Kitobni o'qish: «Экзистенциализм – это гуманизм»
Серия «Эксклюзивная классика»
Jean-Paul Sartre
L’EXISTENTIALISME EST UN HUMANISME
QU’EST-CE QUE LA LITTERATURE?
Перевод с французского
Н. Полторацкой («Что такое литература?»),
Т. Чугуновой («Экзистенциализм – это гуманизм»)
Печатается с разрешения издательства Editions Gallimard.

© Editions Gallimard, Paris, 1996, 1948 et 2008
© Перевод. Н. Полторацкая, 2020
© Перевод. Т. Чугунова, 2024
© Издание на русском языке
AST Publishers, 2025
Экзистенциализм – это гуманизм
Лекция, прочитанная в Париже
29 октября 1945 г.
Мне бы хотелось защитить в своем выступлении экзистенциализм от ряда обращенных к нему упреков.
Прежде всего экзистенциализм упрекают в том, что он предлагает людям пребывать в квиетизме1 отчаяния, то есть: раз ничто в этом мире не поддается разрешению, будто бы надо считать, что никакое действие невозможно; а также в том, что в конечном счете он ведет к созерцательной философии, а поскольку созерцание является роскошью, то оно возвращает нас в лоно буржуазной философии. К этому в основном сводятся упреки коммунистов.
С другой стороны, нас упрекают в том, что мы подчеркиваем мерзость человеческого существа, указываем повсюду на отвратительное, темное, порочное, и оставляем без внимания некоторое количество внушающих радость красот, светлую сторону человеческой натуры, например, если верить госпоже Мерсье, критика католического толка, мы забываем об улыбке ребенка. И те и другие упрекают нас в том, что мы оставляем за бортом человеческую солидарность, рассматриваем человека в его обособленности от других, по большей части по той причине, что отправной точкой для нас, как считают коммунисты, является чистая субъективность, то бишь картезианское я мыслю2, то мгновение, когда человек настигает самого себя как человека в своем одиночестве, что может сделать нас неспособными вернуться к солидарности с людьми, находящимися вне «меня» и которых я не могу настичь через cogito.
А со стороны христиан в нас летят упреки в отрицании реальности и важности человеческих свершений, мол, убирая божьи заповеди и вечные ценности, мы не оставляем ничего, кроме произвольности поступков, и каждый может делать что хочет, и никто не способен со своей точки зрения судить воззрения и поступки других.
На эти-то различного рода упреки я и пытаюсь сегодня ответить, потому-то и назвал свой небольшой доклад: Экзистенциализм – это гуманизм. Многие удивятся тому, что речь здесь идет о гуманизме. Попытаемся разобраться, какой смысл мы вкладываем в это понятие. В любом случае с самого начала мы можем заявить, что понимаем под экзистенциализмом учение, которое делает человеческую жизнь возможной и которое утверждает: всякая истина и всякое действие предполагают определенную среду и человеческую субъективность. Главный упрек, который нам делается, как известно, состоит в том, что мы ставим акцент на дурной стороне человеческой жизни. Мне недавно рассказали об одной даме, которая, всякий раз нервически выругавшись, заявляет в качестве извинения: «Кажется, я превращаюсь в экзистенциалистку». В результате все некрасивое приравнивается к экзистенциализму; нас объявляют натуралистами, и если так оно и есть, можно лишь удивляться тому, что мы пугаем и возмущаем в гораздо большей степени, чем пугает и возмущает ныне натурализм как таковой. Тот, кого не коробит от такого романа Золя, как «Земля», испытывает отвращение, стоит ему взяться за экзистенциалистский роман; тот, кто привержен народной мудрости, – которая далеко не радостна, – считает нас явлением еще более печальным. Однако, что может быть более разочаровывающим, чем высказывания типа: «своя рубашка ближе к телу» или: «строгостью вернее ласки исправишь дурного человека»? Общие места, которые можно привести по этому поводу, известны, они всегда говорят об одном и том же: против власти не попрешь, не лезь на рожон, выше головы не прыгнешь, всякое действие, которое не вписывается в традицию, не более чем романтический порыв, всякая попытка, не опирающаяся на опыт, обречена на провал; а опыт между тем показывает: люди всегда скатываются вниз, и требуются крепкие опоры, чтобы удерживать их, не то наступит анархия. И тем не менее те же самые люди, которые твердят эти невеселые поговорки, всякий раз, как им показывают более-менее отталкивающий поступок, изрекают: «Как это свойственно человеку!»; те люди, которые упиваются этими грубыми побасенками, упрекают экзистенциализм в излишней мрачности, причем мрачности в такой степени, что я задаюсь вопросом, а не упрекают ли они его не за пессимизм, а скорее за оптимизм? А не лежит ли в основе испытываемого ими страха то, что учение, которое я намерен изложить вам, дает человеку возможность выбора? Дабы понять это, надлежит еще раз изучить интересующий нас вопрос в плане чисто философском. Что же такое экзистенциализм?
Большинство людей, которые используют это слово, оказались бы в затруднительном положении, попроси их дать определение, что это такое, поскольку сегодня, когда это слово стало модным, какого угодно музыканта или художника охотно объявляют экзистенциалистом. Один хроникер из «Кларте» подписывается Экзистенциалист; и по сути, это слово ныне стало означать нечто столь широкое и необъятное, что вовсе перестало что-либо означать. Кажется, что в отсутствие авангардного учения, подобного учению сюрреализма, люди, жадные до скандала и перемен, обращаются к этой философии, которая, впрочем, не способна им ничего дать в этом смысле; на самом деле, это наименее скандальное и наиболее строгое из учений; оно предназначено прежде всего для людей технического склада и философов. И при этом оно легко поддается определению. Однако кое-что усложняет понимание этого явления, поскольку имеется два рода экзистенциалистов: первые – христианского, католического толка, к которым я отношу Ясперса и Габриэля Марселя; вторые – атеистического толка, к которым следует отнести Хайдеггера, а также французских экзистенциалистов3, как и меня самого. Их объединяет полагание того, что существование предшествует сущности, или, если хотите, что надобно отталкиваться от субъективного. Что же следует понимать под этим? Когда мы имеем дело с каким-нибудь предметом, изготовленным человеком, например, с книгой или разрезным ножом, мы понимаем: этот предмет был изготовлен мастеровым на основе некоего понятия; он руководствовался понятием о разрезном ноже и в то же время предварительным представлением о технической стороне дела, составляющей часть этого понятия, что, по сути, является способом изготовления. Так, разрезной нож – это предмет, который изготавливается определенным образом и в то же время обладает определенным предназначением, и невозможно представить себе человека, который взялся бы изготавливать разрезной нож, не имея понятия, для чего он нужен. Следовательно, мы вправе сказать, что в отношении разрезного ножа сущность, – то есть совокупность способов и средств, позволяющих его изготовить и определить, – предшествует существованию; таким образом, наличие данного ножа или данной книги предопределено. Тут мы имеем дело с техническим взглядом на мир, в котором изготовление предметов предшествует их существованию.
Когда мы представляем себе Господа Бога, Зиждителя, он уподобляется нами преимущественно мастеровому высшего порядка; и каково бы ни было учение, которое мы рассматриваем, – идет ли речь об учении, подобном доктрине Декарта или доктрине Лейбница, мы всегда допускаем, что воля в той или иной степени следует за замыслом, или, по крайней мере, сопутствует ему, и что Господь, когда он творит, точно знает, что именно он творит. Так, понятие о человеке, присущее Господу, можно сравнить с понятием о разрезном ноже в голове мастерового, и Господь творит человека, следуя определенным техническим меркам и определенному понятию, точно так же как ремесленник изготовляет разрезной нож, следуя определенным техническим меркам и определенному понятию. Отсюда вытекает, что в каждом отдельном человеке претворяется некое понятие, отвечающее божественному замыслу. В ХVIII веке философами-атеистами было устранено понятие Господа, но не мысль о том, что сущность предшествует существованию. Эту идею мы находим повсюду: у Дидро, у Вольтера и даже у Канта. Человек – обладатель человеческой природы; эта человеческая природа, которая есть понятие «человека», присуща всем людям, что означает, что всякий человек является частным случаем общего понятия о человеке; у Канта из этой всеобщности вытекает, что дикарь, естественный человек, как и городской житель, подлежат одному определению и обладают одними базовыми качествами4. И тут тоже сущность человека предшествует тому историческому существованию, которое мы встречаем в природе.
Атеистический экзистенциализм, представителем которого я являюсь, более последователен. Он утверждает, что, если Бога нет, имеется, по крайней мере, одно существо, у которого существование предшествует сущности; существо, которое существует до того, как может быть определено каким-либо понятием, и что это существо – человек, или, как говорит, Хайдеггер, человеческая реальность. Что означает в данном случае заявление о том, что существование предшествует сущности? Это означает, что сперва человек существует, встречается сам с собой, появляется в мире, а уж после определяет себя. Человек в том виде, в каком его мыслит экзистенциализм, если не определим, то потому, что сперва он ничего собой не представляет. Он будет чем-то только потом и будет таким, каким сделает себя. Таким образом, нет никакой человеческой природы, потому как нет Бога, который бы ее замыслил. Человек не только таков, каким себя мыслит, но и таков, каким хочет быть, а поскольку он себя замысливает после того, как началось его существование, таким, как он желает быть после этого порыва к существованию, человек не что иное, как то, что он из себя делает. Таков первый принцип экзистенциализма. Это и есть то, что называется субъективностью, которую нам вменяют в вину под этим самым названием. Но что мы хотим сказать этим, кроме того, что человек наделен большим достоинством, чем камень или стол? Ибо мы хотим сказать: человек прежде существует, то есть человек – это прежде то, что устремляется к будущему, и то, что осознает свое стремление к будущему. Человек прежде всего проект, который переживается им субъективно, а не мох, не плесень, не цветная капуста; до этого проекта ничто не существует; нет ничего на том небе, которое доступно уму5, человек будет тем, чем наметил быть. Не тем, каким захочет. Ибо то, что мы подразумеваем обычно под хотением, это осознанное решение, которое для большинства из нас следует за тем, как человек сотворит что-то из себя. Я могу хотеть примкнуть к любой партии, написать книгу, жениться, но все это всего лишь проявление более первородного, более спонтанного выбора, чем тот, что именуется волей. Но если, и правда, существование предшествует сущности, человек ответственен за то, чем является. Стало быть, первой обязанностью экзистенциализма является вверить всего человека во власть того, чем он является, и возложить на него полную ответственность за свое бытие. И когда мы говорим, что человек ответственен за себя, это означает, что человек ответственен не только за свою индивидуальность, но и за всех людей. Есть два смысла у слова субъективность, и наши оппоненты играют на этом. Субъективность, с одной стороны, означает, что индивид сам себя выбирает, а с другой, – невозможность для человека преодолеть человеческую субъективность. Именно второй смысл является глубоким смыслом экзистенциализма. Когда мы говорим, что человек сам выбирает, чем ему быть, мы понимаем под этим, что каждый из нас выбирает себя, но этим же мы хотим сказать, что, выбирая себя, он выбирает всех людей. И впрямь нет ни одного нашего поступка, который бы, создавая из нас того человека, которым мы хотим быть, не создавал бы одновременно образ человека, каким, по нашему мнению, он должен быть. Выбирать, чем быть, означает утверждать в то же время ценность того, что мы выбираем, поскольку нам не дано выбирать зло; то, что мы выбираем, – непременно благо, и ничто не может быть благом для нас, не будучи таковым для всех. Если, с другой стороны, существование предшествует сущности, и мы хотим существовать, одновременно творя наш образ, этот образ значим для всех и для всей нашей эпохи в целом. А посему наша ответственность намного больше, чем мы могли бы предположить, поскольку она вовлекает в эту ответственность все человечество. Если я рабочий и делаю выбор примкнуть к христианскому профсоюзу, а не к коммунистам, если этим я хочу показать, что смирение – это решение, наиболее подходящее для человека, что царство человека не на земле, это касается не только меня, я желаю смириться ради всех, а следовательно, мой поступок затрагивает все человечество. Или, например, я хочу, – более приватный случай, – жениться и иметь детей: если даже эта женитьба зависит исключительно от моего положения, или моей страсти, или моего желания, этим я вовлекаю на путь моногамии не только себя, но все человечество. И потому я ответственен и за себя и за всех и создаю определенный образ человека, который выбираю; выбирая, каким быть мне, я выбираю, каким быть человеку вообще.
Это позволяет нам понять, что стоит за несколько высокопарными словами, такими, как тревога, оставленность6, отчаяние. Как вы убедитесь далее, тут нет ничего сложного. Что понимается под тревогой? Экзистенциализм охотно заявляет, что человек – сама тревога. Это означает следующее: человек, выбирающий определенную жизненную позицию и отдающий себе отчет в том, что он выбирает не только для себя, но еще является и законодателем, вместе с собой выбирающим, чем должно быть все человечество, не в силах избежать чувства полной и глубокой ответственности. Конечно, есть множество людей, которые бестревожны; но мы утверждаем, что они скрывают от себя свою тревогу, бегут от нее; без сомнений, многие люди считают, что выбирают жизненную позицию только для себя, когда совершают какие-либо действия, и когда им говорят: а если все будут так же поступать? – пожимают плечами и отвечают: «Да ведь все так не поступают». На самом деле надлежит всегда задаваться вопросом: что произошло бы, если бы все пошли по тому же пути? Этой тревожной мысли можно избежать, лишь призвав на помощь нечто вроде криводушия. Тот, кто лжет, прикрываясь тем, что все так не поступают, является человеком, находящимся не в ладах со своей совестью, ведь факт лжи означает, что лжи придается значение универсальной ценности. Даже будучи скрываемой, тревога дает о себе знать. Вот эту-то тревогу Кьеркегор именовал тревогой Авраама7. Вам известна эта история. Ангел приказал Аврааму принести в жертву своего сына: все так, если и впрямь ангел явился к нему со словами: «Ты – Авраам, тебе предстоит пожертвовать своим сыном». Однако каждый вправе задуматься: а ангел ли то был? а Авраам ли я? Где доказательства? Жила-была одна сумасшедшая, у которой были галлюцинации – якобы кто-то говорил с нею по телефону и отдавал приказания. На вопрос врача: «Но кто вам звонит?» она ответила: «Он говорит, что Бог». Что ей служило доказательством того, что с нею говорил Бог? Если ко мне явится ангел, что доказывает, что это ангел? И если я слышу голоса, что доказывает, что они идут с неба, а не из ада, или из подсознания, или не являются следствием патологически-больного состояния? А что доказывает, что они обращены ко мне? Где доказательство, что именно я проводник, назначенный навязать свою концепцию человека и свой выбор человечеству? Мне никогда не отыскать ни одного доказательства, не получить ни одного знамения, чтобы убедиться в этом. Если голос обратится ко мне, только мне решать, ангела ли это голос; если я сочту, что такой-то поступок благой, мне и решать, что этот поступок благой, а не злой. Мне не нужно быть Авраамом, чтобы ежесекундно совершать поступки, служащие примером другим. Все в мире устроено так, как если бы все человечество не спускало глаз со всякого человека, с того, что он делает, и сообразовывалось с тем, что он делает. И каждый должен сказать себе: имею ли я право действовать подобным образом, чтобы человечество сообразовывалось с моими поступками? А ежели он того не говорит, это означает, что он прячет от себя свою тревогу. Здесь речь не идет о той тревоге, которая вела бы к квиетизму, к бездействию, это обычная тревога, знакомая всем, кто нес груз ответственности. Когда, к примеру, военачальник берет на себя ответственность, отдавая приказ об атаке и посылая энное количество людей на смерть, он делает выбор, и, по сути, делает выбор в одиночку. Разумеется, бывает, приказы идут сверху, но они слишком расплывчаты и всегда нуждаются в применении к создавшимся условиям, а это уж его задача, и от его выбора зависит жизнь десятка, или полутора десятка, или двух десятков человек. Принимая решение, он не может не испытывать некоторой тревоги. Всем военачальникам известно это чувство. Но оно не мешает им действовать, напротив, является залогом их действия, ибо предполагает, что они рассматривают множество возможностей, и коль скоро они выбирают одну из них, то отдают себе отчет в том, что она ценна только тем, что выбрана. Мы увидим, как этот род тревоги, тот самый, который описывается экзистенциализмом, объясняется, помимо прочего, прямой ответственностью за других людей, которых касается. Эта тревога не завеса, отделяющая нас от действия, она – составляющая этого действия.
Когда речь заходит об оставленности, – это излюбленное выражение Хайдеггера, – мы хотим этим сказать только то, что Бога нет и что из этого следует сделать все возможные выводы. Экзистенциализм весьма сильно противостоит определенному типу светской морали, которая желала бы избавиться от Бога с наименьшим ущербом для себя. Когда к 1880 году французские профессора попытались учредить светскую мораль8, они сказали примерно следующее: Бог – бесполезная и дорогостоящая гипотеза, мы с нею расстаемся, однако для существования морали, цивилизованного общества необходимо, чтобы некоторые ценности воспринимались всерьез и рассматривались как существующие a priori; необходимо, чтобы а priori признавались представления о том, что человек должен быть честным, не лгать, не бить жену, производить потомство и т. д. и т. д. Мы дадим себе труд показать, – говорили они, – что эти ценности все же существуют, что они начертаны на небе, доступном разумению человека, хотя Бога нет. Иначе говоря, – и это, как мне кажется, тенденция всего того, что во Франции зовется радикализмом, – ничего не изменится, если Бога нет; мы останемся с теми же нормами честности, прогресса, гуманизма и превратим Бога в отжившую гипотезу, которая спокойно и сама отомрет. Экзистенциализм, напротив, весьма беспокоит, что Бога нет, поскольку вместе с ним исчезает всякая возможность обрести ценности на небе; не может быть больше блага a priori, поскольку нет бесконечного и совершенного разума, который бы его мыслил; нигде не написано, что добро существует, что нужно быть честным, нельзя лгать, поскольку мы находимся на том уровне, где одни только люди. Достоевский написал: «Если Бога нет, все дозволено»9. Это и есть точка отсчета экзистенциализма. И впрямь все позволено, коль скоро Бога нет, и, как следствие, человек оставлен, так как ни в себе, ни вне себя не находит возможности ухватиться за что-то. И прежде всего у него нет оправданий. И вправду, если существование предшествует сущности, нельзя ничего объяснить, ссылаясь на раз и навсегда заданную и неизменную человеческую природу; иначе говоря, не существует детерминизма10, человек свободен, человек и есть свобода. Но, с другой стороны, если Бога нет, мы не видим перед собой ценностей или заповедей, которые узаконивали бы наше поведение. Вследствие этого ни за нами, ни перед нами, в нуменистическом11 царстве ценностей для нас нет ни оправданий, ни извинений. Мы одни, и рассчитывать на оправдание не можем. В этом смысл моего заявления о том, что человек обречен на свободу. Обречен потому, что он не создавал сам себя, и все же он свободен, потому что, однажды выброшенный в мир, он ответственен за все, что совершает. Экзистенциализм не верит во всесилие страсти. Он никогда не согласится с тем, что благородная страсть – это сокрушительный поток, фатальным образом толкающий человека на свершение определенных поступков и потому служащий ему оправданием. Он полагает, что человек ответственен за свою страсть. Экзистенциалист также не станет считать, что человек может обрести помощь в поданном на земле знаке, который сориентирует его; ибо он считает, что человек сам разгадывает знаки, как ему вздумается. Вот почему он считает, что человек, без всякой поддержки и без всякой помощи, приговорен каждое мгновение творить человека. Понж в своей прекрасной статье изрек: «Человек – это будущее человека». На удивление точно сказано. Вот только, если под этим подразумевается, что это будущее предначертано на небесах и известно Богу, тогда это ложное утверждение, поскольку это уже не было бы будущим. Если подразумевается иное: каким бы ни был человек, который появляется на свет, у него всегда есть будущее, девственное будущее, которое ожидает его, тогда это утверждение верно. Но в таком случае человек оставлен. Чтобы дать вам пример, который позволил бы лучше понять, что такое оставленность, я расскажу вам об одном моем ученике, который пришел ко мне при следующих обстоятельствах: его отец порвал с его матерью, причем отец склонялся к коллаборационизму, старший брат был убит во время немецкого наступления 1940 года, а сам молодой человек, не слишком далекий, но отличавшийся великодушием, желал отомстить. Его мать жила одна со своим сыном и была очень опечалена полуизменой мужа и смертью старшего сына, находя в младшем единственное утешение. Перед молодым человеком в этот момент стоял выбор: уехать в Англию и присоединиться к Свободным французским силам12, при этом бросив мать, либо оставаться подле нее и помогать ей. Он отдавал себе отчет в том, что она живет только им и что его отъезд, а возможно, и смерть повергнет ее в отчаяние. Вместе с тем он сознавал, что каждый его поступок по отношению к матери имеет конкретную отдачу, в том смысле, что помогает ей жить, тогда как каждый поступок, который он совершил бы, отправившись сражаться, мог быть неоднозначным, ни к чему не привести, ничему не послужить; например, отправившись в Англию через Испанию, он мог на неопределенное время угодить в испанский лагерь, а оказавшись в Англии или Алжире, попасть в штаб на бумажную работу. То есть перед ним было два типа совершенно разных поступков: один, конкретный, немедленный, но обращенный к одному индивиду, и второй, обращенный к несравненно бо́льшему количеству людей, – национальной общности, однако тем самым более неопределенный, способный оборваться уже на пути к нему. И в то же самое время он колебался между двумя типами морали. С одной стороны, моралью сочувствия, личной преданности, с другой стороны, моралью более широкого плана, однако и более сомнительной в том, что касалось ее эффективности. Ему предстоял выбор. Кто мог помочь ему в этом выборе? Христианское учение? Нет. Христианское учение гласит: будьте милосердны, любите ближнего, жертвуйте собой ради другого, избирайте самый тернистый путь и т. д. Но какой из путей самый тернистый? Кого нужно любить, как своего ближнего, – товарища по оружию или мать? Что более востребовано: сражаться бок о бок с другими (что-то расплывчатое), или нечто более четкое – помогать конкретному существу выжить? Кто может a priori решить этот вопрос? Никто. Любая писаная мораль бессильна помочь. Рецепт морали по Канту: никогда не относитесь к другим как к средству, но как к цели13. «Хорошо, если я останусь с матерью, я буду относиться к ней как к цели, а не как к средству, но тем самым я рискую относиться как к средству к тем из моего окружения, кто сражается; и наоборот – если я отправлюсь с теми, кто сражается, я буду относиться к ним как к цели, а к матери как к средству».
Bepul matn qismi tugad.