вспоминал в 1927 году, как «в июне 1917 года Первый съезд Советов хохотал над заявлением Ленина… несколько минут, которые показались мне очень долгими, съезд не мог успокоиться от хлынувшего на него веселья» (12). Но очень скоро стало не до смеха.
Следующая знаменитая картина. Ленин, со знакомой бородкой и усиками, выкинув руку вперед в так называемом «ленинском жесте», начинает свою речь уже перед Вторым Всероссийским съездом Советов рабочих и солдатских депутатов историческими словами: «Товарищи, рабочая и крестьянская революция, о необходимости которой все время говорили большевики, совершилась». За Лениным на сцене в застывшем порыве его соратники, состав которых менялся от картины к картине в зависимости от их судьбы к моменту ее изготовления. В действительности, 7 ноября 1917 года сцены в зале не было, исторические слова были произнесены не на съезде, а в Петроградском Совете, в 14 часов 35 минут, когда революция еще не совершилась, сам Ленин был бритым, а В. Молотов вспоминал вдобавок, что когда незабвенный Ильич, провозглашая Советскую власть, приподнимал ногу, была видна протертая подошва его ботинка… Что же произошло между этими двумя сценками, от «есть такая партия» до «революция совершилась»? Да так, мелочь – крах либеральных иллюзий русской интеллигенции, ее ужас, когда она воочию увидела «освобожденный» ею народ – грабящий магазины, убивающий армейских офицеров, занимающийся самосудом на улицах Петербурга.
В январе 1918 года будущий видный большевик и заместитель наркома иностранных дел, а тогда еще меньшевик В. Майский жаловался: «Теперь растоптана душа социалистической интеллигенции, ибо её вере в народ самим же народом нанесён бесконечно тяжкий и мучительный удар… Случилось то, что часто бывает в истории: реальная жизнь обманула ожидания идеологов, она оказалась совсем не такой, какой её воображают себе люди мысли, слова и поэтические вдохновения… Оказалось, что народ слишком упрощено понял социалистическую интеллигенцию». Хотя, признает дальше Майский, народ искренне пытается «грубо, дико и неуклюже… претворить в действительность золотую мечту социализма, заброшенную в их сознание той же интеллигенцией!» (13).
Тезис проверен временем – некого винить, кроме себя. Вопрос, пожалуй, только в степени влияния интеллигенции на революционные процессы и как постепенно она утрачивала влияние на них.
II
Без проблем сковырнув Временное правительство в октябре 1917 года, Владимир Ильич плотно засел в Смольном институте, в кабинете, с которого даже не успели снять табличку «Классная дама» (да и на других дверях грозного штаба революции комично красовались фарфоровые овальные таблички с надписями вроде «девичья» или «гранд-дама»). Но поначалу власть Ленина дальше Смольного института не распространялась. Приход большевиков был воспринят обществом с явным неодобрением. Наблюдались даже некоторые попытки протестовать, скажем, саботаж государственных служащих. Но большевиков поддержали пролетариат и военные гарнизоны обеих столиц, которые и определили, на чьей стороне победа.
Власть валялась на дороге, но не оказалось сил, кроме большевиков, которые рискнули бы её поднять. Тому имелись объективные причины – страна ждала выборов и созыва Учредительного собрания. Большевики рассматривались общественным мнением, как некая переходная форма правления, которая неминуемо сложит свои полномочия перед легитимным, всенародно избранным парламентом. Иначе они, дескать, станут вне закона и народ их попросту сметет.
Дата выборов Учредительного собрания ранее была определена в августе 1917 года и назначена на 12 (25) ноября. В октябре стали публиковаться списки кандидатов. Большевики, которые нередко весьма критически отзывались о самой идее этого Собрания, тем не менее, выставили своих кандидатов вместе с остальными тогдашними партиями. Захватив власть 25 октября (7 ноября) 1917 года, они не отменили выборы, которые и начались в назначенный срок – через семнадцать дней после большевистского переворота.
Итоги выборов, вроде бы, означали безусловную победу эсеров: они получили 40,4 процента голосов (17,9 млн. избирателей из общего количества 44,4 млн.), а большевики – только 24 процента (10,6 млн. избирателей). Остальные партии можно было после выборов вообще не принимать во внимание: кадеты – 4,7 процента (2,0 млн. голосов), меньшевики – 2,6 процента и т. п. При этом победа эсеров (почти в 1,7 раза больше голосов, чем за большевиков) всецело определялась голосами крестьян. Однако в 68 крупных – губернских – городах России дело обстояло абсолютно иначе: большевики получили там 36,5 процента голосов, а эсеры всего только 10,5 процента, то есть в 3,5 раза (!) меньше (14).
Власть в централизованном государстве находится не в сельской глубинке, где эсеры действительно пользовались тогда огромным влиянием, но в столицах. А выборы в Учредительное собрание с беспощадной ясностью показали, что эсеры фактически не имели в столицах никакой опоры. Так, в Петрограде за них проголосовали всего 0,5 процента избирателей, между тем как за большевиков – 45,3 процента, да плюс за союзных им левых эсеров 16,2 процента (в целом – 61,5). Нельзя не сказать и о том, что петроградский военный гарнизон отдал большевикам 79,2 (!) процента голосов, левым эсерам – 11,2 процента, а эсерам всего лишь 0,3 процента… В Москве эсеры получили больше голосов – 8,5 процента, но это, вероятнее всего, объяснялось тем, что здесь (в отличие от Петрограда) левые эсеры еще не «отделились», а кроме того, большевики получили в Москве 50,1 процент голосов, то есть больше половины, и 70,5 процента в московском гарнизоне (15).
Крестьяне отдавали свои голоса эсерам, вне всякого сомнения, потому, что эта партия с самого начала своего существования (1901 год) выдвинула программу превращения земли во «всенародное достояние» – программу, которую разделяло абсолютное большинство крестьян. Между тем большевики выдвигали проект передачи земли в распоряжение местных властей. Взяв власть, сторонники Ленина попросту подменили свою аграрную программу эсеровской («Земля – крестьянам»), но было уже поздно, до выборов оставалось всего 17 дней, и при тогдашних средствах коммуникации эта «замена» едва ли стала известной основной массе крестьян.
Итак, секрет успешного захвата власти коммунистами – это не просто дворцовый переворот, а благоприятный момент их полного доминирования в столицах с перспективой присоединения к победителям проинформированных об их намерениях крестьян23. И действительно, в решающий момент Гражданской войны крестьяне поддержали большевиков. Да и не только крестьяне. Многие интеллигенты пошли именно за «партией пролетариата», поскольку увидели в ней зачатки государственного порядка, который все же лучше бесконечных бунтов. К августу 1919 года, то есть в разгар Гражданской войны, когда большевизм проявил себя уже в полной мере, только в центральных наркоматах работали 29122 «буржуазных специалиста». А прибавьте десятки тысяч специалистов на местах. И радикальная интеллигенция (даже разочаровавшиеся в большевиках эсеры), от идеи самой революции не отрекалась.
Б. Бабина, член партии эсеров с конца 1900-х, в своих мемуарах цитирует одно из эсеровских воззваний эпохи Гражданской войны: «…Страна горит в огне Великой Революции, которую мы же сами ждали, готовили, призывали, в необходимость и неизбежность которой так горячо верили!» (16) «Великая революция…», «Мы сами готовили…»
В целом потери образованного класса, в результате так долго пестуемой им революции, были огромны. Гражданская война почти истребила воспитываемый веками прозападный слой России. Из примерно пяти миллионов европейски образованных русских, составлявших элиту страны в предреволюционный период, в России после голода, Гражданской войны и исхода интеллигенции на Запад осталось едва ли несколько сотен тысяч, быстро оттесненных от рычагов власти новыми правителями. Созданы предпосылки для изоляционизма. Это был второй (после переноса столицы) фактор в пользу автохтона Сталина, вступившего в послеленинский период борьбы за власть с более космополитически воспитанными претендентами на российское лидерство24 (17).
Война закончилась, оставив правящей партии огромное количество проблем: голод, разруха, колоссальная безработица. На этом фоне большевики пытаются даже насадить безденежные коммунистические отношения, видимо предполагая, что все зло в полном расстройстве финансового обращения страны и видя выход в стремительном броске к утопии. Один за другим в декабре 1920 года публикуются декреты, знаменующие переход к «военному коммунизму»: 4.12 «О бесплатном отпуске продтоваров»; 17.12 «О бесплатном отпуске товаров широкого потребления»; 23.12 «Об отмене платы за топливо»; 27.12 «Об отмене платы за пользование почтой, телеграфом, телефоном» и т. д.; 27.01.1921 «Об отмене квартплаты». Был подготовлен декрет об окончательной отмене денег и замены денежной единицы – трудовой («Тредом»). Казалось, обещанный коммунизм не за горами, и вдруг – Новая экономическая политика. Для множества преданных борцов с капитализмом НЭП оказалось шоком – значит, напрасны оказались их жертвы, растоптаны идеалы? Смириться казалось немыслимым. Утопия столкнулась лицом к лицу с действительностью. А действительность для фанатиков идеи оказалась такова: разрушенная и парализованная промышленность после войны не могла предоставить нужное количество рабочих мест, людям в городах нечего было есть, а бесчинства продотрядов, отбиравших в деревне продовольствие, довели крестьян до отчаяния25. Нарастание экономических трудностей и безработицы в значительной степени усиливалось массовой демобилизацией: из рядов Красной армии в 1921–1923 годы были уволены более 3,5 миллионов человек.
Страна отвечала большевикам бунтами, самыми известными из которых стали жестоко подавленные Тамбовское восстание и Кронштадтский мятеж. Для примера: среди требований восставших кронштадцев были немедленное обеспечение свободы торговли, разрешение кустарного производства, разрешение крестьянам свободно пользоваться своей землёй и распоряжаться продуктами своего хозяйства, то есть ликвидация продовольственной диктатуры. По сути, это лозунги кустаря и крестьянина, то есть подавляющего большинства населения страны. Власть большевиков висела на волоске, и спасти ее могло только чудо, явленное народу в виде НЭПа.
Итак, в марте 1921 года большевики вынуждено провозгласили Новую экономическую политику, что подразумевало появление частного сектора в мелком производстве, сельском хозяйстве и сфере услуг. На некоторое время радикальные социалисты отступили, но недовольство затаили.
По сути, знаменитый эффект почти мгновенного наполнения прилавков после введения НЭПа, сродни нынешней «шоковой терапии», когда товары на полках появляются быстро, но просто по недоступным для большинства потребителей ценам. Так было в начале 1990-х годов прошлого века, в результате реформ Е. Гайдара. Так случилось и в 1920-е годы.
Сосуществование в одном государстве двух параллельных миров – капиталистического и социалистического – при общей нехватке товаров, давало огромный простор для злоупотреблений. Нэпманы подстерегали товары, имеющиеся в недостаточном количестве. Когда такой товар завозится в кооператив, они узнавали об этом от служащего, состоящего с ними в сговоре, и скупали всю партию по оптовой цене, чтобы затем перепродать ее значительно дороже. Вспомним историю обогащения Корейко: «Он чувствовал, что именно сейчас, когда старая хозяйственная система сгинула, а новая только начинает жить, можно составить великое богатство. Но уже знал он, что открытая борьба за обогащение в Советской стране немыслима». Понимали это и нэпманы, и послевоенные спекулянты, и цеховики эпохи застоя. Советская страна действительно мешала открытому обогащению, за что, в конце концов, и поплатилась.
Нелепо предполагать, что СССР мог подавить накопительские частнособственнические инстинкты, или даже имел такую возможность. Взяточничество и воровство всегда процветало в системе социалистического распределения благ:
«Остап покрутил носом и сказал:
– Это что, на машинном масле?
– Ей-богу, на чистом сливочном! – сказал Альхен, краснея до слез. – Мы на ферме покупаем.
Ему было очень стыдно…»
И доныне самый крупный куш достается тем, кто имеет доступ к распределению государственного бюджета. Другое дело, что до нынешней степени беззастенчивости советские торгаши не доходили. Расстрел за хищение в особо крупных размерах никто не отменял, и нэпманов казнили пачками. Мы же обратим внимание на прозвучавшее в приведенной цитате слово «ферма». По сути «фермер» в реалиях тогдашней действительности – это завуалированный «кулак». Очень скоро с ними начнется война не на жизнь, а на смерть.
Но в середине 1920-х экономическое оживление сыграло свою положительную роль в восстановлении страны. Если верить авторам «12 стульев», в некоторых городах появилось так много парикмахерских и похоронных бюро, что локальный спрос был полностью удовлетворен и даже наблюдался кризис перепроизводства.
Вообще, следует заметить, что представленные в «12 стульях» и «Золотом теленке» типовые ситуации и фирменные черты советской действительности являются точным слепком эпохи, вплоть до мельчайших деталей. В первом романе показаны аукцион «Главнауки» (антикварная горячка 1920-х годов); турнир в Васюках (шахматная истерия в СССР); пропаганда займов; авангардные постановки Гоголя; разговоры о близкой войне, о шпионах и белоэмигрантах; ялтинское землетрясение 1927 года.
Во втором романе: противохимические учения, автопробег, Турксиб и пятилетка; чистка, соевая кампания, арктические полеты и многое другое. Нарисованные в дилогии картинки жизни перестают быть разрозненными элементами фона и сливаются во всеобъемлющий образ обновленной России 1920-х годов, когда на десятилетия вперед закладывался фундамент советского общества. Скажем, отмеченные авторами тогда еще свежие канцеляризмы пугали еще многие поколения советских граждан: «Обеденный перерыв от 2 до 3 ч. д.», «Закрыто на обеденный перерыв», просто «Закрыто», «Магазин закрыт» и, наконец, черная фундаментальная доска с золотыми буквами: «Закрыто для переучета товаров». Сама мастерская по производству этих табличек, как мы понимаем, тоже примета НЭПа. И еще беспризорники. Именно беспризорник встречает Остапа Бендера, когда он впервые предстает перед читателем на страницах «12 стульев». Сотни тысяч сирот стали особой проблемой первых лет Советской власти. Их вылавливали, увозили в колонии, но они снова возникали на улицах и рынках, ходили стаями, играли в карты в глухих закоулках, спали в подъездах и в пустых асфальтовых котлах, воровали, выпрашивали папиросы и пели по трамваям блатные песни26. Писатель К. Паустовский вспоминает в «Книге о жизни», как они с другом однажды подобрали тяжело больного беспризорника, пригласили старого доктора-армянина, который диагностировал у мальчика двустороннее воспаление легких. И далее между старым доктором и молодым писателем состоялся такой диалог: «Доктор снял его (пенсне – К. К.), поднес почти вплотную к старческим выпуклым глазам и спросил:
– Как это случилось?
– Что? С мальчиком?
– Нет! Как это случилось, что тысячи детей выкинуты, как котята, на улицу?
– Не знаю.
– Нет! – сказал он твердо. – Вы знаете. И я знаю. Но мы не хотим думать об этом…»
Ужасно, что ситуация с детьми сегодня, спустя почти сто лет, схожа. Мы тоже знаем, но молчим.
«Шурка Балашов умер через четыре дня, – вспоминает дальше Паустовский. – Долго после его смерти я не мог избавиться от чувства вины перед ним. Зузенко говорил, что никакой вины нет, что я – гнилой интеллигент и неврастеник, но под кожей на скулах у капитана ходили твердые желваки, и он без конца курил. Мальчика похоронили в мелкой могиле на краю кладбища. Все время шли дожди, сбивали гнилые листья и засыпали ими низкий могильный горб. Сейчас я, конечно, его уже не найду, но приблизительно знаю, где похоронено маленькое, беспомощное существо, совершенно одинокое в своем страдании» (20).
Насколько отличаются эти горькие, человечные строки от писаний «лучшего журналиста эпохи» М. Кольцова, ярко демонстрирующего подход новой элиты к не своим детям. Запись 1927 года: «Жуткие кучи грязных человеческих личинок… еще копошатся в городах и на железных дорогах… еще ползают, хворают, царапаются, вырождаются, гибнут, заражая собой окружающих детей, множа снизу кадры лишних людей, вливая молодую смену преступников» (21). Сколько презрения и ненависти27. Очень скоро она бумерангом обрушится на голову и самого автора, и всей коммунистической элиты.
Да, разумеется, для беспризорников было типичным объединение в группы с жесткой дисциплиной и властью вожака («вождя», «старосты»), между которыми шла жестокая уличная борьба, – настоящий кладезь для преступного мира (и фольклора). Но также эти сироты (кого удалось перевоспитать в специальных трудовых колониях) стали неисчерпаемым источником кадров для ГПУ-НКВД, ведь именно ГПУ целенаправленно вело работу по ликвидации беспризорности. На содержание колоний для сирот каждый чекист должен был отчислять десять процентов своей заработной платы. Органы заботливо патронировали колонии и вполне естественно в скором времени получили огромный резерв абсолютно преданных последователей и вымуштрованных исполнителей приказов. Когда сегодняшние либеральные интеллигенты возмущаются, откуда взялось у режима столько палачей для уничтожения элиты тридцатых годов, пусть вспомнят умершего малыша – сироту Шурку Балашова – и что привело его к смерти, какие прекрасные слова предшествовали Гражданской войне и смерти миллионов сограждан…
Но вернемся в двадцатые годы, оставившие в истории удивительно пеструю картинку, столь милую сердцу тех, чья молодость пришлась на то бурное время: «Крещатик был тогда не таким широким и холодно импозантным, как ныне. Он имел свою прелесть, особенно на отрезке от Думской площади (майдан Независимости) до Фундуклеевской (улица Б. Хмельницкого). На этом небольшом пространстве находилось пять кинотеатров, включая «Шанцер», с просторными фойе, украшенными мраморными колоннами, зеркалами в позолоченных рамах и бра в стиле «ар нуво». Помимо иностранных там шли и ленты юной советской кинопромышленности, например «Отец Сергий», «Аэлита» или «Кирпичики», по сценарию, навеянному популярной в те годы песенкой о любви работницы, замешивавшей глину, и грузчика Сеньки, ставшего, после назначения на пост красного директора, «товарищем Семеном». На Крещатике почти в каждом здании в полуподвалах работали заведения под вычурной вывеской «Бильярд-Пиво». Здесь после работы мужчины коротали время, гоняя шары и потягивая пенистый напиток. Прямо на тротуаре в специальных машинках изготовляли ароматные вафли с кремом. Тут же мальчишки продавали надувных, резко пищавших «чертиков» и упакованные в деревянные коробочки ириски. Кафе-кондитерских было не счесть…» (23). Таким запомнил город своей юности будущий личный переводчик Сталина В. Бережков, к воспоминаниям которого мы еще не раз вернемся. Таковой представляется и нам картина едва ли не праздничной юности советского режима. Но был ли праздник на самом деле? Вот основной вопрос понимания отечественной истории.
III
Пестрота НЭПа иссякла довольно быстро и тому имелись веские причины. Еще 26 марта – 9 апреля 1926 года прошел Пленум ЦК ВКП(б) о хозяйственном положении, а 20 апреля 1926 года в «Правде» опубликован доклад Ф. Дзержинского «Борьба за режим экономии и печать». Там отмечалось, что себестоимость наших изделий почти в два раза больше довоенной, что создано много ненужных организаций, что лишняя рабочая сила превращает фабрику в собес, что государственный аппарат построен бюрократически. Докладчик подчеркнул, что «кампания по режиму экономии потребует длительного периода времени, может быть даже столько же времени, сколько мы должны ждать социализма» (24). «Режим экономии» и свободная продажа ресурсов несовместимы. Хотя большевики до времени и опровергали ширящиеся слухи о сворачивании Новой экономической политики: «Разговоры о том, что мы будто бы отменяем НЭП, вводим продразверстку, раскулачивание и т. д., являются контрреволюционной болтовней, против которой необходима решительная борьба» (Сталин в феврале 1928 года) (25). Это была ложь. Режим экономии, то есть резкое сокращение уровня потребления, был продиктован подготовкой государства к Большому Скачку – форсированной индустриализации страны. Все производственные мощности задействовались для строительства и развития промышленности. Всё остальное практически не производится и становится дефицитом.
Пророчество «железного Феликса» блистательно оправдалось – экономия и нехватка сопровождали нас всю эпоху развитого социализма. И вот уже ильфопетровский Галкин жалуется, что невозможно достать обычную кружку Эсмарха (грелку/клизму) для своего диковинного инструмента. «Не то, что кружки Эсмарха, термометра купить нельзя!» – поддерживает его стенания Палкин. И напрасно вопрошает мечтающий возвести частный домик Бендер: «Где же я возьму камни, шпингалеты? Наконец, плинтусы?». Даже всеведущий Коровьев в «Мастере и Маргарите» вынужден оправдываться перед прибывшей на бал королевой: «Вас удивляет, что нет света? Экономия, как вы, конечно, подумали? Ни-ни-ни». И света, как мы помним, на бале у сатаны хватало.
В двадцатые годы прошлого века большевики оказались перед неразрешимой проблемой. Чтобы становиться передовой промышленной державой, надо восстанавливать и строить промышленность, а ресурсов нет и где их взять непонятно. Ну, ладно, если не хватает клизм или шпингалетов, хотя тоже вещи в хозяйстве нужные. Но металл, уголь, зерно! Острейшим образом стал вопрос о нехватке рабочих рук для рождающейся промышленности, и где эти руки могут вытянуть ноги после трудового дня, попросту говоря, жилищная проблема. Один кризис накладывался на другой – товарный на промышленный, промышленный на жилищный. Ведь, скажем, чтобы много строить, нужен металл, а его нет и закупить его не за что. Замкнутый круг.
Городское население нужно было где-то расселять, иначе растущую экономику работниками не обеспечить. Одна из крылатых фраз эпохи о том, что «москвичи хорошие люди, но квартирный вопрос их испортил». Если присмотреться, то описание квартирных мучений занимают огромную часть советской литературы, причем написанную, как правило, талантливо, зло, искренне… Чувствуется, что художники слова на личном опыте испытали правду коммунальной жизни. Скажем, прототипом хрестоматийной комнатенки, где живут незадачливые молодожены из «12 стульев» Коля и Лиза, послужило общежитие газеты «Гудок» в Чернышевском переулке в Москве, где получил комнату И. Ильф в начале своего журналистского пути. В известном романе И. Эренбурга «Рвач» описан житейский ад, типичный для московского жилья той эпохи: «Квартира № 32, это рядовая московская квартира. На входной ее двери красовался длиннейший список фамилий с пометками: “звонить три раза” или “стучать раз, но сильно”, “два долгих звонка, один короткий”. Все двадцать семь обитателей квартиры должны были, прислушавшись, считать звонки или удары, отличая долгие от коротких. Многие ютились в проходных комнатах… Жили, вопреки поговорке, и в тесноте, и в обиде, оживляя будни сплетнями, ссорами, скандалами».
В подобных условиях люди шли на чудеса изобретательности, дабы улучшить свои жилищные условия: «Так, например, один горожанин, как мне рассказывали, получив трехкомнатную квартиру на Земляном валу, без всякого пятого измерения и прочих вещей, от которых ум заходит за разум, мгновенно превратил ее в четырехкомнатную, разделив одну из комнат пополам перегородкой, – излагает Коровьев. – Засим эту он обменял на две отдельных квартиры в разных районах Москвы – одну в три и другую в две комнаты. Согласитесь, что их стало пять. Трехкомнатную он обменял на две отдельных по две комнаты и стал обладателем, как вы сами видите, шести комнат, правда, рассеянных в полном беспорядке по всей Москве. Он уже собирался произвести последний и самый блистательный вольт, поместив в газете объявление, что меняет шесть комнат в разных районах Москвы на одну пятикомнатную квартиру на Земляном валу, как его деятельность, по не зависящим от него причинам, прекратилась». Извините за длинную цитату, но Коровьева оборвать на полуслове невозможно. Разумеется, на этом фоне весьма значительными, выпуклыми фигурами становились фигуры домоуправа, председателей домкома, жилтоварищества, начальника ЖАКТа (жилищно-коммунального товарищества). Целую плеяду таких образов обессмертил Булгаков – от Швондера и Бунши до Никанора Босого.
Вторым наиглавнейшим вопросом для работников, кроме крыши над головой, стало полноценное питание. Статистика утверждает, что здесь по мере укрепления НЭПа наблюдались изменения в лучшую сторону. К 1922 году 70 % зарплаты рабочего уходило на еду, а в 1924 на еду расходовалась лишь половина заработка. По сравнению с 1908 годом граждане употребляли больше молочных продуктов, сладостей, в полтора раза больше мяса (26). И вот о мясе особо.
Традиционное представление нашего человека о том, что без мясного полноценного питания не существует, вызывало особое раздражение официальной пропаганды. Газета «Московский пролетарий» (30.07.28) обличала неразумных: «Основным недостатком в питании отдыхающих является изобилие мяса… Рабочий никак не может примириться с мыслью, что употребление большого количества мяса бесполезно и не безвредно… Надо изжить вкоренившийся ложный взгляд на значение и роль мясных продуктов». Плакаты «ОДНО ЯЙЦО СОДЕРЖИТ СТОЛЬКО ЖЕ ЖИРОВ, СКОЛЬКО 1/2 ФУНТА МЯСА» и «МЯСО – ВРЕДНО» – отнюдь не выдумка Ильфа и Петрова.
Идеи вегетарианства, которые проповедовал Коля своей юной жене, считались вовсе не блажью, но модным и поощряемым поветрием. Впрочем, как мы помним, истинная причина Колиного вегетарианства была все-таки вынужденной: «Куда идут деньги?» – задумывался он, вытягивая рейсфедером на небесного цвета кальке длинную и тонкую линию. При таких условиях перейти на мясоедение значило гибель…» Когда продукт является дефицитным, отказ от него воспринимается как поза или подозрительное сотрудничество с властями. С этой точки зрения вегетарианство в СССР будущего не имело.
В рамках все того же вегетарианского просвещения масс государство старательно рекламировало сою, представляя ее чем-то вроде социалистической скатерти-самобранки. «С выставок на кухню. Институт сои изготовил 100 рецептов различных блюд из сои», – извещает «Правда» в августе 1930 года. На показательных обедах в Москве и Харькове осенью того же года фигурировало до 130 соевых угощений, в том числе суп, борщ, котлеты, голубцы, хлеб, пудинг, кофе. Сыры, салаты, паштет, шоколад, конфеты, торты, пирожные, пряники, печенье – все из сои. СМИ превозносят её питательные свойства (1 кг соевой муки = 3,5 кг мяса = 6 десятков яиц = 14 кружек молока); «Сейте жареное мясо и цельное молоко! Сейте бисквиты и яичницы!», – взывают газеты (27).
Соевое поветрие симптоматично для первой пятилетки, когда продовольственные трудности стимулировали изыскание альтернативных источников питания. К. Симонов описывает один из запомнившихся эпизодов своей юности, что пришлась на конец двадцатых – начало тридцатых годов: «Когда не было многого другого, хорошо уродилась на Нижней Волге соя, которую там вдруг стали культивировать, и мы ели каждый день эту сою – и в виде супов, и в виде котлет, и в виде киселей» (28). Л. Копелев: «Соевый кофе и соевые пирожные на сахарине продавали без карточек. Эти сласти и нарядные светлые столики на фоне темных прокопченных цехов казались нам живыми приметами социализма» (29). У Булгакова мальчик Альоша в «Театральном романе» измазан не чем-нибудь, а соевым шоколадом и т. д.
Продовольственные лишения заставляли граждан пускаться в поиск универсальных средств пропитания. Приведем в пример статью «Что можно получить от кролика» В. Одинцова («Огонек» 20.04.1930 г.): «Кроме мяса, кролик дает мех, пух, кожу, шевро, замшу, лайку, фетр, клей, струны, удобрение и корм для скота (внутренности и кровь) – одним словом, почти весь кролик может быть утилизирован. Но главным направлением для нас должно быть мясошкурковое». Заметим, что эта заметка опубликована уже после того, как весь Советский Союз узнал из знаменитого романа о кроличьей эпопее отца Федора. В общем, «кролики – это не только ценный мех…»
Неудивительно, что на фоне великой битвы за продовольствие, в своем повествовании о географических передвижениях Остапа Бендера соавторы особо отмечают продовольственную привлекательность местности по ту сторону Кавказского хребта: «Путники шли над Арагвой, пускались в долину, населенную людьми и изобилующую домашним скотом и пищей. Здесь можно было выпросить кое-что, что-то заработать или просто украсть. Это было Закавказье». От себя добавим – совсем недавно присоединенное к СССР Закавказье, не знавшее ужасов всеохватывающей Гражданской войны и голода начала 1920-х годов; предприимчивое Закавказье, где, как мы помним из романа, царило изобилие контрабандной пудры «Коти», шелковых чулков и сухумского табака…
Еще одна важная примета двадцатых годов – «лишенец», человек, лишенный избирательных, да и всяких других прав. Статус, сравнимый с современными «негражданами» в Латвии. «Пусти, тебе говорят, лишенец!», – командует Остап Бендер, пробиваясь к изловленному толпой мнимому слепому Паниковскому. Советское государство стремилось свести влияние своих политических противников до минимума и лишало их всяческих избирательных прав. «Лица, лишенные избирательных прав, могут голосить, но не голосовать» – гласил плакат, изображающий кулака и священника в виде свиньи и курицы.
Инструкция ВЦИК «О выборах в городские и сельские Советы» за 1926 год перечисляла лиц, лишенных права участвовать в выборах. К ним относились служащие и агенты царской полиции и охранного отделения, члены царского дома, а также лица прямо или косвенно руководившие действиями полиции, жандармерии и карательных органов при царском строе и при белых контрреволюционных правительствах. Относились к ним служители религиозных культов всех вероисповеданий и толкований, бывшие офицеры и чиновники белой армии, а также члены семей лиц, лишенных избирательных прав. Оговорка была сделана лишь для тех, кто служил у белых, но потом переметнулся к красным и защищал революцию.
Лишенцы не могли быть членами профсоюзов, состоять на советской службе, работать на фабриках и заводах; их дети не могли учиться в университетах и служить в Красной Армии. Им было отказано в продовольственных карточках и государственном медицинском обслуживании. Но не только против представителей бывших привилегированных классов большевики вводили данные жесткие ограничения. В «Программе коммунистического Интернационала», принятой 1 сентября 1928 года особо отмечалось: «Советское государство… лишает своих классовых врагов политических прав, и оно может, при особых исторически сложившихся условиях, давать ряд временных преимуществ пролетариату в целях упрочения его руководящей роли, по сравнению с распыленным мелкобуржуазным крестьянством». По сути, новая советская элита сознательно отсекала крестьянство, то есть основную часть населения страны, от процесса управления государством.
Кроме того, власть периодически проводила тотальные чистки в государственных учреждениях, что достаточно подробно описано в «Золотом теленке»: «…Их мучительно хотелось чистить, выпытывать, что они делали до 1917 года, не бюрократы ли они, не головотяпы ли и благополучны ли по родственникам». Заседания комиссий по чистке проходили публично, сотрудников учреждения приглашали участвовать в допросе «подследственных» и в решении их судьбы. Некоторые заседания даже проходили на улицах, в скверах или на площадях. Для начала проверяемому предлагали рассказать о себе, а затем начинались вопросы, которые могли касаться любых моментов его биографии.
Первая категория увольнения по чистке означала фактически «волчий билет». Официальное разъяснение гласило: «Лица, вычищенные по первой категории, т. е лишенные права работать в советских, хозяйственных, кооперативных и прочих предприятиях социалистического сектора, исключаются из профсоюзов» (30). Это подразумевало автоматическую потерю и права на продовольственные карточки. То, что «лишенцы» не получали карточки, означало для них необходимость покупать все по коммерческим, довольно высоким ценам. Иногда им просто ничего не оставалось делать, как просить подаяние. Зарубежные наблюдатели отмечали рост нищенства на улицах больших городов; эти новые нищие тянулись за сочувствием к иностранцам, просили милостыню по-французски и по-немецки, доедали объедки в ресторанах. В попытках избавится от подобных компрометирующих зрелищ широко практиковалось выселение «лишенцев» из домов и административная высылка в отдаленные районы, где их ожидала еще более суровая жизнь. Их положение во многом напоминало положение евреев в гитлеровской Германии. Сравнение не случайное. Эмигрантская газета «Руль» в 1931 году отмечала: «Лишенцы составляли около 5 % населения, из них евреев процентов 40–50. Раскулачивание было распространено и на еврейские местечки». Это опровергает распространенное мнение, будто евреи автоматически переходили в правящий класс, сформированный большевиками.
Когда мы понимаем все это сегодня, старания бухгалтера Берлаги спрятаться в сумасшедший дом от советской чистки, чтобы спастись от «волчьего билета», вызывают не запланированный соавторами смех, а сочувствие. Кроме того, во время чисток, в первую очередь, сокращали вспомогательный персонал, как правило, женщин. Барышня в «Собачьем сердце» так боится потерять место, что готова отдаться бывшему псу, а ныне мелкому начальнику Шарикову.
«Кто отдавал себе отчет в том, что добровольный отказ от гуманизма – ради какой бы то ни было цели – к добру не приведет? Кто знал, что мы встаем на гибельный путь, провозгласив, что нам всё дозволено»?», – горько сетовала Н. Мандельштам в своих знаменитых «Воспоминаниях». «Об этом помнила только кучка интеллигентов, но их никто не слушал. Теперь их попрекают “абстрактным гуманизмом”, а в двадцатые годы над ними потешался каждый, кому не лень. “Хилым” и “мягкотелым” не нашлось места среди тридцатилетних сторонников нового. Первоочередная задача состояла в том, чтобы подвергнуть их осмеянию в литературе, – продолжает Н. Мандельштам. – За эту задачу взялись Ильф с Петровым и поселили “мягкотелых” в “Вороньей слободке”. Время стерло специфику этих литературных персонажей, и никому сейчас не придет в голову, что унылый идиот, который пристает к бросившей его жене, должен был типизировать основные черты интеллигента. Читатель шестидесятых годов, читая бессмертное произведение двух молодых дикарей28, совершенно не сознает, куда направлена их сатира и над кем они издеваются» (31).
Послереволюционные годы жестокого бичевания интеллигенции очень скоро обернутся серьёзными проблемами для самого существования социалистического государства в том виде, в каком его наспех слепила правящая коммунистическая элита двадцатых годов. Ключевыми вопросами борьбы за власть между советскими якобинцами и советскими термидорианцами стали: с кем пойдет народившаяся красная интеллигенция и кому будет сочувствовать старая?
IV
Нужно понимать, что 1920-е годы стали временем рождения советской государственной элиты – чудной помеси интеллигентных партийцев с дореволюционным стажем, военачальников и чекистов родом из Гражданской войны, отчасти выдвиженцев-рабочих, классовое происхождение которых символизировало народовластие, огромного количества прихлебателей, которые сопровождают становление любой власти, да провинциальных инородцев, о которых мы еще поговорим особо.
Народ к новой власти относился двойственно. Высшая власть зачастую мифологизировалась и традиционно наделялась идеальными качествами, тогда как бюрократия на местах воспринималась как ответственная за все проблемы в жизни простых людей. Происходило сие не из-за особой любви к советским вождям (из них только «всесоюзный староста» М. Калинин виделся как безоговорочно «свой»), а, скорее, ввиду восприятия партийной верхушки как последней инстанции, выше которой жаловаться на несправедливость и притеснения уже некому.
Устойчивость феномена неодинакового восприятия центральной и местной власти воплотилась в идиоме – «Высшая Власть». Именно так, с заглавной буквы, к ее представителям часто обращались в письмах рядовые граждане (32). Доверие к Высшей Власти, идущее со времени поклонения царю-батюшке, ни в коей мере не могло перекрыть то, что каждый день видели рабочие и крестьяне на низовом уровне. Рядовых жителей советской провинции возмущала открытая паразитарность новой бюрократии. И паразитарность эта была далеко не безобидной.
Как правило, она переплеталась с вопиющей профессиональной некомпетентностью и, что еще хуже, шла рука об руку с беззаконием и произволом в отношении местного населения. Что же это мне напоминает?
Уже в начале НЭПа местная партийная номенклатура получила судебные привилегии: партийные органы могли взять своего соратника под защиту, доводя до губернского прокурора собственное мнение о невиновности подследственного. Например, в середине 1920-х годов видный деятель ВКП(б), жестокий гонитель Православной церкви, впоследствии репрессированный Е. Ярославский (М. Губельман) публично возмущался: «Не понимаю, чем суд занимается! Жестоко карает коммунистов-растратчиков. Ну что такое, если коммунист и растратил три тысячи рублей? Ведь если принять во внимание, что он был на красных фронтах, жертвовал своей жизнью, то ведь это ерунда!» (33). Не отсюда ли знаменитая тирада пытающегося оправдаться Шарикова из «Собачьего сердца»: «Я на колчаковских фронтах раненый!». Практика двойных стандартов укоренялась в жизни государства и применялась вполне официально. Что лишь поощряло мздоимство и помогало избранным выжить в те нелегкие времена.
А время действительно было для основной массы городского народа, напомню, голодноватое – безработица, беспризорники, преступность. Творческая (в частности, литературная) интеллигенция жалась к власти; по сути, других источников доходов, если не считать кучки частных журналов и издательств, которые хирели день ото дня, не имелось. Благоволение государства и его соглядатаев стало для многих вопросом профессионального выживания. Возьмем, для примера, Осипа Брика, этакого чекиста-литературоведа, мужа легендарной Лили Брик, многолетней возлюбленной В. Маяковского.
Осип с первых месяцев новой власти сообразил, что избранным литературным течениям будет выдан государственный патент на революционную истину, а под издание – бюджет. В партийных кругах у него были мощные покровители, особенно среди эстетствующих чекистов. В доме у Брика собирались литераторы и сотрудники Брика по службе, вплоть до Я. Агранова29. В кружке Бриков зондировали общественное мнение и заполняли первые досье. О. Мандельштам и А. Ахматова уже в 1922 году получили у них презрительное и получившее широкое распространение прозвище «внутренние эмигранты», что сыграло большую роль в их дальнейшей судьбе. Кроме того, чету Бриков объединяли удивительные отношения с миром нэпманского капитала. Например, когда в 1923 году некий А. Краснощеков организовал в Москве «Промбанк» и сам возглавил его, его любовницей стала… Лиля Юрьевна Брик. Когда Краснощекова арестовали, она (в 1924 году) вместе с О. Бриком и В. Маяковским даже переехала в Сокольники, чтобы быть поближе к тюрьме «Матросская тишина», где находился возлюбленный (241).
О. Брик едва ли не первый начал употреблять нелитературные средства в литературной борьбе, но его, в свою очередь, одолел появившийся позже Л. Авербах, организовавший знаменитый РАПП – «Российскую ассоциацию пролетарских писателей». Л. Авербах был одним из основателей комсомола, секретарем его московской организации, родственником Свердлова и Ягоды. Литературные течения не нужны, говорил Л. Авербах, их следует заменить «единой творческой школой», и тогда появятся – не могут не появиться – новые Шекспиры. Единая школа подразумевала руководящую роль РАППа, возглавляемого самим Авербахом. Его «пролетарские писатели» исповедовали жесткий классовый подход к творчеству, пропаганду коммунизма средствами литературы, безжалостный отсев, вплоть до репрессий, всех несогласных с культурной политикой партии большевиков. Но если отбросить словесную шелуху, речь шла о максимальном приближении культуры к народу, к революционным массам трудящихся, то есть расширении базы культурной революции. И здесь тоже имелось здравое зерно.
Культурная революция 1920-х годов порождали у народа потребность в новых знаниях и приобщения к культуре, и в эту нишу устремились огромное количество образованных людей, спешащих найти себя в новом мире. Эти важные тенденции не прошли мимо внимания коммунистических вождей, нуждавшихся в народе, способном перейти от крестьянского типа мышления к городскому, индустриальному, без чего невозможна модернизация страны.
Классикой жанра стала мысль Сталина, что, наряду с инженерами, работающими в сфере производства, строительства и других технических областей, не менее важную роль играют писатели, своими произведениями воспитывающие и просвещающие людей. И таких писателей можно с полным правом тоже назвать инженерами, инженерами человеческих душ, рассуждал Иосиф Виссарионович:
– Их роль весьма важна и ответственна, ибо если у писателя нет твердой и правильной политической позиции, если в нем присутствует какая-то раздвоенность, путаница в мыслях, то от такого «инженера» один только вред и от таких «инженеров» надо «избавляться», – элегантно закруглял свою мысль вождь народов.
И избавлялись: того же Л. Авербаха расстреляли. Он просто стал не нужен, хотя тень его долго еще витала над бурлящим морем советской словесности. Спустя много лет и сам постаревший вождь помянул в беседе его незлым тихим словом: «Вот тут этот был – как его? – Авербах, да. Сначала он был необходим, а потом стал проклятием литературы» (35). То есть, авербахи на каком-то этапе развития большевикам всё же были необходимы. Почему же их пустили в расход? Неужели паранойя вождя тому причина – как толкуют его поступки некоторые мемуаристы? Отнюдь.
С самого появления российской социал-демократии (как и в целом русской интеллигенции) в ней шла негласная борьба между почвенниками и западниками – даже когда фракции борющихся партий не осознавали себя таковыми. В 1925 году окончательно разрешается спор автохтона Сталина и интернационалиста Троцкого. Ныне видно, что исход их борьбы не мог быть иным. 170 миллионов граждан СССР просто не могли быть принесены на алтарь восстания европейских пролетариев. Русскую революцию нужно было тормозить, поскольку она существовала за счет разграбления предыдущего достояния страны. Необходимо было учиться жить за собственный счет. Поставив задачу обустройства собственного государства, построения социализма в одной стране, Сталин выиграл бой. Если отбросить шелуху, то фактически он поставил ту же задачу, что и Петр, – догнать Запад. Но в отличие от императора Петра он был вынужден делать это изолированно от Запада, на основе мобилизации собственных ресурсов.
Неприспособленность НЭПадля нужд индустриализации страны выявилась довольно скоро. К концу нэповского периода безработица составляла 15 % всего числа рабочих и служащих. Важно, что динамика безработицы развивалась в сторону неуклонного ее увеличения на всем протяжении 1920-х годов. Застойная безработица, в свою очередь, порождала такие социальные пороки, как алкоголизм, воровство, проституция и т. д. А освобожденное от арендных платежей и выкупа земли село, тем не менее, снизило товарность и возможности экспорта хлеба – главного тогда у России источника средств для развития. В 1926 году при таком же, как в 1913, урожае, экспорт зерна был в 4,5 раз меньше (и это был самый высокий за годы НЭП показатель) (36).
Индустриализация, которая в силу очевидной необходимости была начата с создания базовых отраслей тяжелой промышленности, не могла еще обеспечить рынок нужными для села товарами. Возник заколдованный круг: для восстановления баланса нужно было ускорить индустриализацию, а для этого требовалось увеличить приток из села продовольствия, продуктов экспорта и рабочей силы, а для этого нужно увеличить производство хлеба, повысить его товарность, создать на селе потребность в продукции тяжелой промышленности (машинах).
Город как средоточие власти и государственной бюрократии, а также политически близкого большевикам пролетариата по-прежнему является культурно и социально чуждым деревне и наоборот. К рабочим относилось всего 10,4 % населения, к крестьянам и кустарям – 76,7 %, к служащим – 4,4 %, к буржуазии, торговцам и кулакам – 8,5 %. Соотношение городского и сельского населения состояло в этот период в пропорции 18:82 (37). Причем значительная часть городского населения, включая пролетариат, являлась недавними выходцами из деревни и была с ней неразрывно связана.
Экономическая отсталость государства, особенно на фоне развитых западных стран, была очевидна не только большевикам, но и всем образованным гражданам страны. Любопытствующим рекомендую посмотреть документальный фильм Дзиги Вертова «Шестая часть суши», снятый накануне индустриализации. Убедительнейшим образом показана повседневная жизнь Страны Советов вне больших городов – отсутствие элементарных путей сообщения, повсеместный тяжелый ручной труд, грязь и нищета. По сути, время застыло в XIX веке. И сравните с уровнем развития промышленности в Западной Европе – аэропланы, фордовские автомобили, металлургические заводы Круппа и т. д.
Подробнее о гонке с Западом мы расскажем в главе «Догнать и перегнать», здесь же заметим, что необходимость коренных преобразований в обществе сомнений не вызывала. К. Чуковский: «1925. 31 декабря. Читаю газеты взасос. Съезд (Имеется в виду XIV съезд ВКП(б), взявший курс на индустриализацию страны – К.К.) не представляет для меня неожиданности. Я еще со времен своего Слепцова и Н. Успен[ского] вижу, что на мелкобуржуазную, мужицкую руку не так-то легко надеть социалистическую перчатку. Я всё ждал, где же перчатка прорвется. Она рвется на многих местах – но все же ее натянут гениальные упрямцы, замыслившие какой угодно ценой осчастливить во что бы то ни стало весь мир. Человеческий, психологический интерес этой схватки огромен. Ведь какая получается трагическая ситуация: страна только и живет что собственниками, каждый, чуть ли не каждый из 150 000 миллионов думает о своей курочке, своей козе, своей подпруге, своей корове или: своей карьере, своей командировке, своих удобствах, и из этого должно быть склеено хозяйство “последовательно социалистического” типа. Оно будет склеено, но сопротивление собственнической стихии огромно. И это сопротивление сказывается на каждом шагу» (38).
Борьба, как осознает Чуковский, предстоит нешуточная, а во время битвы важнее всего дисциплина – будь то элита или обслуживающие ее инженеры душ человеческих. Сказанное относится к одной из центральных тем идеологии советской эпохи, имеющей основополагающее значение, – вопросу о коммунистическом строительстве. Этой «святой целью», в конечном счете, оправдывались реальные устои существовавшего режима: партийная монополия на власть внутри страны, жесткое поведение СССР на международной арене. Компартия предлагала себя обществу в качестве особой политической силы, сумевшей выработать «научный» план восхождения к светлому будущему. И требовала на пути к этой общественно значимой цели всеобщей самоотдачи, сплоченности и жертвенности.
Следует помнить, что в то время молодое государство находилось в абсолютном одиночестве. Советский Союз рассматривался либо как белое пятно на карте мира, либо возможный объект завоевания для эксплуатации природных ресурсов. Идея крестового похода на коммунистический Восток была весьма привлекательна для Запада. Об этом в открытую рассуждали и набиравшие силу немецкие национал-социалисты, и римский папа, и английское правительство, и многочисленная русская эмиграция. И. Эренбург: «Фашизм вмешался в нашу жизнь задолго до 1941 года. На Западе шла лихорадочная подготовка к походу на Советский Союз; и первыми окопами были котлованы новостроек» (39). Индустриализация напрямую связана с усилением обороноспособности только что проигравшей Первую мировую войну аграрной страны, а значит, и удержанием у власти новой элиты. Причем, мобилизационные усилия касались не просто строительства, но и изменения самого уклада жизни. Например, призвали учиться управлять трактором 100 тысяч девушек, чтобы в случае войны такое же количество трактористов-мужчин можно было высвободить для управления танками.
А. Микоян: «1928–1930 гг. были временем развернутой индустриализации страны. И тогда мы вывозили много продуктов питания, в которых сами нуждались: сибирское масло, яйца, бекон, и много других видов продуктов, а также такое сельскохозяйственное сырье, как лен, конопля и др… Главным же было, что у нас не производились необходимые машины для промышленности» (40). Список тогдашних дефицитных промтоваров бесконечен: почтовые конверты, ножницы, мыло, иголки и нитки, чулки, бумага, пуговицы, пелёнки, пишущие машинки, консервные ключи, галоши, простыни и т. д. Появляется коронное советское слово «дефицит». Бендер не может продать астролябию, потому что «делегации домашних хозяек больше интересовались дефицитными товарами и толпились у мануфактурных палаток». Тогда же складывается система добычи необходимого по знакомству – «по блату». Ильф и Петров, разоблачая систему таких договоренностей между имеющими «блат» людьми, грозили со страниц «Правды» в январе 1933 года: «Столь любимый ими блат приведет их в те же самые камеры, откуда вышло это воровское, циничное, антисоветское выражение». Но проклятия мало что меняли.
Ликвидировать дефицит за счет импорта не представлялось возможным – товаров на экспорт разоренный Советский Союз имел очень мало: пушнина, икра, какое-то количество хлеба… Выход – закольцевать производственный цикл внутри страны30, но опять-таки для начала нужно создать отечественное машиностроение, а для того, хотя бы на начальном этапе, требовалось закупать импортное оборудование.
К слову сказать, Сталин не первый, кто сделал попытку отмежеваться от глобального рынка со времен золотого рубля С. Витте, мешавшего накапливать национальное богатство. Еще до прихода к власти большевиков, министр-председатель Временного правительства А. Керенский обнародовал собственную программу отключения от мировой экономики. Среди предлагаемых мер – прекращение конвертации рубля, запрет на вывоз валюты за границу31, отмена коммерческой и банковской тайны. Как видим, весьма схоже на то, что со временем сделали коммунисты. Но большевики опирались на то, что так и не смогло подчинить своей воле Временное правительство – беспрецедентный народный подъем.
Слово «энтузиазм» сегодня обесценилось, но именно энтузиазм вдохновлял людей на ежедневные подвиги. А. Солженицын изумляется этим тектоническим сдвигам в сознании, заставлявшим людей создавать невыполнимое: «Парадоксально, что большинство шло вполне искренно, загипнотизировано, охотно дав себя загипнотизировать. Процесс облегчался, увернялся захваченностью подрастающей интеллигентской молодежи» (41). Однако Давид Самойлов, один из той самой поросли, говорит не о «гипнозе», но о сознательном выборе поколения: «Гражданственность, по нашему убеждению, состояла в служении политическим задачам, в целесообразность которых мы верили… Мы были уверенны в справедливости революции, ее исторической неизбежности в России. Мы были убеждены, что беспощадность есть главный метод революционного действия… Мы стремились жить не ради настоящего, а ради светлого будущего, ради будущего счастья. А оно, учили нас, может осуществиться только путем жертв, страданий, самоотречения нынешних поколений. Никто из нас не был аскетом или фанатиком, но культ страдания и самоотречения глубоко сидел в наших умах» (42).
Комсомольцы, охваченные энтузиазмом, отправлялись на Магнитку или в Кузнецк; они верили, если построить заводы-гиганты, то на земле будет рай. Темпы индустриализации были небывало высокими: с 1928 по 1941 год было возведено около 9 тысяч крупных промышленных предприятий. Даже в мелочах, на уровне словесного ряда проявлялось особое отношение людей к грандиозному преображению страны. И. Эренбург: «Многие рабочие относились к заводам любовно; они звали домну “Домной Ивановной”, мартеновскую печь – “дядей Мартыном”» (43). Леонид Утесов: «Надо помнить, что это был конец двадцатых годов, начало первой пятилетки, начало коллективизации. Понятие “коллектив” было знаменем времени. А коллектив и энтузиазм – нерасторжимы» (44).
Конечно, среди строителей попадались разные люди. Приезжали циники, авантюристы, «летуны» (вспомним инженера Талмудовского, кочующего по страницам «Золотого теленка»), которые носились по стране в поисках «длинного рубля». Если одних подгоняли высокие чувства, то другие напрягались в надежде получить килограмм сахара или отрез на брюки. Вчерашние крестьяне с трудом привыкали к машинам: если какой-нибудь рычаг отказывал, они сердились, как на упрямую лошадь, и своим неумением часто портили машины. Страна пришла в движение, влекомая политической волей большевиков. И многих они тащили насильно.
«Снова я увидел узловые станции, забитые людьми с пожитками; шло великое переселение. Орловские или пензенские крестьяне бросали деревни и пробивались на восток: им говорили, что там дают хлеб, воблу, даже сахар, – вспоминает Илья Эренбург. – Я увидел эшелоны спецпереселенцев – это были раскулаченные, их везли в Сибирь; они походили на погорельцев. Плакали грудные дети, у матерей не было молока. Везли также подмосковных огородников, мелких спекулянтов с Сухаревки, сектантов, растратчиков» (45). Вслед за индустриализацией шла сплошная коллективизация крестьянских хозяйств.
V
Запас прочности, данный стране предыдущим временем, подходил к концу. М. Кольцов в одном из своих фельетонов 1929 года описывает картину тотальной бесхозяйственности на периферии: «…Ораторы не спорили. Они лишь дополняли. Вносили отдельные детали.
Деталь: исполком продал частникам дома, заселенные рабочими, и зимой выгнал рабочих на улицу.
Деталь: исполком получил семь тысяч бревен для дорожных мостов. Оставил их лежать без присмотра, и бревна сгорели.
Деталь: у одного исполкомовского милиционера участок тянется 250 километров по линии железной дороги. Когда милиционеру надо прогуляться по участку, он садится зайцем в поезд, из поезда его гонят в шею, и он не знает, что делать, денег на билет не отпускают.
Деталь: школьная сеть работает отвратительно, нет ни учителей, ни пособий.
Деталь: райисполком совершенно не интересуется работой сельсоветов. Председатели пьянствуют и хулиганят, граждане боятся входить в советы, чтобы их там не побили.
Деталь: исполком ничего не сделал, чтобы получить семенную ссуду для района.
Деталь: все комиссии и секции никакой работы не ведут, существуют только на бумаге.
Деталь: на селе идет ожесточеннейшая классовая борьба, дикая эксплуатация батраков, ни к чему этому исполком никакого касательства не имеет» (47).
Ежедневно такие бракованные «детальки» уродовали жизнь обычных людей. Собрать из них полноценный эффективный государственный механизм не представлялось возможным не только большевикам, но и многим поколениям отечественных реформаторов, от Петра Великого до Петра Столыпина, которые волей-неволей начинали винить свой ленивый и глупый народ. А держалось эта абсолютно чуждая развитому обществу система на десятках миллионов крестьян, равно не приемлющих и капиталистический идол частной собственности, и тотальное коммунистическое обобществление. Переброшенные волею судеб в город на грандиозные стройки коммунизма, они своих привычек не забывали, да еще и чужие плохие приобретали. Очевидец рассказывает, как на строительстве новых корпусов харьковского завода ХЭМЗ, дабы предотвратить массовое воровство ложек из столовой, на каждую из них нанесли гравировку «Похищено на фабрике-кухне ХЭМЗ» (48). Значит, имелась воспитательная необходимость предупреждать!
Вопрос, насколько справедливо поступили с ними большевики, есть вопрос признания справедливости социалистической системы. Этот вопрос задают все исследователи. Возьмем, к примеру, С. Кара-Мурзу: «Был ли иной, более мягкий, эволюционный путь? В 1989 г. было проведено экономическое моделирование варианта продолжения НЭПа в 30-е годы. Оно показало, что в этом случае не только не было возможности поднять обороноспособность СССР, но и что годовой прирост валового продукта опустился бы ниже прироста населения, ибо демографическая ситуация в то время еще отличалась высокой рождаемостью. Началось бы обеднение населения и страна неуклонно шла бы к социальному взрыву» (49). То есть, систему, считает он, ломать пришлось бы по-любому. Но почему-то данных, кто и когда моделировал ситуацию, С. Кара-Мурза не приводит.
Продолжавшаяся индустриализация сказывалась во всем: в резком обесценивании и инфляции рубля, огромном пассивном сальдо во внешней торговле (около 300 млн. золотых рублей), в острой нехватке всего необходимого. Ломка привычного крестьянского уклада жизни привела к падению сельскохозяйственного производства. Кулаки, да и многие середняки убивали скот, что вызвало трудности в обеспечении населения продуктами питания. В конце 1928 года была вновь введена карточная система на продукты питания и товары широкого потребления. К 1930 году дефицит продуктов питания стал хроническим: плохое пиво, искусственный кофе и одно мясное блюдо на все меню – даже в ресторанах при лучших отелях. В 1931 году все частные предприятия были ликвидированы.
Вы думаете, это охладило преобразовательный пыл слегка отогревшейся интеллигенции? Ничуть не бывало. К. Чуковский: «5/VI. (1930) Вечером был у Тынянова. Говорил ему свои мысли о колхозах. Он говорит: я думаю то же. Я историк. И восхищаюсь Сталиным как историк. В историческом аспекте Сталин как автор колхозов, величайший из гениев, перестраивавших мир. Если бы он, кроме колхозов, ничего не сделал, он и тогда был бы достоин назваться гениальнейшим человеком эпохи…» (50).
Для дальнейшего движения по пути индустриализации изобретались все новые и новые способы пополнения казны и повышения производительности труда. Постановлением Совнаркома осенью 1929 года воскресенье переставало быть общим для всех нерабочим днем: неделя заменялась пятидневкой, каждый пятый день отводился для отдыха, причем график рабочих и выходных дней был индивидуален для каждого работника. Смысл – в организации непрерывного рабочего процесса (ну, а заодно, и удар по воскресному обязательному посещению церкви). Соответственно, каждый пятый день стал нерабочим – 5, 10, 15, 20, 25 и 30-е числа считались выходными. На предприятиях установили скользящий график с целью беспрерывного производства. В итоге многие члены семей имели свободный день в разное время и, по сути, почти не общались друг с другом. Позже появилась шестидневка, которую все мы знаем по классической кинокомедии «Волга-Волга», где действие фильма разбито на главы «первый день шестидневки», «второй день шестидневки» и т. д. А потом выяснилось, что на предприятиях невозможно найти нужного в данный момент работника. Возникла всеобщая чехарда и «беспрерывку» пришлось отменить. Правительство также дало согласие на продажу полотен великих старых мастеров из Эрмитажа Г. Гульбенкяну, совладельцу крупнейшей тогда на Ближнем Востоке нефтяной компании – ради увеличения экспорта бакинской и грозненской нефти, и Э. Меллону, миллионеру и министру финансов США – чтобы получить от него разрешение на продажу в Соединенные Штаты советских спичек и марганца. Летом 1931 года было одобрено судьбоносное предложение ОГПУ о широком использовании труда заключенных на стройках, лесоразработках, на шахтах и рудниках, преимущественно в отдаленных, неосвоенных районах страны, куда иным способом привлечь рабочую силу оказалось невозможным. Народился ГУЛАГ.
Было проведено массовое, второе по счету изъятие церковных ценностей и частных накоплений. В 1931–1932 годах прошла пресловутая «золотая кампания». Ювелиров, часовщиков, зубных врачей, священников, нэпманов и всех, кто считался богатым, кто ездил когда-то за границу, вызывали в «экономотдел» ГПУ и предлагали добровольно сдать имеющееся у них золото, валюту и другие ценности. Взамен обещали «боны Торгсина» – магазинов «Торговля с иностранцами». В них продавали всякую редкостную снедь и продукты, которые были несравненно лучше получаемых по карточкам. Тех, кто отказывался, или давал меньше, чем предположительно должен был сдать, арестовывали.
Сцена садистского «уговаривания» держателей золота и валюты в «Мастере и Маргарите» написана М. Булгаковым со слов его друга Н. Лямина, сидевшего в Бутырской тюрьме и выслушивавшего уговоры лекторов-чекистов, дополняемых соленой пищей и отсутствием воды: «Ему приснилось, что зал погрузился в полную тьму и что на стенах выскочили красные горящие слова: “Сдавайте валюту!”… “Восемнадцать тысяч долларов и колье в сорок тысяч золотом, – торжественно объявил артист, – хранил Сергей Герардович в городе Харькове в квартире своей любовницы Иды Геркулановны Ворс… которая любезно помогла обнаружить эти бесценные, но бесцельные в руках частного лица сокровища».
В битком набитых камерах нельзя было даже лечь. Горели жарко ослепляющие пятисотваттные лампы, и камеры были натоплены во все времена года. Но каждого, кто соглашался отдать «утаенное» золото, немедленно отпускали и утешали: в анкетах на вопрос «был ли под судом и следствием», он может отвечать «нет», так как все, что с ним происходило – не арест, а лишь «временное административное задержание». «Нашего соседа, немолодого бухгалтера, который до революции работал в банке, „задерживали“ трижды или четырежды, – свидетельствует Лев Копелев. – Каждый раз его выкупали жена и родственники, приносившие золотые монеты. И каждый раз он встречал в камере знакомых, которых тоже вновь и вновь забирали, чтобы „выкачивать золотишко“» (51).
Выколоченные таким варварским образом валюта и драгоценности шли на закупку оборудования для заводов, финансирование мирового революционного движения (что считалось приоритетом внешней политики и гарантией безопасности СССР), кое-что прилипало к рукам партийных бонз, курировавших внешнюю торговлю и Коминтерн.
Пафосный финал превращения сокровищ в Дом Культуры в «12 стульях» вряд ли соответствует действительности: «Брильянты превратились в сплошные фасадные стекла и железобетонные перекрытия, прохладные гимнастические залы были сделаны из жемчуга. Алмазная диадема превратилась в театральный зал с вертящейся сценой, рубиновые подвески разрослись в целые люстры, золотые змеиные браслеты с изумрудами обернулись прекрасной библиотекой…» и так далее. Нет в вышеперечисленном ничего, что нуждалось бы в закупке за рубежом, куда широким потоком шли драгоценности. Но конечный вывод соавторов абсолютно верен: «Сокровище… перешло на службу другим людям». Эти люди – коммунистическая элита. И внутри этой элиты шла беспрерывная борьба.
VI
Странной мне представляется идея, будто среди тогдашних правителей СССР таились не только «враги народа», но и его «друзья». Современные историки рассуждают, дескать, победили бы И. Сталина Л. Троцкий (или Н. Бухарин) и пошла бы история по другим рельсам, вспоминают пресловутое «Завещание Ленина», рассуждают – был или нет «заговор маршалов», а если бы, да кабы… Но движение истории обусловлено, в первую очередь, экономическими реалиями, экономическая целесообразность чаще иной диктует принятие решений, либо наказывает за наплевательское к ней отношение.
Скажем, один из кумиров западной революционной интеллигенции Лев Давидович Троцкий уж точно меньше всего рассуждал экономическими теориями. Л. Троцкий уже после высылки из СССР считал главным грехом Сталина даже не террор, а перевод всего хозяйства СССР на денежный расчет. Ведь его, Троцкого, «трудовые армии» подразумевали просто рабский труд на благо мировой революции безо всякой оплаты. Недаром сама возможность прихода к власти этого «демона революции» вызывала ужас у всех нормальных людей, кроме крайне левых большевиков, которые продолжали сопротивление сталинистам и после высылки Троцкого (происходили демонстрации оппозиции, распространялась подпольная литература). Нелегальные брошюры и листовки, подписанные «большевики-ленинцы (оппозиция)», доказывали, что именно Троцкий, Пятаков, Смилга, Преображенский зовут партию на правильный путь. А Сталин и Рыков, соответственно, потакают кулакам, нэпманам и бюрократам. И среди горячей, революционно настроенной молодежи 1920-х годов оппозиционеры имели значительную поддержку. А какие шкодные песни пели на сходках:
«Добрый вечер, дядя Сталин,
Ай, ая-ай,
Очень груб ты, не лоялен,
Ай, ая-ай,
Ленинское завещанье,
Ай, ая-ай,
Держишь в боковом кармане,
Ай, ая-ай».
«По существу, тот же азарт, с которым немного раньше мы придумывали пионерские военные игры, играли в „казаков и разбойников“», – признает Лев Копелев32. Не здесь ли истоки революционной романтики, с которой выжившие после полосы репрессий и их наследники набросились на советский строй после смерти Сталина?
О Н. Бухарине, ныне возвеличенном, мы поговорим в следующих главах. Сейчас только отметим, что почитать его как большого друга крестьянства просто глупо. Крестьянству расплачиваться за передовые устремления социал-демократической интеллигенции, в том числе и Бухарина, пришлось по полной программе. Голодом и сотнями тысяч жизней, загубленных «гениальными упрямцами». Есть голод духовный, вечно томящий нашу интеллигенцию, а есть голод физический – более естественный и страшный. Вообще, мне кажется, что историю Советского Союза можно классифицировать по недоеданию: допустим, эпоха революционной романтики – от голода 1921 до голода 1933; сталинизм – от голода 1933 до голода 1947; апогей и падение сталинизма – от голода 1947 до перебоев с продуктами 1962–1963; застой – до принятия в 1980 году «Продовольственной программы». Ну, и коллапс системы – продовольственные карточки конца 1980-х годов.
В годы перестройки широко распространялось мнение, будто голод начала тридцатых вызван резким увеличением экспорта зерна для покупки западного промышленного оборудования. Это неверно. Недород в 1931/32 году (68,4 млн. т против 83,5 в 1930 г.), еще раньше продиктовал Советам необходимость снижения промышленных закупок за рубежом. Продовольственные трудности для правительства секретом не являлись – тот же недород 1931/32 годов и коллективизация привели к резкому спаду поголовья: коров и лошадей вдвое, овец втрое.
В 1932 году экспорт зерна был резко сокращен – он составил всего 1,8 млн. т против 4,8 в 1930-м и 5,2 млн. т в 1931-м, а в конце 1934 года, уже после катастрофы, экспорт зерна вообще прекращен. Не стали чрезмерными и государственные заготовки – они составляли менее трети урожая (52).
Стараясь выправить ситуацию с продовольствием, в качестве пряника в середине 1932 года правительство пообещало колхозникам, что после обязательного выполнения плана сдачи зерна, они смогут реализовывать оставшееся на рынке. Пошли слухи о возращении НЭПа, крестьяне оживленно запасали зерно на будущее для свободной реализации. Государственные заготовки оказались сорваны, а тут еще и внешнеполитическая необходимость поставками фуражного зерна срочно расплатиться с Германией по краткосрочным долгам. Разразился продовольственный кризис, с которым неокрепшая колхозная система справиться не могла, а герои Гражданской войны знали только один способ взять зерно у крестьян – насилие.
Этот кризис завершился страшным голодом зимы 1932–1933 годов и гибелью большого числа людей (в основном, на Украине). Судя по статистике рождений и смертей, на Украине от голода умерло около 640 тысяч человек. Считается, однако, что был большой недоучет смертей, вплоть до 3–4 миллионов человек. Сегодня эта трагедия получила название «Голодомор» и активно используется во внутриполитической борьбе на Украине. Показательно, что эксплуатируют тему голода, прежде всего, националистические силы родом из западноукраинских областей, где голода вообще не было.
Загадкой современной истории можно считать и тот факт, что люди, пережившие «голодомор», этого слова не знали и не употребляли до конца 1980-х годов. Да и откуда им было знать, если слово «голодомор» придумал не русский, не украинец, а американец индейского происхождения Дж. Мейс. Есть версия, что это слово родилось в среде журналистов, работавших в годы Великой Отечественной в издаваемых оккупантами газетах и журналах. Они якобы первыми стали называть голод 1933 года голодомором, и от них слово, вместе с бывшими нацистскими солдатами и офицерами украинского происхождения, эмигрировало в Канаду и США. От них это слово якобы и услышал женатый на украинке американец Дж. Мейс. То есть голод в 1933 году, безусловно, был, а вот «голодомора» не было. До создания в 1980-е годы комиссии Конгресса США то, что сегодня называется «голодомором», называли просто голодом (53).
Бедствия, вызванные хаотической и непоследовательной «борьбой за хлеб», разрастались и ширились тоже хаотически и неравномерно. В иных местах рядом с голодающими районами находились такие, в которых люди все же как-то перебивались, и местные власти даже рапортовали об успехах. В десяти-двадцати километрах от вымиравших, пустевших сел оставались деревни и колхозы, где лишь немногие семьи оказались без хлеба, а опухших от недоедания лечили.
Эхо голода ворвалось в тогдашнюю столицу Украины – Харьков, заполонило улицы города голодными, умирающимилюдьми. Тогдашний харьковчанин Л. Копелев: «Товарищи, приходившие меня навестить, рассказывали: вокзалы забиты толпами крестьян. Целые семьи со стариками и малышами пытаются уехать куда-нибудь, бегут от голода. Многие бродят по улицам, просят подаяния… Каждую ночь грузовики, крытые брезентом, собирали трупы на вокзалах, под мостами, в подворотнях… Все лечебницы в городе были переполнены. Морги тоже. Детей, оставшихся без родных, отправляли в приемники. Но всех, кто покрепче, просто увозили подальше от города и там оставляли» (54).
Вести о голоде пробивались дальше – в Москву, вызывая смутный ужас, отрезанных от информации советских граждан. К. Симонов: «В Москву тянулись спасавшиеся от голода люди, приезжали, скапливались на вокзалах – это было одной из причин эпидемии брюшняка… В первые дни один из потом умерших рассказывал об этом голоде в полубреду, рассказывал горячечно, но понятно. Он был из подобранных на вокзале…» (55). К. Чуковский: «Вчера парикмахер, брея меня, рассказал, что он бежал из Украины, оставил там дочь и жену. И вдруг истерично: “У нас там истребление человечества! Истреб-ле-ние человечества. Я знаю, я думаю, что вы служите в ГПУ (!), но мне это все равно: там идет истреб-ле-ние человечества. Ничего, и здесь то же самое будет. И я буду рад, так вам и надо!”» (56). Запомним эту фразу: «Здесь то же самое будет. И я буду рад, так вам и надо!».
Преобразования, вызывавшие восторг или, как минимум, живой интерес городской интеллигенции, для народа обернулись колоссальными страданиями и класс, примыкавший к власти («вы служите в ГПУ» не так уж далеко от истины), воспевавший в стихах и прозе, статьях и картинах то, что приносило мучение своему народу, не мог рассчитывать на его снисхождение.
Несмотря на все усилия, к зиме 1933 года стало понятно, что предполагавший нечеловеческие усилия первый пятилетний план развития страны выполнить не удается. Сам план явочным порядком резко сокращен и к январю 1933 года был сведен к «65 ударным стройкам», уже прошедшим нулевой цикл. Власть изворачивалась и врала. 19 февраля 1933 года Сталин произнес длинную речь на Всесоюзном съезде колхозников-ударников. Явно намекая на катастрофическую ситуацию на Украине и во многих других регионах СССР, он говорил о голоде 1918–1919 годов, «когда рабочим Ленинграда и Москвы в лучшие дни удавалось выдавать по восьмушке фунта черного хлеба и то наполовину со жмыхами. И это продолжалось не месяц, и не полгода, а целых два года. Но рабочие терпели и не унывали, ибо они знали, что придут лучшие времена. Сравните-ка ваши трудности и лишения с трудностями и лишениями, пережитыми рабочими, и вы увидите, что о них не стоит даже серьезно разговаривать» (57). А в эти дни уже умирали сотни тысяч крестьян. Как же такой страшный лгун удержался у власти?
Рационалистическая программа социальных преобразований требовала слепой веры и подчинения авторитету. Так было восстановлено само понятие авторитета и возникла идея диктатуры. Диктатор силен только тогда, когда располагает кадрами слепо верующих исполнителей. Н. Бердяев: «Психический тип коммуниста определяется, прежде всего, тем, что для него мир резко разделяется на два противоположных лагеря – Ормузда и Аримана, царство света и царство тьмы без всяких оттенков… Представителям светлого царства все дозволено для истребления темного царства» (58). Таковы не только коммунисты той эпохи, но и фанатичные националисты, и последователи всяческих культов и сект, то есть люди, полностью убежденные в своей правоте. Говоря о положении простых граждан при социализме, Г. Лебон предрекал: «За пропитание, обещаемое теоретиками социализма рабочим, они будут выполнять свою работу под надзором государственных чиновников, как, бывало, ссыльные в каторге под зорким глазом и угрозой». По сути, той же теме посвящены антиутопии Замятина, Хаксли, Оруэлла.
Но апокалипсические предсказания не оправдались. К счастью, не было при социализме ни совершенного равенства, ни возможности проследить за всеми, и не вся человеческая инициатива оказалась задушена. И мечтали люди как обычно о лучшей жизни для себя и детей, и сделали для того немало. А мы должны помнить, какие неисчислимые жертвы были принесены в процессе сумасшедшего рывка и принесены не ради разворовывания страны.
Что же стало результатом крупнейших мобилизационных усилий и жертв советского общества, тяжелого пота и пролитой крови? Вторая в мире по объему (после США) экономика. В ходе устойчивого экономического развития с 1934 года основные показатели промышленного производства увеличились к 1940 году более чем в два раза, что являло собой, в сущности, беспрецедентный экономический рост. Даже ненавидящий советский период истории популярный российский публицист И. Бунич не может скрыть своего изумления:
«Заводы, выплавляющие больше всех в мире на душу населения чугуна и стали, бесчисленные конструкторские бюро, лаборатории, научно-исследовательские институты, разрабатывающие новые виды оружия, вплотную подошедшие к ядерному огню и реактивному движению. Откуда все это началось? Откуда появились сотни тысяч, миллионы инженеров, исследователей, конструкторов, летчиков, штурманов, механиков, водителей танков, командиров кораблей, флотских штурманов, электриков, минеров, артиллеристов, инженеров-механиков надводного и подводного флота, специалистов по металлургии сверхпрочных сплавов, сверхпроводимости, плазме, радиотехнике и радиолокации? Они же не выросли на деревьях. И на 1913 год ни одного из подобной категории военных и гражданских специалистов не было и в помине. Почти никого, не считая единиц, не было и в 1930 году. И вот, всего за 10 лет, они появились и в таком количестве, что составили инфраструктуру мощной военно-индустриальной империи. А всего 10 лет назад многие из них даже не знали грамоты. Речь идет не о том, какой ценой все это создавалось, а о том, как это возможно было создать за столь короткий срок!..» (60) И это действительный результат, который стоял за скучным словом «индустриализация».
После лишений и потрясений коллективизации стало оправляться и село. Уже при простой кооперации, без машин, крестьяне на одну и ту же работу стали затрачивать на 30 % меньше труда, чем раньше. До коллективизации крестьяне часто, если была земля, просто не успевали ее обработать. И сроки коротки, и при низкой урожайности нужно было слишком много площадей вспахать. А в ходе индустриализации и коллективизации важнейшим результатом стало резкое повышение товарности колхозов – до 50 %, по сравнению с менее чем 20 % у единоличных хозяйств. Создание МТС с тракторами и грузовиками, взявших на себя самые трудоемкие работы по вспашке, уборке и перевозке урожая, привело к высвобождению больших трудовых ресурсов. В целом посевная площадь колхозов (по сравнению с входившими в них дворами до коллективизации) выросла на 40 % (61).
Были и другие приметы нормализации. На XVII съезде было доложено, что баланс внешней торговли оказался, наконец, положительным и принес стране доход в 150 млн. золотых рублей. К концу того же года СССР сумел выплатить две трети зарубежных долгов, взятых для осуществления первого пятилетнего плана – около 1 млрд. золотых рублей. Еще один важный геополитический сдвиг: в 1934 году в Киев из Харькова переехало правительство Украины. В. Бережков: «Это рассматривалось не только как дань славе исторического центра древней славянской державы, но и как свидетельство укрепления безопасности советского государства, более не опасающегося близкого соседства буржуазной Польши. У многих из нас создавалось впечатление, что страшные жертвы начала 30-х годов были не напрасны и что, в конечном счете, Сталин был прав, круто поменяв уклад страны и направив ее по пути индустриализации и обобществления сельского хозяйства» (62).
Начиналась малоизвестная сегодня краткая «оттепель» тридцатых годов. Незаметно, без лишней шумихи страна рассталась с карточной системой. С 1 октября 1935 года была восстановлена свободная продажа мяса и мясопродуктов, жиров, рыбы и рыбопродуктов, сахара и картофеля, с 1 января 1936 года – промтоваров. С 1 февраля ликвидировался легендарный Торгсин – магазины системы «Торговля с иностранцами»33. А ведь еще недавно в измученной дефицитом стране «Торгсины» считались единственными оазисами благоденствия, что нашло отражение даже в частушках того времени:
«Как в Торгсине на витрине
Есть и сыр, и колбаса,
А в советском магазине —
Солнце, воздух и вода».
Теперь, в 1935–1936 годах, торгсиновский ассортимент выплеснулся в обычные магазины. Даю развернутую цитату из В. Бережкова, человека видевшего чудо наполнения прилавков своими глазами, а потом еще расспросившего о чуде его организатора. Итак, рассказ начинается встречей Нового, 1935 года: «Спать так и не ложились, тем более, что 1 января тогда считался рабочим днем, и нам с Кларой надо было возвращаться в Киев. Когда, незадолго до шести утра, приехали на вокзал, у хлебного магазина стояла очередь. Я засомневался: не злая ли это шутка насчет торговли без карточек? В Киеве магазины уже открыли, но и возле них толпились люди. Проезжая на трамвае по улицам города, я заметил, что многие стоявшие в голодные годы заколоченными магазины, а в последние месяцы закрытые ремонтными лесами осветили свои витрины и там выставлена всякая снедь. Но что интересно: очереди наблюдались примерно лишь одну неделю. Покупатели могли приобрести любое количество продуктов. Сперва брали по нескольку килограммов колбас, сыра, ветчины, хлеба. Но запасы магазинов не истощались. Со складов постоянно подвозили все новые продукты. И когда люди убедились, что снабжение остается устойчивым, толпы отхлынули. Надо было дома справиться с тем, что панически закупили» (63). «Сейчас некоторые наши исследователи утверждают, что тогда снабжали только Москву и еще два-три крупных города. Это неверно. Летом 1935 года мне пришлось с группами интуристов побывать во многих городах. Я специально заходил в магазины, смотрел, чем торгуют. Везде был хороший ассортимент продуктов и товаров. А главное – отсутствовали очереди и никто не приезжал в крупные города за продуктами. Если перечислить продукты, напитки и товары, которые в 1935 и 1947 годах появились в магазинах, то мой советский современник, пожалуй, не поверит. В деревянных кадках стояла черная и красная икра по вполне доступной цене. На прилавках лежали огромные туши лососины и семги, мясо самых различных сортов, окорока, поросята, колбасы, названия которых теперь никто не знает, сыры, фрукты, ягоды – все это можно было купить без всякой очереди и в любом количестве. Даже на станциях метро стояли ларьки с колбасами, ветчиной, сырами, готовыми бутербродами и различной кулинарией. На больших противнях были разложены отбивные и антрекоты…» (64). «В одной из бесед с Микояном, – рассказывает В. Бережков, – я спросил, каким образом такой результат удалось достичь в 1935 и 1947 годах? Он ведал тогда не только внешней, но и внутренней торговлей и хорошо знал, как это делалось.
– Прежде всего, – объяснил он, – путем строжайшей экономии и одновременного наращивания производства удалось накопить большие запасы продуктов и товаров народного потребления. Сталин лично следил за этим и строго наказывал нерадивых производственников. Провели огромную работу по доставке всего этого к местам назначения, оборудовали склады и холодильники, обеспечили транспорт для развоза по магазинам, особенно в пиковый первоначальный период, когда люди еще не поверили в стабильность рынка. Заранее отремонтировали и красиво оформили магазины, мобилизовали продавцов на специальные курсы. И строго предупредили работников торговли, что за малейшее злоупотребление, сокрытие товара и спекуляцию те ответят головой. Пришлось нескольких нарушителей расстрелять. Но главное – не растягивать снабжение, не выдавать его по чайной ложке, а выбросить в один день во все промышленные центры. Только это могло дать нужный эффект» (65).
После этого, вплоть до 1940 года, ситуация, по крайней мере, в больших городах, пришла в норму. Так же было и в послевоенные годы, после того, как в 1947 году объявили денежную реформу и отменили карточную систему. Только первую пару недель наблюдались очереди. После этого, благодаря постоянному притоку продуктов, ажиотаж исчез, и торговля пришла в норму.
Любопытна официальная терминология тех лет: если годы первой пятилетки характеризовались не иначе как «битва», «сражение», «суровые испытания», то после «Съезда победителей» в 1934 году риторика смягчилась. Окончательно время перестало быть «суровым» после публично знаменитого сталинского афоризма «Жить стало лучше, жить стало веселее, товарищи» (12 ноября 1935 года). В новогоднюю ночь с 1935 на 1936 год впервые за все годы Советской власти прошли праздничные балы в московском Доме союзов, ленинградском Александровском дворце, во многих клубах, домах культуры страны. Была также возрождена традиция проведения детских новогодних елок.
Разумеется, не обходилось без недостатков. Тот же Корней Иванович Чуковский описывает разницу между газетными заголовками и реалиями жизни: «Детский Парк культуры и отдыха», о котором столько шумели газеты. Мне было интересно взглянуть на единственный в СССР детский социалистический парк… Вечером – это Арто с открытой эстрадой и выпивкой, а днем – это «Единственный в СССР Детский Сад Культуры и Отдыха»… Бассейн оказался величайшею мерзостью. Маленький водоем ведер в 70 непроточной воды, переполненный голыми взрослыми людьми, и среди них двое-трое ребят. Я спросил, почему же в этом детском бассейне взрослые, они ответили, что теперь они поставили бассейн на коммерческую ногу и предоставляют его всем желающим освежиться, а деньги берут себе в покрытие невыплаченной им зарплаты!!!» (66) Как не вспомнить богатое слово «очковтирательство», весьма популярное в те годы.
«Ни черта не делают, да и делать ничего не могут, потому что ничего не смыслят в том, что им поручено. Начальству втирают очки!». И там же, в «Мастере»: «Очки втирал начальству! – орала девица…». Так что радужными картинками тоже не будем обольщаться – жизнь есть жизнь.
После завершения коллективизации прекратился стихийный приток рабочей силы в город, что помогало притупить остроту жилищной проблемы. С другой стороны, предприятия стали испытывать острый недостаток в кадрах. Так, в 1937 году промышленность, строительство и транспорт недополучили свыше 1,2 млн. рабочих, в 1938 – 1,3 млн. и в 1939 – более 1,5 млн. рабочих. Безработица исчезла.
Промышленность остро нуждалась в квалифицированных специалистах. К 1938 году в Москве было открыто 92 вуза и 143 техникума. Реально улучшилось здравоохранение: была ликвидирована оспа и в 13 раз сокращена заболеваемость сифилисом. Только в Москве работало 400 амбулаторий, поликлиник и диспансеров, 132 больницы. Одна из новых больниц почти с восторгом описана профессиональным врачом М. Булгаковым – никелированные инструменты, кнопки вызова персонала, ванные и сияющие краны…
– Ишь ты! Как в «Метрополе»!
– О нет, – с гордостью ответила женщина, – гораздо лучше.
Сама же столица новой империи при Сталине испытала невиданные перемены. Когда правительство в 1918 году отправилось в Москву, переезд именовался «временным». Но чем крепче становилась власть большевиков, тем меньше им хотелась покидать «временное» пристанище. Во-первых, с географической точки зрения Москва удобней для управления огромной страной, во-вторых, легче обеспечивалась безопасность красной столицы от внешней агрессии, в-третьих, имел значение статус Москвы как столицы самого духа русского народа (в отличие от «чиновничьего» Петербурга) и т. п.
Конечно же, в эпоху гигантских преобразований не приспособленный для выполнения столичных функций город нуждался в переустройстве34. «С 1931 по 1935 год население Москвы выросло на почти 1 миллион человек… Положение становилось крайне острым. Дошло до того, что на третьи и четвертые этажи домов вода не поступала… рабочие роптали» (67). Вопрос коренной реконструкции столицы назрел и перезрел. За четыре года было построено около 2500 жилых домов, в которое вселились более полумиллиона трудящихся, более 10 тысяч домов отремонтировано; построено 100 км трамвайных линий, подача воды в Москву увеличилась в два раза, построено 140 новых больших школ, открыто 1200 новых магазинов и т. д. (68)
С помощью пропаганды преображенная Москва стала символом успеха сталинской модернизации России: «Москва была далека, загадочна, желанна, вызывала трепет и восторг» (71).
Грандиозный размах строительства подразумевал то, что старые здания должны потесниться – сталинская Москва рождалась на руинах не только дореволюционных трущоб, но и замечательных памятников архитектуры. В «12 стульях» имеется намек на снос Красных ворот в Москве, памятника архитектуры середины ХVIII века. Поминается некий заведующий подотделом Козлов, «тщанием которого был снесен единственный в городе памятник старины – Триумфальная арка елисаветинских времен, мешавшая, по его словам, уличному движению». И фамилия подобрана авторами характерная, и повод для того времени типичный.
Внимание архитекторов к проблеме переустройства мегаполисов связано, в первую очередь, со скачкообразным ростом населения многих из них – индустриализация и коллективизация выталкивала с насиженных мест миллионы человек, рождались новые города, стремительно набирали популярность современные средства транспорта и связи – метро, трамваи, автобусы, троллейбусы, автомобили, телефон, пневматическая почта. Новшества искали применения. В этой связи, весьма важной стройкой первых пятилеток стало сооружение московского метро – необходимого для растущего города средства передвижения и символа эпохи, которая осваивает новые пространства. Его гордо показывали экскурсантам, им гордились перед иностранцами, оно являлось эмблемой новой социалистической Москвы. Помните песню Л. Утесова «Последний извозчик»: «Но метро сверкнул перилами дубовыми – сразу всех он седоков околдовал». К слову сказать, последний профессиональный извозчик в Москве ещё в 1935 году возил туристов вокруг «Метрополя».
После изнурительного режима полной экономии страна внешне преображалась: «Уже стемнело, площадь освещали яркие фонари, горела пестрая реклама на крыше Политехнического музея: “Всем попробовать пора бы, как вкусны и нежны крабы”, “А я ем повидло и джем”, “Нужен вам гостинец в дом? Покупай донской залом”. Это всё идея Микояна, курировавшего также и внутреннюю торговлю. Он приглашал знаменитых поэтов придумывать броскую рекламу, наподобие Маяковского: “Нигде кроме, как в Моссельпроме”. Не подумайте, что то была показуха. Не только в Москве, но и в других крупных городах в витринах высились пирамиды крабных консервов, за прилавками стояли деревянные бочки с черной и красной икрой, на толстых деревянных досках – целые рыбины залома, лососины, семги35.
Разнообразные сыры, окорока, колбасы. Богатейшие винные отделы. Помимо обычных наборов новинки: джин с улыбающимся голландским моряком на этикетке и советское виски. И никаких очередей!» (72). Перемены были абсолютно очевидны всем, даже заграничным недоброжелателям. Так, в 1936 году популярная эстонская газета «Пяэвалехт» признавала, что Москву охватила строительная лихорадка, а одежда людей значительно улучшилась (73).
Разумеется, появившееся на прилавках разнообразие стимулировало работников торговли на различные махинации, дабы оставаться при своих интересах. В 1935 году, дабы усилить контроль за работниками торговли, в магазинах завели «жалобные книги». Но вряд ли комариный писк покупателя мог одолеть всю торгашескую систему, которой физически был выгоден дефицит. Где нехватка – там воровство.
Недобросовестные люди воровали даже во время войны, несмотря на законы военного времени. Отнюдь не симпатизировавшая Советской власти Л. Чуковская свидетельствовала: «Государство, надо признать, щедро снабжало детские дома хлебом, молоком, мясом, одеялами, одеждой, даже яблоками и виноградом, но щедрость имела и свою дурную сторону: воры устраивались в детские дома кто завхозом, кто поваром, а кто и директором…» – и это в разгар сталинской диктатуры, во время кровавой войны: «Воровство во время войны приняло в Ташкенте (и, конечно не только там) чудовищные, гомерические размеры. Помню случай, когда полуторатонка, груженная пальтишками, вся, целиком, не заезжая в ворота детского дома, проследовала на рынок. Помню, как строительный материал, посланный для ремонта зимних спален, весь, целиком, пошел на постройку нового дома: во дворе вырос персональный дом директора» (74). Вспоминается мысль великого полководца Александра Васильевича Суворова, что любого интенданта после трех лет службы можно расстреливать без суда.
И еще одно свидетельство тайной жизни советского общепита, не боявшейся ни Сталина, ни Хрущева, ни тюрем, ни черта лысого: «Согласно неписанным нормам, работникам общепита разрешалось присваивать безнаказанно (т. е. недокладывать, недоливать, недовешивать и т. д.) до восьми процентов исходных продуктов – масла, сахара, мяса, овощей и всего другого. Если при проверке обнаруживалось превышение этой нормы, то составлялся акт о хищении. Так выглядела узаконенная приплата рабочему классу в этой сфере, хотя львиная доля доставалась администрации» (75).
Куда девались накопленные (вернее, украденные средства)? Основные деньги ведь не на сметане зарабатывались, а на алмазах, антиквариате, контрабандной икре. Не все можно было промотать, прокутить, обвешать коврами или золотом. Богатства накапливались десятилетиями и настойчиво требовали легализации. Они искали выход из душной системы, в которой нельзя было даже построить дом больше установленных нормативов.
Логично перебросить мостик между теми дельцами, которые наживались на войне, на людском горе или просто на тухлой осетрине в театральном буфете, со многими собственниками приватизированных в начале 90-х годов заводов и фабрик. Непонятно только, как в этой мутной, вороватой среде подпольных дельцов либеральная интеллигенция эпохи перестройки умудрилась узреть типаж «настоящего хозяина». Проверка воровских навыков реальной жизнью закончилась разграблением бюджета, кражей муниципальной собственности, проданными на металлолом заводами. Она и не могла закончиться иначе, и я не вижу убедительных доводов, почему построенное с такими чудовищными жертвами при Сталине, должно было достаться всяким прохвостам.
VII
Мы рассматриваем как раз тот нечастый случай, когда экономические изменения были продиктованы политической волей. То есть в их основе все же были экономические причины, но великий скачок из полуфеодализма в социализм оказался навязан народу сверху. И теперь самое время вспомнить «вождя всех времен и народов». «Стороны той государь, Генеральный секретарь», – как иронизировал в своих записных книжках В. Ерофеев. Наверное, для начала нужно напомнить, что Сталин и его окружение были в то время вовсе не старые люди. Так, в судьбоносном 1941 Сталину исполнилось 62 года, Молотову – 51, Кагановичу – 48, Берии – 40, Хрущеву – 47, Микояну – 46 лет. А в рассматриваемый период середины тридцатых им и того меньше.
Политические изменения середины тридцатых, инициированные Сталиным, меньше бросались в глаза, нежели очевидные всем экономические промахи или достижения, однако, если присмотреться, мы можем увидеть и важные приметы политической либерализации режима, позволяющие назвать то время «первой оттепелью». Парадокс, но накануне «великого террора» режим в стране реально становился более либеральным и терпимым. Кого же коснулись послабления? Вот здесь начинается самое интересное.
29 декабря 1935 года были отменены ограничения для поступающих в вузы по социальному признаку – как мы помним, множество людей из бывших привилегированных слоев населения этого права в двадцатые годы были лишены.
21 апреля 1936 года отменены ограничения для казаков служить в Красной армии. Восстанавливались казачьи части с их старой традиционной формой – цветными (красные для донцов, синие для кубанцев) околышками фуражек и лампасами, с папахами, кубанками и бешметами. Надо понимать, что для революционный мифологии того времени слово «казаки» было по сути синонимом слова «белогвардейцы» или «враги».
За две недели до того – 4 апреля 1936 года – конец дела «Промпартии». Л. Рамзина, В. Ларичева, В. Огнева и других довольно известных инженеров, осужденных на 10 лет по этому делу, не просто помиловали, но и восстановили «во всех политических и гражданских правах». Соответственно, последовала ответная положительная реакция старой технической интеллигенции.
23 июля 1936 года решение Политбюро: «Предложить ЦИК СССР и ВЦСПС лиц, высланных из Ленинграда, но не виновных в конкретных преступлениях, на время высылки не лишать избирательных прав и права на пенсию». Имелись в виду люди, высланные из Ленинграда после убийства С. Кирова.
Характерной приметой времени стало возрождение почетных титулов, званий и церемоний. Например, правительство санкционировало введение высшего почетного звания – «Герой Советского Союза», заменившего существовавшее перед тем более скромное «Герой Труда», установленное в июле 1927 года. Постановление открывало эпоху героизации, возвеличивания подвигов – на смену движению безымянных масс приходила конкретика и индивидуальность. Первыми Героями Советского Союза стали полярные летчики: М. Водопьянов, И. Доронин, Н. Каманин, С. Леваневский, А. Ляпидевский, В. Молоков, М. Слепнев, спасшие во льдах Чукотского моря участников арктический экспедиции и экипаж парохода «Челюскин».
Официальные герои окружались пышным великолепием общественных встреч, например, триумфальным проездом по улицам столицы. Некоторые из церемоний заимствовались из царского прошлого. Например, руководитель НКВД Г. Ягода распорядился, чтобы смена энкаведистских караулов происходила на виду у публики, с помпой, под музыку, как это было принято в царской лейб-гвардии.
Раздраженный старый партиец и чекист А. Орлов приоткрывает завесу над принятием таких неординарных для коммунистов решений: «Он (Ягода – К.К.) интересовался уставами царских гвардейских полков и, подражая им, издал ряд совершенно дурацких приказов, относящихся к правилам поведения сотрудников и взаимоотношениям между подчинёнными и вышестоящими. Люди, ещё вчера находившиеся в товарищеских отношениях, теперь должны были вытягиваться друг перед другом, как механические солдатики. Щёлканье каблуками, лихое отдавание чести, лаконичные и почтительные ответы на вопросы вышестоящих – вот что отныне почиталось за обязательные признаки образцового чекиста и коммуниста» (76). Конечно, какая тут «диктатура пролетариата»; «за что боролись, товарищи!?» – спрашивает себя любой твердокаменный большевик.
В 1936 году вождь даже обмолвился о демократических выборах. 1 марта И. Сталин в интервью одному из американских газетных магнатов Рою Говарду заявил: «Избирательные списки на выборах будет выставлять не только коммунистическая партия, но и всевозможные общественные беспартийные организации…
я предвижу весьма оживленную избирательную борьбу… Всеобщие, равные, прямые и тайные выборы в СССР будут хлыстом в руках населения против плохо работающих органов власти» (77).
Вскоре был опубликован сенсационный проект советской конституции. В проекте вводилось понятия «всеобщее», «равное», «тайное», «прямое» голосование. Кандидаты при выборах выставлялись не по производственному принципу – от фабрик, заводов, шахт и т. п. – как ранее, а от избирательных территориальных округов. Право же выставление кандидатов закреплялось «за общественными организациями и обществами трудящихся: коммунистическими партийными организациями, профессиональными союзами, кооперативами, организациями молодежи, культурными обществами» (78). Так формулировалось то, о чем Сталин тремя месяцами ранее говорил Рою Говарду. Для своего времени Конституция СССР 1936 года стала действительно самой демократической конституцией в мире. Насколько ее положения были реализованы в политической практике – другой вопрос.
Всё это (то есть целый комплекс реализуемых правительством мер) дало возможность недругам Сталина, как в партии и государственном аппарате, так и за границей говорить о некой реставрации дореволюционных порядков. Л. Троцкий происходящее прямо называл «термидором». С нашей, современной точки зрения – что тут плохого? Конституция, послабления, выборы… Да и сам «термидор» был, разумеется, весьма относительным. Просто правительство понимало – России после катаклизмов конца 1910-х – начала 1920-х и конца 1920-х – начала 1930-х годов физически необходима передышка. «Первая оттепель» стала результатом именно «естественного» движения истории, которое можно упрощенно истолковать по аналогии с движением маятника: революция – НЭП; коллективизация – «реставрационные» процессы второй половины 1930-х годов.
Но последовательный оппонент И. Сталина правоверный революционер Л. Троцкий остается неумолим: «Советское правительство… восстанавливает казачество, единственное милиционное формирование царской армии… Восстановление казачьих лампасов и чубов есть, несомненно, одно из самых ярких выражений Термидора! Еще более оглушительный удар нанесен принципам Октябрьской революции декретом, восстанавливающим офицерский корпус во всем его буржуазном великолепии…». С негодованием писал Троцкий и о стремлении возродить в СССР значение института семьи: «Революция сделала героическую попытку разрушить так называемый “семейный очаг”, т. е. архаическое, затхлое и косное учреждение… Место семьи… должна была, по замыслу, занять законченная система общественного ухода и обслуживания”, – то есть “действительное освобождение от тысячелетних оков. Доколе эта задача не решена, 40 миллионов советских семей остаются гнездами средневековья… Именно поэтому последовательные изменения постановки вопроса о семье в СССР наилучше характеризуют действительную природу советского общества… Назад к семейному очагу!.. Торжественная реабилитация семьи, происходящая одновременно – какое провиденциальное совпадение! – с реабилитацией рубля (имеется в виду денежная реформа 1935–1936 гг. – К.К.)… Трудно измерить глазом размах отступления!.. Азбука коммунизма объявлена “левацким загибом”. Тупые и черствые предрассудки малокультурного мещанства возрождены под именем новой морали» (79).
Традиции, экономика, семья – все вызывает сильнейшее раздражение у апостола радикального большевизма. Но не только казачество или институт семьи возрождала сталинская гвардия. Кардинально изменилось тогда само отношение к дореволюционной истории России. Еще совсем недавно, в 1930–1932 годах издавалась десятитомная «Малая советская энциклопедия», в статьях которой, несмотря на их предельную лаконичность, все же нашлось место для всяческого поношения величайших исторических деятелей России:
«Александр Невский… оказал ценные услуги новгородскому торговому капиталу… подавлял волнения русского населения, протестовавшего против тяжелой дани татарам. “Мирная” политика Александра была оценена ладившей с ханом русской церковью: после смерти Александра она объявила его святым…» (т. 1, с. 216). «…Минин-Сухорук… нижегородский купец, один из вождей городской торговой буржуазии… Буржуазная историография идеализировала М.-С. как бесклассового борца за единую “матушку Россию” и пыталась сделать из него национального героя…» (т. 5, с. 229) «Пожарский… князь… ставший во главе ополчения, организованного мясником Мининым-Сухоруким на деньги богатого купечества. Это ополчение покончило с крестьянской революцией…» (т. 6, с. 651) «Петр I… был ярким представителем российского первоначального накопления… соединял огромную волю с крайней психической неуравновешенностью, жестокостью, запойным пьянством и безудержным развратом» (там же, с. 447) и т. д. и т. п.
Начиная середины тридцатых об этих русских деятелях заговорили совершенно по-иному, и вскоре вся страна восхищенно воспринимала киноэпопеи «Петр Первый» (1937 г.), «Александр Невский» (1938 г.), «Минин и Пожарский» (1939 г.), «Суворов» (1940 г.) и др. Они становились героями не только русского, но и всего советского народа. Руководство настойчиво стремилось ускорить создание стандартных школьных учебников, единых для всего СССР, чтобы раз и навсегда покончить с почти 20 летней практикой воспитания детей и юношества как будущих граждан не единого Советского Союза, а той или иной национальной союзной республики. И чуть позже совершенно логичными виделись в глазах общественности такое символическое действо как возвращение исторических имперских названий питерским проспектам: проспект 25 октября – Невский, пр. Володарского – Литейный, Карла Либкнехта – Большой проспект Петроградской стороны.
Сталинская методика убеждения народа строилась не только на насилии, как это порой ошибочно воспринимают. Много времени он прилагал для убеждения даже одиночных собеседников, когда возникала такая необходимость (в тех же интервью для иностранных корреспондентов). Он понимал важность осознанного движения масс, в том числе и готовность идти на жертвы, и стремился максимально быть понятым народом. Учеба в семинарии породила своеобразную риторику Сталина: построение статей и речей в катехизисной форме вопросов-ответов, привычной для имеющего преимущественно религиозное начальное образование народа. Во время многочисленных выступлений он сознательно использовал многократное повторение объяснений сложных проблем в чуть ли не примитивной форме, единственно доступной политически неграмотному населению. И его логика убеждала и отдельных людей, и массы в целом.
Ниспровергатель вождя Никита Хрущев в мемуарах писал: «Я отдаю здесь должное Сталину. До самой своей смерти, когда он диктовал или что-нибудь формулировал, то делал это очень четко и ясно. Сталинские формулировки понятны, кратки, доходчивы. Это был у него большой дар, в этом заключалась его огромная сила, которую нельзя у него ни отнять, ни принизить» (80).
И. Эренбург, у которого были все основания при жизни Сталина его опасаться, а после смерти попинать, все же признавал: «При Сталине наш народ превратил отсталую Россию в мощное современное государство, построил Магнитку и Кузнецк, рыл каналы, прокладывал дороги, разбил армии Гитлера, победившие всю Европу, учился, читал, духовно рос, совершил столько подвигов, что стал по праву героем XX века. Все это памятно любому советскому человеку, который жил и работал в то время» (81).
VIII
Меры, предпринимаемые правительством для возрождения величия России-СССР и прекращению левацких перегибов 1920-х годов, доброжелательно встречались интеллигенцией старой закалки. Даже либеральная до мозга костей литературовед М. Чудакова в своем обширном жизнеописании Булгакова вынуждена признать (правда, сделав это в «примечаниях»), что «Сталин был для него в этот момент (в 1936 году) воплощением российской государственности». Пишет она и о том, что именно слово, употребленное Сталиным в известном телефонном разговоре с Пастернаком о Мандельштаме («мастер»)36, оказало влияние «на выбор именования главного героя романа и последующий выбор заглавия» («Мастер и Маргарита»). Наконец, здесь же сказано (правда, уклончиво, не впрямую), что «прототипом» образа Воланда (в частности, в его отношениях с Мастером) был не кто иной, как Сталин (82).
И. Сталин не раз видел пьесу М. Булгакова «Дни Турбинных» в постановке МХАТа, и Булгаков пару раз наблюдал Сталина издали37. Кроме того, Михаил Афанасьевич писал письма Сталину, разговаривал с ним по телефону. Но обстоятельного личного знакомства у них не было. Так что попасть под многократно описанное в литературе личное обаяние вождя М. Булгаков не имел возможности – его выбор симпатий был осознанным. Фигура Сталина вызывает самое доброжелательное отношение писателя. Кроме написанной о молодости вождя пьесы «Батум», М. Булгаков планировал создать еще одну пьесу о современном Сталине и его окружении (типа «разоблаченного» к тому времени Г. Ягоды) – «Ласточкино гнездо».
Современники видели в Сталине личность, противостоящую троцкизму и оголтелому левому экстремизму. Естественно, заклятые революционеры относились к нему с плохо скрываемым отвращением. Бывший чекист В. Кривицкий в книге мемуаров «Я был агентом Сталина» признавался: «Большинство в армии, включая лучших представителей комсостава, большинство комиссаров, 90 % директоров заводов, 90 % партийного аппарата, находились в большей или меньшей степени в оппозиции диктатуре Сталина»38. Для рядовых же сограждан его логика и относительная умеренность представлялась единственной защитой от повторения кровавых эксцессов Гражданской войны, и это тоже являлось составной частью публичного успеха Сталина, рождения культа его личности.
Сила Сталина состояла не в нем самом, а в выстроенной им схеме убеждения, о чем мы уже сказали, и государственного управления. Сталин создал целую систему подбора руководящих кадров, хотя было бы наивно представлять себе работу по формированию номенклатуры кадров в образе усатого дядьки с парой помощников, роющихся в картотеке. Некоторые общие соображения об этой системе Сталин впервые изложил еще на XII съезде партии в 1923 году, представляя делегатам организационный отчет ЦК: «Необходимо подобрать работников так, чтобы на постах стояли люди, умеющие осуществлять директивы, могущие понять директивы, могущие принять эти директивы как свои родные, и умеющие их проводить в жизнь. В противном случае политика теряет смысл, превращается в маханье руками», – говорил Сталин (84).
Основная идея состояла, таким образом, в том, чтобы на ответственные политические посты в стране посадить дисциплинированных исполнителей директив. Возьмем, для примера, судьбу многолетнего соратника Сталина – В. Молотова. Ленин называл усидчивого бюрократа Молотова «каменной жопой», его терпеть не мог темпераментный дружок Сталина С. Орджоникидзе, а он пережил Ленина и импульсивного Серго, пересидел репрессии и оставался рядом со Сталиным почти до самой его смерти. Потому что был нужен. В стране, где революционное правосознание постепенно заменяется бюрократическим документооборотом, необходимы четкие исполнители приказов руководства. А попробуй найти дисциплинированных людей в раскачанной революцией крестьянской стране! Нормально функционирующее государство – это отчетность и подотчетность, чего упорно не желали понять вчерашние революционеры.
Необходимо особо обратить внимание на то, что в нашем обществе (в целом и в отдельных коллективах, в первую очередь, иерархических) главной ценностью до сих пор является «личная преданность». Грубо говоря, насколько подчиненные заглядывают в рот начальству, настолько и начальственный рот вступает с ними в диалог. В личной преданности реализуется активность индивидов и именно от силы авторитета зависит готовность индивидов подчиняться. Авторитет «отключает» критический контроль у подчиненного индивида. А для успеха этой методики, пояснял сам Сталин, «необходимо каждого работника изучить по косточкам», необходимо «знать работников, уметь схватывать их достоинства и недостатки» (85). Умное манипулирование человеком может пробудить поразительную работоспособность и исполнительность. К. Чуковский: «Такими фанатиками работы и пользуется Советская власть. Их гнут, им мешают, им на каждом шагу ставят палки, но они вопреки всему отдают свою шкуру работе» (86). Вспомним тщательно прописанный Ильфом и Петровым образ энтузиаста старгородского трамвая инженера Треухова.
Отличившихся Сталин щедро награждал – должностями, званиями, улучшением жилищных условий. Последнее, пожалуй, являлось самой главной наградой от государства, поскольку в 1920-е – 1930-е годы страну, как сказано выше, терзал страшнейший жилищный кризис. Помните: «Маргарита Николаевна со своим мужем вдвоем занимали весь верх прекрасного особняка в саду в одном из переулков близ Арбата… Маргарита Николаевна не знала ужасов житья в совместной квартире…. Все пять комнат в верхнем этаже особняка, вся эта квартира, которой в Москве позавидовали бы десятки тысяч людей, в полном ее распоряжении…»
Нельзя, конечно же, воспринимать художественное произведение, как дословное описание реальных событий, но наблюдения за жизнью советской элиты автора романа безусловно верны39. А уж совсем приближенным к власти выделялись и государственные дачи, откуда пошло особое значение загородного дома в советской табели о рангах. Ожесточенное обсуждение дачной проблемы литераторами мы находим в 5 главе «Мастера и Маргариты». Дача точно соответствовала должности ее временного владельца: чем выше начальник, тем лучше месторасположение дачи, сам дом и участок. Хотя уюта гнездышка не предполагалось – имущество ведь государственное. Казенное убранство государственных дач 1920-х – 1930-х годов являло разностильную мебель, завезенную из особняков еще царского времени. Буфеты в столовых поражали пышностью стиля барокко или ампира, в кабинетах – письменные столы на лапах, чернильные приборы невиданной красоты. На всей мебели, на покрывалах и скатертях, на люстрах – латунные, серовато поблескивающие бирки с номерами – знаки казенного добра. Они ежедневно напоминали жильцам дачи и о временности их проживания там. И, кстати, вплоть до семидесятых годов существовало неписаное правило – тот, кому полагалась государственная дача, не должен был обзаводиться собственной. Первым правило нарушил только Л. Брежнев, семья которого обзавелась загородным домом.
Борьба за государственную власть и доступ к предоставляемым ею материальным благам в условиях Советского Союза приобретали чудовищную остроту, поскольку исключительно государство распределяло ресурсы и только посвященные могли воспользоваться ими в полной мере. «Социалистическая собственность – это собственность класса номенклатуры», – утверждал исследователь данного вопроса М. Восленский (87). Вопрос не в личной принадлежности благ высшему чиновничеству. Здесь мы наблюдаем любопытный эффект совладения государственными благами и не путайте его с частной собственностью. В таком совладении нет ничего удивительного. Если форма коллективного владения восторжествовала даже в насквозь индивидуалистическом буржуазном обществе (скажем, в виде различных акционерных обществ), то номенклатура с ее проповедью коллективизма, естественно, должна была прийти именно к такой форме. Родился, своего рода, огромный кооператив или артель по монопольному распределению народных богатств.
Однако, надо помнить, борьба за власть определялась не только и не сколько меркантильными интересами. Речь в диспутах противоборствующих группировок коммунистов шла о стратегии развития государства на десятилетия вперед, и ставки в этой борьбе часто измерялись жизнями игроков. А блага… они – так, прилагались к победе, как орден Ленина к звезде Героя СССР.
Постепенно идея Троцкого о мировой революции, то есть, по сути, всемирной интеграции, в жесткой внутрипартийной борьбе уступила сталинской концепции построение социализма в отдельно взятой стране. Троцкий был выслан – сначала из столицы, а потом и из страны. Накануне высылки с ним встречался карикатурист Б. Ефимов, родной брат М. Кольцова: «Я подумал, что вряд ли тут время и место высказывать побежденному и высылаемому Троцкому, что Кольцов “примкнул к термидорианцам” не из страха и угодничества, а потому что, как и большинство членов партии, считал, что так называемая генеральная линия Сталина разумнее и нужнее для страны, чем его, Троцкого, “перманентная революция”» (88). Опять «термидорианцы», а значит – и «якобинцы». И кто из них для истории более ценен?
Борьба между троцкизмом и сталинизмом, которой характеризовались все двадцатые годы, завершилась грандиозными репрессиями тридцатых годов, в которых погибла значительная часть политической элиты страны. В 1934 году в СССР начитывалось 2809786 членов и кандидатов в члены ВКП(б) (последние к 1939 году должны были стать членами). В 1939 году – всего 1588852 члена партии, то есть на 1220934 меньше, чем можно было ожидать (89).
Когда мы говорим об истории партии, – рассуждает далее В. Кожинов, – необходимо осознавать, что вообще-то смена «правящего слоя» в периоды существенных исторических сдвигов – дело совершенно естественное и типичное. Уместно сопоставить с этой точки зрения 1934–1938 годы с другим пятилетием больших перемен – хрущевскими 1956–1960 годами. В ЦК ВКП(б), избранном на XVIII съезде (в марте 1939), только около 20 процентов составляли те члены и кандидаты в члены, которые были в прежнем, – избранном за пять лет до того, в 1934 году, – ЦК, и этот факт часто расценивается как выражение беспримерной «чистки»; однако ведь и в ЦК, избранном на XXII съезде, в 1961 году, также лишь немногим более 20 процентов составляли те, кто были членами (и кандидатами) ЦК до 1956 года!
Разумеется, мне, – продолжает В. Кожинов, – напомнят, что в 1930-х годах «чистка» завершалась чаще всего отправлением на казнь, а в 1950-х (кроме Берии) – всего-навсего на пенсию…
Однако объясняется это – конечно, чудовищное – «различие» вовсе не тем, что Хрущев-де был менее «кровожаден», чем Сталин. Есть всецело достоверные сведения о предельной беспощадности Хрущева и в 1937 году, когда он был «первым секретарем» в Москве, и в 1938-м, когда он занимал тот же пост на Украине. Вопрос в физическом устранении той самой революционной элиты, которая пришла в 1917–1921 годах к власти, и осуществляла эту власть непреклонно и вполне кровожадно40.
Итак, с середины 30-х годов партия – это воплощение революционного духа – подвергается настоящему разгрому, и верховная власть перетекает в государство, постепенно приобретавшее «традиционные» качества. Собственно, этот процесс мы и называем «термидором». 10 марта 1939 года Сталин уже публично мог заявить, что в «пролетарском государстве могут сохраниться некоторые функции старого государства». То есть государство не только не «отмирает», но и сохраняет определенную преемственность. Раньше о том и помыслить было невозможно.
В такой уникальной обстановке росло второе и третье поколение советской политической элиты. Зигзаги внутрипартийной борьбы, страх брать на себя ответственность, опасность быть раздавленным планомерно воспитывали поколение за поколением советских бюрократов. Модное слово «номенклатура» всего лишь характеризует высокопоставленную бюрократию, сначала все силы бросившую на то, что бы элементарно выжить в той кровавой бане, которую устроил для них Сталин. Взросла целая поросль совслужащих, привычно пригибающих голову, спасаясь от громов и молний, обрушивающихся с политического Олимпа, минимизирующих инициативу, которая, как известно, наказуема, защищающихся сверху и снизу валами бумажных инструкций и справок, будь-то даже справка о пребывании на великом балу у сатаны в качестве перевозочного средства. «Нет документа, нет и человека», – как говаривал Коровьев. К. Чуковский отмечал: «Интересно, что у большинства служащих, выполняющих все предписания партии и голосующих “за”, есть ясное понимание, что они служат неправде, – но – привыкли притворяться, мошенничать с совестью. Двурушники – привычные» (90).
Грозные вожди со временем ушли в небытие, и главную роль в государстве стали играть эти – бессловесные.
IX
После разгрома революционной партии, большевистского «термидора» и общегосударственной мобилизации на борьбу с гитлеровской Германией Сталин окончательно переносит управление страной в государственные структуры. Он переименовывает народные комиссариаты в министерства, как это было до Октябрьской революции.
Обосновывая новшество, вождь говорил на мартовском (1946 г.) Пленуме ЦК ВКП(б): «Народный комиссар или вообще комиссар – отражает период неустоявшегося строя, период гражданской войны, период революционной ломки и пр. Этот период прошел. Война показала, что наш общественный строй очень крепко сидит… Уместно перейти от названия – народный комиссар к названию министр. Это народ поймет хорошо, потому что комиссаров чертова гибель. Пугается народ. Бог его знает, кто выше, кругом комиссары, а тут министр, народ поймет. В этом отношении это целесообразно» (90).
Что касательно самой партии, то в 1946 году разработана и утверждена четкая номенклатура должностей ЦК ВКП(б), то есть список должностей, которые назначали и курировали партийные органы. Если верить официальной «Истории КПСС», таким образом «в работу с руководящими кадрами вносились плановость, систематическое изучение и проверка их деловых качеств, обеспечивалось создание резерва для выдвижения и строгий порядок в назначении и освобождении номенклатурных работников. Расширялась номенклатура должностей ЦК компартий союзных республик, крайкомов, обкомов, горкомов и райкомов» (91). По сути, речь шла о полном слиянии партии и государства под контролем сталинского аппарата и ликвидации остатков партийного самоуправления, особенно на местах. Любое номенклатурное назначение становилось делом государственной важности.
Впоследствии Хрущев с возмущением говорил о «второстепенной роли партии» в послевоенной властной иерархии, когда практически вся работа партийных комитетов сводилась к поддержке и проведению в жизнь распоряжений Совмина и министерств. Фактически Никита Сергеевич выступал за единоуправство партии, возврат к революционным 1920-м годам, но тогда его время еще не пришло.
Одним из проявлений последовательного огосударствления стала широко внедрявшая форменная одежда. Э. Рязанов: «Это был период, когда вся страна одевалась по желанию безумного генералиссимуса в форменную одежду. Вслед за армией, работниками КГБ и МВД мундиры начали носить железнодорожники, дипломаты, юристы, горняки, ученые» (92). В послевоенные годы мундиры начали носить чиновники более 20 ведомств и министерств. В их числе министерства финансов и заготовок, геологии и нефтяной промышленности, черной и цветной металлургии, электростанций и связи, главные управления геодезии и картографии, гражданского воздушного флота, горного надзора, таможенной службы и многие другие. Государственная структура, созданная при Сталине, как бы окончательно утверждалась, оттесняя партию на второй план. Можно также предположить, что введение форменной одежды было также призвано скрыть нищету победоносного, но наполовину разрушенного государства.
Однако именно «бездушная» махина государства вызывала глухое, но нараставшее недовольство активной части населения – особенно тех людей, которые либо помнили сами, либо восприняли из книг, кинофильмов, рассказов старших представление о революционной атмосфере и бурлящей жизни партии в 1920-х и начале 1930-х годов. Отмена части обязательных мундиров в послесталинские годы представлял собой многозначительную акцию – фраза «сбросить ненавистный мундир» издавна является символом приобретения долгожданной личной свободы.
Кроме видимых глазу изменений в государственном устройстве, Сталин начал кропотливую работу по выстраиванию баланса сил между набравшей силу за время войны «ленинградской группировкой» и дуэтом Маленкова – Берии41. Сейчас мы подробно остановимся на этой внутрипартийной интриге, поскольку именно она породила на свет один из самых впечатляющих документов во взаимоотношениях сталинского государства и интеллигенции – постановление ЦК «О журналах “Звезда” и “Ленинград”» и доклад члена Политбюро Жданова на эту тему. Показательный пример сложной партийной борьбы в последние годы жизни Сталина и ее влияния на пропагандистские кампании, многие из которых прямо или косвенно задевали интересы интеллигенции, а также положили начало полному разладу между ней и советским государством42.
Делегировав Л. Берии огромные полномочия по созданию советской атомной бомбы, Сталин снял его с поста министра НКВД – всевластие других вождь допустить не мог. Кроме того, он наносит подготовленный удар по ближайшему компаньону Лаврентия Павловича – Маленкову. Для его отставки с должности секретаря ЦК было использовано т. н. «дело авиаторов», касающееся выпуска предприятиями наркомата авиационной промышленности СССР самолетов со значительными дефектами43. Но скорее тут следует говорить не о полной опале двух сталинских соратников, а об ограничении сферы влияния дуэта Берии – Маленкова.
Разумеется, Берия и Маленков всполошились. Их тревогу вызывало не только собственное пошатнувшееся положение, но и шаги Сталина по формированию нового центра власти, предпринятые в начале 1946 года. Речь идет о группе в составе Политбюро – выходцев из Ленинграда, сплоченно вошедшей в руководство страны. В ленинградской когорте числились А. Жданов (ставший, по сути, вторым секретарем ЦК), председатель Госплана СССР Н. Вознесенский, А. Кузнецов (ставший в 1946 г. секретарем ЦК и получивший в ЦК после временного падения Маленкова контроль над кадрами и органами безопасности), А. Косыгин (заместитель председателя Совета Министров СССР, избранный в 1946 г. кандидатом в члены Политбюро).
Их неформальный глава А. Жданов стал практически первым заместителем Сталина в высшем руководстве, да и вдобавок родственником – дочь вождя Светлана, которую мы здесь часто цитируем, вышла замуж за сына Жданова, Юрия. Наряду со Сталиным Андрей Александрович стал подписывать совместные постановления ЦК и Совета Министров. С ним согласовывались практически все решения, принимавшиеся Политбюро, Секретариатом и Оргбюро ЦК. В таком объеме полномочия имел лишь сам великий диктатор.
Маленков и Берия исподволь начали готовить контрнаступление. Вождю на глаза попадались материалы, из которых следовало, что «ленинградцы» лоббируют создание особой коммунистической партии РСФСР и даже провозглашение Ленинграда столицей России. Жданов постоянно был вынужден оправдываться и быть святее папы римского, в смысле «коммунистичней» самого вождя. Верноподданность, в частности, проявлялась и в топтании «своей» ленинградской интеллигенции, тех же А. Ахматовой и М. Зощенко, на которых в полной мере обрушились удары после постановления «О журналах “Звезда” и “Ленинград”».
Не являлась грязная партийная цидулька признаком борьбы тоталитаризма и писателей – плевать к тому времени деспотия на них хотела, но роль «красной тряпки», которой можно было раздраконить вождя, они сыграли. Важны были не личности, а то, что они из Ленинграда, вотчины главного конкурента.
После внезапной смерти А. Жданова нарушился хрупкий баланс власти. По спешно инспирированному «Ленинградскому делу» почти все люди покойного фаворита и, соответственно, соперники Г. Маленкова и Л. Берии, были осуждены и расстреляны. Косвенно это задело и А. Микояна: один из его сыновей женился на дочери А. Кузнецова, что опять-таки Маленкова и Берию полностью устраивало. Еще ранее сталинского доверия был лишен и В. Молотов, который допустил, по мнению вождя, несколько серьезных политических ошибок.
Но нечистая пара перестаралась – Сталин лишил своего доверия всю «четверку» ближайших к нему партийных вождей – Молотова, Маленкова, Берию и Микояна. Над высшим руководством страны нависла прямая угроза физической расправы. К. Симонов, присутствовавший на ХIХ съезде партии, последнем съезде при жизни И. Сталина, на котором он разнес в прах Молотова и Микояна, детально описал свои впечатления: «Лица Молотова и Микояна были белыми и мертвыми. Такими же белыми и мертвыми эти лица остались тогда, когда Сталин кончил, вернулся, сел за стол, а они спустились один за одним на трибуну и пытались объяснить Сталину свои действия и поступки… Странное чувство, запомнившееся мне тогда: они выступали, а мне казалось, что это не люди…, а белые маски… какие- то совершенно непохожие, уже неживые» (93). Ужас, который наводил диктатор на своих соратников, немало способствовал консолидации их действий в борьбе с Берией после смерти Сталина. Никто больше не хотел повторения массовых репрессий, да и выборочных тоже.
Версия о том, что уход Сталина в мир иной мог быть ускорен его ближайшими соратниками, напуганными возможными репрессиями против них, всегда была популярна – и в народе, и среди элиты. Хотя хорошо информированный генерал госбезопасности П. Судоплатов утверждал, что все сплетни о том, что Сталина убили люди Берии, голословны: «Без ведома Игнатьева и Маленкова получить выход на Сталина никто из сталинского окружения не мог. Это был старый, больной человек с прогрессирующей паранойей, но до своего последнего дня он оставался всесильным правителем» (94). Но со смертью Сталина система сама собой пошатнулась сверху донизу так, словно она удерживалась им одним и теперь неминуемо должна распасться. Ф. Кормер: «Интеллигенция ликовала. Начиналась оттепель. Снова, в который раз, забыв, кто она и где она, интеллигенция верила, что за оттепелью недалеко уже весна и лето. Она снова не захотела трезво оценить ситуацию, приготовить себя к долгой и трудной борьбе, снова рассчитывая, что все произойдет само собой. Скорее всего, правда, она и не могла бы бороться. За тридцать с лишним лет она отвыкла работать, поглупела, была больше стадом, чем единством… Неудивительно, что в удел ей достались опять сначала надежды, а потом палки» (95).
Х
«Оттепель» является ключевым понятием в советской мифологии, она прямая предшественница перестройки, сотворенной руками шестидесятников. П. Судоплатов: «На следующий день после похорон (Сталина – К.К.) я понял, что началась другая эпоха. Секретарь Берия позвонил мне в шесть вечера и сообщил, что новый Хозяин покинул кабинет и приказал не ждать его возвращения. С этого момента я мог уходить с работы ежедневно в шесть вечера в отличие от тех лет, когда приходилось работать до двух или трех утра, пока Сталин сидел за рабочим столом в Кремле или у себя на даче» (96). События развивались стремительно – прекращение «дела врачей», миролюбивые заявления нового руководства на международной арене и, наконец, массовая амнистия 1953 года, которая сыграла роль пускового механизма неудержимого распада ГУЛАГа, а заодно открыла канал массированного переноса специфически уголовных и заведомо конфликтных практик в «большой социум».
По той амнистии из лагерей и колоний было освобождено 1201738 человек, что составило 53,8 процента общей численности заключенных на 1 апреля 1953 года. Как следствие, ликвидировано 104 лагеря и 1567 колоний и лагерных подразделений. К тому времени можно было совершенно определенно констатировать исчерпание сталинского «потенциала покорности».
По мнению некоторых исследователей, восстания заключенных в Горном лагере в Норильске, в Речном лагере в Воркуте, в Степлаге, Унжлаге, Вятлаге, Карлаге и на других «островах Архипелага ГУЛАГ» привели большинство Президиума ЦК к пониманию того, что «прежними методами оно вряд ли сможет удержать страну в повиновении и сохранить режим в условиях тяжелого материального положения населения, низкого уровня жизни, острых продовольственного и жилищного кризисов» (97). Власть столкнулась с предельным выражением общего кризиса сталинской системы и, не видя альтернативных решений, склонилась к паллиативу – «оттепели».
Проблемы возникали не только в ГУЛАГе. Вопреки сложившемуся мнению отнюдь не он являлся движущей силой сталинской экономики – только несколько процентов ВВП приходилось на подневольный труд. В целом вся система испытывала весьма серьезные трудности, особенно наглядные в сравнении с достижениями главного геополитического соперника, США. Так в 1953 году на душу населения в СССР приходилось зерна почти в 2 раза, а мяса даже в 3 раза меньше, чем в США. По обеспечению посевных площадей тракторами США в 1953 году в 6 раз превосходили Советский Союз (и это при том, что 1953 году количество работников в сельском хозяйстве СССР было почти в два раза меньше, чем в 1928 году). На огромных площадях невозможно было увеличить производительность труда без кардинального роста технической оснащенности. Однако отставание в индустрии от США было еще более резким: по выплавке стали – в 4, по добычи нефти – в 8 раз.
Война сбила тот настрой, который определял вертикальный взлет экономики СССР в довоенные годы. При этом огромные средства и усилия уходили на то, что бы создать военный паритет с США, поскольку те не оставляли надежд получить окончательное превосходство над Советским Союзом. Да плюс огромные людские потери – не будем забывать, что со дня окончания самой разрушительной в истории человечества Второй мировой войны прошло всего семь лет.
Низкий уровень жизни увеличивал разочарование людей в социалистическом строе, а хронический дефицит рождал панические настроения. К. Чуковский дает живое описание ажиотажа на фоне слухов о грядущей денежной реформе в 1953 году: «Хотел получить пенсию и не мог: на Телеграфе тысяч пять народу в очередях к сберкассам. Закупают все – ковры, хомуты, горшки. В магазине роялей: “Что за черт, не дают трех роялей в одни руки!” Все серебро исчезло (твердая валюта!). Ни в метро, ни в трамваях, ни в магазинах не дают сдачи. Вообще столица охвачена безумием – как перед концом света. В “Националь” нельзя пробиться: толпы народу захватили столики – чтоб на свои обреченные к гибели деньги в последний раз напиться и наесться… Все магазины уже опустели совсем. Видели человека, закупившего штук восемь ночных горшков. Люди покупают велосипеды, даже не свинченные: колесо отдельно, руль отдельно. Ни о чем другом не говорят… Хорошо же верит народ своему правительству, если так сильно боится подвоха!» (98)
Государственный аппарат, интересы которого после смерти Сталина как бы воплощал Г. Маленков, заговорил о повышении уровня жизни населения с помощью развития производства товаров группы «Б», продукции легкой промышленности. Г. Маленков, 8 августа 1953 на заседании Верховного совета СССР: «Теперь на базе достигнутых успехов в развитии тяжелой промышленности у нас есть все условия для того, чтобы организовать крутой подъем производства предметов народного потребления». Дискуссии шли весь период «междуцарствия». В конце концов, ратующий за повышение роли партии Первый секретарь ЦК КПСС Н. Хрущев 25 января 1955 на пленуме ЦК публично причислил Г. Маленкова к «горе-теоретикам», которые «пытаются доказать, что на каком-то этапе социалистического строительства развитие тяжелой промышленности якобы перестает быть главной задачей и что легкая промышленность может и должна опережать все другие отрасли… Это отрыжка правого уклона» (99). И в его словах тоже имелась своя логика: развитие тяжелой промышленности напрямую связано с оборонными нуждами страны, а также механизацией сельского хозяйства, в которой нуждалась страна. Более необходимым был признан хрущевский путь развития промышленности и через две недели Маленкова сняли и заменили Булганиным.
Поначалу Хрущеву достались ягодки из сталинских засевов. Технологический фундамент страны был заложен еще до 1953 года – в ходе индустриализации и по факту послевоенного восстановления народного хозяйства. И то, что воздвигнуто на этом прочном фундаменте, воистину грандиозно: 27 июня 1954 года – пуск первой в истории мира АЭС; 4 октября 1957 – запуск первого в мире спутника и спуск на воду первого в мире атомного ледокола, 1 октября 1959 года первое прилунение межпланетной станции, 12 апреля 1961 года – первый человек в космосе. С 1954 по 1964 производство электроэнергии увеличилось почти в 5 раз, добыча нефти – 3,5 раз, выплавка стали – в 2 раза, производства цемента – в 3,2 раза и т. п. (100)
Но, как ни парадоксально, эти великолепные достижения мало отражались на уровне жизни рядового гражданина. Более того, при Хрущеве производство зерна на основных (не целинных землях) упало (в среднем) с 80,9 до 73,1 млн. тонн, а это, извините, вопрос хлеба насущного! И это несмотря на весьма значительное увеличение поставок селу техники и удобрений. Здесь мы видим первопричины хрущевского краха – и никакая «оттепель» ему не помогла. К. Чуковский: «1 июля. (1962) Отовсюду мрачнейшие сведения об экономическом положении страны: 40 лет кричать, что страна идет к счастью – даже к блаженству – и привести ее к голоду; утверждать, что вступаешь в соревнование с капиталистич. странами, и провалиться на первом же туре – да так, что приходится прекратить всякое соревнование…» (101)
Пожалуй, наиболее важным и ощутимым достижением хрущевского десятилетия для рядовых граждан можно считать грандиозную строительную программу, которая помогла миллионам семей обрести отдельное жилье. Но прочее – новые гонения на церковь, ликвидация подсобных хозяйств и, наконец, серьезные перебои с поставками продуктов питания после кукурузной кампании – рождало народное озлобление. Другое дело, интеллигенция: «оттепель», относительно либеральная культурная политика конца 1950-х – начала 1960-х годов, впервые приподнявшийся железный занавес, разоблачение культа личности Сталина. Все вышеперечисленное до сих пор в образованных слоях населения считается основным достижением эпохи: «В душе моей остался светлый, даже святочный образ Никиты Сергеевича, он остался для меня царем-освободителем» (А. Вознесенский) (102). За десталинизацию Хрущеву прощается все. Но был ли мальчик?
Как известно, первым этапом десталинизации общества многие считают падение Л. Берии. Дескать, он собирался захватить власть и установить репрессивный режим, подобный сталинскому. Потому для дела освобождения от сталинизма именно бывший шеф НКВД-МВД представлял наиболее серьезную опасность. Теперь установлено, что Берия не вступал ни в какие заговоры с целью захвата власти и свержения коллективного руководства. Для этого у него не было решающей поддержки в партийно-государственном аппарате. Предпринятые им инициативы показывали, что он хотел лишь усилить свое влияние в решении вопросов как внутренней, так и внешней политики.
После краха Берии, от которого хотели избавиться все, в новой расстановке сил на первый план выдвинулся организатор его смещения – Хрущев, опиравшийся на мощную поддержку партийного аппарата, к которому вспять перетекала власть из государственных структур, то есть, от Маленкова. Так, в мае 1953-го в верхний эшелон власти входил всего лишь один собственно партийный деятель, то есть Хрущев, остальные девять членов президиума числились высокопоставленными государственными чиновниками. А уже перед свержением Хрущева из одиннадцати верховных правителей семеро являлись чистейшими партаппаратчиками – в частности, Л. Брежнев, Ф. Козлов, Н. Подгорный, М. Суслов и сам Хрущев. Партия вновь взяла на себя функции распорядителя и судьи общества. А кроме реанимированной партии, за Хрущевым стояла и его личная гвардия – консолидированная сила второй по значению республики Советского Союза – Украины, которой он руководил многие годы и откуда постоянно пополнял свой кадровый ресурс. После Сталина и вплоть до Андропова, с 1953 по 1982 годы, в течение 28 лет кадровая политика характеризовалась засильем в центре украинских представителей. Это к вопросу, насколько Украина якобы являлась колонией России.
Вчерашних сталинистов безжалостно чихвостили. Ю. Нагибин с содроганием описывает монолог одного из писателей-партийцев: «Вступайте, старик, в партию! Вы будете крепче чувствовать себя на ногах, чувствовать локоть товарищей. У нас умная и горячая организация. Вот мы исключили Толю Сурова. Я ему говорю: подлец ты, мать твою так, что же ты наделал? Выйди, покайся перед товарищами от всего сердца, а не читай по бумажке, подонок ты несчастный! Так хорошо, по-человечески ему сказал, а он вышел и стал по бумажке шпарить. Ну, мы его единогласно вышвырнули. Вступайте, старик, не пожалеете! А как хорошо было с Леней Коробовым, он на коленях ползал, просил не исключать. Я сказал: ты преступник, Леня, но пусть кто другой, не я, первым кинет в тебя камень. Он рыдал. Оставили, ограничились строгачом с последним предупреждением… Вступайте, обязательно вступайте, старик!… Вот скоро Мишу Бубеннова будем отдавать под суд. Знаете Мишу? Сибирячок, талант, но преступник. Скоро мы его исключим и под суд, настоящий, уголовный, туда ему и дорога. Вступайте, старик, в партию…» (103)
Для справки: Анатолий Суров – дважды лауреат Сталинской премии, активист борьбы с «космополитами», Леонид Коробов, бывший военный корреспондент «Правды», автор книги о Сидоре Ковпаке; Михаил Бубеннов, лауреат Сталинской премии за роман «Белая береза», где автор в духе культа личности изобразил Сталина. После 1956 года эта книга критиковалась как пример так называемой «теории бесконфликтности». «Мы, кто видел все это и в результате страдал от этого, – описывает наступившее время генерал П. Судоплатов, – позже пришли к выводу, что сталинская партийная верхушка использовала “борьбу с космополитизмом”, а хрущевская – с “последствиями культа личности” – только для того, чтобы убрать с дороги своих противников и оппонентов» (104).
Основным смыслом разоблачения культа личности являлась идея, что сам-то строй безупречен, но отдельные товарищи извратили его суть. Непонимание закономерности происходивших явлений, желание приписать весь негатив злой воле нескольких человек (вроде Сталина, Ягоды, Ежова, Берии) на время помогло поддержать позитивный настрой в обществе, но не устраняло первопричины надвигавшегося кризиса советского строя. «Я считаю партию ответственной за все то, что приписывают сейчас одному лишь Сталину», – подразумевая пороки всей системы, позже писала дочь Сталина Светлана Аллилуева (105).
Идейно-психологический кризис, который пережило общество в результате половинчатых разоблачений Сталина, насторожил коммунистических правителей. Они поняли, что полное развенчание мифа будет означать и полную потерю легитимности режима, обесценение всех его реальных и мнимых достижений. «Переоценка» роли и значения Сталина началась слишком быстро. Массовое сознание не выдержало, и даже привыкшие «колебаться вместе с генеральной линией» партийные функционеры растерялись. События в Тбилиси стали сигналом для власти. Если идеологические устои режима смогли выдержать разоблачение сталинских преступлений, то легитимность нового лидера страны – Хрущева – явно оказалась под вопросом. «Хрущев начал борьбу с мертвым и вышел из нее побежденным», – заметил У. Черчилль.
Потеря сакрального смысла построения нового общества, утрата общих ориентиров, пусть и спущенных приказом сверху, создала возможность разночтения как событий сегодняшнего, так и вчерашнего дня. «Для преданных почитателей Вождя оскорбительным и невыносимым было не низвержение кумира, в этом еще можно было бы найти некое потустороннее величие, а простота и обыденность, с которыми оно совершилось. Сталин оказался простым смертным, но это означало, что теряла смысл вся мессианская проповедь мирового коммунизма. Жертвы становились бессмысленными, жестокость – неоправданной, жизнь – потраченной напрасно» (106). «Народный сталинизм» стал стихийным ответом людей на разрушение мифа, формой самопроизвольного поддержание в народных массах веры в строгого, но справедливого и победоносного царя. Это серьезно различалось с оценкой Сталина из уст интеллигенции, видевшей в нем, прежде всего, кровавого тирана.
Идеологическая машина переставала работать. Попытки Хрущева мобилизовать народ на «новые исторические свершения» – «строительство коммунизма за 20 лет» (а «программа строительства коммунизма» была принята одновременно с новой атакой Хрущева на Сталина в 1961 г.) были обычным обманом, который народ, «живущий повседневностью», многозначительно проигнорировал.
ХI
Коммунизм и его партия стали терять свои идеологические позиции с изменением в 1950-х годах шкалы общественных ценностей. Энтузиазм решения всемирно-исторических задач сменился обыденными проблемами маленького человека. Шесть соток приусадебного участка, личная библиотека, автомобиль, отдых у моря, поездка за границу – вот что стало мечтой тех, чьи отцы на горизонте видели мировую революцию и социальное равенство. И, в отличие от достижения Всемирного Счастья, при определенных усилиях все цели «маленького человека» были реальными. Железобетонная система покрывалась трещинами и поддавалась. С. Аверинцев: «Моя немецкая знакомая с 60-х гг., русистка и теолог, резюмировала свой опыт одной из первых поездок в Советский Союз в изумленной фразе: “У вас везде стена – но в стене всегда есть дыра!”» (107).
В те же годы начался стремительный рост числа членов КПСС. Если раньше даже для того, чтобы стать пионером или комсомольцем приходилось преодолевать кандидатский стаж, требовались определенные заслуги, то почти автоматическая массовая запись в партийные и предпартийные структуры нивелировали саму идею партии как авангарда общества. Железный кулак обратился в расслабленную пятерню.
Номенклатура, опомнившись от страха первых послесталинских лет, стала лихорадочно разворовывать страну, забыв в азарте всякое приличие и даже осторожность. «Валютная выручка от нефтяного экспорта за два года пропала бесследно. Но нефть – это капля в море… Новые показания арестованных привели к самоубийству первых секретарей Рязанского, Кемеровского и Ростовского обкомов партии. Работники прокуратуры вытряхивают из личных сейфов, замурованных в стены особняков, пачки долларов, золотые слитки, россыпи алмазов, чековые книжки крупнейших банков мира, иностранные паспорта» (108). Начиналась ждущая своего беспристрастного исследователя эпоха накопления капитала при социализме. А вместе с тем и сложная политическая борьба за легализацию этих капиталов.
Цепь грандиозных побед СССР в космосе, научных прорывов, залеченные, наконец, фронтовые раны внушили власть имущим убежденность, что всё, в общем и целом, идет совершенно правильно. После снятия Хрущева нет оснований проектировать и осуществлять сколько-нибудь широкие и глубокие преобразования бытия и сознания страны. В дружеской беседе приемник неугомонного Никиты Л. Брежнев говорил своему премьеру А. Косыгину: «При Сталине люди боялись репрессий, при Хрущеве – реорганизаций и перестановок… народ не был уверен в завтрашнем дне… Советский народ должен получить в дальнейшем спокойную жизнь для дальнейшей работы» (109). Но пробудившейся интеллигенции спокойствия мало. Она требовала либеральных свобод. И, что важно, у нее появились сочувствующие во власти – вчерашние одноклассники, сделавшие партийную карьеру, интеллектуалы-аналитики, и – самое главное – та коррумпированная часть номенклатуры, особенно в национальных республиках, которая для себя считала советский строй уже неактуальным.
Те, кто еще вчера благодарил за избавление от репрессий, даже стали покушаться на основную функцию социалистического строя, обязательный труд. Он стал восприниматься не иначе, как каторга, избавление от обязательного труда – как свобода. При социализме такая свобода концептуально невозможна, а в буржуазном обществе – да. Восхитительное чувство свободы от обязанностей по отношению к социуму описывает Ерофеев как воплощение земного рая: «Мы им туда раз в месяц посылали соцобязательства, а они нам жалованье два раза в месяц. Мы, например, пишем: по случаю предстоящего столетия обязуемся покончить с производственным травматизмом. Или так: по случаю славного столетия добьемся того, чтобы каждый шестой обучался заочно в высшем учебном заведении. А уж, какой там травматизм и заведения, если мы за сикой белого света не видим, и нас всего пятеро! О, свобода и равенство!». Автор знал, о чем писал. Его друг В. Аксенов вспоминал о В. Ерофееве: «Веничка, он ведь никогда никого в жизни материально не обеспечивал, не поддерживал, жил только для себя» (110). Но чему здесь умиляться?
Напряженный труд стал для элиты (в том числе и интеллектуальной) и ее отпрысков своего рода символом былых лишений, сталинского прошлого, а «ничегонеделание» – признаком свободы, эмиграунда или просто умением хорошо устраиваться. Очень скоро всеобщая безнаказанность породила вопиющую бесхозяйственность. Государственное – значит, ничье. Э. Рязанов: «Лидер (Брежнев) говорил острые, резонные, справедливые слова, сочиненные ему референтами, журналистами и писателями. Их цитировали потом в выступлениях, статьях другие журналисты и писатели, ими клялись, их приводили телекомментаторы, повторяли лидеры рангом поменьше, но ничего при этом не делалось…» (111) Движение вперед все больше сопровождалось пустопорожним сотрясанием воздуха и перекладыванием бумаг. Один из крупнейших советских ученых и организаторов науки В. Трапезников, обследовав работу обычного министерства, установил, что объем ненужной информации, распространяемый этим министерством, составляет 90 %.
Страной давно уже правил разросшийся до непомерности аппарат, так называемое «среднее руководящее звено». По сути, партия выродилась в кучку принимающих решения аппаратчиков и подчиненное им аморфное большинство. То, что в партийном новоязе назвалась «коллегиальным руководством», означало правление во многом уже потомственного клана профессиональных партийных бюрократов. И то, что противоречило интересам секретарей обкомов и райкомов, министров и их замов, председателей исполкомов и генералов, руководителей профсоюзов и комсомола (того самого номенклатурного списка, утвержденного в 1946 году) никогда не претворялось в жизнь, а бесследно таяло, сходило на нет, исчезало.
Главное в номенклатуре – власть. Не собственность, а власть. Буржуазия – класс имущий, а потому господствующий. Номенклатура – класс господствующий, а потому имущий. Капиталистические магнаты ни с кем не поделятся своими богатствами, но повседневное осуществление власти они охотно уступают профессиональным политикам. «Номенклатурные чины – сами профессиональные политики… Заведующий сектором ЦК спокойно относится к тому, что академик или видный писатель имеет больше денег и имущества, чем он сам, но никогда не позволит, чтобы тот ослушался его приказа» (112).
Сидящий за начальственным столом коллективный Прохор Петрович – добрейшей души человек, но нервный. Помните такого персонажа? «Нервозный человек, работает как вол… “Вы чего, говорит, без доклада влезаете?..” А тот, подумайте только, отвечает: “Ничем вы не заняты…” А? Ну, тут уж, конечно, терпение Прохора Петровича лопнуло, и он вскричал: “Да что ж это такое? Вывести его вон, черти б меня взяли!”». И брали таких петровичей (и петровн) компетентные органы при Сталине брали за милую душу. Ибо профессиональная номенклатура, эти наследственные руководители понимают только язык страха. Как только страх попускает хищника, он пускается в грабеж. Страх недолго сдерживает даже такую мелкую рыбешку, как Никанор Босой:
– Строго преследуется, – тихо-претихо прошептал председатель и оглянулся.
– А где же свидетели? – шепнул в другое ухо Коровьев, – я вас спрашиваю, где они?
И соблазн для домоуправа, мы знаем, оказался слишком велик. Так здесь описываются суровые сталинские времена. И вот наступила долгожданная «свобода» от свирепого сталинизма. Воровство государственных средств начало успешно сходить с рук множеству людей, окончательно разлагая партийную верхушку и отравляя жизнь страны. Расхищение даже ставилось на промышленный поток: например, в 1970 году выявилось, что в транзисторах рижского завода ВЭФ не хватало по одному диоду: каждый стоит 32 копейки, притом, что в год завод выпускал 132 тысячи радиоприемников. По одному камешку не додавали в часы «Чайка» и «Полет» мастера Московского первого часового завода. Камешек стоит всего 42 копейки, а часов выпускалось в год 750 тысяч штук (113). Наступала эпоха могущественной теневой экономики, тесно связанной с власть предержащими. А там и до прямых личных контактов с уголовным миром рукой подать.
Учитывая мощную «ротацию» заключенных в лагерях и колониях (600–700 тысяч человек в год), а также высокую степень организации уголовных заключенных, можно предположить, что «хулиганская война» во второй половине 1950-х – начале 1960-х годов стала некой формой планомерного давления на пошатнувшуюся центральную власть. Можно также предположить, что одним из факторов стабилизации стала негласно данная национальным элитам и серьезным уголовным элементам возможность обогащаться с помощью развития теневой экономической деятельности. Естественно, этот процесс не мог происходить без ведома, а то и прямого соучастия власти в центре. Процесс шел по нарастающей и в конце 1970-х принял прямо-таки фантасмагорический характер – особенно в республиках Кавказа и Средней Азии, где партийные и государственные должности свободно покупались и продавались за наличные деньги. В частности, в Азербайджане должность районного прокурора стоила 30 тысяч рублей, должность начальника районного отделения милиции – 50 тысяч рублей и далее по восходящей. Очень высокой по цене, равной стоимости поста секретаря райкома, была должность ректора любого вуза в республике – 200 тысяч рублей. Однако эти деньги очень быстро окупались, поскольку за зачисление, скажем, в Институт иностранных языков взималась плата в 10 000 рублей, в Бакинский университет – 20 тысяч, в Мединститут – 30 тысяч, в Институт народного хозяйства – 35 тысяч рублей (по ценам 1970 года) (114). В роли продавцов должностей выступали секретари местного ЦК и члены бюро ЦК, беря плату, в основном, драгоценностями и валютой, также отчисляя процент в Москву.
Но хватит о развращенных партийных бонзах, примем версию о преступных одиночках (хотя их десятки тысяч), но ведь распадались моральные ценности всего народа. Дефицит товаров в разных уголках Советского Союза вовлекал миллионы добропорядочных людей в круговерть перекупки, волей или неволей делая их в глазах государства спекулянтами, то есть преступниками. Перекупкой вынуждено занимались все – от инженеров до музыкантов. «Дубленки были страшным дефицитом, а тут заходим в магазин (во Владивостоке) – висят монгольские дубленки… Накупили дубленок. А до этого мы были почти месяц на Сахалине и затоварились рыбой и японскими товарами. (Из Петропавловска-Камчатского) мы отправили к себе на родину, в Минск, около ста пятидесяти штук (дубленок)» (115). Разумеется, музыканты всесоюзно известного ансамбля «Песняры», воспоминания солиста которых Л. Борткевича я цитирую, везли дубленки не для того, чтобы наполнить ими минские прилавки.
Попытку пришедшего на смену Брежневу Ю. Андропова навести порядок в сфере торговли, комментирует в своих дневниках писатель Ю. Нагибин: «1 декабря 1983 г. Расстрелян директор крупнейшего Елисеевского магазина. Директор Смоленского гастронома застрелился сам. Еще трое выдающихся московских гастрономических директоров арестованы… Вообще, за торговлю взялись крепко. Но если подымать ее таким образом, то надо расстрелять всех, без исключения, директоров, завмагов, даже овощников из пустых смрадных палаток, потому что все воруют. Не забыть и пивников, почти официально разбавляющих пиво. И, разумеется, всех работников общественного питания. Если же распространить этот метод лечения общества на другие сферы, то надо казнить врачей, в первую голову хирургов, получающих в лапу за любую операцию, ректоров университетов и директоров институтов, а также членов приемочных комиссий – без взятки к высшему образованию не пробьешься, прикончить надо работников ГАИ, авторемонтников, таксистов, театральных, вокзальных и аэропортовских кассирш, многих издательских работников, закройщиков ателье, жэковских слесарей и водопроводчиков, всю сферу обслуживания. Если же кончать не только тех, кто берет взятки, но и тех, кто их дает, то надо ликвидировать все население страны» (116).
Неправда, когда рассуждают о прежних честных временах. Страна была психологически готова к постперестроечному воровству, просто не ожидали только, что ограбят каждого. «Что-то непривлекателен этот новый виток нашего бытия, – продолжает Нагибин свои наблюдения. – Все ждут только зажима, роста цен, обнищания, репрессий. Никто не верит, что поезд, идущий под откос, можно вернуть на рельсы. Странно, но я ждал чего-то разумного, конструктивного, верил в серьезность попытки восстановить утраченное достоинство страны и народа. Слабые следы такой попытки проглядывают в угрюмо-робкой деятельности нового главы. Но он не того масштаба человек. Ему бы опереться на те созидательные силы, которые еще сохранились в народе, на интеллигенцию, на гласность (выделено мной – К.К.), но он исповедует древнее благочестие: опираться надо лишь на силу подавления» (117).
Обратите внимание, уже прозвучало слово «гласность», призывы опереться на интеллигенцию. Как в воду глядел Юрий Маркович. Буквально через пяток лет под восторженные клики интеллигенции, на которую вдруг «обопрутся», «гласность» восторжествует и страна развалится. Но предупреждавшие о том «противники перестройки» до сих пор считаются людьми никчемными и реакционными. В перестроечном «Огоньке», популярнейший в то время публицист А. Нуйкин вполне исчерпывающе перечислил тех, кого либеральная интеллигенция восьмидесятых причисляла к своим оппонентам, можно даже сказать, врагам. Я имею в виду его нашумевшее «Открытое письмо ко всем бюрократам, взяточникам, военно-промышленным ястребам, дельцам теневой экономики, мафиози и прочим захребетникам Советского Союза». Автор со всей силой своего публицистического таланта обвиняет вышеперечисленных персонажей во всех бедах СССР. Не осталось Советского Союза, а у власти все те же. Почему? Не это ли наглядный урок краха наших лучших надежд.
Нашу восторженность и доверчивость попросту использовали. Помнится, популярная во время перестройки экономист Л. Пияшева доказывала, что демонтаж социализма и либерализация цен приведет к их повышению лишь в два-три раза, не больше: «Если все цены на все мясо сделать свободными, то оно будет стоить, я полагаю, 4–5 руб. за кг, но появится на всех прилавках и во всех районах. Масло будет стоить также рублей 5, яйца – не выше полутора. Молоко будет парным, без химии, во всех молочных, в течение дня и по полтиннику» – и так далее по всему спектру товаров. Причем, когда она это писала, специалистам был уже известен расчет Государственного комитета по ценам СССР, сбывшийся с точностью до рубля – он предсказывал первый же скачок цен на продукты в среднем в 45 раз (119). Но мы слушали симпатичную нам Л. Пияшеву.
Социолог Конрад Беккер, развивая тему «Культурная интеллигенция и социальный контроль», проливает свет на то, как эйфорию преобразований, веры в прекрасное будущее можно преобразовать во вполне реальные властные механизмы: «С помощью восторженности создается ложное ощущение интимности, эксплуатируется потребность принадлежать кому-то, в то время как через давление окружающих и близких снижаются возможности сопротивления. С утверждением определенного образа жизни, отрицающим любые другие ценности и убеждения, сочетается поощрение слепого согласия…» (118).
Это отключение от рациональных критериев стало в среде интеллигенции общим явлением. Так интеллигенция поддержала удушение колхозов как якобы неэффективной формы производства. «И ей не показалось странным: в 1992 г. правительство Гайдара купило у российского села 21 млн. тонн зерна по 12 тыс. руб. (около 10 долл.) за тонну, а у западных фермеров 24,3 млн. тонн по 100 долл. за тонну. Почему же “неэффективен” хозяин, поставляющий тебе товар в десять раз дешевле “эффективного”? То же с молоком. Себестоимость его в колхозах была 330 руб.
за тонну, а у фермеров США 331 долл. – при фантастических дотациях на фуражное зерно, 8,8 млрд. долл. в год (136 долл. на каждую тонну молока)» (120). Но мы продолжаем ругать коммунистов и созданные ими колхозы.
Мы больше верим пропаганде, чем собственному здравому смыслу. «Атрофия чувств, достигаемая через злоупотребления языком, пропаганда, нарко-информация, а также уничтожение индивидуальных мнений посредством повторения однообразных заклинаний и фраз, установление зависимостей – от видов спорта, игр и телешоу, управляемых неясными правилами, – все это входит в состав широких методик социальной стилизации…» (121). Заклинания, вернее, обезболивающие мантры, давно известны: рынок, реформы и, что самое нелепое, «демократия», власть народа.
Повторение бессмысленных, хотя и красиво звучащих заклинаний, вера в скорое «светлое будущее», наступающее, если воспользоваться еще одним чудодейственным рецептом, готовность врать и подличать, если этого требуют собственные интересы, а потом со святым выражением лица выдавать весь этот винегрет за заботу о народе… Откуда все это у нашей интеллигенции – и в поражающих воображение масштабах?
Все очень просто – интеллигенция искренне радеет за народ, она понимает интересы народа лучше, чем народ, и она сделает ему хорошо, даже, если ради «прогресса» народом придется пожертвовать. А за подходящей для такого случая партией дело не станет.
Только нам, прекраснодушным, не надо потом удивлять удивляться, что очередная «группа товарищей» использовала нас для достижения своих финансовых целей.
Глава 3
Охота на Каратаева
I
В «Золотом теленке» есть момент, когда Бендер, начиная психологическую обработку подпольного миллионера, присылает ему странные телеграммы. Одна из них гласит: «Графиня изменившимся лицом бежит пруду». Это реальная фраза из телеграфной корреспонденции корреспондента Н. Эфроса в газету «Речь» в ноябре 1910 года. Речь идет о драматических событиях последних дней жизни Л. Толстого и попытки его супруги покончить с собой. Далее телеграмма гласила: «Графиня, добежав до мостка, бросилась в воду…» Внимание ко Льву Толстому и всему, что его окружало при жизни и после смерти, в России традиционно огромно. Автор самого популярного романа всех времен и народов – «Война и мир» – всегда воспринимался как духовный авторитет, а его литературные персонажи стали нарицательными понятиями.
Когда у знаменитого советского скульптора C. Меркурова, который еще до революции прославился тем, что снимал посмертную маску с Льва Толстого, спросили о его ощущениях в ту историческую минуту, он на покойника неожиданно пожаловался: «Сильно прилипла борода» (1). Сложно, значит, маску было делать. Сильно налипла борода Толстого на нашу интеллигенцию: округлый Платон Каратаев, культовый герой дореволюционных интеллигентов и главный мучитель советских школьников на десятилетия поселился в душах отечественных народолюбцев. Плюс десятки дорисованных литературных персонажей, спешно сочиненных советскими писателями, главной сутью которых являлась доброта и мудрость народа. Интеллигенция примеры обычной житейской мудрости, которая бывает во всех слоях населения, в случае проявления ее простым человеком, возводила оную в культ – все эти бесконечные «как гласит народная мудрость». Я уже не вспоминаю о современных политиках с их лицемерными сентенциями: «наш народ мудр», «давайте послушаем, что скажут люди», «народ разберется». Но, подразумевается, что народ разберется только при помощи старшего товарища, поводыря, коим мнила и мнит себя интеллигенция, поскольку в целом «мудрый народ» пока все же был (остается) неграмотен и дремуч.
В начале ХХ века французский социолог Г. Лебон заметил: «Социальные перевороты никогда не начинаются снизу, а всегда – сверху. Разве нашу великую (Французскую – К.К.) революцию произвел народ? Конечно, нет. Он никогда бы о ней и не думал. Она была спущена с цепи дворянством и правящими классами» (2). И лишь потом разливается стихия народного бунта, бессмысленного и беспощадного. Русская интеллигенция настойчиво подталкивала массы простолюдинов к революции, к переустройству снизу не устраивавшего её, интеллигенцию, общества. Вспомним все эти «хождения в народ» толп разночинцев, профессуру во главе студенческих бунтов, террор неплохо образованных народовольцев и эсеров, а также юристов и присяжных, всячески покрывавших изловленных террористов, и парламентское обличительство кадетов. Только цели и представления о счастье у интеллигенции и народа оказались принципиально разные.
Основным вопросом революции в крестьянской стране, которой былатогдашняя Российская империя, являлся вопрос о земле. В конце ХIХ века в центральных районах в результате демографического взрыва и малоземелья сформировалось колоссальное аграрное перенаселение, и половина трудоспособного населения деревни относилась к числу «лишних людей». Им не хватало земли для пропитания. Здесь накапливался огромный революционный потенциал. Тогдашний премьер-министр П. Столыпин подчеркивал: «Отсутствие у крестьян своей земли и подрывает их уважение ко всякой чужой собственности» (3).
Крестьянское малоземелье порождало нищету и постоянное недоедание. В истории Империи из шестнадцати последних лет XIX века шесть были голодными годами, а голод 1891 года унес 700 тысяч жизней. И это при том, что в странах Западной Европы, по мере подъема народного хозяйства и развития сети путей сообщений, проблема голода уже была решена. Супруги Сидней и Беатриса Уэбб, известные английские социалисты, изучив положение крестьян в России, сделали печальный вывод: «Большинство крестьян в 1900 г. жили как крестьяне Франции и Бельгии в XIV веке» (4). Речь шла о фактах голодания миллионов людей. Именно чувство голода, а не разум, стали направлять поведение и действия этих масс. Начались крестьянские волнения, которые активно поддержал и рабочий класс, тесно связанный с крестьянством, и, разумеется, вожделевшая свободы интеллигенция. Истинный размах Первой русской революции придали не московское вооруженное восстание или одиночные выступления в войсках, а грандиозные крестьянские бунты, охватившие наиболее заселенную часть Империи в 1904–1906 годах44. Кстати, 1906 год был ознаменован очередным голодом.
Ныне много говорят о столыпинской аграрной реформе, размывавшей традиционный уклад жизни в селе, и, вроде бы, повышавшей эффективность ведения сельского хозяйства. Её суть в разрушении коллективистской крестьянской общины, регулировавшей отношения в деревне, основы традиционного быта на земле. Именно община контролировала использование находящихся в совместном ведении пахотных земель, пастбищ, лесов, диктовала регулярные переделы земли, отвечала за уплату налогов, активно вмешивалась в личную жизнь. При суровом климате России и рискованных условиях земледелия взаимопомощь в рамках общины часто являлась единственной возможностью подстраховки в случае неурядиц или голода и помогала успешно вести хозяйство там, где для достижения результатов необходимо приложить значительно больше усилий, нежели в теплой Европе. С другой стороны, община сдерживала инициативу ее отдельных членов, их стремление внести в деревню более эффективные капиталистические начала, поскольку девиз общины – «по справедливости». Справедливость в условиях малоземелья – распределение ресурсов по едокам, и, увы, неуклонное уменьшение наделов по мере роста количества этих самых едоков.
Многие крестьяне, стремясь к лучшей жизни, уходили в город, но и здесь условия жизни были крайне тяжелыми: рабочий день достигал 15–16 часов, жилищные условия исключительно плохие, техники безопасности практически не существовало45, зарплата оставалось низкой, основной её формой была натуральная – продуктами и вещами из лавок по «заборным книжкам», продукты – самого низкого качества. Недовольство из города перетекало назад, в деревню, и обратно, не находя себе выхода.
Аграрные беспорядки начала ХХ века окончательно убедили П. Столыпина, что крестьянская община является главным тормозом развития государства и объективно способствует революционизированию крестьянства. В рамках названной его именем аграрной реформы он стремился максимально уменьшить демографическое давление на земли центральной России, активно переселяя крестьян на восток, в перспективные регионы Сибири, Казахстана, Алтая. Однако против попыток ликвидации общины категорически выступали не только левые (считавшие ее базисом будущего социалистического коллективистского строя), но и многие правые, которые мнили консервативную крестьянскую общину основой государственного устройства и опорой престола. Смерть Петра Аркадьевича резко затормозила темп проведения всего комплекса аграрных реформ, что разрушало надежды крестьян на возможность иной, более сытой жизни, консервировало их недовольство и стало одной из основных причин обвала 1917 года.
О значении реформы до сих пор ведутся ожесточенные споры, поскольку она имела как достижения, так и очевидные минусы, которые не были исправлены царским правительством. Действительно, Россия увеличила экспорт продовольствия при П. Столыпине, но экспортировали хлеб помещики и кулаки, эксплуатируя отобранную у общины землю, а дети крестьян продолжали умирать с голоду. Это – к популярному тезису, что Россия до революции «кормила всю Европу». И хотя по статистике темпы развития сельского хозяйства в 1900–1913 годах ускорились, однако рядовой земледелец вряд ли заметил перемены в своем скудном рационе, в том числе и из-за увеличения экспорта зерна перед войной. Скорее всего, крестьянин в 1914 году имел не больше еды, чем в 1860 году. Вот, например, как описывает положение крестьян профессор Эмиль Джозеф Дилон, живший в России в 1877–1914 годах: «Русский крестьянин ложится спать в шесть и даже в пять часов зимой, т. к. у него нет денег купить керосин для керосинки. У него нет мяса, нет яиц, нет масла, нет молока, часто нет капусты, и живет он в основном за счет черного хлеба и картошки. Живет? – Голодает от недостаточного количества всего этого» (5).
Новый голод в 1911 году не заставил себя долго ждать. Помощь пришлось оказывать сразу в 60 губерниях, особенно в Самарской, Оренбургской, Пермской, и в Донской области. Число нуждающихся, по самым приблизительным подсчетам, составило тогда 8,2 миллионов человек. Плюс примерно десятая часть столыпинских переселенцев вернулась назад, разочарованные и озлобленные. Плюс оставшееся надолго в народной памяти жесточайшее усмирение крестьянских бунтов46. Но при том крестьяне почувствовали, прослышали (как в рамках правительственной пропаганды аграрной реформы, так и из социалистической агитации революционной интеллигенции), что возможен и другой быт, а не пожизненное общинное полурабство. В массовое народное сознание оказался внесен новый тренд. Известный историк русского зарубежья С. Пушкарев: «Столыпинская эпоха действительно внесла в бедную и серую массу крестьян-общинников основы и возможности «нового социально-экономического крестьянского строя» (6). То, что не удалось добиться многолетним «хождением в народ» социалистов, прогрессивные деятели царского режима слили вниз огромным водопадом. Отдаленные последствия этого представить себе, разумеется, было невозможно, но ждать пришлось недолго. «Популяризаторы идей Столыпина как-то упускают, что вызревшая в крестьянской среде ненависть к кулакам и правительству обеспечила большевикам сочувствие села не только в Гражданскую войну, но и в коллективизацию… За согласие крестьянства на коллективизацию сталинское правительство заплатило… разрешением на раскулачивание» (7).
В 1917 году французский посол Морис Палеолог четко предсказал дальнейшее поведение крестьян в революции: «В глазах мужиков великая реформа 1861 г., освобождение крестьян от крепостной зависимости, всегда была лишь прелюдией к общей экспроприации, которой они упорно ждут уже столетия; в самом деле, они считают, что раздел всей земли, черный передел, как его называют, должен быть произведен в силу естественного, неписанного, элементарного права. Заявление, что скоро пробьет, наконец, час высшей справедливости, было хорошим козырем в игре апостолов Ленина» (8). Одновременно проницательный француз наблюдает реакцию высших классов на свершившуюся Февральскую революцию (вернее, только ее первый акт – без решения «вопроса о земле» революцию завершенной считать было нельзя): «Один только Б. говорит без умолку и, как всегда, выражает свой пессимизм сарказмами:
– Какую радость, – восклицает он, – какую гордость испытываю я, гуляя теперь по городу! Я беспрерывно повторяю себе: отныне все эти дворники, все эти извозчики, все эти рабочие – мои братья… Сегодня утром я встретил банду пьяных солдат; мне хотелось прижать их к своему сердцу…
Повернувшись к князю Ж., он продолжает:
– Михаил Константинович, поторопитесь отказаться от вашего богатства. Погрузитесь вполне лояльно в нищету. Отдавайте скорей ваши земли народу, пока он их не отнял у вас. Полагайте ваше счастье лишь в том, чтобы быть бедным и свободным» (9).
Острить и презирать оставалось недолго. Отдать землю народу не пожелали, и даже в братья записаться не получилось. Изданный 19 февраля (4 марта) 1918 года декрет «О социализации земли» (подписан Лениным и левым эсером наркомом земледелия Колетаевым) постановлял: «Всякая собственность на землю, недра, воды, леса и живые силы природы… отменяется навсегда». Вчерашние рабы, безгласные крестьяне обрели правящую элиту, которая сказала им «будьте сами хозяевами на своей земле». «Лозунг для масс очень заманчивый. До сих пор вы были в угнетении, теперь будьте господами. И они хотят быть господами. Толкуй тут, что свободный строй требует, чтобы не было господ и подчиненных. Это сложнее, а этот лозунг простой и кажется справедливым: повеличались одни. Теперь будет. Пусть повеличаются другие…» (писатель В. Короленко – жене Е. Короленко, 11 марта 1919 года) (10).
Но если бы только земельный вопрос двигал науськиваемых интеллектуалами всех мастей крестьян и рабочих, тоже вчерашних крестьян! А. Блок писал в статье «Интеллигенция и революция» в 1918 году: «Почему дырявят древний собор? Потому, что сто лет здесь ожиревший поп, икая, брал взятки и торговал водкой. Почему гадят в любезных сердцу милых усадьбах? Потому что там насиловали и пороли девок, не у того барина, так у соседа. Почему валят столетние парки? Потому, что сто лет под их развесистыми липами и кленами господа показывали свою власть: тыкали в нос нищему – мошной, а дураку – образованностью. Все так. Я знаю, что говорю» (11). Знаменитый монархист В. Шульгин: «Мы были панами. Но мы хотели быть в положении властителей и не властвовать. Так нельзя. Власть есть такая же профессия, как и всякая другая. Если кучер запьет и не исполняет своих обязанностей, его прогоняют. Так было и с нами: классом властителей. Мы слишком много пили и пели. Нас прогнали. Прогнали и взяли себе других властителей, на этот раз “из жидов”. Их, конечно, скоро ликвидируют. Но не раньше, чем под жидами образуется дружина, прошедшая суровую школу. Эта должна уметь властвовать, иначе ее тоже “избацают”» (12). Это провидение В. Шульгина скоро найдет себе подтверждение, а пока пьянящий ветер народного варварства разлился по империи – резали все и всех. Освобожденная ярость не щадила никого.
От народного повального вандализма несостоявшиеся просветители пришли в шок. П. Струве, хорошо знавший революционное движение изнутри, будучи автором «Манифеста Российской социал-демократической рабочей партии»47, позже писал:
«Интеллигентская доктрина служения народу не предполагала никаких обязанностей у народа и не ставила ему никаких воспитательных задач… Народническая, не говоря уже о марксистской, проповедь в исторической действительности превращалась в разнузданность и деморализацию» (13).
Века накопленной ненависти хлынули безудержным половодьем и вопрос, кто положит половодью предел, кто поставит плотину и заслон, стал вопросом выживания государства.
И когда у В. Шульгина в конце его жизни спросили, как он по прошествии стольких лет оценивает приход большевиков к власти, он, по свидетельству очевидца, немного помолчал, а потом медленно, но многозначительно сказал, что, конечно, «не такого пути желал бы он России, но другого у нее, по-видимому, не было» (14). То, что оправдывал очевидец – гениальный Блок – в наше время подвергается осмеянию и вызывает презрение у той же элиты. Э. Рязанов высокомерно заявлял: «7 ноября (годовщину Октябрьской революции – К.К.) я считаю трагической датой в жизни нашего Отечества… К сожалению, народ оказался очень восприимчив к демагогическому лозунгу “Грабь награбленное”.
Многим миллионам пришлась по душе психология погромщика, полюбилась мораль мародера, прикипели к душе повадки убийцы… Седьмого ноября началось семидесятилетнее царство жлобов» (15).
«Мародеры», «убийцы», «жлобы»… Как же далеко от этого пасторальное описание Платона Каратаева. Почему получилось так, что интеллигенция из союзника угнетенного народа превратилась в его злобного эксплуататора и ненавистника, пойдет речь в этом разделе книги.
II
Социалистическое государство появилось на свет в результате победы социальной революции, когда народ (преимущественно крестьянство, движимое перенаселением и голодом) единодушно поднялся на борьбу за хлеб и землю против тех, кто не хотел эту землю отдавать. Либеральная интеллигенция, к топору неустанно призывавшая Русь, явно не ожидала, что во время революции неблагодарный люд начнет истреблять ее с не меньшим остервенением, чем другие правящие классы. Ведь «благородная» кровь хлынула даже не после Октябрьского переворота, а сразу после Февральский буржуазной революции.
Разложение царской армии, которому всячески потакали А. Керенский и компания, армии, которая, будучи организованной, вооруженной силой могла бы сдержать страсти – этой армии пришлось первой пережить ярость разагитированного эсерами, большевиками и «трудовиками» народа. Писатель М. Пришвин в своих дневниках описывает разговор с бывшим солдатом царской армии, который вспоминал события 1917 года; автор передает прямую речь собеседника:
«Сначала объявили, что Николай отказался от царства. Потом объявили, что царем будет Михаил. А когда в третий раз выстроили, то подполковник вынул шпагу и сломал. Тут же было объявлено, чтобы честь не отдавать, что солдаты и офицеры на равном положении, и все товарищи. Стали, конечно, догадываться и веселеть, разговоры пошли всякие. А что это значит, полковник шпагу сломал – этого понять не могли. Но вскоре приехали делегаты и все объяснили. Тогда солдаты согласились и «перемундировали» полк. Я спросил:
– Что это значит: «перемундировали»?
Так спокойно ответил Агафон Тимофеевич.
– Известно что: перестреляли…
– Всех?
– Всех.
– А того подполковника?
– Прикололи.
Что-то было в этом последнем слове до того противоестественное, будто о курице разговор был или о баране.
– Агафон Тимофеевич, – сказал я, – за что же всех-то, как это понять?
– Это отмщение, – ответил Агафон, – мучили нас они, вот и отмщение» (16).
Отмщенье не носило характер мести конкретному человеку – мстили всем господам, жгли усадьбы и «добрым» дворянам. Старое общество воспринималось народом как несвободное, вернее, построенное на «неволе». Это было связано, в первую очередь, с отчетливо понимавшейся социальной несправедливостью дореволюционного строя. Н. Бердяев: «Новые люди, пришедшие снизу, были чужды традициям русской культуры, их отцы и деды были безграмотны, лишены всякой культуры и жили исключительно верой. Этим людям свойственно было ressentiment48 по отношению к людям старой культуры, которое в момент торжества перешло в чувство мести. Народ в прошлом чувствовал неправду социального строя, основанного на угнетении и эксплуатации трудящихся, но он кротко и смиренно нес свою страдальческую долю. Но наступил час, когда он не пожелал больше терпеть, и весь строй души народной перевернулся… Кротость и смиренность может перейти в свирепость и разъяренность» (17).
Прорыв из старого общества воспринимался как прорыв к истинной свободе. Но «свобода» в крестьянском понимании означала «волю». Возможно, мы имеем дело с одной из наиболее грандиозных и, вместе с тем, трагических иллюзий народного сознания. Логика социального творчества потребовала от народа некий прообраз, тот идеал, в соответствии с которым он собирался преобразовывать существующую реальность. В арсенале народной культуры этот идеал справедливости чаще существовал как религиозная надежда на «Царство Божье», как некая гуманистическая абстракция. В качестве его нравственного императива выступал принцип социальной справедливости. Как и в социализме.
В русском менталитете понятия «свобода» и «социальная справедливость» неразрывны, они представляют две стороны одного целого. Слово-понятие «воля» в народном понимании означает выражение свободы от принуждения и любых ограничений. «Воля», предполагала освобождение от гнета чиновничества, от налогов, от государственных повинностей, включая обязательную армейскую службу, от правовых ограничений… Соответственно, революция большевиков, воспринимаемая как акт освобождения, виделась как решающий шаг в переходе к «воле». Но когда большевики принесли новую неволю, их начали резать, как и всех прочих.
Вот что пишет тюменский писатель К. Лагунов о Сибирском (конкретнее— Тобольском) народном восстании начала 1921 года: «Дикая ярость, невиданные зверства и жестокость – вот что отличало крестьянское восстание 1921 года… Коммунистов не расстреливают, а распиливают пилами или обливают холодной водой и замораживают. А еще разбивали дубинами черепа; заживо сжигали; вспарывали животы, набивая в брюшную полость зерно и мякину; волочили за скачущей лошадью; протыкали кольями, вилами, раскаленными пиками; разбивали молотками половые органы; топили в прорубях и колодцах. Трудно представить и описать все те нечеловеческие муки и пытки, через которые по пути к смерти прошли коммунисты и все те, кто хоть как-то проявлял благожелательное отношение к Советской власти…» (18).
Зафиксируем основные черты русского общества, точнее, его крестьянской подноготной – отсутствие чувства меры и границы дозволенного (западная законопослушность во многом была продиктована вынужденной скученностью, необходимостью уживаться на ограниченных земельных и городских пространствах); перепады активности от лени до энтузиазма (крестьянская привычка к кратковременному напряжению всех сил во время уборки урожая, хорошо знакомая нам «кампанейщина»); коллективный принцип: «Будь как все» (основа коллективизма крестьянской общины).
Не надо видеть в этих чертах особенной доблести, ума или народной мудрости. Но не нужно и думать, что многовековые черты народного характера улетучились, поскольку несколько десятилетий на территории Российской империи правили большевики. Удаль на грани и за гранью идиотизма мы можем наблюдать каждый день – в исступленном заплывании за буйки, и в распитии загадочных спиртосодержащих напитков, и «какой же русский не любит быстрой езды». Пожалуй, эти качества хороши на войне, но не в мирной жизни. Нельзя вооружать непредсказуемый народ, а тут по стране бесконтрольно разошлись миллионы вооруженных, озлобленных крестьян. Правительство с ними и безоружными во время первой русской революции едва справилось49. Либералы не смогли, а вот Сталин не постеснялся – не только взнуздать революцию, но и заставить работать врожденные качества народа на идею модернизации страны, что дало свои неоспоримые плоды.
В. Шульгин вспоминал об одной его лекции о Февральской революции, на которой присутствовал упомянутый выше бывший революционер, профессор П. Струве. После лекции начались прения, и Струве заявил: у него был единственная причина для критики Николая II – что тот был излишне мягок с революционерами, которых нужно было «безжалостно уничтожать». Шульгин в шутку спросил, уж не считает ли Струве, что и он сам должен был быть уничтожен. Струве, чрезвычайно разволновавшись, воскликнул:
– Да!
И, встав со своего места, зашагал по зале, тряся седой бородой.
– Да, и меня первого! Именно так! Как только какой-нибудь революционер поднимал голову свою – бац! – прикладом по черепу! (19)
Собственно, позже Сталин так и поступил, однако это не решило накопившихся проблем социума. «Царство Божие» (символ Высшей Истины) в понимании освобожденного народа – это жизнь без государственных тягот («воля») и заслуженное рабство бывших господ («справедливость»). В массовом сознании народа «свободный строй» представлял собой перевернутую социальную пирамиду, в которой менялись местами господа и подчиненные. Вспомните процитированное выше письмо В. Короленко («Повеличались одни. Теперь пусть повеличаются другие…») А теперь иное послание: «Нам, большевикам, пришло время жить и наслаждаться жизнью. Пускай теперь поработают те, на которых мы работали сотни и сотни лет! Пускай эти зажиревшие люди поработают до пота лица и поймут и сознают, что вели неправильную жизнь, – писал в ноябре 1930 года «всесоюзному старосте» М. Калинину член коммуны «Красный Октябрь» Ленинградской области В. Скурдинский (20). Можно не сомневаться, что работяга Скурдинский не читал личной переписки писателя В. Короленко, и вообще не факт, что знал о его существовании. Но мысли изложены те же!
Там, где имеется Царство (пусть даже и Справедливости), там есть Царь, мудрый поводырь и народный заступник. Такова многовековая традиция крестьянского мировосприятия. Помощник присяжного поверенного, интеллигент и дворянин В. Ульянов-Ленин, ставший во главе власти, признанной большинством народа, быстро превратился в сознании масс в такого царя. «Сидит Ленин на престоле, два нагана по бокам. Дал он нам, крестьянам, землю – разделить по едокам», – в этой народной частушке в образе Ленина отражена и высшая справедливость («земля по едокам»), и легитимность новой власти («на престоле»), и ее могучая сила (пистолеты, целых два!). Долгие годы мифический «Ильич» являлся неиссякаемым источником добра, силы, света и жизни для миллионов безвестных каратаевых русского народа.
Общий настрой определялся тем, что Ильич казался покаявшимся за перегибы «военного коммунизма» и пострадавшим, искупившим тяжелой болезнью свои прежние грехи, почти мучеником. Вот что говорил один старый крестьянин, пришедший в Горки проститься с Лениным 22 января 1924 г.: «Ведь он, наш-то Ильич, за крестьянство страдал, ну вот и кончина его праведная, легкая… без муки… сел… дайте, говорит, испить… тут в одночасье и кончился». Еще в 1926 году селькор с Северного Кавказа пересказывал местную легенду о том, что «Ленин жив, но он тайно ходит по земле и следит за работой Советской власти», а похоронен вместо него кто-то другой50(21). Эта вера в высшую справедливость надолго стала для Советской власти чем-то вроде охранной грамоты. Но реальность радикально отличалась от крестьянских сказок о добром царе, пришедшем защитить простой народ и его землю.
Ленин крестьянство не любил и не понимал. Все его представление о сельском хозяйстве ограничивалось кратким хозяйствованием на небольшом хуторе, который в 1889 году Ульяновы купили вблизи Самары. Работа сразу невзлюбилась. «Я начал было, – рассказывал Ленин Крупской, – да вижу – нельзя, отношения с крестьянами ненормальные становятся» (22). Да и второй опыт крестьянского хозяйствования состоял лишь в том, что под конец жизни Владимир Ильич украсил свой дом в Горках горшочками с овсом, просом, ячменем, гречихой и прочей озимой пшеницей. На этом отношения типично городского жителя со средой обитания подавляющего числа населения его страны и заканчивались. Однако Ленина подобная нестыковка абсолютно не тревожила, поскольку любовь к отеческим гробам не волновала в принципе. Сам Ленин говаривал: «Пролетариат не может любить того, чего у него нет. У пролетариата нет отечества». Его не было и у окружавших Ильича интернационалистов, оно просто не подразумевалось доктриной. Марксизм – это городская, космополитическая религия. И кого щадить – народ, дремучий погромный нрав которого революционеры, особенно еврейского происхождения, оценили в полной мере?51 Презренных интеллигентиков, которые так и не смогли удержать полученную ими в Феврале власть? Монархистов, которые первыми бросили своего императора? Любовь к некоему географическому пространству или березовым лесонасаждениям глубоко противна материалистическому уму. Более того, нелюбовь к России у русских революционеров продиктована самим марксизмом. Ведь никто никогда не говорил об их родине с такой проникновенной ненавистью, как К. Маркс (разве что его русские ученики, считавшие эту ненависть одной из самых святых и правых). «Оплот мировой реакции», «угроза свободному человечеству», «единственная причина существования милитаризма в Европе», «последний резерв и становой хребет объединенного деспотизма в Европе» – вот излюбленные его выражения. Известный политолог и философ А. Дугин обращает наше внимание, что все «атлантисты» (т. е. участники западноевропейской, основанной на «рынке» цивилизации – К.К.), включая коммунистов, в их «мессианском» измерении, всегда вели себя по отношению к евразийскому населению… как колонизаторы, как пришельцы» (23).
Нет, конечно, во время Гражданской войны, когда припекло, большевики использовали весь арсенал дорогих патриоту слов, включая «Отечество», даже невзирая на то, что у пролетариата его вроде бы не имеется. Воззвания, вроде «Социалистическое отечество в опасности» авторства Л. Троцкого, были четко рассчитаны на крестьянские массы, военспецов из офицеров да примкнувшую к большевикам интеллигенцию. Позже Лев Давидович вспоминал: «Написанный мною проект – “Социалистическое отечество в опасности” – обсуждался вместе с левыми эсерами. Эти последние, в качестве новобранцев интернационализма, смутились заголовком воззвания. Ленин, наоборот, очень одобрил: “Сразу показывает перемену нашего отношения к защите отечества на 180 градусов. Так именно и надо”» (24). То есть «новобранцы» испытали девичий стыд за слова из буржуазного лексикона, но более опытные товарищи свои принципы легко меняли по мере необходимости – на том стояла и стоять будет мировая политика.
Самих же радикальных большевиков вопросы жизни отдельного «отечества» не слишком тревожили – их интересовал надежный плацдарм для Мировой Революции и все, что могло разжечь пожар, поддерживалось и одобрялось. Собственно, здравицей Мировой Революции воззвание про «защиту социалистического отечества» и заканчивалось. Так рождалось противоречие между отравленной доктринерством коммунистической революционной элитой и мечтой простого народа о спокойной жизни на своей земле.
Изначально леворадикальному государству было наплевать на чаяния своих граждан, щепок для костра мировой революции, но когда революционный медведь, изнуренный войной, разрухой и голодом вынужденно угомонился в своей берлоге, перед правителями стала задача обустройства занятой ими территории. Причем, обустройства, которое не могло не принимать во внимание интересы подавляющего числа граждан – крестьян. Провал политики военного коммунизма заставил большевиков искать обходные пути к общечеловеческому счастью с помощью долговременной социальной инженерии, и в этих стратегических планах усиление позиций новой крестьянской «буржуазии» (кулаков) представляло серьезную политическую опасность для коммунистической диктатуры. Но окончательное решение вопроса, к сильному раздражению правоверных революционеров, откладывалось. В 1922 году был издан новый закон «О трудовом землепользовании», который предоставлял крестьянству самому избирать способ землепользования: а) общинный (с уравнительным переделом земли); б) участковый (с неизменным правом двора на землю); в) товарищеский (артели и коммуны).
Итак, вековая мечта русских интеллигентов, казалось, свершилась – Платон Каратаев свободен. Он, правда, оказался другим: более решительным, злым, что ли? Часть радетелей пустил в расход, другие в ужасе разбежалась. Но при власти был, какой-никакой, интеллигент Ленин, окруженный вполне образованными соратниками, с большевиками сотрудничали многие лидеры дореволюционной культурной жизни. Присмотревшись, начали возвращаться из эмиграции некоторые беглецы. Один из наиболее знаменитых – граф и писатель Алексей Толстой. В 1924 году в одной из своих первых после возращения на родину статей – «Задачи литературы» – он выделил одну из самых главных задач писателя нового времени: «Лев Толстой написал Платона Каратаева; они, Платоны, миллионами в то время бродили по Русской земле. Теперь Платон – да не тот»52 (25). Изучение Платонов (а не только «быстрых разумом Невтонов») становится во главу угла советского искусства.
III
Изменение генотипа народа, перестройка основ народной жизни – вот главная задача, которая определила линию большевиков после неудачи спонтанной мировой революции. Для долговременного и успешного строительства коммунистического государства необходимо было совершить еще одну революцию – культурную. Даже в середине 1930-х годов значительно более половины взрослого населения СССР составляли люди, родившиеся до 1900 года, то есть ставшие взрослыми еще в Российской империи, со всеми своими предрассудками, традициями, суевериями и представлениями о мире. А что же тогда говорить о годах двадцатых?
Масштаб задач, стоявших на пути развития мышления нового человека, был огромен – от преодоления неграмотности до культивирования особого социалистического искусства. И здесь нашлось широкое поле деятельности для интеллигенции, действительно ставшей нужной своему народу. «Самое же главное было в том, – писал об этом времени С. Эйзенштейн, – что здесь каждый укреплялся в осознании того, что делу революции нужен всякий. И прежде всего, именно в своем неповторимом, угловатом, индивидуальном виде» (26). Допустим, он писал неискренне, для публики, но можно вспомнить частную переписку А. Толстого, критиковавшего свою жену Н. Крандиевскую за снобизм: «На тебя болезненно действует убожество окружающей жизни, хари и морды, хамовато лезущие туда, куда должны бы входить с уважением. Дегенерат, хам с чубом и волосатыми ноздрями повергает тебя в содрогание, иногда он заслоняет от тебя происходящее. Я стараюсь этого не замечать, иначе я не увижу того, что тот заслоняет» (27). Выговаривал ей не только в письменном виде, но и в форме домашних скандалов:
– Интеллигентщина! Непонимание новых людей! – кричал в раздражении на супругу великий писатель. – Крандиевщина! Чистоплюйство! (28)
И ведь таки развелся, и не только молодая любовь тому причиной. А. Толстого особо раздражала манера за частностями, мерзкими деталями, не видеть тектонических изменений, первой за всю историю России полномасштабной попытки образовать и духовно раскрепостить народ. Пёс с ними, с домашними скандалами, но и здесь мы наблюдаем четкую разделительную полосу: существует ли долг интеллигенции перед народом (просвещать его), либо жить своей отдельной интеллектуальной жизнью. В 1920-е и 1930-е году в ходу была первая точка зрения, просвещение рассматривалась как гражданский долг образованных людей перед гражданами своей страны. Это обстоятельство и определяло гуманистический характер социального творчества. Вот почему, несмотря на свою подчиненность решению прикладных проблем жизнедеятельности нового строя, оно имеет, в первую очередь, огромное культурное значение.
«Гуманистическое начало и Ренессанса, и советской художественной культуры несет в себе ориентацию на идею всестороннего развития личности… И Ренессанс, и советская художественная культура являли собой результат синтезирования вдохновенно переживаемой духовности с материально понимаемой жизнью» (29). Новый строй отрицал врожденную алчность, корысть, продажность людей, презирал ненависть по расовым, религиозным или национальным признакам. Социалистическая власть хотела вообще стереть как можно больше противоречий, оставленных «проклятым прошлым». Должна была оставаться одна большая разница: между трудящимися и нетрудящимися.
Понятное дело, что просветительская и пропагандистская работа должна была кропотливо организовываться, в первую очередь, коммунистическим государством. А государство не могло не принимать в расчет крестьян, тех самых миллионов каратаевых и присущую им манеру поведения, сформированную многовековой традицией русской крестьянской общины. А она, в свою очередь, имела весьма мало общего с западноевропейскими устоями марксизма.
Когда средневековая Европа превращалась в современный Запад, произошло освобождение человека от связывающих его солидарных, общинных человеческих связей. Капитализму нужен человек, свободно пеpедвигающийся по стране и вступающий в отношения купли-пpодажи на рынке рабочей силы. Поэтому община всегда была главным врагом буржуазного общества и его культуры. В соответствии с представлениями о человеке и с теми связями, которые соединяют людей в общество, строится политический порядок, определяющий тип государства. Традиционное общество, имея как образец идеал семьи, порождает т. н. патерналистское государство (от лат. pater – отец). Здесь отношения власти и подданных иерархичны и строятся по образу отношений отца и детей. Значит и представления о свободе, взаимных правах и обязанностях здесь принципиально иные, нежели в государстве западного общества, роль которого сведена к функции регулятора («государство – ночной сторож»).
Когда после Второй мировой войны на Западе возникла необходимость изучения новой сверхдержавы, феномен советской государственности стал объектом пристального внимания исследователей. В то время на Западе проживали сотни тысяч бывших советских людей, по тем или иным причинам не возвратившихся после войны в СССР. Детальный опрос среди них, изучение их мнений и менталитета облегчало европейской элите понимание страны, психологии ее граждан, мотивов их поведения. Этот т. н. «Гарвардский проект», осуществленный в 1950–1951 годах на основе опроса очень большого числа перемещенных лиц, был обобщен американцами А. Инкелесом и Р. Бауэром в монографии «Советский гражданин».
В результате большой и кропотливой работы авторы исследования сумели очертить политический идеал русских: «Патерналистское государство с чрезвычайно широкими полномочиями, которое решительно их осуществляет, направляя и контролируя судьбу страны, но которое в то же время благожелательно служит интересам гражданина, уважает его личное достоинство и оставляет ему значительную свободу желаний и чувство защищенности от произвольного вмешательства и наказания» (30). Это вызвавшее сенсацию исследование в целом адекватно отразило многовековой стереотип, особенность восточноевропейского менталитета.
Государство, помогающее своим гражданам, плотно опекающее их, но не вмешивающееся в их личную жизнь – это, по сути, один из признаков авторитарного режима. Он существенно отличается от тоталитарного, который контролирует все стороны жизни гражданина. Тоталитаризм сталинского толка перегнул палку, люди были бы вполне удовлетворены общественным (общинным) контролем, но без репрессивных крайностей.
В числе прочего, во взаимосвязи с крестьянским сознанием советский строй породил необычный тип промышленного предприятия, где производство было неразрывно переплетено с поддержанием важнейших условий жизни работников, членов их семей – т. н. «социальная сфера», которую создавали советские промышленные предприятия для своих работников. Это переплетение, идущее от тысячелетней традиции общинной жизни, настолько прочно вошло в коллективную память и массовое сознание, что казалось естественным.
Такое коллективное сознание диктовало подтягивание всех членов общины до единого знаменателя, в том числе и в отношении культуры производства и поведения, включая заботу об отстающих (даже на уровне учебного класса). Но размеренная жизнь общины несовместима с динамичным строем, который задумали построить в СССР реформаторы, надеясь создать модель экономики, не уступающей по эффективности западному капитализму.
Объяснимы попытки революционной власти преодолеть экономическую пропасть между Востоком и Западом в максимально короткий срок, опираясь на народный подъем, как говорили раньше, «энтузиазм масс». Кратковременное напряжение всех сил свойственно крестьянскому сознанию, привыкшему полностью мобилизовать рабочую энергию в период, скажем, сева и уборки урожая. Разумеется, построение Царства Божьего на земле требует больших, более долговременных усилий, что энтузиасты охотно понимали и принимали. Н. Бердяев анализирует феномен массового энтузиазма: «Каждый молодой человек чувствует себя строителем нового мира. Мир стал пластичен, и из него можно лепить новые формы. Именно это больше всего соблазняет молодежь. Каждый чувствует себя участником нового дела, имеющего мировое значение. Жизнь поглощена не борьбой за собственное существование, а борьбой за переустройство мира» (31).
Подспорьем (а порою и помехой) им служили сами черты народного характера. Анализ высказываний иностранцев и высказываний в средствах массовой информации позволяет фиксировать следующие особенности поведения русских (россиян): неточность во времени53; не следование технологической дисциплине, технологическому регламенту; но при этом выполнение порученной задачи, несмотря на отсутствие всех необходимых средств; эмоциональность, энтузиазм, увлеченность в период стремления к цели.
Эту особенность народа – к восприятию и стремлению к возвышенной цели – не раз отмечали писатели. Например, И. Эренбург вспоминает, как во время собрания на строительстве магистрали Москва – Донбасс «один землекоп, в бараньей шапке, с обветренным лицом, говорил: «Да мы во сто раз счастливее проклятых капиталистов! Они жрут, жрут и дохнут – сами не знают, для чего живут. Такой прогадает, смотришь – повесился на крюке. А мы знаем, для чего мы живем: мы строим коммунизм. На нас весь мир смотрит…» (32) А какое разнообразие типов этих народных строителей коммунизма описывают Ильф и Петров: «Был здесь сормовский рабочий, посланный в поездку общим собранием, и строитель со Сталинградского тракторного завода, десять лет назад лежавший в окопах против Врангеля на том самом поле, где теперь стоит тракторный гигант, и ткач из Серпухова, заинтересованный Восточной Магистралью, потому что она должна ускорить доставку хлопка в текстильные районы. Сидели тут и металлисты из Ленинграда, и шахтеры из Донбасса, и машинист с Украины, и руководитель делегации в белой русской рубашке с большой бухарской звездой, полученной за борьбу с эмиром».
Медленный эволюционный путь не мог удовлетворить вечно пришпоривающих ход истории революционеров. Вообще, стремительная переделка человека – отличительная черта всех утопистов. Тем более, таких радикальных, как большевики образца 1920-х годов. Ради ускорения предлагалось даже переделывать народ искусственно. Л. Троцкий (1923 г.): «Человеческий род, застывший хомо сапиенс, снова поступит в радикальную переработку и станет под собственными пальцами объектом сложнейших методов искусственного отбора и психофизической тренировки». Здесь уже недалеко и до прозрений светочей перестройки вроде академика Н. Амосова, писавшего в 1992 г.: «Исправление генов зародышевых клеток в соединении с искусственным оплодотворением даст новое направление старой науке – евгенике – улучшению человеческого рода. Изменится настороженное отношение общественности к радикальным воздействиям на природу человека, включая и принудительное (по суду) лечение электродами злостных преступников… Но здесь мы уже попадаем в сферу утопий: какой человек и какое общество имеют право жить на земле» (33).
Были не только слова, но и всяческие эксперименты над человеческой природой – профессор Преображенский из «Собачьего сердца» был не одинок в своих изысканиях. Например, в 1926 году доктор Манойлов с помощью изобретенного им реактива определял половую принадлежности крови. Ну, ладно половую, но речь шла и национальной принадлежности. По мнению Манойлова, кровь разных народов окисляется по-разному. И в 187 случаях из 222, если верить прессе тех лет, он определил национальность правильно. А это уже прямая перекличка с последующими нацистскими изысками в области чистоты крови и расы. Только цель переделки человека была диаметрально другой – не возвращение к национальным истокам, а создание человека будущего.
Целью всех мук и страданий, жесточайшей коллективизации и героической индустриализации должно было стать осуществление мечты: создание на востоке Европы народа, не менее энергичного и целеустремленного, чем его западные соседи. Знаменитый испанский философ Х. Ортега-и-Гассет пишет в 1930 году: «Москва прикрывается тонкой пленкой европейских идей – марксизмом, созданным в Европе применительно к европейским делам и проблемам. Под этой пленкой – народ, который отличается от Европы не только этнически, но, что еще важнее, по возрасту; народ еще не перебродивший, молодой. Если бы марксизм победил в России, где нет никакой индустрии, это было бы величайшим парадоксом, который только может случиться с марксизмом. Но этого парадокса нет, так как нет победы. Россия настолько же марксистская, насколько германцы Священной Римской империи были римлянами» (34).
Индустриализация, коллективизация, создание новой армии – все это были части большой программы модернизации СССР. Главным в ней было превращение человека с крестьянским типом мышления, восприятием времени, стилем труда и поведения в человека, оперирующего точными отрезками пространства и времени, способного быть включенным в координированные, высокоорганизованные усилия огромных масс людей. То есть, в человека современного индустриального общества, способного быть оператором сложной производственной и военной техники. 26 декабря 1934 года на приёме передовых сотрудников металлургической промышленности в Кремле Сталин пролил свет на ход рассуждений тогдашнего советского руководства: «У нас было слишком мало технически грамотных людей. Перед нами стала дилемма: либо начать с обучения людей в школах технической грамотности и отложить на 10 лет производство и массовую эксплуатацию машин, пока в школах не выработаются технически грамотные кадры, либо приступить немедленно к созданию машин и развить массовую их эксплуатацию в народном хозяйстве, чтобы в самом процессе производства и эксплуатации машин обучать людей технике, выработать кадры. Мы выбрали второй путь. Мы пошли открыто и сознательно на неизбежные при этом издержки и перерасходы, связанные с недостатком технически подготовленных людей, умеющих обращаться с машинами… За 3–4 года мы создали кадры технически грамотных людей как в области производства машин всякого рода (тракторы, автомобили, танки, самолёты и так далее), так и в области их массовой эксплуатации. То, что было проделано в Европе в продолжение десятков лет, мы сумели проделать вчерне и в основном в течение 3–4 лет. Издержки и перерасходы, поломка машин и другие убытки окупились с лихвой. В этом основа быстрой индустриализации нашей страны».
Результаты титанических усилий стали очевидны уже в ближайшее время, во время грянувшей войны с нацистской Германией. Ворвавшиеся на нашу землю захватчики с изумлением отмечали изменившийся облик страны: «Строительство и технические успехи русских никак не вписывались в наши представления о России. А там двадцати лет оказывалось достаточно, на что другие страны тратили столетия. Выполнялись пятилетние планы, проектировались новые заводы и фабрики. Всем этим русские занимались с фанатизмом и с чрезмерной затратой энергии и материалов… Люди формировались по воле времени, стали техниками, инженерами, квалифицированными рабочими, организаторами и в конечном итоге опытными командирами и рядовыми Красной Армии. Эти люди верили своей власти и подчинялись ей»54.
Народы СССР вольно и невольно заплатили за индустриализацию колоссальную цену. И во многом она стала водоразделом, определившим дальнейшую судьбу страны. С одной стороны, мы видим грандиозный порыв, вдохновленный народной мифологией и многовековым желанием жить лучше в своей стране. С другой, приспособленчество, неуклонно пробуждающееся желание элиты безраздельно властвовать и владеть самому. На смену огромному социальному оптимизму, хотя и сопряженному с разгулом кровавой стихии и разнузданностью страстей, приходит горькое ощущение несбывшихся надежд, новой несвободы, тяжелого ярма государственного принуждения.
Разрыв между задуманным и построенным вызывал растущее раздражение людей. Человек, вышедший из лачуги, ощутил новые потребности. «Создав идеальное (воплощение) коммунизма – советскую культуру, наше общество оказалось впереди «реального социализма», в то время как его материальные отношения остались позади капитализма» (35). Инициированная сверху советская культурная революция взрастила массовую образованность и неизбежное повышение требований к социальным стандартам, что, в конце концов, стало катализатором взрыва.
IV
Великой трагедией для народа было то, что большевизм экстренно навязывал жесточайшую дисциплину вместо стимуляции внутреннего позыва к дисциплине. Но естественная скорость распространения идей не устраивала большевиков категорически. Дефицит времени они ощущали острее всего. Вместо планомерной осады шел всеобщий штурм. Русский крестьянин, выковырянный из привычного быта, толпами устремлялся в город, давая строю необходимые трудовые ресурсы для потрясающих свершений. Но упорно оставался самим собой в своих слабых и сильных сторонах. Удивительный народный типаж встречаем дневниках Ю. Нагибина, недоумевающего и – одновременно – восхищенного величием маленького человека: «Где-то между Раховым и Хустом (Закарпатье) увидел на перекрестье горных дорог плохонького мужичка в ватнике и стоптанных сапогах, пожилого, с пористым носом и ржаными выцветшими усами. Типичный такой рязано-владимирский обитатель. Был он, как полагается в предвечерний час русскому мастеровому человеку, под хмельком, шел по какому-то своему неважному делу и задержался, чтобы перекинуться словом со смуглым, цыганского вида парнем. Рядом румынская граница, кругом Карпатские горы, где обитают легконогие, сифилитические гуцулы, бандеровцы бродят, скрываются в каких-то щелях посланцы Ватикана – мировая кутерьма! А он стоит себе так простенько, будто на околице рязанской деревеньки, нисколько не удивленный ни странностью окружающего, ни тем, что его занесло в такую даль… Я впервые так остро и отчетливо ощутил этот жуткий и неотвратимый центробежный напор, эту распирающую энергию великого народа, которому надо и надо расширяться, хотя и своего простора хватает с избытком» (36).
Ну как тут не вспомнить Льва Толстого и его Платона Каратаева, русского крестьянина – одетого то в военную форму, то в рабочую спецовку – полного причудливых представлений о мире. Для большевиков заменить размытые, почти поэтические представления крестьянства научным материалистическим мировоззрением подразумевало возможность превратить новое государство в четко работающий современный механизм. Но не так-то легко донести вчерашнему пастуху значение микрона и заставить его с этим микроном дисциплинированно работать.
На протяжении рассматриваемой эпохи все учреждения государства – фабрики, мастерские, тюрьмы, школы, больницы, приюты или казармы, – какими бы ни были их декларируемые функции, выступали также и генераторами нового порядка; в этом заключалась их скрытая, но очень важная социальная функция.
Среди таких всепроникающих институтов два обладали решающим значением, что достигалось благодаря их огромной сфере охвата. То были промышленные фабрики, стремительно множащиеся в период индустриализации, и основанная на всеобщей воинской повинности Красная армия.
«Опролетаривание» основной массы населения государством горячо поддерживалось, поскольку давало рабочие руки для индустриализации, а во-вторых, режим, не доверяя зыбкости убеждений крестьянства и опираясь на марксистскую доктрину, стремился расширить пролетарскую социальную базу. М. Кольцов: «Пока мы живем в мелкокрестьянской стране, для капитализма в России есть более прочная база, чем для коммунизма. Это надо запомнить» (37). То есть самой системой подразумевались мероприятия в рамках социальной инженерии: переселение граждан в город, и их последующее приручение и идеологическая обработка. Да и жить простому человеку в городе было все-таки полегче, чем в деревне. В 1928 году агроном-стажер В. Медведев в письме М. Калинину из Тульской губернии: «Крестьяне очень завидуют жизни рабочих, их восьмичасовому рабочему дню. И впечатление в результате работы среди них получается такое, что дай им всем работу на фабрике, заводе, не задумываясь, бросят землю и уйдут» (38). Напомню, что это написано задолго до голода 1933 года и массового бегства из деревни в 1950-х и 1960-х годах. Д. Самойлов: «Можно сколько угодно говорить о труде-удовольствии, но тогда почему вся Россия от этого труда разбежалась? Говорят – разбежалась от колхозов, от великого перелома. Нет! Великий перелом, индустриализация открыли путь в город. А колхозы дали возможность отлынивать от тяжелого труда, от всей трудовой крестьянской поэзии» (39). Да и сегодня – много ли среди нас желающих жить при ненормируемом рабочем дне, без электричества, отопления и канализации? «Поедем в город, там хорошо, коммунальные услуги», – вместо бессмысленной «звезды с неба» И. Ильф в своих записных книжках дает приземленный вариант любовной мечты. В общем, крестьянство двинулось в города еще до голодных испытаний начала тридцатых годов. Они лишь ускорили процесс, который срочно пришлось тормозить введением института прописки и паспортизацией населения55.
Ясно также, что новичкам усвоить городскую культурную среду обитания за короткое время было невозможно. Люди привозили свою привычки, свой образ жизни, и даже свою живность. Дело доходило до анекдотов. Так соседи М. Булгакова привезли из деревни петуха, который страшно раздражал писателя тем, что пел ночью без времени – жизнь в городе сбила петуха с толку. Миллионы человек, вырванных из прежней среды, не могли в городской суете удовлетворить насущные, пусть и неосознаваемые, потребности – хотя бы побыть в одиночестве у себя дома. Помните жильца в общежитии им. монаха Бертольда Шварца, который умолял окружающих: «Да дайте же человеку поспать!» Это постоянная и всеобщая неудовлетворенность окружающим миром – основание для острого недовольства, человеческой истерии и психоза, особый тип социального кризиса.
Хлынувший в город поток новых горожан вполне естественно раздражал и людей городской культуры. Неумение пользоваться коммунальных хозяйством, соблюдать правила общежития, попытка самоутвердиться, навязывая собственные представления о жизни – все это вызывало язвительность образованных горожан. Быстро выяснилось, что кроме кучки подвижников, фанатиков «культурной революции», поводыри свой народ не любят. Разумеется, речь идет не о публичных выступлениях, а об их дневниках, интимной переписке, беседах с друзьями. Возьмем добрейшего вроде бы, неоднократно нами цитировавшегося Корнея Ивановича Чуковского: «27 июня. В Сестрорецке. В пустой даче Емельяновой за рекой. (…) В курорте лечатся 500 рабочих – для них оборудованы ванны, прекрасная столовая (6 раз в день – лучшая еда), порядок идеальный, всюду в саду ящики для окурков, больные в полосатых казенных костюмах – сердце радуется: наконец-то и рабочие могут лечиться (у них около 200 слуг). Спустя некоторое время радость остывает: лица у большинства – тупые, злые. Они все же недовольны режимом. Им не нравится, что “пищи мало” (им дают вдвое больше калорий, чем сколько нужно нормальному человеку, но объем невелик); окурки они бросают не в ящики, а наземь и норовят удрать в пивную, куда им запрещено» (40). Он же: «Войтоловскому я очень обрадовался, т. к. он – 1) пошляк, 2) тупица. Мне нужен был именно такой читатель, представитель большинства современных читателей. Если он одобрит, все будет хорошо» (41).
Напомню, дело происходит во время «культурной революции», читают практически все. Итак, современные Чуковскому читатели – тупицы и пошляки. А писатели? Вот их описание от К. Чуковского: «Основная масса состояла из очень простодушных людей, вроде тех, что прежде заполняли галерку. Дремучие глаза, мясистые деревенские щеки. “Интеллигентных” лиц почти нет. Ни за что не скажешь, что писатели» (42). И даже щеки ему «деревенские»!
Другой гуманист – М. Пришвин: «Какой страшный край эта Великороссия! ведь только странные ученые-спортсмены могут интересоваться частушками: я не знаю, что может быть глупее этой девицы-куклы, выплевывающей подсолнухи и время от времени изрыгающей частушку» (43). О прочих глупых девицах М. Булгаков: «У нас новая домработница, девица лет 20-ти, похожая на глобус. С первых же дней обнаружилось, что она порочно по-крестьянски скупа и расчетлива, обладает дефектом речи и богатыми способностями по творческой части, считает излишним существование на свете домашних животных – собак и котов (“кормить их еще, чертей”)… сперва жена моя, затем я с опозданием догадались – девица оказалась трагически глупа» (44). То, что крестьянская расчетливость и скупость вовсе не от хорошей жизни как-то в голову писателю не приходит. Ладно, дальше – жена его, Елена Сергеевна: «12 июля. (37) Остановились на Арбатской площади, смотрели на проходивших физкультурников. Издали очень красивое зрелище – коричневые тела, яркие трусы. Вблизи – красивых лиц почти нет, и фигур тоже» (45).
Существует как бы две планеты – одна заселена интеллектуалами, другая – обслуживающими их «пролами».
Примеров ледяного презрения множество и в послевоенной литературе. В. Ерофеев отмечает в своих записных книжках: «Мне ненавистен «просто человек», т. е. ненавистен постоянно и глубоко, противен и в занятости и в досуге, в радости и в слезах, в привязанности и в злости, и все его вкусы, и манеры, и вся его “простота” наконец…» (46). То, что это не эмоциональный всплеск, а гложущая мысль свидетельствует и особо отмеченная им в записных книжках мысль французского философа: «Де Местр: простолюдин глуп, груб, безнравственен и подл» (47). Ерофеев явно находит в этом созвучие со своими внутренними чувствами. Ю. Нагибин о народе: «…их неспособность слушать, темная убежденность в кромешных истинах, душевная стиснутость и непроветриваемость носят патологический характер» (48). Чувствуется прямо-таки физическая ненависть к простонародью, как и у Ерофеева. «Сукины сыны, – как говаривал незабвенный слесарь-интеллигент Виктор Михайлович Поле-сов. – Возомнили о себе! Хамы!»
Ничего удивительного нет – со времени мужиковствования графа Толстого прошло достаточно времени – народ успел показать себя и в революции, и в гонениях на интеллигенцию, и в нежелании постигать высокие истины самозваных учителей. Вот эту черту презрения к народу подмечал в своих дневниках кинорежиссер А. Довженко, человек, который народ тонко чувствовал, как и ощущал разницу между народом и его правителями: «Начинается разложение… Появляются шакалы, трусы, шкурники и мизерные флюгеры, партийные и беспартийные, которым никогда не было дела до народа, для которых народ существовал всегда как прислуга, как класс, как мужики (выделено мной – К.К.). Трусы забудут обо всем на свете и предъявят еще обвинения, почему так плохо велась война» (49). Так впоследствии и получилось.
Мы говорим о страданиях интеллигенции при Советской власти (при «сталинщине» или «застое») напрочь забывая время, в котором жили наши герои. И были ли они по-настоящему с народом? Современный публицист, стоящий явно на прокоммунистических позициях, вопрошает: «Чем занимались наши Мандельштам, Ахматова, Цветаева, Булгаков – эти иконы “интеллектуальных” антисоветчиков?.. Они ни словом не поддержали усилий партии, правительства и государства по актуальнейшим, жизненно важным для народа и страны направлениям: резкому повышению образования, созданию широкой квалифицированной и технически вооруженной медицинской помощи, по заботе о детях, по созданию мощной самостоятельной промышленности, в том числе и в первую очередь военной, воспитанию советского или хотя бы русского патриотизма и т. п. Чем они помогли стране? На их, что ли, произведениях воспитывались молодогвардейцы и защитники Сталинграда?» (50) Вопросы резкие, полемические, но они имеют право быть.
Истинное непонимание эпохи скользит в последних словах М. Булгакова на смертном одре: «За что меня жали? Я хотел служить народу… Я никому не делал зла» (51). Но нуждались ли в Булгакове вчерашние «кухаркины дети» и те ли задачи перед ними стояли? В своих записках друг Булгакова, Евгений Петров бегло обрисовывает довоенную уличную сценку – пацаны на улице играют в волейбол: «Мальчики образовали кружок и кидали мяч… Перед соседним домом дожидались похоронные дроги. Вынесли гроб, выкрашенный масляной краской, под дуб. Дроги тронулись в свой обычный страшный путь. Сзади шла поникшая женщина. Ее поддерживали под руки… Дроги подъехали совсем близко, но мальчики продолжали играть. И только когда печальная черная лошадка коснулась мордой чьей-то спины, круг распался, по-прежнему не расставаясь с мячом. Никто даже не посмотрел на похороны… Такое комсомольское презрение к смерти не проходит даром. То были первые советские мальчики, которые сплошь полегли на войне» (52). С фронта не вернулся, как мы помним, и сам Е. Петров.
Поколение «первых советских мальчиков» не нуждалось в Булгакове и Ахматовой, их массовое почитание пришлось на другое поколение, другие вкусы, другие опасности. Даже враги вынуждено признавали качество воспитанного большевиками стального поколения. Эсэсовский ветеран Э. Керн в своих мемуарах мало хорошего пишет об СССР, но и он отдает должное неожиданному противнику: «Наши храбрые и опытные войска вполне могли разгромить военную машину России и уничтожить ее промышленный потенциал, но никто не удосужился предупредить о глубине политического и психологического зомбирования русских людей. Мы столкнулись с новой, незнакомой разновидностью человеческой породы – человеком советским. Доскональные знания произведений Достоевского и поэм Пушкина не могли нам помочь. Нам не попадались ни Анна Каренина Толстого, ни гоголевские типы из “Мертвых душ”. Этот мир покоился вместе с русскими офицерами, священниками и кулаками в массовых захоронениях ЧК, он умер в ходе кровавых экспериментов Ленина, которые продолжил “грузинский апостол” большевизма…» (53). К нашему счастью, именно это поколение «зомбированных» и «советских» спасло страну от начитанных эсэсовцев.
«ХУДОЖНИК ОПАСЕН, КОГДА ЖИВ», – вот так вот, заглавными литерами, говоря о В. Ерофееве, пафосно восклицает современный популярный писатель Е. Попов. Но вопрос не опасности, а нужности. Подруга Ерофеева Ольга Седакова отмечала в мировоззрении Венедикта важнейшую деталь: «Во всем совершенном и стремящемся к совершенству он подозревал бесчеловечность… – и, обращаю ваше внимание. – Еще непонятней для меня была другая сторона этого гуманизма: ненависть и к героям, и к подвигам. Чемпионом этой ненависти стала у него несчастная Зоя Космодемьянская… Он часто говорил не только о простительности, но и о нормальности и даже похвальности малодушия, о том, что человек не должен быть испытан крайними испытаниями» (53).
Поколение тридцатых было готово убивать и идти на смерть, и такое воспитание помогло отбиться от грандиозного нашествия. Булгаковский Мастер не был героем, он хотел, чтобы его просто не трогали, но страна как раз требовала иного – полной отдачи всех сил, нечеловеческого усилия. И они – как могли – его осуществили. Вина ли этих простых людей, крестьян и рабочих, что они не соответствовали как культу античных героев, которого требовала от них Советская власть, так и не дотягивали до уровня духовного идеала «а-ля Каратаев», чего сначала от них по привычке ждала интеллигенция? Они были такими, как они есть.
Мало кто из образованных снобов пытался осмыслить глубинную суть явлений, как это в одном из своих писем (9-10.07.1940 г.) делал И. Дунаевский, понять, почему красиво придуманный механизм дает сбои: «Беда в том, что мы воспитываем или пытаемся это воспитание внушить только с одной маленькой и внешней стороны, а нужно воспитывать всей системой культуры и бытия. Нельзя же не делать абортов, если отец зарабатывает 300 рублей в месяц и живет в комнате 10 метров с семьей в пять человек. А нам говорят – плодите детей. Нельзя проповедовать чистоту отношений, когда не очищена сама жизнь, когда быт загрязнен мучительными и тягостными мелочами, когда люди живут не по-человечески, одеваются не по-людски, работают из последних сил на хлеб насущный. В этой страшной серятине достигаются ничтожные, маленькие желания, маленькие мечтания маленьких, но невиновных людей. За пару заграничных чулок, за красивую жизнь, измеряемую одним ужином с паюсной икрой и бутылкой прокисшего рислинга в номере гостиницы “Москва” с командировочным пошляком, люди, женщины, иной раз честные, хорошие, расплачиваются своей честью, чтобы только на секунду забыть плесень на углах своего жилья» (55). Вот здесь чувствуется боль и глубина сопереживания, жаль – это всего лишь частное письмо.
Примеров отчуждения интеллигенции и народа, народа и власти – десятки; и, конечно, авторы процитированных строк имели на то право. Но не могу не вспомнить еще один раз К. Чуковского, уже «хрущевского периода»: «Мед. “сестра” это типичная низовая интеллигенция, сплошной массовый продукт – все они знают историю партии, но не знают истории своей страны, знают Суркова, но не знают Тютчева – словом, не просто дикари, а недочеловеки (выделено мной – К.К.). Сколько ни говори о будущем поколении, но это поколение будет оголтелым, обездушенным, тёмным» (56). Какая ненависть за незнание Тютчева! Слово «недочеловек» уже прозвучало в истории – за спиной Великая Отечественная война, это слово – синоним истребления. Символ ненависти к собственным согражданам, и даже не каким-нибудь «классовым врагам», а к рядовой интеллигенции, которая ближе других стоит к простому народу. Одновременно в дневнике детского писателя множество ласковых слов о Солженицыне и других диссидентах. Таков ход мысли либеральной интеллигенции 1960-х.
В Советском Союзе словно обосновались две цивилизации, не любящие и не понимающие друг друга, и суть не в экономических отношениях между ними. С.Кара-Мурза: «Дело в сокровенных переживаниях и угрызениях совести, которые редко и, как правило, странным образом вырываются наружу, вроде слез депутата-“кухарки”, которая выкрикивала что-то нечленораздельное в адрес А.Д. Сахарова, оскорбившего, по ее мнению, Армию; эти слезы и искреннее изумление Сахарова представляли собой драму столкновения двух цивилизаций, в политических интересах опошленную прессой» (57). Речь идет об одной из ярких картинок во время работы Съезда народных депутатов СССР, растиражированных СМИ, как пример дремучести и консерватизма большей части «прокоммунистических» депутатов.
Окончательный разлад мы можем видеть в публицистике эпохи перестройки. Сентябрь 1989 года. Академик ВАСХНИЛ, народный депутат СССР В. Тихонов рассуждает о необходимости реформ: «Я убежден, перемены объективно назрели и неизбежны. Но пока эта неизбежность превратится в реальность, нас ждет очень длительный, очень болезненный период… в том числе и голод… Но правительство должно быть более решительным и последовательным в реформах» (58). То есть академик и народный депутат настаивает на массовых страданиях – ради реализации идей, выношенных пресловутыми «шестидесятниками», включая голод. Снова голод?! Так чем же хуже сталинское правительство реформаторов в 1930-х годах? Разве что «решительнее».
V
Вопрос отчуждения народа от интеллигенции тоже весьма не прост, поскольку образованные люди в глазах основной массы почти неграмотного народа всегда имели непосредственное отношение к власти. До революции власть имущие воспринимали себя как некий круг общения избранных. Дореволюционные «Правила светской жизни и этикета» гласили: «Под словом «свет» подразумевается интеллигентное, привилегированное и благовоспитанное общество в какой-либо более или менее цивилизованной стране» (59). Обратите внимание, в одном ряду стоят определения «интеллигентное» и «привилегированное». Так было при царизме, так, к величайшему негодованию вроде бы сбросивших барское иго крестьян, продолжилось при коммунистах и «образованные» к самозваной элите тесно примыкали. К середине 1920-х в крестьянской массе отчетливо сформировался образ коммуниста – представителя высшей, привилегированной касты. И, как сказали бы сейчас, рейтинг коммунистов в селе, где проживала большая часть населения, начал стремительно падать.
Положение усугублялось еще и тем, что ВКП(б) была и физически мало представлена в деревне: даже в 1925 году партийные ячейки имелись в среднем лишь в одном из 30 сел. Треть коммунистов на селе вообще были присланные из города люди, не знавшие местных условий. Повторные выборы весной 1925 года, как было официально заявлено, показали «резкое падение процента коммунистов и бедноты в Советах и высокую активность избирателей». То есть, голосовали активно и заинтересованно, но не за коммунистов. То, что критические настроения в деревне нарастали интенсивней, нежели в городе, косвенно подтверждает в своих мемуарах и Н. Мандельштам: «Я утверждаю, что… город в большей степени, чем деревня, находились в состоянии, близком к гипнотическому сну. Нам действительно внушили, что мы вошли в новую эру и нам остается только подчиниться исторической необходимости, которая, кстати, совпадает с мечтами лучших людей и борцов за человеческое счастье» (60). Село, с его повседневными нуждами, мечтательности городских идеалистов не разделяло.
Более того, наличие во власти революционных фанатиков и недобитых интеллигентов отнюдь не отменяло присутствие карьеристов и откровенных прохвостов56.
Нарастало ощущение разрыва между коммунистическими верхами и низами. «Большая часть партийной массы осталась вне руководства государственным строительством. Рабочие и крестьяне открыто говорят, что небольшая часть бюрократов овладела хозяйственным и торговым аппаратом страны», – эта высказанная неким Синько в письме М. Калинину мысль, по-видимому, мучила многих и многих искренних сторонников новой власти и рядовых активистов (61).
«В номенклатуре объединены не представители других классов, а выскочки из них. Номенклатура – класс деклассированных…» – отмечает исследователь феномена правящего слоя СССР М. Восленский. Это деклассированные, которых жажда господства и умение ее удовлетворить объединяют в слой, ставший правящим классом общества. Реальная Власть уже сегодня приносит вполне материальные дивиденды для конкретных заинтересованных лиц, в отличие от построения Царства Справедливости для всех. Так рассуждают политиканы сейчас, так рассуждали и вчера. «Соответственно и социальная психология номенклатуры не пролетарская, а по преимуществу крестьянско-мещанская, точнее – кулацкая, – продолжает М. Восленский. – Неудивительно: ведь именно тот человеческий тип, который в прежних условиях в русской деревне, охватывавшей тогда 80 % населения страны, выбивался в кулаки и лабазники, выходит сейчас в номенклатуру.
Речь идет не об идеализированном типе кулака как спорого на работу крестьянина, а о прижимистом кулаке-мироеде с мертвой хваткой, со стремлением взнуздать батраков и самому любой ценой выбиться в люди. Выбившись же, он не знает удержу» (62). Имеющая привилегии и доступ к тогдашним материальным благам партийная номенклатура все больше отдалялась народа, с его верой светлое завтра. И ментально все больше приближалась к бывшим правящим слоям – своими повадками, увлечениями, интересами. Харьковский коммунист Козьмин, копии письма которого были разосланы Молотову, Зиновьеву, Ярославскому и Калинину, отмечает: «У ответственников провинции с рядовыми членами партии нет ничего общего, ответственник даже и руки не подает рядовому члену партии. У нас получилась строго замкнутая каста ответственников с преступными наклонностями, окружающая себя бездельниками, лакействующим элементом, из боязни конкуренции слепо подчиняющимся всем глупо преступным действиям…» (63). Ну, я думаю, вы поняли, что речь идет об «ответственных работниках», тех, кому партия особо доверяла и выдвигала на значимые посты.
Пьянство и растраты стали среди новоиспеченных правителей обыденным делом: «Арбатовцы прожигали свои жизни почему-то на деньги, принадлежавшие государству, обществу и кооперации. И Козлевич против своей воли снова погрузился в пучину Уголовного кодекса, в мир главы третьей, назидательно говорящей о должностных преступлениях…
– Сам катайся. Душегуб!
– Почему же душегуб? – чуть не плача, спрашивал Козлевич.
– Душегуб и есть, – отвечали служащие, – под выездную сессию подведешь.
– А вы бы на свои катались! – запальчиво кричал шофер. – На собственные деньги.
При этих словах должностные лица юмористически переглядывались и запирали окна. Катанье в машине на свои деньги казалось им просто глупым».
Коррупция разъедала молодую республику. «Оказывается, люди так страшно любят вино, женщин и вообще развлечения, что вот из-за этого скучного вздора – идут на самые жестокие судебные пытки. Ничего другого, кроме женщин, вина, ресторанов и прочей тоски, эти бедные растратчики не добыли. Но ведь женщин можно достать и бесплатно, – особенно таким молодым и смазливым, – а вино? – Да неужели пойти в Эрмитаж это не большее счастье?», – недоумевает в своих дневниках 1926 года К. Чуковский (64). Нет, не большее. Сам-то Корней Иванович не пил, не курил и придерживался строгого распорядка дня, а потому недооценивал прелесть времяпрепровождения вне музея.
Ситуация мало изменилась с началом политики «большого скачка». Скорее наоборот, на фоне проблем снабжения, действия карточно-распределительной системы и голода во многих регионах стиль жизни местной советской элиты порождал еще более негативные эмоции. И сама она, нахватавшись комчванства, кичилась перед народом своим особым статусом: «Все партийцы на госдолжостях кушают в особой столовой при закрытых дверях с милиционером. На них рабочие возмущены до крайней степени…» – жаловался в 1931 году В. Молотову анонимный автор из Украины (66). При этом непрерывно происходила диффузия старой интеллигенции и новой бюрократии, тем более что многие высокопоставленные партийцы сами были родом из дореволюционных образованных классов.
Враждебное отношение простых людей к новой правящей касте в полной мере относилось к интеллигенции. По большому счету крестьяне и рабочие (в большинстве своем вчерашние селяне) не видели разницы между белоручками-господами, что в царское время, что в советское. Ставропольские крестьяне описывают в письме на имя М. Калинина быт сельских активистов: «Портфель подмышку и барин… (здесь и далее выделено мной – К.К.) он жалование получает, наряжается пребюрократично, а уж за жен говорить не приходится, как они их одевают. Настоящая интеллигенция, вина наши винники не навозятся. Кто же пьет? Уже не хлеборобы мужики, ясно, что интеллигенция. Тут кое-когда и подумаешь, уж не туда ли идет наш продналог? Да им кажется и без продналога хватает, потому что они получают 60-100 рублей, а куда ж им девать» (67).
В первые годы после революции в сознании народа быстро укрепилась мысль, что в Стране Советов все должны быть равны. Ощущение равенства с вышестоящим давало слугам новых господ подсознательное и сознательное чувство презрения, превосходства, снисходительности – в зависимости от сочетания уровней внутренней культуры тех и других. Они видели в интеллигенции вчерашний господствующий класс, который, согласно их представлением о «справедливости», необходимо опустить на низшую ступень, поскольку наступило время Власти Трудящихся. Каков же может быть настрой малограмотных, не имевших никакой профессии жителей деревни, кто ушел на заработки в город, где и столкнулся с новыми трудностями – с карточной системой, с острейшим жилищным кризисом? И при этом они увидели сами, либо услышали от других о том, как живут власть предержащие, остро ощутили контрасты жизни между простолюдинами и образованной элитой? Ненависть и гнев!
Но ведь современное государство не может жить без класса высокообразованных людей, тем более государство, осуществляющее техническую и культурную революцию. Не доверяя «приспособленцам поневоле», большевики, в числе прочих, поставили перед собой задачу взрастить и собственную образованную элиту, всецело преданную коммунистическим идеалам и режиму. Граждан упорно просвещали. В музеях работают бывшие дворяне, офицеры – учителями, врачи – драматургами. Все оставшееся образованное население привлекалось к делу народного образования. В. Кормер: «Потенциальные купцы и дворяне за неимением возможностей, за отсутствием адекватного поля для приложения своих талантов, поневоле переходят в разряд интеллигентов. Люди с темпераментом коммивояжеров занимаются научной работой, несбывшиеся содержатели притонов выбиваются в академики, несостоявшиеся проповедники пишут статьи в академические журналы. Вообще всякий человек с высшим образованием автоматически зачисляется в интеллигенцию» (68). Надо учиться, надо учить, в том числе и общей культуре, что, волей-неволей, подразумевает Традицию и Преемственность. С другой стороны, леворадикальная интеллигенция продолжает фанатично ненавидеть и презирать своих менее яростных собратьев. Однако вынуждена иметь с ними дело.
Пытаясь взрастить принципиально новое поколение интеллигенции, Советская власть, с одной стороны, придерживала процесс получения образования наследникам старой интеллигенции, с другой – широко поощряло стремление к обучению (особенно к техническому образованию) у выходцев из нижних классов. Одновременно всячески приветствовалась партийность молодых специалистов. Беспартийность в сочетании с непролетарским происхождением означала политическую неблагонадежность. Того же Льва Николаевича Гумилева в 1930 году не приняли в Герценовский институт из-за его дворянского происхождения, и таких, как он, были многие тысячи.
Представители дореволюционной интеллигенции, те, кто остались в стране, все больше оттеснялись на задний план, исходя из идеологических убеждений новых хозяев жизни (за которыми, вполне допускаю, могла таиться и обычная конкурентная борьба за хорошее место). Часто идеологическим кликушам достаточно было указать на происхождение нежелательного кандидата, чтобы советский чиновник принял решение не в пользу соискателя. Наблюдается резкое снижение самооценки старой интеллигенции. Ее прежнее самомнение уступает место самоуничижению, не замедлившему проявиться в литературных персонажах – например, Кавалеров из «Зависти» Ю. Олеши. Из той же оперы комплексы по поводу происхождения Максудова из «Театрального романа» М. Булгакова. И, конечно же, незабвенный Лоханкин: «А может быть, так надо, – подумал он, дергаясь от ударов и разглядывая темные, панцирные ногти на ноге Никиты… Васисуалий Андреевич сосредоточенно думал о значении русской интеллигенции и о том, что Галилей тоже потерпел за правду».
В эпоху написания «Золотого теленка» беспартийный рабочий или служащий имел более низкую плату и меньше шансов на продвижение, первым увольнялся при сокращениях, последним получал комнату или путевку в санаторий. Социальный лифт для него – образование и вступление в партию. В рамках поставленной партией задачи по созданию красной интеллигенции объявлен призыв молодых партийцев на учебу. Только во время первой пятилетки в вузы поступили 110 тысяч совершеннолетних рабочих-коммунистов и всего около 40 тысяч беспартийных. Стало возможно говорить о появлении некой советской интеллигенции, органичной составной части правящей элиты, которая сформировывалась к 1930-м годам – времени становления режима сталинизма.
Если в 1920-х годах партией руководили в основном выходцы из среднего класса, имевшие юридическое или гуманитарное образование, то в 1930-х годах их сменили выходцы из рабочего класса, имевшие по преимуществу техническое образование. Эти партийные выдвиженцы играли ведущую роль в Советском Союзе вплоть до начала 1980-х годов. Еще в 1980 году половина Политбюро состояла из них – Брежнев, Косыгин, Кириленко, Устинов, Громыко, Кунаев, Пельше.
Литература, как и прежде, играла решающую роль в идеологическом воспитании общества. Более того, у нее появилась преданная многомиллионная читательская аудитория новорожденной красной интеллигенции. И власти хорошо понимали идеологическую роль литературы в воспитании необходимых для нее кадров57. Массовыми тиражами выходили книги и журналы, была создана сеть общедоступных библиотек и домов культуры; кроме радости чтения, для рядовых граждан открывались сокровища музеев и театры.
Завсегдатаев засилье плебса шокировало: «В партере – много домработниц… М.А. (Михаил Афанасьевич Булгаков – К.К.) уверял меня, что под креслом у одной женщины был бидон…» (70). Кстати, и сам Булгаков описывал культурное пробуждение масс, вспомним его фельетон «Спектакль в Петушках»: «Вой стоял над Петушками! Стон и скрежет зубовный!», – так это, согласно булгаковскому тексту, железнодорожники не на пьянку, а на спектакль продирались. Да, да, речь о тех самых Петушках, куда четыре десятилетия спустя рвался герой В. Ерофеева, все так же интеллигентно-изумленно изучавшего собственный народ: «На меня, как и в прошлый раз, глядела десятками глаз, больших, на все готовых, выползающих из орбит – глядела мне в глаза моя Родина, выползшая из орбит, на все готовая, большая…»
«Культурная революция» доходила до абсурда, например, московским продавцам читали лекции на темы: «Ленин и Сталин в борьбе за партийность в марксисткой философии», «Влияние коммунистического манифеста на развитие марксистского движения в России», «Ленин и Сталин о коммунистическом воспитании», «Борьба за единую демократическую Германию» и даже «Низкопоклонство перед Западом в советском литературоведении». Можно смеяться, однако пусть в бюрократической и примитивной форме, но люди узнавали о новых для них понятиях и то, что эти понятия имеют определенную, хотя бы идеологическую ценность. Другое дело, что навязывая казёнщину обществу, правящий класс мало понимал нараставшую степень отвращения к его риторике, которая, со всеми своими штампами и политическим примитивом, очень быстро становится объектом высмеивания. Венечка Ерофеев просвещает своих коллег-собутыльников: «…когда они узнали, отчего умер Пушкин, я дал им почитать «Соловьиный сад», поэму Александра Блока. Там в центре поэмы, если, конечно, отбросить в сторону все эти благоуханные плечи и неозаренные туманы и розовые башни в дымных ризах, там, в центре поэмы лирический персонаж, уволенный с работы за пьянку, блядки и прогулы. Я сказал им: «Очень своевременная книга, – сказал, – вы прочтете ее с большой пользой для себя»58. Примерно на таком доходчивом уровне строилось воспитание на протяжении всех лет Советской власти. Однако оно реально существовало!
Правящий образованный слой полностью разочаровался в народе, когда консервативные народные массы перестали откликаться на их бесконечные призывы то к революции, то к реформации. Особо раздраженными оказались радикальные шестидесятники, еще недавно исполненные самых светлых надежд.
Диссидентка Лариса Богораз так описывает свои ощущения от вида рядовых сограждан: «Москвичи, согнанные из учреждений, толпятся на пути следования почетного гостя, жуют бутерброды, лижут мороженное, покупают на лотках лимонад, зажимая в свободной руке выданный к случаю соответствующий флажок. Помахать флажком в нос проезжающей машине – и скорей разбегаться… Меня буквально трясло от вида этой жующей толпы, этого народа (выделено самой Л. Богораз – К.К.). Только что они проголосовали: «поддерживаем и одобряем», и вот машут флажками ЧССР – и никому флажок не жжет руку. Кретины они, что ли? Скоты бесчувственные?» (71) Вся вина сограждан состоит только в том, что они не разделяют возмущение Богораз вводом советских войск в Чехословакию. Тонкий и духовный А. Вознесенский жалуется: «Я не знал народа, его криминогенной сути» (72). Любопытен пассаж Е. Евтушенко, который цитирует председателя Гостелерадио в брежневскую эпоху С. Лапина: «Да что вы так упоенно повторяете слово «свобода»?.. Сами себе погибель кликаете? Да если дать черни свободу, она рано или поздно начнет топтать тех, кто ей эту свободу дал! И вас в том числе, голубчик. Ваше сладкое слово свобода пахнет кровью»… Неглупый был человек, хотя и реакционер» (73). Важно в данном контексте упоминание слов «чернь» из уст высокопоставленного аппаратчика, и косвенное согласие мемуариста-демократа с озвученным тезисом.
Народ и правящий слой по-разному восприняли как суть «культурной революции», так и ожидаемые от нее результаты. Ошибка образованного сословия, которое просвещало народ, менторствовало и ожидало завышенного результата, привела к обоюдному разочарованию. Виной тому и затертость лозунгов при их очевидной безрезультатности, и кастовое разделение общества вроде бы равных людей, и изменение самой структуры населения – замены крестьянского населения страны на городское (во многом деклассированное, подверженного всем городским порокам при нежелании или неумении перенять городскую культуру). Поэт Д. Самойлов: «…резко поменялся состав народа. Мы еще мало думали о том, какую роль сыграла война в ускорении процесса, который мы именуем урбанизацией.
Уход с исторической сцены народа-мужика стал высоким финалом крестьянской трагедии. Действующее лицо этой трагедии – народ-мужик – в последний раз показал мощную специфику этого духа» (74).
И все же, несмотря на кастовое разделение и доминирование бюрократических тенденций, народ упорно пытался осуществить свою высокую историческую миссию – создания светлого Царства Справедливости. И не его вина, что он постоянно сталкивался с презрением власть имущих и маниакальным желанием свой народ насильственно переделать.
VI
«Как же мы дошли до жизни такой? Кого винить? Кто довел великий народ и страну до хаоса, сумятицы, неразберихи? Как всегда, виноватых у нас не находят. А виноваты-то мы сами. Сами, все вместе. Весь народ, который темен, необразован, послушен, доверчив», – восклицает кумир миллионов режиссер Э. Рязанов (75). Виноват, дескать, весь «темный народ», а не пушистая и белая интеллигенция – властители дум миллионов, люди, которые определяли идеологию страны: железобетонную официальную и таящуюся под её крылом идеологию оппозиционную.
«Непросвещенными» людьми были Плеханов, Ленин, Троцкий, ну, не знаю, Бухарин, скажем?.. «Дремучим» ли человеком был ли председатель ОГПУ в период написания «Двенадцати стульев» В. Менжинской, сын более сорока лет преподававшего историю в Императорском Пажеском корпусе Рудольфа Менжинского?
«Необразованными» признать Г. Чичерина, А. Луначарского, Л. Красина и других членов советского правительства в 1920-е годы? Безграмотными считать подавлявших отчаянный мятеж кронштадтских моряков в 1921 году писателей А. Фадеева и М. Кольцова? Скорее, дело все-таки в общем настрое этих граждан, единстве их целей, взаимной подзарядке. Что же за люди такие правили нашим государством в 1920-е годы, составляли его элиту, стали биологическими и духовными отцами шестидесятников?
Родной брат знаменосца советской журналистики М. Кольцова, знаменитый карикатурист Б. Ефимов, мельком писал о своих родственниках: «…Сестра моей жены Соня как-то на катке познакомилась с высоким, дюжим молодым человеком, который стал проявлять к ней большое внимание. Вскоре после первого знакомства он заявил Соне о своих серьезных намерениях и, как говорится, предложил ей руку и сердце. Он отрекомендовался сотрудником НКВД, звали его Леонид Черток… За довольно короткое время наша милая скромная Соня преобразилась в самоуверенную светскую даму, она теперь вращалась в обществе высоких чинов НКВД. Молодые супруги получили большую комфортабельную квартиру в огромном жилом доме НКВД на Кузнецком мосту. Мы с женой там бывали, захаживал туда и старший брат Сони – Борис Волин, в ту пору начальник Главлита» (76).59
Икона 1960-х, поэтесса Белла Ахмадулина вспоминала: «Мое детство не было особо изувечено, хотя тетя Бориса60 Рахиль Михайловна, мама Майи Плисецкой, была репрессирована как жена «врага народа»… бабушкин брат Александр Митрофанович числился дружком Ленина, с которым была знакома и сама бабушка (барышней она разносила прокламации)». И. Эренбург был одноклассником Н. Бухарина. Нарком вооружения и видный хозяйственник Б. Ванников и Л. Берия вместе учились в Бакинском техническом училище и были друзьями в юношестве. Единый круг общения, учебы и родства. К примеру, Л. Каменев был женат на сестре Л. Троцкого, Ольге Давыдовне, и такое родство, разумеется, обязывало; дочь И. Сталина Светлана вышла замуж за сына А. Жданова, а дочка Е. Фурцевой, тоже Светлана, за сына члена Политбюро Ф. Козлова; писатель В. Каверин женат был на сестре Ю. Тынянова – Лидочке, а сам Тынянов на сестре Каверина – Елене Александровне. Работали друг у друга, например, писатель-сказочник Е. Шварц работал секретарем у К. Чуковского, как и позже популярный ныне политобозреватель В. Познер секретарствовал у С. Маршака, близкого друга Корнея Ивановича. Внук – Д. Чуковский – был женат на А. Дмитриевой, знаменитой теннисистке, телеведущей спортивных программ. Она же сестра популярного в эпоху перестройки телеведущего В. Молчанова. Они, в свою очередь, дети известного советского композитора К. Молчанова. Старший сын Е. Катаева (то есть Евгения Петрова – соавтора Ильфа) стал известным кинооператором («Семнадцать мгновений весны», «Три тополя на Плющихе», «Мы, нижеподписавшиеся»). Младший – композитор («Стою на полустаночке» пела В. Толкунова). Таковы типичные представители московской элиты – образованной и свободомыслящей. Единый круг общения, общие источники информации, взаимные интриги в водовороте столичной жизни и совместные тревоги бурной эпохи… Еще в 1935 году Н. Бассехес, журналист популярной эстонской газеты «Пяэвалехт», специализирующийся на репортажах из СССР, отметил в одной из корреспонденций, что советская аристократия превратилась в «наследственное сословие» (77).
И даже приближенные к светилам в качестве обслуги тоже имели шансы попасть в тесный круг избранных. Так, Алексей Аджубей, прославившийся в эпоху Хрущева в роли почти наследного принца, был сыном известной портнихи Нины Матвеевны Гупало, обшивавшей московский бомонд. Сказывался первоначальный демократизм советского строя. И т. д., и т. п. Дело доходило и до людей нетрадиционных талантов, вроде провидца Николая Николаевича Бадмаева, родственника знаменитого в начале ХХ века мистика Петра Бадмаева. Чернокнижник Николай Бадмаев пользовался большим весом при Ежове, так что свою собственную «распутинщину» красные королевичи тоже имели.
Есть в воспоминаниях поэта Владислава Ходасевича строки, где Ольга Давидовна Каменева рассказывает ему о младшем Каменеве, подростке-сыне по прозвищу Лютик: «Знаете, он у нас иногда присутствует на самых важных совещаниях, и приходится только удивляться, до какой степени он знает людей! Иногда сидит, слушает молча, а потом, когда все уйдут, вдруг возьмет да и скажет: “Папочка, мамочка, вы не верьте товарищу такому-то. Это он все только притворяется и вам льстит, а я знаю, что в душе он буржуй и предатель рабочего класса”. Сперва мы, разумеется, не обращали внимания на его слова, но когда раза два выяснилось, что он прав был относительно старых, как будто самых испытанных коммунистов, – признаться, мы стали к нему прислушиваться. И теперь обо всех, с кем приходится иметь дело, мы спрашиваем мнение Лютика. “Вот те на! – думаю я. – Значит, работает человек в партии много лет, сидит в тюрьмах, может быть, отбывает каторгу, может быть, рискует жизнью, а потом, когда партия приходит наконец к власти, проницательный мальчишка, чуть ли не озаренный свыше, этакий домашний оракул, объявляет его „предателем рабочего класса“ – и мальчишке этому верят» (78). Прочувствовав внутреннее устройство нового государства, Ходасевич поспешил эмигрировать.
Следует напомнить (сейчас эта история подзабыта), что любимец семьи Каменевых в свое время получил от героя Гражданской войны, позже стойкого противника Сталина (за что он превознесен сегодня «демократической» прессой) Федора Раскольникова милый подарок – матросскую курточку, матросскую шапочку, полосатую тельняшку и даже башмаки одного мальчика. Это были вещи с царской яхты «Межень», ходившей по Волге и Каме. «Именно на этой яхте летом 1918 года, может быть, даже в день убийства царевича Алексея, командир Красной большевистской флотилии Федор Раскольников вместе со своей возлюбленной и помощницей, поэтессой Ларисой Рейснер, нарядили Лютика, четырнадцатилетнего сына большевика Каменева, в матросский костюм, найденный в гардеробах яхты» (79).
Вещи убитого мальчика пришлись сыну наркома впору, но вот дальнейшие радости жизни золотой молодежи сыграли с Лютиком, он же Александр Львович Каменев, злую шутку. Попойки, пользование положением, молодые актрисы… Размах гулянок был такой, что при попустительстве Сталина на театральной сцене появилась пьеса «Сын Наркома», в которой выведен Лютик Каменев.
Жена Лютика, знаменитая актриса того времени Галина Кравченко, вспоминала о буднях жизни молодой элитной семьи: «Вышла я замуж в июне двадцать девятого года… Сначала – сказочная жизнь. Сказочная, – еще раз повторяет восхитительное слово Г. Кравченко, и продолжает. – Квартира Каменевых была на Манежной площади напротив Кремля. Раньше они в самом Кремле жили, но там стало тесно. Тут, на Манежной, шесть комнат. Квартира на одну сторону. Над нами Анна Ильинична, сестра Ленина. Противная. У нас собиралась молодежь, шумела. Анна Ильинична всегда присылала прислугу, требуя, чтобы мы потише себя вели. Народ приходил разный, в основном артистический… У нас в доме родилась идея фильма “Веселые ребята”. Однажды, на Новый год, было сто четырнадцать человек. Приходил Эйзенштейн, Лев Борисович обожал его. Устраивались просмотры новых советских и заграничных картин. Устраивали тир прямо в доме. Из духовой домашней винтовки в потолок стреляли…» (81) Напоминаю – это время величайших лишений, напряжения сил народа, а порою и страшного голода, а здесь гусарская стрельба в потолок, по квартире сестры Ленина, противной такой, а та присылает прислугу… О развлечениях «золотой молодежи» знала не только прислуга, знал весь круг общения, в конечном итоге, множество людей.
Да и «взрослые» вожди не были примером скромности. И. Сталин, А. Микоян и другие большевики с удовольствием расположились на дачах нефтепромышленника Зубалова, на заводах которого они в начале ХХ века они устраивали стачки и вели подпольные революционные кружки: «На даче у А.И. Микояна до сего дня сохранилось все в том виде, в каком бросили дом эмигрировавшие хозяева. На веранде мраморная собака – любимица хозяина; в доме – мраморные статуи, вывезенные в свое время из Италии; на стенах – старинные французские гобелены; в окнах нижних комнат – разноцветные витражи» (81). Л. Троцкий поселился во дворце князя Юсупова – Архангельском, а позже не побрезговал вывезти из Архангельского двадцать подвод, груженных картинами старых мастеров, знаменитым юсуповским фарфором, мебелью и гобеленами XVII века. Зиновьев, возглавляя Петроград, также жил в роскоши. Тухачевский и близкие к нему офицеры позволяли себе вызывать на дачи военные оркестры для частных концертов.
Не отставали от столичных звезд и республиканские царьки. После перевода столицы Украины из Харькова в Киев С. Косиор, П. Любченко, В. Чубарь, Г. Петровский сразу въехали в приготовленные для них роскошные особняки. «Ремонт же в резиденции Постышева закончить не успели. Эта вилла, расположенная в Липках, напротив Мариинского парка, совсем рядом с нашим домом, до революции принадлежала крупному сахарозаводчику Зайцеву. Построенная в стиле барокко, изящная, воздушной легкости, она представлялась мне, пожалуй, уж слишком роскошной для пролетарского вождя. Впрочем, и другие особняки республиканского руководства ей не уступали», – вспоминает очевидец (82). Другой пример, Иона Якир: «Он тоже имел прекрасный особняк в Липках, и я часто видел, как он проезжал мимо наших окон в открытом голубом “бьюике” в сопровождении интересной рыжеволосой дамы» (83). Вот тебе и особняк на Липках, и «бьюик». А интересная дама – это, случайно, не супруга ли Ионы Якира – Сара Лазаревна, по прозвищу «Якирша»? Сара Лазаревна была дочерью богатого торговца-оптовика, который владел магазинами готового платья в Одессе и Киеве. Во время Гражданской войны она многим запомнилась тем, что рядом с ней всегда находились двое сопровождающих, которые собирали ценности из домов зажиточных горожан, крупных землевладельцев и кулаков. Все это добро чемоданами отвозилось в Одессу, в отчий дом. А сам Якир отличился в репрессиях против донских казаков, где даже придумал установить процент уничтожения мужского населения. На наследнице сей славной семейки – Ирине Якир – был женат любимец советской интеллигенции, бард Юлий Ким. Отсюда мостик к интервью правозащитницы Аллы Гербер с Юлием Кимом на тему «Кто такие шестидесятники», процитированному в первых главах этой книги, и к диссиденту Петру Якиру, и собутыльнику Венедикту Ерофееву.
Кроме Якира-старшего, еще один любитель прокатиться с ветерком был начальник личной охраны Сталина Паукер. Когда он катил по Москве в своём открытом автомобиле, беспрерывно сигналя особым клаксоном, милиционеры перекрывали движение и застывали навытяжку. «Виновник переполоха, преисполненный сознанием важности своей персоны, пытался придать своей незначительной физиономии суровое выражение и грозно таращил глаза» (84). А вот среди творческой интеллигенции столицы он был известен как меценат и театрал, а значит – всегда желанный гость. Короче, образ жизни высшей номенклатуры во многом повторял худшие примеры дореволюционного порядка, а интеллигенция во многом ему подыгрывала, будучи соучастницей процесса, склоняясь перед новой властью, роднясь с нею.
Bepul matn qismi tugad.