Kitobni o'qish: «На берегах Сакраменто»
© К. Ю. Тверьянович, перевод, 2025
© Н. Г. Санников (наследник), перевод, 2025
© Богословская М. П., наследники, перевод на русский язык, 2025
© Дарузес Н. Л., наследники, перевод на русский язык, 2025
© Гурова И. Г., наследники, перевод на русский язык, 2025
© Курбанова Н. М., иллюстрации, 2025
© Оформление. ООО «Издательство АЗБУКА», 2025
«Махаон»®
* * *

«Истинное назначение человека – жить, а не существовать»

Писатель Джек Лондон (1876–1916) родился в 1876 году в Сан-Франциско – столице калифорнийских авантюристов, моряков и золотоискателей. Его родители разошлись еще до появления мальчика на свет, поэтому отца маленькому Джеку заменил отчим. Именно он дал ребенку свою фамилию и растил наравне со своими дочерьми. Джек Лондон всегда был близок со сводными сестрами, считая их родными людьми. Во многом благодаря им он приобщился к книгам: юные барышни любили читать романы о «бедных добродетельных продавщицах», в финале непременно выходивших замуж за миллионеров, так что подобное легкое чтиво часто попадало в руки их малолетнему брату. Но не только бульварные романы увлекали мальчика. Настоящее потрясение он испытал, когда после переезда семьи в Окленд открыл для себя общественные библиотеки и познакомился с классической литературой. Любовь к ней он пронес через всю жизнь, находя в книгах так необходимую ему в трудные времена отдушину.
Еще одним увлечением юного Лондона была рыбная ловля. Так, в пятнадцать лет, отчаянно стараясь заработать денег после серьезной травмы приемного отца, он даже купил подержанную шхуну и занялся устричным промыслом. За дерзость и смелость другие моряки даже дали новоявленному «устричному пирату» титул принца. Однако браконьерством Лондон занимался недолго – вскоре юношу завербовал рыбацкий патруль, сделав его морскую карьеру легальной.
Пробовал себя предприимчивый юноша и в других сферах. Ему довелось поработать разносчиком газет, разнорабочим на консервном заводе, доставщиком льда, уборщиком пивных павильонов, помощником хозяина кегельбана… Все заработанные деньги он отдавал семье, а сам, по воспоминаниям, ходил в латаном платье и поношенных башмаках. Неудивительно, что когда Америку охватила золотая лихорадка и многие старатели отправились на Аляску пытать счастья, в их числе оказался и Лондон. Зиму 1897 года он встретил на Клондайке и там же нашел себя как художника, написав свои первые рассказы о противостоянии человека и природы. Вдохновленный силой духа людей, способных выживать в немыслимых условиях ради мечты о грядущем благополучии, Лондон всю свою жизнь будет создавать сюжеты, наполненные романтикой преодоления и борьбы с опасностями. Его герои – от бесстрашного Хичкока («Там, где расходятся дороги»), способного рискнуть жизнью ради спасения индианки, до Бэка («Зов предков»), ездового пса, терпеливо сносящего тяготы северных переходов, – всегда готовы бросить вызов трудностям и проявить несгибаемую стойкость. При этом для писателя столкновение с суровыми северными реалиями – не просто дань моде. Оказавшись лицом к лицу с враждебной средой, его персонажи вынуждены либо проявить самые яркие свойства своей натуры, либо погибнуть. «Север, – писал Джек Лондон, – вызывает в человеке ту смелость и решительность, которые никак не проявляются в более теплом климате».
При этом деньги на лоне природы быстро обесцениваются. На первый план выходят человеческие отношения: любовь, дружба, ненависть… Мужчины и женщины в более чем двухстах рассказах и пятидесяти романах Джека Лондона умеют как искренне и самоотверженно откликаться на чужое горе, так и беспощадно мстить своим обидчикам. Недаром творчество Лондона так откликалось в душе его известного русского современника – писателя Максима Горького. Последний отзывался об американском авторе так: «Джек Лондон – писатель, который хорошо видел, глубоко чувствовал творческую силу воли и умел изображать волевых людей». Двух «коллег по цеху» многое объединяло: они оба хорошо знали быт представителей «низов» общества, симпатизировали идеям всеобщего равенства и братства, отличались хрупким здоровьем и поразительной работоспособностью. По словам людей, близко знавших Джека Лондона, он мог почти беспрерывно работать по 15–17 часов каждый день. Чем не пример торжества воли и разума?..
Свои последние годы Джек Лондон провел на ранчо в Калифорнии. Там бывший «устричный пират» и военный корреспондент решил осесть вместе с семьей и стать образцовым фермером. К тому моменту Лондон, подобно своему герою Мартину Идену, давно уже воплотил в жизнь «американскую мечту» и стал миллионером. Потому-то он мог позволить себе некоторые сумасбродства. Так, в своем хозяйстве он внедрял передовые технологии, о которых в начале двадцатого столетия обыватель еще не слышал.
За свой же пятидесятый роман «Сердца трех» писатель взялся из-за отсутствия свежих сюжетов для кинематографа, создав, по сути, один из первых «беллетризованных» сценариев. Поиски сокровищ майя, любовный треугольник, столкновения с индейцами, тайна усыновления – и в малых, и в крупных формах Джек Лондон умело совмещал увлекательные приключения и серьезные нравственные вопросы. Не за это ли его так любят во всех уголках земного шара?..
Виктория Хруслова

Белое Безмолвие
Перевод К. Тверьянович

– Кармен и двух дней не протянет.
Выплюнув кусок льда, Мэйсон с сожалением оглядел несчастное животное, а затем сунул себе в рот его лапу и снова принялся выгрызать лед, накрепко застывший между собачьих пальцев.
– Собаки с такими звучными именами обычно гроша ломаного не стоят, – заявил он, закончив работу и оттолкнув животное прочь. – Они от такой ответственности чахнут и подыхают. Вы когда-нибудь видели, чтобы что-нибудь приключилось с собакой, у которой нормальная кличка – Касьяр, например, или Сиваш, или Хаски? Никогда! Вы посмотрите на Шукума: он…
Щелк! Тощий зверь промелькнул как стрела, и белые зубы едва не сомкнулись на горле Мэйсона.
– Ах вот ты как?
Рукоятка кнута ловко стегнула пса по уху, и тот, мелко дрожа, растянулся в снегу, пуская с клыков желтые слюни.
– Так вот, я говорю: посмотрите на Шукума – этот не пропадет. Держу пари, он сожрет Кармен – не пройдет и недели.
– А я тебе на это вот что скажу, – откликнулся Мэйлмют Кид, переворачивая хлеб, который он размораживал у огня. – Мы сами съедим Шукума еще прежде, чем доберемся до места. Как думаешь, Руфь?
Опустив в посудину кусочек льда, чтобы кофе осел, индианка взглянула на Мэйлмюта Кида, потом на мужа, потом на собак, но до ответа не снизошла. Он был настолько очевиден, что не стоило тратить слов. Впереди лежало еще двести миль снежной целины, а еды оставалось в лучшем случае на шесть дней – это для людей, а для собак не было вовсе. О чем же тут спорить? Присев у костра, двое мужчин и женщина принялись за скудную трапезу. Лежа в упряжках (не было смысла их распрягать на время короткого дневного привала), собаки завистливо провожали взглядами каждый кусок.
– Обедать больше не будем, – объявил Мэйлмют Кид. – И за собаками – глаз да глаз. Они начинают злиться. Загрызут при первой возможности.
– А ведь я был когда-то главой методистской общины и преподавал в воскресной школе, – ни с того ни с сего сообщил Мэйсон и погрузился в задумчивое созерцание своих мокасин, от которых шел пар. Из этого состояния его вывела Руфь, протянув ему горячую кружку. – Слава богу, что хоть чая у нас вволю. Я видел, как он растет в Теннесси. Все на свете бы отдал сейчас за горячую кукурузную лепешку! Ничего, Руфь: голодать тебе осталось недолго, да и в мокасинах ходить тоже.
При этих словах ее хмурое лицо просияло, а глаза наполнились безграничной любовью к белому господину – первому белому человеку, которого ей довелось встретить, и первому мужчине, который обращался с женщиной лучше, чем с вьючным животным.
– Да-да, Руфь, – продолжал ее муж на том особом смешанном наречии, на котором они только и понимали друг друга, – вот закончим дела – и отправимся на Большую землю. Сядем в каноэ Белого Человека и поплывем по Соленой Воде. Да-да, по воде, которую нельзя пить, по бурной воде, – по ней так и пляшут огромные горы – вверх-вниз. Мы поплывем далеко-далеко, пройдет десять снов, двадцать снов, сорок снов, – для наглядности он отсчитывал сутки на пальцах, – и все время вода, плохая вода. А за ней – огромная деревня, полная людей, как комаров летом. И высокие-высокие вигвамы – как десять – нет, двадцать сосен. Хай-ю скукум!

Тут он запнулся и беспомощно взглянул на Мэйлмюта Кида, а затем жестами изобразил, как ставит двадцать сосен одну на другую. Мэйлмют Кид скептически улыбнулся, но глаза Руфи были полны удивления и блаженства: она верила и не верила, думала, что муж, наверное, шутит, и эта милость пролила бальзам на сердце бедняжки.
– А потом ты заходишь… в ящик, и вдруг – пуф! – летишь вверх. – Для наглядности Мэйсон подбросил пустую кружку и, ловко поймав ее, воскликнул: – А потом – бух! – и вниз. О, там живут великие колдуны! Ты едешь в Форт-Юкон, я еду в Арктик-Сити – двадцать пять снов – большая веревка, всю дорогу – я поймал веревку – я говорю: «Привет, Руфь! Как дела?» – а ты говоришь: «Это мой добрый муж?» – а я говорю: «Да», – а ты говоришь: «Нельзя спечь хороший хлеб, соды нет», – а я: «Посмотри в кладовке под мукой, до встречи». Ты смотришь – а там полно соды. И ты все время в Форт-Юконе, а я в Арктик-Сити. Хай-ю колдун!
Руфь так простодушно улыбалась, слушая эту сказку, что оба мужчины не выдержали и расхохотались. Собачья драка положила конец рассказам о чудесах Большой земли, а когда рычащих соперников удалось разнять, Руфь уже увязала нарты и можно было трогаться в путь.
– Вперед! Пошел, Плешивый! Ну, пошел! – Мэйсон ловко орудовал кнутом и, когда собаки взвыли, натягивая постромки, двинул нарты вперед, оттолкнувшись шестом. Со второй упряжкой отправилась Руфь, а Мэйлмют Кид, который помог ей оттолкнуться, остался замыкающим. Силач, способный повалить быка одним ударом, он не мог бить несчастных собак и жалел их – вопреки местным обычаям. Да что там, он был готов визжать вместе с ними от сострадания.
– Ну давайте, вперед, колченогие! – проворчал он после нескольких безуспешных попыток тронуться с места.
В конце концов его терпение было вознаграждено, и, поскуливая от боли, собаки поспешили вослед своим собратьям.
Разговоры закончились: дорога – тяжелый труд, и впустую расходовать силы – роскошь непозволительная. Из всех видов каторжного труда путешествие по Северной тропе – самый тяжкий. Блажен тот, кому удается ценой молчания выдержать день, даже на проторенной тропе.
И уж точно нет труда тяжелее, чем прокладывать тропу. Ноги в огромных плетеных лыжах на каждом шагу проваливаются в сугробы по колено. Затем ногу нужно поднимать – строго вверх: малейшее отклонение, даже на дюйм, может привести к катастрофе, – до тех пор, пока лыжа не высвободится из снега полностью, и тогда – вперед и снова вниз, затем на пол-ярда перпендикулярно поверхности поднимают вторую ногу. Тот, кто делает такое впервые, даже чудом умудрившись не поставить ноги слишком близко друг к другу и не растянуться во весь рост на зыбкой тверди, рухнет в изнеможении, не преодолев и сотни ярдов. Тот, кому удастся ни разу за день не попасть под собачью упряжку, может с чистой совестью заползти в спальный мешок, преисполнившись гордости сверх всякой меры. А уж тому, кто выдержит на Великой Северной тропе двадцать ночевок, могут завидовать боги.
День все тянулся. Со священным трепетом, который порождало в них Белое Безмолвие, странники молчали, продолжая свой тяжкий труд. У природы есть много уловок, чтобы убедить человека в его бренности: она потрясает его воображение беспрестанной сменой морских приливов и отливов, яростью бурь, мощными подземными толчками, долгими раскатами небесной артиллерии – но сильнее всего ошеломляет и ужасает это бесстрастное и безграничное Белое Безмолвие. Все замерло, небо расчистилось и отливает медью; малейший, даже самый тихий шепот кажется кощунством, и человек невольно робеет, пугаясь звуков собственного голоса. Одинокая искра жизни, летящая через мертвую призрачную пустыню, он содрогается от собственной дерзости, сознавая, что здесь он – лишь жалкий червь, и не более. Странные, неожиданные мысли приходят в голову, а тайна всего сущего так и просится на уста – чтобы наконец облечься в слова. И на человека накатывает страх – перед смертью, перед Создателем, перед Вселенной, надежда на Воскресение и на Жизнь, и жажда бессмертия, тщетное стремление немощной твари, – и только тогда он, возможно, оказывается один на один с Богом.
День подходил к концу. Река описала огромный изгиб, и Мэйсон направил свою упряжку напрямик, через узкий перешеек. Но собаки всё никак не могли взобраться по крутому склону на берег. Они снова и снова сползали вниз, хотя Руфь и Мэйлмют Кид налегали на нарты, подталкивая их вверх. Наконец они предприняли решающую попытку. Несчастные создания, ослабевшие от голода, вложили в нее все последние силы. Вверх – еще выше – вот нарты уже почти на крутом берегу: но вдруг вожак забрал вправо, потянув за собой остальных, впряженных следом за ним, и зацепил упряжью лыжи Мэйсона. Результат оказался плачевным. Мэйсона сбили с ног; одна из собак тоже упала, нарты опрокинулись и снова скатились вниз вместе с поклажей.
Вжик! Кнут обрушился на собак – особенно яростно на ту, что упала.
– Мэйсон, не надо! – взмолился Мэйлмют Кид. – Бедняга и так на последнем издыхании. Погоди, я своих припрягу.
Мэйсон остановился, молча дождался, пока товарищ произнесет последнее слово, – и вновь взметнул длинный кнут, который буквально обвился вокруг провинившегося животного. Кармен – а это была она – вжалась в снег, жалобно взвизгнула и повалилась набок.
Наступил трагический момент, один из самых печальных, какие бывают в дороге: умирающая собака, разгневанные попутчики. Руфь встревоженно переводила взгляд с одного на другого. Но Мэйлмют Кид сдержался, хотя взгляд его был полон укоризны, и, склонившись над собакой, обрезал постромки. Никто не проронил ни слова. Упряжки спарили, крутой склон преодолели; нарты вновь двинулись в путь, умирающее животное плелось следом. Кармен не пристрелят, пока она сможет передвигаться. Для нее это последняя возможность выжить: если она доберется до лагеря и если люди добудут лося.

Мэйсон уже сожалел о том, как повел себя в приступе гнева, но был слишком упрям, чтобы извиниться; он шел впереди, с трудом пролагая путь, и не подозревал, что над ним нависла угроза. Они пробирались через укрытую от ветра низину, поросшую лесом. Футах в пятидесяти от тропы высилась величавая сосна. Она пережила уже не одно поколение людей, и все это время судьба готовила ей такой вот конец – как, возможно, и Мэйсону.
Он наклонился, чтобы затянуть распустившуюся завязку у мокасина. Нарты остановились, и собаки без единого звука улеглись в снег. Заиндевевший лес был пугающе неподвижен, ни единое дуновение не нарушало потустороннюю тишину; холод и безмолвие леденили душу и обжигали дрожащие губы природы. Вдруг воздух содрогнулся от тихого вздоха: казалось, они его не услышали, а скорее почувствовали – как предвестие нарождающегося движения в неподвижной пустоте. И вот огромное дерево, под гнетом лет и снегов, доиграло свою роль в трагедии жизни. Услышав предостерегающий треск, Мэйсон попытался вскочить на ноги, и ему это почти удалось, как вдруг чудовищный удар обрушился ему на плечо.
Нежданная угроза, внезапная смерть – Мэйлмют Кид давно был с ними на «ты». Сосновые иглы еще трепетали, когда он отдал необходимые команды и взялся за дело. А юная индианка не упала в обморок и не стала сотрясать воздух праздными стенаниями, как, скорее всего, поступили бы ее бледнолицые сестры. По приказу Мэйлмюта Кида она навалилась всем весом на конец толстой палки – импровизированного рычага – и облегчила таким образом тяжесть ствола, прислушиваясь к стонам мужа; сам же Кид тем временем орудовал топором. Сталь весело звенела, впиваясь в насквозь промерзший ствол; за каждым ударом слышался громкий, натужный выдох лесоруба: «Ух! Ух!» Наконец Кид добрался до того, что некогда было человеком. Но гораздо больнее, чем муки товарища, было видеть беззвучное страдание несчастной женщины, это вопросительное выражение у нее на лице, полное одновременно надежды и отчаяния. Говорили мало: на Севере быстро познаёшь тщетность слов и несравненную ценность дел. Лежа в снегу при температуре минус шестьдесят пять градусов по Фаренгейту, человек долго не проживет. Кид и Руфь обрезали постромки и уложили беднягу Мэйсона, укутанного в меха, на ложе из веток. Перед ним разожгли жаркий костер, нарубив дров из того самого дерева, которое послужило причиной несчастья. С другой стороны и отчасти сверху соорудили что-то вроде палатки: натянули кусок полотна, которое улавливало тепло и отражало его на больного, – прием, хорошо известный тем, кто учится физике у самой природы.

А те, кому случалось делить ложе со смертью, узнают ее зов. Мэйсон был искалечен страшно. Это было видно даже при беглом осмотре. Правая рука, нога и позвоночник были сломаны; обе ноги полностью парализованы; скорее всего, были и внутренние повреждения. Кроме редких стонов, других признаков жизни он не подавал.
Положение безнадежное: сделать ничего невозможно. Безжалостная ночь тянулась медленно. Руфь держалась стойко, пряча отчаяние, как свойственно ее народу; на бронзовом лице Мэйлмюта Кида пролегли несколько новых складок. Вообще говоря, Мэйсон мучился меньше всех: он пребывал в Восточном Теннесси, у подножия хребта Большие Дымчатые горы, где прошло его детство. И до чего же трогательно звучали давно забытые им интонации родного южного наречия, когда он бредил об омутах, и об охоте на енотов, и о ворованных арбузах. Руфь понимала не больше, чем если бы он говорил по-китайски, зато Кид понимал все прекрасно – понимал и чувствовал так, как может чувствовать только тот, кто на долгие годы оказался оторван от всех благ цивилизации.
Наутро искалеченный Мэйсон пришел в сознание, и Мэйлмют Кид склонился поближе, чтобы разобрать его шепот.
– Помнишь, как мы встретились на Танане? В ледоход четыре года будет. Тогда она для меня мало что значила. Хорошенькая… просто нравилась, наверное. Но теперь… все мои мысли – о ней, понимаешь? Она была мне хорошей женой, всегда рядом. Ну а в нашем деле ей равных нет, сам знаешь. Помнишь, как она преодолела пороги Лосиные Рога, чтобы забрать нас с той скалы, когда пули градом лупили по воде? А голод в Нуклукайто помнишь? А как она перебралась через реку в ледоход, чтобы передать нам вести? Да, она была мне прекрасной женой – куда лучшей, чем та, другая. А ты разве не знал? Я не рассказывал? В общем, я был женат когда-то – там, в Штатах. Потому и оказался здесь. Мы с ней выросли вместе. Я уехал, чтобы ей проще было получить развод. Она его получила.
Но я не о ней – о Руфи. Думал закончить здесь все дела и отправиться в будущем году в Большую землю – вместе с ней. Слишком поздно. Кид, ты только не отсылай ее обратно, к племени. Для женщины это страшно тяжело – возвращаться. Подумай только: почти четыре года она ела копченую свинину, бобы, хлеб, сушеные фрукты, а там – опять рыба да карибу! Познать наш образ жизни, понять, что нам живется лучше, чем ее народу, и вернуться – нет, это никуда не годится. Позаботься о ней, Кид… а может, ты?.. Хотя нет, ты всегда избегал их и никогда не рассказывал, как тебя занесло в эти края. Будь с ней помягче. Отправь ее поскорее в Штаты. Только устрой так, чтобы она могла возвратиться, если вдруг затоскует. Всякое бывает.
Ты знаешь, ребенок очень нас сблизил. Надеюсь, это парень. Представляешь, Кид: плоть от плоти моей! Ему нельзя оставаться в этих краях. Ты продай мои меха, они потянут тысяч на пять, не меньше, и еще столько же за Компанией. А если девочка… нет, не может быть… Я хочу, чтобы ты вел мои дела заодно со своими. Тот участок… думаю, там будет чем поживиться. Проследи, чтобы он получил хорошее образование. Но главное, Кид, не позволяй ему сюда возвращаться. Эта земля – не для белых. А я… я, Кид, человек пропащий. Три-четыре ночевки переживу – в лучшем случае. Вам надо двигаться дальше. Вы должны! И помни: это моя жена и мой сын, – Господи, вот бы это был сын! Вы не должны задерживаться из-за меня. Послушайся умирающего: не задерживайтесь, езжайте.
– Дай мне три дня, – взмолился Мэйлмют Кид. – Может, тебе станет лучше. Может, нам повезет.
– Нет.
– Всего три дня.
– Вам нужно ехать.
– Два дня.
– Кид, это мои жена и сын. Даже не думай.
– Один день.
– Нет, нет! Заклинаю…
– Всего день. Мы попробуем добыть лося.
– Нет… ну ладно: один день, и ни минутой больше. Да, Кид: и не бросай меня тут одного. Один выстрел, просто спусти курок. Ну, понимаешь. Ты только представь себе! Только представь! Плоть от плоти моей, и я никогда его не увижу!.. Пришли сюда Руфь. Я хочу попрощаться. Скажу, чтобы думала о сыне и не ждала, пока я умру. Если я не скажу, она, чего доброго, не уйдет. Ну, прощай же, старик, прощай. Кид! И еще: попробуй копнуть повыше, у самого склона. Я там центов по сорок намывал. Погоди, Кид!
Тот склонился пониже, чтобы разобрать последние, совсем уже тихо произнесенные слова. Отринув гордыню, умирающий произнес:
– Ты прости за… ну, за Кармен.
Предоставив молодой женщине тихо оплакивать мужа, Мэйлмют Кид накинул парку, надел лыжи, сунул под мышку ружье и отправился в лес. Не новичок в северных землях, он пережил здесь много суровых испытаний, но все они не шли ни в какое сравнение с этим. Если отвлечься от чувств и мыслить математически, речь шла о простом уравнении: три жизни против одной, к тому же обреченной. Но как решиться? Ведь узы товарищества, связавшие Кида и Мэйсона, сплетались и крепли пять лет, пройденных плечом к плечу, по рекам и тропам, через стоянки и прииски, перед лицом смерти, в лесных дебрях и бурных водах. Так прочна была эта связь, что Кид порой ловил себя на ревности к Руфи – с той самой минуты, когда индианка впервые встала между ними. И что же теперь? Он должен собственноручно обрубить эту связь.

Он молился о том, чтобы в лесу ему встретился лось – всего один лось, но казалось, вся живность покинула эти места, и к ночи изможденный охотник с трудом добрел до лагеря – с пустыми руками и тяжелым сердцем. Услышав громкий лай собак и пронзительные крики Руфи, он ринулся вперед со всей скоростью, на какую был еще способен.
Добежав до лагеря, он увидел, что рычащая собачья стая окружила женщину, а та отбивается, размахивая топором. Нарушив железное правило своих хозяев, собаки растаскивали остатки провианта. Орудуя прикладом ружья, Кид присоединился к Руфи, и извечный закон естественного отбора в очередной раз доказал свою непреложность – со всей первобытной жестокостью. Ружье и топор однообразными движениями взлетали и опускались, то попадая в цель, то промахиваясь; собаки с горящими от бешенства глазами и оскаленными пастями, бросаясь на людей, корчились под ударами; зверь и человек сражались за власть, и плачевный исход их борьбы не заставил себя ждать. Побежденные животные отползли к самому краю светового круга, образованного отблесками костра, и принялись зализывать раны, громко жалуясь звездам на свою неудачу.
Все запасы вяленого лосося оказались уничтожены, а муки осталось в лучшем случае фунтов пять – и это на двести с лишним миль пути по безлюдной пустыне. Руфь возвратилась к мужу, а Мэйлмют Кид разделал еще теплую тушу одной из собак, чей череп был проломлен топором. Все части туши он припрятал, кроме шкуры и требухи – их он швырнул тем, кто еще минуту назад бился вместе с погибшим зверем.
Утро принесло с собой новые неприятности. Собаки дрались между собой. Стая загрызла Кармен, которая до того времени еще продолжала цепляться за жизнь. Напрасно кнут ходил по их спинам. Собаки скулили и виляли хвостом под ударами, но оставить добычу отказывались до тех пор, пока на снегу ничего не осталось – ни костей, ни шкуры, ни шерсти.
Мэйлмют Кид принялся за дело, вслушиваясь в бред Мэйсона, который вернулся в свой Теннесси и теперь обращался к былым приятелям с бессвязными речами и нелепыми призывами.
Руфь наблюдала, как Кид, используя ближайшие сосенки, ловко сооружает схрон, какие охотники используют иногда, чтобы до мяса не добрались росомахи и псы. Он пригнул верхушку сначала одной небольшой сосны, потом другой почти к самой земле и связал их ремнями из лосиной кожи. Затем кнутом заставил собак подчиниться, запряг их в двое нарт, куда сложил весь скарб, кроме шкур, в которые был укутан Мэйсон. Этими шкурами он плотно обернул товарища и крепко обмотал сверху веревками, а получившийся кокон с обоих концов привязал к согнутым соснам. Теперь достаточно одного удара охотничьего ножа – и тело взмоет высоко в воздух.

Получив от мужа последние наставления, Руфь не перечила его воле. Жизнь научила бедняжку беспрекословному повиновению. С детства она склонялась – и видела, как все женщины склоняются, – перед волей мужчины, венца творения, и ей казалось, что для женщины противоестественно прекословить этой воле. Мэйлмют Кид позволил Руфи лишь одно проявление горя – поцеловать мужа (ее народ не знал такого обычая), а затем проводил ее до передних нарт и помог надеть лыжи. Вслепую, бессознательно она взяла в руки шест и кнут, прикрикнула на собак и двинулась в путь. А Кид возвратился к Мэйсону, лежавшему в беспамятстве, и долго еще после того, как Руфь скрылась из виду, сидел скорчившись у костра: ждал, надеялся, молился, чтобы товарищ умер.
Несладко остаться наедине с тяжелыми мыслями посреди Белого Безмолвия. Безмолвие сумрака милосердно: обволакивая человека, оно словно берет его под защиту, и кажется, будто все кругом дышит сочувствием; но Белое Безмолвие, залитое ярким светом, ясное и холодное под стальными небесами, совершенно безжалостно.
Прошел час, потом два часа, а несчастный все не умирал. В полдень солнце не показалось над южным горизонтом, оно лишь бросило на небеса огненный блик, который почти сразу исчез. Мэйлмют Кид поднялся на ноги и подошел к товарищу. Огляделся по сторонам. Белое Безмолвие, казалось, глумливо усмехалось, и Кида охватил ужас. Грянул выстрел; Мэйсон взмыл в свою воздушную могилу, а Мэйлмют Кид принялся настегивать собак, и они бешено рванулись вперед через снежную пустыню.
1899

Bepul matn qismi tugad.