Kitobni o'qish: «Политическая система Российской империи в 1881– 1905 гг.: проблема законотворчества»
Монография утверждена к печати Ученым советом Института российской истории РАН
Рецензенты:
А. И. Аксенов, доктор исторических наук;
А. С. Туманова, доктор исторических наук, доктор юридических наук, профессор
© ИРИ РАН, 2018
© Соловьев К. А., 2018
© Политическая энциклопедия, 2018
Введение
Март 1881 г. стал своеобразным рубежом российской истории. Это ощущали современники, это отмечают исследователи. Дипломат И.Я. Коростовец записал, «что теперь все, даже молодые, чувствуют, что со смертью государя [Александра II] они переступили какую-то грань, что теперь всякого ожидает что-то неведомое, новое…»1 Многие в чиновничьей среде устали от предыдущего царствования, мечтали о ясности и определенности2. Их приводила в отчаяние «слякоть» прошлых лет. Дипломат Ф.Р. Остен-Сакен отметил в дневнике 2 марта 1881 г.: «Первый день нового царствования. Какие желания? Только одно: правды. Минувшее царствование представляется отвратительным сном. Его можно отметить только двумя словами: ложь и беспорядок»3. 29 апреля 1881 г. князь В.М. Голицын записал в дневнике: «Обнародован Манифест, где главная тема есть сохранение самодержавной власти. Это разрушает все конституционные грезы, так сильно смущавшие наши умы в это последнее время, внеся призраки Земских соборов.»4 Как бы современники ни относились к предыдущему правлению, его неожиданное и драматичное окончание стало для них прыжком в неизвестность. Едва ли кто-нибудь с уверенностью мог сказать, что ожидало Россию за этим поворотом. Оставалось лишь предполагать, прогнозировать и предупреждать власти предержащие о новых перспективах и нараставших угрозах. 18 марта 1881 г. Б.Н. Чичерин писал К.П. Победоносцеву, что перед Россией открывались три пути: диктатура, если найдется фигура, равная М.Н. Муравьеву, которая при необходимости будет опираться на «темные силы»; законодательное (или, может быть, законосовещательное) представительство со всеми вытекавшими отсюда сложностями и одновременно возможностями или же обычная петербургская «размазня». Это означало бы «продолжать… нынешний порядок, при который каждый министр тянет на свою сторону и все сходятся только в одном – чтобы взапуски друг перед другом либеральничать и кувыркаться перед петербургской швалью. Это несомненно тот путь, который прямо ведет нас к погибели»5.
1881 год так и не стал тем решительным поворотом, который ожидался в обществе. Однако он принес действительно новое: прежде всего это был отказ от животрепещущей политической повестки. Большие проекты государственного строительства отставлялись в сторону6. В то же самое время колесо правительственного аппарата совершало рутинные обороты в уверенности, что так будет всегда. В 1992 г. Ф. Фукуяма провозгласил «конец истории»7. Схожим образом ситуация виделась и многим российским бюрократам конца XIX столетия. В непрерывном течении бюрократического законотворчества усматривалось естественное состояние государственной жизни пореформенной России. Но человечество пока не знает perpetum mobile. Как писал в июле 1881 г. П.А. Валуев, «государственный механизм держится и полудействует силой инерции и импульсом старой заводки административных часов»8. В какой-то момент этого завода должно было не хватить.
Стоит ли говорить, что подлинный переворот произошел 20 лет спустя. В сущности, тогда, в 1904–1905 гг., была реанимирована повестка 1881 г. Чиновники и земцы прибегали к тем же самым славянофильским риторическим оборотам, за которыми с очевидностью просматривались контуры нового государственного устройства.
У изучаемой политической эпохи – вполне определенные начало и конец: 1881 и 1905 гг. Немногое меняется в связи с кончиной Александра III в 1894 г. Видимо, это единственный случай в истории русского XIX века, когда смена государя не стала поворотной вехой для страны. Плавное вхождение в новое царствование явно диссонировало с общественными ожиданиями. Отсюда и земские адреса с намеками на политическую реформу, отсюда и слова императора о «бессмысленных мечтаниях» января 1895 г. Отсюда и ожидаемый конец, который многие предвидели задолго до 1905 г. В 1896 г. в Главное управление по делам печати пришла брошюра чиновника особых поручений И.Ф. Романова (более известного как публициста Рцы) «Дело императора Александра III как логическое развитие идеи 1613 года». Главноуправляющий Е.М. Феоктистов был поражен. Он не сомневался, что автор душевнобольной и мог написать такое только в горячке. Он даже выписал строки из этой книги (которую, естественно, запретил публиковать) себе в дневник9: «Будучи ничем в действительности, этот призрак, этот фантом целое столетие сбивает с толку русскую мысль, беспощадно гнетет русскую жизнь. Этот бес, это проклятие на делах наших называется – рутиною. Ее область – все то, что объемлется понятием “казны”. Ее храм – петербургская канцелярия. Ее символ или знамя – табель о рангах. Ее жрец – мертвый чиновник. Ее психология – упразднение личной совести. Ее орудие – лесть и обман. Ее прошлое – “1-е Марта”. Ее будущее – опять “1-е Марта”, всегда “1-е Марта”, ибо не может быть, чтобы через десять или сто лет роковое стечение обстоятельств не повторило во всех подробностях психологии 1-го Марта.»10.
Конечно, любой хронологический период – условность. Его границы всегда будут «размытыми» – с обеих сторон. Преобразования 1880-х гг. логически вытекают из мероприятий предыдущего десятилетия. Иными словами, «контрреформы» 1880-х гг. во многом были естественным продолжением эпохи Великих реформ, в особенности последней декады царствования Александра II11. В то же самое время многие инициативы столыпинского кабинета начали разрабатываться еще на рубеже XIX–XX вв., задолго до созыва Государственной думы. Некоторые из них задумывались в Министерстве внутренних дел, которым руководил несомненный «реакционер» В.К. Плеве.
И все же относительная цельность изучаемого периода позволяет рассмотреть его в статике, выделить характерные черты законотворческого процесса за последнюю четверть века, предшествовавшую Первой русской революции, а следовательно, отметить важнейшие черты политического режима этого времени. В данном случае в центре внимания – большие циклы политического развития: особенности политической системы, политического поведения, политической культуры и т. д.
Эти сюжеты могут быть исследованы лишь в рамках подходов новой политической истории, когда изучается не политика, а «политическое», т. е. не акты государственной власти, а ее структурные особенности. О необходимости новых приемов изучения политической истории говорится давно – начиная с 1970-х гг. Одним из первых, кто поставил об этом вопрос, был французский историк, один из видных представителей третьего поколения школы «Анналов» Ж. Ле Гофф12. Его как медиевиста интересовали образы, символика власти, механизмы ее репрезентации13. В итоге эти темы получили «прописку» в историографии. В действительности же тем, которые могли заинтересовать специалистов в области новой политической истории, существенно больше: это политическая мифология, антропология, «сценарии» власти14, политическая культура15, социальная история политического16, его интеллектуальная история17 и тот подход, который представляется особенно актуальным в данном конкретном случае – политическая повседневность18.
Политическая история продолжает оставаться привлекательной для значительной части исторического сообщества. Порой это создает у авторов ложное ощущение благополучия, которое, помимо всего прочего, находит подтверждение в факте наличия устойчивых традиций историописания политических сюжетов. Они сложились еще в XIX столетии и несущественно менялись с этого времени. В то время как социальная история стала новой, экономическая история стала новой, политическая история новой так и не стала.
Интерес к политической истории в значительной мере обусловлен структурой источниковой базы, которая в огромной степени сложилась усилиями органов власти и так или иначе освещает их функционирование. Вольно или невольно авторы следуют за своими источниками, воспроизводя их акценты, умозаключения, терминологию. Такого рода зависимость чаще всего почитается за добродетель. По умолчанию подразумевается, что текст о власти тождественен самой власти19. Вместе с тем канон организации делопроизводственного материала зачастую был весьма далек от подлинного хода обсуждения и принятия законопроектов. Иными словами, реальные практики законотворчества и администрирования в полной мере не описывались делопроизводственными материалами.
Еще в большей степени это относится к любой хронике политической жизни. В новое и новейшее время с ее задачами справляется пресса. Она обращает внимание читателя на то, что ей представляется важным, существенным, чаще всего игнорируя законотворческую рутину, повседневность политического процесса. В этом случае происходит «мобилизация» сведений об исключительных обстоятельствах из жизни правительства, которая создает безусловно искаженное представление о норме. Политический процесс сводится к борьбе за власть, непримиримому противостоянию действующего правительства и оппозиции.
Искаженная картина политической жизни «выпрямляется» благодаря подходам «политической повседневности». В данном случае в центре внимания оказываются алгоритмы политического поведения. Их изучение подразумевает принятие ряда методологических посылок.
1. Политическая повседневность разворачивается в пространстве, а не во времени. Речь идет об устойчивых структурах, которые меняются чрезвычайно медленно. Они редко испытывают дисбалансировку и сравнительно быстро восстанавливаются. Их анализ подразумевает анализ статических состояний (организационной структуры), а не динамики.
2. Памятен афоризм М. Блока о «людоедстве» историка, гоняющегося за «человечиной». Представляется, что проблемный анализ политической истории требует от исследователя своего рода «диеты»20. Акцент надо делать на институтах, а не персоналиях. Именно институты формируют правила игры, создают жесткие рамки для индивидуальной деятельности.
3. Пользуясь терминологией М. Фуко, в Европе эпохи модерна ключевая власть – не репрессивная, а дисциплинарная21. Органы государственного управления – лишь «верхушка айсберга». Носителем подлинной власти оказываются обыватели, которые знают, что есть норма, и так или иначе приводят все вокруг в соответствие с ней. Такая власть безлична и сама себя властью чаще всего не считает22. Иными словами, власть – это не решение, а процедура; не воля, а практика.
4. Из политической истории следует изъять «большие дни», примечательные для хронистов и журналистов, заменив их серыми буднями. Политическая повседневность бессобытийна и даже может показаться неисторичной. При этом следует иметь в виду, что столь впечатляющая «политическая публичность» сродни театральности23. Она знает строгие законы, хорошо известные зрителю, которому не стоит даже задумываться о том, что происходит за кулисами. Он пользуется понятиями, санкционированными государством, мыслит категориями, вольно или невольно формирующимися государственной властью. По словам П. Бурдье, «следствием государства является то, что оно заставляет думать, будто нет никакой проблемы государства»24. Важным элементом политической театрализации становится вера в безусловную значимость свершаемого представления25. Подходы политической повседневности подразумевают ее преодоление.
5. Политическая повседневность существует вне ценностных ориентиров. Она не идеологична, а технологична, а значит, и аполитична.
Лишь отказавшись от привычных алгоритмов описания политических процессов, можно выйти на проблему функционирования политической системы. Очевидно, она имела место и в прошлом: скажем, в Римской империи или в средневековой Европе26. Историки даже не сомневаются в этом, активно используя термин, не поясняя его значение. Иными словами, он вполне укоренился в исторической науке, не став при этом в полном смысле этого слова научным понятием.
Впрочем, и в политической науке единодушия в связи с этим не наблюдается. Под политической системой может подразумеваться совокупность взаимодействий, посредством которых ценности авторитетным образом привносятся в общество (Д. Истон)27, или же разнообразные формы политического поведения государственных и негосударственных структур (Г. Алмонд)28. Эти определения «заточены» под изучение современности. Историк вынужден адоптировать их под свои нужды, конечно же, использовав наработки общественных наук. Прежде всего они подразумевают особую исследовательскую оптику: автор ставит своей целью не воссоздание привычного калейдоскопа событий, а внимательное изучение институтов, элит и политической культуры. Исследователь стоит перед необходимостью выявить «правила игры», характерные для того или иного общества. Их не нужно декларировать в законодательстве; более того, они даже могут противоречить ему и в то же самое время значить существенно больше любой официально установленной правовой нормы. В особенности это свойственно авторитарным режимам, когда не всегда удается проследить процедуру принятия решений государственной важности.
Институты – это и есть правила игры. Это базовое утверждение сторонников неоинституционального подхода – в первую очередь Д. Норта29. В центре его изучения – формальные и даже в большей степени неформальные практики, которые упорядочивают общество, способствуют его складыванию30.
Провозглашая «новую политическую историю», Ж. Ле Гофф вовсе не открыл направление исследований. Он лишь констатировал нарождавшийся поворот в изучении политического прошлого, который был очевиден и в области истории России XIX – начала XX в. Прежде всего это относилось к работам, посвященным чиновничеству империи, т. е. корпорации управленцев с характерной для нее системой ценностей, алгоритмами поведения. Причем в данном случае бюрократия представлялась не послушным инструментом классового господства, а самодостаточным объектом исследования. Так, именно она с ее особыми мировоззрением, социальным опытом, укладом жизни стала главным героем работ П.А. Зайончковского. В центре его исследований – законодательный процесс в самодержавной России, который рассматривался «изнутри» политической системы: это составление проектов преобразований, их конкуренция, обсуждение, принятие (или отклонение) верховной властью31. Российская бюрократия стала объектом фундаментальных исследований Л.Ф. Писарьковой32, Л.Е. Шепелева33. Бюрократическая империя XIX в. – один из излюбленных сюжетов зарубежной русистики. М. Раев попытался охарактеризовать бюрократический уклад Российской империи34, Г. Торке – его эволюцию35, Р. Уортман исследовал правовой этос российского чиновничества36, Д. Ливен – бюрократическую элиту страны37, А. Рибер – чиновничьи «партии»38, В. Мосс – социокультурную природу высшей бюрократии39, Т. Фоллоуз – взаимоотношения земства и бюрократии40. Аналогичная проблема поднималась в монографии Х. Вилан, посвященной Государственному совету в царствование Александра III. Автор характеризует политический режим в России конца XIX в. как «бюрократический абсолютизм»41. Социальный портрет чиновничества МВД начала XX в. был предложен Д.К. Роуни42. Бюрократия – главный актор на политической сцене Российской империи, однако не единственный. Она была неразрывными нитями связана со своим постоянным оппонентом из «общества». Она была активно вовлечена в коммерческие предприятия своего времени. А главное: она подчинялась правилам игры, которые устанавливали жесткие рамки ее деятельности – правовые, институциональные, поведенческие.
Отчасти эта проблема исследуется в рамках школы истории государственных учреждений. Она восходит к трудам авторов XIX столетия, преимущественно представлявших традиции правовой мысли этого времени43. В советской исторической науке многое в этом направлении сделал Н.П. Ерошкин, который изучал систему взаимосвязей внутри государственного аппарата Российской империи, процедуры законотворчества44. Впоследствии были исследованы отдельные механизмы принятия решений (например, институт всеподданнейшего доклада)45. Близкие сюжеты представляют немалый интерес и для зарубежной историографии. Так, Дж. Йени изучал систематизацию управления в империи в XVIII–XX вв., целью которой было формирование некоего подобия правового государства с очевидной русской спецификой (в чем как раз крылись серьезные внутренние противоречия)46. К вопросу об особенностях политикоправовой системы России в эпоху Великих реформ непосредственно подошел Д. Орловский. Он пришел к выводу, что управленческий кризис лишь нарастал со второй половины XIX в. Министерства (в частности, МВД) и их руководители были перегружены работой и, в сущности, не справлялись с ней. У них не было людских, организационных и информационных ресурсов, чтобы эффективно решать вопросы оперативного управления страной. О стратегическом планировании не получалось даже задуматься47.
В высшей степени интересным представляется исследование А.В. Ремнева, посвященное Комитету министров. Автор рассматривает данное учреждение как важный элемент политической системы Российской империи, в которой все органы власти напоминали сообщающиеся сосуды, бывшие в тесной зависимости друг от друга. Таким образом, исследование Комитета министров становится поводом для обстоятельного разговора об организации управления в бюрократической империи и шире: о политической системе России. Автор вполне солидаризируется с той точкой зрения, что самодержавие – правовая иллюзия, не реализовавшаяся на практике в XIX столетии48. А.В. Ремнев бесспорно прав: Комитет министров нельзя изучить в отрыве от прочих учреждений страны. Различные высшие правительственные органы власти составляли одни и те же лица, которые, меняя зал заседания, отстаивали те же принципы и интересы49. Распределение полномочий среди центральных учреждений ни в коей мере не напоминало разделение властей. Речь должна идти о размежевании процедур, особых правилах игры на каждой из «площадок», предоставленных высшей бюрократии. Они весьма интересны, будучи взятыми в совокупности, проанализированными как нечто целое. Именно так на них смотрел любой чиновник изучаемой эпохи. Он пользовался всеми имевшимися в его распоряжении процедурами, надеясь на скорейшее достижение искомого результата. Этот подход уместен при изучении отнюдь не только российской политической жизни XIX – начала XX в. Не случайно П. Бурдье подчеркивал: «Историку, который говорит: “Я занимаюсь историей Государственного совета (т. е. Conseil d’Etat во Франции. – К. С.)”, стоило бы сказать: “Я занимаюсь историей бюрократического поля.”»50 Иными словами, современное исследование государственных институтов преимущественно подразумевает изучение бытовавших практик принятия решений.
Этот взгляд на проблему подразумевает и особые принципы отбора источниковой базы. Конечно, исследование законотворчества подразумевает обращение к нормативным актам и делопроизводственным материалам. Это материалы камер-фурьерских журналов (РГИА. Ф. 516), канцелярии министра внутренних дел (РГИА. Ф. 1282), Государственной канцелярии (РГИА. Ф. 1162), Совета министров (РГИА. Ф. 1275), журналы заседаний Особых совещаний Совета министров (РГИА. Ф. 1544), перлюстрированные письма, журналы заседаний Кахановской комиссии, отложившиеся в том числе в фонде В.К. Плеве (ГА РФ. Ф. 586), записки государственных и общественных деятелей. Значительная по своему объему коллекция журналов Государственного совета отложилась в фонде Н.И. Стояновского (ОР РГБ. Ф. 290).
Чрезвычайно информативны записки А.А. Половцова Александру III (ГА РФ. Ф. 543. Оп. 1. Д. 706. Ч. 1–9). Государственный секретарь должен был регулярно подавать царю экстракты материалов заседаний Государственного совета. Половцов, будучи очень амбициозным человеком, выходил за рамки должностных обязанностей. В сущности, помимо своего личного дневника (также представляющего немалый интерес для историка)51, он вел своего рода дневник государственной жизни Российской империи. О нем по идее должен был знать лишь один читатель – Александр III. Половцов сообщал императору о ходе заседаний Государственного совета, принятых там решениях, настроениях, высказываниях членов высшего законосовещательного учреждения империи. Едва ли стоит доказывать, что речь идет о важнейшем источнике по политической истории России. Представленных Половцовым сведений нет в официальном делопроизводстве. Далеко не все можно найти в дневниках государственного секретаря. Иными словами, в этих донесениях собрана уникальная информация. Не случайно сам А.А. Половцов придавал большое значение этим материалам – результату его многолетнего труда52. Можно только сожалеть, что преемники Половцова в должности государственного секретаря не продолжили его дела. Их донесения императору носят сугубо формальный характер и мало что добавляют к журналам Государственного совета.
Однако там, где «молчит» официальное делопроизводство, многое могут сказать источники личного происхождения: дневники А.А. Бобринского, А.В. Богданович, А.А. Будберга, П.А. Валуева, А.А. Киреева, великого князя Константина Константиновича, А.Н. Куропаткина, А.Н. Львова, Д.А. Милютина, Ф.Р. Остена-Сакена, Е.А. Перетца, А.А. Половцова, Е.А. Святополк-Мирской, П.Н. Симанского, А.С. Суворина, Л.А. Тихомирова, А.В. Тырковой, Е.М. Феоктистова, И.А. Шестакова; письма императоров, государственных (П.А. Валуева, С.Ю. Витте, С.Н. Гербеля, А.В. Головнина, А.С. Ермолова, А.Н. Куломзина, Н.А. Любимова, П.Б. Мансурова, Н.В. Муравьева, A. Д. Оболенского, М.Н. Островского, А.Д. Пазухина, В.К. Плеве, К.П. Победоносцева, А.А. Половцова, Д.А. Толстого, Е.М. Феоктистова и др.) и общественных (В.Я. Богучарского, П.А. Гейдена, И.В. Гессена, К.Ф. Головина, Н.Н. Львова, В.П. Мещерского, А.А. Нарышкина, А.В. Олсуфьева, Д.И. Пихно, Ф.Д. Самарина, А.А. Стаховича, М.В. Челнокова, С.Ф. Шарапова, И.И. Янжула и др.) деятелей, а также, пусть не во всем точные, но чрезвычайно информативные воспоминания П.Л. Барка, А.В. Бельгарда, Н.А. Вельяминова, С.Ю. Витте, И.В. Гессена, В.М. Голицына, В.И. Гурко, В.И. Ковалевского, И.И. Колышко, С.Е. Крыжановского, А.Н. Куломзина, B. Б. Лопухина, Д.Н. Любимова, С.П. Мельгунова, П.П. Менделеева, И.В. Мещанинова, В.Д. Набокова, Н.Н. Покровского, А.С. Путилова, А.В. Руманова, А.А. Савельева, М.И. Семевского, С.И. Тимашева, И.И. Толстого, О.Н. Трубецкой, И.И. Тхоржевского, Е.М. Феоктистова, Д.И. Шаховского, С.Д. Шереметева, Д.Н. Шипова, И.И. Янжула и др.
При работе над монографией были использованы материалы архивов: Государственного архива Российской Федерации (ГА РФ), Российского государственного исторического архива (РГИА), Российского государственного архива литературы и искусства (РГАЛИ), Российского государственного архива древних актов (РГАДА), Российского государственного военно-исторического архива (РГВИА), Российского государственного архива социально-политической истории (РГАСПИ), Центрального государственного архива Москвы (ЦГА Москвы), Архива Российской Академии наук (РАН), Рукописного отдела Института русской литературы (РО ИРЛИ), Отдела рукописей Российской государственной библиотеки (ОР РГБ), Отдела рукописей Российской национальной библиотеки (ОР РНБ), Отдела письменных источников Государственного исторического музея (ОПИ ГИМ), Архивно-рукописного отдела Государственного центрального театрального музея им. А.А. Бахрушина (АРО ГЦТМ), Отдела рукописных фондов Государственного музея Л.Н. Толстого (ОРФ ГТМ), Бахметевского архива русской и восточноевропейской истории и культуры Колумбийского университета Нью-Йорка (США) [Bakhmeteff archive (BAR)].
Ограниченность публичного пространства российской политики обусловливает и дефицит источниковой базы. Официальное делопроизводство обычно немногословно, когда речь заходит о публичном обсуждении законопроектов, о закулисных договоренностях, ему предшествовавших. Источники личного происхождения далеко не всегда позволяют компенсировать этот недостаток. Тем ценнее тот материал, который дает ключ к пониманию политической системы Российской империи рубежа XIX и XX столетий.
Глава первая
Понятия
Разговор о законотворчестве, законодательной процедуре часто сводится к проблеме технологии принятия решений. Несомненно, это важный сюжет, недостаточно изученный в историографии и заслуживающий самого пристального внимания. Однако технология – это путь к достижению цели. Говоря о ней, все же нужно представлять, в чем заключается сама цель: в данном конкретном случае – что такое власть, издающая закон, что такое сам закон, ради чего он принимается? Иными словами, необходимо определить ключевые понятия, которыми пользовались государственные мужи конца XIX – начала XX в. Изучение категориального аппарата, бывшего в их распоряжении, – конечно же, отдельная и непростая научная проблема. К сожалению, подходы такого направления, как «история понятий»53, лишь только приживаются в отечественной историографии54. Перспективы его значительны. В данном же случае для изучения законотворческих практик особый интерес вызывают три понятия, от которых так или иначе отталкивался законодатель в своей деятельности: самодержавие, закон, реформа.
Самодержавие55
В юбилейный год революции нередко вспоминали афористичное и во многом точное высказывание Д.С. Мережковского: «Всякая государственность – застывшая революция; всякая революция – расплавленная государственность»56. Но какая революция застыла в Российском государстве XIX в.? И столь уж застывшей материей кажется государство того времени?
«Нужно было дождаться XIX века, чтобы узнать, что же такое эксплуатация; быть может, мы еще не знаем, что такое власть. Не хватит ни Маркса, ни Фрейда, чтобы помочь нам познать эту столь загадочную вещь, одновременно и видимую, и невидимую, присутствующую и скрытую, инвестированную повсюду, которую мы называем властью. Ни теория государства, ни традиционный анализ государственных аппаратов не исчерпывают поля действия и осуществления власти. Перед нами великое неизвестное: кто осуществляет власть? И где она осуществляется?»57 Продолжая мысль М. Фуко, можно задаться вопросом: стоит ли полагать историю власти тождественной истории государства? Будет ли власть верховного правителя в обязательном порядке государствообразующей? В современной гуманитаристике все громче звучит мысль, которая до сих пор не вполне устоялась в историографии: привычное к настоящему времени государство – явление прежде всего Нового времени58. В значительной мере оно стало логическим развитием эволюционировавшей династической власти Средних веков. Такое государство стало явственным воплощением дискурса рационализма XVII в.59 Согласно этому наблюдению, европейское государство первоначально сложилось как полицейское60и имело в своем основании управленческую модель абсолютной монархии61. Французский мыслитель и социолог П. Бурдье предлагает и более широкий контекст становления государства. Его формирование совпало с развитием картезианской философии62.
Конечно, такое понимание данного феномена весьма далеко ушло от юридического позитивизма, фактически подменяющего анализ явления перечислением его функций63. Тем не менее определений государства может быть очень много. Это не совокупность государственных учреждений, а «результат договора»64, «завоевания»65, своего рода «живой организм»66, «господство той или иной силы»67, «монополия на насилие» (М. Вебер)68, «коллективная иллюзия или фикция» (П. Бурдье)69 и т. д.
По мнению Бурдье, государство менялось вместе с представлениями о нем70. Филантропические идеи конца XIX в. стали фундаментом для социального государства XX столетия и одновременно с тем вызовом для правящей элиты. В любом случае это был следующий шаг после того, как государство заявило о себе устами абсолютного монарха, а потом безжалостно свергло его с престола71. Однако королевское наследие, а именно культ власти, практически его обожествление, осталось.
Впрочем, у современных исследователей европейского абсолютизма не вызывает сомнения факт, что в основе его лежит не столько несовершенная технология управления, сколько хорошо известная по источникам мифология власти, явленная в виде придворных церемоний, символических актов. В практической сфере у абсолютного монарха власть была далеко не абсолютной. Так, Н. Элиас полагает, что в период раннего Нового времени генезис государства был тесно увязан с мучительным поиском баланса монаршего абсолютизма с общественными интересами72. Действительно, вера в то, что государство – следствие достигнутого равновесия социальных или политических сил, была весьма популярна среди мыслителей XVII–XVIII вв.73 Даже принимая эту точку зрения, следует иметь в виду, что такой баланс был динамичным и неустойчивым.
Монархический абсолютизм Нового времени взламывал привычную политическую рамку династической власти, так или иначе защищавшей сословные интересы традиционалистски устроенного общества. В сущности, он становился революцией в понимании того, что такое верховная власть74. Он угрожал привычному правопорядку, вызывая защитную и вполне естественную реакцию его сторонников. Антитезой абсолютизму мог стать парламентаризм, который должен выполнять роль гаранта прав общества, сталкивавшегося с агрессивным и амбициозным правительством75. Характерно, что М. Вебер противопоставлял парламентаризм бюрократической рационализации, естественным развитием которой должен был стать тотальный контроль над человеком76.
Борьба разворачивалась в том числе и в символическом поле. Образ власти, в древности, в Средневековье, в Новое время, – сюжет, популярный среди современных историков. Очевидно, что этот образ возникает не случайно в сознании властителей и подданных. За ним стоит мифология власти, объясняющая обывателю, почему одни могут осуществлять господство над другими. В «конденсированном» виде эта мифология транслируется обществу в виде самых разных торжественных церемоний: парадов, приемов, коронаций и т. д. Для медиевиста описание придворных обрядов – важный источник по политической истории77. Уже давно эта проблема увлекла и специалистов по истории России Нового времени78. Интерес к этому вопросу оправдан. Прежде исследователи просто не замечали его. И все же проблематика мифологии власти открывает куда более широкие перспективы перед историками. Источников, имеющихся в их распоряжении применительно к российским сюжетам XIX – начала XX в., – существенно больше: это не только материалы парадов и торжественных выходов.
Любая церемония происходит в соответствии со строгим каноном, который по определению консервативен и не может динамично меняться вместе со временем. Кроме того, возникает вопрос, на который трудно найти однозначный ответ: насколько сценарий торжественных процессий был отрефлексирован его авторами и участниками? Они слепо следовали сложившейся традиции или же (вольно или невольно) участвовали в коллективной политической декларации?
Вместе с тем есть церемонии совсем иного рода. Ими обставляется принятие нормативных актов, что, несомненно, сказывается на их содержании. Обычный путь документа – от законопроекта к закону – это череда торжественных заседаний сановных лиц, посвященных в тайну осуществления власти. Такая церемония соответствует мифологии правящего режима – в России XIX столетия самодержавного.
Любая политическая система предполагает сложную комбинацию социальных отношений. Ее нельзя свести к однозначно читаемому ярлыку: абсолютизм, олигархия, демократия и т. д. Как уже отмечалось выше, «старый режим» в Европе раннего Нового времени привычно ассоциировать с абсолютной монархией, которая на практике оказывалась менее абсолютной, нежели казалась. Она была основана на многочисленных конвенциях, которые ее ограничивали с разных сторон. Такой абсолютизм – в большей степени идея, нежели практика, миф, а не реальность79. Вместе с тем это миф чрезвычайной важности. Он способствовал легитимации политической системы. Проблема в том, что эти мифы прочно укоренились в историографии и порой определяют современное понимание процессов столетней давности.
То, что российское самодержавие – это не самовластие царя, признавали еще его критики конца XIX – начала XX в. 8 апреля 1900 г.
B. И. Вернадский записал в дневнике: «Главный враг в России – чиновник во всех видах и формах. В его руках государственная власть, на его пользу идет выжимание соков из народной среды. Фактически из-за него исчезла самодержавная власть, и монархия является тенью в русской государственной жизни»80. Эта точка зрения была популярна в общественных кругах. В марте 1904 г. князь Д.И. Шаховской на страницах журнала «Освобождение» утверждал: «Мы признаем, что в современном русском самодержавии монархический принцип имеет если не злейшего врага, то опаснейшего союзника, что русское самодержавие, делая монархический режим игрушкой в руках бюрократической олигархии, превращая его в тормоз свободного развития России, дискредитирует и подкапывает самую идею монархии. С самодержавием следовало бы бороться даже во имя монархии, не говоря о других принципиальных и практических основаниях»81.
Впрочем, с этим соглашались и апологеты самодержавия, для которых было важным подчеркнуть: в России не было традиционного западноевропейского абсолютизма82. Вокруг этой идеи выстраивалась политическая конструкция позднего славянофильства, в значительной мере посвятившего себя оправданию самодержавия. Нет смысла воспроизводить эту концепцию в деталях83. Стоит особо остановиться лишь на характерных ее особенностях. В сущности, неославянофилы предложили политическую утопию84. Их понимание власти было неправовым или, можно сказать, «надправовым». Это обусловливает не отрицание права, а исключительно недоверие к нему. Как писал Д.Н. Шипов, государство и все его институты сами по себе – вынужденное зло, вызванное несовершенством человеческой природы. Генетически связанное с государством право – важнейший факт общественно-политической жизни, но, как и государство, его нельзя абсолютизировать. Все это лишь очень несовершенные средства для достижения высоких целей85. По мнению неославянофилов, преимущество России перед Западной Европой в том числе заключалось в адекватном понимании общественного значения права. В западноевропейских странах привыкли его фетишизировать: «Различие наше с Западом, представляется мне, заключается, главным образом, в том, что там область права признается как нечто абсолютно существующее, как нечто отдельное и даже противоположное области нравственности, а у нас народный православный дух не придает области права такого самостоятельного значения, а ищет в нем и желает в нем видеть выражение и осуществление нравственного закона, основы учения Христа»86.
Фетишизация права представлялась славянофильствующим мыслителям явным недоразумением. В неославянофильских построениях по умолчанию подразумевалось, что право основывалось на государственной силе. Самодержавная же власть базировалась прежде всего на религиозно-этических ценностях, признававшихся всем обществом. «Правовой порядок – ложь, неудержимо понижающая этические идеалы народов и государств. Да, правовой порядок есть не что иное, как узаконенный эгоизм, кощунственно возведенный в этическое начало, и этому началу мы должны противопоставить наше христианское начало, твердо его отстаивая, твердо проводя его в нашу общественную жизнь», – писал Киреев в своей работе «Россия в начале XX столетия»87. Примечательно, что в своем понимании права неославянофилы следовали позитивистскому канону и критиковали его практически с тех же позиций, что и сторонники возрождения естественного права88.
И все же различие между ними имелось, и довольно существенное. Для сторонников возрождения естественного права общественные идеалы – историческая величина, постоянно меняющаяся во времени. Для неославянофилов – это абсолютные ценности, восходящие к христианскому вероучению89. Следовательно, общественная нравственность – это не то, что формируется само собой, а то, что следует специально прививать и воспитывать. Это необходимо иметь в виду при определении формы правления, которая должна стать благодетельной для состояния умов и души подданных императора. Если власть – вынужденное зло, она, несомненно, развращает своих носителей. Соответственно, чем больше людей обладают ею, тем больше отравы она несет. Демократия – это прямой путь к развращению уже всего народа, который будет озабочен лишь частными интересами, материальными благами, позабыв о нравственном долге и обязанностях. «Принцип народоправства положит в основу государственного строя личную волю, личные права граждан, тогда как необходимое условие государственной жизни, должно заключаться в подчинении личной воли иным, высшим идеалам»90.
Этого можно достигнуть, подчинив всю власть одному лицу, которое стояло бы выше всех классовых интересов. Естественно, им должен быть наследственный монарх, само наличие которого снимало вопрос о какой-либо политической борьбе. В отличие от избранного президента, министра, депутата царь не зависит от лоббистских групп, отбирающих по своему вкусу политиков и гарантирующих им победу на выборах. Подлинный государь представляет интересы всех. По словам К.Н. Пасхалова, «самодержавие есть сосредоточение народной воли в одном лице»91. Конечно, история знает случаи злоупотребления монархами своей неограниченной властью. По мнению Д.Н. Шипова, это слабый аргумент против самодержавия. Его подлинный носитель всегда настроен на диалог с народом. В противном случае он перестает быть самодержцем, а становится лишь абсолютным монархом на западноевропейский лад92. Эта мысль оттеняет всю умозрительность данной интеллектуальной конструкции. Прибегая к таким интеллектуальным приемам, неославянофилы сами подчеркивали предельную уязвимость собственных позиций.
Впрочем, нравственное значение самодержавия можно было обосновывать и иначе. Д.А. Хомяков, сын отца-основателя славянофильства и сам видный теоретик рубежа веков, видел оправдание самодержавия в подлинной свободе, которую обретал человек. «Самодержавная форма правления возможна только у того народа, который почитает наиценнейшими не могущество, не утонченность политической системы, не принцип “обогащения”, а свободу быта и веры, свободы жизни, для достижения которой государство – только орудие… Раз же оно сделалось целью, то, конечно, поработит себе человека и отвлечет его от той свободы, которая дорога человеку неизвращенному и которая есть прирожденная его потребность»93. Иными словами, русский народ, предпочтя самодержавие, сделал свой выбор в пользу подлинной свободы – прежде всего от политики и связанных с ней тягостных забот. Они возложены на плечи царя, который принял на себя этот огромный труд94.
Однако даже при таком понимании вопроса славянофилы подчеркивали ошибочность отождествления самодержавия с бюрократией. Последняя нещадно критиковалась. Более того, регулярно ставился вопрос о ее замене «государственно-земским» аппаратом, расширении функций органов местного самоуправления (т. е. земств). Довольно известный публицист конца XIX – начала XX в. С.Ф. Шарапов призывал решительно сократить сферу компетенции центральных правительственных учреждений, которые могли успешно работать при поддержке всероссийского представительного учреждения95. Эту роль мог бы сыграть реформированный Государственный совет, в который следовало приглашать выборных представителей от земских областей96. «Все же внутреннее управление должно идти в областях посредством излюбленных земских людей на точном основании самодержавно царем даваемых законов при действительной и серьезной ответственности местных выборных людей перед верховной властью и государством»97.
Высокую оценку земства и «земских людей» порой разделяли и в правительственных кабинетах, где нередко сидели сторонники славянофильства. В августе 1899 г. товарищ министра внутренних дел князь А.Д. Оболенский написал письмо министру финансов С.Ю. Витте с критикой его недавней «антиземской» записки. По мнению Оболенского, «самодержавие не есть лишь вершина бюрократической пирамиды, он (самодержец. – К. С.) есть глава всего народа, солидарный с этим народом, в котором бюрократия лишь один из элементов.» Оставшись наедине с чиновничеством, царь перестает быть царем, превращаясь лишь в очередного, правда, высокопоставленного администратора. Ради сохранения самодержавия следовало бы укреплять земство, которое может быть единственным серьезным противовесом бюрократии98. Самодержавие – не европейский абсолютизм или же азиатский деспотизм. С точки зрения Оболенского, это в первую очередь доказали реформы Александра II. Абсолютный монарх не мог пойти на столь широкие социальные и правовые преобразования, не смог бы гарантировать существование независимого суда, а главное, освободить крестьян от крепостной зависимости. «Никогда не было такого положения и быть его не может, чтобы интересы самодержавия могли в чем-либо противоречить благу народному, чтобы русский самодержец не служил этому благу»99.
Схожую мысль проводил граф П.С. Шереметев в беседе с министром внутренних дел В.К. Плеве 2 мая 1903 г., видимо, даже находя понимание со стороны последнего: «Самодержавие нам необходимо, но основанное на местном самоуправлении. Поэтому для меня земство есть основа самодержавия. Если же угнетать земство, вообще местных людей, то мы неизбежно придем к конституции в России»100.
Таким образом, политическая конструкция неославянофильства имела очевидный оппозиционный «заряд». Ее сторонники рано или поздно, так или иначе выходили на тему государственной реформы. Причем в большинстве случаев их не устраивали частные преобразования – они настаивали на институциональных реформах. Главным своим врагом они считали высшую бюрократию. По мнению генерала А.А. Киреева, чиновник – несомненный противник всех исторических устоев России и, более того, самодержавия. Рецепты совершенствования государственного строя могли быть самые разные. Так, Киреев предлагал запретить всеподданнейшие доклады министров императору, когда высокопоставленные чиновники могли добиваться от царя принятия любого решения101; он призывал смягчить цензурный контроль над печатью102; расширить полномочия земства103; привлекать «сведущих людей» к разработке правительственных решений104. Главное же его требование – созыв Земского собора, законосовещательного учреждения105.
Эти предложения не были результатом консенсуса славянофильских мыслителей. Каждый из них был особой величиной со своими взглядами и убеждениями. Это можно сказать и о Ф.Д. Самарине, племяннике Ю.Ф. Самарина. Ф.Д. Самарин полагал киреевский проект предельно наивным. Он не верил в спасительность Земского собора, не доверял русскому обществу. Самарин полагал, что максимальная концентрация реальной власти в руках бюрократии – естественное явление для любого современного государства. Более того, «сущностью самодержавия вовсе не требуется отождествление самодержца с правительством. Напротив, нет ничего вреднее и опаснее для идеи самодержавия как подобное отождествление. Поэтому вмешательство самодержца в текущие дела, я говорю о вмешательстве по личному почину и ради проведения личных взглядов или ради прикрытия авторитетом самой верховной власти распоряжений министерских, должно быть явлением чрезвычайным, исключительным, в интересах самой власти. Следовательно, безответственность должностных лиц вовсе нельзя считать непременной принадлежностью бюрократического порядка управления.»106
Впрочем, Самарин не ограничился только критикой: он предложил и свой проект выхода из настоящего кризиса. Он признавал, что общество недовольно властью и это ставит под сомнение перспективы существующего режима: «Действительно, как бы ни была сильна и тверда верховная власть, она может оказаться неспособной управлять страной и пасть жертвой внутреннего бессилия, если тот общественный класс, который служит ей орудием, без которого она не может обойтись, ибо через него она правит, если этот класс относится к ней враждебно или хотя бы отрицательно и все лучшие свои надежды связывает с переменой режима»107.
Нормализация отношений общества и власти, по мнению Самарина, требовала реформ, причем весьма значительных. Следовало упразднить предварительную цензуру108, ввести ежегодные отчеты министров, которые были бы достоянием гласности109; бюрократию нужно было поставить под контроль особых административных судов; необходимо было упорядочить работу приглашавшихся экспертов, «сведущих людей». Лучше всего было бы использовать английский опыт «производства местного опроса и исследования особыми комиссиями смешанного состава или особыми лицами, специально на то уполномоченными от верховной власти, с тем, чтобы эти комиссии или лица имели право опрашивать, кого они найдут нужным, собирать те сведения, которые они признают полезными, и чтобы они были обязаны на основании всего виденного и слышанного выработать предположения о желательных законодательных мерах»110. «Нам говорят: что же, по вашему, преобразовать и как? Мы отвечаем: нет такого преобразования, которое одно обещало бы полное излечение. Требуется целый ряд мер. Нужно преобразование Государственного совета, Сената, министерств, местного управления. Нужно освободить государя от массы мелких дел, которые теперь до него не доходят. Нужно дать возможность частным лицам привлекать к ответственности должностных лиц и т. д.»111
Иными словами, Ф.Д. Самарин, консерватор, человек весьма умеренных взглядов, критик идеи созыва Земского собора, тем не менее выступал за институциональные преобразования, которые фактически должны были ограничить самодержавную власть. Д.Н. Шипов шел существенно дальше. Он полагал, что подлинное самодержавие, соответствовавшее всем славянофильским требованиям, было в Англии. Именно там политический строй основывался не на писаной конституции, а на традиции, совести правителя, а также многовековом единении короля и народа. «И я считал вероятным и возможным, что если идея русского самодержавия сохранится непоколебимой в своей основе, то при постепенном развитии нашей государственной жизни эта идея могла бы получить в более или менее близком будущем выражение и осуществление в формах и порядке, аналогичных государственному строю в Англии»112.
Мифологический образ самодержавной власти жил свой жизнью, явно расходясь с политической и административной реальностью. Это побуждало некоторых сожалеть об утраченном идеале и мечтать о возрождении подлинного самодержавия, фактически замененного всевластием бюрократии. Это был удел не только общественных деятелей славянофильского направления, но и высокопоставленных чиновников, вполне сочувствовавших подобным идеям. Остается вопрос, насколько славянофильский язык разговора о самодержавии подразумевал искренность людей, его использовавших. Не чаще ли он маскировал подлинные их устремления? Решительный поворот многих чиновников к конституционализму в период Первой русской революции скорее позволяет ответить на этот вопрос положительно. Впрочем, это чувствовалось задолго до 1905 г. Так, в 1886 г. правитель канцелярии МВД А.Д. Пазухин жаловался издателю газеты «Новое время» А.С. Суворину: «Людей, верующих в самодержавие, очень немного в России»113. В нем сомневались даже искренние его сторонники. Например, по словам Н.А. Любимова, в марте 1887 г. даже Катков склонялся к представительной форме правления114.
И все же славянофильская доктрина была весьма влиятельной. Славянофильских взглядов придерживались министр внутренних дел граф Н.П. Игнатьев и правитель его канцелярии Д.И. Воейков115. Близок к славянофильскому идеалу был и А.Д. Пазухин, ближайший сотрудник министра внутренних дел графа Д.А. Толстого116. Славянофильским духом дышала известная записка министра внутренних дел И.Л. Горемыкина, составленная его товарищем князем А.Д. Оболенским. В.К. Плеве подумывал о созыве некоего аналога Земского собора. Наконец, славянофильская концепция власти стала теоретическим обоснованием проекта Указа 12 декабря 1904 г., подготовленного по инициативе министра внутренних дел князя П.Д. Святополк-Мирского117. Ею воспользовались, когда определялся статус так и не созванной «булыгинской думы». В период Первой русской революции проекты возвращения самодержавия к его славянофильским, земским корням готовили многие высокопоставленные бюрократы: например, член Государственного совета А.Н. Куломзин118, чиновник особых поручений МВД П.Б. Мансуров119. В 1905 г. многие государственные деятели вступили в политические объединения, которые открыто призывали к политическим реформам в славянофильском духе: начальник земского отдела МВД В.И. Гурко, начальник канцелярии МВД Д.Н. Любимов, директор канцелярии МВД по делам дворянства Н.Л. Мордвинов, директор департамента личного состава МВД А.И. Буксгевден, бывший товарищ министра внутренних дел А.С. Стишинский и др.120
И все же среди высшей бюрократии многие категорически не принимали славянофильскую риторику. Видный государственный деятель и проницательный мыслитель П.А. Валуев ее часто критиковал: «Дикая допетровская стихия взяла верх. Разложение императорской России предвещает ее распадение. Замечательна слепота, с которой державные власти относятся к славянофильскому движению, а вероломство этих славяноманов мне внушает такое отвращение, что если они истинная Россия, то я перестаю быть русским»121. 29 января 1886 г. главноуправляющий по делам печати Е.М. Феоктистов записал в дневнике: «Славянофильство – доктрина достаточно смутная, а управлять государством на основании доктрин нельзя. Аксаков чуть не причинил великий вред, убедив в 1882 г. пустоголового графа Н.П. Игнатьева созвать Земский собор…»122
Среди чиновников было немало тех, кто отрицал сам факт наличия самодержавия. Среди них был и П.А. Валуев: «В обиходе административных дел государь самодержавен только по имени, что есть только вспышки, проблески самодержавия, что при усложнившимся механизме управления важнейшие государственные вопросы ускользают и должны по необходимости ускользать от непосредственного направления государя. Наше правление – министерская олигархия»123.
Валуев в своей оценке не был одинок. В марте 1874 г. будущий государственный секретарь А.А. Половцов записал в дневнике: «Самодержавное правление самодержавно только то имени, ограниченность средств одного человека делают для него всемогущество невозможным; государь зависим от других, от лиц его окружающих, от господствующих мнений, от других правительств, от сложившихся в человечестве сил, то прямо, то косвенно высказывающих свое влияние»124. Прошло десять лет. В 1883 г., буквально в дни коронации Александра III, Половцов записал: «Самодержавие, о котором так много толкуют, есть только внешняя форма, усиленное выражение того внутреннего содержания, которое отсутствует. В тихое, нормальное время дела плетутся, но не дай Бог грозу, не знаешь, что произойдет»125. Впрочем, такой порядок вещей скорее устраивал Половцова. В мае 1885 г. он объяснял императрице Марии Федоровне: «Государь должен вмешиваться во второстепенные вопросы повседневной жизни? Я думаю, что верховной власти следует в этом вопросе подражать божественному проведению, которое, установив совершенный порядок, не может вмешиваться в жизнь отдельных существ, не подрывая своего престижа»126.
О взглядах высокопоставленных сановников порой ходили разные слухи. В 1891 г. министр финансов И.А. Вышнеградский рассказывал издателю «Московских ведомостей» В.А. Грингмуту, что среди чиновников существовала партия конституционалистов и что во главе ее стоял сам министр императорского двора граф И.И. Воронцов-Дашков127.
И все же «верующие в самодержавие» были: это прежде всего сами императоры. Впрочем, их понимание собственной власти явно расходилось со славянофильским. Хорошо известно, что Людовик XIV никогда не произносил часто приписываемые ему слова: «Государство – это я»128. Русские цари конца XIX – начала XX в. могли это сделать за него. Согласно запискам Н.А. Любимова, 20 апреля 1881 г. Александр III сказал Н.М. Баранову: «Конституция! Чтобы русский царь присягал каким-то скотам?»129 Памятны слова Николая II о «бессмысленных мечтаниях», сказанные 17 января 1895 г. перед делегацией земств и городов. Сам император отнесся к этому выступлению с чрезвычайной серьезностью. На следующий день он говорил министру внутренних дел И.Н. Дурново: «Ночь накануне того дня, когда мне следовало отвечать на адрес, я провел почти без сна. Намерение мое было непоколебимо, но нервное возбуждение не давало мне покоя. Теперь же я спокоен и не сомневаюсь, что оказал услугу России»130. В 1902 г., объясняя барону В.Б. Фредериксу свое решение изъять имущества у дядя – великого князя Павла Александровича, Николай II прямо заявил: «По моему мнению, император может делать то, что пожелает»131.
Славянофильское учение, сравнительно популярное и в обществе132, и в чиновничьей среде, не описывало реальное самодержавие, а конструировало его идеальный образ, во многом противоположный политической практике. Принимая такое самодержавие, общественный деятель или же государственный служащий, в сущности, выступали критиками сложившегося порядка и становились чаще всего молчаливыми сторонниками широких (в том числе, политических) реформ. Иными словами, широко признанная в обществе версия самодержавия подразумевала демонтаж самодержавия как такового.
Закон
«Империя Российская управляется на твердых основаниях положительных законов, учреждений и уставов, от самодержавной власти исходящих», – так гласила 47-я статья Основных законов, как будто незыблемо установившая верховенство закона в государственной жизни страны133. Эта мысль проводилась и в иных нормативных актах империи. Так, в Учреждении Государственного совета от 15 апреля 1842 г. утверждалось: «В решениях Государственного совета по делам частным никакие уважения не должны иметь места, кроме закона: один он должен быть всегда существенным основанием всех суждений и заключений»134. Проблема была в том, что эта формула не отвечала на элементарный вопрос: что такое закон. Большинство правоведов полагало, что закон в России – это воля государя. У этой точки зрения был весьма авторитетный оппонент – известный юрист Н.М. Коркунов. Он доказывал, что для того чтобы проект стал законом, императорского решения недостаточно. Подлинный закон должен был пройти еще обсуждение в Государственном совете. Все правовые нормы, утверждаемые императором без обсуждения в законосовещательных учреждениях, следовало отнести к указам. Причем, ссылаясь на ст. 55 Основных законов, утверждал, что даже допускалось издание «дополнений к существующим законам и без высочайшей подписи». Ведь статья 54 требовала подписи государя только новых законов. Иными словами, отдельные поправки и дополнения к действовавшему законодательству вовсе не нуждались в автографе императора. Согласно наблюдениям Коркунова, практика вполне согласовывалась с этими нормами135. Эта точка зрения была достаточно популярной. С ней соглашались даже оппоненты Коркунова136. Например, А.Д. Градовский, который писал, что Государственный совет был «признан действительным средоточием законодательной деятельности»137.
Эта дискуссия профессоров права носила отнюдь не академический характер. Во-первых, пытаясь определить критерии, отличавшие закон от указа, отечественные юристы решали немаловажный вопрос: какие нормы должны были войти в постоянно пополнявшийся Свод законов Российской империи. Неразрешенность этой проблемы приводила к тому, что российское право загромождалось бесконечными законодательными актами, посвященными, например, отдельным акционерным обществам138; отсутствовала ясная иерархия законодательных актов, а следовательно, четко очерченная процедура их принятия. Во-вторых, правоведы в иносказательной форме ставили вопрос о юридических пределах самодержавной власти. Если действительно закон в обязательном порядке должен был быть обсужден в Государственном совете, значит, император и его министры при всем желании не могли обойти это высшее законосовещательное учреждение и должны были считаться с позицией его членов.
Это ограничение имели в виду отнюдь не только ученые-юристы, но и государственные мужи, уверенные, что в России к концу XIX в. установился строгий порядок законотворчества, который никто не мог нарушать, в том числе и император139. Собственно этого и добивался М.М. Сперанский в начале XIX в.140 К концу столетия многим видным сановникам хотелось бы верить, что Россия хотя бы приближалась к этому идеалу. В повседневной практике его приходилось отстаивать, обрекая себя на бесплодную борьбу. В ноябре 1883 г. видные члены Государственного совета Э.Т. Баранов, Н.Х. Бунге, Д.М. Сольский нападали на морского министра И.А. Шестакова за то, что тот добился увеличения сметы своего ведомства, получив одобрение царя, без обсуждения этого вопроса в Департаменте экономии Государственного совета141. В апреле 1885 г. в Департаменте законов Э.В. Фриш вышел с представлением, в котором ставился вопрос о порядке издания Свода и Полного собрания законов. Его смысл сводился к тому, что все возникавшие вопросы Фриш собирался решать в ходе докладов у императора, с чем члены Государственного совета никак не могли согласиться. Среди них был и К.П. Победоносцев, который настаивал, чтобы все, вызывавшее сомнения у кодификаторов, первоначально вносилось в Совет142. В действительности таких случаев было много, когда в Государственном совете выражали недовольство своеволием отдельных министров. О некоторых из них речь пойдет ниже.
Представления о незыблемости закона в России вступали в противоречие с мифом о самодержавии, способном творить подлинные «правовые чудеса», не укладывавшиеся в голове у «заскорузлых» юристов. Царь своей волей мог нарушать прежде незыблемые правила143. Сам государь верил в этот миф самодержавия (впрочем, не отказываясь от идеи законности), а среди чиновничества публично оспаривать его было не принято. Председатель Государственного совета великий князь Михаил Николаевич убеждал молодого императора Николая II, что он вправе подписать любой указ. А.А. Половцову оставалось только возмущаться: «Да где же тогда разница между монархическим и деспотическим азиатским правительством, разница, заключающаяся в том, что первое соблюдает, а второе когда угодно нарушает существующие в стране законы. Проповедовать такое учение государю, значит, вести его на путь императора Павла»144.
Эта теория имела практическое применение. Император обладал правом издавать законы, касавшиеся частных случаев, которые шли вразрез с общими правилами145. Это могли быть уставы акционерных обществ или временные правила, фактически действовавшие десятилетиями. В любой губернии, уезде, городе и даже частной компании могли быть отменены нормы, применявшиеся по всей России. Некоторые сановники даже полагали, что сама идея общероссийского законодательства противоречила концепции самодержавия. Впрочем, следует иметь в виду, что и в этом случае император, принимая решение, не посовещавшись с Государственным советом, был поставлен в жесткие рамки. Все эти правовые акты – уставы или временные положения – принимались ведь не единолично царем, а после обсуждения в Комитете министров146.
И все же мысль об уже торжествующем верховенстве закона в самодержавной России не выдерживала столкновения ни с жизнью, ни с теорией147. Как впоследствии писал правовед М.И. Ганфман, в России до 1905 г. не было деления на учреждения законодательные и административные. Одни и те же органы власти творили право и его осуществляли. В такой путанице участвовали все центральные учреждения. И это создавало благоприятную почву для произвола148.
В таких условиях даже процесс законотворчества сложно было формализовать, а, следовательно, подчинить его закону. Никто не сомневался, что законодательная инициатива фактически концентрировалась в руках министров. Причем до царствования Александра II они (наряду с Синодом и Сенатом) имели право прямой законодательной инициативы: т. е. непосредственно входили в Государственный совет со своими проектами149. В 1857 г. ситуация в корне изменилась. 4 мая 1857 г. Александр II на докладной записке государственного секретаря наложил резолюцию относительно одного из дел, внесенного министром внутренних дел на рассмотрение Государственного совета: «Министру внутренних дел не следовало входить с подобным представлением об отмене действующего закона прямо в Государственный совет, не испросив предварительно моего на то разрешения, что и принять впредь к руководству по всем министерствам и главным управлениям. Совет не предлагает, а должен рассматривать проекты новых законов, которые по моему приказанию представляются на рассмотрение»150. Иными словами, готовились законопроекты министрами, а формально вносились царем151.
Прецеденты говорили об одном, буква законов – о другом. Правоведам оставалось упорядочить этот хаос. Рассуждая о законе и законности, отечественные юристы создали своего рода утопию, которая тем не менее обретала вполне реальные очертания и на протяжении второй половины XIX в. постепенно материализовывалась. C 1830-х гг. закон в России – это не только высокая идея, это еще конкретные правовые акты, собранные в Своде законов усилиями II отделения Собственной Его Императорского Величества Канцелярии и лично М.М. Сперанского. Раньше законы, действовавшие в России, были разбросаны по многим изданиям152. О некоторых из них можно было догадываться. Использовать их в суде, канцелярии, повседневной жизни было просто невозможно153.
Издание Свода законов многое изменило в жизни империи. Конечно, оно упорядочило процесс управления и судопроизводства154. С его изданием в России возникло полноценное юридическое образование, а это, в свою очередь, способствовало еще большей профессионализации бюрократии. Однако в данном же случае важнее то, что благодаря Своду законов в России начала складывать отлаженная законотворческая процедура. Ведь теперь издание новых законов подразумевало их включение в существовавшую правовую систему: нужно было исправить имевшиеся законы и одновременно приноровить к действовавшим нормам обсуждавшийся проект.
Это определяло логику законодателя, которого обычно чрезвычайно смущала кропотливая работа по переделке Свода законов. Она приучала чиновников к житейскому «консерватизму»: их опыт подсказывал, что не следует торопиться с изменениями, которые чреваты большими заботами. Как говорил государственный секретарь А.А. Половцов императрице Марии Федоровне 11 июля 1884 г., «будучи консерватором, я предпочитаю такой способ постепенного законодательствования, развивающегося по мере того, как созревают вопросы, сооружению законодательных монументов с большими притязаниями, которые скорее льстят тщеславию законодателя, чем удовлетворяют реальные и неясные потребности страны»155.
Со Сводом законов законодательствовать стало и проще, и сложнее. Этот корпус текстов позволял ориентироваться в правовом пространстве империи. Однако Свод законов следовало хорошо знать. Его издание позволило окончательно прочертить демаркационную линию, отделившую бюрократов-профессионалов, владевших юридической техникой, и прожектеров-мечтателей. В прошлом всесильный граф П.А. Шувалов в 1883 г. категорически отказывается от должностей в Государственном совете, прекрасно понимая, что он окажется в плену у «записных юристов», с которыми он просто не сможет спорить156. И сам император отступал, когда ему напоминали о необходимости особых юридических знаний для принятия законодательных решений. «Юридическое дело есть такое же специальное дело, как дело артиллерийское, архитектурное, кораблестроительное», – соглашался с царем А.А. Половцов157.
Юридическое образование в России было структурировано в соответствии с группировкой правовых актов в Своде законов158. Этот корпус документов был своего рода упорядоченной вселенной отечественных правоведов. От него отталкивались в своих размышлениях, ему боялись противоречить. Чтобы не нарушить единство здания Свода законов, следовало скорее редактировать имевшиеся нормы, нежели писать новые. Как говорили современники, один из наиболее влиятельных членов Государственного совета Д.М. Сольский, обсуждая тот или иной документ, прежде всего вспоминал предыдущие бумаги, логически предшествовавшие его составлению159. Ту же мысль, но емко и хлестко, выразил морской министр И.А. Шестаков: «У умного и строго говорящего. Сольского первая идея какой-нибудь предшествовавшей бумаги»160.
Конечно, из этого не следовало, что сам Свод законов и составлявшие его акты были верхом совершенства. Многими отмечались их недостатки: порой нормы повторялись в разных томах, в ряде случаев отсутствовала должная систематизация законодательства. Для правоведов было несбыточной мечтой – вернуться к кодификаторской работе, переделать Свод законов. Изредка в пользу этого подавался голос (так, в 1883 г. эту идею высказывал Э.В. Фриш161), однако большинство государственных служащих отбрасывало саму мысль об этой титанической работе.
К началу XX в. кодификация – технологичный, довольно сложный процесс, требовавший высокой квалификации от чиновников162. Вместе с тем, владение соответствующими навыками, умениями давало им большую власть. Правительство пыталось определить правовые рамки этой деятельности. С этой целью в 1882 г. Второе Отделение С.Е.И.В. Канцелярии было заменено Кодификационным отделением при Государственном совете. Деятельность нового учреждения регламентировалась. Его руководитель ставился в один ряд с министрами (а следовательно, подчинялся сенатским указам)163. Вместе с тем его дискреционная власть была даже большей, чем у его предшественников: при всем желании многие аспекты кодификационной деятельности не подлежали строгой кодификации164. В 1894 г. Кодификационный отдел был включен в состав Государственной канцелярии165. Однако и это новшество в корне не изменило ситуацию: основное бремя кодификации ложилось на чиновников канцелярии, которые в этом деле продолжали играть первую скрипку166.
* * *
Русская бюрократическая вселенная возникла в 1830-е гг. вместе со Сводом законом, и чиновничество держалось за него как за основу своего бытия. Они уверовали в безусловную значимость всего того, что могли найти в этом корпусе текстов. Представители русской юридической мысли, среди которых были и видные государственные деятели, жили в правовом Зазеркалье. Его отцом-основателем был М.М. Сперанский. Именно с него, по словам философа и публициста Г.П. Федотова, началась новая Россия: «В XIX веке реформа была проведена так бережно, что дворянство сперва и не заметило ее последствий. Дворянство сохранило все командные посты в новой организации и думало, что система управления не изменилась. В известном смысле, конечно, бюрократия была “инобытием” дворянства: новой, упорядоченной формой его службы. Но дух системы изменился радикально: ее создатель, Сперанский, стоит на пороге новой, бюрократической России, глубоко отличной от России XVIII века. Пусть Петр составил табель о рангах, – только Сперанскому удалось положить табель о рангах в основу политической структуры России. Попович Сперанский положил конец. дворянскому раздолью. Он действительно сумел всю Россию уловить, уложить в тончайшую сеть табели о рангах, дисциплинировал, заставил работать новый правящий класс. Служба уравнивала дворянина с разночинцем. Россия знала мужиков, умиравших членами Государственного Совета. Привилегии дворянина сохранились и здесь. Его подъем по четырнадцати классическим ступеням лестницы напоминал иногда взлет балерины; разночинец вползал с упорством и медленностью улитки. Но не дворянин, а разночинец сообщал свой дух системе»167.
Тем не менее даже после кодификации российское законодательство «молчало» по многим вопросам. Казалось бы, первая и основная задача законодателя, действующего в рамках континентальной системы права, – дать ответы на все случаи жизни. Так понимали свою цель и представители российской бюрократии – регламентировать по возможности все сферы жизни империи. Например, в 1890 г. К.П. Победоносцев так определил направление преобразования земства: «Введение земских учреждений было положительным шагом в развитии нашей гражданской жизни. Главный недостаток нынешнего земского положения – неопределенность. Это и нужно устранить точным определением прав и обязанностей»168.
И все же задача, поставленная обер-прокурором Синода, едва ли была в полной мере разрешима. Характерная черта законодательной системы Российской империи второй половины XIX – начала XX в. – драматическое расхождение между интенцией законодателя дать тотальную регламентацию и констатацией обычного правового порядка, не подлежащего формальному юридическому описанию. На это регулярно ссылались высокопоставленные чиновники. Сам Победоносцев сетовал на великое множество законов, целью которых было гарантировать различные свободы и права. В действительности они лишь опутывали человеческую деятельность «цепью» разнообразных запретов. В связи с этим обер-прокурор Синода цитировал Ф. Бэкона: «Сети спадут на них, говорит пророк, и нет сетей гибельнее, чем сети законов: когда число их умножилось и течение времени сделало их бесполезными – закон уже перестает быть светильником, освещающим путь наш, но становится сетью, в которой путаются наши ноги»169. Многие государственные мужи рубежа веков констатировали тот факт, что они уже окончательно запутались в существующих нормах и положениях как писанного, так и обычного права. В июне 1889 г. В.К. Плеве объяснял коллегам: «В настоящее время не существует демаркационной линии между карательной властью мирового посредника, волостного старшины и сельского старосты, с одной стороны, и властью волостного суда, с другой»170. Такое «молчавшее» законодательство оставляло большой простор местной администрации и существенно ограничивало фактические полномочия как будто бы всесильных центральных учреждений.
Таким образом, привычный для правовой литературы конца XIX столетия разговор о началах законности в русской государственной жизни с неизбежностью подталкивал его участников к мысли о необходимости рационализации управления и широкомасштабных реформ.
Реформы
Реформы – мероприятия государственной власти, направленные на совершенствования какой-либо сферы жизни общества. В этом понимании слова реформы происходят регулярно. Более того, можно предположить осуществление консервативных реформ, нацеленных на сохранение существующего порядка.
Тем не менее в российской традиции далеко не все преобразования принято считать реформами. Так, согласно устоявшимся представлениям мероприятия царствования Александра III – не реформы, а контрреформы. Иными словами, не всякая реформа – «реформа». Очевидно, речь идет не о масштабе содеянного. Издание немаловажного Земского положения 1890 г. к реформам как раз обычно не относят171.
И хотя преобразования происходят повсеместно и почти ежедневно, для российского общественного сознания эпохи реформ случаются нечасто. Это моменты «взрыва», меняющие повседневность во имя реализации проекта, альтернативного существующему. «Революционер на троне» – лучший реформатор. Идеальная реформа сродни революции и, может быть, даже аналогична по последствиям. Не случайно Б.Н. Чичерин, призывавший к осторожности и умеренности в проведении преобразований, был сторонником поэтапного (а, следовательно, неспешного) реформирования страны: «Когда под влиянием времени известное преобразование, глубоко охватившее жизнь, окрепло и установилось, когда общество применилось к новому порядку, тогда безопасно приступать к дальнейшим реформам. Но разом изменять все, затрагивать все страсти, все интересы – значит возбуждать брожение, с которым не всегда легко справиться»172. Иными словами, даже сторонник «охранительного либерализма» Чичерин видел в реформе коренной слом существующего положения вещей173.
В силу этой причины русское общество XIX столетия жаждало не реформ, а Реформу174, под которой в первую очередь подразумевалось учреждение конституционного строя175 (или, по крайней мере, радикальная трансформация политического режима). Вопрос можно поставить шире: общество, желая реформ, мыслило большими социально-политическими проектами и навязывало их правительству. Чиновник – тот же представитель общества. Он мерил свои действия пожеланиями соседей, не находившихся на государственной службе, и только лишь «настоящими» реформами мог оправдать свое существование.
В первую очередь «настоящие реформы» должны были быть системными и масштабными. И высокопоставленные чиновники, и сам император полагали, что правительственная политика должна определяться широкой программой преобразований. Казалось, что каждый шаг власти должен быть сделан в направлении далеко стоящей цели. И Александр III, и Николай II вполне принимали мысль о необходимости системного подхода при проведении преобразований, рассчитывая от своих сотрудников получить «дорожную карту» планировавшейся реформаторской деятельности. Так, в ноябре
1885 г. Александр III солидаризировался с точкой зрения К.П. Победоносцева о перспективах преобразования судебной системы в России: идея обер-прокурора Синода о необходимости полномасштабной ревизии результатов преобразований 1864 г. понравилась царю176. И в данном случае интерес представляет не предложенное направление политики, а сама масштабность замысла, подразумевавшая проведение многолетних правительственных мероприятий.
По мнению Победоносцева, также следовало подступаться и к реформе местного самоуправления. Не стоило спешить, идти на резкие шаги – надо было поступательно двигаться в заранее намеченном направлении, с которым пока еще не было определенности. 18 апреля
1886 г. он писал императору: «Законодательством минувшего 25-летия до того перепутали все прежние учреждения и все отношения властей, внесено в них столько начал ложных, не соответственных с внутренней экономией русского быта и земли нашей, что надо особливое искусство, дабы разобраться в этой путанице. Узел этот разрубить невозможно, необходимо развязать его, и притом не вдруг, а постепенно»177.
Спустя 8 лет, при обсуждении будущей судебной реформы в пользу системности и планомерности высказывался министр юстиции Н.В. Муравьев. Опять же речь шла о последствиях 1864 г. По его мнению, несистемный подход не исправляет имевшиеся ошибки, а способствует появлению новых178. «Законодатель [в 18701880-е гг.]. был вынужден избрать третью, среднюю дорогу – отдельных частичных изменений, из которых, впрочем, многие, отвечая назревшим потребностям, были более и менее существенными отступлениями от первообраза. Эти законодательные поправки красной нитью с небольшими перерывами тянутся через первые десятилетия нового суда. О численности их можно судить по тому, что в первой половине 1894 г. – времени учреждения комиссии для пересмотра – их накопилось более 700 и только один их голый перечень составил целый том материалов, подготовленных для комиссии»179.
Впрочем, системность подходов приносила свою весьма ощутимую пользу чиновничеству. Она подразумевала создание многолюдных комиссий, чья долголетняя работа специально оплачивалась. Так, например, комиссия, инициированная как раз Муравьевым и нацеленная на подготовку проекта судебной реформы, за десять лет ее существования (1894–1904) и проведенных 500 заседаний стоила казне около 100 тыс. руб.180
Получая прямую выгоду благодаря характерной ему «системности подходов», чиновник подозревал окружавших коллег в заскорузлости и близорукости. В отсутствии изначального плана виделся серьезный (и главное: вполне характерный) изъян любой бюрократической деятельности. Согласно этому взгляду, чиновник, занимаясь каждодневным управлением страной, не склонен видеть проблему в целом. Сконцентрировавшись на частностях, он нередко плодит ошибки и противоречия. На заседаниях Кахановской комиссии (1881–1885)181, обсуждавшей проекты реформы местного управления, периодически повторялась мысль о системном сбое в организации местной власти Российского государства. В частности, полиция была вынуждена заниматься несвойственными ей делами, прежде всего потому, что законодательство не поспевало за институциональной перестройкой системы управления. Она заметно усложнилась, появлялись новые учреждения. Но происходившие изменения не были синхронными. В итоге давала о себе знать дисбалансировка системы182. Иными словами, по мнению участников совещаний, частные преобразования не всегда создают новое качество, но практически всегда способствуют расстройству сложившихся отношений. Они далеко не во всем бывают полезны, но преимущественно – вредны.
Что стоит за этим поворотом мысли: представление, укоренившееся в обществе, или своего рода бюрократический трюк, позволявший с легкостью отвергнуть неугодный проект преобразований? Вероятно, и то, и другое. В этом сказывалась как университетская выучка высокопоставленных чиновников, так и желание сохранить status quo и совсем ничего не менять. Требуя системных преобразований, сановник ставил под сомнение перспективы конкретного законопроекта183. В частности, этой тактики придерживался член Государственного совета М.С. Каханов при осуждении инициативы МВД об учреждении должности земского начальника. 16 января 1889 г. он указывал коллегам по высшему законосовещательному учреждению империи «на необходимость общего переустройства местного управления, утверждая, что это не представляет тех чрезвычайных затруднений, как выставляет граф Толстой, и в доказательство возможности этого ссылался на памятники законодательства, неоднократно издававшиеся Екатериной II, Александром I, Николаем Павловичем и в Бозе почившем государем»184. Это была линия всего Министерства юстиции во главе с Н.А. Манасеиным: нельзя учредить земских начальников, не реформировав всю систему местного самоуправления и управления, а также полицию185. В целом схожей линии поведения придерживался председатель Департамента законов Д.М. Сольский. На заседании Государственного совета он «прочитал первоначальный текст проекта графа Толстого в том виде, в каком проект был прислан первоначально на заключение его, Сольского. Тогда граф Толстой стоял на той точке зрения, на которой стоит ныне большинство. Он доказывал необходимость близкой к населению власти по всем вопросам управления. Впоследствии, когда со стороны министра юстиции возбужден был спор относительно компетенции мировых судей, то граф Толстой отступил от своего первоначального взгляда, но он, Сольский, остается верен этому взгляду, почитая необходимым для развития народного благоденствия и упрочения порядка дать ему более близкую власть, чем та, которую теперь надо искать не ближе, как в уездном городе»186. Иными словами, сам Д.А. Толстой будто бы выхолостил собственный законопроект, отказался от его концептуальных оснований, которые, оказалось, для Сольского дороже, чем для МВД. Сольский критиковал (а, следовательно, предлагал отклонить) министерский проект, составители которого якобы отступили от собственных принципов. Подразумевалось, что системность подходов – необходимое условие успешности политики как в России, так и в странах Западной Европы. Министр юстиции Н.А. Манасеин приводил пример Пруссии, где реформа местного самоуправления была комплексной и в итоге не вызвала затруднений. Нечто подобное следовало провести и в России187.
Ответ на эту критику прост, хотя и уязвим: в сложившихся обстоятельствах следовало срочно укреплять власть на местах, времени для подготовки программы реформ местного самоуправления не было. Так и объяснял свою позицию Д.А. Толстой, попутно соглашаясь с коллегами, что все же было бы неплохо подойти к проблеме комплексно188. Но все же министр внутренних дел акцентировал внимание на другом. Реформы должны быть своевременными и соответствовать конкретным сложившимся обстоятельствам, а для этого их нужно хорошо знать189. Это было больное место многих высокопоставленных служащих (в том числе и некоторых критиков толстовских инициатив), которые порой сомневались в том, что они сами более или менее адекватно представляли себе российские реалии. Впрочем, в этом могли упрекнуть и самого Толстого. В декабре 1888 г., в разгар обсуждения законопроекта о земских начальниках, К.П. Победоносцев послал ему брошюры Р. Мориера о местном самоуправлении в Англии и Германии. Очевидно, этот текст показался интересным обер-прокурору Св. Синода. Важнейшие мысли автора он особо выделил. Главная из них: британское самоуправление потому успешно, что основывается на бытовом укладе английской жизни. Оно практично, а не умозрительно. Оно формировалось не законодателем, а практикой. Порядок его работы определялся не канцеляристами английского Министерства внутренних дел, а местными инициативными силами190.
Это еще одно требование к «подлинным реформам»: они должны опираться на экспертное знание. Главное обвинение, обычно адресуемое реформаторам рубежа XIX–XX столетий, – они не знают страну. В 1882 г. министр государственных имуществ М.Н. Островский не стеснялся говорить о себе и своих коллегах: «Мы, министры, с высоты своего министерского кресла, делаем всевозможные распоряжения, не зная совершенно провинциальной жизни»191. Спустя четверть столетия об этом же писал начальник Земского отдела МВД В.И. Гурко. Он критиковал «бюрократическое разрешение вопроса, т. е. чувство, что, в сущности, не уполномочен никем вопрос решать, боязливость, происходящую от незнания, чувство оторванности от жизни»192.
Об этом любил писать Победоносцев, рассуждая об умозрительных основаниях едва ли не большинства Великих реформ. По его оценке, государственные деятели царствования Александра II знали многие теории, но плохо представляли себе практику. В итоге большинство задуманных ими нововведений оказывалось в противоречии с окружавшей их действительности: это касалось и столь нелюбимого обер-прокурором суда присяжных («учреждение, сшито совсем не по нашей мерке»)193. Крестьянское самоуправление, действовавшее после 1861 г., по мнению Победоносцева, только лишь сеяло хаос194. Победоносцев не щадил коллег по правительству. Среди них оказался и государственный секретарь А.А. Половцов. Обер-прокурор писал Николаю II о проектах сановника реформировать деревню195: «В основном взгляде Половцова на этот предмет нельзя с ним согласиться. Он смотрит на народ с отвлеченной точки зрения, или с точки зрения английского или бельгийского капиталиста. Видно, он не знает деревни в близком с нею общении»196. Половцов ответил Победоносцеву тем же: сам обер-прокурор не знал то, о чем говорил. В частности, бывший государственный секретарь писал великому князю Владимиру Александровичу: «Это меня ничуть не удивляет. Он даже не потрудился внимательно прочитать мою записку, потому что я ни слова не говорю ни о лесах, ни о выгонах, а исключительно о пахоте. Главное дело было: меня по этому поводу демонизировать. Сказать, что я не понимаю русской жизни и т. п. и, следовательно, говорю вздор. Жаль мне, что в его годы бедный попович не приобрел больше основательных экономических сведений. Жалею об одном, что нет более на свете Бунге. Мы бы усердно похохотали над фразерной болтовней подобного выразителя темных, смутных, сентиментальных, но лишенных практического смысла взглядов. Его теория проста: попу в вицмундире приказать строить церкви, школы, брать деньги на это из казначейства каждое первое число. Что там будет впоследствии, какая на Россию стряхнется пугачевщина, это не наше дело. То будет вина провидения»197.
Любую инициативу, исходившую из бюрократической канцелярии, можно было с легкостью обвинить в одном из типичных чиновничьих пороков: либо в несистемности, либо в отвлеченности, умозрительности198. Это был серьезный аргумент при обсуждении любого законопроекта в высших правительственных учреждениях Российской империи. В поразительно узком коридоре возможностей реформы можно было проводить лишь «украдкой», в надежде, что их не заметят, не оценят как действительно полномасштабные преобразования199. Конспиративный характер российской политики в том числе обусловил популярность неославянофильских правовых конструкций, которые позволяли рассчитывать на реформы при сохранении прежней мифологии власти. Это объясняло то внимание, которое традиционно придавалось реформе Государственного совета в 18601900-е гг. Как писал публицист и весьма влиятельный общественный деятель К.Ф. Головин князю П.Д. Святополк-Мирскому 8 ноября 1904 г.: «Скромное преобразование может быть проведено без всяких потрясений и не подаст повода ни к каким манифестациям. По моему крайнему разумению, наиболее благотворные и прочные реформы, которые являются на свет без шума и на крестины которых не сзывается толпа»200.
Таким образом, рутинный процесс законотворчества намеренно выводился из поля зрения общества, а следовательно, и будущих исследователей. Он реализовывался в самых разных формах.
В первую очередь корректировка прежде принятых решений, когда прагматики заступают место догматиков, а опыт – теории. Этот «откат» в прошлое нередко подразумевает подлинный шаг вперед.
Он свидетельствует о том, что найден путь сделать новое более или менее привычным.
Кодификация, когда в процессе прилаживания новой нормы к корпусу старых последние существенно меняются. Примечательно, что в России второй половины XIX – начала XX в. кодификацией занимались мало кому известные чиновники, которые порой не ставили в известность ни верховную власть, ни высших сановников империи.
Правоприменение. Последнее слово всегда остается за тем, кто исполняет решение. Если его представления о праве и справедливости расходятся с представлениями законодателя, о воле последнего преимущественно забывают.
* * *
Понятийный аппарат, которым пользовались представители высшей бюрократии, лишь в малой степени описывал политические реалии конца XIX – начала XX в. Вместо этого он рисовал идеальную картину и подталкивал чиновничество в сторону оппозиции – в независимости от того, какой концепт был им более симпатичен: самодержавие или законность. В обоих этих понятиях чувствовался «заряд» неприятия существовавшего режима. Кроме того, они явно противоречили друг другу, предполагая разные подходы к делу управления и законотворчества. В итоге нередко чиновник был поставлен перед необходимостью вести «государево дело» в конспиративном порядке, скрывая от окружающих подлинные цели своих действий.
Впрочем, был и другой путь: отказаться от понятия «законность» как чуждого идее самодержавия; само же самодержавие интерпретировать как безудержное всесилие царской власти, таким образом отвергнув популярные славянофильские конструкции. Этот взгляд на настоящее и будущее государственной жизни России – доведенный до своего логического предела – точно так же подразумевал демонтаж существующего политического режима, ломку сложившейся организации власти. Как раз в связи с этим посол Германии в России Г.Л. фон Швейниц записал в дневнике в январе 1882 г.: «Между. Игнатьевым и Победоносцевым – “самодержец”, изолировавший себя от мира, за ними стоят, используя их как свои безответные орудия, московские журналисты, поносящие все существующие государственные институты, органы правления, чиновничество, методично уничтожающие авторитет государства.»201
Глава вторая
Институты
Царь
Александр III, как и его предки, венчался на царствование в Московском Кремле 15 мая 1883 г. Когда куранты пробили девять, императорская чета вышла на Красное крыльцо. Александр III и императрица Мария Федоровна трижды поклонились многотысячной толпе, собравшейся на Соборной площади. Раздалось оглушительное «ура». Процессия двинулась в сторону Успенского собора. Над императором и императрицей держали золотой балдахин. Сановники несли регалии царской власти: корону, скипетр, державу, государственное знамя, щит и меч. Рядом шли гренадеры в форме 1812 г. Раздался удар большого колокола с колокольни Ивана Великого. Его подхватили все московские храмы. Начался бесконечный перезвон. Хор в пятьсот человек пропел гимн «Боже, царя храни». У дверей храма Александра III встречали митрополиты и архиепископы. Началась долгая церковная служба. И наконец один из митрополитов снял с красной подушки корону и передал ее императору, который, в свою очередь, надел ее себе на голову. А затем взял вторую корону и надел ее на голову коленопреклоненной супруге. После этого царь подошел к иконостасу, взял чашу из рук митрополита и принял причастие. Ведь будучи главой церкви, император причащался сам. Вновь зазвонили колокола, раздался пушечный салют. Коронация закончилась. Начался праздник, который продолжался три дня. Он вместил в себя балы, банкеты, раздачу подарков народным массам. 26 мая, как раз в ходе коронационных торжеств, был освящен храм Христа Спасителя в Москве, сооруженный в честь победы России в войне 1812 г.202 Это положило конец многолетнему строительству, начатому еще в 1839 г.
В те дни в «высших сферах» очень волновались за жизнь царя. Казалось, из-за любого угла мог выскочить «нигилист» с бомбой. И не спасли бы расставленные по всему пути императорского кортежа солдаты или же 23 тыс. крестьян, добровольно взявшихся охранять Александра III203. И все же отказываться от пышных церемоний российское самодержавие не имело право. Коронация напоминала всем об исторических корнях царской власти, о ее сакральном значении. Безграничная власть государя, защищавшего бедных, слабых и ограничившего произвол сильных, – конечно же миф204. Но именно вокруг него строился весь политический режим.
Император действовал в весьма узком коридоре возможностей. Тем не менее он был безусловным центром всей политической системы. Многое зависело лично от него, от его характера, особенностей мировосприятия. Однако едва ли было оправданным свести чуть ли не все сюжеты политической истории России XIX в. к психологии царя, в том числе потому что ее реконструкция – дело в целом безнадежное. Чаще всего историк понимает психологию государя довольно шаблонно, ограничиваясь несколькими базовыми характеристиками личности императора. Исследователь с легкостью «решает» ту задачу, которая и современника подчас ставила в тупик. В марте 1888 г. Половцов обратился за консультацией к обер-прокурору Св. Синода К.П. Победоносцеву, человеку умному, наблюдательному и в высшей степени хорошо знавшему Александра III: «Ты 25 лет прогуливаешься в этих высочайших мозгах [императора], скажи, как достигнуть благоприятного впечатления?» Победоносцев на это ответил: «В высочайших мозгах всегда есть новые, вновь открывающиеся закоулки»205. Еще в большей степени это замечание относилось к Николаю II, которого в ближайшем окружении оценивали как «сфинкса», как «загадку»206.
Казалось бы, у этих загадок есть простое решение. Обычно могучий великан Александр III, с которого будто бы В.М. Васнецов писал своего Илью Муромца, противопоставляется Николаю II, отнюдь не отличавшемуся богатырским телосложением, физической силой и волевыми качествами. Это сопоставление было популярно и среди современников. И дело было, конечно, не только во внешнем облике. Вскоре после кончины Александра III управлявший Морским министерством Н.М. Чихачев так отзывался о наследнике и его августейшем родителе: «Наследник – совершенный ребенок, не имеющий ни опыта, ни знаний, ни даже склонности к изучению широких государственных вопросов. Наклонности его продолжают быть определенно детскими, и во что они превратятся, сказать невозможно. Руль государственного корабля [выпал] из твердых рук опытного кормчего, и ничьи другие руки в течение, по всей вероятности, продолжительного времени им не овладеют»207.
В отличие от сына, вечно колебавшегося и оказывавшегося под влиянием своего ближайшего окружения, Александр III вспоминался современниками как волевой правитель, способный на самые решительные шаги. Он не стеснялся своих чувств, мог весьма грубо высказаться о своих ближайших родственниках и сотрудниках. Так, великого князя Михаила Михайловича, пожелавшего жениться на дочери графа Н.П. Игнатьева, он прилюдно назвал кретином208. На статье С.С. Татищева, сравнивавшего крестьянскую реформу 1861 г. с революционными событиями во Франции в 1789 г., император написал: «Только негодяй может писать такие вещи». Почти хрестоматийными стали слова Александра III о директоре Департамента полиции П.Н. Дурново, приказавшем выкрасть переписку своей любовницы с бразильским послом из кабинета последнего. Узнав об этом, царь написал: «Убрать эту свинью в 24 часа». После столь решительной резолюции государя Дурново был действительно уволен с должности главного полицейского и назначен сенатором209. Николаю II ставили в вину, что он не был искренним со своими министрами. Они неожиданно получали отставку после самого милостивого приема у государя. Более того, любезный прием со стороны царя вынуждал опытных чиновников задуматься. В действительности же и Александр III вел себя схожим образом. В начале января 1893 г. М.Н. Островский не скрывал своего неудовольствия в связи с тем, что был неожиданно отправлен в отставку с должности министра государственных имуществ. Лишь в прошлый понедельник он был на приеме у царя, и тот ни словом не обмолвился об ожидающей Островского перспективе210.
Тиражируемый образ Александра III не слишком совпадал с реальной личностью царя. Он тоже сомневался и колебался, оказывался под влиянием и уступал. Примечательно, что император терпел на высших государственных должностях лиц, которым лично не доверял: например, государственного секретаря Е.А. Перетца211. По сведениям графа С.Д. Шереметева, Александр III не слишком уважал и сменившего Перетца А.А. Половцова и тем не менее терпел его на высокой должности государственного секретаря212. С неохотой император согласился на назначение председателем Департамента законов Е.П. Старицкого213. Не вызывал симпатий Александра III председатель Департамента государственной экономии А.А. Абаза. Председателя Особой комиссии для составления проектов местного управления М.С. Каханова царь полагал «сообщником» М.Т. Лориса-Меликова214.
Пожалуй, еще важнее то, что решительный на бумаге215, император чаще всего не был готов идти на конфронтацию с тем, с кем лично встречался. Опытные царедворцы не боялись аудиенции у императора, добивались ее и в итоге нередко одерживали верх над всеми своими недоброжелателями. Император не казался столь суровым и решительным во время всеподданнейших докладов, о которых речь пойдет ниже. Причем министрам было хорошо известно, что император предпочитал не решать дела во время самого доклада. Обычно он оставлял дела у себя и обдумывал их спустя некоторое время. Это объяснялось многими причинами, в том числе и тем, что так Александру III было проще отказывать своим сотрудникам216. По словам морского министра И.А. Шестакова, император обычно «конфузился» во время личных докладов217. Согласно дневнику А.А. Киреева, «нынешний государь ужасно конфузлив. Когда ему дело докладывают, он очень неуверенно возражает, если же оставит бумаги на прочтение, являются резолюции самой необузданной силы выражений»218. Некоторые этим пользовались. Среди них был и М.Н. Катков, который в 1887 г., узнав о жесткой реакции императора на свою статью, добился аудиенции. И практика показала, что издатель «Московских ведомостей» был прав. По мнению К.П. Победоносцева, «государь может выразиться крайне резко и сильно на бумаге, но при личном общении он конфузится, как бы совестится сказать что-нибудь неприличное своему собеседнику. Никогда не хватало у него духа распечь кого-нибудь в глаза»219.
Александр III колебался, отступал, оказывался под влиянием ближайших советников. В этом отношении весьма показателен первый год его царствования. Он назначил министром внутренних дел графа Н.П. Игнатьева, хорошо зная его страстное желание возродить в России Земский собор. Об этом Игнатьев докладывал царю еще 12 марта 1881 г.220 Очевидно, до весны 1882 г. в этом не виделось ничего крамольного. Однако в ближайшем окружении императора на этот вопрос смотрели иначе. Министр народного просвещения И.Д. Делянов испугался самого слова «собор». К.П. Победоносцев не желал о нем слышать221. М.Н. Катков так охарактеризовал министра Игнатьева: «При настоящем либеральном [курсив мой. – К. С.] направлении графа Игнатьева, даже Лорис[-Меликов], может быть, лучше. Он не так демократичен и вовсе не славянофил»222. Согласно воспоминаниям самого Игнатьева, особую позицию занял министр государственных имуществ М.Н. Островский. Он тоже признался, что «слово Собор страшное и прежде, нежели его произнести, следует продолжительно обдумать все подробности». Игнатьев прислал к Островскому своего сотрудника, публициста славянофильского толка П.Д. Голохвастова с разъяснениями о сфере компетенции прежних Земских соборов, созываемых в царствования первых Романовых. Вроде бы после этого министр государственных имуществ признал правоту Игнатьева и обещал поддержку223. Конечно, Игнатьев не пользовался репутацией правдивого рассказчика, и к его свидетельствам следует относиться с некоторой осторожностью224. Возможно, все было не так или не совсем так, как об этом сообщал министр внутренних дел. Может быть, Островский действительно оказался хитер и коварен. Судя по переписке министра государственных имуществ, это предположение можно считать достаточно обоснованным225. Так или иначе, позиция Островского, Победоносцева, Каткова сыграла ключевую роль в том, что проект Игнатьева императором был отвергнут, а сам министр отправлен в отставку226.
В то же самое время образ мягкого императора Николая II весьма обманчив. Действительно последний царь был чрезвычайно любезен и деликатен в личном общении. Однако некоторые его резолюции удивляли своей резкостью современников. Их сложно было ожидать не только от Александра III, но и от Николая I. Характерен случай, когда Государственный совет столкнулся с проблемой, что буряты в начале XX в. были освобождены от телесных наказаний, а жившее по соседству с ними русское крестьянство пороли по решениям волостного суда. Такое неравноправие возмутило сановников. В связи с этим было предложено внести в резолютивную часть журналов департаментов Совета предложение об упразднении телесных наказаний в России. Однако опытные государственные мужи стали возражать, опасаясь резкой реакции со стороны государя, который и так задумал отменить телесные наказания после рождения наследника. Под их давлением эта инициатива была «спрятана» в журнале, где излагались мотивы решения Общего собрания Государственного совета. Однако и это вызвало неудовольствие государя, который наложил резолюцию: «Это будет тогда, когда я это захочу»227. По словам В.И. Гурко, министр внутренних дел Д.С. Сипягин представил императору эту ситуацию как типичную для высшего законосовещательного учреждения империи, в котором будто бы заседают антиправительственные силы228. Этот случай показательный, но отнюдь не единственный. 1 января 1904 г. император написал министру внутренних дел В.К. Плеве о Тверском земстве: «Настало время треснуть неожиданно и крепко»229. 19 октября 1905 г., подводя итог недавним событиям, император так описал матери поведение своих министров: «Господа министры, как мокрые курицы, собирались и рассуждали о том, как сделать объединение всех министерств, вместо того чтобы действовать решительно»230. Поздней осенью 1905 г., реагируя на реплику главноуправляющего Канцелярией по принятию прошений А.А. Будберга о том, что было бы лучше всего арестовать С.Ю. Витте, премьер-министра России, Николай II кратко, но весьма выразительно сказал: «О, да!»231 Примерно тогда же император давал наставления своим сотрудникам. «Государь сказал, что, по его мнению, дело надо вести так: где разгромлено имение – все хутора в окружении обыскать войсками и у кого будет оружие в руках расстреливать. Будет много невинных жертв, но перед этим останавливаться нельзя»232.
В декабре 1905 г. на донесении генерала А.А. Хоруженкова о подавлении революционного движения в городе Туккуме (Курляндская губерния, ныне Латвия) царь наложил резолюцию: «Надо было разгромить город»233. 12 февраля 1906 г. директор Верхнеудинского реального училища Устрецкий послал телеграмму императору с просьбой о смягчении наказания для пяти учителей, приговоренных к повешению. Император недвусмысленно ответил: «Всяк сверчок знай свой шесток»234. Впоследствии Николай II называл А.И. Гучкова «подлецом». Встречи с ним он считал предосудительными235, а одному из министров прямо говорил, что «Гучкова мало повесить»236.
За свое довольно продолжительное царствование немногословный и весьма скрытный государь произнес много слов, очень разных по смыслу и тональности237. Их не сложить в простую формулу, объясняющую личность императора. Ее трудно понять в рамках элементарной дихотомии: сильный или слабый, волевой или нерешительный и т. д. Решительность на бумаге сочеталась с готовностью Николая II соглашаться с каждым своим собеседником. И в этом сын очень походил на отца.
Любого человека нельзя свести к совокупности качеств его характера. Он намного сложнее. Тем труднее говорить о герое из прошлого, оставившего сравнительно ограниченный корпус текстов. Но император – это не только и, может быть, даже не столько человек. Это властный институт, своего рода функция, сопряженная с исполнением ежедневных обязанностей. И в этом отношении императорская власть вполне познаваема. Исследователю под силу понять меру участия царя в процессе выработки политических решений.
На этот вопрос тоже нет одного ответа. Многое зависело от личности государя. Александр III весьма ответственно относился к своим обязанностям. Управляющий делами Императорской главной квартиры О.Б. Рихтер говорил: «За много лет, что я управляю комиссией прошений на высочайшее имя. я не помню случая, чтобы посланный мною государю с вечера портфель с бумагами не был возвращен мне на следующее утро с исполненными делами»238. Обычно весь день императора уходил на встречи и приемы. Александр III работал с бумагами преимущественно ночью. Ему приходилось знакомиться с отчетами министров, главноуправляющих, губернаторов, генерал-губернаторов, командующих войсками и др. Периодически ставился вопрос о создании коллегиального учреждения, которое бы помогало императору, а в сущности, подменяло его. В мае 1884 г. этот вопрос инициировал Долгоруков, но без особого успеха: создание подобного «визирства» пугало бюрократию239.
Обычно Александр III уходил к себе в кабинет около 9 часов вечера. По настоянию императрицы он дал слово работать «лишь» до 3 часов ночи. В это время камердинер должен был докладывать царю, что следовало заканчивать работать. Если же царь не обращал на это внимание, камердинер докладывал вторично. В третий же раз он просто тушил свет, несмотря на все протесты государя. Вставать же императору приходилось рано: ведь доклады министров нередко начинались уже в 9 часов утра. При этом, как отмечалось выше, выслушивая министров, император не любил принимать решений в ходе личных аудиенций. Обычно он оставлял у себя министерские бумаги и работал с ними ночью240.
Император пытался всячески сократить количество бумаг, с которыми ему надо было познакомиться. Так, уже 4 марта 1881 г. он отказался читать перлюстрации шифрованных депеш иностранных посланников и выписки из польских газет. «Он просил [министра иностранных дел] Гирса присылать ему на прочтение только то, что действительно может быть полезно в государственных целях»241. Такой порядок работы можно оценивать по-разному. Как утверждал бывший министр народного просвещения А.В. Головнин, «государь не управляет, его управления не видно. Ему следовало бы собирать министров. Решать все бы серьезные дела сообща. Это, конечно, требует навыков и умственно тяжелого резюмирования, но это ограждает независимость государя и сокращает его работу. Государь держится другого метода. Ему доставляют доклады со всеми данными. Он все читает и сидит до глубокой ночи. Конечно, ему приходится бороться одному против докладов министра»242.
Действительно есть много свидетельств тому, что Александр III весьма добросовестно читал поступавшие на его имя бумаги. Так, С.Н. Дурново, брат министра внутренних дел и председателя Комитета министров, рассказывал, что «на бумаге Синода с благословением на предстоящее императору путешествие [в Данию] положил резолюцию: “Не нуждаюсь”. Святые отцы решили, что государь подмахнул это слово ошибочно взамен другой бумаги и через Победоносцева подложили новую бумагу, переписав первую. Ждали появления ее. уже с известным интересом. С ужасом читают новую резолюцию: “Сказал: не нуждаюсь”. Все взволновались. Тем временем император уехал в Данию. По возвращению оттуда принимал с докладом Победоносцева. Тот с большой осторожностью приступает к выяснению этого вопроса, намекая на горе членов Синода, вызвавших неблаговоление монарха. “А вы, Константин Петрович, читали эту синодскую бумагу”, – спросил император. “Как же, Ваше Величество”. “Ну я вижу, вы ее или плохо, или совсем не читали. Вот там вместо архипастырского благословления было написано «архитектурное благословление». Я и написал, что не нуждаюсь”»243.
Александр III, в отличие от отца, не любил председательствовать на заседаниях Совета министров, который в новое царствование практически не собирался. Со временем об этом учреждении и вовсе забыли. Это как раз тот случай, когда привычки и склонности монарха определяли характерные черты политической жизни. В 1880-х гг. право личного доклада руководителей ведомств было тем более ценным, что новый государь принимал министров реже, нежели его отец. По словам П.А. Валуева, Александр III как будто бы сторонился своих ближайших сотрудников. «Доклады сокращены у него до крайних пределов, так что даже военный министр ограничивается одним докладом в неделю»244. Император тщетно пытался сэкономить время. Великую тайну составлял тот факт, что государственный секретарь регулярно подготавливал краткие записки для Александра III, в которых излагалась суть представлявшихся меморий Государственного совета. С этой же целью император запретил Министерству иностранных дел «посылать, бумаги, касающиеся мелких государств, как, например, Испании и Португалии»245.
Ритм работы был размеренный. Министры принимались в отведенные для них дни. Даже те государственные деятели, которые были наиболее близки императору, не часто «гостили» в Гатчинском дворце. Так, К.П. Победоносцев за 1881 г. виделся с Александром III 12 раз246. С министром внутренних дел Н.П. Игнатьевым – более 40 раз (причем значительная часть встреч пришлась на май 1881 г., когда Игнатьев был назначен на столь высокий пост)247. Для сравнения: в последние два месяца царствования Александра II царь встречался с М.Т. Лорис-Меликовым почти ежедневно, а именно 48 раз248. Пожалуй, исключение составлял министр императорского двора граф И.И. Воронцов-Дашков, товарищ нового царя. За 1881 г. он встречался с Александром III 150 раз249.
Отталкиваясь от текста дневника Николая II, можно составить представление о ритме работы последнего российского императора. Судя по всему, царь отмечал в дневнике не всякий день, когда он заслушивал доклады министров250. И все же этот источник позволяет проследить динамику встреч царя со своими ближайшими сотрудниками.

Источник: Дневники императора Николая II (1894–1918). М., 2011. Т. 1. С. 179841.
Конечно же, частотность встреч императора с министрами обусловливалась совокупностью обстоятельств. Пока царь был за границей или же вдалеке от столицы, он руководителей ведомств практически не принимал. В итоге выходило, что в течение месяца или же даже двух государь мог вовсе не заслушивать доклады министров251. Это объясняет падение количества «докладных дней» в определенные годы. Тем не менее общая картина от этого не очень меняется. Николай II «плотно» работал с министрами в первый год своего царствования, после которого произошел резкий спад встреч представителей высшей бюрократии с императором. Начиная с 1896 г. число «докладных дней» распределяется по годам относительно равномерно.
И все же Николай II жаловался на бесконечную работу с бумагами. Оказавшись на вершине пирамиды сверхцентрализованного государства, он был подчинен огромной машине делопроизводства, которая, будто в топливе, нуждалась в санкциях верховной власти. Императору в силу его возможностей приходилось осваивать «пухлые» доклады, журналы и мемории. «Читал до обеда, одолеваю отчет Государственного совета. Вечером окончил чтение отчета Военного министерства – в некотором роде одолел слона», – записал он в дневнике252. «Опять начинает расти та кипа бумаг для прочтения, которая меня смущала прошлой зимой», – констатировал Николай II253. Император предпочитал решать вопросы сразу же, во время докладов министров254. Порой государь проводил совещание министров. Характер подобных заседаний вызывал мало скрываемое раздражение у опытных бюрократов, например, К.П. Победоносцева. В марте 1901 г., беседуя с А.А. Половцовым, он описал состоявшееся обсуждение так: «Выезжаем мы отсюда по десятичасовому поезду, за несколько минут до одиннадцати приезжаем в Александровский дворец; у государя в это время идут доклады: а) министра финансов, б) министра внутренних дел, в) министра путей сообщения. Приходится подождать полчаса да и больше. Начинаются прения. Иные, как, например, Ермолов, болтают без умолку. Государь начинает скучать. Пробьет час – час завтрака. Он начинает посматривать на часы и минут через десять или пятнадцать объявляет, что обсуждаемый вопрос будет обсуждаться в следующую пятницу. Раскланиваются и расходятся»255.
Александр III чувствовал, что не справлялся с потоком дел, которые шли через него. В итоге он попросил министра императорского двора графа И.И. Воронцова-Дашкова, управляющего делами Императорской главной квартиры О.Б. Рихтера и дежурного генерала при императоре П.А. Черевина помогать ему разбираться в министерских докладах. Это все были люди, лично преданные царю, но не обладавшие серьезными знаниями и большими способностями256. Нередко они честно признавались, что не справлялись с поручением и не могли должным образом оценить ту или иную записку. «И вы меня покидаете», – упрекал их император257.
Схожим образом себя вел и Николай II. У императора не было личных секретарей258. Их государь опасался, полагая, что они могли обрести огромное влияние на принятие им решений. В итоге самому царю приходилось разбирать собственную корреспонденцию. Эта работа занимала много времени. Было очевидно, что Николай II остро нуждался в помощи доверенного лица, не претендовавшего на политическую роль, однако такой не находился. В начале 1905 г. император был чрезвычайно доволен поддержкой, которую ему оказывал Д.Ф. Трепов: «Трепов для меня незаменимый, своего рода, секретарь. Он опытен, умен и осторожен в советах. Я ему даю читать толстые записки от Витте, и затем он мне их докладывает скоро и ясно. Это, конечно, секрет для всех!»259 Едва ли этот «кустарный» путь решения проблем управления огромной страной мог принести существенные результаты.
В сверхцентрализованном государстве многое зависело от подписи императора. Ему посылались важнейшие документы даже тогда, когда он находился в отъезде, в том числе за пределами России. Порой император не мог справляться со своими обязанностями. Так случилось осенью 1894 г., когда Александр III тяжело заболел. Поначалу все дела остановились и не шли на подпись260. Однако продолжаться это долго не могло. В итоге в Петербург стали прибывать бумаги с пометами императора, которые в действительности были поставлены не царской рукой261.
В своей государственной деятельности император практически не мог рассчитывать на свой «ближний круг». Ведь его окружение составляли лица, в большинстве случаев далекие от государственной жизни и чаще всего не претендовавшие на участие в ней. По словам великого князя Николая Михайловича, в царствование Александра III в него входили граф И.И. Воронцов-Дашков с его супругой, урожденной графиней Е.А. Шуваловой, князь В.С. Оболенский с женой, урожденной А.А. Апраксиной, бывшей фрейлиной императрицы Марии Федоровны, граф В.А. Шереметев, женатый на графине Е.Г. Строгановой, дочери великой княгини Марии Николаевны, генерал-адъютант П.А. Черевин, дежурный генерал при Его Императорском Величестве, Е.С. Озерова и ее две сестры, графини Кутузовы, граф С.Д. Шереметев и П.В. Жуковский (сын поэта)262. И Черевин, и Воронцов-Дашков, пожалуй, были теми влиятельными фигурами из окружения царя, которые могли подать совет, высказать свое мнение. Более того, по сведениям придворного врача Н.А. Вельяминова, многие приезжавшие с докладом к Александру III заходили к Черевину и обсуждали с ним государственные дела263. Согласно воспоминаниям руководителя канцелярии Министерства императорского двора В.С. Кривенко, «в Гатчинском дворце, в первом этаже кухонного каре, в небольшой квартире Черевина постепенно сорганизовался своеобразный клуб. Сюда заявлялись министры и другие особы, приезжавшие представляться императору или императрице; здесь же виднелись и простые смертные из тех, кто был по душе Черевину»264. И все же о его (или Воронцова-Дашкова265, или С.Д. Шереметева, составлявшего записки по поручению императора266) системном влиянии на принятие решений говорить не приходится267.
Если ближайшее окружение Александра III было практически полностью аполитичным, то, по словам великого князя Николая Михайловича, при Николае II и такой кружок не сложился268. Последнего царя в основном окружали случайные лица – прежде всего однополчане-конногвардейцы: барон В.Б. Фредерикс, граф П.К. Бенкендорф, Д.Ф. Трепов, князь В.Н. Орлов, князь Н.Д. Оболенский, А.А. Мосолов269. Их вмешательство в государственные дела было исключительно спорадическим (может быть, за исключением Д.Ф. Трепова, да и то только в 1905–1906 гг.).
При этом было бы ошибочным полностью игнорировать роль «ближнего круга» в государственной жизни страны. Когда многое зависит от воли одного человека, закулисные влияния становятся подчас определяющими, например, при принятии кадровых решений. Тогда слово, «случайно» брошенное за обедом, может многое значить. Согласно воспоминаниям С.Д. Шереметева, государственный секретарь Н.В. Муравьев был креатурой великого князя Сергея Александровича270. Дядя царя способствовал назначению министром народного просвещения Н.П. Боголепова, министрами внутренних дел – Д.С. Сипягина и А.Г. Булыгина271. Благодаря вдовствующей императрице Марии Федоровне отставка С.Ю. Витте с должности министра финансов произошла не раньше августа 1903 г. По сведениям князя Г.Д. Шервашидзе, она могла состояться уже в январе того же года272. Князь П.Д. Святополк-Мирский был назначен министром внутренних дел опять же по инициативе Марии Федоровны273. Если бы тогда, в 1904 г., министром был назначен Б.В. Штюрмер, это случилось бы с подачи графа С.Д. Шереметева274. Это не отменяет того факта, что министр мог быть назначен без особых консультаций, по собственному разумению самого императора. Так, например, случилось, когда министром народного просвещения стал генерал П.С. Ванновский275. Против этого назначения возражал великий князь Сергей Александрович. Однако его мнение не стало определяющим. Николай II писал дяде 20 марта 1901 г.: «Сейчас нужен мне военный человек. Я прямо скажу, что я думаю о Ванновском и вперед знаю, что, к сожалению, встречу полное неодобрение с твоей стороны. Делаю этот выбор прямо по внутреннему убеждению, не спрося ничьего мнения. Его имя связано для меня с именем моего Отца, а это, как и тебе, для меня все!276»
А. Зайцевой; науч. ред., ред. перевода, предисл. В. Каплуна. М., 2007.
Он же. Психиатрическая власть. Курс лекций, прочитанных в Коллеж де Франс в 1973–1974 учебном году / пер. с фр. А.В. Шестакова. СПб., 2007. С. 59–77. «Нужно видеть, что право, как я думаю, не столько устанавливает законность, сколько приводит в действие различные процедуры подчинения. Таким образом, для меня вопрос заключался в том, чтобы обойти, избежать центральной для права проблемы верховной власти и повиновения ей индивидов и вместо нее выдвинуть проблему господства и подчинения. В этой связи требовались некоторые методологические предосторожности, чтобы обойти проторенный путь юридического анализа, свернуть с него. Первое из упомянутых методологических правил состояло в том, чтобы не ограничиваться анализом упорядоченных и законных форм центральной власти, ее общих механизмов и совокупных последствий» (Там же. С. 46). Еще более отчетливо эта мысль прозвучала в беседе с Ж. Делезом: «Повсюду, где есть власть, она осуществляется. И собственно говоря, никто не является ее обладателем, но тем не менее она осуществляется всегда в определенном направлении, когда одни находятся по одну сторону, а другие – по другую, и мы не знаем, у кого она есть, но мы знаем, у кого ее нет» (Он же. Интеллектуалы и власть: Избранные политические статьи, выступления и интервью: В 3 ч. / пер. с фр. С.Ч. Офертаса, под общ. ред.
В.П. Визгина и Б.М. Скуратова. М., 2002. Ч. 1. С. 76). Наконец, «власть… это нечто гораздо более сложное, гораздо более плотное и рассеянное, чем какая-либо совокупность законов или какой-то государственный аппарат» (Там же. С. 238). См. также: Хабермас Ю. Философский дискурс о модерне: Двенадцать лекций / пер. с нем. М.М. Беляева, К.В. Костина, Е.Л. Петренко, И.В. Розанова, Г.М. Северской; науч. ред. и автор послесл. Е.Л. Петренко. М., 2008. С. 283–284; Эрибон Д. Мишель Фуко / пер. с фр. Е.Э. Бабаевой; предисл. и науч. ред. С.Л. Фокина. М., 2008. С. 258–259; Дьяков А.В. Мишель Фуко и его время. СПб., 2010. С. 487–490.
С. 17–18; Норт Д., Уоллис Дж., Вайнгаст Б. Насилие и социальные порядки: Концептуальные рамки для интерпретации письменной истории человечества / пер. с англ. Д. Узланера, М. Маркова, Д. Раскова, А. Расковой. М., 2011. С. 59.
C. 60–61). Иными словами, государство возникает тогда, когда возникает подлинное единство политической власти. Но власть бывает не только политической, и в центре внимание Фуко – отнюдь не «физическое насилие». Соответственно, проблему власти он не сводит к государственности: «Я не думаю, что совокупность властей, которая осуществляется внутри общества. сводится целиком к системе государства. Государство с его судебными, военными и другими главными органами представляет собой лишь гарантию, несущую опору целой сети властей, идущих по иным каналам, отличным от его главных путей» (Он же. Интеллектуалы и власть: Избранные политические статьи, выступления и интервью: В 3 ч. Ч. 1. С. 183. См. также: Сенеляр М. Контекст курса // Фуко М. Безопасность, территория, население. Курс лекций, прочитанных в Коллеж де Франс в 1977–1978 учебном году. С. 499–500).
Вполне характерно, что американская исследовательница Н.Ш. Коллман рассматривает процесс государственного строительства в России в 1500-х – 1800-х гг. в тесной связи с постепенной монополизацией правительственной властью права на насилие и упорядочением его применения (Коллман Н.Ш. Преступление и наказание в России раннего Нового времени / пер. с англ. И.И. Прудовского. М., 2016. С. 522–523).
Аналогичный процесс в Московской Руси XV–XVI вв. исследует М.М. Кром. В сущности, он пишет о трех взаимосвязанных процессах: институциональной перестройке правительственной организации, появлении зачатков управленческого «класса» и поиске нового обоснования великокняжеской (а затем царской) власти (Кром ММ. Рождение государства. Московская Русь XV–XVI вв. М., 2018. С. 121–134, 191–217. См. также: Он же. Государство раннего нового времени: общеевропейская модель и региональные отличия // Новая и новейшая история. 2016. № 4. С. 3–16).
Вместе с тем государственная «мифология» не менее значима, нежели управленческая практика. Согласно наблюдению М. Фуко, государство – это не только средства, но, может быть, в первую очередь цель, которая как раз и обусловливает мифологическое оформление политического пространства (Фуко М. Безопасность, территория, население. Курс лекций, прочитанных в Коллеж де Франс в 1977–1978 учебном году.
C. 375).
Однако далеко не все представители консервативной мысли столь пренебрежительно относились к правовым институтам. Вряд ли можно считать удивительным, что подобную позицию не разделял К.П. Победоносцев, который на всех витках своей интеллектуальной биографии оставался «законником». По оценке правоведов, он тяготел к основным положениям исторической школы права (Нольде А.Э. Обзор научной юридической деятельности К.П. Победоносцева // Журнал Министерства народного просвещения. 1907. № 8. С. 97).
Абсолютизм же основывается на культе силы. Он прямой «антипод народовластия», т. к. строится на подавлении всякой частной или общественной инициативы. Традиции такого «хронического диктаторства» были заложены еще в Римской империи, которая стала прообразом для всех последующих западноевропейских государств. «Императорство есть в своей сущности – обращение временной власти в постоянную. Это власть полководца, власть которого, действительно, есть власть «по преимуществу»; и для своего проявления она требует полного безволия подчиненного ей материала» (Там же. С. 216).
Однако в действительности абсолютная власть монарха неизбежно подменяется ничем не ограниченным произволом бюрократии, которая «заслоняет» собой правителя, создает чрезвычайно сложный механизм управления, в котором может разобраться лишь опытный чиновник. Его порочность – не в злонамеренности, а в незнании народных нужд и чаяний. Бюрократия исходит из абстрактных представлений о благе, которые часто лишены конкретного содержания.
В период петровских реформ и в России произошла подмена самодержавия абсолютизмом. Самодержавие сохранилось лишь в умах народных масс, чья культура основывалась на традиционных православных ценностях. «Власть ради власти, автократия ради самой себя, самодовлеющее – вот чем Петр и его преемники, а за ними их современные апологеты, стремились заменить живое народное понятие об органическом строе государства, в котором Царь – глава, народ – члены, требующие для правильного действия своего взаимодействия и органической связи, при наличности которых свобода власти не исключает зависимости ее от общих всему народному организму начал; при ней же свобода власти – не произвол, а зависимость народа – не рабство» (Там же. С. 220–221).
Схожую, в сущности, славянофильскую модель воспроизводит в своих сочинениях и Л.А. Тихомиров (Тихомиров Л.А. Монархическая государственность. СПб., 1992. С. 356).
Примечательно, что схожая логика была характерна и для западноевропейских мыслителей, анализировавших собственные политические и правовые реалии. В частности, Б. Констан, обосновывая значение монархии Луи Филиппа, писал о «нейтральности» королевской власти, занимавшей надпартийную позицию (Шмитт К. Государство и политическая форма. М., 2010. С. 163–164).
По его мнению, рецепт спасения не следовало искать в славянофильских статьях И.С. Аксакова, как это впоследствии делал министр внутренних дел Н.П. Игнатьев. Не нужно было копировать западноевропейский конституционный опыт. Следовало использовать те правовые и политические практики, которые уже сложились в России к концу 1870-х гг. По мнению Половцова, конституционное устройство – это естественное состояние политического организма. Его нельзя безболезненно перенести с одной почвы на другую. Так, английский конституционный режим – результат многовековой британской истории. Точно так же должно быть и в России: ее правовой уклад должен логически вытекать из предыдущего опыта (Половцов А.А. Дневник // ГА РФ. Ф. 583. Оп. 1. Д. 7. Л. 83).
Половцов специально подчеркивал: он не ставил под сомнение незыблемость самодержавия. Пространства России, весь исторический опыт страны подразумевали именно самодержавное правление. Но во второй половине XIX в. об этой форме правления оставалось лишь вспоминать. В действительности в России установилась диктатура министров, от которых император полностью зависел (Там же. Л. 85).
С точки зрения Половцова, прежде всего, следовало обеспечить постепенный переход власти от чиновников к «нечиновникам», общественным деятелям. Бюрократ – в большинстве случаев человек зависимый, не способный к самостоятельным суждениям (Там же. Л. 87). Фундаментом же будущих преобразований должно стать земство (Там же. Л. 73). Его представителям следовало дать право законодательной инициативы. Кроме того, они должны получить право контролировать бюджет. Наконец, и правительственным агентам следовало так или иначе отвечать перед ними (Там же. Л. 74). По оценке Половцова, к концу 1870-х гг. первые две функции принадлежали Государственному совету. Третья (правда, в высшей степени условно) – I департаменту Сената (Там же. Л. 75). Все это позволяло Половцову считать Государственный совет не законосовещательным, а законодательным учреждением (Там же. Л. 82). Тем важнее правильно организовать его работу, разумно отбирать его членов. В нынешнем его виде Государственный совет не мог вполне справиться со своими обязанностями. Его состав был в значительной мере случайным. Полноценные прения фактически не позволялись. При таких обстоятельствах планомерное обсуждение законопроектов было практически исключено, что предопределяло низкое качество нормативной базы в стране (Там же. Л. 83).
Законодательная инициатива должна была быть предоставлена земским собраниям и городским думам, чьи представители смогли бы отстаивать инициативы органов местного самоуправления непосредственно на заседаниях Государственного совета. «Правительство узнало бы таким путем народные потребности из самого верного и прямого источника, призванные депутаты сообщили бы те местные, специальные сведения, недостаточность коих часто бывает ощутительна в центральном правительстве, а самый порядок обсуждения не представлял бы встречающихся в многолюдных выборных собраниях неудобств, порождаемых самолюбивым увлечением, разгаром стра
стей всякого рода» (Записка А.А. Половцова // ГА РФ. Ф. 652. Оп. 1. Д. 649. Л. 25). На этом поприще могли бы проявить себя многие земцы. Это стало бы началом их государственной карьеры. Эффективность такого «карьерного лифта» была бы полезна и обществу, и власти. Наконец, обсуждение законопроектов в присутствии экспертов со стороны органов местного самоуправление способствовало оздоровлению всей политической жизни страны. «Законодательные прения за крайне редкими исключениями не могут и не должны составлять тайны, они, напротив, выясняют законодательные взгляды и способствуют к правильному применению законов. Такого рода гласность имела бы еще выгодную сторону, она сделала бы невозможным для самого правительства присутствие в Совете бездарных членов. Правительство было бы поневоле поставлено в необходимость избирать себе дельных, полезных советников, а не людей, повышаемых фаворитизмом или числом пережитых десятилетий» (Там же. Л. 27).
Кроме того, следовало расширить полномочия Государственного совета. Он утверждал бы доклады министров. Это освобождало бы императора от обязанности быть единственным экспертом при оценке деятельности своих ближайших сотрудников (Половцов А.А. Дневник // ГА РФ. Ф. 583. Оп. 1. Д. 7. Л. 85–86). Обновленный Государственный совет, по мысли Половцова, получил бы право учреждать особые комиссии для разработки законопроектов. Это избавило бы высшее законосовещательное (а по Половцову – законодательное) учреждение от доминирования министров, с которыми «рядовые» члены Государственного совета, в силу своей неосведомленности и дефицита технических средств, не могли конкурировать. Такие подготовительные комиссии получили бы право запрашивать ведомства интересовавшие их сведения (Записка А.А. Половцова // ГА РФ. Ф. 652. Оп. 1. Д. 649. Л. 27 об). Председателем Государственного совета не должен был быть великий князь, как это повелось еще с царствования Александра II. Практика показала, что это стесняло свободу суждений сановников (Там же. Л. 29).
Впоследствии, в 1882 г., Половцов доказывал великому князю Михаилу Николаевичу, что «нужно хранить императора как драгоценнейший политический символ, как Далай-ламу, но рядом с этим необходимо создать действительную силу». В сущности, ставился вопрос о создании объединенного правительства, которое как раз мог возглавить дядя царя (Половцов А.А. Дневник // ГА РФ. Ф. 583. Оп. 1 Д. 20. Л. 62 об.).
Монархи цеплялись за ускользавшее самодержавие. При этом есть некоторые основания полагать, что они вполне реалистично оценивали «законотворческую механику», действовавшую в России. Так, в октябре 1885 г. поэт и вместе с тем государственный служащий А.Н. Майков поведал князю В.П. Мещерскому слух, будто бы пущенный министром народного просвещения И.Д. Деляновым. На докладе, где излагалась инструкция по проведению государственных экзаменов по правоведению, против слов «Самодержавие есть источник всякой власти в России» Александр III отметил слово «есть» и подписал вместо него: «было». Это поразило Майкова. Он увидел в том свидетельство, что сам царь изверился в собственном самодержавии (Мещерский В.П. Письма к императору Александру III, 1881–1894. С. 202–203).
Критически о славянофильском учении отзывался К.Н. Леонтьев: «Славянофилы всегда представлялись мне людьми с самым обыкновенным европейским умереннолиберальным образом мыслей. И государь Николай Павлович был прав, подозревая постоянно, что под широким парчовым кафтаном их величавых “вещаний” незаметно для них самих скрыты узкие и скверные панталоны обыкновенной европейской бур
жуазности» (Леонтьев К.Н. Славянофильство теории и славянофильство жизни // Полн. собр. соч. и писем: В 12 т. СПб., 2007. Т. 8. Кн. 1. С. 465–466). Представления же Леонтьева о власти вопиющим образом расходятся со славянофильскими построениями: «Пора же, наконец, сознаться громко, что и вся Россия, и сама Царская власть возрастали одновременно и в тесной связи с возрастанием неравенства в русском обществе, с утверждением крепостного права и с развитием того самого “наследственного чиновничества”, которое так не нравится столбовому, 600-летнему – Н.П. Аксакову» (Там же. С. 467). Такого рода высказывания – нарочитый эпатаж, нацеленный против взглядов, популярных в обществе. Сами славянофилы хорошо чувствовали ту дистанцию, которая отделяла их от идей Леонтьева: для него ключевое значение имели не этические принципы, а эстетическая составляющая образа будущего. Характерно резкое неприятие идей Леонтьева И.С. Аксаковым [Фетисенко ОЛ. «Гептастилисты»: Константин Леонтьев, его собеседники и ученики (Идеи русского консерватизма в литературно-художественных и публицистических практиках второй половины XIX – первой четверти XX века). СПб., 2012. С. 158–161]. С.Ф. Шарапов писал: «Г. Леонтьев не наш. Слишком многое отделяет его верования от наших, его мировоззрение от того, которое мы привыкли называть “славянофильским”» (Леонтьев К.Н. Полн. собр. соч. и писем: В 12 т. Т. 8. Кн. 2. С. 807. См. также: Фетисенко ОЛ. Указ. соч. С. 86–88).
В то же самое время, высоко оценивая графа Д.А. Толстого в качестве министра внутренних дел, Леонтьев, в частности, писал: «Не будучи ничуть славянофилом в теории, на практике он оказался истинным славянофилом – в смысле не племенном, а культурно-государственном.» (Леонтьев К.Н. Полн. собр. соч. и писем: В 12 т. Т. 8. Кн. 2. С. 50). Иными словами, в устах Леонтьева аттестация сановника как славянофила служила своего рода похвалой.
При этом консервативные критики славянофильства отнюдь не во всем друг с другом соглашались. Напротив, Леонтьев относился к К.П. Победоносцеву без всякой симпатии: «Он, как мороз препятствует дальнейшему гниению; но расти при нем ничто не будет. Он не только не творец, он даже не реакционер, не восстановитель, не реставратор, – он только консерватор, в самом тесном смысле слова; мороз, я говорю, сторож, безвоздушная гробница, старая “невинная” девушка и больше ничего» (Пророки византизма: Переписка К.Н. Леонтьева и Т.И. Филиппова (1875–1891) / сост., вступ. ст., коммент. О.Л. Фетисенко. СПб., 2012. С. 196).
Против уклонений от установленного порядка, отражающихся вредно и на внутреннем достоинстве законов, надлежит принять меры в таком притом направлении, которое находит себе обоснование в содержании действующих законоположений. Так, в точную согласность с приведенным выше правилом ст. 50 законов основных о внесении всех предначертаний законов в Государственный совет, статья 162 учреждений министерств требует внесения министрами и главноуправляющими представлений об отмене или изменении законов в Государственный совет с предварительным на сие высочайшим разрешением, а ст. 28 учреждения Комитета воспрещает вносить в Комитет министров представления по роду своему, принадлежащие до Государственного совета, то есть законодательные представления. Изъятием из этого общего порядка должны почитаться только случаи, когда закон издается по непосредственному изволению монаршему в виду указа за собственноручным императорского величества подписанием.» (Извлечения из журнала Комитета министров. 21, 24 декабря 1904 г., 4 января 1905 г. // ГА РФ. Ф. 564. Оп. 1. Д. 2740. Л. 25–26).
Примечательно, что человек, хорошо знавший и высоко ценивший Сперанского, -М.А. Корф отрицал у него наличие каких-либо устойчивых политических убеждений. В частности, в октябре 1838 г. Корф записал в дневнике: «Сперанский не имел. ни характера, ни политической, ни даже частной правоты. Участник и, может быть, один из возбудителей, по тогдашнему направлению умов, филантропических мечтаний Александра, Сперанский был в то время либералом, потому что видел в этом личную свою пользу, а когда минул век либерализма, то перешел в тех же побуждениях к совершенно противоположной системе. Он был либералом, пока ему приказано было быть либералом, и сделался ультра, когда ему приказали быть ультра. Тот же человек, который прежде замышлял ограничение самодержавной власти, после писал и печатал книги в пользу и защиту военных поселений» (Корф М.А. Дневники 1838 и 1839 гг. / вступ. ст. и коммент И.В. Ружицкой. М., 2010. С. 181). Если принять точку зрения Корфа, то получится, что главным «архитектором» правовой системы Российской империи стал талантливый технократ, но отнюдь не идеолог.
Вместе с тем характерен пиетет к Сперанскому, который испытывали высокопоставленные чиновники спустя десятилетия после кончины реформатора. В.Ф. Романов в связи с этим вспоминал: «Мой приятель, друживший с сыном Плеве – очень хорошим и скромным чиновником, рассказывал мне, с какой гордостью Плеве-отец показывал ему в своей казенной квартире государственного секретаря кресло, в котором работал еще знаменитый Сперанский: “Вот здесь сидел он, если бы хотя бы раз увидеть его”» (Романов В.Ф. Старорежимный чиновник. Из личных воспоминаний от школы до эмиграции, 1874–1920 гг. С. 111).
Впрочем, у М.М. Сперанского и в конце XIX в. были и критики, в том числе славянофильского направления. В частности, публицист И.Ф. Романов писал: «Обман Сперанского 1) поддерживает фикцию Самодержавия, все и вся наполнявшего в России, вбивающего каждый гвоздик, ввинчивающего каждый винтик государственной машины Собственноручно, и 2) снимает с Самодержца действительно трудную задачу найти “не имеющего чина Иванова”, который должен быть умен и честен, чтобы построить на веру мост» [Рцы (Романов И.Ф.) Собр. соч.: В 2 т. Т. 1: Нагота рая: Историко-философское эссе. Парадоксы и афоризмы. Религиозная публицистика. Политические и экономические статьи. Путевые очерки. СПб., 2016. С. 249].
Представители либеральной мысли всячески подчеркивали невозможность какой-либо значимой реформы без политических преобразований. 18 сентября 1902 г. П.Б. Струве в редактируемом им журнале «Освобождение» поместил свою статью «Либерализм и так называемое “революционное” направление», где, рассуждая о тактических приемах своих единомышленников, коснулся вопроса о сущности правовой системы как таковой: «Право как явление жизни общественного организма требует по своей идее свободы преобразования, в основе которой не может не лежать свободное изъявление мысли и воли». Право, по мнению Струве, в самом себе должно заключать возможности и пути своего изменения. В противном случае оно не сможет во всякий момент времени соответствовать идее права, т. е. современному правосознанию населения. А сложившаяся к началу XX в. правовая система России не предполагала законных путей для своего развития. Это ставило под угрозу возможность движения вперед самого общества и государства. Как писал П.Б. Струве в предисловии к изданной им записке С.Ю. Витте, «не баррикады, не бомбы, не крестьянские бунты угрожают современному русскому правительству и существующему политическому строю, – главный враг правительства оно само, его собственная задача, та бессмысленная задача сохранения существующей государственной формы, которым оно, правительство, подменило всякую творческую работу и ради которой оно должно пресекать эту последнюю. Эта охранительная по форме, разрушительная по существу деятельность самого правительства создала и поддерживает ту душную предгрозовую атмосферу, в которой живет современная Россия, она растит и готовит русскую революцию» (Струве П.Б. Предисловие ко второму изданию // Витте С.Ю. Самодержавие и земство. Stuttgart, 1903. C. XLIX).
Иными словами, по мнению конституционалистов, именно форма определяет содержание, а механизмы правообразования очень заметно влияют на характер утверждаемых законодательных норм. Гибкая правовая система способна реагировать на вызовы времени, и она всякий раз будет адекватна сложившимся обстоятельствам, т. к. находится в состоянии постоянного становления. Жесткая, застывшая правовая система в какой-то момент обязательно перестанет соответствовать существующим условиям и будет тратить значительную часть своей энергии на сохранение самой себя. Соответственно, именно гибкая правовая система дает возможность постоянного реформирования в соответствии с требованиями момента; жесткая же правовая система при определенных условиях становится врагом любых реформ и преобразований.
Конституционалисты предлагали установить такую систему правообразования, которая бы постоянно обеспечивала соответствие действующих правовых норм правосознанию. Как утверждал Ф.Ф. Кокошкин в «Лекциях по общему государственному праву»: «Прежде всего необходимо гарантировать, чтобы право, созданное государством (закон), находилось в соответствии с первоисточником всякого права, народным правосознанием. Этой цели служит участие народа (совокупности активных граждан) или народного представительства в законодательстве» (Кокошкин Ф.Ф. Лекции по общему государственному праву. М., 1912. С. 262). Именно поэтому с точки зрения сторонников коренных преобразований российской политической системы только конституционное государство могло на современном этапе адекватно отвечать на вызовы времени: только оно предполагало механизм воплощения общественного мнения в правовые нормы.
Следовательно, все ключевые проблемы современности могли быть разрешены лишь при условии учреждения конституционной формы правления. «Самодержавие является главным препятствием аграрного прогресса в России, и аграрный вопрос не разрешим вне общего политического освобождения России. Поэтому в данный момент борьба за освобождение есть самый верный и единственный путь к разрешению аграрного вопроса», – утверждал С.Н. Булгаков в июле 1903 г. на съезде в Шаффгаузене, предварявшим образование «Союза Освобождение». По мнению докладчика, представители действующей власти ощущали постоянный страх за свое будущее и, соответственно, панически боялись каких-либо изменений, в том числе и преобразования правового строя деревни. Без решения этого вопроса говорить об аграрной реформе бессмысленно. Аграрная реформа не могла иметь место без преобразования органов местного управления, непосредственно отвечавших за состояние деревни. Но и на это бюрократическое самодержавие не пошло. Так что прогресс сельского хозяйства при сохранении самодержавия был немыслим. Напрашивался вывод: аграрная реформа естественно вытекала из правовой реформы всей системы общественно-политических отношений в России.
По сути дела, о том же самом писал и Д.И. Шаховской в статье «Политика либеральной партии», опубликованной в «Освобождении» в марте 1904 г.: «Самодержавной власти для того, чтобы вступить на путь действительных реформ не остается другого исхода, как отвергнуть самое себя. Полагать, что эти реформы, без которых нет спасения русскому народу, могут быть выполнены на почве самодержавия и в союзе с ним, значит обрекать их не только на частичную, но и на полную и безусловную неудачу» (Шаховской Д.И. Политика либеральной партии // Либеральное движение в России. М., 2001. С. 69–70). «Всякие уступки и колебания гибельны для существующего режима: он держится и может еще некоторое время держаться только насилием, внушающим страх», – писал Петр Долгоруков в октябре 1904 г. (Долгоруков ПД. Исторический урок // Освобождение. 1904. № 57. 15 октября. С. 118).
торские ревизии дают полную возможность теперь же определить общий план переустройства. Говорят, что это трудно и сложно, но это еще не причина, чтобы отказаться от разрешения задачи. Главные недостатки теперешнего порядка суть следующие: а) теперешние органы не удовлетворяют возложенным на них обязанностям, б) компетенция некоторых властей неопределенна и дает повод к пререканиям, в) уездные власти часто недовольно полномочны для успешной деятельности, г) влияние правительства недостаточно в отношении иных властей, личный состав служащих неудовлетворителен. Все эти недостатки состоят во взаимной связи. Нельзя выхватить один и оставить другие в неприкосновенности. Министр внутренних дел утверждает, что в уездном управлении – хаос, но предлагаемая им мера – создание еще одной власти без сообразования с остальными, – не уменьшит, а увеличит этот хаос. Крестьянское управление предлагаемыми мерами не улучшится, потому что земские начальники будут лишь отменять распоряжения крестьянских властей, но не обеспечат на будущее время улучшения свойства этих распоряжений. Полиция остается в том же и, быть может, несколько пониженном виде, мировые судьи передают часть своих дел административным чиновникам, но все это не достигает целей исправления местного управления в вышеуказанных его недостатках» (Там же. Ч. 3. Л. 113–114). См. также: Материалы к закону от 12 июля 1889 г. о земских начальниках. Записка М.С. Каханова о земских начальниках. 08.04.1887 // ОР РГБ. Ф. 290. К. 63. Д. 1. Л. 2, 4.
Князь В.П. Мещерский назвал отзыв М.С. Каханова «смешным»: «Прямо нападая на сущность проекта с либеральной точки зрения петербургского бюрократа, полагает, что вопрос этот не может быть рассмотрен отдельно от совокупного рассмотрения всех Положений, до внутреннего управления касающихся» (Мещерский В.П. Письма к императору Александру III, 1881–1894. С. 464).
Судя по всему, не только великий князь Сергей Александрович способствовал назначению министром внутренних дел Д.С. Сипягина. Как вспоминал И.И. Колышко, «трио из [С.Д.] Шереметева, Воронцова[-Дашкова] и Витте, возглавленное императрицей-матерью, выдвинуло на пост министра внутренних дел самого известного из великосветских охотников и бонвиванов, дворянина старой марки, гастронома и милягу, егермейстера Дмитрия Сипягина (среди его друзей слывшего под кличкой “Митя Сипягин”)» (Колышко И.И. Великий распад. Воспоминания. С. 42).
Bepul matn qismi tugad.