Kitobni o'qish: «Карамора и другие сказки чёрного таракана»
Сказки чёрного таракана
Вместо предисловия
Нужно сказать, что это был очень большой и очень старый таракан. Когда я его увидел в первый раз на стене, около водопроводной раковины, то усомнился даже, – таракан ли это, – до того он был велик; – но потом, когда я увидел его уже на дне раковины, в компании с другими тараканами, когда увидел, как все они, собравшись в кучу, шептались о чём-то, тихонько поводя усами, сомнение исчезло, я убедился, что это был, точно, таракан.
Он был, по-видимому, предводителем, старшиною тараканов; редко я его видел одиноким, всегда его окружало несколько штук соотчичей, и всегда они о чем-то шептались, точно вели совещания.
Когда я случайно, с лампою в руках, появлялся в маленькой комнатке, служившей умывальной, – все тараканы поспешно убегали из раковины и прятались по щелям, все, кроме большого, старого таракана, который со дна медленно взбирался на край раковины и, поводя своими большими усами, мужественно ждал.
Он ждал, может быть, что я, движением пальца, сброшу его на пол, растопчу ногою, – полагаю, что моё появление не могло сулить ему ничего хорошего; – и тем не менее он не уходил, а ждал.
Дело кончалось тем, что уходил обыкновенно я. Ах, не смейтесь, пожалуйста! Я человек и, конечно, смышлёнее и сильнее какого-нибудь таракана. Мне ничего не стоило ошпарить его кипятком, как делают кухарки, и таким образом предать беднягу мучительной смерти, наконец, убить его одним щелчком, всё это делалось так просто, но я не решался ни на то, ни на другое. Меня останавливало уважение к мужеству таракана. Он не боялся меня, и это заставляло меня задумываться над свойствами непрошенного гостя водопроводной раковины.
«Очевидно, он храбрее и сильнее всех остальных тараканов, – думал я, – Но неужели он и умнее их?» Храбрость и сила – признаки физического превосходства, но не умственного (так, по крайней мере, очень часто наблюдается у нас, у людей).
Неужели он глупее остальных своих товарищей, убегавших при моем появлении? Однако, он как будто знал, что я не покушусь на его жизнь, и оставался на месте. Значит, он умнее их. Эти вопросы так сильно занимали меня, что я, наконец, решился, по мере возможности, ближе изучить моего таракана.
Сперва нужно было сделать так, чтобы тараканы не разбегались при моём появлении с лампой. Прежде всего, чего они боялись? Конечно, света! Значит, нужно было приучить их к свету. Для этого я прикрепил на стену никогда не освещавшейся умывальной небольшую лампочку, которая давала очень слабый свет, но, все-таки, такой, при котором видны были тараканы. Лампочка должна была гореть с утра до ночи.
В первый вечер тараканы ушли и не появлялись. Даже мой Смельчак (так я прозвал большого таракана) хотя по-прежнему остался в раковине, но затем ушел, с удивлением, как мне казалось, пошевеливая усами. Очевидно, он был недоволен и смущен непривычным освещением.
Во второй вечер (при моем появлении) Смельчак остался, хотя не двигался с места, а только быстро и сердито поводил усами; в третий – все тараканы находились в раковине и разбежались только, когда я вошел.
Теперь нужно было приучить их к моему присутствию в этой комнате.
Ради изучения этих занимательных тварей, я решился пожертвовать удобством моего кабинета и велел перенести любимое кресло в умывальную. Слуга, которому я отдал это приказание, не мог скрыть своего удивления и заставил меня по крайней мере раза три повторить его.
Кресло было поставлено в недалеком расстоянии от раковины, я сел в него и приготовился наблюдать. Не скрою, что вначале мне было порядочно скучно, так как наблюдать, кроме Смельчака, было некого; остальные тараканы разбежались и не показывались, да и сам Смельчак стоял неподвижно и только быстро, быстро, и с очень недовольным видом, шевелил усами.
Так прошли вечер и часть ночи.
Во второй вечер к Смельчаку подошел один таракан, стал очень близко, пошептался и сходил ещё за одним, затем все трое разгуливали по раковине, шепчась и потрагивая друг друга усами. Остальные выглядывали, по всей вероятности, из щелей, и, не решаясь показаться, завидовали положению товарищей.
На третий вечер любопытство, жажда и пример товарищей побудили и остальных спуститься в раковину. С каким наслаждением после обильного, жирного обеда, приготовленного для них неряшеством моей кухарки, они пили чистую воду, скопившуюся на дне раковины от капель, сочившихся из крана!
Короче сказать, через пять вечеров я совершенно освоился с тараканами, и, что еще важнее, тараканы освоились со мною.
Правда, они не ползали по моему платью, по рукам и лицу, а ходили по раковине или сидели, собравшись в кучу, но они меня уже не боялись, свободно предаваясь своему таинственному шёпоту. И вот, наконец, я узнал, что это был за шёпот! Представьте, Смельчак рассказывал им сказки, те сказки, которые я хочу здесь предложить!
Не удивляйтесь и не спрашивайте меня, как я постиг речь тараканов, – покуда это моя тайна. Впоследствии, может быть, я вам её открою; может быть, эта тайна сама обнаружится перед вами, – не знаю.
А теперь послушаем, о чем нашептывал своим товарищам старый, черный таракан.
I. Волшебный платок
… «Я жил тогда в очень небольшой семье и, конечно, не пользовался такими изысканными кушаньями, какими угощает нас здешняя кухарка.
Вместо спаржи и цветной капусты, – которую, кстати сказать, я очень люблю, если она приправлена хорошим, сливочным маслом с сухарями, – приходилось питаться сухими корочками хлеба. да и то в очень ограниченном количестве. Бабушка, – её все звали бабушкой, должно быть, потому, что она была старая-престарая, сморщенная и даже страшная. – хотя добрая-предобрая, – итак, бабушка была очень опрятная, бережливая хозяйка. Ничего-то у неё не заваляется, не пропадет, – корки хлеба не сыщешь. Бродишь, бродишь по столу, по полу, все углы обшаришь, просто одурь возьмёт! Подумывал я даже переселиться из этой квартиры в другую, и непременно переселился бы, потому что в ней, мало того, что было голодно, но по зимам и холодно, – да очень уж мне не хотелось расставаться с одной из внучек домовитой бабушки. Всех внучек у ней было три, – всех их называли по именам, да имена-то их я перезабыл и помню только, как сам назвал. Старшую, лет 14, я назвал Модницей потому, что она ужасно любила наряжаться. Как увидит на ком что-нибудь модное из одежды, придет к бабушке и начнет приставать: – «Купи, бабушка, то, купи другое! Мне хочется это и это иметь!»
– Что ты, голубушка, откуда мне денег взять! – ответит бабушка. И точно, откуда было взять денег старухе? Раз в месяц ходила бабушка куда-то далеко-далеко: на целый день, бывало, уйдет и принесёт какие-то бумажки, заберётся в свой уголок, начнёт считать, да так горестно головою качает. Видно, мало! Я в бумажках толку не понимаю, и до сих пор удивляюсь. как это у людей на бумажки можно доставать и хлеб, и говядину!
А бабушка, хоть понемногу, а доставала, и того, и другого. Вот только на наряды уж не оставалось ничего, и наша Модница сердилась и скучала.
Сколько раз я слышал, как она, остановившись перед зеркалом, с грустной усмешкой, осматривала своё скромное, ситцевое платьице и говорила, про себя:
– Боже мой, какая я несчастная! Ах, за что я такая несчастная!?
Так как всё несчастье девочки состояло в том, насколько я мог понять, что вместо шёлковых или шерстяных платьев ей приходилось носить ситцевые, то я не мог ей сочувствовать и, сидя у себя за печкой, даже удивлялся людской, глупости! Подумайте сами! Люди здоровы, сыты, могут делать, что хотят, считают себя выше и разумнее нас, тараканов, и вдруг плачут оттого, что не могут надеть лучшее платье! Ну не смешно ли, право!
Вторую внучку, которой было 13 лет, я прозвал Кокеткой. Это была очень недурненькая девочка с белыми, как лён, волосами и серыми, веселыми глазками. Она была не особенно умна, но подвижна, обладала добрым, отзывчивым сердцем, и я, пожалуй, полюбил бы эту девочку, если бы у неё не было большого недостатка, – кокетства. Она была только что недурна, – например, её маленький, вздернутый носик не мог служить украшением её лица; а между тем, она считала себя красавицей, да еще какой, чуть ли не первой в мире! Она мирилась и с ситцевым платьем, и с простыми башмаками на ремешке. а не на пуговицах, но зато тормошила бедную бабушку, прося купить ей то цветочек, то ленточку, то еще какое-нибудь украшение к её костюму. Она ходила вся обвешанная разными цветными ленточками и могла по получасу стоять перед зеркалом, любуясь своими тряпками, улыбаясь самой себе, поворачивая голову то направо, то налево. Сажей она чернила себе брови и ресницы и, случалось, за неимением настоящих ленточек, делала их себе из цветной бумаги.
И эту девочку, несмотря на то, что она была добра, я не любил и опять-таки удивлялся, как это люди могут только и думать что о самих себе, о том, как бы разными тряпками и бумажками облепить себя и ходить, воображая, что ты всем нравишься, что все не сводят с тебя глаз?
Теперь осталась моя любимица, – третья внучка, и, право, стоит только мне ее вспомнить, так сейчас же хочется про неё говорить, говорить без конца. Что это была за девочка! Я прозвал ее: Простенькая, и, полагаю, лучшего имени не придумаешь. Она была совсем, совсем простая и, право, столько же думала о себе, как о летошнем снеге. Никогда я не слышала чтобы она сказала – «я этого хочу, мне это не нравится», – никогда она не говорила о себе! Никогда она не обращала внимания на то, как она одета, что бабушка дала ей кушать. А между тем, в то время, как у Модницы её новое, шерстяное платье, которое она выпросила-таки у бабушки, оказалось разорванным, а она так и ходила с прорехою, – ситцевое, тёмное платьице Простенькой было всегда чисто, без пятнышка, и там, где оно прорвалось от ветхости, так искусно заштопано девочкой, что нужно было долго искать, чтобы найти это место.
Простенькая, обыкновенно, занималась хозяйством: она стряпала, стирала, гладила на бабушку и на обеих сестер. Бабушка была уж очень стара, часто хворала и лежала в своем уголке за печкой, а Модница и Кокетка целые дни проводили у окна, глазея на прохожих и мечтая о том, как обе будут блистать в свете: одна нарядами, другая – красотой.
– Я буду актрисой! – говорила Модница, – актрисы одеваются лучше всех!
– А я выйду замуж за богатого! – говорила Кокетка, – и сейчас велю с себя снять сто дюжин фотокарточек.
Я слушал их речи и только поводил усами. Подумайте сами! Ведь актрисы, настоящие актрисы, – не только одеваются нарядно, но и трудятся; каков там ни будь талант, а нужно учить роли, нужно репетировать, – глядишь, день и ушёл, а вечером представление, тут еще больше нужно трудиться, еще больше уставать.
Простенькая ничего не говорила, никуда не метила, всё на кухне да на кухне, а когда суп сварится, она накроет на стол, да позовёт бабушку и сестер: идите, мол, обедать!
Вот, однажды, бабушка ходила куда-то там за деньгами и вернулась с обновкой – голубым платком. Платок был простой, ситцевый и куплен был за недорогую цепу у татарина; но так как всякая обновка обязательно отдавалась первой Моднице, то бабушка, хоть и на старости лет, а схитрила… и, отдавая платок, сказала, что купила его в магазине и заплатила за него не дёшево.
Модница едва взяла его в руку, сейчас же узнала, что он ситцевый и с презрением швырнула на пол.
Кокетка была добрая. Она подняла платок и сказала:
– Зачем ты обижаешь бабушку? Если платок тебе; не нравится, я возьму его себе!
– Возьми, пожалуйста! Все равно. я носить не буду! – сказала Модница.
Кокетка подошла к зеркалу и примерила на голове платок. И едва лишь она надела платок, верите ли, нет ли, она мне показалась такой красавицей, что ни в сказке сказать, ни пером описать.
Открыть ли вам секрет? Платок-то был волшебный, вот оно что! А волшебство его заключалось в том, что тому, кто имел его при себе, он давал красоту, успех во всём и счастье.
И покуда Кокетка носила его, она не сделалась, правда, умнее, потому что ума у неё не было, – но стала до того красивой, что люди и взаправду начали заглядываться на неё.
И Кокетка уже не отходила от окна…
Но скоро платок загрязнился. Вместо того, чтобы выстирать его и надеть снова, Кокетка (бросила его за кровать, – это была её обычная повадка обращаться с вещами, которые ей больше не нравились).
Убирая комнату, Простенькая нашла грязный платок, выстирала его вместе с другими вещами, и чистенький, выглаженный подала Кокетке.
– Ах, как он полинял! – воскликнула та, взглянув на платок. – Фу, какой он скверный! Он мне не нравится, возьми его себе!
И едва лишь Простенькая надела платок себе на шею, как вдруг преобразилась: сделалась красавицей. Да какой! Еще краше, чем была в нём Кокетка!
Но никто, кроме меня, этого не замечал. Люди, живущие вместе, никогда не замечают перемен, происходящих друг у друга; им всё кажется, – сколько бы лет ни прошло, – что они всё те же. Ни Модница, ни Кокетка, ни даже бабушка не замечали, как похорошела Простенькая: им всё казалось, что она дурнушка, и что её назначение быть постоянно на кухне да служить сёстрам.
Так прошло несколько лет. Бабушка, старилась, хирела, не могла уже выходить из дому, а всё лежала в своем углу, да охала. У неё, как у всякого больного, и при том старого человека, были свои причуды и прихоти: она ворчала на внучек, сердилась; всё ей не нравилось, всё было не по ней. Старшие не обращали внимания на её воркотню, часто даже делали наперекор старухе и, несмотря на это, странное дело, она меньше ворчала на них; но Простенькой, которая всегда участливо относилась к бабушке, берегла её, холила, кормила из своих рук, – доставалось за всех троих. Бабушка почему-то страшно сердилась на нее, ворчала, с утра до ночи. Внучка спокойно и мужественно переносила свою участь. Ей помогал волшебный платок, который она, – вовсе не зная, что он волшебный, – постоянно носила на шее. Просто, ей было нечего надеть, до того она обносилась: всё, что было ещё лучшего из одежды в доме, носили обе старшие сестры.
Но вот бабушка умерла, и сёстрам пришлось еще хуже. Покуда была жива бабушка, Простенькая ходила вместо неё куда-то и приносила деньги. Теперь и этого не стало.
В день похорон бабушки, обе старшие сестры плакали: они жалели, конечно, всего больше себя, думая о том, как им придется жить.
Простенькая тоже плакала; ей одной было искренно жаль бабушку, потому что она чувствовала, что хотя та ее и бранила, но в душе всё-таки, любила свою внучку и желала ей добра. О себе Простенькая не думала: она знала, что не пропадёт и без бабушки.
Я забыл вам сказать, что в доме, где жила старуха с внучками, поселился старичок-художник, и так как он имел обыкновение заниматься у окна. выходившего на двор, то Простенькая, проходя мимо, останавливалась иногда, чтобы посмотреть на его работу. Художник, видя, что девушке нравятся его картины, однажды позвал ее к себе и показал, как он работает.
Простенькой понравилось его искусство, и художник, видя это, стал ее учить.
И опять же я должен сказать, что и тут дело не обошлось без волшебного платка потому что чем же, как не волшебством, можно объяснить то обстоятельство, что через какой-нибудь месяц Простенькая научилась рисовать по фарфору.
Да как рисовать! Уж на что мы, тараканы, любим бродить по блюдечкам, чашкам, тарелкам, в особенности, если на них что-нибудь осталось, что может прийтись нам по вкусу, а я ни разу не решался прогуляться по свежему рисунку Простенькой, – до того это было хорошо сделано! Такое небо, такие цветы, какие рисовала девушка, можно было найти только в воде, а вода у неё выходила такая, что так и хотелось сесть в лодочку и покататься.
А старшие сёстры подтрунивали над Простенькой.
– Ну, что ты заработаешь своими рисунками? Какой-нибудь грош! – говорила Модница; – Уж если так тебе хочется пачкаться в красках, – рисовала бы лучше портреты!
– Конечно! – восклицала Кокетка, – нарисовала бы меня… да не один, а много, много раз: наверное, нашлись бы покупатели.
– Я рисую для себя, а не на продажу! – скромно отвечала Простенькая, брала кисть и усердно, подолгу работала над каким-нибудь цветком.
Зато и выходил он у неё, как живой.
И вот, когда бабушка умерла, настало время, когда сёстрам нужно было позаботиться о себе. Тут-то и оказалось, что обе старшие ничего не знали, ничего не умели. Привыкнув жить на чужой счет, они даже не чувствовали желания чем-нибудь заняться, им было неприятно думать о каком бы то ни было труде.
По-прежнему обе сидели у окна, смотрели на улицу и от безделья ссорились между собою. Однако, когда наступало время обеда, то обе, голодные, шли на кухню и спрашивали Простенькую, которая по-прежнему хлопотала около плиты:
– Скоро ли обед? Чем ты нас сегодня накормишь?
Им и в голову не приходило спросить, откуда, Простенькая брала деньги на провизию, – до того они привыкли жить на всём готовом.
Откуда же, в самом деле, явились деньги у Простенькой?
Когда она издержала последний двугривенный оставшийся после бабушки, она отправилась за советом к старичку-художнику.
Старичок подумал, подумал и сказал:
– Юношей я был в таком же положении, как вы. Я остался сиротой и без гроша. Тогда я попробовал отнести свои рисунки в магазин картин; рисунки мои понравились, их купили у меня и заказали сделать ещё. Так я и начал жить. Сделаем ещё раз пробу. Дайте мне ваши работы, я их отнесу в один магазин, там не возьмут, – попробую отнести в другой. Почем знать, – может быть, и удастся. А самое лучшее, – пойдёмте вместе.
Так они и сделали. Когда я смотрел из своей щёлки, как одевается Простенькая, собираясь идти в магазин, я боялся, что она не наденет голубого платка. Тогда бы всё пропало! Я был уверен, что девушку постигнет неудача.
Но она надела именно этот платок и вернулась радостная, сияющая. Платок показать свою волшебную силу: – работы Простенькой понравились хозяину магазина, и он тут же купил их.
Так вот откуда появлялись деньги у Простенькой! Работая по хозяйству, она уделяла несколько часов в сутки на свои занятия живописью и на скудный заработок кормила и содержала обеих сестёр.
Конечно, такая скромная, даже бедная жизнь была не по нутру сёстрам. Модница изо всех сил старалась поступить на сцену и добилась-таки своего, – поступила. Она тотчас же переехала от сестёр на свою квартиру. Но должно быть то, чего она так добивалась, не удовлетворяло ее, должно быть, платили ей мало, и жить ей было тяжело, потому что в дни, когда она заходила к сёстрам, я видел её грустной, с заплаканными глазами. Она похудела, исчез румянец с её щек, исчезла её самонадеянная весёлость. Я догадывался, что жизнь, которую она вела, была губительна для её здоровья. Ночи без сна, тяжёлый воздух за кулисами и на сцене, холод, сквозной ветер, – всё это могло испортить какое угодно здоровье. Если бы еще у неё был талант, то успехи на сцене, одобрение публики могли бы её вознаградить за те жертвы, которые она приносила искусству; но таланта у неё не было, и она, недовольная, озлобленная, затерялась в толпе.
Кокетка тоже была недовольна своею жизнью, Замуж она не вышла, а страсть к кокетству довела её до того, что люди стали показывать на нее пальцами и смеяться. То, что простительно было девочке, во взрослой девушке вызывало насмешки и глумления, и люди, глядя на цветные бумажки и пёстрые ленточки, украшавшие платья Кокетки, называли ее сумасшедшей.
– Смотрите, смотрите, сумасшедшая идёт! – кричали мальчишки, завидя издали Кокетку, показывали ей язык, а некоторые, посмелее, даже дёргали её за платье.
Случалось, что в это время выходила Простенькая. Тогда она брала сестру за руку и уводила домой.
Сердце её надрывалось и болело за сестру, но она садилась за работу и в труде забывала все огорчения. Труд – любимый, осмысленный труд превозмогает всё!
Теперь она зарабатывала столько, что была обеспечена во всём.
Так как занятия по хозяйству мешали живописи и отнимали много времени, она наняла женщину-стряпуху, а сама отдалась исключительно своей работе.
Каждая вещь, выходившая из-под её рук, была так художественна, что ее уговорили послать несколько работ на выставку. Ей присудили одну из первых наград. Но высшей наградой для неё были слова старичка-художника, сказавшего, что положения переменились, и что теперь ему не мешало бы поучиться у своей бывшей ученицы.
Вместе с актёрами Модница уехала в провинцию. Больше двух лет Простенькая не получала от неё писем, не имела: о ней никаких известий, как вдруг однажды, в зимний вечер кто-то сильно позвонил у дверей квартиры.
Простенькая побежала отворить и… столкнулась с сестрою. Худая, бледная, – она едва держалась на ногах.
Простенькая бросилась ухаживать за нею. Радостно сжимая в объятиях, она усадила ее в кресло, освободила ее от шубки, платков, велела приготовить чай.
– Ну, скажи, как, когда ты приехала? Где была? Отчего ты не писала, не отвечала на мои письма? Как здоровье твоё? – спрашивала Простенькая.
Вместо ответа, сестра обвела комнату своими большими, черными глазами, закашлялась, поднесла ко рту платок, и на нем показалось пятно крови.
– Боже мой! Что это? Ты больна?
Излишний был этот вопрос. Стоило взглянуть на эту страшно исхудавшую женщину, на её костлявые руки и плечи, чтоб понять, что Модница пришла к сестре умереть.
И тогда настали тяжёлые, скорбные дни! Как, бывало, бабушку, – Модница мучила сестру прихотями, вспышками беспричинного гнева, упрёками, жалобами на судьбу, и, оскорбив её, горячей рукой брала её руку и говорила:
– Я обидела тебя? Прости! Не буду больше! Мне, так тяжело.
Да, ей было тяжело! Вся её неудавшаяся, испорченная жизнь проходила перед ней в мучительных воспоминаниях. В горячечном бреду она переживала своё прошлое, она разговаривала с людьми, которых не было вокруг неё, она отгоняла от себя призраки своего больного воображения, хрипло, задыхаясь от кашля, кричала: – «Прочь, прочь, не подходите ко мне!» Она смешивала сестёр с лицами представлений, в которых она играла, называла их именами, она металась, не зная покоя ни ночью, ни днем.
– Посмотри, как идет мне это платье! В нём я – настоящая королева, не правда ли? – говорила она и вдруг заливалась горькими слезами, вызванными какими-нибудь неясно мелькнувшими воспоминаниями из дней детства.
Как она хотела покоя, как молила о нём, и не было ей покоя ни, ночью, ни днем, – злая болезнь мучила, терзала её неустанно; и, казалось, конца не будет этим мучениям!
И вот однажды, в глухую зимнюю полночь, она ясным, твёрдым голосом позвала сестру.
Та явилась тотчас.
С того вечера, как приехала Модница, Простенькая не знала настоящего сна. Она даже не раздевалась и спала сидя, чутко, сквозь дрему, прислушиваясь, не зовёт ли сестра.
– У меня какой-то странный, непонятный страх! – сказала старшая сестра, – дай мне руку!
Простенькая взяла ее за руку.
– Мне холодно… плечам… накрой меня чем-нибудь.
Простенькая схватила первое, что ей попалось под руку, и накрыла сестру. Это был голубой платок.
Неземное, спокойствие разлилось по лицу старшей сестры. Черты лица, искажённые до той минуты страданиями, разгладились и приняли выражение строгой вдумчивости, и всё тело, измученное, истерзанное болью, вытянулось и застыло в отрадном покое. И в комнате вдруг всё стало тихо и спокойно.
На коленях, приникнув головою к краю постели, неслышно, тихо плакала младшая сестра…
Знаете ли, друзья моя, иногда я забегало в квартиру Простенькой, чтобы посмотреть на её теперешнее житьё-бытьё. Как у неё чисто, опрятно, каким миром веет от стен этой скромной квартирки, как хорошо чувствуешь себя в ней!
В ней нет излишней, надутой роскоши, нет ничего такого, что бросалось бы в глаза, – это квартира трудящейся женщины. В уютной спальне Простенькой есть небольшой, черного дерева шкафчик, а в нём спрятаны вещи, с которыми соединены семейные воспоминания. В каждом доме вы найдёте такие вещи, – это или крестик, или клочок бумажки с белыми, как лён, волосами сына или дочери, куколка с разбитой головой, полинялый, оловянный солдатик, иногда пожелтелый листок почтовой бумаги, исписанный кругом, на котором уже выцвели чернила; иногда пучок засохших цветов.
В шкафчике из чёрного дерева хранятся две вещи: недовязанный чулок, – работа бабушки, и совсем ветхий, превратившийся в тряпку, когда-то голубой платок, – эти два воспоминания последних минут жизни двух любимых существ.
Чаще всего я застаю хозяйку за работой, – но уже не на кухне, как было прежде, а в просторной, светлой комнате, стены которой увешаны картинами и образчиками работ Простенькой…
Иногда в эту комнату заходить странного вида исхудавшая женщина с сумасшедшим блеском в глазах. Платье её пестрит нашитыми на нём разноцветными лоскутками, пальцы унизаны медными кольцами, с цветными стеклами вместо камней, на голове её с распущенными волосами, красуется измятый венок из бумажных цветов…
Простенькая усаживает в кресло свою бедную сестру, старается развлечь её разговорами, предупреждает малейшее её желание, малейшую прихоть. Когда уж ей очень жаль станет сестры, и невольные слёзы набегут на её глаза, она поворачивает в сторону своё милое лицо, быстро, украдкой, вытирает слезы, пробует рассмеяться и хоть чем-нибудь рассмешить сестру…